Я снова разыскал эту газету и еще раз рассмотрел фото, его лицо не давало мне покоя. Оно изменилось с тех пор, как я впервые склонился над ним тогда, в детстве, с тех школьных дней, когда газетный лист упал на пол, и я услужливо нагнулся и узнал тайну. Так выглядит победитель!

Прежний аскетический пламень исчез. Теперь это была физиономия человека, который собирается сесть за богато накрытый стол и после многих лет борьбы и воздержания наконец-то утолить голод. Я его ненавижу. А он ли это еще? Мой дьявол выглядел иначе. Может быть, его следовало все же убить, просто убить? В этой физиономии все решено. Все, что он обещал сделать несколько лет назад. Тогда еще никто путем не знал, принимать ли его обещания за пустую угрозу или за чистую монету (ведь он еще не сделал выбора). Он исполнил их. Ах, как ужасно было исполнение. Это была реальность, которую нужно испытать на своей шкуре, чтобы в нее поверить.

Он сделал выбор, признаю, что я заблуждался, так как выбор он сделал уже давно. Я не мог этому помешать. Может быть, у него была лишь одна эта возможность, может быть, и я плохо решил свою задачу.

В то время, когда он распространял свои идеи из города в город, из страны в страну, сначала втайне, а потом открыто подстрекая людей, указывая им на одного (своего) антагониста как на их противоположность, и они лучше познавали себя и стремились себя обрести, — вот когда я мог бы увидеть, что это безумие.

Неужели никто не видел, что это безумие, неужели никто другой не мог излечить его от его безумия? Возможно ли, что и я был охвачен каким-то безумием? Разве не безумием было видеть в нем некий позитив? Его нужно убить, просто убить. Но никто не сделал этого, никто! Никто? Есть один человек, да, наверняка есть один человек на этой земле, один среди миллионов, которому удастся покончить с ним. Он сам осуществит то, что не удалось никому другому и сам себя уничтожит, убьет, истребит. Но до тех пор…

Они забрали стариков. Забрали его подручные, он послал их, и по его приказу…

Я больше никогда их не увижу. Мама плакала, а отец нес рюкзак.

Ведь ты, отец, прежде чем взять свой рюкзак, наполнил вместе с ним все рюкзаки мира последними пожитками жизни, которую взваливают на спину.

Ведь ты, отец, уложил в своей жизни много других, более легких и веселых рюкзаков, отправляя детей в странствия, из которых возвращаются домой, прежде чем уложить этот последний, твой последний, который, как походный ранец, с трудом зашнуровывают лишь однажды.

Ведь ты, отец, все еще укладываешь его, вдумчиво и тщательно, чтобы не забыть того необходимого, того немногого, что нужно для последнего странствия, чтобы не был он слишком тяжел и чтобы его можно было, если нужно, нести на спине не как непосильный груз, потому что нельзя чувствовать, что ты его несешь.

Ведь ты, отец, обдумал самое малое место, вплоть до края и углов и наружных крючков. Ты сложил и сдвинул и пригнал друг к другу свои пожитки ловкими руками фокусника. Схватив жизнь, как лямку, и энергичным рывком забросив ее за спину, ты закрепил на петле справа свободный ремень, еще раз проверил на крестце, удобно ли он сидит, твой рюкзак, распределен ли, как положено, его вес — и ушел.

Это был большой, старый, покоробленный многими ливнями рюкзак, который всю жизнь только и делал, что нагружался и разгружался. Он стоял на чердаке, в углу рядом с окном, и был так набит, что оттопыривались лямки. Я взял его в руки и прикинул на вес.

На свете много рюкзаков, больших и маленьких, годных лишь на то, чтобы забросить в них пару бутербродов, немного табаку и шоколада. Их носят, подтянув ремни, и они сидят на спине высоко, под затылком, их почти не чувствуешь, а издали они похожи на нарост, на какой-то горб, въехавший вверх по позвоночнику. Их можно снять и, держа на двух пальцах вытянутой руки, покачать туда-сюда, как несомый ветром воздушный шар, наполненный хлебом, маслом и сахаром.

Бывают рюкзаки средней величины для более продолжительных отлучек, когда уходишь из дому на один-два дня. В них помещается разве что пижама и пара носков и, может быть, чистая рубашка, если вечером нужно показаться на люди, выпить пива или сыграть в карты. Нужно уже слегка размахнуться, чтобы забросить их за спину, но это все еще не вес.

И есть большие рюкзаки, с которыми ходишь в горы и спускаешься с гор и снова поднимаешься, целыми днями. С ними уходишь в странствия и долго прощаешься, и тебе желают здоровья и счастливого пути. А когда ты возвращаешься домой, загорелый и отдохнувший, все, что было в рюкзаке, съедено до крошки, и белье пропиталось по том и пропылилось, и по рюкзаку видно, как долго его носили и как он устал от обилия впечатлений. И потом он снова стоит дома в каком-то углу. Ты отчистил его щеткой и хранишь для следующего раза, пришив оторванную петлю, обновив ремень или пряжку, все для следующего раза. Это маленький глобус, пока ты весело забрасываешь его за спину и берешь с собой в прекрасный мир. Пусть он стар и потрепан, но ведь он еще годен к употреблению.

И наш рюкзак тоже был таким вот старым глобусом, в который снова и снова вдували новую жизнь для нового странствия. У него не было железного каркаса, его без конца штопали и латали и обновляли петли и ремни. Мешок был стар, как Мафусаил, и мой отец только купил новый шнур, чтобы можно было его затянуть, крепкий, темно-коричневый шнур из крученой конопли, чтобы можно было затянуть хорошенько. Так что он снова был готов в дорогу, и можно было еще много раз вернуться с ним домой.

Если бы только уметь правильно его укладывать! В этом все дело, а уложить рюкзак — задача чертовски трудная, уложить нужно хорошо и плотно, а не просто побросать в него вещи, как в мешок для картошки, чтобы потом выхватывать из него на ощупь, как из лотерейного мешка, все подряд, пока не вытащишь большой выигрыш. Все дело в спине, спиной сразу чувствуешь, что с укладкой что-то не так, и это видно по форме рюкзака. Он свисает вниз, тяжелые предметы, как в супе, оседают на дно. Его несешь, обливаясь потом, ремни врезаются в плечи, и ты стонешь, как Атлас. Что-то твердое буравит, колет, жмет спину, с каждым шагом оно все глубже впивается в тело и давит на ребра. Сначала ты пытаешься немного ослабить давление руками, вот так, немного в сторону и вперед, сплетаешь за спиной руки и приподнимаешь дно рюкзака вверх и подальше от спины, потом снова опускаешь его на плечи. Стиснув зубы, ты выдерживаешь четверть часа, надеясь, что обойдется, ведь укладывать рюкзак заново — стыд и срам. Но укладывать приходится, тебе не остается ничего другого.

Так вот: мой отец уложил его. Бог весть когда он это сделал, мама редко поднималась на чердак, иначе она бы застала его за этим занятием.

— Ты уложил рюкзак, — сказал я ему, как будто это самое обычное дело на свете.

— Да, — ответил он, быстро взглянув на меня.

— Гм.

Я тоже взглянул на него, не зная путем, что должен сказать ему в данный момент.

— Да, я его уложил, — повторил он, только чтобы прервать молчание. И добавил: — Мало ли что.

Дело было серьезное, мы оба это чувствовали, хотя он делал вид, что уложил рюкзак от нечего делать, скорее для времяпрепровождения. Он всегда хитрил.

— Мог бы и для меня собрать, — сказал я. — Ты умеешь это лучше, чем я.

— Тебе не нужен рюкзак, — спокойно ответил он. — Тебе нужен чемодан!

Чемодан? Чемодан нужен, если путешествуешь на машине или поездом и ставишь этот чемодан в багажную сетку, если едешь, чистенький, по билету и сам выбираешь место назначения, а рубашки и костюмы в чемодане аккуратно отглажены и сложены с таким расчетом, чтобы не замять сгибы и стрелки.

— И что же ты, собственно, собрал? — допытывался я.

Я спрашивал не из любопытства и не из опасения, что он мог что-то забыть. Я не хуже, чем он, понимал, что стояло на кону, и хотел лишь узнать, что берут с собой на всякий случай.

— Что собрал? Ну а что может понадобиться двум людям, из которых один к тому же хворает? Мыло, к примеру.

Значит, он первым долгом взял мыло, как будто на этом свете не было ничего важнее мыла, чтобы брать его с собой в такую дорогу, и наш Господь Бог в первый же день сотворил мыло. Значит, должно было быть сказано: в первый день сотворил Господь Небо и Землю и Мыло, дабы взять его с собой в рюкзаке. Хорошо, пусть мыло, конечно, он прав, нужно иметь возможность мыться, если уж отправляешься в дальний путь с одним рюкзаком. Перестанешь мыться, и все пропало, начнутся хвори, и больше нельзя будет сказать: «Для начала я хорошенько вымоюсь». В конце концов если погано на душе, тем более нужно мыться. Значит, мыло…

— Мыло, — повторил я.

— И два махровых полотенца, — сказал он.

Конечно, полотенца, это относится к мылу и к возможности вымыться и вытереться. Самое приятное в мытье — вытереться насухо, когда кожа еще влажная, взять полотенце и, напевая, растереть спину, затылок и при этом слегка покрутить бедрами, пока кожа не покраснеет. Она отшелушится мелкими пылинками и заблестит, как у новорожденного, и по телу растечется тепло и чувство чистоты, теплой чистоты.

— И одеколон, — продолжал он. — Для матери.

Я понял. В последнее время она плохо держится на ногах, ей часто становится дурно, все кружится перед глазами, она бледнеет и теряет сознание, и тогда несколько капель одеколона, которыми осторожно сбрызнут виски, приведут ее в чувство. И еще нужно несколько капель на носовой платок и сделать глубокий вдох…

— Ладно, — сказал я. — А еще что?

— Теплые вещи, одежда, нижнее белье, чулки, брюки, шерстяные рубашки. Только самое необходимое от холода, теплые шапки и перчатки, прежде всего, перчатки, — сказал он. — И немного глицерина, чтобы уберечь руки, в последнее время у нее такие потрескавшиеся руки, кровь циркулирует уже не так хорошо. Но прежде всего, теплые вещи, это главное.

Да, теплые вещи, шерсть против холода, это, в сущности, вся жизнь. Только бы было тепло, только тепло! Чтобы можно было укутаться и оставаться дома в своем собственном родном тепле, пускай на дворе холод, зима, и пусть даже нет печки, или пусть печка, но без дров, или дрова, пусть даже без огня зимой. Нет ничего хуже холода, без любви холодно, смерть холодна.

И может быть, даже без еды.

— Ты взял с собой что-нибудь из еды? — тоскливо спросил я.

— Разумеется, — сказал он. — Немного шоколада, леденцов и кусочков сахару. Нельзя же унести с собой продуктовый отдел какого-нибудь универмага. Несколько бульонных кубиков и молотый кофе, две баночки. Нет смысла так уж сильно нагружаться. Но ты же знаешь, каковы женщины, одна мысль о том, что можно что-то приготовить самой, сварить кофе или суп, ее утешает.

— Они правы, — сказал я.

— А нести придется мне, — возразил он и упер взгляд в пространство.

Он расстроился. Смотрел вниз на рюкзак, стоявший в ожидании на полу, словно в любую минуту мог прозвучать сигнал к отступлению.

— Табак взял? — спросил я, чтобы сгладить неловкость.

— Я бросил, — сказал он. — В последнее время вообще не курю.

— Я бы все-таки взял табаку, — возразил я. — Табак всегда пригодится, его можно обменять на другие вещи.

— Ты прав, — сказал он и задумался.

— Для него еще найдется место?

— А то нет, туда еще много чего войдет, — гордо заявил он.

— Может, немного шнапса или бутылочку коньяка?

— Уже взял.

— А таблетки от бессонницы или головной боли?

— Конечно, все уже собрано, целая аптечка с бинтом и пластырем, это само собой, об этом я уже вообще не говорю.

— Спички?

— Тоже, — кивнул он.

Значит, об этом он уже вообще не говорит. Было еще много других вещей, о которых он уже вообще не говорил: несколько фотографий и потом еще ампулка с особо сильными таблетками.

Для чего? Чтобы спать? Чтобы уснуть? И проснуться? Не спрашивай, ты задаешь слишком много вопросов, я больше не говорю об этом.

— Книгу не хочешь взять? — спросил я вдруг, но взглянуть на него не решился.

Я сам считал вопрос нелепым и стыдился своего упрямого суеверия, что с собой нужно брать книгу.

Он ждал. Он видел мое смущение. Потом сказал спокойно:

— Книгу? Значит, ты считаешь, надо взять с собой книгу. Что ж, в боковом кармане у меня еще есть для нее место. Но какую книгу, можешь посоветовать?

И пока он говорил это, тихая насмешливая улыбка скользила по его лицу.

Своим последним вопросом он попал прямо в яблочко, пути назад не было, я должен был раскрыть карты. Будучи школьником, я участвовал в большом конкурсе на тему «Можешь посоветовать книгу?». В своем ответе я в высокопарных выражениях перечислил пять книг, которые взял бы с собой, если бы… Я тогда выиграл приз и право накупить книг на тридцать марок за счет книжного магазина. А теперь вопрос о том, мог бы я посоветовать книгу, которую стоило взять с собой, задал мой отец.

— Не знаю ни одной, — поспешно сказал я. — Да это не так уж важно.

— Я бы списал рецепт приготовления коры деревьев, — сказал он. — Кажется, ее едят в Китае, в определенных обстоятельствах она считается там деликатесом.

Вены на его висках вздулись, и он добавил:

— И к нему специальный нож для снятия коры с дерева!

Он думает только о голоде, понял я, он боится, что им придется голодать, и внезапно меня пронзил страх, что им придется голодать. Я понял, что гордость, с которой он перечислял то, что уложил в своем рюкзаке, служила ему, чтобы скрыть, подавить страх перед неизбежным.

Во время разговора он лишь изредка поглядывал на меня, вообще-то он смотрел в пустую даль и пожимал плечами, словно хотел сказать: «В сущности, все бесполезно, и кто знает, суждено ли нам когда-нибудь разгрузить этот рюкзак и использовать что-то из его содержимого, но давай спокойно сыграем в эту игру с рюкзаком». Потому что если бы он этого не делал, то отнял бы у себя всякую надежду, и тогда лучше бы ему прямо сейчас принять особые снотворные таблетки.

Мы помолчали. Потом я смущенно сказал, что он поступает разумно, приготовляясь и укладывая рюкзак, ведь нельзя же укладывать такой рюкзак в спешке и как попало.

— Он не слишком тяжелый? — сказал я и поднял его с полу.

Он рассмеялся.

— Я неделями размышлял, что лучше всего взять с собой, и переносил все сюда наверх постепенно, чтобы мать не заметила.

— Значит, уже давно?

Он кивнул.

— И ты думаешь, она не заметила?

— Думаю, что нет.

— Может быть, ей было бы спокойней знать, что ты подготовил все на тот случай…

Теперь мы снова играли в старую игру, притворяясь, что это все делается на тот случай, если вдруг сложатся обстоятельства, которые, по нашему убеждению, не сложатся, а если и сложатся, то иначе, и далеко не настолько серьезно, как мы считали нужным к ним готовиться.

— Так лучше, — сказал он и первым сошел по лестнице вниз.

Через несколько дней мама спросила меня:

— Ты уже был на чердаке?

— Да, — не сразу ответил я.

Она не сказала ни слова, только сжала горло рукой.

— Сначала я испугалась, — сказала она. — Он делает все так таинственно и ничего не говорит.

Я хотел было объяснить ей, но она меня перебила:

— Я знаю, он щадит меня. Я тоже еще могу нести рюкзак, — продолжала она. — Не так уж я слаба. Пусть не большой, но маленький, какие носят дети. Я хотела бы взять с собой разные вещи, они могут пригодиться.

— Что?

— Носовые платки, — сказала она. — Боюсь, он положил слишком мало носовых платков. Мыло и носовые платки, чтобы можно было все-таки мыться. Мужчине не так уж важно, если он ходит грязный.

— Я думаю, он все уложил, — возразил я.

— Но я хотела бы все-таки взять кое-что для себя, — сказала она жалобным голосом. — И мазь от обморожения для него. В последние годы он так часто обмораживается, кровь циркулирует уже не так хорошо, ведь он уже не молоденький. И потом, он забыл пледы. Я бы хотела захватить мои пледы, я вполне могу их нести.

Позже я спросил его:

— Ты не забыл шерстяные пледы?

— Забыл? — сказал он, усмехнувшись. — Ты думаешь, я забуду шерстяные пледы? Одно движение — и они свернуты и приторочены сзади к рюкзаку. Я купил новые кожаные ремни.

— А может, свернешь их уже теперь?

— Она же тогда заметит, и пока что они еще нужны нам здесь.

— Может, тебе все же следует обсудить это с ней, отец, — сказал я неуверенно. — Она догадывается или, может быть, знает больше, чем ты думаешь.

— Может быть, — сказал он, отвернулся и легонько пнул набитый рюкзак ногой, как будто это был футбольный мяч.

— Твой чемодан я тоже уже уложил, — сказал он.

Я вздрогнул.

— Мой чемодан? — сказал я. — Не лучше ли…

— Мы отошлем его в ближайшие дни, — невозмутимо продолжал он. — Отошлем в А., ты сможешь забрать его там и ехать дальше.

— Хорошо, — сказал я.

Ничего хорошего тут не было. Я не должен был отпускать их, но я не мог помешать им готовиться к уходу. Хорошо, что они готовились, но нехорошо, что я отпускал их. Из этой круговерти я уже не выберусь. Что я должен был сделать? Я должен был убить Б., просто убить. Но я не мог этого сделать. Ненавижу его. Моя ненависть питается желанием убить его. Я ненавижу его еще и потому, что не смог его убить. Эта страсть пронизывает меня своим возбуждающим веществом и в то же время показывает мне мое бессилие, она — эхо моего поражения. Настолько я слаб, настолько бессилен. Ненавижу себя самого, свое бессилие. До дрожи. Я боюсь его, да, мне страшно, достаточно услышать его имя, чтобы я задрожал. Я не знал, что страх ослепил и парализовал меня. И все же…

О Господи, в смертный час того, кого Ты послал мне в качестве врага, вопрошаю Тебя измученной душой, зачем Ты создал рюкзаки, с которыми отправляешь в путь стариков, отправляешь в Твой прекрасный мир к ужасному концу? Почему Ты позволил им уйти и почему позволил мне отпустить их? Ты создал мне врага, и с тех пор, как он стал моей судьбой, я постигаю его судьбу глубже, больше, чем я когда-либо думал, почему? Должен ли я убить его, чтобы он не убил меня? Но я все еще колеблюсь: что, если он все-таки бич в Твоей руке? И послан Тобою? Почему? Ах, с ненавистью и местью, да и с любовью, здесь ничего не сделано. Разве Ты не замечаешь, что Ты сам Себя сделал врагом всех тех, кого заставил укладывать рюкзаки, и всех тех, кто сомневался? Разве Ты не замечаешь, что нельзя не убить и Тебя, просто убить Тебя, как того, другого, врага, чтобы не быть им убитым. Неужели не замечаешь?