Жизнь вдвоем с папой оказалась совсем не такой, как я ее себе представляла.

Я думала, мы хотим одного и того же: я — посвятить себя заботам о нем и стараниям сделать его счастливым, а он, в свою очередь, принимать мою заботу и быть счастливым.

Но что-то у нас не заладилось, потому что счастливым я его не сделала. По-моему, быть счастливым он не хотел.

Он все время плакал, а я не понимала почему. Я думала, он будет рад избавлению от мамы, думала, со мной ему намного лучше.

Я по ней нисколько не скучала и не могла взять в толк, почему скучает он.

Дочерняя любовь переполняла меня, я была готова делать для папы что угодно: проводить с ним время, утешать его, готовить ему еду, покупать все, что ему захочется или понадобится. Единственное, к чему я была не готова, — это в сотый раз выслушивать, как он любил мою маму.

Я хотела заботиться о нем, только если он будет этому радоваться.

— Может, она еще вернется, — снова и снова повторял он с тоской.

— Может, — сквозь зубы соглашалась я, а сама думала: да что это с ним?

Хотя, по счастью, никаких практических мер к возвращению мамы папа не предпринимал. Он не демонстрировал глубину своей страсти. Не стоял среди ночи перед домиком Кена, выкрикивая оскорбления на радость мирно спящим соседям; не писал ярко-зеленой краской слово «развратник» на его входной двери; не высыпал на дорожку перед его крыльцом мусор из всех окрестных баков, чтобы по утрам, отправляясь на трудовой подвиг в химчистке, враг тонул по щиколотку в картофельных очистках и спотыкался на консервных банках; не пикетировал место работы ненавистного соперника с плакатом «Этот человек — вор, он украл у меня жену. Не сдавайте сюда свою одежду».

Хоть я и не понимала его страданий, но старалась по мере сил облегчить их. Правда, я умела только заставлять его есть и пить, обращаться с ним как с выздоравливающим после тяжкой болезни и предлагать немногие доступные в нашем доме развлечения. Например, ласково спрашивать, что бы он хотел посмотреть по телевизору — футбол или сериал. Или уговаривать его пойти прилечь.

Иных способов провести время мы не знали.

Папа почти ничего не ел, как я ни упрашивала. Я тоже потеряла аппетит. Но если за себя я была спокойна, то он, как мне казалось, находился на грани голодной смерти.

Не прошло и недели, а я уже совершенно замучилась.

Я думала, любовь к папе будет питать меня энергией, и чем больше ему будет от меня нужно, тем лучше я буду себя чувствовать; чем больше сделаю для него, тем больше мне захочется делать.

Я слишком старалась угодить ему, и на это уходило ужасно много сил.

Я неотступно следила за ним, предупреждала каждое его желание, делала для него все, даже если он говорил, что ничего не нужно.

А затем с удивлением обнаружила, что надорвалась. Меня доконали мелочи жизни.

Например, теперь дорога до работы каждое утро отнимала у меня полтора часа. Лэдброк-гров избаловала меня обилием доступных транспортных средств, и я успела забыть, что такое добираться в центр из пригорода, где в твоем распоряжении только одна электричка, опоздать на которую значит двадцать минут ждать следующей.

Некогда я была мастером древнего искусства рациональной езды, но за долгое время жизни в центре растеряла почти все навыки. Я забыла, как, потянув носом и глянув на небо (а также на электронное табло), сообразить, что электричка отходит через минуту и времени на покупку газеты уже нет. Я уже разучилась по вибрации забитой народом платформы понимать, что три поезда подряд было отменено, и если я хочу попасть в следующий, то надо срочно начинать работать локтями, чтобы успеть протиснуться сквозь толпу.

Раньше я чуяла такие вещи нутром. Я в рекордно короткое время добиралась на электричке в любой конец Лондона, жила одной жизнью со сложной системой переходов, в абсолютной гармонии с расписанием поездов.

Но то было раньше.

И, хоть я и прежде всегда опаздывала на работу, я могла бы приходить вовремя, если б хотела. Теперь у меня больше не было выбора. Я отдалась на произвол лондонской подземки с ее вечными задержками движения, палой листвой на рельсах, трупами на путях, поломками семафоров, растяпами, забывающими в вагонах пакеты с бутербродами, которые напуганные пассажиры принимают за бомбы.

Мне приходилось вставать слишком рано. И еще: не прошло и недели, как у папы обнаружилась небольшая проблема, из-за которой надо было вставать еще раньше.

На работе я весь день беспокоилась о нем, потому что скоро стало ясно, что оставлять его одного вообще нельзя. Заботиться о папе оказалось все равно что заботиться о малом ребенке. Подобно ребенку, он ничего не боялся и не осознавал последствий своих поступков. Он считал вполне нормальным, уходя, оставлять дверь открытой — не просто незапертой, а открытой настежь. Взять у нас особенно нечего, но все же…

Сразу после работы я мчалась домой: случиться могло все, что угодно. Почти каждый день происходили какие-нибудь неприятности. Я сбилась со счета, сколько раз он засыпал, оставив включенными либо воду в ванной, либо газ. Или выкипающую кастрюлю на плите, или тлеющую сигарету, от которой загоралась диванная подушка…

Часто я, усталая, приходила с работы и первым делом обнаруживала, что сквозь потолок кухни сочится горячая вода. Или пахнет горелым от докрасна раскаленной кастрюли на зажженной конфорке, а папа мирно дремлет в кресле.

По вечерам я никуда не ходила. Прежде думала, что ничего не имею против, но теперь со стыдом понимала, что имею.

Если я рано ложилась спать, это еще не значит, что я высыпалась, потому что среди ночи папа обычно будил меня, и приходилось вставать, чтобы помочь ему.

В первую же ночь после моего переезда папа намочил постель.

Это настолько потрясло меня, что я чуть не сошла с ума.

«Не выдержу, не выдержу, — в отчаянии думала я. — Господи, прошу тебя, дай мне силы!»

Видеть папу в столь жалком состоянии было для меня невыносимо.

Он разбудил меня часа в три утра и скорбно сообщил:

— Я виноват, Люси. Прости меня, я виноват.

— Все в порядке, — успокоила его я. — Перестань извиняться.

Мельком взглянув на его постель, я поняла, что спать там он никак не может.

— Знаешь что — иди-ка ложись в комнате мальчиков, а я… ну… это… поправлю тебе постель.

— Так я и сделаю, — согласился папа.

— Давай, — поторопила я.

— А ты не сердишься? — смиренно спросил он.

— Сержусь? — воскликнула я. — За что мне сердиться?

— И придешь пожелать мне спокойной ночи?

— Конечно, приду.

Он забрался на узкую койку Криса, натянул одеяло до подбородка — вялого старческого подбородка, покрытого седой щетиной. Я погладила его по седым вихрам, поцеловала в лоб и исполнилась неистовой гордостью, сознанием того, как замечательно я о нем забочусь. Никто, никогда и ни о ком так не заботился, как я о папе.

Он заснул. Я сняла с кровати простыни и отложила их в стирку. Затем принесла таз горячей мыльной воды, жесткую щетку и еще долго оттирала матрас.

Единственное, что встревожило меня наутро, — то, как растерялся и испугался папа, проснувшись в постели Криса. Он не понимал, как оказался там, потому что ничего не помнил.

Когда он намочил кровать в первую ночь после моего возвращения, я подумала, что он просто очень расстроен, и это вышло случайно.

Но я ошиблась.

Это происходило почти каждую ночь, иногда по два раза за ночь.

И в постели Криса тоже бывало.

В тот раз я отправила его на кровать Питера. К счастью, потому что, кроме моей собственной кровати, укладывать его было уже негде — ему удалось не намочить ее.

Он всегда будил меня, чтобы сообщить неприятную новость, и сначала я безропотно вставала, утешала и перекладывала его на новое место.

Но через несколько дней так вымоталась, что решила отложить ночную уборку на утро, перед тем как уйти на работу.

Я не оставляла, не могла оставить это до вечера, а попросить о помощи папу мне просто не приходило в голову.

Вместо этого я перевела будильник на полчаса раньше безумно раннего часа, на который он был поставлен прежде, чтобы успеть убрать все, что стало необходимо убирать каждое утро.

Теперь, когда папа будил меня, чтобы сообщить, что намочил постель, я просила его лечь в другую и пыталась заснуть снова.

Но это было нелегко, ибо всякий раз после происшествия его мучила совесть, и он рвался поговорить о том, как виноват, и убедиться, что я не сержусь. Иногда он бормотал так часами, плакал, твердил, что он плохой, но постарается больше никогда так не делать. А я была такая усталая, что мне не хватало терпения выслушивать его. Тогда он совсем расстраивался, и уже меня начинала мучить совесть, отчего на сон оставалось еще меньше времени, а в следующий раз я теряла терпение еще раньше…

И откуда-то из дальнего угла памяти постоянно слышался мне тихий шепоток — слова мамы о том, что папа алкоголик. Я следила за каждым его глотком, и мне казалось, что пьет он страшно много. Больше, чем я помнила с детства. Но я сомневалась — вдруг я просто поддалась ее внушению и потому решила выбросить эти мысли из головы.

Может, он пьет и многовато, ну и что? Его только что бросила жена, как же тут не пить?