Сотни миллионов женщин мечтают о том счастье, которое свалилось на Таню Сольц, потом Куприянову и затем Ульянову. Сначала она думала, что просто так совпало, но затем утвердилась в другом – это она приносит счастье. Приносит, как почтальон почту. В коммунальной квартире молодожены прожили всего полгода. Уже через месяц главного инженера вызвали в райком партии и предложили перейти на партийную работу. Он ответил, что подумает, вышел из здания райкома уверенный, что завтра же откажется: производственник, зачем ему канцелярщина, бумажки, отчетно-перевыборные собрания и вся эта «красная жуть», никогда туда не полезет, он не дурак. Но и не глупец, чтобы сразу отказываться – этих людей обижать нельзя, опасно.

Когда с кухни, лавируя в коридоре мимо соседок и непослушного, живого мальчика Миши, Таня принесла мужу сковородку картошки с грибами, он рассказал как анекдот. Вызвали, предложили заместителем секретаря райкома. И на те же деньги, что он сейчас получает. Правда, смешно?!

Она подсела к мужу поближе, обняла, прижалась и произнесла так, чтобы понял:

– Это шанс, Федь. Наш.

– Что?!

Ульянова плохо разбиралась в политике. Конечно, ей нравилась перестройка, как и всем тогда, Горбачев, гласность, ускорение. Не нравилась компартия, так же была за отмену шестой статьи Конституции, в доме читали «Огонек» Коротича, но она, как дочь летчика, интуитивно точно чувствовала, где верх, где низ, где небо и облака, а где земля и пыль. Симпатии – это одно, а земля и небо вечны, и всегда будут верх и низ. Конечно, короткая работа в МИДе просветила ее на этот счет тоже, она понимала, кто и почему попадает на дипломатическую работу, что для этого надо, но главное, очарованная надежным, спокойным браком, бездоказательно чувствовала верное направление полета своей молодой жизни и семьи.

Той ночью они долго говорили о политике, о соседке, которая сказала, что в отделе по распределению жилплощади ей пообещали до конца года выделить квартиру, когда так случится, то они смогут претендовать на освободившуюся комнату. Если он согласится пойти в райком, то легче будет выбить присоединение. Дальше дыхание замирало – они будут обладать двумя комнатами общей площадью в тридцать шесть (по складам произносила она) квадратных метров! Потом их можно будет легко обменять на отдельную квартиру!

«Ты понял, Куприянов, что ты там закис со своей мамой?!»

Эту мысль она не поведала Федору, но она пронеслась, и еще – теперь надо будет начать лечиться от бесплодия. Все это время Татьяна обманывала мужа, говорила, что у нее спираль и им еще рано, жилплощадь не позволяет… потом, зачем торопиться?

На другой день Федор Ульянов позвонил в райком и принял предложение. Ему ответили:

– С вашей фамилией не могло быть иначе!

До конца года не соседка получила квартиру, а Ульянов с молодой женой переехали в кирпичный, уютный дом на последнем, двенадцатом этаже. И метров было не тридцать шесть, а семьдесят. Называлось – «получили за выездом».

– Комнаты – две, кухня огромная! Двенадцать квадратов, даже чуть больше! – кричала она через полгода после свадьбы отцу и матери в трубку. – Приезжайте! Что вам в Борисоглебске сидеть?!

У Федора в райкоме быстро сложились отличные отношения с первым секретарем Дмитрием Рустамовичем Шарко. В нем было намешано, как он сам говорил, столько кровей, что он является образцом, наглядной агитацией и пропагандой реального, а не показного советского интернационализма.

– И за это можно выпить!!!

Пил Шарко в три горла. Но не хмелел, не говорил лишнего, не терял головы и всегда, при любом разговоре чувствовал абсолютно точно, как измерительный физический прибор, свою выгоду, может, поэтому его скоро потянули в Московский городской комитет партии. Еще через несколько месяцев – тогда счет шел только так, не годами, а месяцами, иногда и неделями, – он позвонил Ульянову и сказал, что в промышленном отделе горкома есть место заведующего.

– Оно для тебя, Федя!!! Ты же инженер!

Уже через год утром к подъезду двенадцатиэтажной башни подъезжала черная «Волга», чтобы отвезти на работу Федора Матвеевича Ульянова – секретаря МГК партии по промышленности, а поздно вечером его привозили. Он входил в квартиру и видел свою любимую жену, читающую легкий английский детектив, чтобы, как она выражалась, «не потерять язык». Днем, если Татьяна была дома, к ней поднимался водитель и оставлял на кухне несколько бумажных пакетов с продуктами из стола заказов, или звонил с работы Федор и просил вместе с водителем съездить за продовольственным набором или в книжную лавку в Столешниках, чтобы забрать книги, те, что они накануне отметили в специальном списке. В общем, жизнь потекла с наслаждением и радостью. И он говорил ей часто:

– Тань, ты принесла мне удачу.

– Да, – кокетливо отвечала она. – Я приношу удачу. Со мной надо дружить. Ты это понимаешь?

– Ты хочешь, чтобы у нас была квартира побольше?

– Хочу.

– Три комнаты?!

– Три… Можно четыре.

– Хорошо.

– Хорошо!

Они вдвоем каждый вечер, будто гладили по головке это сладкое, нежное слово «хорошо». И все выходило так легко, просто, что иногда ночью она вдруг просыпалась, думала обо всем и даже побаивалась – вдруг это когда-нибудь кончится? Он деликатно не спрашивал, почему Таня не беременеет, хотя однажды пришлось соврать, что спираль теперь снята, но она ничего не объясняла и не хотела говорить на эту тему – теперь мы ждем. Таня верила, что как в их квартиру недавно занесли и поставили новый дефицитный румынский мебельный гарнитур из темного лакированного дерева, так же и все остальное появится. Время шло. Становилось тревожно.

В такой грязный, весенний день, когда крупный, мокрый снег, как клей, налипал на шапку и пальто, она собралась сама, без машины и водителя, в Институт курортологии, где, как ей сказали, есть один толковый врач, который…. Она поверила и решила тайком от мужа начать лечиться. Позвонила, назвала заветную фамилию, ей назначили день, час, и теперь, в эту мерзкую погоду, обязательно скажут что-то ужасное, разрушающее.

Долго пришлось ждать в темном коридоре с угрожающе высокими потолками, но потом вызвали:

– Ульянова!

Лицо врача запомнить она не успела, потому что хотелось смотреть в пол, а не на этого молодого мужчину.

Он осмотрел ее и задал всего один вопрос:

– Когда у вас последний раз были месячные?

– Сейчас должны начаться, – обреченно сказала она. – Задержка, вот, на дня два-три или уже, наверное…

– Ну что ж, поздравляю, вы беременны, – прозаично подвел итог врач. – Сдавайте кровь, анализы. Еще уточним, но мне кажется, у вас все хорошо, я вам не нужен.

Она выскочила из клиники, снег с дождем все шел и шел, лип и лип, а она вдруг неожиданно для себя поняла: ничто плохое ее не касается, никакие знаки, непогоды, предчувствия, она – счастливая женщина, она отхватила джекпот. Таня договорилась сама с собой никому пока не говорить, даже мужу, вот удостоверится окончательно, сдаст анализы – тогда… Она терпела, сдерживала внутреннее ликование целую неделю, понимая, так легко, само собой, не могло произойти, но получилось. И она еще больше оценила свой выбор – спокойный, крепкий, как мужское рукопожатие, брак. Пусть без сумасшедшей любви, без немыслимой страсти, но зато, видимо, что-то там внутри само раскрылось от благополучия, от правильности проистекающего процесса и впустило этих бодрых ребят, знающих свое дело, в ее материнское лоно.

Она запомнила тот серый день с белым, мокрым снегом на всю жизнь.

Потом уже стерто помнила, как рассказала мужу, как он был доволен, словно школьник, потому что у них теперь есть все или будет все. Ей даже перед другими женщинами неудобно, у них проблемы, а ей – вот, пожалуйста, возьми. В стране идут митинги, протесты, деньги в фантики превращаются, а у нее все поперек общего движения – одни приобретения, и главное, в животе шевелится, уже ножкой бьет. Таня пришла к убеждению – хорошей жизнью лечится все, даже бесплодие.

Через девять месяцев появился на свет Борис – хорошенький, классический мальчик, с умными, рыскающими по квартирному пространству глазками, с перетяжками на толстеньких ножках.

Она помнила первый вечер, когда они с Федором остались одни, – только выписалась из роддома, тихо, чтобы не потревожить, вышли из комнаты, которая была отведена для ребенка, сели на кухне. Федор достал из морозильника ледяную водку и попросил, чтобы жена в старой обливной кастрюле, зеленой с белыми подтеками, именно в ней, отварила картошку, а он в то же время разделал на газетке жирную каспийскую сельдь – с особым названием «залом». Ее выдавали в спецзаказе. Он налил себе, а ей в рюмку воды – и сверху одну каплю водки.

– Тань, мечтал, чтобы мы сидели вот так, чтобы сын, чтобы из этой кастрюли, еще с Марьиной Рощи, от матери, из которой я, еще пацаном, ел. Щи кислые, картошку… и чтобы мы потом из нее… Вот так, как сегодня. Это наша с тобой кастрюля счастья – в ней все пусть всегда варится. Я знаю, Тань, есть женщины, с которыми все получается. Ты – такая. Я тебе это сто раз говорил и сейчас говорю. За тебя!

– Это ты… – хотела вставить Таня.

– Нет, нет, это ты молодец. Я с тобой членом Политбюро стану. С тобой – все. За нас троих!

Ульянов выпил залпом, закусил селедкой, черным бородинским хлебом, достал из кастрюли подоспевшую картошку, откусил, налил снова водку, потом еще и после третьей рюмки, выпитой с какой-то злобной уверенностью в успехе, с заклинанием выкрикнул:

– За вас двоих пасть порву!

Но времена наступали совсем неопределенные. Политбюро перестало существовать. Водителя отобрали, что было обидно – уже привык, но «Волгу» предложили выкупить по остаточной стоимости, то есть за копейки. И он, конечно, купил. Связи переставали работать, а вскоре и ходить на работу стало некуда: горком партии освободил помещение для какой-то непонятной мэрии. Федор готов был «порвать пасть», но – беда, не было рядом подходящей пасти. Он до дрожи ненавидел трещавших с экранов реформаторов, сосунков, которых в его Марьинских дворах в детстве били до первой крови, а теперь он жалел: их надо было не бить, а убить, по-настоящему, до конца. Многих из них он знал лично, видел, встречался, а теперь вспоминал, какие они были заискивающие и вежливые в высоких партийных кабинетах. В то время весь их горкомовский дом был пронизан духом злобы, предательства, и хотя реальной нужды еще не наступило, но оскорбительная экономия, какой никогда раньше не знали, на одежде и даже еде разъедала душу. Только семейный благодетель Дмитрий Рустамович Шарко оказался на плаву, стал народным избранником. Его часто показывали по телевизору, брали интервью, остальные партийные люди в оцепенении и шоке сидели по своим кирпичным хоромам, только теперь понимая английское сравнение дома с крепостью.

Однажды Ульянов ставил машину возле их непростого номенклатурного дома и увидел, как сосед выходит не из черной «Волги», которая у него была, кажется, всегда, а из новенького черного «мерседеса». У Федора закралось подозрение, что где-то что-то в стране происходит, а он ничего про это не знает, ведь они где-то берут деньги на «мерседесы». И тотчас Федор поднялся на лифте в квартиру и решил, что дозвонится сегодня до Шарко. В приемной ответили: «Дмитрий Рустамович сейчас взять трубку не может». «Не хочет», – решил Ульянов. Ответно Шарко не перезвонил, и Федор стал вспоминать, сколько он ему хорошего сделал, как служил верой и правдой, как прикрывал, и в душе у главы небольшого семейства после этого несостоявшегося разговора стало совсем беспросветно, даже подрастающий Борис перестал радовать.

Татьяна замечала все, слышала через раздраженные домашние звуки: дребезжание захлопывающейся двери, когда уходил в магазин; убегающий кофе, который он варил; крышка от кастрюли падала и стонала; чашки соскальзывали и с проклятием бились; даже вода харкала в кране; но она была уверена – это просто вираж, временная потеря высоты, маневр. Не может же быть так, чтобы такие люди, как ее муж, остались не у дел. Какое-то женское чутье подсказывало ей: молчать, не комментировать, не спорить, просто ждать, заботиться, воспитывать сына и брать переводы разных юридических бумаг, инструкций к товарам – короче, все, что предложат. Федору эта активность Татьяны действовала на нервы, она видела, что он едва себя сдерживает, но здесь она была непреклонна и упорно по пять долларов за страничку переводила всякую белиберду. Тогда пять долларов – много. Ночью, сидя над переводом и разыскивая в толстенном общелексическом словаре неизвестный юридический термин, она часто думала, что настанет день, когда все, как в пазле, одно к другому подойдет, совпадет и снова встанет на свои места – по-другому быть не может.

И этот день наступил.

Она жарила картошку со шкварками, запах лука, очень ядовитого, жег глаза, Боренька, еще маленький, ходил из комнаты на кухню, туда-сюда, и она ему все время говорила:

– Миленький, мальчик мой, закрывай дверь – в комнату запах идет, запах.

А он вставал у плиты, подымал головку кверху и долго умиленно смотрел на мать, будто что-то ждал, говорил еще плохо.

– Ну, помоги, мой мальчик, помоги маме, на тебе ложечку, отнеси папе и дяде Толе, отнеси.

Мальчик получал ложку и несся с ней комнату, где за столом сидели отец и его друг, приехавший из Ульяновска Анатолий Васильевич Трунов, заместитель директора Ульяновского авиационного завода, флагмана, как принято было говорить, советского авиастроения. Флагман теперь, по законам рынка, естественно и беззвучно шел ко дну. Это было главным предметом застолья двух советских производственников и партийцев, которые на чем свет стоит ругали происходящие в стране перемены, разруху в промышленности, разрыв кооперативных связей, старение и деградацию рабочего класса и далее по бесконечному на тот момент списку.

– Боря, ты ложечку нам принес. Сынок! Молодец! Помощник! Скажи маме, что нам еще вилки нужны.

– Вилок ему Таня не даст, – пояснил более опытный отец Трунов, у него уже было двое младших школьников, – упадет, еще наткнется.

Боря стоял возле стола и большими чистыми глазами смотрел на отца и его друга. Они не могли под прицелом наивного детского взгляда продолжать обсуждать страсти по поводу развала страны, говорить о Ельцине и Горбачеве, а потом мальчик, только по ему понятной логике, резко разворачивался и снова бежал на кухню к матери. Снова стоял, глядя вверх на Танино светящееся материнством лицо.

– На, Боря, еще ложечку, отнеси папе. Помогай!

И он снова бежал.

Когда ложки кончились, Боря получил синий пластмассовый стаканчик, а Таня услышала, совершенно случайно, – за Борей она все время пыталась закрывать двери, чтобы гарь не шла в комнату, вытяжек над плитой тогда еще не было, Боря открывал, а она услышала. Долговязый, весь такой испуганный, как из тридцать седьмого года, Анатолий Васильевич Трунов приехал в Москву, потому что ему надо было самолет продать, Ту-154М, на сто семьдесят шесть пассажиров, винтовой, новый и, по его словам, очень качественный. Несколько раз уже они пытались на заводе найти покупателя, но не получалось. Их пытались обмануть, морочили голову, да и только.

– У кого такие деньги сейчас?! Это не челночить, не из Китая шмотки возить!

Ту-154М как бы нигде не числился. В советских бумагах он был, но потом создали закрытое акционерное общество, а его в список имущества не вписали, как будто забыли. Теперь получилось, что он физически есть, а по бумагам его нет, и они, директор и еще три зама, хотят его продать за наличные, только так. Документация на него неполная, сертификата нет, и еще чего-то там нет. Это она запомнила. Более полугода уже пробуют, но не могут найти надежного покупателя, чтобы не кинул и не болтун.

Разложив красиво картошку в большое, кузнецовского фарфора блюдо, шкварки в середину, а поверх обильно посыпав зеленью, Таня поставила закуску на круглый стол из поднадоевшего на тот момент румынского гарнитура со словами:

– Я продам вам, Толя, этот самолет. – Потом поправилась: – Мы с Федором продадим. Сколько вы за него хотите?

– Ну, миллион или полтора миллиона долларов.

– Миллион? Или полтора? – четким вопросом поставила деловую точку в разговоре Татьяна Ульянова, будто речь шла о пучке редиски.

– Полтора.

– Хорошо, – ответила Татьяна. – Полтора миллиона долларов, а остальное – наше. Сколько бы ни было. Так пойдет?

– Все должно быть честно, – с сомнением в возможности семьи Ульяновых сказал Трунов.

– Абсолютно, – согласилась Татьяна.

Федор ничего не понимал, откуда деньги, кто купит, что она придумала, но вставил для порядка:

– Ты нас знаешь. Мы – вот.

– Не процент, а то, что сверху вашей цены, мы возьмем себе, – уточнила Таня Ульянова.

– Самолет перегоним в Киев, получим украинские документы, а потом (там у нас все договорено) – в любую точку мира, – добавил Трунов. – Только кто купит? Наличные же…

Ночью, уложив на диване пьяного Трунова, Таня рассказала мужу, что недавно переводила текст: предложение британской компании российскому правительству об организации совместного предприятия по авиаперевозкам.

– Эти купят, должны купить, там были цены на Боинги, на Илы и на Ту, я помню, такой самолет стоит миллионов десять – двенадцать…

– Нам хватит на всю жизнь, – посчитав разницу, произнес в романтической темноте Федор.

– Тебе надо будет с Шарко встретиться и поговорить.

– Так он…

– Это ты его просить хотел, а теперь ты ему деньги предлагаешь – это другое.

– В тебе открываются новые грани! Я тебя люблю, Тань! Люблю! – как-то весь воспрял Федор.

Таня испугалась, что сын или Трунов могут проснуться и шепнула:

– Я тоже. Давай спать.

Много после, после того, как они расстались с Федором, после многих месяцев одиночества, после того, как Татьяна переехала к Саше, Ульянова, вспоминая свою жизнь, решила, что «я тоже» – это особая форма любви. Но если ее не называть любовью, то у нее до Васильева никогда любви и не было.

В тут ночь она уснула в блаженном спокойствии, как пес возле своего хозяина.

На другой день Ульяновы составили витиеватое предложение для британской компании, как на тот момент понимали: вдвоем писали по-русски, она перевела – хотим, предлагаем, с большой скидкой, осмотр на месте, в общем, словно автомобиль продают. Федор оделся так, как ходил на работу в горком партии: костюм, галстук с широким узлом, и на «Волге» вдвоем подъехали к офису на Стромынке. Но с ними разговаривать не стали, взяли письмо, зарегистрировали и – ждите. Федора Ульянова это раззадорило, разозлило, на обратном пути домой, сидя за рулем, он проклинал буржуев, иностранцев и капитализм, а все же через эту злость втянулся и стал заниматься поиском покупателей всерьез.

Продать самолет оказалось действительно непросто: русским это было не нужно (деньги тогда делались на тряпках и компьютерах), иностранцы всего боялись. Вскоре Трунов вернулся в Ульяновск, его обещали держать в курсе происходящих событий, и только через три месяца «на самолет» выстроилась цепочка посредников от продавца до покупателя. Был в ней и бывший секретарь Московского горкома партии, а теперь парламентарий Дмитрий Рустамович Шарко.

Он собрал всех участвующих в сделке в ресторане, в отдельном зале, чтобы еще раз все обговорить. Участники зыбкой цепочки боялись, что первый, кто окажется с чемоданами долларов в руках, соблазнится и бесследно исчезнет на бескрайних просторах великой родины. Хотя с пятьюдесятью килограммами далеко не убежишь, но если это вес пяти миллионов долларов сотенными купюрами, то у кого-то могут возникнуть невиданные прежде силы. Обо всем этом обстоятельно рассказал Шарко. Обозначив долю каждого, он неожиданно поставил вопрос о гарантиях. Федор Ульянов сказал, что полных гарантий быть не может, но, если это произойдет, каждый должен знать, что его жизнь после этого недорого стоит.

– Пугать, Федор Матвеевич, не будем никого, не надо это. Мы все не дети, понимаем, о каких деньгах идет речь. Каждый этап проплачивается отдельно. Самолет в Киеве – там могут быть проблемы?

– Там не может быть проблем! – горячо вступился Трунов. – Там проблем нет! Но самолет взлетит только тогда, когда у нас в руках будет наша часть, иначе… сами понимаете.

– Толя, Анатолий Васильевич, но если самолет не окажется в тот же день в конечной точке, в Аммане, то… чем будете отвечать? Самолета – нет, договора – нет, деньги – уже у вас? Мы здесь, в Москве, я что должен делать? Тут нам наши друзья-арабы глотки перережут? Как быть?!

Когда несколько раз по кругу проговорили все этапы сделки, участники почувствовали, что Шарко, представлявший неизвестных покупателей из Иордании, что-то особое имеет в виду, но не хочет сразу раскрывать карты. Разговоры же о честности, доверии, о том, что все друг друга знают по многу лет, имели ограниченный успех. Все понимали ответственность момента. К коньяку, закуске на столе даже не притронулись. Хотелось пить, и воду дозаказали.

– У меня есть предложение. Очень простое, – сказал Шарко, решив, что время настало. – Я знаю, так делают – не удивляйтесь. Вся сделка займет от трех до пяти дней.

– Максимум три, – вставил Трунов.

– Мы этого не знаем. Гарантий нет. Все может произойти, исключать ничего нельзя, могут быть чисто технические сбои.

– Скажем, нелетная погода, – поддержал Ульянов.

– В том числе. Поэтому я предлагаю, чтобы мы все отправили наших жен с детьми в санаторий на неделю – пусть отдыхают. Есть санаторий Управления делами, там все по высшему разряду, пусть гуляют, дышат свежим воздухом, но за территорию не выходят. Там будут люди – они будут следить за этим.

Повисла долгая, густая мужская тишина.

– Трехразовое питание, аттракционы… им можете вообще ничего не говорить. Главное, чтоб ни под какими предлогами не покидали…

– А если что-то не так пойдет? – спросил Ульянов.

– Мы поймем, почему не так, что не так, но тут «не так» быть не должно. Мы все заинтересованы и гарантированы в этом случае.

– Семью в заложники…

– Если вам так нравится говорить – что ж! Но это реальные гарантии. Деньги большие, так не бывает, чтобы…

– А школа? Они же у меня в школе учатся?

– Заболеют… каникулы еще одни…

Ульянов не представлял, как сказать Татьяне, что ей с ребенком надо ехать куда-то в Подмосковье и быть добровольной заложницей, так сказать, гарантом сделки. Она, конечно, была в курсе всего, что происходило, но не смогла бы и представить такого поворота – они с сыном будут под охраной шарковских головорезов. А произойти может действительно все. Он сам никогда не видел такого количества долларов и не предполагал, даже подробно заглядывая сам в себя, что с ним станет, когда огромные деньги достанутся ему, а что может произойти с другими людьми, которых он даже не знает. Это был аргумент. Может, кто-то захочет избавиться от жены и детей и убежать в новую жизнь одному или с любовницей? Размышляя, Ульянов понимал, что только Шарко ничем не рискует: он – депутат, люди – его, санаторий – его. Все как будто согласились и долго стояли-курили перед рестораном, возле своих машин, покачиваясь, как подпиленные деревья. На следующий день надо было дать ответ, и тогда ему скажут, куда и когда «ехать заселяться».

Федор без больших проблем мог выйти из игры, отступить, но вся проделанная работа с первого разговора на кухне и до конца, плюс огромные деньги доставались другим. Но самое обидное – он навсегда оставался «бывшим». И нищим, неспособным играть по-крупному. Был большой соблазн ничего не говорить Татьяне, просто что-то придумать, наврать, успокоить, но прямо к горлу подступил комок и возникло четкое ощущение: он на пороге такого жизненного поступка, при котором соврать, обмануть не удастся никому и никогда.

Подъехал к дому. Припарковался рядом с черным «мерседесом» соседа. Необычно долго, как ему показалось, подымался в лифте на свой последний этаж. В голове, как показатель поворота на щитке приборов автомобиля, что-то стучало и подмигивало. Он ждал: весь вечер выразительная круглая, кажется, «мерседесовская» фара работала на поворот.

Покормили и уложили ребенка. Татьяна чувствовала в тишине, пронизанной телевизионной болтовней, тонкое, как стекло, дребезжащее напряжение. Когда Борис быстро заснул, Федор все еще не решался начать разговор. Самое простое было бы сказать: «Так и так… я отказался». Но миллион двести тысяч долларов, которые могли бы достаться ему, как кислота, прожигали мозг и тело.

– Тань, поди! – позвал он ее из кухни и выключил телевизор. – Тань!

Она пришла, без сил села напротив. Подождала, а потом спросила:

– Не получается ничего?

– Наоборот. Получается. Но Шарко решил себя обезопасить, понимаешь, он хочет…

Федор рассказал ей все подробности и добавил, что есть только одна ночь и один ответ – «да» или «нет».

– Любой твой ответ будет правильным.

Она легла на кровать не раздеваясь, накинула на ноги плед, выключила верхний свет, оставив гореть рядом тусклый ночник.

– Может, нам не нужны эти деньги, но ты хотела…

– Не продолжай, – остановила она его, не поворачиваясь к нему и не открывая, кажется, навсегда закрытых глаз: слушать сейчас про шубу, о которой она говорила тогда по неведению, в первые дни, было невозможно.

Он хотел к ней лечь рядом с ней, но она попросила – иди на диван, сегодня буду спать одна. В отсеченной тяжелыми веками темноте ей показалось, что она девочкой бесконечно долго трясется в кабине военного грузовика вместе с отцом. Он крепко прижимает ее к себе, не отпускает. Мать стонет и переворачивается в продавленной кровати, она почему-то располнела за последнее время, и это не кончится добром. Таня говорит ей об этом. Просит, чтобы отец свернул с грунтовой дороги на шоссе. Потом непонятно откуда всплывает вопрос: они бы стали так рисковать ей? Боря весь измазался в песке на детской площадке. Она помнит, он почти готов был его есть. Она смотрит на него и видит, какой он милый, какой он хороший. Затем приходит мысль, обозначенная выражением «обычная жизнь». Она вращается, вращается, как юла, «обычная жизнь», «обычная жизнь», «обычная жизнь», затем замирает, как юла, и резко падает набок, в новое воспоминание. Она думает, что есть обычное и необычное. Сегодня обычное лучше необычного. Есть простое, ясное – в нем выросла она. Во всем зеленом, в армейской форме, в гарнизонных зеленых заборах, в ряду зеленых кукурузников, стоящих на скошенной зеленой траве. Есть это простое, от которого раньше всегда хотелось бежать, лететь, ехать, и вот, может быть, впервые наоборот – она держится за все зеленое, надежное, простое, естественное. Потом закрутилась ее подростковая, провинциальная дерзость. И слово, оно же целая большая, объемная мысль: «добиться», «добиться», «надо добиться». Это был ее флаг, с ним она, не боясь, приехала в Москву, с моря – к Куприянову. И вот с этим знаменем она ставит под удар ребенка и себя ради денег, ради машины, которую нестерпимо хочет муж. Она это знает. Так она набрела на слово «муж». И буква «ж» жужжит, что-то свое выжужживает, оставляя в голове ровный шов, строчку, как швейная машина, мерно, плавно и правильно – «ж», «ж», «ж». Он хочет «ж», он хочет «же», «жжжее». А она «жжжена». Что хочет она, жжжена? Чья? Жжжена – мужжжа. Почему так оскорбительно, что жжжжее делать? Страшно? Да, страшно. Но не то страшно, что тебя убьют, а то, что вдруг так просто нашлась цена, твоя цена, цена спокойного и надежжжжжжного брака. Ты кукла, на тебя повесили ценник, на твоего ребенка повесили ценник, и ты следишь за сыном, «чтобы он…», а за тобой следят другие люди, «чтобы ты…». Муж-ж-жжжж пережужживал ж-ж-жжжену.

Утром она сказала: «Звони» – и достала зеленую с белыми пятнами обливную кастрюлю (кастрюлю, которую теперь называли «кастрюлей счастья»), чтобы сварить в ней гречневую кашу. На большее не хватило ни фантазии, ни сил. Она еще раз повторила:

– Звони, звони. Ему. Пока я согласна.

Федор хотел ей сказать – не волнуйся так, но она его сразу жестом остановила: не надо слов, все и так ясно.

– Я бы хотела, чтобы побыстрее.

И через некоторое время пригласила мальчика к столу:

– Боря, иди есть кашу! Бо-ря!

К вечеру к дому подъехал микроавтобус. С сумкой вещей Татьяна с сыном влезли на свободные места сзади. В машине сидели еще две испуганные женщины, одной чуть за тридцать, другой – под пятьдесят, с ней девушка-старшеклассница. Татьяне захотелось запомнить их лица, может быть, потом придется вместе молить о пощаде или бежать и скрываться в лесу, но они могут быть и просто случайными попутчиками, решила она, или они и будут за ней следить…

Федор спросил шофера и сопровождающего, сидевшего с ним рядом на переднем сиденье, где санаторий, куда их везут, на что получил лаконичный ответ: «Звоните Дмитрию Рустамовичу, нам так сказали».

Таня махнула рукой – забудь, все уже решено. И добавила:

– Ешь кашу. Там осталось.

Ульянову привезли в санаторий «Бор», она это поняла по табличке после поворота с Симферопольского шоссе: «Счастливого отдыха в нашем „Бору“». Быстро разместили в отличном двухкомнатном номере с полноценной кухней и всем необходимым. Даже в холодильнике была минеральная вода в бутылках и апельсины, поднимающие своей горячей оранжевостью состояние духа.

– Татьяна Михайловна, я не знаю, говорили вам или нет, – закрывая дверь, сказал молодой приветливый здоровяк в черном блестящем костюме, он им гордился, будто это форма какого-нибудь гвардейского полка. – Вы здесь, на этом этаже, можете спокойно перемещаться. Направо, в конце коридора, аттракционы для детей (за деньги). А завтрак-обед-ужин по расписанию, будем ходить уже вместе. И на прогулке тоже, если не возражаете, мы будем вас охранять.

– Спасибо. Я поняла.

«Аттракционы, оказывается, у них есть. За деньги! Я сама здесь – «за деньги».

Надо сказать, что аттракционы действительно очень помогли. Все шесть дней в «Бору» здоровяк менял рубли на жетоны, а маленький Боря с упоением сам опускал их в прорезь за ухом у слоненка и, забравшись на его спину, часами болтался на отполированном детскими попками пластмассовом животном. В огромном, всегда полупустом ресторанном зале Татьяна пыталась вычислить, кто здесь еще в заложниках, но только один раз видела женщин, с которыми ехала в микроавтобусе, остальные обитатели были оживлены, раскованны и под заложников вроде не подходили. На шестой день утром она искала на этаже этого парня Сергея в черном костюме, но не нашла и пошла на завтрак без сопровождения, догадываясь, что теперь, видимо, заточение закончено.

Вечером на такси приехал муж. Он был похудевший, измотанный бессонницей, какой-то состарившийся, в старой болоньевой куртке. Коротко, ей показалось, безрадостно поцеловал жену, сына и поторопил:

– Давайте быстрее, быстрее…

Таня ни о чем не спрашивала. Федор молчал, описав произошедшее двумя словами – «все нормально». Возле ближайшей станции метро Ульяновы вылезли из такси и спустились в метро, но в вагон не сели, а вышли на улицу с противоположной стороны и поймали новую машину. У Савеловского вокзала Федор выскочил из такси, ничего не объясняя, и через пять минут вернулся с большой спортивной сумкой. Таня сразу догадалась, что там.

– Теперь к Марьиной Роще, – сказал он водителю.

Подъехали к пятиэтажному кирпичному дому уже совсем поздно, Федор расплатился, долго ожидал копеечную сдачу от таксиста. Боря заснул в дороге, Таня несла его на руках, Федор взвалил на себя все сумки. На третьем этаже они остановились у темной, много раз перекрашенной, разбитой деревянной двери. Порывшись в карманах, Федор достал ключ, и они вошли в небольшую, облезлую двухкомнатную квартирку с окнами без штор. Уличный фонарь светил ярко прямо в окна, включать свет и не требовалось. Таня тут же нашла в одной из комнат продавленную кушетку для сына и, подложив под голову свою кофту, уложила ребенка, не раздевая, только осторожно сняв с него башмаки. Повернувшись к двери, она увидела Федора, который с бешеными неподвижными глазами возвышался в проеме и смотрел на нее и спящего сына. Он показался таким большим, таким огромным, что мог бы раздавить, если бы захотел, – большой, дикий, усталый великан, стоящий в луче света слегка покачивающегося уличного фонаря, будто на каком-то полустанке.

– Что? Тебе плохо? – спросила она.

– Ничего, – ответил он. – У нас есть миллион четыреста пятьдесят тысяч долларов. Почти полтора миллиона.

– Почему так много?

– Один отказался, и его долю разделили на всех.

Они обнялись и так стояли долго. Молчали. Обоих душили слезы.

– Хочешь посмотреть?

– Да, – ответила она.

– Я тоже – только нес и видел, как раскладывали.

Федор поднял с пола сумку, они прошли на крохотную кухню, где с трудом помещались прямоугольный стол и три старых самодельных табурета с перекладинами для ног. Он поставил сумку на один из них и резко, будто фокусник, расстегнул молнию. Таня с нежностью провела рукой по пачкам денег, погладила их и шепотом произнесла:

– Ужас как много…

– Этого нам хватит до конца жизни.

Федор открыл холодильник.

– Сашка, молодец, друг настоящий, Сашка.

Он достал из холодильника бутылку водки, банку маринованных огурцов и банку килек в томате.

– Представляешь, Тань, он – пьяница, Сашка, школьный друг мой, пьяница, – бутылку он оставил! Я ему за это квартиру куплю.

Над раковиной висела сушилка, Таня сняла с нее две липкие тарелки, тщательно вымыла. Так же оттерла две гнутые алюминиевые вилки. Стаканов не нашла, и водку разливали в чайные чашки из разных сервизов. Федор просил свет не включать, нашел на подоконнике толстую белую свечу и зажег. Выпили. У него чуть отлегло, и он вдруг сказал:

– Не, давай не так!

Достал пачку долларов, разложил вместо скатерти ровным слоем купюры и снова накрыл стол. Для десяти тысяч долларов пространства стола было мало, но разбросанная зелень отлично украшала скромную закуску с бутылкой водки.

Таня увидела, как, закусывая килькой, Федор пролил на сотенную купюру рыжеватый соус, и сказала, что навсегда, до своей естественной смерти в каком-нибудь американском банке, эта бумажка будет с пятном и рыбным запахом от этого стола, от них, от проданного самолета, от этого вечера.

– А ты возьми ее на память.

– Я ее на стенку повешу, в рамку, да, да, в рамку…

Бутылка окончилась, а ночь – нет. Таня зашла в комнату, посмотрела ребенка.

– Умничка, спит, – тепло и пьяно сказала она. – Борька там вел себя идеально, днями на слоне, который из стороны в сторону болтается, днями…

Федор подошел к ней сзади, прихватил за талию и грубо нагнул, одной рукой расстегивая крючки на юбке и задирая ее. Она ответила на его пьяное желание, все прекрасно понимая:

– Я не хочу, Федь. Тут грязно, все чужое. Давай лучше завтра, дома.

– Я хочу.

– Не надо, – попросила еще раз она.

– Надо. Я хочу. Мне надо.

Слова «мне», «я», «хочу», «надо» были необычно жесткие и втыкались в убогое пространство ночи, как длинные, толстые строительные гвозди.

Она решила не сопротивляться: он устал, перенервничал, выпил почти бутылку, от одного вида этой сумки с долларами можно сойти с ума.

– Подожди, пойдем в другую комнату.

Они перешли за стену. Она помогла ему стянуть с себя колготки и трусы. Он нагнул ее и без прелюдий ввел. Было больно и горько, и ноги с трудом держали его удары, горящие наглым, вечным мужским огнем. Подталкиваемая, шажками она добралась до подоконника и оперлась на него. Он колотил ей по заду, а она смотрела через немытое стекло в окно, на фонарь, нервно покачивающийся от легкого весеннего ветра, на ветки деревьев, отлакированные молодой листвой, на еще кое-где светящиеся телевизионным мерцанием окна дома напротив и ждала, когда же это закончится наконец. Она увидела, как несколько раз погас и включился снова свет в окнах дома, представила, что кто-то что-то забыл перед тем, как лечь в постель, может, лекарство или будильник не завел, а может, и там тоже – она ждала, а у него не получалось.

– Ну, скажи что-нибудь, – пьяно крикнул он. – Скажи!

Она как будто проснулась, не сразу поняла:

– Что?

– Ты – дура? Или ты – блядь?!

Таня, конечно, ничего не знала про ролевые игры марьинской шпаны, хотя они их тогда так, конечно, не называли, просто, поймав во дворе девку, затащив ее в подъезд, нагибали, и после вопроса, не требующего ответа «ты веришь в любовь с первого взгляда?», «дура» должна была орать про любовь, а «блядь» – то, что по какой-то неведомой женской подсказке выбрала теперь Таня.

– Я блядь, – прошептала она. – Блядь. – А потом шепотом завопила: – Блядь! Я – блядь.

И она почувствовала, как ему становится легче от этих слов, как в ней он заостряется, и она добавила злобы и фантазии:

– Я блядь, блядь с Марьиной Рощи! Ты меня подцепил на улице, на остановке автобуса приклеился, налил мне стакан водки и теперь дерешь меня. Дерешь. Я блядь, я за стакан готова на все, я блядь с Марьиной Рощи, я блядь, блядь, блядь – сучка драная…

И чем больше она это говорила, тем острее ощущала притягательный вкус непристойности, обжигающе черной и ясной.