Через два дня Ульянова получила разрешение – на законных основаниях она могла выехать из Москвы. За это же время в Борисоглебске стараниями соседки Веры Павловны Скворцовой, или просто Верки, заинтересованной получить квартиру Михаила Львовича, полностью подготовились к похоронам.
Разбитое тело старика отправили в морг, заказали, по местным меркам, самый дорогой «гроб, обитый бархатом с траурной роскошью», так значилось в выданном чеке; определились с местом захоронения – летчику предстояло лежать рядом с женой; купили водки, загрузили холодильник селедкой, колбасой, сыром, сварили кутью, холодец и ждали звонка из Москвы. Федор должен был сообщить точную дату, когда «москвичи будут».
Таня похоронами не занималась, ни на чем не могла сосредоточиться, лежала в кровати, почти не вставала, тихо, траурно ходила по дому. Ее плоть и душа окончательно разъединились – избитые, казалось, стонали по разным углам квартиры, ныли разной болью. Любая мысль, любое движение давались невозможно тяжело – как огромная, наконец-то пойманная рыба, измотанную, ее на прочной лесе тащили на берег, где она очень скоро наконец-то счастливо умрет. Если бы Зобову она досталась в таком виде – не задумываясь, призналась во всем, подписала какие угодно показания.
Почему это произошло сейчас – этот вопрос бился в черепной коробке, разрывал ее: почему папа не подождал, почему включился в эту цепочку окончательных расставаний? Почему Боженька не сжалился над ней? Кто разрешил тащить ее в тюрьму, на допросы, кто так безжалостно отобрал Сашу, а теперь отца? Для чего это с ней, кому это нужно? Ну, расследуй это, следователь, расследуй!
Приехал Федор, заварил ей чая, спросил, когда для нее лучше ехать: рано утром или в ночь, чтобы с утра быть там. Она ответила, что ей все равно. Отец с сыном решили ехать ночью – если потянет в сон, поменяются за рулем; похороны – семейное дело, рядом не должно быть чужих людей, они все сделают сами; вторая машина с водителем и охранником на всякий случай будет ехать за ними.
На следующий день, в десятом часу ночи, Федор с Борисом подъехали в район Пресни к ее дому. Дверь не заперта, они застали ее сидящей на стуле посреди комнаты в черном платке и черном плаще, в руках она крепко держала небольшую дорожную сумку. Казалось, она ждала их так вечность. Присели рядом с ней. Таня произнесла для себя вслух:
– Деньги – взяла. Паспорт – взяла. Что еще? Все.
Перед дорогой помолчали.
Потом Боря очень по-русски тихо сказал:
– С Богом, мама.
Из Москвы по пробкам – даже ночью они не думали заканчиваться – выбирались почти два часа. Таня устроилась на заднем сиденье. В полузабытьи смотрела вперед на освещенную встречными машинами трассу, на родные затылки мужчин, что синхронно покачивались от неровностей дороги, как два уличных фонаря. Особенно радует сердце: вот уже ее не существует этом в мире, уже потеряла в нем все, а эти два похожих друг на друга затылка покачиваются на своем отдельном ветру, смотрят в одну сторону, что-то там свое видят, говорят, а ей-то хорошо, будто наблюдает из окна красивый пейзаж с тихо падающим снегом, или с легким летним дождем, или с радугой. Два затылка – все, что у нее осталось теперь, только эти две головы – седая и курчавая, черноволосая.
Теперь, когда потеряла способность чувствовать боль и со щемящей нежностью всматривалась в темноту, будто там можно что-то увидеть, она вспоминала отца, последнюю встречу: Саша уехал, а она мотанулась к нему на два дня, вернее, на ночь. Она застала его грустным, но бодрым, как ей показалось. Летчик истребительной авиации, Михаил Львович Сольц, не должен унывать. Она пошла на почту разбираться с его пенсией и в паспорте еще раз прочитала, что он на самом деле не Михаил, а Моисей, Моисей Львович, но в семье и на службе всегда называли его Михаилом. Он всю жизнь отрицал – не еврей, а интернационалист и патриот: «никаких национальностей, есть плохие и хорошие люди, и только».
Сначала, сразу после войны, летчик-истребитель, пилот от бога, затем преподаватель, инструктор, а потом пенсионер, когда уже ни погонами, ни летным шлемом не скроешь. «Вот за этим старым евреем не занимать», – сказала однажды длинной очереди одна борисоглебская продавщица. Только тогда вдруг согласился, как осенило – он еврей, это главное, все остальное после, за этим, кровь – первая в очереди смыслов, за ней воспитание, профессия, образование и далее по бесконечному списку. Вышло, благодарен хамке-продавщице, что посмотрела на него с чувством превосходства, – «спасибо, я еврей, бьют не по паспорту, а по роже». Русская жена всегда знала, что Миша – не Миша, он отрицал, а она чувствовала в нем древний, сухой и горячий песок Синайской пустыни. Любила его очень. Наверное, за природное чувство меры, за сентиментальность, за рассудительность, за то, что и пьяный был трезв, за то, что мог с дочерью заниматься, рассказывать, играть, читать книжки, а хотел мальчика, но она уже не смогла родить второго ребенка.
Таня не знала, что, когда мать умерла, отец нашел в Борисоглебске несколько чудом не уехавших в Израиль стариков евреев. По пятницам, вечером, они собирались на кухне у одного из них и читали Тору, спорили-талмудили. Тогда отец понял, что любимое им сравнение жизни с полетом сближает его с именем, которое он носит: библейский, косноязычный Моисей тоже «летал» по жизни на разной высоте. Сначала наблюдал за нравами рабства из дворца египетских царей, потом, убив случайно охранника, сбежал и пас овец, целых двадцать лет, и, наверное, думал, что до конца дней будет ходить так с палкой и собаками по горам – едва ли вспоминал об оставшихся в неволе соплеменниках-евреях. Потом встретил Бога. Пошептались. И с его подсказки повел еврейский народ, сомневающийся и укорявший его, по начертанной дороге в свободу, в Синай. И он, Сольц, наверное, из какого-нибудь колена этого народа, тоже имел непонятную страсть рассуждать о дороге, о трудностях пути, о жизни, о ее законах, о том, как быстро взлететь и плавно приземлиться, что хорошо и плохо, и всегда думал о чуде благополучного конца. Тогда, в последний приезд, сказал Татьяне, прощаясь:
– Не мотайся ты ко мне, я сам справляюсь, приедешь, когда я на стоянку пойду, в ангар…
Она ответила:
– Папа, не говори так.
И вот – дорога. Темнота. Фары. Километры и километры скользят по глазам – где тут взлет и где тут посадка?