Зобов проводил глазами странную фигуру Татьяны Ульяновой, женщину, как он определил для себя, когда-то красивую.

Теперь он четко знал, уже несколько лет, равных однозначному числу своей семейной жизни, что весь мир окружающих его особ противоположного пола делится для него только на две части. Одна – это стареющая жена, которую он будет желать до конца своих дней, потому что она «Его», и это произносится с большой буквы. В это увеличение он вкладывал благородную верность и преданность однажды сделанному выбору, их прошлое, их романтическую историю: знакомство на теплоходе «Лев Толстой», идущем по Волге из Москвы в Астрахань, соблазнение и то, что она мать его ребенка. И далее, конечно, дети, которые еще, он надеялся, появятся. И вторая часть – женщины до тридцати, даже до двадцати семи, он называл их нараспев: «красотки». С ними позволительно отвлечься, они созданы специально для того, чтоб мир вращался, не застаивался – его мир, мужской. Все остальные женщины, выбывшие за границы схемы, переставали существовать, были просто гражданки – потерпевшие и подозреваемые. Зобов всегда радовался, когда под следствием оказывалась молоденькая блондинка, худенькая, нагловатая, задиристая, желающая нравиться, и неважно, какое преступление она совершила – украла, убила, – он всегда после допроса становился бодрым, подтянутым, какая-то пружина распрямлялась в нем, придавала силы и блеск глазу.

Ульянова давно перешла возрастную черту его интереса к противоположному полу, и именно это он увидел в когда-то хрупкой, но теперь несуразной фигуре, под присмотром мешковатого Стеклова бредущей по коридору в камеру.

«Что скрывает? Сказала бы все и ушла».

Зобов прошел в кабинет следователей, в комнату шестнадцать – двадцать квадратных метров, с зарешетчатым окном, с тремя рабочими столами, с компьютерами и огромным принтером в единственном свободном углу. Все это – на троих «следаков» и одного помощника, только календари на стенах рядом со столами обозначали личное пространство каждого.

Сегодня никого, пусто; он любил воскресную тишину кабинета, она позволяла понять, как он на самом деле устал от людей, от вопросов и допросов. Зобов сел на свое рабочее место, положил перед собой бумагу, которую написала Татьяна Ульянова, и еще раз бегло перечитал ее, выделяя для себя имеющие значение детали. Получилось так:

«…ехала на машине – красной, иномарке друга Васильева Александра Ароновича… подвезет к метро… поехала… домой… чуть было не столкнулись с машиной, „Москвич“ „каблучок“… номер не запомнила… он гуднул даже… там висел кирпич… потом я раздумала садиться в метро… в этом районе жила… знаю хорошо… услышала хлопки… машина стоит посреди дороги, прибежала, в нескольких метрах еще какой-то мужчина… синяя папка… взяла папку, поцеловала его в лоб и пошла…»

Она чувствовала, что не может удержать равновесие, как в детстве, когда отец на дорожках военного гарнизона учил ее кататься на велике – поддерживал ее за седло велосипеда с советским названием «Орленок». Название шло от популярной песни про детей-героев – орлят, а не от птицы. Таня вертела рулем со страха как сумасшедшая, а отец подсказывал: крути педали, ты должна ехать быстрее, тогда будет легче, скорость будет держать. Но поверить в «держащую скорость» было невозможно. Так и сейчас – вошла в камеру, увидела знакомую фигуру в засаленной черной куртке… невозможно представить, что это происходит с ней.

– Раскололась?

– Во всем, – бросила она в ответ.

– Как тебя звать?

– Ту.

– Что – Ту? – не поняла сокамерница.

– Меня зовут.

– А меня – жопа! – зло отреагировала женщина, а потом добавила, когда Ульянова села на скамью: – Ту так Ту. Мне все равно. Долго он тебе мозги трахал! – Через мучительную паузу мошенница примиряющее назвала себя: – А меня – Эмма. Тоже хорошее имя. Никогда не спутаешь.

В голове пронеслось: зачем ей знать имя этой женщины, выросшей в темном советском бараке, в дальнем углу, как говорили раньше, «необъятной Родины»? Ульянова не знала, что девочку специально назвали Эммой, необычным заморским именем, чтобы в том бараке с удобствами на улице стало чуть светлее, чтобы поселилась надежда в доме: барак снесут, им выделят новую квартиру – именно для счастья родившейся Эммы. Но неожиданно Татьяне вдруг стало ясно: она сама сейчас не так далеко от этого затерянного в просторах некрашеного барака, и теперь с ней может быть все. Много раз слышала в разговорах на кухне, что живет в стране, в которой может произойти все – все что угодно, но теперь она прочувствовала, что это означает: именно с ней может произойти все что угодно. С ней! Она часть этой страны, этого длинного коридора, этой решетки, замка и прорези для огромного доисторического ключа, которым отпирается и закрывается теперь ее свобода. А эта грязная, много лет ночующая где придется и с кем придется женщина, Эмма, не получившая ничего от жизни, кроме пинка под зад, больше знает про устройство этой решетки, этого замка и ключа от него.

– Эмма, а почему у меня салфеткой протирали руки и рукава кофты, не знаешь?

– Не-a, у меня такого никогда не было.

Зобов просмотрел пришедшие результаты экспертизы – «смывка на порох». Как он и предполагал, на руках и одежде «следов пороха не обнаружено». Ульянову можно было отпускать, но почему-то он был по-прежнему уверен, что она что-то знает, но молчит – нити по делу все-таки у нее. Зобов по закону мог задержать ее не более двух суток без предъявления обвинения и про себя решил, что вопрос о ее освобождении отложит до «после обеда», теперь, судя по времени, правильнее было бы сказать после ужина.

Когда в женскую камеру изолятора временного содержания принесли две белые одноразовые пластмассовые тарелки с китайской лапшой и тут же, при задержанных, залили кипятком из чайника, Зобов вышел на залитую вечерним закатом улицу и направился в свою любимую «Чебуречную № 1». Она находилась в трех кварталах, здесь всегда было то, что обозначалось двумя наконец-то примирившимися словами – «цена и качество». И самое важное, Зобова здесь уважали. Это не сулило никаких особенных привилегий, кроме разве что при длинной очереди женщина за барной стойкой обращалась к нему напрямую: «Подходите, что будете заказывать?» Сегодня народу не было вовсе – двое мужчин в противоположных углах небольшого зала уныло ели чебуреки и пили пиво. Он заплатил за обычный для себя обед – два чебурека с бараниной, томатный сок и стакан чая. Здесь его подавали в стаканах с подстаканниками, как на железной дороге. Кстати, ему это тоже очень нравилось.

Он сел за столик возле стены, ел и обдумывал картину сегодняшнего преступления. Больше двух часов Зобов с криминалистом и операми из районного отдела рассматривал трупы мужчин: Александр Аронович Васильев, русский, 1959 года рождения, и Ренат Ахметович Дадасаев, 1970 года, татарин. Документы обоих были обнаружены при осмотре – никого опознавать не пришлось. Почти сразу к месту убийства подошел водитель Дадасаева и объяснил, что из-за пробки «хозяин» не стал дожидаться разворота, иначе они могли подъехать к входу, а выскочил из машины, чтобы быстрее оказаться на рабочем месте, где, как президент закрытого акционерного общества, проводил в воскресенье заседание владельцев «Renatus Group». Офис был рядом. Дадасаев человек оказался известный – раньше заместитель председателя комиссии по рынкам и ценным бумагам при Совете Федерации, до того помощник депутата Госдумы, а теперь основной акционер «Renatus Group». Зобову сразу все не понравилось в этом трупе, и его изысканная одежда, и кричащий дороговизной галстук, теперь украшенный несколькими каплями крови, но более всего его нерусская фамилия, его связи, его богатство, и без расследования понятно, каким образом нажитое. Стопроцентный интерес прессы, давление со всех сторон, деньги будут совать, будут просить молчать, бесконечные совещания и бумаги – все понятно уже сейчас, в самом начале. Фамилию имя и отчество Васильева Зобов набрал в Интернете уже позже. У нигде постоянно не работающего пятидесятитрехлетнего музыканта, джазиста, оказалась своя страничка в «Facebook», и на ней много ссылок о концертах и фестивалях, на которых выступал, в общем, тоже получалось человек известный, даже легендарный в своем роде. Так о нем писали.

«Все будет по полной программе», – вздохнул Зобов и даже представил, что уже завтра с утра начнется беготня по кабинетам начальников, составление планов расследования, отчетов по делу.

Его взгляд упал на два стакана рядом – с томатным соком, из которого он уже сделал несколько глотков, и чаем – они стояли недалеко друг от друга, точно так, как лежали два трупа на асфальте; нож, он им не пользовался, блестел между ними, как трамвайные пути. Зобов поправил рельсы прямее. Картина получалась верной. Он откусил от чебурека и уставился на стаканы, будто они могли что-то рассказать. Человек-чай и человек-сок, двое разных, ничем не связанных между собой людей, мужчин с разницей в возрасте в тринадцать лет, лежали, нет, теперь стояли перед ним, как бы отрезанные дешевым столовским ножом.

«Что общего между чаем и томатным соком, между двумя жидкостями, кроме того, что они оказались на одном столе – теперь, видимо, уже в морге? Да, человек состоит из воды. Только разной. Это была встреча или случай? Может быть, один из них что-то хотел передать другому, а их тут поджидали?»

Зобов доел чебурек, но не торопился разрушить получившуюся инсталляцию. Он вспомнил об Ульяновой, сидевшей в камере, о синей папке, что осталась лежать у него на столе, и не мог внятно, как требовала профессия, сформулировать версию, даже предположить, что соединило этих людей в один день, в одно время, в одной точке. Предстояла нудная, кропотливая работа по сбору информации, чтобы понять то, что сегодня знал только убийца или тот, кто его нанял. То, что это убийство организовано и совершено профессионалом, сомнений у Зобова не вызывало.

Звонок мобильного телефона прервал его мысли.

– Тут парень какой-то пришел, вас дожидается, – сказал дежурный.

– Какой?

– Думаю, этой, которая объяснение писала, сынок.

– Скажи, пусть ждет – я сейчас приду. На обеде, скажи.

Дежурный полицейский повесил трубку и передал кудрявому высокому, довольно рыхлому парню:

– Жди. Он с обеда придет. Сказал, чтоб ждал, никуда не уходил.

Потом вдруг дежурному почему-то стало интересно, действительно ли сын, вроде похож, и он спросил:

– Фамилия твоя как?

– Ульянов.

– Ленин, – пошутил дежурный.

Борис Ульянов привык, что в России всегда, когда он представлялся по фамилии, присказывали – Ленин, про себя или вслух. В раннем детстве он этого не понимал: почему если Ульянов, то Ленин? Перед поступлением в обычную русскую школу ему объяснили про вождя мирового пролетариата, и он перестал реагировать на устойчивую связку двух слов. Потом, в Англии, где он учился с двенадцати лет, его называли Боб Ульянов, и никто ни разу не вспоминал, что у Ленина была настоящая, довольно распространенная фамилия Ульянов. За годы учебы в закрытой частной школе в Уэльсе, в трех часах электричкой от Лондона, и потом в университете Кардиф (Cardiff University) он даже забыл о существовании своего знаменитого однофамильца, но теперь, приехав в Россию и начав работать в компании отца, вынужден был вспомнить. Конечно, в кабинете коммерческого директора – должность, куда его определил отец, никто так не смел бы сказать – Ленин. Но гаишники, останавливавшие его машину, заглядывающие в права, или случайные пожилые люди в банке, рядом с которыми приходилось заполнять анкеты, платежные документы, или юристы, часто взглянув на его гладкое розовощекое, все еще младенческое лицо, искали очертания ленинской бородки, татарских скул и пробивающейся лысины на голове. Но Боб – теперь ему было привычней думать о себе так – уже не обращал на это внимания, даже улыбку не вызывало: «Что тут сделаешь, пигмеи, что бы ни делали, всегда вспоминают своих богов».

Сидя на жесткой деревянной скамье, установленной возле дежурного офицера, он, не тревожась, ждал следователя, потому что позвонила мама, сказала: ее задержали, она в милиции. Почему и как, он не понял, но тут же собрался и поехал. Борис привык, что в России существует только милиция и, рассматривая новую для себя обстановку, находил ее весьма интересной. На неровных стенах тусклая голубая краска – странная, как будто бы небо, но всегда без солнца. Большой, но тесный стенд с объявлениями о пропаже людей и разыскиваемых преступниках – ни одного свободного места. Металлические решетки из строительной арматуры в палец толщиной – все говорило: это иная страна, иной мир и иная, странная, запутанная жизнь, на дно которой ему никогда не доводилось спускаться. Теперь он случайно заскочил на минуту – будет что рассказать сегодня же школьному, а потом и университетскому другу, Роджеру Мэнсфилду, с которым чуть ли не каждый день говорил по скайпу.

Зобов почти бегом вошел в дверь участка – он имел привычку ходить быстро и сразу понял, именно этот парень на скамейке ожидает его.

– Меня ждете, пойдемте за мной.

Борис встал и пошел в кабинет следователя. Вошли. Зобов рукой показал, куда сесть. Не успел Ульянов осмотреться, как пришлось отвечать на первый, самый бессмысленный вопрос:

– Кто вы?

– Мне позвонили, потом передали трубку моей маме – Татьяне Михайловне Ульяновой…

– Понял, – оборвал его Зобов. – У вас есть документы?

– Паспорт?

– Паспорт или права – что-нибудь.

– Вот. – Порывшись в боковом кармане спортивной жилетки, Ульянов протянул документ.

Зобов взял в руки новенькую красную книжицу и, разглядывая ее, пытался сосредоточиться на том, что он может спросить у этого, без тени внешнего волнения, лощеного молодого человека.

– Сын?

– Да, а что произошло, где моя мама? Я не понимаю, с мамой что-то случилось? Почему меня вызвали в милицию?

– Теперь в полицию, – поправил Зобов.

Расстановка слов, достоинство и спокойствие и особенно это «мама» – он как будто не замечал неуместность употребления таких слов здесь, где могли быть только «мать», «отец» и «ближайшие родственники». И он был один из «ближайших».

– Паспорт совсем новенький.

– Да, только оформили. Недавно.

– Вы живете вместе с матерью?

– Нет, отдельно. У нее своя квартира, у меня – своя.

– Часто видитесь?

– Раз в неделю обычно. Или реже. А что?! Я не понимаю, почему я отвечаю на эти вопросы. Постарайтесь мне объяснить, где моя мама.

Зобову хотелось грубо сказать парню: что ты пристал ко мне со своей мамой? Маму ему дайте, мне твоя мама поперек горла с утра встала.

– А отец твой где?

– Вы мне не тыкайте, – незло поправил его Борис Ульянов. – В командировке, в Швейцарии. Они разведены давно.

– «Давно» – это как?

– Четыре года, наверное, я не знаю…

– Не знаешь, когда развелись твои родители?

– Не знаю.

Зобов выдержал требовательную паузу и ею поставил парня на место.

– Точно не знаю – я учился в Великобритании. Наверно, сразу после школы, закончил школу, и они развелись. Так, скорее всего. Это их жизнь – я в нее не лезу.

– Школу закончил в Москве?

– Нет, в Уэльсе, это двести пятьдесят километров от Лондона, но при чем тут это?

Борис не любил рассказывать, где он учился. За год, как вернулся в Россию, понял: это раздражает, еще точно не знал почему, но часто замечал на лицах собеседников завистливую ухмылку. Зобов тоже с трудом сдержал себя сейчас, он ненавидел всех эмигрантов, сбежавших с тонущего корабля и прихвативших то, что при коммунистах плохо лежало.

– В командировке отец давно?

– Нет. Вы мне ответьте, что с моей мамой?

– Мамой, мамой, – устало вздохнул Зобов. – Вот, прочти. – Он протянул листок, написанный его матерью несколько часов назад, и повторил вопрос: – В командировке отец давно?

Не поднимая глаз от бумаги, Борис почти прошептал:

– Неделю уже… или больше.

Пока Ульянов медленно, казалось почти по складам, читал непривычный рукописный текст, Зобов сообразил, что его раздражает в этом парне: он профессионально не считывался. Человек, долго проживший за границей, владеющий, как минимум, двумя языками, был для него как закрытая на два замка дверь. Ключ от одного, может быть основного, у него был – он много видел разных людей, угадывал стоявшую за ними среду, но второй замок никакими силами не открывался, он действительно был английский.

Борис читал и не мог взять в толк, о чем мать пишет: каблучок, друг какой-то, район, в котором когда-то жила, когда, с кем, почему она там… выстрелы, и она целует в лоб окровавленного, мертвого человека. Это про кого – неужели про его мать? Она вдруг стала ему противна, как может быть противен труп незнакомого человека в морге или грязный, извалявшийся в земле пьяница, лежащий на автобусной остановке. Последние строчки Борис Ульянов прочитал несколько раз: «…взяла папку, поцеловала его в лоб и пошла… женщина крикнула… она убийца… та с синей папкой»… добавить нечего».

Ему тоже нечего было добавить.

Только с последнего прочтения трезвость вернулась к сыну Татьяны Михайловны Ульяновой: ничего не произошло, кто-то решил, что его мать – убийца, глупость, чушь, какого мертвеца она целовала в лоб, он потом узнает от нее, потом, когда ее встретит, она все расскажет.

– И что? – спросил у следователя Борис и, увидев сбоку на столе синюю папку, добавил: – Это она?

– Да. Она взяла ее. Это «вещдок».

– Что? – не понял Борис, забывший некоторые жаргонные русские слова.

– Доказательство вещественное. Там ничего нет, одни вопросы.

– Какие вопросы?

Зобов взял папку, наугад открыл лист и процитировал:

– «Вы знаете для чего вы были рождены?

– я точно знаю

– в общих чертах знаю

– не знаю». И далее в таком духе.

Зобов посмотрел на парня – тот ничего не понимал.

– Еще? – спросил он.

Борис кивнул. Зобов перелистнул наугад несколько страниц и прочел монотонно, как объявление по громкой связи на вокзале:

– «…неплохо бы ответить на вопрос: куда ты живешь? Это вопрос не равен привычным вопросам – зачем живешь или в чем смысл жизни? Это вопрос как бы о направлении твоего духовного перемещения. И так, вопрос: куда ты живешь?

– ты живешь, чтобы стать другим

– ты живешь, чтобы остаться таким, каким себя любишь

– ты живешь, чтобы остаться таким, каким был в молодости

– ты живешь, чтобы…» И далее все в таком вот духе. Я уже этих вопросов начитался, – закончил Зобов и тут же спросил малопонимающего происходящее Бориса Ульянова: – Вы знали такого человека: Александр Аронович Васильев?

– Нет, я не знал.

– У вашей матери кто-то был? Был мужчина, новый муж или…

– Мне ничего неизвестно, она мне про это не говорила. Я не лезу в ее личную жизнь. А она – в мою.

– В общем, ничего не знаешь – ясно.

Допрос терял всякий смысл. Они оба помолчали некоторое время, а потом Борис Ульянов спросил:

– А где сейчас она?

– Кто?

– Мама.

– Мама-мама, – передразнил следователь. – У нас!

Зобов встал из-за стола и вышел в коридор. Борис услышал, как он позвал какого-то Стеклова, а потом только ругань, отборный мат и вопросы без ответов: кто? кто тебя просил? ты кто тут, что ты на себя берешь? а если я не подпишу?

Пока Зобов ел чебуреки, приехали из межрайонного следственного изолятора забирать мошенницу Эмму Кудряшову, но дежурный решил, чтоб лишний раз не вызывать ребят из СИЗО – чего туда-сюда кататься, в Москве пробки, – пусть забирают сразу и Ульянову, тем более что Зобов говорил, что ее посадит. Документы оформили, дежурный расписался вместо Зобова, так на самом деле поступали не раз: «Откуда я знал?»

– Увезли твою мать в СИЗО, – сказал майор Зобов Борису Ульянову. – Ничего, там переночует, не волнуйся. Нечего было папку с вопросами брать. Чего она себе думала, согласись?

– То есть как? – изумился Борис.

– Не понял? Поймешь! Завтра я ее, может, выпущу, но на допросы она ходить будет по первому требованию.

Майор посмотрел на ошарашенное лицо молодого парня, на его раскрытые от ужаса глаза, и Зобову стало стыдно за страну, за себя. Он побаивался этого чувства, не желал, чтобы оно расползалось в нем; знал, оно вредит необходимой холодности его профессии, приводит к раздвоению личности, с этого вредоносного чувства начинаются все беды. Он знал про себя – Сергей Зобов работает на дне жизни, там, где не может и не должно быть стыда и сомнений. Стыда за грязь, или страдание, или за негодные поступки, где просто не должно быть такого счета к жизни, и потому он сказал этому полурусскому-полуанглийскому мальчику:

– Все бывает! Бывает, парень! Каждому для пользы дела хоть разок надо переночевать в тюрьме. Понял? Считай, это наш специальный отель «Мариот-патриот» для русских. В смысле, российских. Понял?

Так он его пожалел.

Зобов сказал, а Борис вдруг еле слышно заплакал, губа его стала дергаться, нос покраснел, зубы перешли на тихую, еле заметную азбуку Морзе, голова опустилась вниз…

– Ты чего, парень, чего…

– Ничего, – сдерживая себя, произнес Ульянов.

– …ты что, дурак, шуток не понимаешь? Сам все слышал, ну, отвезли ее по ошибке, что я могу сделать?! Все, завтра, завтра приходи… Да! Да! Не убивала она! Но что-то знает!!! Знает же! Подумает – расскажет.