Муж Людмилы Тулуповой, про которого она сначала старалась не думать, потом старалась не рассказывать, потом старалась не вспоминать, потом старалась не произносить его имя, потом просила детей, Сережу и Клару, в ее присутствии хотя бы не говорить о том, что он был, — прилетел к ней с неба. Точно.

На город, на соседние с Червонопартизанском колхозы и совхозы в то лето напала саранча — настоящее нашествие. Она залетала в дома, на дорогах образовывалось месиво из гниющих тварей, даже речку покрыла сплошная пленка из саранчи, которая покачивалась от несильного степного ветра. В Червонопартизанском райкоме партии создали общественный штаб по борьбе с насекомыми и спасению урожая. Председателем назначили главного партизана города Николая Ефимовича

Лученко — он случайно сказал на партсобрании, посвященном этой теме, что с саранчой надо бороться как с фашистами в войну, и его предложили председателем.

Он совершенно не знал, что надо делать, но услышал, что саранча, которая и до того случалась в здешних местах, в этом году пришла с названием “итальянский прус”, и решил, что капиталисты специально подбросили саранчу на Украину, чтобы СССР загнулся, не выполнив Продовольственную программу, принятую последним съездом партии. Ему представлялось, что диверсанты с Запада, под видом дипломатов или членов международных делегаций, привезли трехлитровую банку с саранчой и выпустили. Ну а та, понятное дело, — он даже потирал руки от разгаданного им коварства, — с наслаждением размножалась при социализме и к середине лета заполонила весь район. Собрали митинг на площади. И когда объясняли народу, как надо бороться с полчищами итальянских насекомых, над головами, по тракторному тарахтя моторами, пролетели два, один за другим, кукурузника.

— Летят наши соколы отомстить врагу! — с пафосом прокричал Лученко. — Летят! Самое интересное, что взгляды партизана-гестаповца и молодой женщины Людмилы Тулуповой, которая уже два года после окончания школы работала учетчицей на шахте, совпадали. Иначе бы один из этих соколов не стал потом ее мужем.

Она посмотрела в небо. Подумала, что хорошо бы вот так взлететь и посмотреть на Червонопартизанск, как на постоянно удаляющуюся точку. И сам этот плохенький этажерочный самолетик показался возможностью, счастьем, как бы сложенным из тетрадного листа в голубок и пущенным на волю.

Он мог улететь из Червонопартизанска, а она не могла.

Было около девяти часов вечера. Мила возвращалась домой от школьной подруги — Иванова ездила в Киев поступать во врачи, но провалила первый экзамен. Потом так же быстро в украинской столице влюбилась, лишилась невинности, о чем не сильно переживала. Затем быстро устроилась на работу санитаркой в больницу, но прижиться в Киеве не получилось, объясняла, что не та у нее фамилия, не выразительная и не на ту букву заканчивается — не украинская. Пришлось вернуться в Червонопартизанск и мечтать уже вместе с Тулуповой о Москве, о любви и мужьях. О счастье. Как оно достигается? Оказывается, просто — на дороге валяется.

Лето. Только начало темнеть. Суббота. Повсюду пьяный гул, магнитофоны из разных концов городка соединяют все советские шлягеры в один. На дорогах саранча, сметенная в большие кучи, присыпанная каким-то белым порошком. Чуть жара начала спадать. И возле забора — Тулуповы жили в двухэтажном немецком домике на четыре семьи (немецком, потому что его добротно строили пленные немцы), возле забора, что огораживал три сотки прихваченной землицы под грядки и цветы — в крови, грязи, в порванной рубахе сидит, скорчившись, стонет молодой мужчина. Тулупова сначала прошла мимо, но неожиданно вернулась, нагнулась и рассмотрела — “не наш”. В том ее понимании — это был плюс. К чему этот плюс должен был прилагаться неясно, но местные “партизаны” ей были не нужны — все нормальные уехали, осталась одна пьянь.

— Эй, ты кто?!

— Я летчик, — сказал Виктор Стобур, будущий муж Людмилы Тулуповой.

— Подбитый летчик, — поправила его Людмила.

— Да, — согласился Стобур. — Что ни на есть. Самый подбитый. Очень-очень.

— Ты Маресьев или… Идти можешь? — спросила Тулупова.

Стобур поднял глаза и увидел большую грудь и доброе заинтересованное лицо молодой женщины. Она нависла над ним, пахла одуряющей свежестью, пьянящей чистотой — с ней можно было жить только для того, чтобы это вдыхать ежедневно.

Людмила потом говорила, что это была самая лирическая сцена за всю их недолгую совместную жизнь.

— Не Маресьев, а Витя, — нечетко произнес Стобур.

— Ну что, пьяный Витя, пойдем в дом, приведем тебя в порядок, сельхозавиация!

— Мотострелковый полк 176 Псковской дивизии ВДВ.

Она помогла бывшему десантнику подняться, и в разложенном виде он оказался огромным — на голову выше. Ручищи большие, сильные, но пальцы короткие, как бы подрубленные, приблизительно одной длины. Светловолосый. Глаза степные — голубые, вроде красивые, но расфокусированные, куда они смотрят — непонятно, сквозь тебя, за тебя или в куст багульника в глубине и сбоку картины. Может быть даже за раму. Когда стали жить вместе, он объяснял, что так устроен его глаз, привыкший к казахским степям, где прошло его детство. Не раз, когда он лежал пьяный, а Тулупова рассматривала его лицо, руки, волосы, разрез глаз — всего, как экспонат в зоологическом музее, только не было музейной справки, — задумывалась, что и как соединяется в этом человеке.

Так вышло, что родители уехали на три дня в Желтые воды и ее уговаривали долго, она сама всегда рвалась, а в этот раз будто какая якорная лень зацепила, или — судьба. Одна осталась на те три дня.

В пятницу вечером ходила по двум небольшим комнаткам в легкой белой ночной рубахе с маленькими синими цветочками. Затем в Москве она точно такой же рисунок увидела на обоях и купила, а когда родился Сережка, поклеила вместе с Шапиро и Смирновой, они ее тогда опекали. В субботу приготовила борщ, не для себя, а от делать нечего, чтобы что-то резать, чистить, варить, пробовать. Полдня на это ушло. Вечером зашла к Татьяне Ивановой, и там, под работающий телевизор, говорили о чем-то, вспоминали школу и обсуждали червонопартизанские свадьбы, а на обратном пути возле забора — будущий муж лежит, как новогодний подарок под елкой.

Она привела его в дом, погрузила в ванну, прижгла йодом ссадины, налила борща, который он похвалил, сказал — “отличный”. Расспросила, как все вышло, кто его бил. Он описал четверых, и выходило, что один из них Андрей Сковородников. Она поймала себя на мысли, что у нее какая-то гордость за то, что “наши” бьют “не наших”. Стало стыдно, что она такая безжалостная и несправедливая: четверо на одного. Провела рукой по голове, вроде погладила или пожалела, Стобур решил, что она просит, изнемогает и набросился. Не хотелось ни шуму, ни любопытства соседей, посопротивлялась и уступила. Потом думала, кто бы ни встретился на пути тогда — раздвинула ноги и все, будь что будет, надоело одной. Он в нее кончил, она испугалась, бросилась в ванну вымывать, потом вспомнила, как Танька Иванова только что рассказывала, что в этих случаях помогает лимон — дольку надо туда, бросилась искать в холодильнике. Не нашла. Нашла огрызок кислого недозревшего зеленого яблока и просидела полчаса с ним в туалете. Пришла — он спит. Легла рядом. Думала долго, что вот существуют мужчины и женщины, спят рядом, греют друг друга, и им, наверное, хорошо. Для того и существуют. Такой была ее первая ночь с мужчиной.

В воскресенье начала будить его рано, часов в шесть, чтобы ушел незамеченный. Но, открывая дверь, Стобур, которого тяжело было и поднять с кровати, и выпроводить, наконец, из квартиры, наткнулся на соседа Прокопенко. Он давно на мотоцикле не ездил, но ремонтировал его с утра до ночи.

— Здравствуйте, Григорий Иванович, — Людмиле ничего не оставалось другого, как поздороваться.

— Доброе утречко, — ответил Прокопенко и внимательно, как механик мотоцикл, осмотрел летчика.

— Здрасьте, — буркнул Стобур.

— Здравствуй, здравствуй, — нараспев, произнес сосед.

Через несколько месяцев это “здравствуй-здравствуй” переросло в пьяное “горько-горько”. Ей все время хотелось сказать “нет”, и в первую ночь, и потом, когда летали со Стобуром на его кукурузнике над Червонопартизанском, и она видела в каком, в самом деле, маленьком городке она выросла.

Какие кривые у него дороги. Как кольцевой маршрутный автобус поднимает пыль, и она несется и рассеивается в сухом голубоватом воздухе, как неудовлетворенное желание. Как малы ворота на футбольном поле возле школы и как мальчишка весело их защищает. Как нелепо, медленно из церкви выезжает грузовик, потому что в ней гараж. Как на желтом поле, съеденном саранчой, победно развевается выцветший красный флаг.

На что ни смотрела она, все выходило — очевидно так и чудно. Чудно и очевидно. Очевидно, что она его не любила, и чудно, что не могла ему сказать об этом.

Чудно — все, что видишь сверху, невозможно любить, а смотришь внутрь, вглубь себя и очевидно любишь.

“Дорогой Павлик. Самый дорогой и самый любимый. Вот уже три дня, как я замужняя женщина. Мой муж летчик. Сейчас он летчик сельхозавиации, но, когда мы поедем в Москву из нашего партизанска, он сдаст какие-то экзамены и будет летать на больших пассажирских самолетах, может быть, даже за рубеж. Надо только выучить язык, английский, но не в совершенстве, а так, чтоб можно было разговаривать с аэропортами при посадке и взлете. Он говорит так. Я думаю, что английский он не выучит, а на больших самолетах летать сможет. Ты знаешь, Павлик, тебе я могу сказать, его все не любят. Я не знаю почему, вот не знаю. И все. Прокопенко застукал нас, когда мы выходили с Витей. Честно скажу тебе, если бы он не пошел в такую дурацкую рань чинить свой дурацкий мотоцикл, хотя их там у него уже штук десять, если не двадцать, он по помойкам весь хлам собирает, я бы еще подумала, выходить мне замуж или нет. То есть я конечно же вышла бы за Витю, но попозже, а тут Прокопенко сказал Свете, Света — матери, мать — что у тебя с летчиком? Я ей словами из песни: “Мама я летчика люблю, мама за летчика пойду…” В общем достали. Даже Сковорода пришел, когда узнал, что мы подали заявление в ЗАГС, — туда же: он меня любит, и любил всегда, и просит не идти за него, потому что он, дескать, жмот, трус и вообще. А он хороший — значит. Вот что зависть делает. Он спросил, можно ли жить без любви. Это он спросил, он! Сказал, что по глупости тогда в парке, что был пьяный. Они все пьют. По-черному. Это правда. Но мне было приятно, что Сковорода извинился вроде, но я знаю, с кем он сейчас, и пускай не врет. Ты, конечно, Павлик, знаешь, что только с тобой я была бы счастлива. Только с тобой у нас все было так, как должно быть, чтоб и чувства, и жизнь, и все-все, что соединяет мужчин и женщин, но я, как настоящая вдова, должна подумать и о себе, о моих, можно сказать, о наших с тобой детях. Они с Витей будут, и он будет хороший отец. Конечно, не такой, как ты, но это самое главное, согласись. Мне, конечно, очень хочется знать, что бы ты сказал, что посоветовал. Танька Иванова говорит, главное — муж чтоб был не сумасшедший и не изменщик. А как это узнаешь сейчас? И можно ли без любви — разве узнаешь сейчас? Я думаю, что можно. И нужно. Его все не любят, а я люблю. Не так как тебя, но люблю. Дом строят строители. Семью — мужчина и женщина, и не надо ничего выдумывать. Сковородников пришел учить. Да, он немного жадноват, мой муж, но для семейной жизни это даже хорошо. Значит, все будет в доме. Свадьба прошла, можно сказать, хорошо. Никто ничего. Не подрались и вообще. Приехала его мать, свекровь моя, — они тут, оказывается, триста километров от нас жили. Отца у него нет, он его не знает. Женщина такая, ух. Хотела, чтоб я ее сразу мамой называла. У меня язык не поворачивается — надо же привыкнуть. Я ей пообещала, что потом буду. Осталась одна, попробовала ее представить и говорить “мама”. Не получается. И не получится. Значит, соврала. Кто это придумал? Она подарила нам сервиз перламутровый, немецкий, на дне тарелок написано “сделано в ГДР”, “Мадонна” называется. И я за этот сервиз должна ее называть мамой. Через две недели мы поедем в Москву, Витя будет экзамены сдавать, и мы там будем жить. Я вышла замуж. Так. Вот. Я замужем. Мы уедем в другое место. Скоро. Четырнадцать дней. Завтра он пойдет покупать билеты, а я куплю новый чемодан и сложу туда все свои вещи. Все. И эту тетрадь. Я ее спрячу и говорю тебе, что тебя не забуду. Хотя у меня много жизни впереди. Но не забуду. Тебя никто не сотрет из моей памяти. Ты мой первый и никто об этом не узнает никогда. Муж пришел. Пока, мой Павлик”.