Московский поезд в Червонопартизанск прибывал в четыре двенадцать утра. Это самые ужасные часы в любое время года, поэтому приехать сюда красивым, не уставшим, не помятым невозможно. Эта убедительная победа Червонопартизанска над Москвой была навечно закреплена в расписании поездов дальнего следования. Менялись генеральные секретари, курсы единственной партии, потом режимы, строи, потом партии, потом пришла и ушла стабильность, но четыре двенадцать оставались единственно верной цифрой в расписании поездов. Поэтому самый успешный, денежный и любимый, возвращаясь на малую родину, всегда спрыгивал на низкую платформу городской станции как ударенный пыльным мешком. Даже встречающие не находили в себе сил радоваться долгожданной встрече, а просто сонно, по-быстрому целовали в щечку, подхватывали сумки и говорили, в общем, одно и то же:

— Сейчас отоспимся.

Людмилу Тулупову никто не встречал. Она отправила телеграмму, что приедет пятого-шестого или седьмого, хотя билеты были на руках, и там значилось шестое ноября. Она специально не указала точной даты, потому что, как родителей ни проси не беспокоиться, они приедут только из-за того, что перед соседями неудобно, — родную дочку с внучкой и не встречают. А ей очень не хотелось этой вокзальной встречи в морозном утре. Хотелось прошмыгнуть в свою квартиру, как мышь, и чтобы все происходило уже там. Что — точно не знала, но сначала родителям объяснить, что врала: Вити давно нет, Витя — тю-тю, родила одна, и едет затем, чтобы показать негодяю дочь, заставить его вернуться. Глупая затея — она понимала, но кто-то настойчиво нашептывал в ухо, что сделать это необходимо, у девочки должен быть отец, пусть не на всю жизнь, пусть потом разведутся, но все же, хоть на время наладится. Шапиро и Смирнова сначала отговаривали, а потом сказали, что каждый должен откусить свой кусок пирога, и она поехала откусывать. Женщины провожали Людмилу на Киевском.

На одноэтажном вокзальном здании висел неподвижно красный флаг. Тулупова не сразу поняла, почему он тут, но потом, увидев еще с торца и на площади много красных полотнищ и плакат “Слава Великому Октябрю”, вспомнила, что помимо ее бед, в жизни других, нормальных, более везучих, существуют праздники, в том числе пролетарские. Тулупова посмотрела на ледяную корочку замерзшей за ночь темной лужи, в которой отражался фонарь, перехватила кулек с завернутой в одеяло шестимесячной Кларой, в другую руку взяла сумку, закинула ее на плечо и пошла. Дорога от вокзала до дома всегда короче, чем от дома до вокзала.

“Подруга моя, доча-Клара, может быть, ты будешь счастливее, — шла и еле слышно шептала Людмила Тулупова. — Если что, ты придешь, как я, когда-нибудь ко мне и скажешь — “вот, мам”, то я тебя ни о чем расспрашивать не стану. Всякое в жизни бывает. Бывает и так. И так бывает. Ну, и что теперь, нам с тобой расстраиваться? Мы идем по своей дороге, к своему дому. Вот здесь я, Кларочка, родилась. Выросла. У нас хороший, теплый дом с центральным отоплением, между прочим, и вот мы придем туда, и я тебя покормлю, дам тебе сисю. И все у нас будет хорошо”.

Клара спала на руках молодой матери, но, кто знает, может быть, и слушала, запоминала, можно же выучить иностранный язык и во сне, а тут такие обычные слова, про свою дорогу и свой дом.

В общей серости, до самого конца улицы, до горизонта, краснели мокрые, обвисшие, тяжелые флаги. Людмиле вспомнилось, как Шапиро сказала про ноябрьскую погоду, что революцию сделал не Ленин, а озверевшие от промозглости питерские люди, которым просто хотелось тепла. Она тоже мерзла, ей тоже хотелось быстрее прижаться к обжигающей батарее.

Вдруг впереди, на перекрестке, у поворота, в который и ей пришлось бы свернуть к дому, появилась, пошла навстречу бесформенная фигура, и по еле заметным движениям, звериным нюхом Тулупова поняла, что это мать.

— Ма! Ты?

— Люд!

Голоса в темноте и тумане были звонкие, как хрусталь.

— А мне не спится, не спится и все тут, дай, думаю, выйду, — сказала мать и взяла на руки Клару. — Спит?

— Всю дорогу.

— Ты тоже спала в дороге всегда.

Рассказывать про московскую жизнь не пришлось. Объяснять про мужа тоже. Как-то в два слова все уложилось, и Кларка в помощь отчаянно улыбалась, дрыгала ножками. Дед Иван подошел к столу, где ее пеленали, и, хоть был спьяну, рассмотрев главное отличие мужчин и женщин, радостно произнес свое сакральное:

— Девка! Во-о. Точно, девка.

Уже через день Тулупова поняла, что в Червонопартизанске оставаться нельзя — засасывает. Соседи приходили и садились выпивать, праздновать все подряд: приезд, внучку, советскую власть. Люда за столом не сидела, готовила у плиты и думала о том, как ему сказать: кончай летать, летчик, у нас с тобой дочь, у меня есть работа в библиотеке, комната в общежитии, на завод тебя возьмут — я договорилась, и можно учиться, если хочешь, а можно так — сейчас на заводе нормальные люди хорошо получают — что тебе еще надо? Получалось складно, но чего-то, чувствовала, не хватает. Любви. Ее не хватало с самого начала, и теперь неоткуда было взять. Она пыталась найти другие слова — без любви получалось по-школьному правильно, но без смысла. Так ничего не придумав, в середине следующего дня она села на междугородный автобус и поехала в соседнюю область к Виктору Стобуру. Клару мать везти с собой не дала. Людмила нацедила из своей большой груди несколько бутылочек молока на день впрок и поехала за мужем, чтобы привезти его в Червонопартизанск, показать дочь и затем вернуться в Москву уже вместе, втроем, как семья. План выходил четкий. Она нашла расписание автобусов и ясно представляла, каким рейсом отправится, а каким вернется.

Все она делала ради ребенка, а ради Клары, казалось, все можно было снести.

Автобус трясся разбитой степной дорогой, высохшей травой, бесконечными пьяными колеями в полях. Через грязное стекло “ЛИАЗа” она узнавала свое детство, которое проходило где-то здесь, в камышах, лесополосах, и которое теперь, после нескольких лет Москвы, казалось странным. Путешествие без дочери было очень нервным. Мысли путались — то о муже, то о Кларе, то о свекрови, которую ей предстоит увидеть, но когда оказалась перед дверью его квартиры, звонок нажала не раздумывая — приехала и все, будь что будет.

Дверь открыла свекровь. Она будто специально стояла за дверью, чтобы сразу ее открыть и сказать:

— Привет, красавица, вернулась. Проходи на кухню.

И потом крикнула в комнату за закрытую дверь:

— Вить, к тебе москвичка приехала. Жена твоя. Выходи.

— Ну что, рассказывай, — сказала свекровь, сев на стул напротив Людмилы на кухне. — Наелась Москвой по горло?

— Вы — бабушка теперь, — примирительно сказала Людмила, стараясь не обращать внимания на хамоватые интонации свекровиных вопросов.

— Слышали, — невозмутимо ответила свекровь. — Слухами земля кормится. Слухами. Знаю, что и назвала ты ее, как меня, Кларой. Только нас на жалость не надо… брать. Мы не такие, чтоб бросить все и помчаться, задрав штаны, за комсомолом. Мне, конечно, приятно, но зачем ты Витю бросила и с ним не вернулась — этого я понять не могу.

— Я его не бросала, — возразила Людмила, понимая, что у свекрови существует какое-то свое объяснение того, что произошло в Москве.

— А чего за ним не поехала?

— Ладно, мам, мы сами разберемся, — сказал Стобур.

Большой и сильно располневший, он неожиданно появился на кухне в белой майке и синих спортивных штанах с белыми полосами.

— Привет, жена… Женушка.

— Привет, Вить, — сказала Тулупова, увидев теперь как-то особенно четко, насколько ее маленькая дочь похожа на отца.

— Есть будешь? — спросила свекровь невестку.

— Нет.

— Ладно, мам, иди, мы сами разберемся, — повторил Стобур, пропуская мать к двери из кухни. — Иди, иди.

— Я уже один раз ушла… Теперь вон… разбираемся…

В кухне они остались одни. Людмила слышала, как в коридоре небольшой квартиры кто-то надевал женские сапоги, застегивая длинную молнию. Один характерный звук — одна нога обута, второй — вторая.

— Кто это там? — спросила Людмила.

— Не важно, — ответил Виктор.

Он посмотрел на нее и сказал:

— У тебя и тогда были сиськи, а теперь вообще… — и чтобы сбить сексуальный смысл сказанного, добавил вопрос: — Грудью кормишь?

— Кормлю.

— И где она?

— У моих, в Червонопартизанске. Я приехала позавчера утром. А сегодня к тебе. Поедем, дочь покажу. На тебя похожа. Очень.

— А зачем? — неожиданно спросил Стобур.

— Как зачем, она твоя дочь. Ты — мой муж.

— По паспорту, — вставил Стобур.

— По паспорту тоже, — согласилась Людмила. — Дочери нужен отец. Мне — ты.

— Это требует доказательств, — сказал Стобур.

— Каких?

— Доказательств, — повторил Стобур.

Тулупова понимала, что сейчас надо сказать хоть что-нибудь про любовь, что она его по-прежнему… что она помнит только самые светлые моменты, но язык не поворачивался. Она помнила только злой прошедший год; только ту морозную новогоднюю ночь, когда одна сидела на скамейке; помнила только, как вышла из роддома и ее встречали Шапиро и Смирнова, и хотелось сесть в такси незаметно, казалось — вся больница смотрит из окон на ее одиночество, и она повторяла про себя, как клятву: “…таких много, таких, как я, много”.

Хлопнула входная дверь.

— Кто-то ушел, а ты не попрощался, — сказала Людмила.

— Ничего. Это к матери приходили.

После некоторой паузы он добавил:

— Что ты хочешь?

— Я хочу, чтобы мы поехали к дочери. Автобус к нам через два часа. Я хочу, чтобы ты на нее посмотрел, — с очень выдержанной, спокойной интонацией сказала Тулупова. — А она на тебя. Я верю, если мы захотим, у нас все может получиться. Мне кажется, Витя, что…

— Не важно, что тебе кажется, — оборвал Стобур. — Сиди здесь.

Он вышел из кухни, прошел в одну из комнат, закрыл за собой дверь, и Людмила слышала отдаленное шуршание слов за стеной, тиканье часов, потрескивание старого компрессора в холодильнике. Она думала, что в этой тишине решается все, ее судьба, счастье, любовь, жизнь. Все, что может решаться, то и решается, без остатка. Потом она вспоминала эти минуты и смеялась сама над собой, над пустотой и многозначительностью посторонних звуков, которые, соединяясь с часами, со звуком холодильника, отдаленным бормотанием радиоточки, придавали моменту торжественный вес. Но все было просто: сын советовался с матерью. Мать не хотела, чтобы Виктор опять оказался в Москве и жил “с этой”. Он же, как увидел ее, вспомнил ее вкус, запах ее груди, вспомнил, что в каком-то документе написано, что она “его”, его жена, но сейчас он читал только одно слово — “его”. И хотелось быть с ней. Дочь не вызывала никаких чувств.

— Я все-таки съезжу, дочь надо же посмотреть, — подытожил разговор с матерью Стобур. — Я недолго, возьму машину — и туда-обратно.

Машина, которую он намеревался взять в гараже у своего начальника и друга, была залогом, что сын вернется, а не исчезнет с последующей телеграммой или звонком уже из Москвы.

Он стал одеваться и через несколько минут зашел на кухню и сказал Людмиле, что готов. Они вышли из дома, пошли к гаражам. Как Людмила ни настаивала ехать на автобусе, он не соглашался и говорил, что успеем, сделаем быстро: путевку выпишем, заправимся, и все. Часа три они ходили по поселку, в одном месте брали ключи, в другом — ставили печать в путевом листе, и везде на Людмилу смотрели с провинциальным любопытством, тяжелую осязаемость которого она успела забыть. Стобур на вопрошающие взгляды отвечал односложно: “жена”, “жена приехала”, “из Москвы жена”.

Наконец сели в старый шумный “ЗИЛ”, на продавленные сиденья, покрытые цветным половиком. По верхней кромке лобового стекла болтались малиновые шарики мебельной оторочки, которые раскачивали утомительно однообразный пейзаж за стеклом. Стобур включил фары — их слеповатый свет бессильно сопротивлялся наступающей ночи. Молчали. Долго, километры. Напряженно.

— И чего ты хочешь? — неожиданно спросил Стобур.

— Ничего.

— А я хочу, — сказал Стобур, ударил по тормозам, прижался к обочине и выключил двигатель.

— Что? — задала бессмысленный вопрос Людмила, но и так сразу стало понятно, почему он хотел ехать в Червонопартизанск на машине.

Виктор Стобур расстегнул ремень, долго возился с молнией на индийских джинсах, но потом единым движением приспустил штаны и трусы. Зажег верхний фонарь в кабине и сказал:

— Давай. Возьми.

Людмила смотрела на его возбужденный член, как преступник на представленные в суд доказательства. Видела только ужас в себе и ничего. Безумие. Он — такой большой. Она слышала об этом не раз, но не могла понять, зачем это, для чего, почему это надо делать, какая грязь.

— В рот. Ты же жена, — и добавил через паузу: — Не по паспорту.

Она не могла смотреть на его лицо, боялась встретиться глазами и потушила лампу на потолке кабины. Было стыдно.

Навстречу, слепя фарами, проехал забитый людьми пригородный автобус.

“Как им там хорошо, всем вместе”.

— Ну… в Москве это все делают…

“…может, я очень правильная?”

— Давай, — нетерпеливо шепнул летчик. — Давай.

— Подожди, сейчас, — сказала Людмила.

Она понимала, что это не страсть и тем более не любовь, а унижение. Но она за ним и приехала, приехала, чтобы забрать, вернуть, переписать кусок своей жизни набело, и кто знает, думала она, может, именно это и надо сделать, чтобы у дочери был отец, у нее муж. Она слышала об этом и знала, как это называется, — взять вафлю.

Плоть пахла прелой осенней листвой и лесом, этот запах смешивался с соседним запахом солидола, которым обильно, перед зимой смазали педали сцепления, тормоза и газа. Стобур взял ее за волосы, приподнял и опустил. Она убрала его руку, и так было понятно, что надо ей делать. Войдя в рот, он будто стал отдельным существом, со своим лицом, морщинами, пульсирующим характером.

“Это такая работа у меня, такая. Говорила, что пойду на все, вот — иду, пожалуйста, это можно делать хоть каждый день, если ему так нравится. Каждый день — пожалуйста. И всего-то, не задевать зубами. Все неправильно, не так все делаю…”.

Она вспомнила про девчонку в общежитии, которая рассказывала про это, а она ушла, не хотела слушать. Она мысленно пробежала по лестницам общежития, отыскивая дверь, где та жила — с крашенными хной волосами, такая худая. Она искала ее, кого-то спрашивала, но все крутили головой — не видели, не знали. Она моталась туда-сюда по этажам, от одной двери к другой, туда-сюда, и никто не отвечает — жмут плечами. А она помнит, что была такая и ее надо спросить.

“Что с ним, чего он, чего он там — так начинает дергаться?”

— Ты что остановилась, — сказал Стобур.

— Просто, — соврала Тулупова. — Хочу вдохнуть.

— Не всему ты в Москве научилась.

Людмила услышала в слове “Москва” нелюбовь к себе, обиду, задетое самолюбие.

— Что тебе Москва?

— Ничего. Чего мне Москва? Ничего.

— Я вижу — “ничего”.

Она снова вспомнила характерный длинный звук застегивающейся молнии на женском сапоге. Раз. И два. Ясно представила, когда она это делала — он сравнивал. С той, с носительницей этого звука, этих высоких сапог. И Тулупова вдруг вспомнила, что у нее их нет, что на зиму носить нечего, и стала жутко горько без сапог и без мужа. И неизвестно без чего хуже. Может быть, сейчас сапог хотелось больше. По капле в каждый глаз пришла слеза. В левом капля была чуть больше и могла вытечь. Но ей не хотелось, чтобы он видел ее утирающей слезы, и вообще…

В слабом свете приборной панели и ярком свете луны ее глаза блестели отдельным собственным светом — он его видел. Она снова нагнулась вниз, чтобы продолжить, но Стобур ее остановил.

— Ладно, закончим с этим, — сказал он. — Потом.

Он приподнялся и быстрым движением, разом натянул на себя трусы и брюки. Застегнул широкий армейский ремень, который тогда все носили.

— Поехали.

Виктор повернул ключ зажигания, но стартер откликнулся беспомощным жужжанием. Он тут же повторил попытку, но было ясно, что аккумулятор сел. Стобура предупреждали в гараже, чтобы не оставлял габаритные огни включенными, батарея разряжается быстро, но он забыл и решил, что ненадолго можно. Мощно выругался и выскочил из кабины. Холодный, сырой ноябрьский воздух хлынул из двери.

— Что? — спросила она, когда он спрыгивал с подножки грузовика.

— Что-что? А! — махнул рукой муж. — А-а!

Нашел за ящиком для инструментов большую железную ручку для прокручивания вала мотора, подошел к капоту, вставил и попытался провернуть. Один раз, другой, но мотор остыл, масло было никчемное, да и вообще, провернуть вал грузовика — затея пустая. Каждый раз у нее сжималось сердце, когда он крутил ручку стартера.

“Ну заведись, ну, машинка…” — шептала она.

Стобур ударил кулаком по крышке капота и вернулся в кабину.

— Приехали к теще на блины, — сказал он. — Теперь надо искать, у кого прикуривать. Или замерзнем тут, к чертовой матери.

Он посмотрел в боковое зеркало заднего вида.

— И ни одной машины! Праздник, мать его…

Она включила лампочку в кабине, и она вдруг загорелась ярко, а потом медленно начала тускнеть.

— Выключи.

Тулупова послушно потушила свет.

Через лобовое стекло с лежащими на нем дворниками была видна степь, уходившая в горизонт, в бесконечность окружности земли, в затянутое облаками ночное небо с проступающей сквозь них полной луной. Она подсвечивала серебром тронутые инеем сухие травы.

— Да-а, — подвел итог Стобур, нарушая пугавшую тишину. — Да-а.

— Что делать будем?

— Истории рассказывать, чтобы не умереть от холода во сне, — мрачно пошутил Стобур. — На весь район ни одного нормального аккумулятора — куда они их все подевали?! Жрут, что ли, — на хлеб намазывают?!

Ему не раз приходилось мучиться с машиной и самолетом, снимать большую, тяжелую батарею, тащить, заряжать, заправлять дистиллированной водой, ругаться с начальством, чтобы выделили новую.

— Дефицит, задолбал, бля!

— Холодно, — сказала Людмила.

— Да, — согласился Виктор. — А что? Ноябрь — в ноябре должно быть холодно.

— Очень холодно, — повторила Людмила.

Стобур, разгоряченный прокручиванием вала, еще не замерз по-настоящему и, посмотрев на испуганную жену, сказал:

— Ну что, давай греться.

Он обнял Людмилу своими большими руками — так. Потом по-другому — так, потом еще раз перехватился — так. Тулупова просунула руки под рубашку к его теплому животу. Прижалась плотнее. Стобур чувствовал забытый и знакомый запах своей женщины, на ночном морозце в кабине грузовика он был близкий, яркий, настоянный. Он взял в ладонь Людмилину грудь, сдавил, удивляясь ее размеру и упругости, но она его остановила:

— Не надо, у меня молоко потечет. Мне вообще-то сцедиться надо. Сколько мы здесь еще просидим?

— Не знаю. Я за дорогой слежу, фары издалека видно будет, — Стобур еще раз посмотрел в боковое зеркало. — Но уже ночь, и праздник, кто поедет здесь? Если бы трасса была, мы бы давно уехали…

Несколько минут они сидели молча.

Стремительная неподвижность ночи, ее запахи, обманчивая тишина, порывистый ветер, временами подсвистывавший в щелях плохо пригнанных дверей грузовика, все это входило в них и отражалось во вдруг возникшем желании сказать друг другу что-нибудь по правде. И хорошее. Но обоим было невозможно произнести приходившие на ум слова.

Стобур хотел сказать о том, что она зря приехала и никуда он не поедет, наелся столицей, общагой — хватит. И потом он думал о другой Людке, из райпотребсоюза, которая любила его и лазила по нему, как кошка, и не стеснялась ничего, даже матери за стеной — ей хоть что, если она хочет. Конечно, жениться на ней он не станет никогда, она и постарше его, и потом — зачем брать бабу с хвостом. А ты, Тулупова, со своими нежными, медленными девичьими ласками, да еще пристала с английским — учи. Нет, думал Стобур, хорошая ты, Тулупова, девка, сиськи у тебя вообще — на выставку достижений народного хозяйства можно, дочь у нас с тобой есть, но, честно тебе сказать, не в обиду, зачем мне дочь, ты ее для себя родила, я не просил, так что извини. Честно.

Людмила Тулупова, прижавшись к мужу, думала, что он уже и не муж, а мужик чужой, но ведь есть еще дочь, и ты, Витя, не хорохорься, что тебе ничего не надо: да, я неумелая, но ты научи, если сам чего-то знаешь об этом самом. А то легко говорить. Все равно же и мне, и тебе нужна семья. Вот на Кларку посмотришь и поймешь. И почему нам с тобой не жить? Ты старайся, и я буду стараться. Ну, нету любви между нами, да — нету и что? У кого она есть? Не все мужчины и женщины имеют настоящую любовь, а дети есть почти у всех, и что нам теперь, вот не смогла я тебе сделать, но хочешь, я могу еще попробовать.

Людмила глубже просунула руку под свитер и рубашку. От лобка к животу у Стобура, она это помнила, поднималась густая полоса черных приятных на ощупь волос, она провела по ним пальцами.

— Не надо, — сказал Виктор. — Не, не хочу.

— Почему? — спросила Тулупова.

— Не любишь это делать, и не получится.

Ей было неприятно такое слышать, но она тогда верила, что все, что не знаешь, можно узнать.

— Научи.

— Нет. Подожди, вот машина едет. Сзади свет.

Стобур вынул Людмилину руку из-под рубашки, быстрым движением поправил штаны и выскочил на дорогу.

Свет все ярче выглядывал из-за далекой линии горизонта.

— Это, наверное, мотоцикл, — сказал Стобур Людмиле, которая тоже следом выскочила из кабины. — Точно. Мотоцикл.

Одинокая фара, блуждая из стороны в сторону, приближалась к ним. Стобур встал посередине двухполосной дороги и задолго начал махать руками, показывая, что надо остановиться. Мотоциклистом оказался молодой парень, почти мальчик, пьяный и восторженный. Он возвращался с городской дискотеки и теперь ехал в деревню к своей девушке, которая ждет его, потому что изголодалась по мужику — а он мужик, и еще какой. Густо обвешивая историю матом, он выпалил это все за одну минуту, сразу, хотя его никто ни о чем не спрашивал. “Чтобы быть мужиком, тебя надо умножить на два”, подумал Стобур, а Людмила позавидовала девушке, к которой этот худенький матерщинник едет ночью, за несколько километров.

— Я Пашка, а Пашка никогда просто так не говорит. Никогда. Если сказал, что добудет трактор, значит, все, добудет. Ты кто?

— Виктор Стобур.

— Кто? — не понимая, где фамилия, а где имя, переспросил пьяный парень.

— Стобур Виктор. Летчик.

— Мне вообще пофигу, кто ты, — махнул рукой мотоциклист, не в силах разобраться. — Но жди. Я сейчас. Пять километров до “Двадцатого партсъезда” и обратно. И все. Две бутылки с тебя. Одну мне — другую Макарычу.

— Заметано.

Стобур слышал, что где-то тут есть совхоз и одноименное село “Двадцатый партсъезд”, но думал, что до него гораздо дальше. Пашка уехал, и Стобур, залезая в кабину, сказал, что едва ли можно рассчитывать на парня. Но Милы в машине не оказалось. Он осмотрелся и нигде ее не нашел.

— Мил! — крикнул Стобур. — Мил!

Никого рядом — неужели обиделась и ушла.

— Мил! Тулупова! Жена! Где ты!

— Я здесь, — не сразу ответила Людмила, стоя где-то в темноте недалеко.

— Где?

— Я сцеживаюсь, — раздался голос справа от машины.

Стобур спрыгнул с подножки грузовика, двинулся на голос жены и нашел Людмилу, которая, обнажив свою налитую грудь, двумя руками выдавливала из нее молоко. Чтобы Стобур мог лучше рассмотреть, луна, казалось, стала светить ярче, и он видел, как из пор темного, со стальным оттенком от лунного света соска проступали капли, и тонкие белые струйки с четкой озорной траекторией выбрызгивались вниз.

— Слышь, дай попробовать, — сказал Виктор. — Дай.

И, не дожидаясь ответа, обхватил губами сосок. Мила замерла от нового чувства, ее будто готовили к какой-то изощренной казни, так это было бесконечно приятно. Она задрала голову вверх и смотрела на небо, на луну и, как трава в безветренную погоду, не могла пошевелиться. Облака на безграничном экране летели с бешеной скоростью, и она думала только о них, что так не бывает, не бы-ва-ет.

Если между ними что и случилось вроде любви, то было здесь, на дороге, в степи, в нескольких километрах от “Двадцатого партсъезда”. На самом деле именно тут и родился ее сын, названный потом Сережкой, потому что, когда они поздней ночью все-таки приехали в Червонопартизанск, мать в глазах Людмилы прочитала эти летящие облака, все — муженек вернулся, сошлись, как-то сварилось, сладилось, слава тебе, Боже. Без расспросов постелила в комнате, на широкой кровати, отдала лучшие высокие подушки, одеяло теплое, легкое, пуховое, и, выпив с дороги с дедом и бабкой по рюмке, молчаливый в таких случаях Стобур лег в приготовленное тещей ложе. Потом Людмила принесла голенькую проснувшуюся Клару, показала ему, сама радуясь полненьким ножкам и ручкам с перетяжками, и стала кормить при нем. Он смотрел на жадную работу дочки и понимал, что там происходит между соском и маленьким ротиком ребенка. Глаз его, обычно степной, какой-то японо-китайский, по которому ничего прочитать нельзя, загорелся, похоже, любовным светом. Покормив, она легла рядом, раздвинула ноги, и когда он спросил — “в тебя?”, ответила — “как хочешь”. Получился Сережа. Тулупова потом лежала на высоких домашних подушках и вспоминала весь этот длинный день с ночью, и ей казалось, что нет ничего проще, чем полюбить отца своего ребенка. Вот, он лежит рядом, большой мальчик у ее груди, и его надо полюбить, это так несложно, даже просто, что там надо делать — она сделает, может быть, ей даже это понравится, у нее за все это будет муж, семья, дети — будет хорошо. Через три дня Стобур уехал на своем грузовике к себе домой, и то, что представлялось так просто, оказалось, нельзя совершить. Никогда.

На обратной дороге в Москву, в поезде, она как-то особенно четко, ясно вспомнила, как они завели грузовик.

Прошло больше часа, прежде чем с той стороны, куда уехал Пашка, показался спасительный свет фар, послышалось тарахтение трактора. Стобур и Тулупова выскочили из кабины грузовика, в которой, прижавшись друг к другу, грелись и ждали проходящей машины. На пьяного парня, обещавшего вернуться, они уже не надеялись. Но Павел, вместе с седовласым, пропитым Макарычем и полненькой, бесформенной, мужеподобной девушкой Таней, вылез из кабины и сказал:

— Я жентельмент и никогда не вру, правда, Тань?

Девушка, самая трезвая из компании, согласилась и с завистью посмотрела на Тулупову, она мечтала о такой груди и такой фигуре. Когда она смотрела на женщин, всегда сравнивала и представляла, как Пашке, которого беззаветно любила, было бы хорошо с ней такой, они бы шли в клуб, а все глазели на них, а ей все равно никто другой не нужен — она любила бы его и не бросила своего Пашку, никогда.

— Ну, доставай трос, как тебя? — сказал Стобур трактористу.

— Макарыч.

— Машину мою надо дернуть.

— У меня нет, — пьяно признался тракторист. — Какой трос?

Стобур выпалил все, что у него накипело. Людмила знала, что Стобур не лез за словом в карман, но тут он превзошел сам себя — как он их только не называл.

— Трос должен быть у тебя, — ничуть не обидевшись, прервал поток брани Макарыч и, подумав, добавил: — Но я тебя вытащу, гадом буду.

Он сел в трактор, поднял ковш, лихо развернулся и встал к заднему борту грузовика. Стобур понял новаторский маневр Макарыча. Совместными густыми матюгами с Пашкой и девушкой Таней аккуратно приставили ковш к автомобильной раме.

— Ну, залезай в кабину! — наконец распорядился Пашка. — Подсос вытяни! С третьей передачи, отпускай.

Тулупова и Стобур забрались в кабину.

— Майна, — почему-то скомандовал Пашка.

Дикими криками и свистом его поддержала девушка.

— Макарыч, давай!

Тракторист плавно подтолкнул машину, она пошла легко, набирая ход. Стобур дождался необходимого разгона, включил передачу сцепления и завелся. Трактор остановился.

— Ей, ей! — Пашка махал руками. — Стоп! Стоп!

Макарыч всей пятерней нажал на черную сигнальную кнопку на руле и несколько раз подморгнул фарами.

— Они машут, нам надо, наверное, расплатиться… — робко, в темноте кабины произнесла Людмила.

— Да пошли они… — выругался Стобур и через минуту, специально для Людмилы, чтобы не переживала и в голову не брала, прибавил: — Нам останавливаться нельзя, а то опять заглохнем.

Потом, в поезде, она поняла, что это было неправдой, и позавидовала девушке Тане, что у нее есть свой, родной, нормальный Пашка.

“Дорогой Павел, вот я приехала. Я все сделала, как ты хотел: ты хотел, чтобы у Клары был отец, чтоб все было, как было бы у нас. Ты хотел? Хотел. И я хотела. И что? Ничего. Ничего-ничего. Хорошо, что увидела папу с мамой. Правда, поговорить не пришлось. Отец пьет. Или выпивает. Не поймешь. В общем, не хочу об этом вспоминать, хотя мне казалось, что Витю можно было полюбить. Один раз показалось было. Я думала, что получится. Но. Потом, знаешь, Павлик, я поняла, что он не летчик. Никакого неба. Летает и не видит, ничего не видит. Если у меня задержки не будет, значит… Нет, ничего не значит. Просто я ездила за счастьем в Червонопартизанск, а его там нет. И все. Никого не видела, никого не встречала. Прожила и прожила — так же бывает? Бывает. Не всем везет. А Кларку я воспитаю, знаешь как? Ух! Правда. Воспитаю. Зато мне сегодня повезло. Я иду с коляской к лифту, с гулянья. А там ветеран войны с пятого этажа или шестого говорит — вам не нужен холодильник. Я говорю — какой. Он говорит ЗИЛ двухкамерный. Я говорю — сколько он стоит, много переплачивать не могу. А ему дали открытку как ветерану войны, а у него холодильник есть, и ему не хочется перепродавать открытку — спекулировать. Он говорит — мне ничего не надо. И все. Не надо, так не надо. Я ему говорю, дедушка, давайте я вас поцелую. И поцеловала. Потом мы поднялись к нему на этаж, и я зашла в квартиру. Однокомнатная, хорошая квартира. Стенка там, и все так аккуратно. Жена у него умерла. Дочь за границей, с мужем работают. Ему холодильник не нужен, а мне позарез. Он искал открытку на получение холодильника по всей квартире, а я подумала, что вот он — мой жених. Самое нормальное. Мне ничего не надо, но мне же тоже хочется нормального, нормального счастья… Сейчас думаю, он набросится, как партизан Лученко, а я скажу ему — на, пожалуйста, сколько хочешь, груди твои, делай что хочешь. А он порядочный, ему ничего не надо. И — мне. Свой “Морозко” двадцатилитровый отдаю на дачу Шапиро, а мне завтра привезут новый ЗИЛ, последней модели. Как хорошо, что есть хорошие ветераны Великой Отечественной войны! Да здравствует победа в Великой Отечественной войне 1941–1945 годов! Ура! Я живу! Теперь с холодильником”.