Запах чебуречной плох только в самом начале, при входе, потом его начинаешь любить: немного водки, теплый бульон из чебурека, который неплохо бы выпить и не посадить жирное пятно на одежду, люди, имеющие что сказать во всеуслышание, — такое все родное.

Аркадий смотрел на Тулупову и понимал, что эта женщина может взять за его руку и отвести, как ребенка, в любое место, может сделать с ним все, что захочет, наверное, это называется “его женщина” или как-то иначе, но слова решительно ничего не объясняют. Из любого места его души и тела был только один громкий сигнал — “это она”. Он смотрел на нее, слышал, чувствовал, и все, как в пазле, соединялось, сходилось, совпадало. Глаза голубые, голос с неуловимыми остатками украинской мови, невысокий рост, грудь, конечно, но и это не все. То, что умещается в слова, — пустяк, поверх слов и объяснений было еще что-то, что вынимало его из лунки без крючка и наживки. Людмила Тулупова видела его взгляд, и ощущение власти над этим мужчиной стало очевидным. Она испытала свою силу над ним с самого начала, еще тогда, когда разговаривала по телефону, с самого первого слова, но только теперь это проявлялось во всем. Его можно брать и выступать с ним в цирке: номер с дрессированным мужиком, который будет показывать чудеса верности и преданности, головокружительный, смертельный трюк под куполом — “отдаю все”. Новый год и все прочие календарные праздники, день знакомства, день первой близости и шаббат лично для нее триста шестьдесят пять дней в году — все это огромное приданое взрослой женщине за сорок доставалось как джекпот — распишитесь и проходите к кассе. Но ноги не шли. Тулупова готова была с ним лечь, но так, чтобы он это сделал быстро, расслабился, ушел и они больше никогда не встречались. Ей было жалко его, по-настоящему, серьезно, как жалко и себя — ей нечем ответить на его выбор. Чувства каким-то неведомым образом обтекают ее, как воздух в аэродинамической трубе обтекает автомобиль. И водка не помогала. Они шли по проспекту, начинало темнеть, солнце ложилось в предпраздничное небо на крыши домов, за дома, и было легко сказать в эту погоду — я тебя не люблю, ты не мой человек, но сказать это было страшно. Аркадий то молчал, то начинал что-то рассказывать, но она не запоминала, это была просто речь, слова, сочетание гласных и согласных, она думала, что с ним, с этим евреем, вот так можно жить: он будет говорить, и рядом можно быть совершенно одной.

— Аркадий, у вас было много женщин? То есть у тебя было много, ты хотел на всех жениться? — неожиданно спросила она, доставая этот вопрос из своего монолога. — На всех или не на всех?

— Мила, вы хотите меня обидеть? У вас это не может получиться.

— Почему? — спросила Тулупова, хотя понимала, что он прав, ей не хотелось его обижать.

— Потому что ты другая.

— Хорошо. Но это не снимает моего вопроса, Аркаша, сколько у вас было женщин, почему ты не женился до сих пор?

— Не женился, — подтвердил Аркадий.

— Это подозрительно все же.

— Но и вы, то есть ты, я все еще не привыкну, мне на какие-то темы хочется говорить “вы”, а на какие-то “ты”…

— Ну…

— Ты тоже, говоришь, не была замужем.

— Почти. Два года у меня в паспорте все же отмечены, реально меньше, но я

что — двое детей погодков, кому я была нужна при таком дефиците жилплощади в стране — со мной все понятно. А с тобой?

— Я не хотел бы об этом говорить.

— Почему?

— Мил, потому что ты спрашиваешь просто так, ни для чего. Мне это больно, я не привык говорить об этом, мне кажется, что человек должен молчать о том, что с ним было в личной жизни, мало ли что бывает и почему. Ведь если вы, ты — я все не привыкну — станешь мне говорить про своих, что там у вас было и как, зачем это — что это дает, я не знаю. Мне кажется, что…

— Извини, Аркадий, я только отвечу на звонок.

Тулупова некоторое время искала телефон в сумке и, достав его, сразу узнала две последние цифры. Она очень хорошо их запомнила, набирая много раз, она боялась, что Аркадий увидит волнение, которое они произвели в ней, и, отвернувшись в сторону, сказала ему отрывисто:

— Это сын. Или дочь. Из дома.

— Да, — ответила она Вольнову.

— Мил, ты?

— Да.

— Ты меня узнала?

— Да.

— Ты где?

— Гуляю.

— Одна?

— Да.

— Я хочу тебя видеть. Приезжай ко мне.

— Куда?

— Домой, туда, где была, — я тебя встречу.

— Да. Понятно.

— Приедешь?

— Нет.

— Я не пойму: то “да”, то “нет”. Ты разговаривать не можешь?

— Да.

— Я хочу тебя. Я хочу тебя очень, — сказал Вольнов. — Как сможешь поговорить, перезвони. Я жду твоего звонка. Ты где, в кино, что ль?

— Нет.

— С кем-то уже в кровати?

— Нет-нет.

— Хорошо, — ответил Вольнов. — Я больше не гадаю — я жду твоего звонка в течение часа, а потом, если не перезвонишь, пойду в клуб с ребятами выпивать. Все, жду.

— Хорошо, — ответила Людмила, но Вольнов этого не услышал, у него была привычка, говоря по телефону, не дожидаться последних слов.

Тулупова закрыла мобильный телефон и положила его в сумочку, бережно, как гранату. Теперь он лежал там с взрывным словом “хочу”.

Аркадий наблюдал этот короткий разговор с чередой “да” и “нет”, но ничего не заметил на лице Тулуповой, которая считала, что обман всегда заметен. Она так долго объясняла это детям, что поверила сама. Конечно, я ему ничего не должна объяснять, думала она, строго говоря, у меня ничего с ним нет, и не будет, но не хотелось, чтобы Аркадий знал о ее жизни больше, чем она хотела сказать.

Когда эти мысли пролетели, она не смогла вернуться в разговор, совершенно забыв, о чем они говорили с Раппопортом.

— Звонок. Я тебя прервала… ты хотел…

— Нет, ничего не хотел. Ничего совсем.

— Ты мне хотел сказать…

— Я не хотел. Это вы хотели узнать, почему я до сих пор холостяк.

— Да.

— У меня нет никаких проблем, о которых вы, возможно, подумали, — с некой обидой в голосе сказал Раппопорт. — Никаких.

— Нет, Аркадий, меня это не волнует. Я даже мечтаю о безопасных мужчинах — на сайте столько всего, какое-то помешательство, — сказала Тулупова, но сама знала, что обманывает, эта сторона жизни неожиданно для нее самой становилась какой-то параллельной дорогой, параллельной ее прошлому, ее детям, ее Червонопартизанску. Она шла по своей скромной, библиотечной тропе, а рядом строилась магистраль, завозили щебень, песок, укатывали, утрамбовывали, работали большие машины, и теперь ее уже не удивляли вопросы на сайте в разделе “автопортрет” “хотели бы вы увеличить грудь?”, “возбуждает ли вас порнография?”, “как часто вы хотели бы заниматься сексом?”. Если есть такие вопросы, значит, они откуда-то появились, они кому-то нужны, на что-то непременно отвечают. И рядом с ними, или между них, среди них, лежит и греется на солнышке ее собственное, не дошедшее до нее счастье.

Раппопорт складно объяснил, почему никогда не был женат. Его жизнь была похожа на слежавшийся в школьном портфеле бутерброд, любовно приготовленный еврейской семьей. Один слой — девушка Соня, одноклассница из математической спецшколы где-то в центре Москвы, она вышла замуж, пока он сидел и учил французский в зоне. Другой слой — ожидание. Его чувства к ней. Некий выдуманный объект — несчастная Соня уже в браке с мужем, тираном и распутником. Потом еще один

слой — развод Сони с мужем, и уже Аркадий вместе с ее ребенком в однокомнатной квартире своей еврейской бабушки. Тонкий слой, как лист салата — беременная Соня от Аркадия, и потом отъезд в Америку Сони, которая наконец-то нашла то, что искала, и теперь в США у Аркадия растет дочь, называющая чужого американского мужчину папой. Тулупова слушала хитросплетения этого захватывающего сюжета, понимала, что он захватывающий, что это точно бестселлер, но не улавливала сути, не вникала, просто набор известных слов — расставание, соединение, будто демонстративный учебный опыт, реакция кислорода и водорода в кабинете химии. Рядом с ней, мешая слышать и думать, буквально за спиной, находился Вольнов со своим взрывным желанием и боем таймера, установленного на час. Она кивала, поправляла волосы, делала еще какие-то нервные показательные жесты, слушая Аркадия, но думала только о нем.

“Как он посмел, что я, девушка по вызову, что значит “приезжай”. С другой стороны, думала она, — “он меня ждет, он позвонил”. И она вспомнила рыжего кота, который, мягко ступая по кровати, прожигающе рассматривал ее в темноте. Что он видел в ней? Он видел в ней то, что и назвать страшно, — ее тягу к мужчине. Оскорбительную. Ее желание быть раскатанным тестом, ее мнимую независимость и холодность, ее бесстыжее лицо немолодой женщины, которая пришла к нему и хочет остаться.

“Наверное, он считал, что я претендую на его размороженную треску, но на что-то же я претендую? Не с французом — ему я должна сказать что-то сочувствующее. Я и вправду ему сочувствую. Почему обижают евреев? Если у них не складывается, то не складывается всегда по-настоящему”.

— Аркадий, тебе тяжело знать, что дочь там, а ты здесь? Я бы не смогла, это невыносимо.

— Нет. Я подумал, какая разница, кому принадлежат дети, все дети — дети,

твои — мои, дети и дети, надо просто не различать где, чьи. Я сначала очень переживал, а потом переводил один текст, про единую Европу, глобализацию и всякое такое, и там писалось про верденскую мясорубку в Первую мировую, где за границу между Францией и Германией погибло с той и другой стороны миллион человек. А сегодня — ничего. Нет границы. И никто не знает — за что гибли? Сто лет всего прошло. Даже меньше. Все, за что они умирали, не существует. И мне показалось, что мы переживаем, переживаем, а потом — все, конец. Приедет моя дочь ко мне или нет — никакой разницы. Моя мама говорит, что нельзя жить только одной женщиной. Их должно быть много…

“…он, наверное, умный — говорит непонятно, но дети могут быть только мои”.

— Дети могут быть только мои, — сказала Тулупова, оставляя в стороне свои мысли про несчастных евреев и про ум Аркадия. — Дети — всегда мои.

— …только кажется, они все равно от тебя уйдут.

— Я чего-то не понимаю. Где тут метро?

Вольнов стоял за спиной. Когда Раппопорт говорил, как назло долго, Людмила думала только об уходящих минутах.

— Еще две троллейбусных остановки.

— Давайте, давай, Аркадий, пойдем быстрее, мне надо домой. Я вспомнила.

“Неужели я так его хочу. Я его хочу или я хочу его видеть? Сколько мне лет? Это стыдно”.

— А может быть, мы куда-нибудь сходим, — робко предложил Аркадий. — Мы могли бы…

— Мы уже сходили. Для первого раза хватит. Вы еще подумаете про меня, и вам… тебе, — поправилась Тулупова, — … покажется, что я не нужна вам. Тебе.

— Вы мне очень понравились, Мила.

“Я, наверное, о нем должна мечтать — он меня может любить. Но я почему-то встретилась с Вольновым. С ним, а потом…”.

— Мы встречаем Новый год вместе. Я вас, я тебя пригласил.

— Спасибо. Ты первый, кто это сделал. Но до Нового года еще далеко.

— Когда увидимся? — спросил Аркадий около входа в метро, когда они прощались.

— В следующие выходные.

— Почему?

— Потому что работа и дети. Мои. И вообще, я не думаю, что надо торопиться. Ты подумай еще, с кем связался…

— Тебя можно поцеловать?

— А надо?

Аркадий пожал плечами.

Уже не один перегон между станциями она смотрела на извивавшиеся жгуты электрического кабеля за стеклом вагона. Они тянулись на стене туннеля, изгибались, создавая завораживающую инсталляцию. Игра кривых параллельных линий, толстого и тонкого кабеля, приближение и отдаление, невероятная схожесть судеб, будто мужчина и женщина в темноте туннеля ищут невероятную, невозможную точку пересечения. Тулупова после каждой остановки и стандартного объявления диктора снова ждала подсказки извне: знака. Она подсчитала, что через пять остановок, если она едет к Вольнову, ей надо выходить, и через пять минут закончится час, когда он ее ждет. Она точно решила, что позвонит, если, конечно, позвонит, — все это было еще под вопросом — только после того, как пройдет этот унизительный час, но она не знала, почему ей необходимо играть в эту невзрослую игру сопротивления мужчине и своему желанию его видеть.

Толстый и тонкий кабель продолжали метаться по стенам туннеля, демонстрируя особую, завораживающую камасутру летящих, рисованных, черных линий.

Она думала о своих новых мужчинах, о Раппопорте с двумя “п”, спортивном журналисте Вольнове, кремлевском аналитике Хирсанове со Старой площади, и ей, в очередной раз, стало удивительно понятно, что никогда без сайта знакомств и интернета она не могла бы рассчитывать на такие жизненные пересечения. Как два жгута проводов за стеклом вагона метро — каждый со своей информацией и адресом, природой — ее жизнь была проложена в ином пространстве. Она могла бы с этими мужчинами стоять или сидеть рядом в таком вот вагоне или автобусе, может быть, неведомым образом, кто-то из них мог получить в библиотеке книгу из ее рук, но оказаться близко, говорить и думать о любви вместе они не могли бы никогда. Знаки внимания и сообщения по электронной почте, несколько телефонных звонков, встреча, знакомство — и она знала о них почти все. По неписаным правилам сайта уместны любые вопросы. Она легко могла спросить о работе, житейских привычках, прошлых влюбленностях, о семье, о детях, о росте, о весе и о сексе — он ему нужен ли вообще, и сколько раз в неделю. И на все будет получен честный ответ. Единственное, где терпелась ложь, — это возраст, который наступал с неотвратимостью тайфуна и разрушал до голой земли любую личную жизнь. После определенных цифр, где-то сразу после пятидесяти, она это знала, из любви решительно вычеркивали и вопросы исчезали. Иногда ей казалось, что эта открытость против нее, против рока и судьбы, против случайных встреч, которые всегда определяли ее жизнь. И Стобур, и спившийся Авдеев возникали из ниоткуда, заворачивали с соседней улицы, приходили и исчезали, иногда оставляя после себя детей или погружая в долгие душевные муки, но здесь все было иначе. Теперь она выбирала, и ее выбирали, словно в магазине, где продавались живые мужчины и женщины. Она точно не знала, эта торговля — покушение на судьбу, на то, как она задумана на небесах, или это была та же самая судьба, только в других одеждах? Сейчас она не могла решить — выйти на остановке из вагона или остаться, и это решение — судьба или что-то другое, намного проще?

“Осторожно. Двери закрываются…”

“Следующая станция Вольнов, — объявила про себя Людмила Тулупова. — Нет, не сойду, мне надо ехать дальше”.

Через плотный поток пассажиров две молоденькие девушки, ровесницы ее дочери, пробивались к свободному месту, и Людмила услышала сквозь шум фразу, обрывок, кусок словесного мусора:

— …он взял ящик шампанского, представляешь, ящик. Целый! И мы с ним вдвоем…

И Тулупова поняла, что весь мир и все люди — в метро, троллейбусах, автобусах, самолетах, поездах, везде, на улице и дома — думают только об одном. Они все время находятся на этом сайте, они из него не выходили никогда, ни разу за тысячи лет, они там с головой, с потрохами и со всем, с чем только можно. И все случаи в жизни есть только истории “до” и “после”. До любви и после нее. Людмила выскочила из вагона и услышала вдогонку чье-то злобное — “раньше надо готовиться выходить”.

“Я и готовилась, — произнесла она про себя. — Всю жизнь готовилась-готовилась и что?”

Двери за спиной захлопнулись, и она почувствовала необыкновенную легкость. Поднялась на эскалаторе, вдохнула вечернего осеннего воздуха и с бодрым игривым настроением, неизвестно откуда взявшимся, набрала номер Вольнова.

— Ну что, мой мальчик, ты меня заждался? Я уже рядом — около метро.

— А я думал уже все — не придешь.

— Ну, я же настоящая блядь — ты во мне не ошибся.

Короткую дорогу до его дома она думала о том, что Вольнов женат, молод, и он совершенно ей не нужен, совсем не его она хотела найти, и, конечно, он будет встречать Новый год со своей семьей. Надо быть благоразумнее, но она — воровка, ворует его у другой женщины.

“Что такое любовь, как не способ воровства? — думала она. — Забрать к себе и сделать все, чтобы он не сбежал. Кормить, стирать, спать с ним — а на самом деле следить, чтобы “мой” не стал чужим, чтобы не увели. Брак — это узаконенное воровство мужчин и женщин, которые и существуют только для того, чтобы их воровали. Воровали и стерегли”. Людмила мимолетно вспомнила свою жизнь, мужчин в ней, и пришло ощущение, что она начала что-то понимать. Набрала номер телефона и с его подсказок по телефону открыла кодовый замок подъезда. Поднялась на этаж. Вышла из лифта и увидела его у открытой двери.

— Заходи, — поторопил он ее шепотом. — Заходи.

Тулупова прошмыгнула в квартиру.

— Соседи, — пояснил Вольнов.

“Воровство”, — подумала Людмила, обнимая и целуя его.

По некоторым признакам, по горящим глазам, свежему запаху мужского парфюма, по его дыханию, она поняла, что он ее ждал. Это соблазняло ее еще больше.

— Мне кажется, нам сегодня будет… — сказал Вольнов.

Людмила закрыла его рот ладошкой, чтобы не сказал лишнего. Она не хотела слов, на языке сайта это называлось “секс без обязательств, то есть без слов. Она понимала так. Но Вольнов хотел что-то сказать. Тогда она пригнула его голову к своей груди, и он замер, испытывая блаженство от запаха, который нескончаемо шел к нему.

— Я хотел сказать, — приподняв голову, произнес Вольнов, — что у меня наливается ванна, и она может перелиться.

— Сразу?

— Ты не любишь лежать в ванне?

— Люблю.

— Иди туда. Иди. Я сейчас.

Тулупова прошла в просторную ванную комнату, быстро разделась, повесив на крючок свои вещи, легла в теплую воду. Приоткрыв дверь, заглянул Николай.

— Выключи свет, я стесняюсь.

— Сейчас, — сказал Вольнов и исчез.

Через минуту он пришел уже голый, с большой корзиной разносортных, разноцветных яблок и выгрузил их в воду. Они просыпались ей в ноги, как шумный летний грозовой дождь, с брызгами шлепаясь в воду.

— С дачи, — пояснил Николай. — Вчера был там, у родителей.

— Как под одеялом.

Он включил неяркий свет над зеркалом и залез в ванну, полную плавающих яблок.

— Будем болтать и есть яблоки.

Людмила сняла с воды большое красивое яблоко и кинула Вольнову:

— Держи!

Вольнов поймал яблоко, тут же откусил и сказал:

— Белый налив. Рассказывай, с кем ты там спала все это время. Где была? Рассказывай. Рассказывай про всех. О своих похождениях. Чистосердечное признание, сама знаешь…

— Ты же не будешь со мной Новый год встречать.

— Я бы очень хотел, но…

— Не напрягайся.

— И все-таки, с кем ты была в ресторане, на кого ты меня променяла, он что, действительно в Кремле работает?

— Работает, работает. Еще как!

— Я вот и думаю, что “еще как”!

— Ты ревнуешь?

— Никогда. Это не мое чувство. Я его не знаю. Кто он, серьезно?

Вольнов, разгоняя яблоки, приник к Людмиле.

— Хочу быть рыбой и плавать вокруг тебя и твоих больших сисек.

— Вольнов, ты извращенец? Так и скажи.

— Я так и говорю: я извращенец, который хочет тебя везде и всегда, который хотел бы знать, с кем ты еще так плаваешь?

— Ни с кем, яблочный искуситель.

Вольнову было совершенно все равно, как проводила время Людмила. И с кем. Это и не возбуждало и не представляло никакого иного интереса, кроме постоянного желания получать какую-то информацию, пускай бесполезную, но все же, наверное, это присутствие в потоке сообщений было его не только профессиональной, но и чисто человеческой чертой. “Жизнь устроена так, как устроена”, — часто говорил он сам себе и своим друзьям. Для любого конфликта эта фраза, считал он, подходит наилучшим образом. И когда Людмила рассказала о Хирсанове, не называя его имени, ей почему-то показалось это предательством, а Вольнов все-таки не поверил.

— Я не представляю, чтобы кремлевский аналитик, пишущий секретные докладные, заходил на социальные сети и встречался с женщинами, прости, из библиотеки.

— Что они там не люди?

— Не знаю. Скорее всего, это просто — завхоз. Кто-нибудь из обслуги. Там же целый мир, страна целая, мне рассказывали — все свое, и парикмахерские, и магазины, и свои строительные организации, и ателье, все абсолютно.

— Даже сейчас? — удивилась Тулупова, имея в виду, что время дефицита должно было закончиться. — Теперь везде можно все купить — зачем?

— Даже сейчас. Там продолжает все быть, как было, все — для своих. Только.

— …он работал в Алжире.

— Ну и что? — продолжал убеждать Вольнов. — И в Алжире он мог заниматься чем-нибудь таким. Может быть, просто авантюрист. Ты его попроси дать что-нибудь такое, почитать. Хотя он все равно не даст, скажет, секретно. Ты знаешь, что в психушках больше всего людей свихиваются на том, что они работники КГБ, замаскированные разведчики. Это самый распространенный вид психического расстройства сейчас. В общем, Станиславский говорит — не верю.

— А Немирович-Данченко говорит — верю. Ты же его не видел.

— Я и тебя еще не рассмотрел.

Вольнов и Тулупова прожили вместе четыре дня. За это время Людмила съездила один раз домой, переоделась, получила от дочери многозначительный жест — та крутанула пальцем у виска, — снова вернулась к Вольнову. С утра они конспиративно, друг за другом, на расстоянии, так чтобы никто из доброжелательных соседей не стал сохранять семью во что бы то ни стало, пробирались к метро. Прощались на платформе, по-братски целуясь, разъезжаясь в разные стороны — он в редакцию, она — в библиотеку. Ближе к концу дня созванивались, встречались. Один раз зашли в японский ресторан. Людмила в первый раз ела палочками и заразительно смеялась над японцами, которые так мучаются. Потом в “Старбаксе” пили крепкий кофе и ели блины со сладкой шоколадной начинкой, а в последний вечер — зашли в супермаркет, накупили полную тележку продуктов и вина. Людмила сама готовила у Вольнова дома. Николай накрывал на стол, а она думала, что у нее такого не было никогда. Она будто чувствовала себя участницей телевизионного шоу за стеклом, ей казалось, что на нее постоянно кто-то смотрит сверху, снизу или сбоку, она не знала почему, но ощущение постоянного чужого взгляда не покидало. “Наверное, это и есть ощущение воровства, — думала она. — Но я согласна на все, пусть будет так”. Все эти дни они не вылезали из постели, ванной, ходили голыми по квартире с бутылкой красного вина, и только кошка Маруся не понимала — что происходит, почему так равнодушно ей насыпают “китикет”, никто не смотрит, как она ест, никто не гладит ее и не дает со стола. Маруся была против Тулуповой в доме. Ей хотелось нагадить где-нибудь на видном месте, чтобы это все поняли, но она ждала, что все когда-нибудь само закончится. Новые запахи новой женщины уйдут, выветрятся — жизнь устроена так, как устроена, говорила она, всей своей походкой соглашаясь с мнением хозяина.

В последний вечер Вольнов сел перед телевизором и болел за российскую сборную по футболу. Страстно кричал, когда промахивались и не забивали. Людмила подошла к нему после первого тайма, погладила по голове и спросила нежно, шепотом:

— Что ты так кричишь?

Людмила пошла готовить стол к послематчевому ужину. Она слушала крики, возгласы, отборный мат и, стоя у раковины, моя посуду, вдруг загрустила по своему тесному дому и детям.

Наши проиграли. Вольнов пришел на кухню взволнованный. Сделал несколько звонков коллегам по редакции, бурно обсудил с ними матч, через который, как он сказал, было видно все, что происходит в стране.

Поели. Людмила подошла к нему сзади, чтобы не видеть безразличного лица, запустила руку в густые волосы и сказала:

— Завтра я буду ночевать дома.

— Хорошо.

“Павлик. Павлик. Ой, дорогой мой Павлик. Эта кошка ходила и говорила — почему ты здесь живешь? Она даже не мурлыкала, она просто так ходила. Ты знаешь, Павлик, это были четыре дня настоящей семейной жизни, вот нормальной такой, обычной-обычной семейной жизни, какой надо жить всем. Ты знаешь, я хотела, я так хотела пожить с мужчиной, уходить на работу — приходить с работы, готовить вкусно, кормить его, ведь я все забыла. Я уходила из общежития, Стобур валялся на кровати — я сейчас понимаю, он был, наверное, в прострации от Москвы. Он мог жить только там, где родился. Все очень просто. Вот так. Есть такие люди. А — я? Павлик, Господи, Павлик, я, похоже, вообще жить не могу. Ни с кем. Даже с собственными детьми. Я забежала переодеться домой, а Клара покрутила пальцем у виска и сказала, что по мне сумасшедший дом плачет, что я должна не отдаваться каждому встречному-поперечному, а устраиваться в жизни, что мне пора это понять было давно, тогда бы, говорит, мы так не жили. Так — это значит бедно. А ей ничего не надо понять? Я на двадцать лет забыла, что я женщина, на двадцать лет. Я все забыла, я ничего не умею, я их не понимаю, мужчин. Совсем. Что у меня было? Библиотека, дом, конура в общаге, потом “малосемейка” с туалетом в конце коридора. Потом чудо — перестройка, вспомнили на два года, что не только под себя грести надо — квартирку дали: на троих — тридцать восемь метров вместе со всем. Сад детский, школа, эти унизительные родительские собрания. С Сережкой особенно. Каждый год: принесите справку на бесплатные обеды, что вы одна. Одна я! Одна! Я знаю без вас. Я не знаю, Павлик, что мне делать. Почему-то тысячи людей на этом сайте думают, что они могут полюбить. Мужчины и женщины. Они так думают. Все. Так и пишут: могу полюбить, осчастливить. Попробуй, полюби. Мне хорошо со всеми, и я ни в кого не могу влюбиться. Я как выключатель работаю — раз, включили — люблю. Потом нажали — не люблю. Я тоже так думала. Приготовила, накормила, хотя теперь ничего этого нет, все купили чего-то, порезанное уже — и все. Никакой готовки. Я вот сейчас понимаю, я хотела слов. От него. Он про футбол говорил час, а мне ничего не сказал. Я — дура. Конечно, дура. Это понятно. Но чувствую что: пришла — ушла. Накормить я его хотела. А он накормленный. Уже. Павлик, забрал бы ты меня к себе”.

Последняя фраза была густо зачеркнута двумя линиями, но все же ее можно было легко прочитать. А затем большими печатными буквами дописано: ИСПРАВЛЕННОМУ НЕ ВЕРИТЬ. И “не” подчеркнуто еще раз.