Утром следующего дня Аркадий, держа в руках завернутую в целлофан типовую голландскую розу, поджидал Тулупову возле работы. Людмила его заметила сразу и подумала, что вот это, наверное, и называется сумасшедшая любовь, которой у нее никогда не было, вот теперь этот добрый, неглупый франкоман — еврей будет ее преследовать.
— Аркадий, Аркаша, я вас прошу, ну зачем, ну тут же люди — я здесь работаю. Это вы дома сидите, переводите. Ну, спасибо тебе. Но больше не надо. Прошу.
— На сайте института указан телефон библиотеки. Если я буду по нему звонить иногда — можно? Так вам будет дешевле.
— Там есть номер? — удивилась Тулупова.
— Да, — и Раппопорт выпалил номер, как первоклассник четверостишие.
— Звони, — сказала Тулупова. — Но я не всегда могу говорить. Лучше на мобильный. Пока.
Тулупова пошла к крыльцу главного входа, испытывая на себе взгляд Аркадия и думая о том, что теперь ей делать с любовниками, приходящими на работу с цветами, то был один Хирсанов, и вот теперь — француз. Около входа, на улице, стоял охранник Олег и наблюдал всю сцену. Он поклонился Тулуповой и ехидно сказал:
— Ну вы и штучка.
— А ты — штук, — не останавливаясь, сказала Тулупова, и с этим словом, перепробовав его на разные лады, многократно повторяя — штук, шшш-тук, шс-тук, ты штук, тук-тук, штук, тут-тук-штук, — она поднялась на этаж к себе в библиотеку, а перед самой дверью договорилась до фразы “тук — тук, к тебе пришел штук”.
Маша была уже на рабочем месте. Поздоровались. Тулупова поставила розу в бутылку с водой и села на любимое кресло большого начальника, как с иронией называла доставшееся ей по остаточному принципу, черное, с высокой спинкой, вращающееся офисное чудовище, из-за которого ее не было видно.
— Людмила Ивановна, вы последнее время всегда с цветами, — как бы в потолок констатировала Маша.
— Это компенсация за все прожитые годы без цветов.
“Сколько их будет на моей могиле?”— подумала Тулупова, но вслух не произнесла.
— А мне не дарят, — немного приврала Маша. — Просто говорят: “Пойдем, пиво попьем”.
— Еще будешь утопать в них на свадьбе — какие твои годы, — по-матерински поддержала девчонку Тулупова.
Ей хотелось остаться одной, зайти на сайт и смотреть на лица, угадывая характеры, и через неосторожно оброненные слова представлять мужчин, вдовцов, брошенных и разведенных, ходоков и ищущих приют бездомных приезжих. Библиотечная тишина теперь не казалось такой беззаботной и торжественной, как раньше. Когда-то она пришла в библиотеку, как в убежище. Было удобно работать и растить детей. Потом Тулупова поняла, что вот она и есть хранитель культуры и этот тихий небольшой островок есть ее храм с грешными прихожанами. Когда еще в заводскую библиотеку приглашали на встречу с каким-нибудь писателем, она бегала по этажам заводоуправления, по цехам, собирала людей и была уверена, что зовет на встречу с прекрасным, небесным. Но никто не хотел идти. Выход в открытый мир взаимоотношений мужчин и женщин стал чем-то большим, чем просто поиски спутника жизни и мужчины. Теперь все слова, существовавшие прежде, не годились. Библиотека превратилась в хранилище, склад, а она — в ключницу, заведующую. Границы ее представлений об отношениях мужчин и женщин с приходом на сайт изменились, ее рассматривали здесь не как любовницу или жену, она была участницей крупной сделки, это больше похоже, думала она, на покупку квартиры. “Первая встреча не больше пятнадцати минут, — написал один сорокапятилетний мужчина. — И мне все будет понятно”.
“Что может быть понятно за пятнадцать минут? — не давал ей покоя вопрос. — Что может быть понятно? Люди живут годами и ничего не ясно!” Одновременно она чувствовала его правоту: она же видела других людей, загадки не было. Ей была понятна Маша, понятен Олег охранник, который решил, что она “та еще штучка” и что в этом “та” заключено, в какие дебри отношений мужчин и женщин она этим “та” отправлена.
“Но в принципе он прав, этот охранник, я та. Та. Я самая та. Я — штучка. Из библиотеки”.
— Людмила Ивановна, мы до начала сессии будем инвентаризацию делать? — прервала поток размышлений Маша.
— Да. Скорее — да. Я с проректором поговорю, что они себе думают.
— Лучше сейчас, а то перед Новым годом… И сессия к тому же.
— Я знаю, Машенька, что тебе неудобно. Мне тоже хотелось бы перед Новым годом быть посвободнее.
“Зачем мне перед Новым годом быть посвободнее?”
— Людмила Ивановна, а вы в институте культуры учились на заочном или вечернем отделении?
Тулупова понимала, что девочке очень хочется поговорить, ей, может быть, хочется сказать важное, но она не знает, как начать, а может быть просто — приступ болтливости.
— На заочном.
— Наверное, было тяжело, — посочувствовала Маша и начала рассказывать о предстоящих тяготах сессии, потом о родителях, которые в Саратове потеряли работу, оба — сразу, и теперь на бирже труда получают копейки, затем о брате, который собрался жениться, и о многом другом, что не требовало особенного участия и понимания.
Тулупова вставляла слова сочувствия, и они сливались в законченное материнское напутствие, а по сути в банальность: да, время тяжелое, и именно поэтому надо держаться за работу в библиотеке. Приходили студенты, брали необходимые учебники и партитуры, их данные заносили в компьютер, а разговор продолжался. И наконец, Маша, не стесняясь, рассказала, что зашла на сайт знакомств. Она не упоминала тот дальний случай, когда поймала Тулупову на том, что та интересовалась огнеопасным для девушек словом “любовь”, но все же именно потому и стала рассказывать.
— Вчера у меня была первая встреча. Хотите посмотреть на него?
Людмиле невозможно было отказаться и не взглянуть на лицо молодого человека.
— Сейчас, я открою. Он, конечно, старше меня, но я так и хотела, чтобы был старше, чтобы уже нагулялся и хотел семью.
Пока компьютер потрескивал, соединяясь с сервером, Людмила подумала, что вот сейчас откроет — а там Вольнов или Хирсанов. Была уверена, так и произойдет, ведь они никому не принадлежат, все в открытом доступе. То, что было у нее с ними, — безмолвный факт ее женской истории, не укладывающийся в приличные слова.
Когда на мониторе в отдельном окне открылась первая фотография, Тулупова облегченно вздохнула — мир, конечно, тесный, но, к счастью, не до такой степени. На нее с монитора смотрел достаточно молодой мужчина, стриженный под ежик, светловолосый, зеленоглазый, в целом нормальный парень, здоровый и мускулистый. В очках. Фотографии менялись, Маша комментировала то, что и так было понятно, — с друзьями, шашлыки, на берегу моря в Турции.
— Ну и как он вам, Людмила Ивановна? — спросила Маша.
Тулупова пожала плечами:
— Хороший мальчик. Нормальный. Веселый.
— …москвич, — радостно подхватила Маша. — С чувством юмора, без материальных и жилищных проблем. Зовет вместе жить. Тут есть еще одно неприличное видео, хотите посмотреть? Он ничего не стесняется — выложил.
— Нет, Маша, я все же к такому близкому знакомству не готова.
“Почему я лгу? Кто меня заставляет?”
— Он снял на камеру, как я играю на флейте, а он — кобра, извивается, раздевается и возбуждается — очень смешно. Честно.
— Маш, все! Давай думать о работе. Я человек старой закалки и еще не готова к таким просмотрам.
“Почему я отказываюсь, мне же интересно? На самом деле, это, наверное, хотя бы забавно. Почему я говорю “нет”? Старой закалки. Какой закалки? Кто меня закалял? Я гожусь ей в матери… и что? Что это такое — “гожусь”? Она молодая женщина, не рожала, не воспитывала, но я сама на этом дурацком сайте сижу и думаю о том же самом. Я ничего не знаю про них. Глупость! Штучка, та еще штучка”.
И потом Тулупова вдруг спросила:
— Маш, а ты с ним прям сразу, в первый же вечер?
— Ну, до этого созванивались, потом пошли пиво попили в “Кружке”, — ответила Маша. — А чего тянуть, все равно этим кончится. Если нравится, конечно.
“Как у них просто все, — подумала Людмила Тулупова. — Впрочем, как и у меня. В жизни вообще все просто. И очень скучно. Сначала пиво в баре или картошка в “Макдоналдсе”, затем — постель. Все сводится к простому”.
В этот день время тянулось мучительно, оно, как старый лифт, с трудом и треском поднималось на каждый час, из-за чего его можно было подробно рассмотреть. Оно получалось объемное, выпуклое, с неосиленным смыслом — входило и выходило из слов, из дверей, из студентов и преподавателей. Казалось, оно имело свою тень и собственную подсветку, и на простые вопросы в этот день долго искались нужные слова.
Пришел молодой русский парень с отделения народных инструментов, балалаечник и домрист: русый, крупные скулы, вдавленные почти к затылку глаза со следами голода в детстве, большой рот с надутыми недовольными губами. Людмила Ивановна Тулупова посмотрела на него и спросила:
— Что вы хотите?
Он задумался. Она еще раз медленно повторила, но уже слыша свои собственные слова, так, как будто она бог и может дать и разрешить все:
— Что? Вы? Хотите?
Он признался, что забыл.
— Ну, вспомните, — говорит Тулупова.
— Сейчас, — говорит он.
— Маша, молодой человек забыл, что ему надо взять у нас, — объясняет ситуацию Людмила, и все повторяется.
Теперь Маша спрашивала: что вы хотите? Он не помнит.
— Вы вернитесь туда, — посоветовала Тулупова, — где были, и вспомните, что вам преподаватель велел взять в библиотеке. Это какой-то концерт? Автор на букву …
Буква опять застыла в воздухе. И надолго.
Шло время, так, что слышно было движение стрелок на всех часах и везде.
Тулупова, чтобы не выглядеть богом, добавила два слова к прозвучавшему “что вы хотите…”:
— Что, вы, хотите… в нашей… библиотеке?
Зазвонил телефон. Маша взяла трубку:
— Вас, Людмила Ивановна.
— Да. Аркадий. Да.
Раппопорт позвонил сказать, хотя и приезжал для этого, чтобы в удобный для нее день она пришла к нему домой и познакомилась с мамой, ведь они будут скоро справлять Новый год. С мамой он уже обо всем договорился, но заволновался и забыл пригласить.
— Ничего, — отвечала Тулупова. — Сегодня день, когда все все забывают.
Через несколько минут на мобильный позвонил Хирсанов, и Тулупова, услышав его голос в трубке, почувствовала, что знала точно, наперед, что он позвонит, а за ним обязательно ее номер наберет Вольнов.
Хирсанов источал комплименты, говорил, что уезжал “по экспертной линии в регион” и не мог набрать, но в среду он будет свободен и они поедут на дачу к другу — там есть бассейн, баня — и что он отказов не принимает — надо отдыхать. Тулупова ответила, что подумает, но не обещает точно.
Когда услышала новый звонок, ей сразу захотелось сказать — “привет, Вольнов”. Она знала, что мужчины будто чувствовали соперничество, их желание пропитывало все пространство вокруг нее, но в телефоне услышала голос и милые интонации Марины Исааковны Шапиро.
— Ты была в синагоге, Мила? — спросила Шапиро после того, как подробно расспросила о детях.
— Нет, — ответила Тулупова. — Конечно, нет, я же православная.
— Но сегодня у тебя есть возможность туда попасть: я на старости лет развожусь. Стоило мне только выйти на пенсию, как ко мне пристали с разводом.
— Марина Исааковна, ничего не понимаю, вы же и не были замужем, кажется.
— Я тоже так думала до недавнего времени. Ты можешь отпроситься и в три быть в центре? Мы тебя подхватим в районе Пушкинской, да, Пушкинской. Я правильно говорю, Арон, мы через что будем проезжать? — переспросила она какого-то Арона. — В три на Пушкинской, на той стороне, где музей революции бывший, сейчас он как-то по-другому называется…
— Могу, наверное, — Людмила взглянула на часы.
— Ты, Милочка, должна наверняка, ты же у нас как свидетель по делу проходишь. Когда евреи разводятся, у них все серьезно — мне так объяснили. Я же знаешь какая еврейка, та еще, азохн вей.
— Могу. Если надо — могу. Но ничего не соображаю.
— Тулупчик мой, надо. Я тоже не соображаю. Я тебя и видеть очень хочу, наверное, уже год не встречались.
Отключившись от звонка, Людмила сказала Маше, что скоро ей надо уходить, если ее будут спрашивать, пусть скажет, что поехала с заявкой в библиотечный коллектор.
— А на самом деле? — спросила Маша.
— А на самом деле я — свидетель.
— Где? В суде?
— Еще не знаю. Завтра расскажу.
Все эти годы отношения между Тулуповой и Шапиро не прекращались. Иногда Людмила пропадала, не звонила по несколько месяцев, потом или сама Шапиро ее находила и приглашала по старой памяти на выставку, в музей, на дачу в Малаховку, или просто долго говорили о жизни по телефону, или Людмила вдруг испытывала желание увидеть свою, как она говорила, московскую мать, напрашивалась в гости: “я тут рядом”. Все дни рождения Клары и Сережи не проходили без звонка Марины Исааковны, а иногда она выбиралась и приезжала с подарками. Несколько лет назад Шапиро похоронила мать и осталась жить одна на Фрунзенской набережной, в большой сталинской квартире с высокими потолками и с еле слышным, но стойким запахом советского времени в подъезде. Из всех рассказов о бурной молодости Марины Исааковны Людмила никогда не слышала ни о каком муже. Влюбленностей, романов, историй хватало, о них она не рассказывала в подробностях, но иногда упоминала мужские имена и подсмеивалась над собой и над ними. Тулупова чувствовала, что одиночество Шапиро не съедало, во всяком случае, она никогда не жаловалась и на вид была из тех людей, кто приспособлен к нему более других. Те пятнадцать лет разницы в возрасте между Тулуповой и Шапиро, которые раньше, казалось, непреодолимы, теперь выглядели всего лишь одним лестничным пролетом.
Возле бывшего музея революции, который с ельцинских времен стал музеем современной истории, Тулупова стояла недолго. Почти сразу остановилась черная иномарка-такси с надписью “Важная персона”, из нее выглянуло как никогда припудренное и накрашенное, морщинистое, но очень задорное лицо Марины Шапиро.
— Мила! — крикнула она. — Мил!
На переднем сиденье, рядом с водителем, сидел массивный, почтенного возраста мужчина в широкополой черной хасидской шляпе.
— Здравствуйте, Людмила с потрясающим бюстом, — густым, вальяжным, подкашливающим баском сказал мужчина, поворачиваясь к задним креслам, где Тулупова расположилась рядом с Шапиро.
И представился.
— Меня зовут Арон Куперстайн, но можно и Саша. Марина мне сказала, что с нами будет женщина с потрясающим бюстом. Я с радостью согласился, потому что даже нам, жидам, ничто человеческое не чуждо.
— Арон! — восторженно крикнула Марина Шапиро. — Ты что!
И затем попыталась объяснить Тулуповой:
— Мила, он совсем с ума сошел здесь в Москве, говорит не думая. Я ему тебя описывала и единственное, что он запомнил, — про бюст. Это все, что мужчины помнят. Он, слава богу, не знаю какому, правда, совершенно уже не опасен. Это у него рецидив. Три дня в Москве — и вот что происходит с правоверным евреем на его настоящей родине.
Людмила подхватила шутливую волну, которая царила в машине:
— Мой бюст — только видимая часть списка моих достоинств.
— Да?! О’кей! И каких?
— Я квашу капусту.
— Nicht eine Frau, sondern ein Geschenk.
— …еще забыла. Немецкий, английский, французский и еще много других языков знаю. Со словарем. Только. С большим-большим словарем.
Все рассмеялись.
— Я сказал по-немецки, что вы не женщина — а подарок, — пояснил Куперстайн, и Людмила разглядела его большие, выпученные наружу грустные глаза.
— Что я буду лжесвидетельствовать, я же ничего не видела? — спросила Тулупова.
— Она вас ввела в заблуждение, — немного театрально сказал Арон-Саша. — Она не поняла: вы будете нашей гостьей, а свидетелями могут быть только кошерные евреи. Мне там обещали найти двух.
— Такие удивительные правила. У нас свадьба в ЗАГСе со свидетелями, а тут — развод. Арон, у нас сегодня будет гет? Еврейский развод? — спросила Шапиро, боясь напутать.
— Неправильно. Гет — это разводное письмо, а не развод, — пояснил Арон-Саша. — Ты получишь разводное письмо.
— А оно мне нада? — с интонацией одесских евреев пошутила Марина.
Куперстайн посмотрел на Шапиро как на девочку, которая ничего не понимает:
— Я тебе объяснял — это тебе надо. И мне.
Машина подъехала к синагоге. Арон — Саша вышел из машины и оказался огромным, высоченным мужчиной, который непонятно каким образом разместился в автомобиле. Он положил свою большую ладонь на плечо Марины Шапиро и предложил идти за ним. Прошли за забор, а затем внутрь синагоги, где всех долго проверяли через металлоискатель. Арон выложил в пластмассовый поднос два сотовых телефона, связку ключей с какой-то большой печатью, блестящую представительскую перьевую ручку и, пригибая голову, прошел сквозь рамку. Людмила проходила два раза, у нее что-то подозрительно звенело, но охранник махнул рукой, что ей можно идти и так. Марина через рамку прошла как тень, ничего не выкладывая и не звеня.
В синагоге пахло едой, чем-то жареным, печеным, сладким. Было очень тепло. Проходя мимо книжной лавки, Людмила увидела, как два еврея в шляпах и висящими длинными нитками от пояса оживленно говорили с продавщицей, полной, добродушной женщиной, которую, ей казалось, она уже не раз видела в своей жизни. То ли она продавала мороженое в Червонопартизанске, то ли работала в районном отделе просвещения, здесь, в Москве. На прилавке рядом с книгами стояли разного вида семи- и девятисвечники, большие и маленькие, серебристые и медные.
— Я почему-то волнуюсь, — сказала Шапиро, закладывая под язык таблетку валидола. — Сердце колотится.
— А почему там девять свечей, а здесь семь, почему? — шепнула Тулупова Шапиро.
— Вообще-то лучше спросить у Арона, он стал таким правильным евреем, что вернулся сюда, чтобы исправить ошибки молодости, но я знаю, что это на праздник: восемь дней и одна общая. Арон, — обратилась Шапиро к шедшему впереди Куперстайну, — Люда спрашивает, почему девять свечей и семь?
— Ханукальная менора. Зажигается каждый день после захода солнца в Хануку, вроде вашего Рождества, — спешно пояснил Арон-Саша и зашел в какую-то дверь, рукой показав, чтобы женщины его подождали.
Через минуту он вышел, молча взял за руку Марину Шапиро, и они скрылись за дверью. Только теперь Людмила прочитала под надписью на иврите надпись по-русски: “Раввинский суд”. Влекомая любопытством, она прошла по коридору к балкону, расположенному над входом с охранниками и рамкой металлоискателя. Людей не было, и два охранника, отупленные бездельем, спорили: что такое гектар? Один говорил, что это площадь километр на километр, другой объяснял, что это сто соток, но, сколько в сотке, не знал, и более рослый подлавливал, дескать, сотка — это сто, а десять соток и получается километр. Тот, что покрепче и поменьше ростом, не соглашался, но и сотка, привязанная к ста метрам, никак не получалась меньше километра. Тулупова вспомнила последнюю страницу обложки старой школьной тетради, где все это было написано, и то, как она с трудом заставляла сына учить наизусть таблицу мер длины. Клара училась легко, а с Сергеем всегда было непросто. Она вспомнила и задумалась, для чего все это нужно учить, чтобы потом спорить вот так в синагоге о том, как люди договорились называть уже давно названное. Ей хотелось сверху подсказать им, внизу, ответ, сказать, что она помнит школьную программу, но воспитание удерживало, к тому же рядом лежали большие вопросы. Буквально за стеной, в глубине синагоги, священные книги, Тора, все торжественно, ритуально. Специально для таких вопросов: зачем? почему? для чего? строились церкви, синагоги, костелы, мечети, а тут два русских парня лениво спорят о том, что такое гектар.
“Существуют мужчины и женщины”, — с какой-то необычайной стройностью и прозрачностью мысли подумала Тулупова, как будто этим утверждала наличие их в мире. — Существуют мужчины и женщины, они существуют, как гектар земли, как гектар километр на километр, или как сотка, или как десять на десять, или как метр на метр, но никто не дал им измерения, и они не знают, как себя считать, может, так, может, по-другому”. На минуту ей показалось, что она что-то точно знает. И может различать шум, шорох, говор любви, вообще, она знает, что это такое. Вот так просто знает. И может об этом спорить, как эти двое внизу. Ей также известна главная мера всех человеческих мер — любовь, как выученная отличником таблица мер длины. Километр на километр, сто километров на сто или метр на метр. Она ее знает. Вдруг. Знает ее размеры, границы, слова.
“В присутствии троих вместе, в день пятый от шаббата, в 24-й день месяца элул, года 5768-го от сотворения мира, по отсчету, что мы отсчитываем здесь, в городе Москве, стоящем на Москве-реке и на реке Яузе и на водах источников, предстал перед нами муж Аарон, прозываемый Сашей, Александром и Аркадием, сын называемого Соломоном и называемого Семеном, Сеней, известный в качестве г-на Арона Куперстайна, живущий в Мюнхене, коея в Германии (паспорт № FA 873— 6732107), и перед нами передал гет разводной (грамоту разводную) в руки женщины Марины, называемой Мари, Марой, дочери Исаака, называемого Изей, известной в качестве г-жи Марины Шапиро (паспорт № 328 4737130), живущей в Москве, коея в России, на которой женился гражданским браком. Желаю свободным волеизъявлением, безо всякого насилия, и освобождаю (оставляю) тебя. Ты, жена моя Марина, называемая Мари, Марой, дочь Исаака, называемого Изей, стоящая сегодня в Москве, городе упомянутом, что была женой моей с давнего времени и сейчас, освобождаю и оставляю и увольняю тебя, чтобы была ты свободна распоряжаться собой, пойти и выйти замуж за всякого мужчину, за которого возжелаешь, и никто не сможет запретить тебе с сего дня и далее. И вот ты дозволена всякому человеку, и сейчас будет тебе это от меня книга увольнения и письмо оставления и грамота освобождения по Закону Моисееву и Израилеву.
Свидетели были: Рувен, сын Михаила, и Рахамин, сын Рувена. И разрешена женщина, упомянутая выйти замуж по прошествии 92 дней распознания за всякого человека, кроме коэна. Это свидетельство не является подтверждением еврейства мужа и жены. Все это действительно, верно и в силе”.
“Дорогой, Павлик. Ты это сможешь понять. Может быть, ты это знаешь уже, но сегодня мне позвонила Марина Исааковна Шапиро и сказала, что Арон умирает от рака. Его положили в больницу под Мюнхеном. Оказывается, он приезжал и уже знал, что ему жить осталось недолго, но он думал, что у него есть год, или около этого, а оказалось, что нет ничего. Ничего нет. Как горько. Вот так бывает. Часы идут, а потом раз и не ходят, и все. Как это, Паша, вы там, на небе, все знаете? Все или не все? Марина собирается к нему ехать и сидеть с ним до самого конца, но кто ей даст визу — она никто. Ни жена, ни друг, и сам Арон говорит, чтоб не приезжала, а она знает, что он один. Дети в Америке, хорошо, если приедут на похороны. Я набралась наглости и позвонила Хирсанову, все объяснила, и он, молодец — сегодня Марина идет куда-то рядом с МИДом, в какую-то контору, и ей дадут паспорт, синий, дипломатический, включат в какую-то делегацию и она получит визу спокойно. Как хорошо, что у нас так развита дружба и связи. Все можно обойти, когда надо. Мы с Мариной вспоминали этот развод, и она прочитала разводное письмо, по-ихнему “гет”, и я его прямо в эту тетрадь записала, все как есть, даже с номерами паспортов, такое оно красивое мне показалось. “Москва стоит на реке…”, она до сих пор у них стоит так. Аарон Соломонович, это на самом деле, а так в Москве он жил как Александр Семенович. И вот все. Мы вспомнили всю эту процедуру, как с Марины велели снять все побрякушки, кольца, серьги и велели ходить, подняв руки ладонями вверх, по небольшой комнате, квадратов двадцать. Перед этим их долго устанавливали друг против друга, как будто это имеет значение. Раввин с седой бородой и в шляпе говорил — чуть сюда, нет, еще чуть-чуть. Почему-то эти десять сантиметров имели значение. Потом Арон кинул ей разводное письмо, которое подготовил сойфер, пока мы ходили в ресторан в синагоге. Он кинул, она поймала, и раввин говорил ей, чтоб она держала эту желтую бумагу над головой и перекладывала из руки в руку несколько раз. Потом он попросил зачем-то подержать его под мышкой, и она шла к окну и обратно, и какое-то красное солнце прям светило на меня. Я видела, что Марина улыбалась. И я тоже. Почему-то было весело, а раввин попросил еще повторить — пройти к окну, потому что ему показалось это неубедительно. Потом Арон объяснил, что все должны видеть, что женщина свободна. Это письмо на свободу. Все, лети, как птичка. Лети — лети. Марина сказала, что это самая красивая церемония в ее жизни, что все виденные ею свадьбы пустяк, и если бы была возможность все повторить еще раз, чтобы рассмотреть повнимательнее, она бы еще раз замуж вышла. Это точно было как-то особенно, два седых человека, которые много лет назад любили друг друга, теперь расходились, получали свободу, которая и так у них была. И вот Арон теперь умирает как свободный. Ему это было важно, потому что еврейский — грех оставить женщину, связанную с ним, причем не важно, были они в браке или нет, жили вместе и этого достаточно. Он сказал, что ощущал ее как жену всегда и жалеет, что не уговорил уехать. Если бы она уехала, Павлик, я бы ее не встретила, когда приехала в Москву, и не стала бы работать в библиотеке, и вообще все было бы иначе. Об этом страшно подумать. Если бы я тогда не поехала бы в Желтые воды, просто заболела, с детьми это просто, пожалуйста, если бы ты не утонул, если бы, если бы, если бы… Я вот подумала о себе и кто мой муж? Сережа? Точно не Стобур. Я не очень в этом понимаю, да и не важно, Павлик, как это все объясняется, но когда свидетелей спрашивали: “вы видели, что передан гет”, и меня спросил раввин, и все сказали “да”, я поняла, что мы связаны. Все. Очень крепко. Не знаю, как сказать, но мне кажется, что, зайдя на сайт знакомств, я нарушаю что-то очень важное, какую-то связь людей, что встречаются на моем пути. Теперь это как конвейер на заводе. Они высыпаются на меня, эти фотографии, и я их смотрю, смотрю… И ничего не вижу. Когда Стобур лежал побитый возле моего забора — кто его мне подложил? Павлик, ты, наверное, должен знать.
А в пятницу мы с Хирсановым едем на какую-то дачу, черт-те куда, он сказал двести пятьдесят километров от Москвы, стоящей на Москве-реке и реке Яузе и других источниках. Вот так, Павлик. Вот так.“