Людмила Тулупова думала о счастье, которое должно было включать собственно ее часть; счастье детей, Клары и Сережи, — за них она больше всего переживала; достаток — ей хотелось хоть раз съездить на море, на любое, свое Черное, или лучше Средиземное, или какой-нибудь океан; счастье своего будущего мужчины, которому хотелось что-то отдать. Почему-то в голову приходило именно это слово. Она сравнивала однокоренное — “отдаться”, но то, что она хотела отдать, было во много раз больше. Нестерпимо больше. Оно рвалось наружу, выходило пузырьками воздуха из глубины души и тела. Будто по законам физики, с которыми не поспоришь. Людмила считала, что с помощью компьютерной мыши она пробивается, пока неизвестно куда конкретно, но где-то здесь недалеко, рядом находится ее новая счастливая жизнь. На самом деле ее жизнь измерялась расстоянием одного неверного, неточного клика, простого залипания клавиши.

Она думала о своих мужчинах, которые как в карточной игре ей сдавались одной и той же некозырной масти. Приходили и уходили. О Сковороде, который, как она теперь понимала, любил ее, может быть, даже очень. О красном партизане Лученко, который первым разглядел ее женские формы — ошалел, потерял рассудок. О муже, летчике-отлетчике, — даже дети не носили теперь его фамилию, по паспорту стали Тулуповы. Сына Стобур не видел ни разу, а Сережа, испытывая несвойственную детям деликатность, вопреки всем правилам подростковой психологии, никогда не спрашивал об отце — не было этого слова в словаре. Думала об Авдееве, который пропал, спился, высох, незаметно стерся на шести квадратных метрах ее кухни в ожидании своего решительного шага — предложения руки и сердца женщине с двумя детьми. Думала о тех, кто не раз, как оптик-шлифовальщик Савельев, был сражен ее ошеломляющим бюстом и предлагал все и сразу, но она растила детей, ждала Авдеева. А вот прошла жизнь.

“Судьба такая, — говорила она себе. — Такая судьба. Ничего не сделаешь. Действительно — ни-че-го”.

Детское размышление, сны — сочетание пионерского задора, исторического фильма, который с успехом крутили в Червонопартизанске целый месяц (количество просмотров у детей имело значение), желание найти опору в жизни, счастье, помощь, верную яркую любовь, почему-то одну и на всю жизнь, все это крутилось под губкой для мытья посуды. Немного “фери” и жир сходил легко. Иногда в библиотеке или метро ее заставали эти же стыдные детские мысли о красивой любви. Все время об одном. Она ловила себя на том, что удивительно, какая чушь приходит взрослой женщине на ум, откуда черпаются все эти нестираемые, неубывающие, неисчезающие, неотступные глупости…

Через несколько дней позвонила Шапиро из Мюнхена.

Ее голос был радостный и бодрый, словно Арон не умирал, а выписывался из больницы и они вдвоем уезжали в свадебную поездку на круизном морском лайнере. На самом деле она жила в его пустом доме, каждый день ездила к Куперстайну в клинику и возила его на бесшумной алюминиевой инвалидной коляске по красивому немецкому парку с абсолютной немецкой чистотой. Марина сказала, что они решили говорить о смерти совершенно открыто и спокойно, не притворяться, не играть в выздоравливающего и добросовестную сиделку.

— Ты, понимаешь, Мил, — звонко отвечала Шапиро на вопрос Тулуповой, как она себя там, на чужбине, чувствует. — Каждый день стал счастьем, я пожалела, что не уехала с ним когда-то, мне с ним везде бы было хорошо. Я, как и он, наслаждаюсь каждым днем. Я ему сказала, что так здорово, что теперь между нами нет ничего, что может быть между мужчиной и женщиной. Он сказал, что, как только уехал из СССР и у него дома, в Германии, появилась широкая, настоящая кровать, он стал много думать, кто с ним должен лежать рядом. Когда мы с ним спали на продавленной софе у меня на Фрунзенской, мы раскладывали ее каждый вечер, она притягивала нас — он об этом не думал! Теперь… Это такое блаженство не видеть в нем мужчины! Это такие разговоры, Мила! Мне хочется их записывать, но я никогда не смогу это сделать. Да. Я не могла тогда уехать, да меня бы и не выпустили из-за матери…

И Шапиро вспомнила о визе, полученной через знакомого Тулуповой, прервалась и спросила:

— Как ты и как твой Кирилл Леонардович? Я ему так благодарна, его имя открывало все двери, как по волшебству, передай мое с Ароном, ну не знаю что… Арон умрет, я вернусь, и ты меня познакомишь, передай ему обязательно.

— Хорошо, — сухо ответила Тулупова, вспоминая унизительную поездку с Хирсановым в поселок Урицкого, на границе двух областей, или, как выражался Хирсанов, двух Штатов, Горьковского и Владимирского.