Он пошел прямо в гостиницу. Хотелось собраться с мыслями, прежде чем предпринять что-либо. Нужно во что бы то ни стало найти Гиту, забрать ее, пришпилить к ноге, если можно, и ни на шаг не отпускать одну.
Борис подошел к телефону и принялся названивать повсюду, где она могла оказаться. После долгих и бесплодных переговоров он вернулся к себе в номер, устало лег и, пытаясь заснуть, крепко стиснул веки, будто хотел остановить поток мыслей, которые лезли ему в голову.
Тяготила его эта двойственная жизнь, какую он вел в последние годы. Он играл роль счастливого и довольного, а жил как отвергнутый и униженный. Он походил на разорившегося торговца, которого уже давно подстерегают кредиторы, хотя тот не объявил еще себя банкротом. Не вся ли его жизнь проходит под знаком такой двойственности? Он богат и беден одновременно. Сильный и в то же время беспомощный. Одни и те же люди любят и презирают его. Когда-то он ночевал под городскими мостами, как последний нищий, как бездомный цыганенок, а его развратный отец кутил с полицаями и науськивал их на мать, потому что та была коммунисткой! Он скитался как голодный оборвыш, хотя деньги сами текли к нему. Достаточно было протянуть руку — и он мог набить ими карманы, мог утолить голод. Но при этом ему ставилось одно условие — уйти от матери, забыть ее, а он не мог этого сделать, потому что это была его мать. Когда колесо истории повернулось и выкинуло, как комья грязи, торгашей и полицаев, перед юным Борисом открылся путь к вершинам успеха. Он стал знатным, добился почета и уважения, но раздвоенность не исчезла, потому что отец и вся эта свора бывших дельцов начали кружиться около него, уповая на его помощь и защиту. И так как они были дерзки и бесцеремонны, а он сочувственно относился к свалившемуся на них несчастью, раздвоенность вновь дала себя знать. Он считал себя представителем нового, а суетня обломков старого мира не давала ему дышать, лишала покоя; осаждавшие его льстецы и лицемеры мешали разглядеть почву, на которую он ступил… Так было и с первой его любовью, с женитьбой. Не любил Яну, а женился на ней. Потом влюбился в Гиту и вообразил себя счастливым, дошел до того, что бросил работу, порвал с партией, которая подняла его, и бежал из родного города. И вот теперь он, как ярмарочная позолоченная брошка, надут, жалок, ничтожен, грош ему цена. А душа его засохла и почернела, как дерево с ободранной корой — без радости и без надежды.
Иногда он порывался сбросить всю эту мишуру, которую нацепил на себя, но у него не хватало сил расстаться с ее соблазнительным блеском. Вспоминались ему долгие и неприятные разговоры с дедом, от этого становилось еще обиднее и горше, и, сам того не желая, он принимался спорить с ним, отстаивая свою правоту. Трудно было ему склонить голову и сказать: «Вы были правы, а я ошибся». Не мог он забыть сказки об осле с иконами, которую давно и не без задней мысли рассказывал ему дед Еким. Замечательная сказочка! Осла нагрузили иконами и повели по селам творить чудеса. Стекающийся отовсюду люд поклонялся иконам, а осел, таскавший эти иконы, подумал, что кланяются ему, и возгордился… Что хотел тогда сказать старик? Борису кровь бросалась в голову, как только он вспоминал об этой сказочке. Часами спорил он с дедом, а боль в сердце все разрасталась и терзала его до того, что ему хотелось плакать от одиночества. «Нет, вы не правы! Я прав! И еще докажу это!»
Вытянувшись на небольшой пружинной кровати, Борис лежал на спине, подложив руки под голову и стиснув зубы, чтобы не закричать от боли, вызванной воспоминаниями.
Его не удивило, что Гита неожиданно уехала. Не раз она устраивала подобные сцены за время их скитаний. Например, капризное желание стать софиянкой! Или слезы из-за легкового автомобиля!.. Сколько это стоило тревог, волнений и бессонных ночей Борису, только он один знает.
Вот как оно было… Не успели они с двумя большими чемоданами сесть в поезд, как Гита заявила, что поедет только в Софию. У Бориса не было в столице никаких связей, но воспротивиться настойчивому желанию Гиты он не мог. Она прямо истязала его своими мольбами, сжимала ему руку, глядя на него влюбленными глазами. А поняв, что его не так легко склонить, стала сердиться и вздыхать. Потом и слезы появились. Бог ты мой, как легко она умела плакать! Словно не глаза у нее были, а источники слез. И, конечно, он сдался: они пересели в софийский поезд, вместо того чтобы ехать в Сливен, как условились сначала.
Борис походил на строителя, который днем возводил по кирпичику стены их семейного очага, а ночью Гита обрушивала их и разбрасывала с легкомысленным наслаждением. Эти ее странности, вернее сумасбродства, очень волновали и тревожили Бориса. Но и он порой заражался чудачествами жены и потворствовал ей, боясь потерять ее. Гита разгадала эти его страхи и повела себя еще более вызывающе.
— Очень я люблю, Борка, когда ты меня ревнуешь. Настоящий петух!
Он заключал ее в объятья и шептал на ухо:
— Смотри, задушу тебя!
После долгого, утомительного пути беглецы приехали наконец в Софию. Остановились в какой-то дешевой, третьесортной гостинице неподалеку от Львиного моста. А поскольку связь их не была узаконена, им не разрешали ночевать в одном номере.
Это был первый серьезный отпор со стороны общества. Гита попробовала устроить скандал, но гостиничное начальство осталось непреклонным: эти двое провинциалов должны вести себя благопристойно и соблюдать правила морали!
Дни и ночи в столице ничем не радовали измученных путешественников. После долгих скитаний по городу они возвращались вечером в пропахшую половой мастикой гостиницу и в изнеможении валились спать. Но и спалось им плохо от дурных предчувствий.
Они побывали на нескольких текстильных предприятиях, но устроиться не могли, потому что первая попавшаяся работа была неприемлема для Бориса, да и Гита имела немалые претензии. Никого, разумеется, не приводили в восторг ни самомнение Бориса, ни красота Гиты. Они болтались, как щепки в воде, и не знали, на какой берег их выбросит. Было от чего прийти в отчаяние, и однажды Гита предложила смиренно:
— Уедем в Сливен, Борка, опротивело мне все. Таскаешься по этим проклятым софийским улицам, как побитая собака. Каждый от тебя нос воротит и взглянуть не хочет! Хватит!
— Я давно тебе говорил, а ты…
— Мало ли что было!
Они слегка повздорили, но быстро помирились, сломленные усталостью. Борис увязал чемоданы, взвалил их себе на спину, и они двинулись к трамвайной остановке. Уморились и пали духом. Как назло (такова уж судьба всех неудачников) пропустили первый трамвай, во второй не успели забраться, а в третьем их оштрафовали — не было уплачено за чемоданы. Заплатили штраф, хоть и поспорили, в отчаянии дав себе слово никогда не ступать на улицы негостеприимной столицы. Рассерженные и разобиженные, добрались они до вокзала, сели в поезд и отправились в Сливен — город их надежд.
В Сливене у Бориса были знакомые, которые сразу пришли ему на помощь и поместили в семейном общежитии при текстильной фабрике. Позже попытались осторожно вмешаться в его жизнь, повлиять на него. Вызвали в профком и посоветовали наладить семейные отношения, предупредив, что так дальше продолжаться не может. Борис взъелся на них и пригрозил уйти с фабрики, если они не оставят его в покое. Профкомовцев удивила эта вспышка, но все же его попросили поторопиться. Борис обещал. Так тянулось с полгода. Наконец он получил развод и оформил брак с Гитой. Как раз в это время произошло одно обстоятельство, которое нельзя было назвать приятным. В этот вечер Гита дежурила у себя в цехе и домой должна была вернуться поздно. Ничего плохого тут не было. Борис зашел за ней, чтобы, захватив ее, поужинать с друзьями.
Он явился в самом радостном настроении, от которого не осталось и следа после того, как, заглянув в боковую комнатку, где стоял учебный станок, он увидел Гиту в объятиях одного паренька. Паренек давно уже ее преследовал, и Гита как-то сказала — то ли в шутку, то ли всерьез, — что у него интересная внешность. Борис застыл на месте, а парень выскочил в открытое окно. Гита попыталась объяснить, почему он тут оказался, но Борис не слушал ее: учебный станок явно не имел ничего общего с объятиями парня. Какой ужас! Какое бесстыдство! Борис был вне себя. Ему хотелось бросить этого парня под колеса, сварить в котле красильного цеха, сунуть головой в чесальную машину, в клочья разорвать его «интересную внешность»!
Чтобы укротить его гнев, Гита со слезами стала уверять, что по-настоящему любит только его, Бориса, и никогда больше не позволит подобных глупостей… Она просто пожалела этого парня, который постоянно приставал к ней, и не смогла ему отказать… Но у него только внешность привлекательная, а не душа, как у Бориса. Она же ценит в мужчине душу гораздо больше, чем внешность… И никогда не променяет Бориса на какого-то смазливого нахала, если только Борис сам ее не оставит, потому что имеет сейчас на это полное право… Если, конечно, он разлюбил ее…
Она отчаянно теребила его за лацканы пиджака.
— Брось меня, Борка! Я не буду на тебя сердиться. Очень я скверная! Не заслуживаю тебя! Брось меня-! Вернись к Яне! Я знаю, что недостойна тебя больше! И уж, конечно, не смею навязываться тебе, Борка!
Из глаз ее по раскрасневшимся щекам катились крупные слезы, она была очаровательна. Каким-то милым теплом веяло от ее нежных губ и мокрых щек. Сам того не желая, Борис принялся успокаивать ее, вытирать неудержимо лившиеся слезы. Гита спрятала лицо у него на груди и разрыдалась еще сильнее. Борис стал тихонько гладить ее по голове.
— Ну ладно, довольно плакать, перестань!
— Не могу, Борка! Мне надо бы выгнать его, я так и хотела, а тут как раз ты вошел…
— Но он ведь обнимал тебя… Верно? Это же факт!
— Нет, Борка, он только пробовал обнять, но я увернулась… И второй раз… Правда же… Второй раз…
— Все-таки…
— Нет, он наклонился ко мне… Ты не видел… Я схватила его за руки и оттолкнула, когда ты вошел… Не заметил разве, как я его оттолкнула? Не видел?
— Да, но он тебя поцеловал?
— Нет! Не успел! Он только собрался, а я его оттолкнула…
— Значит, не целовал он тебя?
— Ну что ты, как это можно? Я как двинула ему!
— Ни разу?
— Конечно. Я его оттолкнула, ты тут и вошел. Не видел? Он хотел было, да не успел… Неужели не видел?
— Нет, этого я не видел.
— Он собирался меня поцеловать, но я не позволила… Я по делу туда зашла, и он откуда-то взялся… Все же я виновата, что раньше давала ему повод… Признаюсь. Нужно было сразу его осадить, как я других осаживаю!
— Все-таки он целовал тебя.
— Бог с тобой, Борка!
— Правда?
— Допущу ли я? Так ли уж легко я раздаю поцелуи? Борка! Очень жаль, что ты плохо меня знаешь!
Он смотрел на нее, терзаемый сомнениями, но глаза ее были чисты, улыбчивы и прозрачно ясны, словно и тень лжи не коснулась их.
— Правда? — повторял он, готовый поверить ей — так хотелось ему обрести покой.
В ту ночь он напился до полусмерти, а на другой день обратился в профком с жалобой на молодого человека с «привлекательной внешностью». Потянулось расследование, завязалась переписка, но Борис ничего не добился, кроме насмешек и оскорблений. Выяснилось, что Гита сама поощряла парня, в чем многие упрекали ее. Честолюбивый супруг протестовал под влиянием Гиты — это бросало тень на его семейную честь — и, возмущенный, перешел вместе с женой на прядильную фабричку. Там они продержались с полгода, но поскольку работницы «из зависти развели склоку», перебрались на вязальную фабрику. Оттуда опять на ткацкую. Так они побывали чуть не на всех городских предприятиях. Наконец Борис заявил:
— Довольно, уедем отсюда. Меня зовут в Родопы.
— В Родопы? Где это?
— В Рудозем… В Балканах… Встретил двоих наших — бешеные деньги зарабатывают.
Гита кинулась ему на шею и осыпала поцелуями. Цыганская кровь в ней закипела.
— Борка! Милый! — вопила она. — Как я люблю тебя! Буйная ты головушка! Укатим отсюда! Не могу больше!..
И до тех пор ластилась и тормошила его, пока они не тронулись в путь. Упаковали чемоданы и отправились в Родопы. Пожили недолго в Мадане, затем переехали в Рудозем. Новая обстановка, новые знакомства, а к тому же хорошие заработки содействовали их семейному счастью. С работы они уходили вместе, всегда под руку и влюбленно глядя друг на друга, будто впервые виделись. Рабочие подтрунивали над ними:
— Хватит вам любоваться друг на дружку, оставьте немного под старость!
В то время они купили мотоцикл, оделись с иголочки и опять стали строить планы насчет квартиры в Софии. Увидев как-то у мужа набитый деньгами бумажник, Гита снова впала в беспокойство. Снова заговорила о том, что надо переселиться в Софию и подумать о будущем. Она не оставила надежды стать софиянкой. У нее завелись деньги, а что хорошего тут можно было купить? И вот в один прекрасный день они помчались в Софию.
На этот раз столица встретила их более приветливо. Может быть, потому, что они поселились в лучшей гостинице, ближе к центру. А может, потому, что стояла весна, бульвары зазеленели, в садах цвели розы и людям было веселей — кто знает… Мечта Гиты сделаться столичной жительницей разгоралась с каждым днем. Она таскала Бориса с одной стройки на другую, толковала с подрядчиками и строителями, торговалась, требовала, чтоб комнаты выходили на восток, чтоб в квартире были ванна, кладовые, душ… Гита до тонкостей постигла строительное дело. Борис сопровождал ее и лишь молча кивал головой, уверенный, что вся эта канитель напрасна, все равно ничего не выйдет. И он не ошибся. Оказалось, что в силу каких-то непонятных законов и правил договор на строительство нельзя было заключить, не будучи жителем Софии. Борис остался доволен таким исходом — ему не хотелось тратить деньги на кирпич и цемент.
— Я поняла, — сказала Гита, — что такой ротозей, как ты, не сумеет устроиться в Софии. Но решительно заявляю, что уйду от тебя, если ты вздумаешь остаться в глуши. Так и знай.
— Подумай, что ты говоришь, Гита!
— То, что ты слышишь… Тебе, как видно, очень по вкусу жить среди помакинь… Так и зыркаешь глазами туда-сюда… Хоть бы меня постеснялся!
— Гита!
— Извини, что доставила беспокойство! Сделай милость!
Она поклонилась Борису, неожиданно охваченная ревностью и злобой. Месяца на два, на три хватило этой ревности — достаточно для того, чтоб в волосах у него забелела седина. Он осунулся, похудел, словно после лихорадки. Но ни с кем не поделился своей мукой, никому не пожаловался. Рыл, копал в рудниках, трудился и зарабатывал деньги.
Мысль вернуться в родные края все чаще приходила ему в голову. Капризы Гиты невольно обращали его к прошлому, где он оставил не только честь, но и крошечное существо, о котором вспоминал с тупой, неосознанной болью, гнездившейся в глубине его сердца. Валя, которую он никогда не видел, представлялась ему очаровательной в розовой дымке отцовского воображения. Что бы ни случилось, размышлял он, пусть хоть весь белый свет забудет о нем, все же останется ниточка, связывающая его с жизнью. Вот почему в тяжелые минуты он цеплялся за эту ниточку, надеялся на нее.
Но прежде, чем вернуться и начать сводить счеты, он хотел побольше заработать, разбогатеть, чтобы ни от кого не зависеть. Тогда и Гита переменится, и радость свидания с дочкой вольет свет в его горестное житье.
Перебирая сейчас в памяти все события, одно за другим, Борис пришел к выводу, что жизнь сделалась для него невыносимой с тех пор, как Гита стала работать санитаркой в местной больнице. Как все это произошло, он еще не сумел разобраться. В один прекрасный день Гита предстала перед ним в белом халате и белой, похожей на тюльпан, накрахмаленной шапочке.
— Что это, Гита?
— Как я вам нравлюсь? — спросила она вместо ответа, не отрывая взгляда от зеркала, где видела себя во весь рост. — Сегодня главный врач два раза принял меня за доктора… Похожа я на доктора, как по-твоему?
Борис смотрел на нее в недоумении.
— Ты что же, санитарка?
— Все принимают меня за медицинскую сестру.
— Это главный тебя назначил?
— Нет, назначил меня товарищ Минков из гинекологии. Большой души человек!.. А по секрету сказал, что переведет меня в медицинские сестры, как только утвердят новые штаты… Не веришь?
— Почему же не верить.
— Да, а пока я помогаю роженицам… и разные там другие дела… Правда, мне идет халат и шапочка?.. Сразу преобразилась, будто другой человек… Согласись!
— Да, да… — рассеянно отвечал Борис. — А этот, из гинекологии… Минков… он что…
Гита отскочила от зеркала и строго посмотрела на него.
— Что, опять тебя укусило?
Борис промолчал.
— Ревнуешь? — она повысила тон. — Подозреваешь? Меня подозреваешь? Да, другого от тебя и ждать было нельзя! Жаль! Однако на сей раз ты ничего этим не добьешься! Не раба я тебе больше. Понимаешь? Точка, конец! Я ведь тоже хочу продвигаться!
— Ничего плохого я не сказал, — извинился Борис. — Спросил только, разве этот доктор…
— Я прекрасно понимаю, о чем ты спрашиваешь, — прервала его Гита. — Прежде всего этот доктор вполне благородный человек… Нет у него никаких задних мыслей, как ты воображаешь… Душа-человек! Идеалист, а не материалист, как все прочие мужчины… Уж я-то их знаю!..
— В конце концов, и он мужчина, а не душа!
— Да, но идеалист.
— Безразлично.
— Что ты хочешь этим сказать? Объясни.
— Объяснять нечего. Все сказано.
Несмотря на недовольство Бориса, Гита взялась за работу с воодушевлением. Каждое утро она отправлялась в гинекологическое отделение, с удовольствием надевала белый халат, белую шапочку и расхаживала по палатам и коридорам, часто останавливаясь перед зеркалами и раскрытыми окнами. Орудовала Гита метелкой и тряпками, обтирая столы и шкафчики, и тем не менее редко кто звал ее в больнице санитаркой. За короткое время она успела сдружиться со всеми, и хоть знали, что она простая санитарка, но, обращаясь к ней, называли — кто в шутку, а кто и всерьез — сестричкой. Гита вертелась всюду, где надо и где не надо — и среди докторов, и среди сестер — и дольше, чем нужно, задерживалась в кабинете «благородного» доктора. Это был молодой человек с русыми усиками и голубыми глазами, которые всегда загорались улыбкой, как только «сестричка» появлялась у него в кабинете.
— Ну как дела, Гита? — спрашивал он.
— Очень хорошо, товарищ Минков! Отлично!
— Радуюсь.
— Правда?.. Уж больно мало у тебя зеркало, товарищ Минков, не могу как следует посмотреться… Хочется всю себя увидеть, а то…
— Зеркало маленькое, зато сердце у меня большое, Гита! Что смеешься, не веришь?
— Верю.
— А почему смеешься?
— Приятно мне.
Увлеченная такого рода разговорами, «сестричка» забывала о своих служебных обязанностях, бросив тряпки где-нибудь в коридоре. Это возмущало других санитарок — они не намерены были убирать за нее. Потребовали, чтоб Гита не болталась попусту, а больше следила за веником и тряпками. И наконец ее серьезно призвали к порядку, сделав строгое указание на производственном совещании.
— Да что ей это строгое указание, братец, — рассказывал потом завхоз. — Приняла как похвалу… Помимо всего прочего, она ставила в неловкое положение и доктора Минкова — постоянно торчала у него в кабинете. А то взялась таскать его на экскурсии в горы и мужа своего как свидетеля водила… Эх, да что тут говорить, братец ты мой!.. Неплохая она девчонка, только взбалмошная какая-то… Даже со мной принялась было заигрывать! Поймала, понимаешь, меня за усы и говорит: «Срежь усы или я их выдеру!..» И дернула, понимаешь, не в шутку… «Отстань, ну тебя», — говорю ей, а она все дергает. «Как, — говорит, — тебя жена терпит с такими замусоленными усами! Я на ее месте и не взглянула бы на тебя!» Взяла, озорница, да как щелкнет меня пальцем по носу, у меня аж искры из глаз посыпались! Легонько я толкнул ее, а она наклонилась и поцеловала меня в лоб, так себе, шутки ради… Рассмеялась и ушла. А я остался не то на небе, не то на земле! Усы-то мне больно, но и сладко так от ее поцелуя. Нежные, горячие губы, прямо обожгли меня, понимаешь… И где только уродилась такая, в толк не возьму… Нашим женам, понимаешь, трудящимся женщинам, братец ты мой, и на ум не придет такое озорство.
Около полугода Гита с победным видом расхаживала по больнице, пока ее не вызвали в отдел кадров и не сообщили вполне вежливо, что ей придется оставить работу ввиду сокращения штатов. Гита не рассердилась, не обиделась. Впрочем, у нее уже другое было на уме: как и Борис, она стосковалась по родным местам.
— Прямо тебе скажу, Борка, — заявила она однажды своему мужу, — надоело мне здесь… Уедем! Нет людей культурнее, чем в нашем краю! Совсем тут одичаешь с этими помаками… Да и соскучилась я о наших. Съезжу, посмотрю, что там делается.
Борис молчал.
— Ты не согласен?
— Согласен, только надо обдумать.
— О чем тут думать?
— Все-таки.
— Понимаю! Ты опять меня ревнуешь! Прости, пожалуйста, но сейчас я тебе не подчинюсь. Довольно! Поступлю так, как я хочу. Ясно тебе?
— Я не сказал тебе ничего обидного.
— Еще бы. Остается только назвать меня развратницей…
Борис молчал.
— Развратница, да?
Борис все молчал.
— Хорошо. Спасибо! Развратница, значит. Благодарю тебя!
Гита выбежала и с такой силой захлопнула за собой дверь, что вылетело оконное стекло и вдребезги разбилось у ног Бориса. Он долго стоял посреди комнаты в каком-то оцепенении. Почему он не догнал ее? Почему не схватил за горло и не удушил? Что еще связывает его с ней? Гибкий стан? Нежные губы? Или необузданная страсть?.. Детей нет, она упорно не хочет их иметь, желая пользоваться свободой, пока молода. Что же тогда связывает его с ней? Ревность, может быть? Честолюбие? Или желание казаться счастливым мужем красивой жены? Но не обманывает ли он сам себя? Зачем ему эта видимость счастья?
…Думы, думы! Одна страшнее другой! Он ворочался и никак не мог успокоиться. Необходимо найти ее сегодня же и выяснить, что у нее с Филиппом Славковым! С этим типом!..
Ярость вновь овладела Борисом, как только он вспомнил о бывшем любовнике Гиты! Закричать хотелось!
Подгоняемый сомнениями и тревогами, он встал, быстро привел себя в порядок и решил опять пойти в город на розыски Гиты. В крайнем случае он побывает у Славкова и покончит с этим раз и навсегда.
В тот самый момент, когда он собрался выйти, дверь широко распахнулась, и на пороге остановилась Гита. На ней было платье, купленное перед отъездом из Рудозема. Глаза ее горели, на губах трепетала веселая улыбка. И сердце его, как всегда, мгновенно смягчилось. Ярость отступила, ушла внутрь, исчезла, растопилась, как воск.
— Борка! Милый Борка! Как я ждала тебя!
Она бросилась ему на шею, уронила голову на плечо и зарыдала от счастья, словно не виделась с ним долгие годы.
— Скучала обо мне?
— Очень, очень, — всхлипывала она, придирчиво оглядывая его.
Борис обеими руками повернул ее лицо к себе и стал нежно целовать его, счастливый тем, что держит наконец ее в своих объятьях.