Оставшись па острове в одиночестве, без жены и детей, капитан Мамарчев почувствовал себя так, как будто он покинут всеми на свете. В хижине стало пусто и глухо, как никогда. Не звенели детские голоса, не было здесь доброй его хозяйки, с которой он мог поговорить, поделиться своими тревогами. Весь день и всю ночь он вслушивался в глухой рокот моря, и от этого чувство одиночества становилось еще тягостней.

Рыбакам было запрещено приходить к Мамарчеву. А из соседней хижины за ним вели постоянное наблюдение двое заптиев.

Мамарчев несколько раз слал протесты турецкому правительству. Писал он и лично султану Абдул-Меджиду и русскому правительству послал длинное письмо, но ответа ни от кого не получил. Забыли о нем все на свете. Прославленный волонтер угасал в полном одиночестве, брошенный на пустынном берегу, никому не нужный. Бесстрашный воин, некогда штурмовавший самые неприступные крепости, герой, чью грудь украшали ордена за храбрость, умирал голодной смертью в жалкой рыбацкой хижине…

Никаких вестей не было и от его племянника Георгия Стойкова Раковского. Дошел слух, будто он вернулся из Франции и снова приехал в Котел, но о его дальнейшей судьбе Мамарчев ничего не знал.

Рада регулярно слала мужу письма, но они либо совершенно не доходили до него, перехваченные турецкими властями, либо опаздывали на целые месяцы, ввиду того что почта доставлялась на волах. Но и эти письма не могли радовать капитана, в них он не мог найти ничего обнадеживающего. Жизнь в родном селе не становилась легче: власти и богатеи нещадно грабили население, поборам и издевательствам не видно было конца…

Весной 1845 года в полученном от Рады письме говорилось, что в том же году в январе месяце сеймены схватили в Котеле Стойко Поповича и его сына Раковского, угнали их в Русчук, а оттуда — в Стамбул и бросили в тюрьму. Что их ждет дальше, неизвестно.

Эта весть вызвала у Мамарчева новый прилив тревог и страданий. Целыми днями стоял он на берегу, задумчиво глядел на клокочущее море и не находил себе покоя.

Однажды ночью весенний ветер разбушевался до такой степени, что вздыбленные морские волны, яростно устремляясь на берег, почти достигали рыбачьих хижин, и напуганные морским прибоем заптии, неожиданно покинув свой пост, ушли в глубь селения.

В эту бурную ночь к хижине Мамарчева подошел какой-то человек и осторожно постучал в дверь:

— Капитан! Капитан!

Мамарчев приподнялся на своей деревянной кровати и прислушался.

— Барба Георгий! Барба Георгий!

— Кто ты такой? Что тебе нужно?

— Свой, отвори!

Мамарчев встал, отодвинул засов и открыл дверь. В хижину проскользнул высокий худощавый парень. Очень усталый, он притащил какой-то узел. Мамарчев зажег крохотную сальную свечку и, приподняв ее, поглядел на странного гостя.

— Костакис!

— Я, барба Георгий!

— Да ты меня напугал, Костакис! — усмехнулся Мамарчев, поставив свечку в стороне. — Ну, рассказывай, каким ветром тебя занесло сюда. Как же ты не побоялся заптиев и этой бури?

— Заптии сбежали, барба Георгий, а с бурей у нас старая дружба.

— Садись, садись, Костакис! Сейчас я разведу огонь в очаге, а то холодновато. Апрель на носу, а все еще холодно.

— Барба Георгий, я ненадолго, засиживаться не могу.

— Все же присядь на минутку. Я тут за всю зиму живого человека не видел, если не считать заптиев… С людьми разучился разговаривать… Присаживайся, Костакис, присаживайся! Тебе от меня уйти будет нелегко.

Пошарив в темном углу, Мамарчев нашел сухих щепок, и вскоре в очаге разгорелся огонь. В хижине стало тепло и уютно.

— Ну, теперь рассказывай, Костакис, — начал Мамарчев, усаживаясь напротив гостя. — Рассказывай, что случилось.

— Барба Георгий, прежде всего привет тебе от капитана нашей шхуны!

— Спасибо, Костакис.

— Он давно хочет повидать тебя, да охрана мешает. Заптии в последнее время стали еще строже. Видать, управляющий наведывался или еще какая-нибудь шишка.

— Хватает их тут, Костакис, и каждый приходит с новым приказом… Боятся меня, будто я какой-нибудь Наполеон Бонапарт.

— Мы знаем про твое бедственное положение, барба Георгий. А потому наш капитан решил вызволить тебя из этого ада. Он готов тебе помочь во всем. Отвезет тебя на нашей шхуне, куда пожелаешь. В Болгарию, в Россию, в Грецию… Куда угодно.

— Что ты такое говоришь, Костакис? Мне бежать?

— Бежать, капитан.

Мамарчев оглянулся: ему казалось, что это совершенно невозможно.

— Далеко ли мы уйдем на обыкновенной рыбацкой шхуне, Костакис? Разве мыслимо бежать, когда такое бурное море?

— Барба Георгий, ты не знаешь нашего капитана… Он способен на деревянном корыте переплыть океан, и ничего с ним не случится! Наш капитан родился в море, барба Георгий. Об этом не беспокойся!

— Море меня не пугает, Костакис, но все это мне представляется чем-то несбыточным. Да и некуда мне податься, Костакис.

— Уходи из этого ада, капитан, — настаивал юноша. — Я вот и одежду тебе принес, чтоб ты мог переодеться. Нарядишься рыбаком, и никто тебя не узнает.

— Костакис, Костакис!.. — усмехнулся Мамарчев. — Все это очень славно. Спасибо вам за вашу доброту, но уехать я не могу. Мне дорога офицерская честь и солдатская доблесть, Костакис! Почему я должен бежать? Меня обязаны освободить. Я имею на это право. Да-да, они обязаны меня освободить! Я не виновен, а раз так, то зачем же я буду бежать, словно вор и убийца, словно преступник какой?! Ты меня понимаешь, Костакис?

— Барба Георгий, кто станет обращать внимание па твое право! Разве не видишь, что в этом турецком государстве все шиворот-навыворот?

— Я нахожусь в особом положении, Костакис.

Юноша глядел на него с отчаянием, опасаясь, что ему придется возвращаться ни с чем. Что он скажет своему капитану?

— Барба Георгий, ты подумай хорошенько. Не обязательно бежать именно сегодня. Наш капитан будет ждать от тебя ответа.

Мамарчев прислонил голову к подоконнику и не сказал больше ни слова. Юноша встал, взял узел с одеждой, осторожно приоткрыл дверь и тотчас же потонул во тьме. Мамарчев продолжал сидеть, склонив голову на подоконник, охваченный тревожными мыслями, которые то запутывались, то распутывались, не приводя, однако, его к какому-либо определенному решению, не предлагая нужные ответы.

Рев моря усиливался. Из мрачной бездны мчались необузданные волны и со страшным грохотом разбивались о прибрежные скалы. Порой рев несколько утихал. А может, это почудилось Мамарчеву, погруженному в свои думы? Порой же удары водной стихии слышались так ясно и близко, что казалось, земная твердь с минуты на минуту рухнет и ее тут же поглотит морская пучина. В такие мгновения капитан вздрагивал, приподымался и долго с недоумением глядел в окно, словно спрашивая: «Неужто приходит конец света?» А как только волны, ударяясь о берег, снова входили в свой размеренный ритм, он опять склонял голову и погружался в свои мысли. И, всецело поглощенный бурей, бушующей в его собственном сердце, он уже не замечал морской бури, которая лютовала совсем рядом с его ветхой лачугой.

Он так и не ложился до утра. Однако ни бессонная ночь, ни пришедший на смену день не принесли ему успокоения; он так и не смог обрести ясность и принять необходимое решение. Рыбаки, однако, не отказались от своего благородного намерения. Как было обещано, следующей ночью в его хижине снова появился Костакис.

— Ну как, решил, барба Георгий?

— Решил, Костакис!

— Значит, трогаемся, барба Георгий?

Мамарчев с улыбкой посмотрел в преданные глаза юноши и сказал:

— Костакис, передай капитану мое спасибо. Скажи ему, что меня глубоко тронуло внимание греческих рыбаков ко мне и к моей судьбе. Но, к сожалению, я не могу принять это предложение. Не позволяет моя офицерская честь. Меня обязаны освободить и оправдать. Мне по закону должны вернуть все то, что у меня отняли. А свобода без чести — зачем она мне?

Юноша молчал.

За окном по-прежнему выл весенний ветер. Море кипело, вздымалось и билось о безлюдный пустынный берег. Лишь оно было свидетелем встречи, которая произошла этой ночью в хижине гордого узника, твердо верившего в свою правоту и в торжество справедливости на земле.

После полуночи молодой греческий рыбак вышел из хижины и потонул во мраке.

Взволнованный Мамарчев опять до самого утра не сомкнул глаз.

«А может, мне и в самом деле следовало бежать?» — спрашивал он себя, не находя успокоения своему сердцу, вынесшему столько бурь и тревог.