#img_4.jpeg
Перевод В. Н. Гребенникова.
1
Асфальтированное шоссе дышало бензином в утреннем полумраке. Но скорее всего, мне это показалось, потому что, когда я проснулся, в ногах у меня стоял открытый бидон, который я с вечера не бросил в кузов. В эту ночь по своей рассеянности и беззаботности я к тому же забыл открыть окно кабины.
Спал я крепко, но соловьи все-таки разбудили меня. Всегда, когда я неожиданно, как сейчас, пробуждался, у меня появлялись какие-то странные мысли. Наверное, так было из-за снов. В последнее время сны я видел часто и просыпался весь в поту.
Сколько я себя помню, я всегда отличался небрежностью, за которую меня часто критиковали. Даже бывшая моя жена, оставившая меня десять лет назад «в связи с целесообразностью», и та считала, что я погублю себя, если не исправлюсь. Критика ее относилась не только ко мне, но и вообще ко всем мужчинам, потому что она часто говаривала: «Все вы такие!» — и начинала плакать, доведенная до отчаяния моей беззаботностью и спокойствием.
Интересно, что я никогда и в мыслях не держал позлить своих собеседников, но вид у меня, наверное, был такой, что и другие люди, как я замечал, доходили до бешенства, когда заводили со мной поучительный разговор. Даже секретарю парткома совхоза в моем родном краю, где я десять лет назад вел некоторое время общественную работу, хотелось поколотить меня, когда я упрямо молчал, слушая его критику. По его словам, физиономия у меня была вызывающей. Слышал я это и от других, и в этом было все дело. А как иначе объяснить беды, которые свалились на меня за последние десять лет?
Этой ночью я мог, например, лечь на мягкое кожаное сиденье, а не дремать, как беспризорник, привалившись к баранке подобно нерадивым шоферам. «Зил» был старый, а я не бог весть каким опытным, чтобы позволять себе всякие вольности. При этом следовало бы не спать ночью в пути, чтобы возвратиться на автобазу вовремя. Так мне всегда советовали товарищи с автобазы. Конечно, их советы были разумными, и я выслушивал их с необходимым вниманием и почтением, вовсе не собираясь провоцировать кого-либо на скандал.
С бригадиром мы были знакомы недавно, и пока что мне не случилось вызывать его гнев. Я понимал, что надо быть благоразумным и держаться с послушным видом. Внешность имеет огромное значение. Это я усвоил со слов бывшей своей жены, которая одно время была связана с людьми искусства в окружном городе, где она работала воспитательницей в пионерской организации. Ее пионеры кроме красных галстуков, положенных по уставу, носили сделанные из шелка розы и эдельвейсы. Роза и эдельвейс были любимыми цветами моей бывшей жены. И теперь я понимал, почему она не выносила моей физиономии. Стало быть, как бы мне это ни претило, я должен был больше заниматься своей внешностью.
Да и чего можно добиться в этом мире без усилий? Ведь даже когда человек пробуждается от сна, ему прежде всего нужно умыться…
А соловьи пели. Я слушал их с интересом, пытаясь пересчитать по голосам. Кажется, их было много. Пусть себе поют. Это хорошо. Особенно спозаранку, когда еще не взошло солнце…
Никто бы не поверил, что мое грубоватое, с двухдневной щетиной, густыми бровями и морщинистым лбом, лицо могло быть зеркалом добродетели и поэтических волнений. А бывшая моя супруга, поклонница роз и эдельвейсов, вообще считала меня музыкальным уродом. Она играла на аккордеоне, и это ее очень возвышало. Дома мне постоянно попадались на глаза нотные листы. Но петь я так и не начал…
Я удивился: что же это я все о прошлом да о прошлом? Может быть, соловьи виноваты? Нет, пусть себе поют. Это здорово… А мне надо покрутить рукоятку да завести мотор, потому что ночь, кажется, была очень холодной… Только бы не пострадали деревья. Впрочем, они уже отцвели и заморозки им теперь не страшны.
Мотор взревел, заглушив соловьиное пение, и мне стало немного грустно — нет, не из-за прерванного пения птиц, а потому, что все так быстротечно в этом мире. Даже пение птиц не можешь послушать без того, чтобы не вмешалось гудение машин.
Я снова сел в кабину. Положил руки на баранку. Глядя вперед, думал: до обеда нужно проехать самое маленькое триста пятьдесят километров, чтобы войти в норму.
Блестело асфальтированное шоссе. Предрассветные сумерки постепенно исчезали. Где-то впереди по вершинам деревьев и холмам скользнули первые лучи солнца. Соловьев не стало слышно. Но теперь мне было не до птиц. Сейчас важнее всего был «пробег». Его надо делать по принципу: меньше горючего — больше километров. Впрочем, это само собой разумелось, и я не понимал, почему на автобазе нас постоянно ставят в пример, будто больше нечем заниматься.
Я жал на газ и слышал, как где-то внизу подо мной свистели шины, словно рвалась шелковая ткань. Скорость захватывала меня все больше и больше, лицо мое словно окаменело.
Когда шофер колесит по стране с такой скоростью, ему страшна только дремота. Тянет сигарету за сигаретой да почаще высовывается в окошко кабины, чтобы лицо обдуло ветром. Я же не курил. Этим обязан был бывшей моей жене, противнице спиртного и табака.
Я сам себе боялся показаться слишком добродетельным, поэтому старался не думать о бывшей своей жене и о прошлом. А оно непрестанно меня преследовало. В сущности, грехов у меня было достаточно, и, может быть, жена моя имела все основания отречься от меня, когда ей сказали, что я враг народа. Естественно, она предпочла народ мне, и это было разумно. Ее я не винил.
И все-таки что-то горькое было в этой формулировке решения суда — «в связи с целесообразностью»! Они не были уверены, что я виновен. Просто, если сказать начистоту, для Виолеты это был удобный случай развестись с человеком, которого она уже давно не переносила: «Детей от него нет, чувств к нему нет, обязанностей перед ним нет!» Незачем было выдумывать юридические формулировки, вводя в заблуждение общественность и моих товарищей… «Да пошла ты ко всем чертям со своим аккордеоном, — сказал я ей тогда. — Может, лучше меня найдешь!» И она нашла… Уже через год… Это был закупщик-хорист, певший в местном хоре. Кого только нет на этом свете — закупщик-хорист! Сначала во мне ошиблась, а потом в нем… Слышал я, что она снова мной интересовалась, спрашивала, не переквалифицировался ли я. Во всяком случае ни хористом, ни закупщиком не стану!
Два дня назад я неожиданно получил на автобазе коробку шоколадных конфет по случаю своего дня рождения. Моих коллег это разочаровало. Они ожидали, что это будет по крайней мере бутылка мастики, но только не конфеты.
Целый день ходил я грустный и немного испуганный этими шоколадными конфетами. Чувствовал, кто-то меня выслеживает. Я уже устал. Мне исполнилось тридцать восемь. Не до встреч мне и не до вздохов при луне. Да и за эти десять лет повидал я немало. В женщинах тоже у меня недостатка не было, даже тогда, когда я ходил с клеймом врага народа. Так что очень не хотелось мне, чтобы эти конфеты оказались каким-нибудь капканом. Как правило, в такие ловушки я попадаю легко, словно глупый волк, который вызывает у людей больше ненависти, нежели сострадания…
«Зил» спустился вниз по ущелью, пересек какую-то речушку и снова заурчал на крутом подъеме. Железные прутья проката позвякивали сзади в кузове, напоминая мне об осторожности. Я знал, что через час на равнине наверстаю упущенное.
Если судить по солнцу, ярко освещающему холмы, день будет теплым, хотя в бюллетене метеорологической службы и сообщалось, что ожидается переменная облачность с небольшими осадками. Непонятно, почему эта наука находится в вечном противоречии с природой. Мы на автобазе всегда злимся, когда метеорологи ошибаются.
Я чувствовал какую-то скрытую тоску. Будто я что-то забыл, что-то потерял. А может быть, мне осточертело одиночество?.. Эта женщина пыталась использовать мое психологическое состояние. Она наблюдала за мной издали. Должно быть, что-то замышляла в отношении меня, раз прислала эти шоколадные конфеты. На нечто подобное поймала меня в свое время та певица, аккордеонистка, чтец-декламатор. И до сих пор, вспоминая то время, я не могу понять, откуда взялось столько хитрости у восемнадцатилетней девчонки? И откуда столько тупости и наивности у двадцатипятилетнего парня? Тогда я так и не понял, как это все произошло…
Как бы там ни было, случилось все это, когда я вернулся из молодежной строительной бригады. Пробыв с ней около двух лет, я охрип от энтузиазма: «Мы создаем город, город создает нас!» И это было совершенно справедливо, если не принимать во внимание тот неописуемый восторг, который порой мешал нам критически оценивать свои подлинные умственные способности. Кто только не приезжал в поисках своего счастья на эту народную стройку! Только мы, энтузиасты, не искали своего счастья, оно само нас искало, порой весьма упорно и настойчиво. Нет, Виолета не была виновата. Она в меня влюбилась после того, как прочла в газете, что я за один день перевез триста с лишним тачек щебенки, когда мы строили шоссе Марино — Раковский. Чего только не пишут газеты! А все обстояло совсем иначе. Я влюбился в одну девушку и ради нее перевез эти триста тачек, чтобы показать ей, что люблю ее больше, чем она думает, и чтобы мне аплодировали у лагерного костра, когда мы все соберемся вечером… Виолета не работала в нашей бригаде, но, как только прочла газету, с группой своих пионеров пришла посмотреть на меня. Они поднесли мне адрес и что-то съестное. Потом пионеры пошли играть, а мы с руководительницей рассматривали этот адрес, разрисованный пионерами по ее наставлению. Я, разумеется, не обратил на нее особого внимания, потому что был влюблен в другую. Но упорный человек в любом деле добивается своего. Это я знал по личному опыту. Поэтому меня сейчас и пугали эти шоколадные конфеты. Поэтому я и спал так плохо ночью и проснулся весь в поту…
Нет слов — жизнь с тех пор очень переменилась. Прежде всего, люди стали умнее. Об этом можно судить по их сдержанности, когда они говорят о своих достижениях. А что было прежде? Выкопаем канаву и трубим на весь свет. Так и в нашей любви — пришлет нам кто-то красную розу, а мы себе уже воображаем, что влюблены… А таким девчонкам, как бывшая моя жена, которой тогда было всего восемнадцать, только дай повод, и они в покое тебя не оставят. Я сделал ошибку, что дал ей почитать роман «Мужество» Кетлинской. Боже, как посыпались мне тогда письма с рассуждениями, восклицательными и вопросительными знаками! Буквально завалила она меня. И хотя я был влюблен в другую, которая недостаточно мне аплодировала, постепенно я невольно начал вчитываться в письма Виолеты, изобилующие восклицательными знаками. Сам того не желая, я ответил на пятое ее письмо.
Теперь, я слышал, бывшая моя жена работала в местной библиотеке, но хотела перейти на завод, чтоб быть поближе к рабочему классу. Но какое мне до нее дело? Мне не двадцать пять лет. Нет-нет, прошлое не повторится, как бы я ни был одинок, как бы я ни был неспокоен. Заглушу все работой. Сосредоточу все свои помыслы на будущем. А оно будет хорошим. В этом я был уверен… Меня восстановили в партии, вернули отнятые у меня десять лет назад водительские права. Мне даже предложили вновь идти на руководящую работу. Конечно, к политике я всегда относился положительно, но стать снова партийным работником, как когда-то, едва ли согласился бы. Этого я не хотел. Причин тому было много, и, если мне в дальнейшем представится случай, я вам о них расскажу. Своей новой профессией я доволен. Чувство постоянного движения успокаивает мои нервы, а это чрезвычайно важно. Мне нужно непрерывно двигаться, чтобы не погибнуть, не потерять себя. Перемена мест, новые люди, пейзажи, мысли — все это меня успокаивало. Я был доволен, что выбрал эту профессию, и всякий намек на переквалификацию приводил меня в ужас. Нет, никогда я не стану тем, кем был. То другая жизнь. Я влюблен в руль и не выпущу его из рук.
И снова женщина, теперь уже через десять лет после первого моего брака, может меня растревожить! Ярости моей не было предела. Неужели такое возможно? Я не хотел с этим мириться! Нет, не бывать этому! Мне нужно вернуть эти конфеты вместе с коробкой и красной оберточной бумагой, в которую эта коробка завернута. Но кому? Кому их вернуть? Она даже не написала своего имени.
После полудня я прибыл на автобазу, перевыполнив дневную норму. Был голодным и уставшим, но столовая оказалась закрыта, и мне оставалось съесть кусок колбасы с хлебом, пока рабочие сгружали железный прокат в заводском дворе. Люди вокруг меня шумели, а я сидел на пустой канистре и не слышал их. Я очень устал, был поглощен своими мыслями и доволен колбасой и белым хлебом, которые мне принесли из буфета. Радовало меня и то, что неподалеку, в сотне шагов от меня, возвышались градирни, в которых, остывая, шумела вода.
Еще дальше, за кранами и железными фермами, высились красные стены серного и суперфосфатного цехов и высокая дымовая труба. Из нее сочилась желтая ядовитая струйка дыма, которую ветер растягивал над всем химическим комбинатом.
Я продолжал есть, сидя на канистре, а рабочие в это время уже закончили разгрузку. Через какое-то время услышал, как кто-то из них сзади меня сказал:
— Надо бы вывезти…
До моего сознания дошло, что речь идет о суперфосфате, упакованном в бумажные мешки и сваленном прямо под открытым небом.
— Грузите! — сказал я.
Рабочие начали грузить, дав мне возможность доесть свой «обед», пока они будут работать. И мне это было приятно, потому что через полчаса мне предстояло снова выезжать.
Меня всегда тянет в поездку. Не люблю сидеть на одном месте. А на автобазе некоторые думают, что я делаю это для того, чтобы заработать побольше денег.
2
Конечно, деньги мне никогда не были безразличны. Накрутив тонно-километров больше установленной нормы, я всегда брал свой карандаш и прикидывал, сколько получу в конце месяца. Например, по моим расчетам, в конце этого месяца я должен был получить больше бригадира Иванчева, и это наполняло меня гордостью, несмотря на то что слава давно меня перестала волновать. Сейчас аплодисменты и адреса мне уже не были нужны. Я человек без дома, без жены, без детей. На моих плечах единственный рабочий костюм, неопределенного цвета старое пальто, оставшееся от 1951 года, старые туристские ботинки я зеленоватая выцветшая штормовка тех дореволюционных времен, когда мы проводили нелегальные студенческие собрания. Учился я тогда в Свободном университете. В этом университете, в котором я провел два с половиной года и который бросил из-за хвостов в нескольких семестрах, я научился кое-чему, что помогало мне жить и сейчас. По моим грубым подсчетам, мне, чтобы встать на ноги, нужно самое малое шесть месяцев. Действительно, неприятно, что я был вынужден все еще жить в заводской гостинице, но что поделаешь — острая нехватка жилья! Иногда я спрашивал себя: для чего же мы строили этот город? Чувствовал, что не прав. Строили мы много, но пришло время великих переселений, деревня потянулась в город…
Я все еще здесь числился в новеньких и почти никого не знал, не считая уборщицы автобазы тети Златы и ее мужа бай Драго, который водил электрокар на территории завода, да еще директора гостиницы Гюзелева, с которым познакомился раньше, чем с другими. Это был человек удивительно низенького роста, строгий и очень важный. Называли его Гномом. У него были канцелярия, телефон, книга прибытия-убытия, квитанционная книжка, печать, штемпельная подушка, стеклянная чернильница и пресс-папье. Несмотря на то что канцелярия часто бывала закрыта, что, впрочем, меня вовсе не интересовало, присутствие директора всегда ощущалось всеми. Поэтому я был крайне осторожен, особенно когда шел по коридору мимо канцелярии. Даже закрытая, канцелярия меня пугала!
Такое же смущение я испытывал и перед формой. Мой отец был сторожем. Носил, сколько я помню, списанные офицерские галифе и фуражки, которыми он очень гордился, словно был не обыкновенным сельским сторожем, а офицером штаба местного гарнизона. Разумеется, этими фуражками и галифе он пугал сельских пастушат. Я все равно не обращал на все это никакого внимания. Злили меня только его постоянные попреки, что я не хочу поступать на чиновничью службу.
Наверное, я был похож на свою мать, но она, к сожалению, умерла еще совсем молодой. Она работала в госхозе и там погибла в результате несчастного случая — ее затянуло ремнями молотилки, когда она подавала снопы во время молотьбы. О форме я сказал попутно, потому что еще не привык к порядкам в заводской гостинице. Я был уверен, что и с Гномом мы поладим, хотя он и ходил в галифе, какие в свое время носили жандармы. Он был горд до невозможности, по крайней мере, мне так показалось, однако уже два раза просил меня подвезти его до стадиона, где играли футбольные команды «Раковский» и «Динамо». Похоже было, что страсть у него к футболу сильная.
Как и везде, в этом городе сражались между собой две команды. Я еще не решил, за кого болеть, но, кажется, скоро решу. Наверняка это будет команда «Раковский». За нее болел директор гостиницы. Он мне вчера сказал об этом. Я его как-то раз видел в коридоре пьяным. Он тогда сильно ругал «Динамо». Мне казалось, что с этим человеком у меня еще будут серьезные неприятности. Он думал, что «зил» — это что-то вроде брички, которая может его развозить по стадионам. Вчера я ему отказал. Настроение у него сразу стало кислым. Может быть, поэтому вечером, когда я вернулся из своего долгого путешествия, он приказал закрыть душевую. Это же просто глупо! Нет, за «Раковского» я болеть не стану! Пусть их бьют!
Правда, вчера я и в самом деле вернулся очень поздно. Было половина двенадцатого ночи. Я оставил грузовик перед гостиницей, потому что не имел времени добираться до автобазы, и поднялся по ступенькам на второй этаж, в свою комнату. Вместе со мной там жили еще три человека.
Здание притихло. Все спали. И хотя все комнаты были закрыты, отовсюду несло портянками и пыльными одеялами. Все это, разумеется, было совершенно естественным. Плохо только, что двери туалетов были распахнуты, будто через них прошел полк солдат. Неужели нельзя было найти ведро хлорки, чтобы продезинфицировать эти помещения, и запереть подвал, откуда тянуло залежавшейся брынзой?
Устал я так, что не было сил взломать дверь запертой душевой. Притащился в комнату и моментально лег. В этом широком помещении с двумя окошками спали двое наших и парень из кислородного цеха. Все мы были временные, бесквартирные. С парнем я еще не познакомился, но знал, что он был исключен из комсомола за модные танцы. Я не понимал, почему его поселили с нами. Может быть, он хотел переквалифицироваться? Пожалуйста, мы не возражали. Впрочем, я не нуждался в помощниках да и к танцам никакого отношения не имел. Никогда в своей жизни я не танцевал, даже когда моя жена увлекалась балетным искусством (было и такое!).
Кровати наши стояли одна против другой. Моя — за дверью, в самом неудобном месте, так как другие меня опередили. Но мне было все равно. В конце концов, я здесь только ночевал. Было бы где приклонить голову.
Я сбросил верхнюю одежду и быстро нырнул под одеяло. Пахло дореволюционной гостиницей с ее вечными, неистребимыми клопами. Утонув в кошмаре огромного сундука, называемого ведомственной гостиницей, я моментально захрапел.
Проспал я до восьми утра. Когда открыл глаза, все в комнате уже были на ногах. Парень из кислородного, стоя лицом к моей кровати, причесывал перед осколком зеркала свой чуб. Был он высоким, тонким, с прыщавым лицом и удивительно синими глазами, которые казались такими неподходящими к нашей шоферской обстановке. Русый чуб его был намочен, и расческа отчаянно путалась в нем. Парень был в клетчатой рубахе с открытым воротом, в ковбойских штанах со множеством похожих на кнопки заклепок.
Я сбросил одеяло и быстро вскочил. Мне хотелось показать парню, что и я еще не стар. Тот не обратил на меня никакого внимания. Он причесался, затем продул расческу, еще раз посмотрелся в осколок зеркала и тут же вышел. Мы остались втроем. Двое других товарищей тоже приподнялись на своих кроватях, спросили меня, который час, и, встав, зашлепали босиком по дощатому полу. Мы все трое были в длинных кальсонах и выглядели немного нелепо. Первым пошел умываться я. Умывальная у нас была общей, расположенной по соседству с туалетом, их разделяла только одна дверь, постоянно распахнутая. Рядом с ней находилась душевая, но она была закрыта. Говорили, что ее должны открыть в субботу. В этот день полагалось мыть голову и стричь ногти. На двери кто-то вывел надпись: «Женщины протестуют». Я не знал, против чего, но полагал, что директор прислушается к их протестам. В конце концов, мы-то могли раздеться до пояса и обмыться холодной водой в общей умывальной. А они? Что будут делать они, женщины, когда душевая закрыта?
Я начал мыться. Посмотрел в стекло открытого окошка и увидел, что оброс. Тут же бросился в комнату и схватил свою безопасную бритву. Один из коллег, сидя на постели, заполнял у себя на коленях путевой лист. Он посмотрел на меня вопросительно. Потом потер ладонью свой щетинистый подбородок, продолжая смотреть на меня. Я сказал, что денек он еще может подождать, и он снова склонился над своим путевым листом.
Я снова отправился в умывальную. Намылил лицо и поднялся на цыпочки, так как зеркало висело слишком высоко. В умывальной были два крана, но один наглухо заварен, вероятно, для экономии теплой воды, которая должна была подаваться в душевую. С тех пор как я здесь поселился, каждый день происходили какие-нибудь изменения. Я не удивился бы, если бы заварили и другой кран.
Я продолжал намыливаться. Щетина моя сопротивлялась, однако нужно было спешить. Разглядывая свое лицо, я подумал: «Никогда не предполагал, что я такой некрасивый». Не хотелось верить зеркалу. Нос у меня был горбатый, расширенный в основании наподобие гусиного клюва, только что не оранжевый, а смуглый, с мелкими, едва заметными волосками на конце. Мои черные брови торчали как стружки и сходились одна с другой в форме скобы. Лоб был высокий, и это в какой-то степени меня успокаивало. Чрезмерно широкий рот, с плотно сжатыми тонкими тубами, по словам моей бывшей жены, показывал, что человек я плохой. Когда я смеялся (а это бывало редко), сразу открывались мои почерневшие мелкие зубы, которые я давно уже не лечил, считая, что лечить зубы значит напрасно тратить время: комнаты ожидания, иллюстрированные журналы, старые газеты и вечно вяжущие женщины…
Протащив бритву по намыленной щеке, я искривил рот и опять провел бритвой по щеке. Затем вытянул шею, чтобы не потерять из поля зрения свою отражающуюся в зеркале намыленную физиономию. И все это — на цыпочках.
Плохо, когда человек одинок. Мысли его похожи на постоянно осаждающую и утомляющую толпу. Даже когда бреется, он постоянно о чем-то думает. Вот и сейчас в моем сознании продолжал маячить и странно сливаться с этим намыленным лицом образ моей бывшей жены. Мне виделось ее десятилетней давности платье. Она порхала возле меня, как летучая мышь, и все пыталась ко мне прикоснуться. Я даже испугался, что она вот-вот ударится, о мое лицо. Хотел отогнать, но руки мои были заняты бритвой. Она, видимо, думала, что соблазнит меня своим балетом. Я никогда не любил притворства. Из-за этих мыслей я заторопился как можно быстрее покончить с бритьем и убраться из умывальной. Быстрыми движениями снял щетину с другой щеки. Лицо мое стало гладким и свежим, как яблоко. Невольно повернувшись к окну, я осмотрел себя в стекле, чтобы еще раз убедиться, что не такой уж я пропащий. Затем подставил голову под холодную струю и долго прохлаждался, пыхтя и издавая радостные звуки. В мае холодная вода действует успокаивающе. Она полезна, и я продолжал мыться.
Когда я возвратился в комнату, коллег моих уже не было. Наверное, пошли вниз, в столовую, есть говяжью чорбу, прежде чем собираться в дорогу. Решил их догнать. Швырнул полотенце на кровать, набросил рубашку на свои широкие плечи и прислушался к народной песне, которая на улице гремела из громкоговорителей: «Говорила мама Димитру».
Я чувствовал себя бодрым. Шире распахнул окно, и мелодия ворвалась в комнату вместе со свежим воздухом. Легко дрожали обдуваемые ветром листья берез. Наверное, опять ожидалась переменная облачность с небольшими осадками. Нашего города, однако, это не касалось. Сегодня мне предстояло сделать несколько рейсов к «Вулкану», если, разумеется, до сих пор не изменилась разнарядка.
Музыка продолжала греметь из репродукторов. Грустная песня… Но я был бодр. Ничто не в состоянии было растрогать меня этим утром до слез. Я с надеждой смотрел в окно. «Говорила мама Димитру» кончилась. Затрещал барабан, закричал кларнет. От неожиданности я слегка вздрогнул, но скоро привык. Музыка продолжалась. Теперь из радиоузла передавали народный танец рученицу.
Я уже собрался. Застегнул на руке часы и хотел идти, однако в этот момент совершенно неожиданно в комнату ворвался парень из кислородного. Он тяжело дышал, был бледен, выглядел испуганным.
— Что случилось?
Он стоял передо мной вытянувшись и смотрел на меня подозрительно. Я не обращал на него внимания, так как привык к подозрительным взглядам.
Парень направился к моей постели и перевернул подушку. Потом сорвал одеяло, поднял матрац. Я посмотрел на него с удивлением:
— В чем дело?
Он продолжал разбрасывать мою постель. Потом снова повернулся ко мне и прокричал в отчаянии:
— Верни мне мой бумажник! В нем было десять левов и заявление. Моя фамилия Масларский.
— Очень приятно. Я тоже Масларский.
— Это меня не интересует. Отдай мне бумажник. Или позову директора… Моя фамилия Масларский.
— Хорошо. Это я уже понял… И я Масларский.
— В милиции этот номер не пройдет. Отдай мне бумажник. И заявление в нем.
— А больше тебе ничего не надо?
Я испытывал чувство неловкости. Никто никогда до сих пор не обвинял меня в воровстве. Но как доказать этому парню, что я не брал его бумажника? Я слегка улыбнулся, и это еще больше насторожило парня. Он встал спиной к двери и сказал, что не выпустит меня, пока я не отдам ему бумажник, в котором было десять левов, заявление, фотография и паспорт. Чтобы как-то рассеять его подозрения, я вытащил свое смятое портмоне, в котором было всего пять левов, расческа и мой паспорт.
— У меня было десять левов! — крикнул он.
— А расческа?
— Я свою расческу держу в заднем кармане.
— Сожалею, товарищ, но не могу тебе помочь.
— Мне нужен бумажник.
— Ну, брат, я-то здесь при чем? — сказал я и отодвинул его от двери, чтобы выйти.
Но парень поднял крик:
— Нет, ты отсюда не выйдешь! Я сейчас позову милицию!
— Пойдем лучше позавтракаем, — ответил я ему, — говяжья чорба кончится… Хватит галдеть!
— Мне нужен бумажник…
В это время в коридоре послышались шаги. Дверь открылась, и на пороге появился директор. Услышав наши крики, он пришел призвать нас к порядку. Был он очень важен. Строг.
— Прошу прощения, — произнес директор, встав посередине комнаты, — что здесь случилось?
Я стоял молча. Парень начал жаловаться. Я удивлялся, откуда у него взялось столько слов. Директор слушал строго. Потом произнес:
— Опиши мне точно предметы, которые находились в твоем бумажнике… Говоришь, десять левов… Целиком или мелкими деньгами?.. Две пятерки. Хорошо. И заявление? Кому? Куда? В комбинат о переводе на автобазу комбината… Понял… Твой паспорт. И это ясно. Тебя зовут Масларский, и его зовут Масларский. Совпадение фамилий. Только он — Марин, а ты — Евгений. Хорошо. Дальше?
— Я знаю свой бумажник! — закричал парень. — Это он его взял… Больше некому…
— Да, — сказал Гном и отошел к окну, словно хотел полюбоваться на свою фигуру. Потом он неожиданно повернулся к нам и ухмыльнулся: — Прошу!
В его руке было новое портмоне коричневого цвета. Он достал его из своего кармана и теперь распахнул перед носом взволнованного парня. Парень протянул руку, чтобы взять потерянный бумажник, но директор ловко убрал его снова в свой карман.
— Чья там фотография? — спросил он парня, глядя строго и испытующе.
Парень нахмурился и ответил:
— Одной девушки…
— Как зовут эту девушку?
— Виолета.
Я вздрогнул от неожиданности, но тут же выяснилось, что Виолета, о которой шла речь, была дочерью уборщицы. Я успокоился. А директор продолжал:
— А другая фотография?
— Другой у меня нет, — возразил парень.
— Извините, извините… Во внутреннем отделении, сложенная пополам, без надписи, но с вопросительным знаком… с вопросительным.
— Ах да! — спохватился парень. — Ничего особенного… Это так, одна знакомая по самодеятельности… Старые дела… Я ее даже позабыл…
— Врешь, осел! — подмигнул Гном, бросив быстрый взгляд в мою сторону. — А третья?
— Какая третья?
— Цветная… С надписью на обороте…
Парень покраснел, его прыщавое лицо вспыхнуло и тут же побледнело.
— Из бухгалтерии… глупое увлечение… Я и забыл про нее.
— Первомайский привет с поцелуями… Хорошо. Хорошо. Посмотрим!
Директор вынул портмоне, повертел им перед лицом парня и с ухмылкой сказал, что это портмоне, было забыто в туалете, на прикрытом доской ведре, в котором раньше держали хлорку. Оно лежало прямо на этой доске.
Услышав о хлорной извести, я подумал, что надо бы поднять вопрос о гигиене, но понял, что в этой ситуации неуместно компрометировать директора, и замолчал. Тем более что в этот момент парень его благодарил.
Закончив объяснения с молодым человеком, директор повернулся ко мне и сказал, что меня вызывают для наведения справки по одному вопросу в завком. Сначала я не понял, что это значит, но он мне объяснил, в чем дело. Меня до глубины души взволновали его слова. Недаром в народе говорится, что в доме повешенного о веревке не говорят. Нечто похожее случилось и со мной. «Для наведения справки» — для меня это было чем-то вроде веревки, многократно обвившейся вокруг моей шеи. Но я в деланным спокойствием ответил:
— Отчего же не пойти, пойду. Только вот рабочее время сейчас будет.
— Все равно, — сказал директор, — нужно идти.
Чорба давно была съедена. Я спустился по лестнице, ни на кого не обращая внимания. Из подвала все так же тянуло брынзой. В окошечке кухни показался повар. Он что-то мне крикнул, но я его не услышал. Может быть, он хотел сказать, что чорба уже кончилась.
Почему и у меня нет какой-нибудь Виолеты, фотографию которой я тоже мог бы носить у сердца? И розовой расчески, и зеркальца, пусть даже и разбитого?..
3
Прежде всего я направился на автобазу предупредить, что меня вызывают в завком, сказав, что это в связи с моим поступлением на работу, чтобы на меня не смотрели подозрительно. Я невольно и сам становился подозрительным. Я предпочитал идти по жизни незаметно. Совсем не нужно, чтобы обо мне гремела слава. Не знаю, как себя чувствовали известные люди, но, наверное, они были очень несчастны. Я стал «знаменитым» в 1951 году, и может быть, вам будет интересно узнать хотя бы в самых общих чертах, как началась моя «слава». Похоже, что отзвуки того далекого дела все еще гуляют по свету. Но что делать? Скромные люди всегда становятся центром внимания.
В те годы жизнь в селах была сложной и напряженной, и вряд ли стоило завидовать партийным инструкторам, перед которыми околийскии комитет каждый день ставил одни и те же задачи. Я инструктировал, разумеется по молодежной линии, но это было ничуть не легче работы партийных инструкторов.
Как известно, некоторое время я работал в госхозе. И поскольку руководство решило, что я разбираюсь в проблемах сельской жизни — а по происхождению я был из крестьян, — меня сразу же направили на работу, связанную с коллективизацией. Впрочем, речь не шла ни о коллективизации, ни о колхозах. Говорили о трудовых кооперативных земледельческих хозяйствах. Я выучил наизусть устав и старался соблюдать «принцип добровольности». В нашей жизни существует много принципов, рассуждал я тогда, но мы как-то чересчур часто надоедаем с ними людям, потому что, наверное, недостаточно убеждены в эффективности их действия. Я, например, не был тогда уверен, что принцип добровольности заставит крестьян вступать в ТКЗХ, и сказал на одном из инструктивных совещаний, что нужно прибегнуть к диктатуре пролетариата. Некоторым стало смешно от этого моего высказывания, а секретарь по пропаганде и агитации, который учил нас, как убеждать народ, даже воспринял это как личное оскорбление. Видимо, он подумал, что я над ним подшучиваю, и сделал неожиданные выводы, обвинив меня неизвестно почему в преклонении перед мелкобуржуазной стихией. Я снова взял слово. Развил тезис о том, что наш крестьянин еще не созрел для коллективной жизни, следовательно, мы вряд ли добьемся того процента коллективизации, который нам был поставлен околийским комитетом, если не прибегнем к диктатуре пролетариата. Коллеги мои снова засмеялись. Я был обижен их поведением. Должны же мы, в конце концов, говорить откровенно?! Лицемерие не присуще коммунистам. И я повел речь против лицемерия.
Сколько я говорил, не помню, но меня прервали, сказав, что я напутал в терминологии. Нужно было говорить не «яловые коровы», а как-то по-другому; вместо слова «наряд» надо было говорить «государственные поставки» и так далее. Одним словом, на этом собрании меня назвали капитулянтом. И так как я замолк от смущения, а физиономия моя была, как обычно, «вызывающей», когда я молчал, то всем стало ясно, что я виноват. Начались выяснения. Оказалось, что и в прошлом я позволял себе подобные высказывания… Снежный ком сомнений стал расти и превратился в лавину. Через месяц меня уволили из госхоза, исключили из партии и направили на низовую работу в авторемонтную мастерскую, где я постиг профессию слесаря-ремонтника и получил право водить любого вида легковые и грузовые машины. Технику я любил и с новой профессией освоился быстро. Может быть, и здесь я смог бы выдвинуться, но однажды в мастерской возник пожар. Подозрение сразу же пало на меня. Припомнили мне и яловых коров, и наряды, и исключение из партии… Я устал от того, что без конца мне приходилось писать свою автобиографию, и решил молчать. А поскольку моя физиономия… Потом меня выдворили на принудительную работу, где все работали молча. Вот в это самое время моя жена и развелась со мной «в связи с целесообразностью»… Во многих семьях случилось такое…
И вот сейчас я снова должен был писать свою автобиографию. Я не знал, выдержу ли это испытание, но решил сказать им прямо, что не желаю больше заниматься своей собственной персоной.
Я оставил машину на автобазе и предупредил бригадира Иванчева, что иду в завком. Он посмотрел на меня подозрительно, и я, чтобы рассеять его подозрения, сказал, что скоро вернусь, поскольку речь идет всего лишь о самой обыкновенной справке. Иванчев скептически усмехнулся.
— Чего ухмыляешься? — спросил я его довольно зло.
Однако не следовало бы мне так с ним разговаривать. Он все же мой начальник, а я на автобазе работаю недавно.
— Я вовсе не ухмыляюсь, — ответил он мне, — а ты почему такой нервный?
— Я не нервный. Наоборот!
— Что-то не видно!
— Что ты этим хочешь сказать?
— Ничего.
Я больше не стал с ним задираться, но было похоже, что гнев его еще не прошел, потому что он тут же подошел ко мне и сказал, что «график надо соблюдать…»
— Все остальное — работа на дурака! — закончил он.
Я подумал, что он хочет упрекнуть меня в том, что я не соблюдаю законов нашей страны, или еще в чем-то, и громко засмеялся, сделав вид, что мне весело от сказанной им глупости, и тут же отвернулся, чтобы не дать ему возможности продолжить разговор. Потом сразу направился к административному корпусу, где находится завком.
От автобазы до администрации путь не очень долгий, но достаточный для того, чтобы показать, что я не дам и ломаного гроша за мнение какого бы то ни было начальника. Шел я довольно уверенно, хотя на сердце у меня было неспокойно. Шел и думал о прошлом, от которого никак не мог оторваться. Пересек небольшую площадку и направился к парадному входу. К дирекции завода вели мраморные ступени. Я поднялся по ним, держась за гладкие перила. Какая всюду красота! Стены коридоров увешаны стендами с диаграммами. Но у меня не было времени любоваться всем этим. Наконец я добрался до третьего этажа, где находился завком, и начал искать нужную комнату. И тут я заметил, что у меня неладно с глазами. Плакаты читаю, а номеров не вижу. Неожиданно я наткнулся на комнату, которую искал. Остановился перед дверью и постучал по ручке. Она была желтая, литая, очень большая и тяжелая, и мне пришлось стучать дважды, чтобы меня услышали. Изнутри донесся женский голос, приглашающий меня войти. Я нажал на ручку и вошел.
Передо мной в просторной, залитой солнцем комнате за большим, ослепительно блестящим, полированным столом сидела женщина. Довольно полная, русая, с бледным лицом. Мне показалось, что она что-то ела — может быть, грецкие или лесные орехи, — потому что, увидев меня, сразу же выбросила скорлупу в корзинку. Я сделал вид, что ничего не заметил. Женщина сразу повернулась ко мне:
— Заходи, Масларский!
Я испугался, услышав свою фамилию.
— Заходи, заходи! — продолжала она улыбаясь.
Я приблизился к столу. Она предложила мне сесть в кресло, которое стояло возле круглого столика в углу.
— Почему не садишься? Прошу, пожалуйста!..
Я сел в кресло.
— А ты изменился… Да и я, судя по всему, тоже. Ничего удивительного… Годы… Значит, ты меня забыл… — Она села в другое кресло рядом со мной и рассмеялась. Увидев ее зубы — между двумя передними была широкая щель, — я сразу же вспомнил эту женщину.
— Гергана! — воскликнул я, хлопнув себя по колену.
Она продолжала смеяться, а я не отрывал взгляда от ее зубов, в которые был когда-то влюблен до безумия.
— Ковачева! — повторил я. — Гергана Ковачева!
— Нет, теперь уже Бояджиева, — сказала она с легкой грустью в голосе, или, может быть, мне это показалось.
— А почему Бояджиева?
— По мужу.
— Извини, я сразу не сообразил.
— Да ничего, жизнь течет, люди меняются…
Она вдруг сразу стала серьезной и деловой, и как раз в тот момент, когда на меня нахлынули воспоминания. А может быть, она специально поторопилась мне сказать, что она Бояджиева, а не Ковачева? Тем не менее я продолжал удивляться:
— Гергана!.. Как не помнить?.. Гергана — птенчик разноцветный, Гергана — пестрый ягненок!.. Как не помнить!
Наверное, я выглядел очень смешно, потому что она покраснела и что-то пробормотала, чтобы вывести меня из состояния дурацкого восторга, который я не в силах был удержать. Согласитесь, меня можно понять, ведь это была моя первая любовь, женщина, ради которой я перевез триста тачек щебенки на шоссе Марино — Раковский, когда мы строили этот город. И сейчас я ее видел такой же гордой и недоступной, как и прежде. Гергана… Это имя тогда звучало так же величественно, как Феодора, Елизавета, Виктория Английская… И вот сейчас, спустя более чем десять лет, я снова встретил ее. Теперь она стала начальником. Кто бы мог подумать? При этом она уже не Ковачева, а Бояджиева. Я почувствовал, как в глубине моего сердца просыпается старая ревность, и невольно возвратился к тем далеким теперь годам, когда я ждал, что она заметит меня.
Мы сидели рядышком и выглядели, наверное, как должники, которые простили один другому старые долги и могут снова нормально общаться.
Она была полная, бледная, постаревшая. Как ей живется среди этих папок? Письма, папки, дела… Все это не для нее. Самое меньшее — она могла бы стать женой посла, быть украшением дипломатических приемов и встреч!.. Могла бы стать директором, или главой политической партии, или председателем комитета женщин!
Мне очень хотелось узнать, кто такой этот Бояджиев. Я был уверен, что он ее не достоин. Уже заранее мысленно я настроил себя на это и ждал, что она сейчас подтвердит мое мнение. Спросил ее без обиняков:
— Кем работает твой муж, Гергана?
— Начальником инструментального цеха. Разве ты его не знаешь? — удивилась она. — Его все знают… Иванчо… Все его так и называют по-свойски — Иванчо Бояджиев… Начальник…
Я попытался вспомнить, кто такой этот Иванчо Бояджиев, но не смог. На комбинате работают четыре тысячи человек. Конечно, не каждый из них начальник, но тем не менее четыре тысячи есть четыре тысячи…
— Наверное, его все любят, если называют так, — сказал я и пристально посмотрел на нее.
Она усмехнулась:
— Да, наверное… — Потом встала с кресла и, снова усевшись за стол, открыла одну из папок. — Вот какое дело, Марин, — начала она серьезно, — в твоих бумагах отсутствуют кое-какие данные, которые нужно восполнить… Прошу тебя…
— Какие данные? — прервал я, удивленный ее тоном.
— Нужно заполнить вот это… — Она подала мне чистый бланк и указала на чернильницу, стоявшую у нее на столе.
— Нельзя ли это сделать потом? — спросил я.
— А почему не сейчас? — удивленно подняла она брови. — Простое дело: имя, отчество, фамилия… дата рождения, место рождения…
— Нет, сейчас не могу, — сказал я и сложил анкету. Я не любил, чтобы на меня смотрели, когда я заполняю анкеты. Она будет сидеть по ту сторону стола и наблюдать за мной… Нет!.. Да и воспоминания у меня об этих анкетах неважные!
— Все-таки, если можно, потом…
— Хорошо, хорошо.
— Есть еще ко мне что-нибудь?
Она встала, подошла к полке, на которой стояли папки с делами, и вытащила оттуда одну папку.
— Твоя бывшая жена, урожденная Вакафчиева, подала заявление о приеме на работу на комбинат… — сказала Гергана. — Она библиотекарь одной из читален в городе, а сейчас хочет работать в нашей библиотеке… с целью большего сближения с рабочим классом, как она пишет в своем заявлении, и чтобы по возможности овладеть какой-нибудь новой профессией… Раньше она участвовала в художественной самодеятельности, играла на музыкальных инструментах, разбиралась в театральном искусстве. Нам такой человек нужен, чтобы наладить культурно-массовую работу. Что скажешь? Это бывшая твоя жена, ты же ее помнишь, ведь правда?
— Да, да, — промямлил я. — Как же мне ее не помнить? Она человек способный. Конечно, помню.
— Знаешь, здесь у нас много разных кружков, которые нуждаются в талантливом руководителе… Есть и читательские группы… А она ведь человек искусства.
— Да, она человек искусства, это бесспорно.
— А мы совсем запустили этот участок на нашем комбинате. Как ты думаешь, сможет ли она сочетать два дела — работать в библиотеке и руководить художественной самодеятельностью?
— Виолета все сможет, — ответил я немного насмешливо.
— Ты что, смеешься?
— Нет, просто шучу… Слов нет, она человек способный… Но все же десять лет прошло с тех пор.
— Нет, данные о ней неплохие… Скиталась, страдала, искала работу… Это естественно для разведенной женщины… Для нас самое главное, чтобы она работала как следует. Она назвала тебя как поручителя. Напиши, пожалуйста, несколько строк о ней, сколько сможешь… Чтобы оформить приказ о ее назначении…
— Что, этот приказ от меня зависит? Но я не знаю, какой она специалист.
— Нам надо знать ее прежде всего как человека… Нужна рекомендация. Разумеется, и трудовые качества, насколько ты ее знаешь… Она славная женщина и с работой справится. Надо ей помочь.
— Когда нужна эта бумага?
— Через два-три дня, не позже.
Вот так испытание мне устроили! Надо же было так унизить меня! Пришлось согласиться и поскорее убраться из этой канцелярии. Больше мне ничего не оставалось. В спешке я забыл на столе анкету.
4
Два дня я был в поездке, развозил материалы, бил рекорды, а обыкновенную рекомендацию не мог написать. Пытался оправдать себя собственной ленью и закоренелой ненавистью ко всякого рода «сведениям». Сколько в свое время люди извели чернил, чтобы выставить меня в дурном свете!
В конце концов я все же решил, что напишу рекомендацию. Была не была!.. Важно оказать услугу человеку, который ищет работу. Зачем нам быть мстительными?
Когда мои коллеги пошли в закусочную выпить мастики, а мой тезка Масларский запылил на какую-то танцевальную забаву, я взял бумагу и чернила. Во всей ведомственной гостинице было тихо и как-то тягостно-скучно в эти вечерние часы. Лампочки в коридоре едва мерцали. Из туалетов несло хлоркой. И вдобавок ко всему — этот нестерпимый запах испорченной брынзы. В нашей комнате с четырьмя пружинными кроватями тоже было душно. Директор не разрешал открывать окна по вечерам, боясь, как бы ветром и дождем не разбило стекла.
Стоящий в комнате единственный столик был покрыт пожелтевшей газетой, мокрой и грязной. До сих пор никто не догадался ее сменить. Даже уборщица и та не обращала на нее никакого внимания. Как-то раз уборщица в сердцах обозвала нас шоферами. Что она хотела этим сказать? Ведь мы действительно шофера, и никто из нас не стыдится своей профессии. Может быть, она хотела подчеркнуть: мы настолько грязны, что незачем тщательно убирать нашу комнату?.. Впрочем, я не требовал, чтобы стол покрыли белой скатертью, но все же небрежность гостиничной прислуги меня возмущала. Особенно чувствовалась она в этот вечер, когда мне предстояло написать характеристику.
Я решил быть справедливым. «С Виолетой Вакафчиевой, — вывел я старательно, — я знаком десять лет, а может, и больше…»
В сущности, что такое эти десять лет? Наша семейная жизнь длилась только два года. А если из них отбросить десять месяцев, ушедших на командировки инструктора околийского комитета по селам, то останется всего год с небольшим.
Виолета начала меня перевоспитывать с самых первых месяцев. Решила внести в наши отношения равноправие. Прежде всего она сказала, что мужчина, когда его подруга занята общественной работой, должен сам пришивать себе пуговицы. Время мещанских интересов кончилось. При этом она ссылалась на Георгия Димитрова. Затем она сказала, что посуду нужно мыть так, как это делает один критик из литературного кружка, — по очереди: один вечер она, другой вечер я. И снова кого-то процитировала. Кажется, Клару Цеткин. Потом Виолета приучила меня самому гладить брюки и спокойно ждать ее по вечерам, когда она задерживалась в Доме пионеров. А задерживалась она постоянно: то на спевке, то на летучке, то на разборе стихов, которые читали молодые поэты из местного литературного кружка. Предупредила меня, чтобы я не ревновал. Часто говорила мне о мещанстве, которое, дескать, завладевает мужчинами в моем возрасте, а в конце снова напоминала о турках и чалмах и этим обезоруживала меня окончательно. Я решил смириться с судьбой и покорно соглашался с ней во всем. Однако она начала злоупотреблять моим терпением. Как-то утром она заставила меня почистить ей туфли. И тут я не выдержал — вышвырнул ее туфлю в открытое окно. Правда, потом вынужден был идти и искать ее во дворе. На мое несчастье, туфля упала в соседний колодец — неимоверно глубокое сооружение из бетонных колец. Пришлось мне спускаться в колодец, обвязавшись веревкой, чтобы не утонуть. Кто-то дал мне и железный крюк. Хорошо, что воды в колодце было немного, и я сравнительно легко нашел туфлю. С тех пор я перестал поддаваться своим чувствам, но и Виолета как будто присмирела. Потом на повестку дня встала культура. Оказалось, что у меня нет общей культуры, я не разбираюсь ни в музыке, ни в литературе. Виолета предложила мне записаться в местный хор и даже затащила меня два раза на спевку, но, как выяснилось, у меня нет слуха. Я весь извелся, ей было стыдно, и она все удивлялась, как могла в меня влюбиться. Только выйдя за меня замуж, она вдруг обнаружила, что вокруг нее полно интеллигентных и развитых молодых людей. В отчаянии она иногда пыталась меня даже ударить, но я всегда уворачивался, чтобы не поставить ее в неловкое положение.
Да, сейчас, когда я вспоминал нашу семейную жизнь, все это выглядело смешно, даже наивно, но тогда мне так не казалось. Порой я думаю: не к лучшему ли было то, что меня арестовали, освободив тем самым от Виолеты? Не знаю. Счастье и несчастье — их на весы не положишь, не взвесишь. Одно меня только удивляло — откуда этот инстинкт самосохранения у двадцатилетней девушки? Она упорно не хотела иметь ребенка. Говорила, что еще рано, что некому за ним смотреть, что нужно его воспитывать, а мы еще сами невоспитанны. И я пасовал перед этими доводами. Логика была сильным оружием Виолеты, и я всегда отступал посрамленный. И насколько она оказалась права! Что бы мы сейчас делали, если бы у нас тогда родился ребенок? Это было бы сущим несчастьем. А сейчас все нормально, мне даже приятно, что я свободен и могу думать о ней объективно.
Я завидовал ее памяти. Она знала много стихов, помнила отрывки из романов, крылатые фразы. Читала бог знает зачем биографию композитора Бетховена.
Иногда я думал: не потерял ли я умного товарища? Мне было тяжело без нее. Даже сейчас, стоило мне прикрыть глаза, и я видел ее и только острее ощущал свое тупое и безысходное одиночество. Помнится, я смотрел на нее и не мог нарадоваться. Она была изящным, неспокойным существом с большими жадными глазами, которые, казалось, хотели увидеть весь мир. Она непрестанно куда-то торопилась, что-то рассказывала и много знала. Лицо ее было маленьким, нежным и могло уместиться в моих ладонях. Плечики у нее были хрупкие, талия тонкая, но низкая, ноги короткие, полноватые, мускулистые от непрерывного хождения. Мужчины заглядывались на нее, когда она шла по улице, и это меня злило. Часто я просил ее держаться поскромнее, а она отвечала, что у нее походка такая и она в этом не виновата. Одевалась она модно и всегда подчеркивала свою талию поясками, от этого походка ее становилась еще более вызывающей. Я избегал ходить с ней по улице, потому что на нас все смотрели. Даже со мной она ходила так, словно шла одна, словно меня не существовало. Часто, поглощенная своими делами, она забывала обо мне.
Я нервничал, подолгу не видя ее, и успокаивался лишь тогда, когда мы приходили домой и я мог сгрести со в свои объятия. В такие минуты я испытывал свое превосходство над нею. Она меня целовала с благодарностью. Это, пожалуй, была единственная ситуация, когда она прощала мне мою неотесанность…
— Какой ты плохой, — кривилась она, высвободившись из моих объятий.
— Почему, Виолета?
Но она больше ничего не говорила, и я прекращал расспросы.
До сих пор не могу понять, откуда у нее эта утонченность. Она была дочерью сапожника, вступившего в трудовой производственный кооператив, и уборщицы в гимназии. Ее родителей уже не было в живых, и это еще больше обостряло мое чувство жалости к Виолете.
Каждый борется за место в жизни по-своему. Как это банально, если представить себе наш маленький мир! Виолета думала, что родилась для того, чтобы доставлять радость людям, а не удовольствие такому грубияну, как я. Она считала, что опередила меня в своем развитии на столетие, и потому плакала, если я ее не понимал.
Может быть, я был варваром по отношению к ней? Вполне допустимо. И природа моя такова, если судить по моему внешнему виду — форме черепа, длине рук. Виолета даже пыталась определить мой характер по почерку. Мы спали с ней в одной постели, вместе мылись в душе. Как-то она попросила, чтобы я пошел к местному косметологу удалить с рук волосы. Разумеется, я отказался. Как можно? Чтобы надо мной смеялся весь город?! А она была чистенькая, мягонькая. И вот такая попала ко мне в берлогу… Она отдалялась от меня все больше и больше. И я озлоблялся. Сначала мне осточертел ее литературный кружок. Затем спевки и хористы, которые в них участвовали. После этого она меня окончательно возненавидела. Похоже, что я стал ей совсем противен, потому что она отодвинула свою кровать и мы стали спать в разных углах комнаты. Кроме того, по вечерам она меня заставляла ополаскиваться до пояса, прежде чем я войду в комнату. И заявила мне, что вообще перейдет спать в другую комнату, потому что я очень храплю. Это задело меня еще больше, и я зло спросил:
— А может, это храпел кто-то другой?
Она вскочила и бросилась ко мне как кошка:
— Не смей меня обижать!.. Будь спокоен, другой не храпит!..
— Наверное, поет во сне?
— По крайней мере, он чистоплотен.
— Извини.
— Незачем извиняться, лучше бы сходил к зубному врачу!
— Об этом я как-то не подумал…
— Жаль! — Она хлопнула дверью и молнией пронеслась через двор.
С этого дня мы стали спать в разных комнатах, а точнее — я в кухне, она в комнате, поскольку там было просторней и чище. Так продолжалось до моего ареста.
Помню, она очень встревожилась, когда меня арестовали. Произошло это утром, еще не было семи. Я собирался на работу, и тут появились милиционеры. Их было двое — вежливые такие ребята из нашего города. Я их хорошо знал. Один был мой ровесник, я его, как говорится, учил уму-разуму. Другой был безусым юнцом. Смущенные, они не знали, как мне сказать, что у них на руках ордер на мой арест. Я им помог, предложив меня обыскать. И они сделали все, что полагается в таких случаях. Справедливости ради надо сказать, что Виолета до глубины души была оскорблена этим внезапным вторжением милиции в нашу жизнь. Ей как-то вдруг стало обидно, ведь они узнали, что мы с ней спим врозь. И то ли поэтому, то ли из сострадания ко мне она начала плакать и защищать меня, говоря, что я невиновен.
Да что там! Может, я в самом деле был груб, но я всегда приносил домой зарплату, вворачивал, когда требовалось, пробки, вызывал водопроводчика, вытаскивал из подвала уголь для кухни, спорил с соседями из-за света, который часто впустую горел на лестнице, ходил за продуктами в бакалейную лавку… Виолета встревожилась. Она искренне и горько плакала, а я был этим очень тронут. Я и теперь считал, что Виолета была искренней, иначе она не стала бы приносить мне радость, отдавая частицу своей души и красивое тело…
В тюрьму я пошел убежденный, что оставил дома тоскующее по мне сердце. И мысль об этом поддерживала меня, пока рассматривалось мое дело, тем более что я получал от нее какое-то время и письма. Затем меня осудили на десять лет, и постепенно все стало порастать травой забвенья… И вот однажды я узнал от своего адвоката, что Виолета решила развестись со мной «в связи с целесообразностью». Это был принудительный развод с добровольным согласием. Такой бессмыслицы я еще никогда не слышал, однако понял, что нужно покориться, хотя бы для того, чтобы не бросать вызов судьбе. И чтобы не навредить Виолете, потому что она все еще была пионервожатой. Я дал согласие на развод, освободил ее от себя. И мне самому стало легче.
Годы стерли обиду. Время подшутило и надо мной, заставив меня признаться в том, что я враг народа. Однако оно посмеялось и над теми, кто меня обвинял. Мы, так сказать, оказались стоящими друг против друга, опустошенные и обманутые. Я, понятно, был несчастнее, потому что понапрасну истратил свои молодые годы, которые могли оказаться полезными и мне, и людям.
А мои судьи были лжецами и обманщиками. Не знаю, испытывали ли они сейчас неловкость от своего положения, но мне всегда становилось стыдно, когда я их встречал. Что же касается Виолеты, то она не посмела меня разыскивать после 1956 года, когда я раньше срока вышел из заключения реабилитированным. Она уехала в этот город, в котором мы сейчас оказались оба, закончила курсы библиотекарей и, как я слышал, участвовала в самодеятельном драмкружке.
Как-то раз мы случайно встретились с ней, и я спросил, не сохранила ли она мой старый костюм и штормовку, в которых я ездил на экскурсии.
— Конечно, Марин! — ответила она мне. И пригласила домой, чтобы угостить чаем с вареньем. От чая я отказался, потому что мне было стыдно разговаривать с нею. Взял только штормовку и ушел. Не спросил даже, как она живет и что думает делать, потому что узнал, что она сблизилась с одним закупщиком, который регулярно посещал репетиции самодеятельного хора. О чем мне с нею говорить? Волосы мои поседели, я постарел и стал похож на старого шимпанзе. Отправился я своей дорогой без сожаления и зажил с одной вдовушкой в соседнем городе, которая пустила меня к себе на квартиру, чтобы откормить и обстирать. В соседнем городе, названия которого я сейчас вспоминать не стану, провел я полгода, потом бывал и в других городах, но все не мог найти подходящей работы. И каждый раз возвращался я к вдове, пока в конце концов не стало мне стыдно самого себя. Тогда я и приехал сюда в надежде, что найду здесь место. Сунулся сразу на автобазу и не просчитался. Одного только я не брал в расчет: что Виолета меня найдет и, возможно, решит перевоспитать. Бедная Виолета!..
И вот теперь я, бывший ее супруг, несчастный человек, которого она бросила десять лет назад, должен был сидеть в комнате ведомственной гостиницы и писать на нее характеристику: что я о ней знаю, что думаю. А написать я мог что угодно. Интересно, рассердилась бы Виолета, если бы я назвал ее представительницей мелкой буржуазии? Заплакала бы, если бы я хватил кулаком по аккордеону, с которым она ходит каждую субботу на репетиции самодеятельного хора при читальне, где она выступает и как библиотекарь, и как чтец-декламатор? «Но зачем все это? — спрашивал я себя. — Кому и какая от этого польза? Разве не одна жизнь у человека? Для чего мы родились? Чтобы жить в одиночестве и мстить друг другу?» Я не мог примириться с такой животной философией, потому и принялся писать кривыми, вымученными буквами на белых, в клетку, листах:
«Виолета Вакафчиева была энергичной и культурной женщиной. Все задачи, возложенные на нее партией или молодежной организацией, выполняла с готовностью. Она была лишена мещанских предрассудков и боролась за все новое. Некоторые ее обвиняли в гнилом либерализме и бытовом разложении, но они были не правы. Эта женщина была чистой и доброй… Рекомендую назначить ее…»
Исписал три больших листа и поставил точку. Встал, осмотрелся и вздохнул, будто освобождался от старого груза. Это был мой долг перед ней. В конце концов, она заслужила доброе слово. Зачем нам быть врагами? Зачем проходить мимо и жить в одиночестве? Так живут кроты под землей. Так жили монахи и отшельники. Но их теперь нет… Я сложил листы, засунул в конверт и отослал по почте Гергане. В другом конверте я отправил ей бумагу, в которой разъяснял некоторые подробности своей биографии. Я был спокоен, как всякий добродетельный человек. Пошел в одну закусочную, чтобы найти своих коллег, но те перешли в другую закусочную, рядом с вокзалом. И я отправился туда, чтобы напиться.
5
В закусочной было шумно и сильно накурено. Посетители обсуждали сегодняшний матч. Я был настроен против «Раковского», однако в спор вмешиваться не стал, а пошел прямо к стойке, где краснощекий лысый мужчина с черными усиками обслуживал многочисленную клиентуру. Заказал себе рюмку мастики. Это питье сразу бьет мне в голову и не позволяет много рассуждать и колебаться. Я любил ее пить не разбавляя, не так, как делали мои коллеги. Они добавляли в рюмку несколько капель воды, чтобы она побелела, а потом шутили, что пьют кобылье молоко.
Выпил я одну рюмку стоя и принялся за вторую. Вокруг меня толклись железнодорожники, прокопченные дымом и сажей. Они пришли прямо со станции. «Все мы пассажиры, — подумал я, — и судьба у нас общая». Постепенно я смешался с группой железнодорожников, и это подействовало на меня успокаивающе. Когда я взял уже третью рюмку, то вдруг услышал, как один железнодорожник раскричался на краснощекого, что тот разбавил его вино водой. Краснощекий начал оправдываться, а железнодорожники стали смеяться и подшучивать над ним.
Краснощекий обиделся. Попросил их очистить заведение, но они не подчинились, потому что, как выразился один из них, когда краснощекий пригрозил его избить, они были «в большом количестве».
Я уже выпил две рюмки мастики и готов был выпить третью, поэтому тоже задал ему какой-то каверзный вопрос.
Заведующий посмотрел на меня обиженно:
— А ты кто такой?
— Гражданин, — ответил я.
— Какой гражданин?
— Республики.
— Ничтожество ты! — ответил краснощекий.
Это меня очень задело. Я потянулся, чтобы схватить его за ворот, но воротника у него не оказалось. Из-за внезапно наступившей в июне жары он был в футболке. Я схватил его за голую шею. А железнодорожники хихикали и советовали давить осторожнее, чтобы не удушить его совсем. Я им ответил, что он не заслуживает другой смерти, и не отпускал его.
— Ах, так ты удушить меня хочешь? — кричал краснощекий и отпихивал меня.
Я не удержался на ногах и упал на руки железнодорожников.
— Он меня задушить хотел! — продолжал краснощекий.
— Да! — признался я. — Хотел!
Железнодорожники смеялись и ждали, что я снова потянусь к этой отвратительной мягкой шее, которая стала красной, как свиной окорок. Кожа у краснощекого, облагороженная годами сидения в закусочной, была очень нежной, потной и скользкой. Мне стало противно, и я сказал ему:
— Мерзавец, зачем народ обманываешь?
— Кто ты такой?
— Нет, сначала скажи ты: кто ты такой?
— А это ты сейчас узнаешь… Товарищ милиционер!
Он пищал, как дудка, — я его действительно чуть не удушил.
— Товарищ милиционер, арестуйте этого хулигана! Он покушался на мою жизнь.
— На чью жизнь? — уточнил милиционер.
— На мою. Милиционер не поверил.
Я обратил внимание на то, что в руке милиционера была рюмка с вином.
— А твое вино тоже разбавлено? — спросил я его.
— Да как будто нет, — ответил он и отпил глоток.
— Ну да, конечно, для народной милиции вино всегда неразбавленное!
Милиционер нахмурился:
— Что ты хочешь этим сказать?
Железнодорожники умолкли.
— Разве меня так трудно понять?
— А вот я не понял. Выражайся яснее.
— Пусть тебе красномордый объяснит.
Железнодорожники сохраняли молчание. Я презрительно посмотрел на них.
— Бабы! — бросил я им. — Пейте свою мастику! Ну чего вы на меня уставились?
Один из них поднял фонарь, чтобы осветить меня, хотя в закусочной и без того было светло. Я повернулся и пошел к выходу, а краснощекий начал орать мне вслед, чтобы я заплатил за мастику.
— Да, ты прав, — сказал я и вернулся к стойке. — В этом ты прав, но разбавлять вино водой не смеешь!.. Дай мне еще одну мастику.
— Не могу.
— Как это не можешь? А план?.. Товарищ милиционер!
Я обернулся, но милиционер уже исчез. Не было и железнодорожников, они показали мне спину, потому что я действительно был пьян. Мне стало тоскливо — все от меня бегут. Я почувствовал себя одиноким, каким и был до сих пор, и мне захотелось плакать от обиды, кричать, ругаться, скандалить. Пусть появится милиция! Но только какая от этого польза? Вышел я из закусочной и отправился куда глаза глядят. Шел и злился на себя за то, что не мог даже вызвать милицию. Мне хотелось с кем-нибудь поругаться. Но на улице было тихо. Где же люди? Не было еще девяти часов, а все уже разошлись спать. Бездонная провинциальная скука…
Я пересек площадь, встал на возвышающееся над проезжей частью улицы место для милиционера-регулировщика и начал регулировать воображаемое движение машин. Вскоре мне это надоело, и я продолжил свой путь. Сначала в голове моей шумело, меня сильно пошатывало. Но потом свежий воздух взбодрил меня. От Марицы потянуло сыростью, и я направился к берегу реки.
Мною овладело опасное искушение поплавать. Был июнь. Ночь стояла теплая. Я перешел через мост, спустился к ракитам на другом берегу. Таким решительным я никогда не был. В эту июньскую ночь мне показалось, что я необыкновенно сообразителен и наблюдателен. От моего взгляда не ускользало ничего. Листья деревьев в темноте казались сделанными из стали. Я миновал акациевую рощицу и подошел к воде. Передо мной текла река — широкая, полноводная. Временами слышался плеск, будто кто-то купался, но в воде не было людей. На противоположной стороне реки чернели корпуса завода. Градирни были похожи на горшки, а трубы торчали подобно орудиям. Мерцало множество огней. Высоко в небо поднимались красные клубы серного дыма. Со стороны завода доносился непрерывный шум, как будто гудела подземная железная дорога. Я стоял и смотрел, словно в оцепенении, и не мог сделать ни шага. Ботинки мои утопали в холодном песке. Река продолжала бежать, волны плескались о берег, завод шумел, огни подмигивали мне, будто хотели со мной заговорить.
По небу неслись рваные облака. Порой между ними появлялась луна, но в свете заводских огней она бледнела и становилась почти не видна. Я пытался угадать, где кислородный, суперфосфатный, серный, механический цеха, автобаза. Вся эта громадина напоминала мне старинную крепость. В этой крепости служил и я, солдат с грузовиком. Подумав об этом, я вспомнил, что был такой поэт, Никола Вапцаров. Я попробовал прочитать его стихотворение, в котором говорится о заводе будущего, но не мог вспомнить ни слова. Если бы рядом со мной была Виолета!..
По обоим берегам реки темнели старые вербы, опустившие ветви до самой воды. Сразу за вербами начинался заводской двор. Он тянулся до холма, у подножия которого тонуло в тени деревьев кладбище. Рядом с ним проходила железнодорожная линия. Грустное это было место. Хорошо, что завод работал и ночью, времени для грусти и печали не оставалось.
Мне понравилось место, которое я нашел, и уходить не хотелось. Я решил, что купаться не стоит — вода холодная. Лучше смотреть на реку издали. Она дышит и блестит серебром в лунном свете. А может быть, это свет от завода?..
Я поймал себя на мысли, что не заметил, когда сел. На душе стало легко. Хмель постепенно выветрился из головы. Зрение стало уже не таким острым, как несколько минут назад. И природа меня больше не привлекала. Вглядываясь в себя пристальнее, я понимал, что был сильно пьян. Хорошо, что не залез в воду. На следующий день нашли бы мой труп и все бы гадали о причинах моего самоубийства. Вот так и рождаются всякие недоразумения.
Темнота вокруг стала гуще. Теперь я почти ничего не видел. Зато услышал, как позади меня в ветвях акации подал голос соловей. К нему присоединился еще один. Они как будто пели только для меня. Их пение навевало грусть, настраивало на меланхолический лад. Снова и снова перебирал я в памяти прожитую жизнь. Понимал, что до сих пор шел неверным путем… Так и сидел я в песке на берегу Марицы, жалкий, как обгоревшее дерево.
Сколько я просидел так, не знаю. А только было уже довольно поздно, когда я собрался уходить. Ноги мои вязли в песке, и я шел с трудом. Добравшись до края акациевой рощицы, в которой пели соловьи, я оглянулся. Река уже не была видна. Только слышался шум завода, находившегося за рекой, на другом берегу.
Наконец я выбрался на главную дорогу, которая проходила через акациевую рощу. Опустился на деревянную скамейку, с сожалением отметив про себя, что протрезвел окончательно. Мне опять стало не по себе. Тоска сдавила сердце… И тут я услышал, что за моей спиной кто-то разговаривает. Обернувшись, увидел неподалеку от себя влюбленную парочку. Они обнимались и, думая, что поблизости никого нет, разговаривали достаточно громко.
— Мне все равно, что скажут… — Это произнес мужчина.
— Ну а мне не все равно, — ответила женщина.
— Почему?
Она промолчала, и я пожалел об этом, потому что мне было интересно услышать ее ответ.
— Ну говори же! — сказал он, и я мысленно вместе с ним повторил эту настоятельную просьбу. Мы с ним были одинаково любопытны. Но она все еще молчала, и это действовало нам на нервы. Он прижал ее к себе и стал что-то шептать ей. Я прислушался внимательнее, укрывшись за стволом старой акации, которая раскинула свои ветви над моей скамейкой. Влюбленные были по другую сторону от акации, возле дороги, ведущей к реке.
— Ты сегодня какая-то особенная, — повторил он, и я сразу же узнал его голос. Это был молодой Масларский, мой сосед по комнате.
Меня вдруг стала бить дрожь. «Вот так ситуация!» — подумал я и еще больше затаился за деревом, чтобы они меня не увидели. Я невольно мог поставить их в неловкое положение, а приятного в этом было мало и для меня, и для них.
— Самое главное — чувства, — заговорила она, — чувства, а не обещания.
— Да, разумеется, — согласился он, — я тоже так думаю.
— Большие чувства!.. — настаивала она. — Это важнее…
Она не закончила фразу, а я уже оцепенел. Это была Виолета, моя бывшая жена. Кровь застучала у меня в висках. Разумеется, я не имел права ревновать, однако… Разве такое возможно? Она ведь старше его! Мне захотелось встать, подойти к ней и ударить ее. Но кто я ей? Она мне давно не жена. И я ей не муж. Уж если и нужно кого бить, так это парня…
— Самое главное чувства, — продолжала она. — Все остальное получается само собой… Разве ты не согласен со мной?
Они остановились у дерева, в двух шагах от меня, и я снова услышал ее голос. Она сказала ему, что он слишком нетерпелив. А он молчал. Молчал и хотел ее поцеловать, но Виолета продолжала твердить, что не это главное, и я отлично понимал ее намерение поиграть с ним еще немного. Так она когда-то играла и со мной…
Масларский наклонился и поцеловал ее. Она ему позволила это. Я видел, как она прислонилась к дереву, держа руки у него на плечах, будто боялась упасть. Он был выше ее, и его профиль четко вырисовывался над ее маленьким лицом. Ее я почти не видел, но ясно слышал такой знакомый мне голос.
— Почему ты торопишься? — спросил он, прижимая ее к себе.
— Такая уж у меня судьба.
— Тебя ведь никто не ждет.
— Да, никто меня не ждет, — вздохнула она, — даже ты не ждешь.
— Клянусь тебе!..
Они пошли через рощу, а я слушал их шаги, смотрел им вслед и не мог прийти в себя.
Я был трезв. Клянусь вам, был трезв. Он держал ее за талию, а она продолжала говорить о том, что самое главное — это чувства, которые интересовали ее прежде всего.
Быстро вскочив со скамейки, я пошел следом за ними. Мне хотелось догнать их и сказать им только два слова — не из ревности, не из зависти, а во имя справедливости. Ведь очень нужно, чтобы на этом свете была хоть какая-нибудь правда во имя гармонии.
Я уничтожу ее, эту фурию, а его брошу в речку, чтобы поостыла его дикая страсть… Правы ли они? И у комара есть страсть, и у жабы, которая квакает ночами в болоте… И верба трещит, сгибаемая ветром, и собака лает, засмотревшись на месяц… Все ли имеют право на любовь?
Что-то крича, бежал я через акациевую рощу, но эхо моего голоса терялось в темноте, словно вокруг меня расстилалась пустыня…
Сколько я бежал, не помню, но, когда вернулся в гостиницу, было уже за полночь…
Я вошел в комнату и включил свет. Все спали. Спал и мой однофамилец. Он отвернулся к стенке, и я не мог видеть его лица. А может быть, он притворился, что спит? Я посмотрел на его одежду, небрежно брошенную на стул. Заглянул под кровать и увидел его ботинки — на них были песок и грязь. Тотчас же погасил лампу, чтобы не разбудить его.
Нет, пьян я не был. И то, что я увидел, не было ни сном, ни галлюцинацией.
На следующий день я решил пойти на завод и забрать написанную мной рекомендацию. Моя подпись не должна стоять под ней.
Завернувшись в одеяло, я долго лежал без сна. А на улице в ветвях деревьев возле гостиницы заливались соловьи.
6
Ночь медленно катилась к утру. Меня пугали мои руки, холодные и безжалостные, как свинец. Я знал, что они могут снова привести меня в тюрьму, если я не поспешу уйти из комнаты до того, как встанут другие. Кроме всего прочего, я был голоден как зверь. Вчера вечером, пытаясь доказать в споре, что вино не положено разбавлять водой, я забыл съесть хотя бы один кебаб. Все ограничилось тремя порциями мастики…
Наскоро натянув брюки, я поплескал в лицо холодной водой и спустился вниз, чтобы поесть говяжьей чорбы. На мое счастье, только что привезли два больших бидона, от которых поднимался густой пар. Я сел в углу у окошка и с мрачным видом заказал двойную порцию, попросив положить побольше жира и жгучего перца. Вид алюминиевого солдатского котелка, в котором мне поднесли чорбу, радовал глаз. Я схватил ложку и жадно принялся за еду.
На улице позвякивали бидоны, гудел мотор грузовичка, развозящего пищу, из репродукторов уже разносилась над пробуждающимся городом песня «Говорила мама Димитру». Я быстро глотал горячий суп и чувствовал, как возвращается хорошее настроение. Не успел я взять вторую порцию, как возле меня неожиданно появился Гном. Весь его вид излучал радость. Команда «Раковский» вчера победила. В этом-то и крылась причина его счастья. Он хорохорился как петух. Я простил ему все его глупости. Потратил несколько минут на пустую болтовню. Только в конце разговора он меня заинтересовал, спросив:
— Ты знаешь, что твоего тезку назначили?
Я не сразу понял, о ком идет речь, и тогда он напомнил мне о молодом Масларском.
— Ах да! — нахмурился я и, махнув рукой, дал ему понять, чтобы он оставил меня в покое.
Однако он уселся возле меня и тоже заказал говяжью чорбу со жгучим перцем, и тоже двойную порцию, хотя был раза в два меньше меня.
— Неплохой парень, — продолжал он, раздавливая ложкой стручок перца в солдатском котелке, — с задачей справится…
— А кто сказал, что он плохой?
— Да вы же с ним сцепились из-за портмоне. Из кислородного его выгнали, потому что на танцах он вел себя не так, как надо. Сейчас он подал заявление о переходе на автобазу, в ремонтное отделение. Говорит, хочет переквалифицироваться.
— А ты что, посредником у него, что ли?
— В известном смысле — да.
— А кто тебе поручал ходатайствовать за него?
— Никто. Просто по-человечески.
— Что значит — по-человечески?
— Надо дать возможность человеку зарабатывать на хлеб.
— Человеку?
Гном глупо посмотрел на меня — мой намек не доходил до него. Он облизал ложку и сказал, что жить надо каждому.
— Надо заботиться о молодежи. Правильно?
— Правильно, — согласился я.
Он выловил из котелка последние кусочки мяса, съел их с аппетитом, а потом допил через край оставшийся на дне бульон, потому что никак не мог вычерпать его ложкой. Лишенный других радостей, Гном продолжал похваляться своей благотворительностью.
— Целый месяц без работы сидит. Стал по женщинам ходить.
— Ну и что из этого? Он молодой.
— Да, но нельзя терять чувство меры…
— А что он сделал?
— Позавчера попытался провести в гостиницу одну, извиняюсь, разведенную.
— Почему «извиняюсь»?
— Так, к слову… Увидел я, что вертятся они около гостиницы, в парке, на скамейке… Будто бы случайно встретились. А она маленькая такая, хитруша, удочку забрасывает. «Прочитали ли вы книгу?» — спрашивает. А он ей: «Да, прочел». — Могу ли я ее получить?» — «Да, можете, только нужно немножко подождать, сейчас я поднимусь наверх, в гостиницу». В два прыжка взбежал по лестнице, начал копаться в комнате, искать что-то, потом смотрю — высунулся в окно, свистит ей. Я сразу смекнул, в чем тут дело. Спрятался за бетонной колонной у входа и жду. А он знай себе свистит. Она поколебалась немного, потом ответила: «Не могу». А он: «Ты мне должна показать какую». А она: «В синей обложке». — «Тут две синих». — «Тогда неси две». — «Не могу. Поднимись на минутку». Она все никак не могла решиться, а он настаивал. Потом вдруг: «тук-тук-тук» — идет… Притаился я за колонной. И выхожу: «Извините!» Она сразу отпрянула. «Куда идете?» — «В гостиницу». — «К кому?» — «К товарищу Масларскому». — «К какому Масларскому?» Она на меня смотрит удивленно. Отступает еще на один шаг. Понимает, что я ей ловушку подстроил. «У вас здесь только один Масларский», — говорит она. «Нет, — отвечаю я. — Здесь два Масларских. Один — Евгений, Генчо его еще называют. А другой — Марин Масларский, в нашей гостинице товарищ новый». Как она твое имя услышала, сразу развернулась, будто ее, извиняюсь, ударили… А этот, молодой, все из окна продолжает высвистывать. Я едва сдержался, чтобы не прыснуть со смеху… Очень уж смешно, что у вас одинаковые фамилии… Может получиться какая-нибудь ошибка.
— Например?
— Например, она может вас перепутать… И он Масларский, и ты Масларский.
— Ну хватит! — резко сказал я и положил ему руку на спину. — Иди-ка занимайся лучше своей гостиницей!
Он от удивления рот открыл. Вид у меня, наверное, был крайне свирепый. Когда я выходил из столовой, стекла в окнах слегка позванивали.
Солнце уже взошло. От берез по траве потянулись ажурные тени. По улицам, обгоняя друг друга, ехали к заводу люди на велосипедах. Утренняя смена шла на работу. Из чердаков вылетали стаи голубей.
Я, ободренный говяжьей чорбой, освободился от яда ревности, излив все свое недовольство на несчастного директора, который, наверное, так и остался стоять с открытым ртом, глядя на улицу.
Вскочив в машину, я быстро понесся к заводу. На автобазу прибыл рано. Коллеги мои без дела слонялись по двору. Среди них был и бай Драго, муж уборщицы. Вместе со своей женой Златой и дочерью Виолетой (портрет которой, как вы помните, лежал в портмоне молодого Масларского) он жил в чердачном помещении общежития. Мне было не до встречи с бай Драго, потому что он, как и Гном, действовал мне на нервы. Бай Драго сразу же стал упрекать меня, что я не зашел к нему в гости. Пока продолжался наш разговор, подошел бригадир Иванчев и подал график дневных маршрутов. Он напомнил мне, что в обед я должен вернуться к суперфосфатному цеху, там состоится производственное собрание по кадровым вопросам. Бай Драго тут же вмешался и сообщил мне, что мы, наверное, будем создавать бригаду коммунистического труда, которая фактически уже существует, но еще не оформлена юридически. Иванчев попросил его не говорить о вещах, в которых бай Драго ничего не смыслит, а тот осадил его, сказав, что он хоть и не начальник, но право голоса тоже имеет. Я уже хотел вмешаться в их спор, но потом подумал, что не стоит наживать себе еще врагов, потому что и без того нынешним утром я, как сказал бай Драго, в бутылку полез. Не знаю точно, что подразумевал под этим бай Драго, но он, по всей видимости, имел основание так говорить, потому что бумаги мои действительно были не в порядке и левая передняя шина «зила» спустила. Иванчев приказал мне ее подкачать. Я тут же сделал это и дал задний ход, чтобы выбраться со двора автобазы и поехать к суперфосфатному, где меня ждали мешки с удобрением.
Когда я поехал, бай Драго вскочил ко мне в кабину грузовика. Так я снова попал к нему в лапы. Он начал говорить мне о том, что нам надо бережнее обращаться с человеческим материалом, всегда держать руку на пульсе молодежи и никогда не позволять молодым попадать в сети чуждых нам элементов, которые только того и ждут. Я слушал его, но ничего не понимал. Заканчивая свою запутанную речь, он ухмыльнулся и доверительно сказал мне:
— Увивается один возле моей Виолетки. Надо посмотреть, что из этого выйдет. Может, и зятем мне станет…
Я понял, что речь идет о молодом Масларском, и спросил:
— Почему бы и нет?
— Злата его одобряет. Пора уже Виолетке!
— И я так думаю.
— И Злата так думает.
Мы проехали через главные ворота завода. Вахтерша широко распахнула огромные створки и по-военному отдала мне честь. С некоторого времени мы с ней сердечно здоровались. Она мне отдавала честь, а я ей так же отвечал. Бай Драго сказал мне, что она одинока, из родных у нее давно никого не осталось… Я поблагодарил бай Драго за сведения и нажал на клаксон, чтобы заглушить его болтовню, потому что другой возможности остановить этот поток слов у меня не было. Слова так и сыпались одно за другим у него с языка и утомляли меня безмерно.
Доехали мы до суперфосфатного, и рабочие сразу же стали грузить в машину бумажные мешки. Я стал им помогать, чтобы хоть как-то оторваться от бай Драго, но он оттащил меня в сторону и официальным тоном произнес, что приглашает меня завтра вечером на карпа и утку. Я его спросил, по какому такому случаю, а он многозначительно поднял палец:
— По особому!
После этого он наконец оставил меня и исчез среди корпусов завода.
У нас на автобазе от него все бегали, боясь его красноречия. Говорили даже, что, когда две бригады соревнуются, одна пытается спихнуть его другой. И успех той бригаде, которая сумеет от него избавиться, всегда обеспечен. Я его пока еще плохо знал и потому всегда внимательно слушал. Все выражали мне по этому поводу соболезнования. До каких пор мне будут соболезновать — неизвестно, но, по всей вероятности, достаточно долго. Пока что бай Драго каждое утро встречал меня на территории автобазы и регулярно информировал о том, какие события произошли в течение дня, пока я разъезжал в машине за городом.
Благодаря его словоохотливости у бай Драго очень большие связи. Например, с директором завода. Оба они были завзятыми рыболовами и ловили карпов в рыбопитомнике городского кооператива. В этот рыбопитомник мальков рыбы запустили несколько лет назад… Вместе с одним заместителем министра бай Драго ходил также охотиться на кабанов в государственный заповедник. Бай Драго учил его, как стрелять кабанов. По словам бай Драго, заместитель министра был способным учеником.
Бай Драго и его жена Злата сами родом из села, и городская жизнь им была не по душе. Директор завода, тоже из сельской местности, разрешил им разводить всякую домашнюю живность во дворе общежития. Там они и соорудили из кирпича летнюю печь, в которой Злата иногда зажаривала барашка и пекла домашний хлеб. Незаметно для себя я стал другом их семьи, потому что грузовик — удобное средство для завязывания дружбы. Я был желанным гостем в их чердачных апартаментах, и в любой момент бай Драго мог пригласить меня поохотиться на кабана.
Я сидел за рулем, полный дурных предчувствий. Не верилось, что моя встреча с бай Драго может принести мне несчастье, все-таки он просто добродушный болтун.
«Зил» быстро несся по главной заводской аллее, мимо цехов. Пульты, диаграммы, маленькие, как светлячки, огоньки… Моя вахтерша, как всегда, вытянулась у ворот и отдала мне честь. Это полненькая, смуглая, постаревшая, но еще бодрая женщина. Я ответил ей и улыбнулся, понимая, что нужно поддерживать в людях надежду. Это гуманно. Нельзя, чтобы человек жил на этой земле без надежды. Все, что я пережил сегодня ночью и утром, глупости. Они должны уйти из моего сердца. Хорошо стрелой лететь по шоссе, забыв о своих страданиях. Хорошо ловить добрые взгляды, которыми тебя провожают. Ты путешественник. Может быть, людям хочется отправиться вместе с тобой? Почему же ты проезжаешь мимо них?
Какие только мысли не волновали меня! Впереди меня ждал вечер с карпом и уткой. Может быть, я испытал еще не все радости?..
Машина неслась со скоростью около восьмидесяти километров. Для старенького «зила» это было неплохо. Мостовая дрожала под его огромными шинами. Ветер свистел вокруг кабины… Я провел плохую ночь, и надо было забыть ее. Запеть, закричать… И я затянул какой-то марш.
Вдалеке виднелись стены завода «Вулкан», седые, покрытые слоем цемента. За ними градирни, огороды, железнодорожная линия, Фракийская равнина, Марица.
7
«Людям надо стать добрее», — любил повторять бай Драго. Он считал, что добрый тот, кто разрешает отстреливать кабанов в государственном заповеднике. Добрый председатель городского кооператива, который позволяет ему ловить рыбу в рыбопитомнике. Добрый я, потому что вожу его к шурину поиграть в карты. Добрый молодой Масларский, потому что есть надежда, что он женится на его дочери. Добрый директор завода, потому что разрешает ему разводить гусей и поросят во дворе общежития. Добрые люди! Я ехал мимо них и просто таял от их солнечных улыбок.
На профсоюзное собрание отправился скрепя сердце, зная, что там будет доклад, а после долгие дебаты. Оно должно было состояться в административном корпусе завода, там, где работает Гергана. Я шел по коридору, и сердце мое взволнованно билось. Что я ей скажу, если встречу? Я решил, что не стану забирать рекомендацию, которую отдал Гергане. Нечестно говорить один раз «да», другой — «нет». Дело сделано. В конце концов, и моей бывшей жене нужно жить. Не сидеть же ей всю жизнь библиотекаршей в читальне! Может быть, у нас, на комбинате, она найдет свое счастье?..
Опять я столкнулся с вопросом о доброте людской. В известном смысле я покривил душой, чтобы сделать добро одной горемыке. С моей помощью осуществится ее мечта, согреется сердце. Голодный получит хлеб, найдет дорогу потерявший ее. Она скажет мне сквозь зубы: «Спасибо». А у меня поднимется настроение. Так, творя добро, мы сможем спокойно идти по лесенке, которая ведет к счастью.
С этими мыслями я и вошел в комнату завкома. В первом ряду уже сидели бай Драго и Злата, трое коллег из автобазы, двое механиков и один слесарь. Тут же находились еще несколько человек, которых я не знал. Собрание открыл бригадир Иванчев.
Я пристроился позади всех, в самом конце помещения, хотя меня несколько раз приглашали пересесть в первый ряд. Бай Драго махнул мне рукой, но я отказался. Таким людям, как я, всегда тесно в любых залах заседаний. Мне все казалось, что сейчас задену окно и стекло разлетится вдребезги. Стул, на котором я сидел, почему-то беспрерывно скрипел. Я пересел на скамейку у стены и этим еще больше отдалился от массы. Это не понравилось многим. Иванчев сразу обратил на меня внимание и предупредил, чтобы я не отрывался от коллектива. Он пригласил меня сесть впереди, и мне пришлось подчиниться. Довольно потирая руки, бай Драго похлопал меня по спине и прошептал на ухо, что карп уже готов, а к нему и бутылочка белого домашнего вина. Меня так и подмывало его оттолкнуть, потому что он дышал на меня перегаром мастики, но он еще упорнее тыкался мне в ухо, как бабочка, которая приняла мое ухо за дырку, куда ей непременно нужно влезть.
— Злата уточку зарезала. Пеняй, брат, на себя, если не придешь…
Глядя в открытое окно и слыша, как по-деловому гудит заводской двор, я постепенно успокоился. Конечно, не все еще потеряно, раз есть на свете люди, занимающиеся полезным делом. И может, во имя того, что делается за стенами этого здания, мы должны быть терпеливыми. И карпов будем есть, и уток резать, и белое вино будет литься… Ну и что из того?
— Товарищи! — донесся до моего сознания голос Иванчева. — Мы отстаем! До сих пор еще не сформировали бригаду коммунистического труда…
Сначала я слушал не слишком внимательно, время от времени вздрагивая от хлопков в кислородном цехе, но постепенно Иванчев увлек меня своим выступлением. Это был грубоватый, ростом метра под два, человек, с длинными руками, крепкими челюстями, огромным, ладно сбитым телом. Он чем-то напоминал мне паровой молот в кузнице. Люди с уважением смотрели на него, завороженные его физической силой. Он немного стеснялся этого…
Слушая его, я, сам того не желая, начал с ним соглашаться, не сводя взгляда с листочка, который он теребил в руках. Казалось, еще минута — и он порвет его. Через какое-то время я заметил, что остальные, как и я, следят за его руками.
Иванчев закончил свое вступительное слово и произнес:
— Внимание! — И начал читать нам с листочка. Пунктов было много. Согласно им мы должны бесперебойно выполнять производственный план на сто один процент при хорошем качестве работы, снизить до минимума число капитальных ремонтов, экономить горючее, повышать свою квалификацию.
— Ясное дело, — бросил бай Драго, — от обещаний голова не болит.
Иванчев прервал чтение и строго посмотрел на него:
— Что ты хочешь сказать? Что мы обещаем не думая?
— Что ты, товарищ Иванчев, ничего подобного я и не думал говорить!
— «…Каждый член бригады, — продолжил чтение Иванчев, — должен заниматься в учебных звеньях, созданных партийной организацией. Ежедневно читать прессу, а важнейшие статьи обсуждать коллективно. Подписаться на «Работническо дело» и журнал «Техника». Активно участвовать в общественной жизни завода. Не допускать нездоровых проявлений и вне его…»
— Это важно! — снова подал голос с места бай Драго.
— «…Два раза в месяц, — продолжал Иванчев, — организовывать коллективные просмотры художественных фильмов с последующим обсуждением. Посетить в течение сезона два театральных спектакля и сделать три коллективных выезда на строительные и исторические объекты. Принимать активное участие в художественной самодеятельности завода, в физкультурных праздниках и мероприятиях по линии оборонного общества. Отдать по восемь часов добровольного труда на благоустройство и озеленение территории завода. Каждый член бригады обязан без отрыва от производства овладеть смежной профессией…»
— Вот это дело! — опять послышался голос бай Драго. — Это очень важно!
— Все важно, Драгомир!
— Ты прав! — согласился бай Драго.
— Читай, товарищ Иванчев! Не обращай на него внимания!
— Это все. Чтение закончено. Пока нам и этих пунктов хватит.
— А я-то думал, что там еще пункты есть, — с сожалением произнес бай Драго. — Почему пунктов больше нет?
— И этих не так уж мало.
— Верно! Главное — хорошо взяться за дело.
Иванчев сложил лист и спрятал его в левый карман рубашки. Из правого вынул блокнотик и химический карандаш. Потом сказал, что любой из нас может высказаться, и сел.
Меня охватило беспокойство. Бай Драго привстал со своего стула и проговорил, будто принося себя в жертву:
— Сейчас кому-то надо хоровод повести. Для начала я против почина не возражаю. Мы даже запоздали. Но лучше поздно, чем никогда, как говорит народная пословица.
Злата смотрела на него сонным взглядом, и глаза у нее закрывались сами собой.
Бай Драго продолжал:
— Повысить уровень производства и освоить еще по одной профессии — это самое важное дело, товарищ Иванчев!.. Но почему здесь ни слова не сказано о моральной поддержке отстающих? Предлагаю включить и такой пункт. Пунктов-то все-таки мало. Предлагаю также принять почетным членом бригады товарища Германа Степановича Титова и переписываться с ним, как это делает бригада из кислородного.
— Там люди интеллигентные, знают русский язык, — подала голос Злата.
— Извини, но что касается русского, то мы все его знаем… Да есть ли такой болгарин, который бы не знал русского языка? Наша бригада, — продолжал бай Драго, — должна выйти на передний край культуры, читать художественную литературу так, чтобы очередь в библиотеку выстраивалась.
— Можно подумать, что ты туда дорогу знаешь? — перебила его жена. — Молчал бы уж!
— Ходил туда и буду ходить, гражданка!.. — вдруг с раздражением бросил он. — Я не обязан давать вам отчет. Пусть вот товарищ Масларский скажет, какой роман я взял у него в последний раз? Ну?
Я с испугом и недоумением смотрел на него, не зная, что отвечать. А он продолжал:
— Мы не должны забывать и про молодежь. Куда она идет, наша молодежь? Я вас спрашиваю. Задавали ли вы себе этот вопрос? — Спросил и замолчал.
Злата толкнула его в бок:
— Ну говори же, хватит пустое-то молоть. Куда идет-то?
— Нет, этот вопрос не такой уж и простой, гражданка! Что мы делаем с комсомольцем Евгением Масларским?
— А он не комсомолец.
— Не имеет значения. Не комсомолец, так был им… А прежде всего должен быть человеком…
— Это уж от него самого зависит, — сказал я.
— И от вас тоже, товарищ Марин Масларский… И от меня, от тебя, от всех нас… Все мы за него в ответе.
— Это вопрос сознательности.
— Мы должны над Евгением Масларским взять шефство, чтобы спасти его.
— Ну, влипли! — всплеснула руками Злата.
— А почему бы и нет? — продолжал бай Драго. — Можем ли мы быть безразличными к будущему молодого человека?
Я с нетерпением ждал, когда он закончит говорить. Мне осточертели ораторы, которые постоянно обращаются к слушателям с вопросами. Я имел свое мнение и не нуждался в его вопросах, которыми он совершенно явно хотел на меня повлиять. Я не собирался поддаваться ему.
— Говорят, что он был исключен из комсомола. Но за что?
— За тунеядство… Люди работали, а он болтался без дела.
— Простите? — переспросил бай Драго. — Как вы сказали, за тунеядство?
— И за драку на танцах…
— Вот это уже вопрос! А товарищи по организации проверили факты, прежде чем голосовать? Не проверили. У меня сведения точные…
— И у нас есть сведения, — прервал его Иванчев, — но дело не в этом. Ему нужно протянуть руку. Хорошо, руку мы ему протянем. А он ее примет?
— То же самое и я хотел сказать, товарищ Иванчев! — заулыбался бай Драго. — Масларского нужно поддержать. Тут я его как-то встретил и поговорил с ним. Он раскаялся.
— Плакал, наверное! — бросил я.
— Нет, но очень критиковал себя. И я не побоюсь этого слова — честно критиковал!
— Очень хорошо, — похвалил Иванчев, — так и надо.
— Скажу больше, товарищ Иванчев, он обещал исправиться.
— Еще лучше!
— Вот и я говорю!
— Ну хорошо, включим его в пункт восьмой.
Все были согласны вписать его в восьмой пункт. Только я был против, но руку все же поднял. На это ничтожество мы потратили целый час! Бай Драго с чувством пожал мне руку и сказал, что я человек принципиальный.
Собрание кончилось. Я шел по улице один, злой и недовольный собой. Оказывается, все, что я делал до сих пор, было против моих убеждений. Даже бай Драго и тот оказался сильнее меня. Хорошо, включили Масларского в пункт восьмой. Пусть себе там красуется, может, и спасем его.
Мне некуда было идти. Коллеги мои ушли в закусочную. Меня приглашали, но я отказался. Не имею я права на веселье, потому что негодный я человек. У меня нет права даже напиться…
8
Сезон любви миновал, и я мог теперь быть спокоен. Шел к концу июнь. В июле молодые люди отправятся к морским пляжам, а мы, старики, будем гонять по дорогам ветер. Это хорошо, если есть здоровье.
Ночь стояла тихая, спокойная. В траве мелькали светлячки. По небу в сторону Фракии плыли облака. Может быть, и они спешили к морю? Летняя ночь настраивала меня на мечтательный лад. Сесть бы на какую-нибудь скамейку… Сейчас самое время для размышлений, особенно после бурного заседания. Постепенно я успокоился, решив, что не стоит из-за какого-то мальчишки тратить столько нервов.
Время от времени налетал легкий ветерок, березы начинали тихонько шуметь, словно хотели меня приласкать. Разомлев, я начал мечтать о женской ласке. Вспомнилась молодость, и мне стало грустно при мысли об улетевших годах. Кажется, что я и любви-то никогда не знал. Кто теперь будет обо мне заботиться?
Подходя к гостинице, я поймал себя на мысли о том, что мне не хочется идти в комнату, особенно если брынзу еще не убрали из подвала. Лучше прогулять всю ночь под звездами и облаками и поспать на деревянной скамейке в парке.
У входа было темно. Лампу, висящую у дверей, уже погасили. Директор, видно, ушел — в окнах его кабинета тоже темно. Молчит телефон, печати с чернильницей отдыхают после дневных трудов. Наверное, и горячую воду перекрыли, не говоря уже о душевой, которая работает лишь по субботам. Ну ладно, решил я, ополоснусь под холодным душем, как это делают молодые.
Я уже был возле входа, как вдруг меня кто-то окликнул. Обернувшись, я увидел сидящего на лавочке у входа в гостиницу Гнома. Он помахал мне ручкой, приглашая посидеть с ним. Я заколебался, но он настаивал:
— Присядь, присядь на минутку… Ты только посмотри, какая ночь!..
— Да, ночь хорошая. Звездная.
Он подвинулся, давая мне место, и спросил, где я был. Я ответил, что был на собрании, а он вдруг мне выпалил, что у него здесь, в гостинице, свое собрание было. Большие неприятности…
Я удивленно посмотрел на него.
— Свалилось, брат, на мою голову одно происшествие… Такая досада…
— Что же случилось?
— Арестовали Масларского, молодого…
— Что ты говоришь! — вскочил я со скамейки.
— Честное слово, застукали тут его с одной в комнате… Сейчас оба в милиции.
У меня в горле пересохло. Язык не поворачивался спросить, кто она.
Гном, словно прочитав мои мысли, сказал:
— Нет, не библиотекарша, какая-то другая. Кажется, в бухгалтерии работает.
— Молодая? Старая?
— Ха, было мне ее когда рассматривать!.. У меня в глазах потемнело. Теперь меня, может быть, уволят из-за него.
— А как это произошло?
— Я был на собрании, а он, мерзавец, воспользовался моим отсутствием.
— Уж не Виолета ли Драгова?
— Нет, с Виолетой он себе подобных вольностей не позволяет. Эта, похоже, старше его, но сохранилась неплохо. Говорят, разведенная. Ну теперь их поженят. Пусть отвечает, если нашкодил… Я его не жалею, только вот почему это случилось в моей гостинице?.. И ведь не в какой-нибудь гостинице, а в ведомственной. Тут останавливались и директора, и главные бухгалтеры, и даже писатели из Софии… Как я теперь буду оправдываться? Это же пятно. Ведь пятно же?
— Да, конечно.
— И представь себе, он признался. Как ни вертелся, но я его прижал. А он признался, что регулярно водил ее в гостиницу, когда я куда-нибудь отлучался по служебным делам… Ох и злой же я на таких! Пусть теперь поспит на голых досках в милиции, может, ума прибавится.
— А что он говорил?
— А ничего! Молчал… Чуб причесал…
— Да, дурак он. Ну а она?
— Кудахчет как курица. «Не имеете права меня задерживать! Я свободная гражданка! Этот человек мне нравится!» Ну и прочие дикости… Ну хорошо, он твоя симпатия, а что тебе надо в ведомственной гостинице? Идите в парк, разгуливайте себе по кустам на берегу Марицы… А в гостиницу-то зачем? Это же общежитие! Как же так? Что, я не прав? Я давно за ними следил!
— Что же теперь будет?
— Уволят меня… И Векилов только и ждал в отношении меня удобного случая. У тебя, часом, нет связей с милицией?
— Нет, я тут совсем недавно. Никого пока не знаю.
— Жалко. Я лично пойду к Векилову и объясню ему, что был на собрании. Правда?
— Конечно.
— Векилов понятливый… Как это ты его не знаешь? Он же каждое утро ест говяжью чорбу в нашей столовой. Да неужто ты его не видел? Характер, правда, у него особый, вспыльчивый… Нет, Векилов понятливый. Только вот характер…
— Женатый?
— А почему это тебя интересует?
— Да так просто.
— Думаешь, не простит? Нет, Векилов понятливый.
Мы помолчали, думая об этом Векилове. Я не знал его, но представлял себе: полненький, затянутый высоким жестким воротничком, черные усики, поредевшие волосы, красная шея. Не иначе, скоро пострадает от апоплексического удара. Немало людей прошло через его руки.
— Да, идите к Векилову. А я завтра выеду из гостиницы.
— Почему? — испуганно спросил он и остановился напротив меня.
— Не могу больше жить здесь, — отрезал я.
— Но я все продезинфицирую…
— Нет, приготовьте мне счет.
— Я прошу тебя, Масларский. Что же это получается? Выходит, это я, Гюзелев, выгнал клиента. Значит, я виноват.
— Нет, просто я не могу жить рядом с человеком, который позорит мое имя. Всему городу станет известно, что Масларского застали в гостинице с какой-то подозрительной женщиной. Что мне прикажешь делать?
— Нет ничего проще. Предоставь это мне. Все сделаю как полагается, все расставлю по местам.
— Спасибо, но я все равно не останусь. Приготовьте мне счет.
— Я тебя прошу, Масларский! Нет, я запрещаю!
Мы поднимались по лестнице, и я, пользуясь случаем, напомнил ему обо всех безобразиях, с которыми мне пришлось столкнуться. Не забыл сказать и о брынзе. Он мне пообещал, что завтра же выбросит бочки, а в туалете прикажет насыпать побольше хлорки. Душ всегда будет открыт. Теплая и холодная вода будет круглые сутки. Мне он скоро выделит отдельную комнату. Он даже показал ее мне. До сих пор там жил директор, командированный.
Я продолжал хмуриться, а Гном смотрел на меня умоляюще и снова начал ссылаться на Векилова, мол, он понятливый и, если я выеду, задумается над этим фактом… Он долго еще что-то мне говорил, но я отодвинул его в сторону и заторопился уйти к себе в комнату. Там было тихо. Все спали. Глядя на свою смятую, неубранную постель, я подумал: «Векилов понятливый… Векилов простит…» Не раздеваясь, бросился на постель и сразу же заснул.
Получилось так, как я и думал: по комбинату поползли слухи, что я водил в гостиницу женщин и развратничал с ними ночи напролет. Злые языки утверждали, что женщины были замужние, что я дарил им подарки, что среди моих любовниц была и одна девица, на которой я обещал жениться. После этого все, особенно женщины, стали смотреть на меня с любопытством. Все мои усилия объяснить, что речь идет о другом Масларском, не принесли результата.
Самым неприятным было то, что бай Драго отложил запланированную пирушку. Ни тебе карпа, ни утки, ни белого вина. В конце концов, решил я, можно и без утки прожить. Буду-ка я лучше выполнять свои нормы, может, кто-нибудь и скажет обо мне доброе слово; уйду в себя, стану гордым и неприступным.
Однажды мне передали, что меня вызывает начальник милиции Векилов. Вначале это ошарашило — слишком живы еще были в моем сознании воспоминания, но затем меня разобрало любопытство, и я пошел в милицию. Страха я не испытывал, потому что, как говорится, воробей я был стреляный. Чего мне было бояться? Я даже решил с ними поскандалить, если они начнут читать мораль. Слишком уж много мне давали до сих пор всяких советов. Хватит! Сыт по горло!
Вот с таким настроением я и перешагнул порог милицейского управления. Наконец-то я увижу Векилова! К моему удивлению, он оказался худым, болезненного вида человеком с бледно-желтой, сморщенной на лице кожей. Голова его высовывалась из широкого стоячего воротничка, как голова черепахи из панциря. Глаза у него были большие, навыкате. Я сразу предположил, что у него базедова болезнь. Позже, когда мы разговорились, я узнал, что его еще с тех пор, когда он сидел в тюрьме как политзаключенный во времена фашизма, мучает язва желудка. К тому же оказалось, что мы с ним земляки, из соседних сел, что и он пострадал в 1951 году, но сейчас снова работает на старом месте и чувствует себя отлично, несмотря на болезни.
— Почему я такой худой? — спросил он и ответил: — Сам себе удивляюсь. Ем я достаточно… Вон коллеги мои — люди полные, крепкие, здоровые. Их и уважают. А меня, простите, несерьезным считают… Да, молодой Масларский… А ты отдуваешься… Донжуана из тебя сделали… Интересно… А почему бы и нет? Хорошая слава… — Он похлопал меня по плечу и сел рядом в кресло.
Кабинет у него был просторный, все стены увешаны плакатами. Я понял, что имею дело с человеком добрым, который на своем месте долго не продержится.
— Ты мне все-таки правду скажи: прежде когда-нибудь такое свинство в гостинице бывало или нет?.. Только правду говори. Я не люблю, когда мне врут.
— Ну что вы, — возразил я. — Как можно?
— Ни разу? Интересно… И Гюзелев говорит, что женщины не ходили… Кстати, как он, этот Гюзелев? Гостиницей управляет?
— Порядочный человек.
— Совершенно?
— Головой ручаюсь.
— Я бы не советовал тебе торопиться с выводами. — Он встал и снова вернулся за свой стол.
Я смотрел на него с любопытством.
В кабинете было светло, в открытые окна ярко светило летнее солнце. Над столом висела увеличенная фотография — Ленин читает «Правду». На столе стоял портрет Феликса Эдмундовича Дзержинского.
Во мне будто что-то перевернулось. Внезапно я почувствовал к Векилову симпатию.
— А что скажешь о своем однофамильце? — неожиданно спросил он.
— Тоже хороший человек… порядочный.
— Значит, все хорошие, все порядочные… А кто же тогда плохой? Милиция?
— Я этого не говорю.
— Ты не говоришь, но это само собой разумеется… Да, слишком ты доверчив, дорогой мой… «Недостаток, который вы скорее всего склонны извинить, — легковерие…» Чьи это слова?.. Нашего учителя Маркса…
Он, вытянув тонкую шею, повертел головой и поправил белый подворотничок кителя. Ему все казалось — что-то у него не в порядке, что-то не так на нем сидит.
— Видишь вот эти квитанции?
Я привстал. Он размахивал передо мной пачкой смятых грязных бумажек и огорченно смотрел на меня, как-то по-особенному приподняв одну бровь.
— Сделки… грязные сделки…. Сводничество, махинации, шарлатанство…
— Не понимаю.
— И я не понимаю… Нет, не зря я целый месяц ел говяжью чорбу в его грязной столовой… Слава богу, теперь уже все! С чорбой покончено! С завтрашнего дня перехожу на кислое молоко в соседней молочной…
Я был в недоумении, ничего не мог понять.
— Будь спокоен, — подмигнул он мне, — на этот раз я буду пить кислое молоко без какой-либо определенной цели… Ну, топай!.. — Он подошел и подал мне руку: — До свидания!.. Просто хотел с тобой увидеться… Знал, что мы земляки, а встретиться все как-то не доводилось… Такая уж у нас жизнь!..
Я расстался с ним с большой неохотой. Хотелось поговорить с Векиловым еще. Он разжег мое любопытство, а сам сказал «до свидания». Даже нажал на кнопку звонка и попросил пригласить следующего посетителя, ждавшего в коридоре, у дверей.
Я вышел ошеломленный и удивленный. Идя по улице, пытался привести мысли в порядок. «Так вот, значит, какой человек этот Векилов…» И я невольно улыбался.
9
В конце концов я решил выехать из ведомственной гостиницы и подыскать себе частную квартиру. «Теперь-то я избавлюсь от вечного дребезжания тарелок в столовой, где я каждое утро ел чорбу, — думал я. — Больше меня не будет преследовать запах брынзы из подвала. Могу подумать и о семейном очаге, как мне советуют некоторые знакомые женщины».
Дни шли чередой, но ничего не менялось. С Векиловым я лишь изредка виделся в кафе-молочной. Он был все таким же нервным и беспокойным, но на служебные темы мы с ним не говорили. Я не знал подробностей, но был уверен, что молодой Масларский упорхнет из города, а Гюзелева посадят в тюрьму за сводничество.
О бригаде, которая взяла обязательство перевоспитывать морально неустойчивого юнца, я и думать забыл. Жизнь повернула по-своему, и я знал, что пройдет порядочно времени, прежде чем улягутся страсти. Ни бай Драго, ни его жену Злату я не видел. Об их существовании можно было судить лишь по уткам, которые крякали во дворе общежития. Я был уверен, что этими людьми овладело разочарование, а утешиться они теперь не могут. До меня доходили разговоры, что их Виолетка работает в оранжерее, где уже созревали помидоры.
Частную квартиру я решил подыскать в Восточном квартале, недалеко от Марицы, в бывшем старом селе. Там стояли теперь одноэтажные домики с палисадниками, и хозяева сдавали их внаем по недорогой цене.
Теплым июльским вечером, когда комары тучами летели со стороны реки, я отправился на своем «зиле» в этот район города, чтобы подыскать себе квартиру. Сказать по правде, меня бесил самодовольный вид этих дворов. Думаю, что этим я обязан своему нигилизму, который и стал причиной моей непутевой жизни. Возможно, и я бы думал иначе, построй я тоже кирпичный домик с двориком и садиком, как эти воодушевленные мещане. Снимаю шляпу, приветствуя их муравьиный труд! Улицы здесь, правда, еще не были замощены, но большинство домиков — из кирпича, с бетонным крыльцом и маленькими колонками. Дворы были густо окружены стеблями подсолнечника, почти повсюду виднелись только что опрысканные купоросом виноградные лозы.
Я остановился, спросил у женщины, где дом номер 48. Машину сразу же окружили, наперебой начали мне объяснять. Женщины меня так запутали, что пришлось несколько раз разворачиваться и ездить взад-вперед, пока я не нашел дом номер 48.
Слава богу, домик мне сразу понравился. В отличие от других он был побелен известью, на крыше вертелся флюгер — деревянный петушок. Сразу стало ясно, что я имею дело с заботливым и старательным хозяином. Но таких людей я всегда боялся, потому что они требовали, чтобы квартиранты входили в дом, сняв обувь.
Оставив машину на боковой улочке, я устало выбрался из кабины. У меня не было даже сил прикрикнуть на ребятишек, которые, словно пчелы, облепили грузовик, чтобы получше рассмотреть. Любовь к технике, охватившая наше юное поколение, всегда причиняла мне неприятности.
Вот и деревянная калитка. Я заглянул во двор. Солнце заходило, и в окошках дрожали его багровые отсветы. Мой будущий хозяин стоял во дворе спиной к калитке, выгребал из бадьи цементный раствор и наполнял им деревянную форму — бетонировал площадку. Судя по быстроте, с которой он заливал бетон, человек он был весьма сноровистый, энергичный. Сразу видно, что все силы отдавал своему хозяйству. Приближаясь к нему с известной долей страха и почтения, я легонько покашлял. Энтузиаст, по уши занятый своей работой, меня не услышал. Он старался: его дом должен стать образцовым, это даст возможность найти для найма хорошую клиентуру.
— Добрый вечер, — поздоровался я.
Мой будущий хозяин тщательно выровнял раствор в опалубке и лишь тогда повернулся ко мне, чтобы ответить на мое приветствие. Это был смуглый лысый здоровяк, с румянцем, с черными усиками и лучезарным взглядом.
— Чем могу быть полезен? — поинтересовался он.
И на меня сразу же повеяло его официантской природой. Не иначе как это мой знакомый по закусочной, где мы с железнодорожниками спорили из-за разбавленного вина. Мне даже стало приятно, что я вновь увидел его физиономию. Однако он сделал вид, что не узнал меня, снова повторил свое «Чем могу быть полезен?» и почесал мизинцем под носом. Я понял, что столкнулся с деловым человеком. Хозяин дома пригласил меня посидеть на скамейке и подождать, пока он закончит свое дело. Я сел и осмотрелся вокруг, пораженный яркими красками заката.
Домик был одноэтажный; окна хозяин изнутри закрыл газетами, чтобы не выгорала мебель. Чуть в стороне от домика виднелась пристройка с небольшой водопроводной колонкой — чешмой. Позади чешмы на грядках росли бобы, чеснок, огурцы, редиска… Часть территории была отгорожена проволочной сеткой, за ней пищали цыплята. Их писк взволновал меня до слез. Потянуло к земле. Это и понятно — ведь я же крестьянин.
Будущий мой хозяин вымыл под краном руки. Он, конечно, меня узнал, но решил притвориться, что не помнит происшествия в своей закусочной. Однако на меня смотрел с подозрением. Я понимал, что только высокая плата за квартиру может его успокоить.
Он сел рядом со мной на скамейку, и начался деловой разговор. Да, ему все известно. С жильем сейчас всюду плохо. Люди готовы заплатить любую цену, главное — была бы крыша над головой. Сам он истратил уйму денег, прежде чем построить этот одноэтажный домик. Один только цемент сколько ему стоил… К тому же еще его нигде не купишь… Он вдруг разговорился, и я живо представил себе его жизнь… София, год 1941, 1942, 1943-й… Бывал ли я в Софии? Еще бы! София мне как родной город. Могу часами говорить о ней.
Он оживился, разволновался.
— Прошу прощения! — воскликнул он. — В Софии я был официантом. Ресторан «Болгария». Получал три тысчонки и десять процентов от выручки. А если прибавить к этому еще и чаевые, которые тогда не были запрещены, вот тебе и зарплата!
— Да, вы правы…
— В то время мне и удалось скопить деньжат. Однако меня мобилизовали и направили на турецкую границу, потом перебросили в другое место. Во время этих скитаний и растаяли мои сбережения.
— Понимаю…
— После войны — снова борьба… Это мои цыплята. Я их месяц назад купил. Инкубаторские. Взял сорок две штуки — одного дети придавили, два сами сдохли, а два исчезли бесследно, думаю, ласка их утащила. Недавно она и во дворе соседей объявлялась. Так что осталось вот тридцать семь штук… Рыжие на откорм, а белые для яиц. А курятник хочешь посмотреть? У меня десять леггорнов. Яйца несут — что горох сыплют.
— Доходное дело.
— Я заведую закусочной, но там все нормировано, учтено… А Гюзелев на чем погорел?
— Какой Гюзелев? — удивился я.
— Да ты же в его ведомственной гостинице живешь! — воскликнул он. — Весь город о Гюзелеве говорит.
— Может быть, вы его с Масларским путаете?
— Да нет же, Гюзелев!.. Директор гостиницы! Гном.
— Да-да, — вздохнул я, — вспомнил. Наверное, его оклеветали.
— В наше время таких вещей не делают.
— Почему не делают?
— После этих перемен в партии…
— А вы с ним знакомы?
— Я с подобными людьми не знаюсь!
— Почему же?
— У меня свои правила в жизни. Я домосед. Не люблю разгульной жизни и прочих подобных вещей…
Цыплята продолжали пищать. Мой собеседник кого-то позвал, и из пристройки вышла полная женщина с тазом в руках. В нем была смешанная с отрубями нарезанная лебеда. Женщина шла как сонная. Ноги у нее отекли, и вообще вся она была какая-то опухшая.
— Это моя супруга, — сказал он. — Ганка, посыпь им, пусть угомонятся, а то все уши мне пропищали… Правда, сильно пищат?.. Да, Гюзелев в прошлом году навязал мне две бочки брынзы, я их еле продал. Но в этом году ему уже не удалось… Я человек честный и терпеть не могу жульничества… Видеть не могу.
— Кого? Гюзелева?
— Нет, брынзу.
Мы замолчали. Я решил перевести разговор на другую тему. Посмотрел на его дом и сказал, что дом мне очень нравится.
— Скромный, — сказал он.
— Почему скромный?
— Такие типы, как Гюзелев, мне страшно мешают. Я постоянно настороже. Вчера вот опять устроили у меня ревизию. Не дают человеку спокойно жить и заниматься своим делом. Сегодня у меня выходной, вот надумал площадку закончить.
— А кто с вами живет?
— Жена да двое сыновей, уже в строительном техникуме учатся. Один отличник. Да, заботы, заботы… Что ж, клубок распутывается. И наши люди в замешательстве. Гюзелева посадить надо. Когда его дело будет рассматриваться?
— Этого никто не знает.
— Жалко.
— Почему же?
— Нет смысла тянуть.
— Может быть, сеть широкая? Пока ее распутают…
— Какая сеть?
— Спекулянтская.
— В наше время спекулянтов нет. А если и есть, то это редкость.
Женщина возвратилась с пустым тазом. Цыплята уже не пищали. Равнину окутывал предвечерний сумрак, багрянец заката бесследно растаял. Становилось прохладно. Клубы дыма с химического комбината стлались над рекой. Ветер доносил сюда запах серы, но к этому мы уже привыкли. Хозяин попросил жену принести нам ракии. Я сказал ему, что пить не могу, поскольку за рулем. Мне принесли малинового сиропа. Я пил сироп и старался не смотреть на женщину, сидевшую у дверей пристройки.
— Страдает сонной болезнью, — поделился со мной хозяин, глотнув ракии. — А я вот бессонницей страдаю. Две противоположности. Хуже не придумаешь — сонная болезнь и бессонница. Я извиняюсь, она мне хоть и супруга, но такая развалина… А какой была красавицей!.. Такова жизнь… Нравится сироп?
— Отличный.
— Это она его делала. На все руки мастерица. Только все время спит, постоянно. Вот и сейчас засыпает… Я ее находил и возле цыплят уснувшей. А сам я целыми ночами глаз не смыкаю… Жизнь! Очень уж она тревожная какая-то… все меня тревожит… А Ганке хоть бы что… Вот в чем разница между нами… Ганка! Ганка! — позвал он. — Принеси-ка еще чашечку сиропа. Очень понравился товарищу! Ну-ка принеси, моя милая!
Женщина обернулась и с любопытством посмотрела на меня. Она была в ситцевом платье, на шее кожа висела складками. В руках мужа-официанта за долгие годы она стала походить на поношенную одежду. Я пожалел ее и пригласил сесть с нами. Ему это не понравилось, и он тут же поспешил отослать ее в пристройку мыть посуду. Таким образом я начисто лишился какой бы то ни было возможности проявить свои благородные чувства к обделенному радостями жизни человеку. А обыватель-энтузиаст продолжал плакаться:
— Война съела у меня восемьдесят тысяч. Денежная реформа — сто двадцать. Двести тысяч за пятнадцать лет — как псу под хвост. Если к этому прибавить и те перемены, что произошли с левом, то можешь понять, почему я остался с одним этажом. Но я не жалуюсь. Я никогда не жаловался. — Он протянул вперед обе руки: — Пока у меня есть вот это, я не пропаду.
— К рукам и ум нужен, — вставил я.
— Ну, это само собой! На отсутствие ума, слава богу, не жалуюсь!
— А вот у Гюзелева его не было, — продолжал я.
— Гюзелев был ветрогоном.
— Кем?
— Ветрогоном.
Мы помолчали, мрачно глядя прямо перед собой. Потом он вдруг оживился и пригласил меня в дом. Я сразу же согласился — в сущности, за этим сюда и пришел.
Чтобы не испортить только что забетонированную площадку, мы прошли по доске. Лачка (так звали хозяина) повел меня в дом.
Газеты на окнах пожелтели от солнца. Как только мы распахнули двери первой комнаты, мне сразу ударил в ноздри запах чабреца. В комнатах стоял полумрак, и Лачка зажег лампу. Я увидел железные кровати, ковер, на котором по озеру плыли лебеди, гравюры — отряд Христо Ботева и казнь Левского. Кровати были застланы кружевными покрывалами. Лачка объяснил мне, что это их спальня, а рядом — кухня с балконом. В соседней комнате живут его сыновья. Ну а свободная комната, которая сдается внаем, находилась в пристройке. Я опешил, настроение у меня моментально упало. Он поторопился меня успокоить, что та комната даже гигиеничнее, потому что она ближе к природе (очевидно, он имел в виду огород). Мне захотелось на нее взглянуть.
Он повел меня в пристройку. Тут и вправду было нечто похожее на комнату. Косое оконце, выходящее на огород, деревянные стены, шиферное покрытие… Лачка толкнул отворившуюся с продолжительным скрипом дверь и пригласил меня в комнату. Она показалась мне очень большой и пустой. В глубине ее у самого окошка стояло что-то вроде скамейки, покрытой узорчатым ковриком. Лачка сказал мне, что сюда они планируют положить пружинный матрац, а пока здесь спит его жена, когда ее одолевает послеобеденный сон. Здесь прохладно, да и мухи так не досаждают, как в новых комнатах. Там их, наверное, солнце привлекает, хотя стекла на окнах закрыты газетами с мая по ноябрь, пока не спадает летняя жара.
— Нет, тут очень прохладно, а в зимнее время тепло. Дерево одинаково хорошо держит и холод, и тепло, — сказал он, распахнул окошко и высунул голову наружу. Вытянув шею в сторону огорода, он воскликнул: — Укропом пахнет, цветами всякими! Очень полезно для здоровья.
— Не люблю запах укропа, — ответил я, — он еще с детских лет мне противен.
— Предпочитаешь нюхать брынзу? — усмехнулся он, вытаскивая голову из окошка. — Тут простор, природа. Можешь даже в огороде спать, когда наступит жара. Во Фракии жарко.
— Нет, здесь я бы жить не согласился… Платить такие деньги… Поищу в другом месте. Весьма сожалею.
Выйдя из пристройки, мы прошли мимо Ганки. Она продолжала дремать, сидя на деревянном стульчике, и даже не шелохнулась. Лачка отчаянно всплеснул руками:
— Из-за нее квартирантов пускаю!.. Кучу денег ухлопал на лекарства… Да. Значит, не нравится… Я подумаю, как лучше сделать. В крайнем случае сюда могу сыновей положить, а ты в их комнате разместишься. Только вот большая она очень. Там чуточку подороже будет… Иначе нельзя. По метражу… А желающих хоть отбавляй. Каждый день меня спрашивают…
Мы снова оказались во дворе, но на скамейку садиться не стали. Я, недовольный, направился к калитке, готовый прекратить этот торг. Лачка стоял в задумчивости. Потом вдруг догнал меня и схватил за руку:
— Знаешь что, мил-человек, другому я ее сдавать не буду, потому что ты мне симпатичен… А кроме того, тебя мне рекомендовали.
Я мрачно рассматривал частокол из подсолнухов.
— Мне можно подумать?
— Можно, но времени для раздумий почти не осталось…
Он проводил меня до грузовика, продолжая ласково смотреть на меня своими цыганскими глазами, время от времени почесывая усики. Только в кабине своего грузовика я почувствовал, что полностью избавился от его магического воздействия.
Выбравшись на главную улицу, я покатил к городу по берегу Марицы. Не успел я доехать до первого моста, как вдалеке увидел женщину, подававшую мне знаки рукой. Не в моих правилах бросать людей на дороге. И на этот раз я решил быть великодушным. Остановил грузовик и спросил в темноту:
— В город едете?
— До комбината.
— Садитесь.
Белая нежная рука быстро распахнула дверцу кабины. Я смотрел прямо перед собой, занятый мыслями о Лачке. Женщина проворно втиснулась в кабину и села справа от меня. Меня обдало запахом духов. Я повернулся, чтобы взглянуть на нее, но в полумраке не мог рассмотреть ее лицо. Показалось, что молодая. На меня она не смотрела. Открыла свою сумочку, вынула оттуда пудреницу и принялась припудривать лицо. Я искоса глянул на нее. Она, перестав пудриться, внезапно повернулась ко мне, и я почувствовал, как замерло ее дыхание.
Рядом со мной сидела бывшая моя жена, Виолета Вакафчиева.
10
Я крепко вцепился в руль, боясь, что, смущенный, выпущу его. Она тоже была смущена. Я слышал, как она беспокойно дышит, застигнутая врасплох неожиданной встречей. Тем более что ехали мы в одной кабине, и у нас не было возможности отодвинуться друг от друга.
Она сложила руки на сумочке и не смела пошевелиться. Мы оба ломали голову, как нам начать разговор. Машина гудела, и я отчетливо слышал все шумы в моторе. Он работал в полной исправности, Ярко светили фары, и белая поверхность шоссе хорошо просматривалась…
— Ты все еще в ведомственной? — неожиданно проронила она, мельком взглянув на меня, и будто пожалела о заданном вопросе.
— Да, там.
— Наверное, не очень приятно жить в гостинице?
— Почему… — неопределенно ответил я. — Приятно.
— Неудобно ведь.
— Нет. Мне удобно.
Она замолчала. Наверное, подумала: «Все такой же упрямый». И проговорила назидательным тоном, совсем как тогда, десять лет назад:
— Тебе нужно бы снять квартиру.
— Это тоже квартира.
— Слишком дорогая.
— Хорошие квартиры тоже недешево стоят. Цены заламывают какие хотят.
— Да, зато жить можно свободнее.
— Что значит свободнее?
Я ждал, что она меня осадит, как в прошлом. Так и произошло.
— Свободнее, — произнесла она язвительно, — это значит, что рядом с тобой не будет таких людей, как Евгений Масларский.
Мне стало жаль ее. Я понял, что ее мучает. Она снова, в который раз уже, была обманута. Я видел ее грустное лицо со следами пудры и румян. Возле губ ее легли морщинки, глаза казались усталыми. У меня появилось такое чувство, что передо мной сидит состарившийся ребенок. И мне стало больно за нее. Я решил не противоречить ей больше. Зачем подливать масла в огонь? Когда-то, когда мы были мужем и женой, ничего подобного со мной не случалось. И я понял, что стал добрее, а может быть, снисходительнее.
Какое-то время мы ехали молча. Потом я спросил ее, в этом ли районе она живет. Она ответила: «Да». Затем я спросил, не слишком ли сильны здесь зимние ветры. Она сказала, что зимой запахи со стороны комбината доносятся до квартала, только когда дует восточный ветер, но он, к счастью, бывает редко. От реки идет свежий воздух. Район этот перспективный. Буквально каждый день здесь появляются новые дома. В сущности, это положительная черта… Не так ли?..
Она продолжала расхваливать квартал — вдоль реки растут плакучие ивы, разбит сквер с розами, устроены беседки, теннисный корт и всякие другие уголки, например альпинариум. Меня так и подмывало спросить: а эдельвейсы? Однако я решил, что шутить не стоит, так как она была слишком серьезна. Она увлекала меня своим энтузиазмом.
— Да, у нашего квартала прекрасное будущее. Квартиры здесь чудесные.
— Я уже искал.
— Прекрасно. Где?
Я сказал ей о Лачке. Она пыталась его вспомнить, но это удалось ей только тогда, когда я объяснил, что речь идет о заведующем закусочной. Оказалось, что Виолета живет неподалеку от его дома. Каких-либо других подробностей она мне не сообщила. Я начал говорить о нем что-то хорошее, но она замолчала, и это меня озадачило.
— Лачка — человек трудолюбивый, — продолжал я. — Своими руками построил себе такой дом!.. Очень трудолюбивый.
— Да, — ответила она сухо, — этот твой трудолюбивый человек получил последнее предупреждение в связи с воровством в закусочной, где он работает.
— Неужели? Просто не верится!
— Почему же?.. Старается человек… как, впрочем, и все мошенники!
Она открыла сумочку, чтобы взять носовой платок. Пахнуло знакомым, десятилетней давности ароматом, и мне стало приятно. Она сердито вытирала платочком свой курносый носик и смотрела прямо перед собой. Я подумал, что Виолета напрасно нервничает, поэтому решил ее успокоить:
— Ты все такая же, какой была и тогда…
— Ах, оставь, ради бога!
— Честное слово.
— Да, в общем-то хуже не стала. Только злей. — Она втолкнула платочек на место и резко щелкнула замочком сумки, будто кому-то мстя. — Люди меня сделали злой.
Мы опять замолчали. Я уже боялся продолжать разговор. Кто знает, чем он может кончиться. Между тем мы приблизились уже к железнодорожному мосту. До центра города было уже недалеко.
— Ты можешь меня довезти до площади… Перед заводом.
— Куда ты пожелаешь, — ответил я.
Я произнес это миролюбивым тоном, и, может быть, поэтому к ней вернулось ее прежнее настроение. Она улыбнулась, пристально глядя вперед через стекло кабины.
Я развернулся у театра и быстро понесся к заводу. Мы больше не произнесли ни слова, точно все, что мы могли сказать, было уже сказано.
На площади перед заводом горели все лампы уличного освещения. Я спросил ее:
— Что у вас за торжество?
— Вечер памяти поэта… Приходи! Будет интересно. Через полтора часа.
Я остановил машину точно перед выходом. Прощаясь, она поблагодарила меня за это и за рекомендацию, которую я ей написал.
— Я теперь работаю в заводской библиотеке, — сказала она. — Теперь будем видеться чаще.
— Конечно, Виолета.
— А сегодня вечером тебе было бы полезно послушать стихи. Или ты по-прежнему ненавидишь поэзию?
— Не надо, Виолета!
— Что не надо? Знаю я тебя! — Она повернулась и пошла к залитому ярким светом зданию клуба. Каблучки ее дробно застучали в тишине.
Спустя полтора часа я был на вечере памяти поэта. Партер и оба балкона были переполнены. Наши люди любят литературно-музыкальные мероприятия. Ко всему прочему в конце вечера обещали показать фильм.
Я вошел в ярко освещенный зал в некотором смущении — с трибуны уже читали доклад. В центре стоял стол президиума. В глубине сцены висел нарисованный углем портрет поэта — наверное, работа заводского художника. Поэт был изображен в лавровом венке.
Какая-то женщина в синем халате, по-видимому дежурный администратор, привела меня в первый ряд, где обычно оставляли свободные места для официальных гостей, и пригласила меня сесть. Из-за этого я страшно смутился, но еще больше — от внимания с любопытством смотревших на меня людей. И только усевшись на место, я мог спокойнее оглядеться. В президиуме я увидел Виолету, начальника бригады Иванчева, бай Драго, Гергану. Докладчик, незнакомый молодой человек, с неимоверно пышными волосами, читал доклад, уткнувшись носом в текст, — видимо, был близорукий. Луч света одной из ламп бил ему прямо в лицо, и это сильно ослепляло его… Докладчик говорил о самоубийстве поэта как знамении и символе того времени, в которое поэт жил. Меня очень заинтересовало все это, и я невольно заслушался. Доклад увлек меня. К тому же докладчик цитировал отрывки из стихотворений этого поэта. Я слушал, и все мое существо переполнялось каким-то особым волнением, будто все, что я слышал, говорилось обо мне: «…Когда в воскресенье вы придете на базар, шумящий на берегу Марицы, вы увидите лежащее для продажи пальто… Подходите, люди! За тысячу я его купил, за сто продам! Я продам это пальто, но никогда не продам себя… Никогда не продам мою песню… Тяжко мне, очень тяжко… Как жесток этот мир!..» Мне хотелось понять причину этой муки, любопытство мое росло. Почему он ушел из жизни? Когда это произошло? Я чувствовал, как меня душит весь этот огромный зал, переполненный людьми, которые пришли, чтобы услышать истину… Где она скрыта, эта истина?.. Жил-был на свете мальчик. Подрос он и пошел по земле на поиски подвигов и славы… «Налетай на меня, ветер, не давай мне спокойно спать… Пусть я ни на миг не забуду и эти устремившиеся ввысь строительные леса, и эти улыбки, и слезы, и эти зори над городом, и эти влажные мостовые, и эту вечную, неистребимую тревогу…»
Я не все понимал из того, что говорилось, но мне было очень трудно согласиться со словами докладчика. Очевидно, он любил поэта, но как будто не смел сказать все, что знал о нем. Он говорил о его родном селе, о фуфайке, в которой юноша приехал в новый город, о мостовых, о строительных лесах, которые поэт воспел, о его одинокой могиле, поросшей травой, о железной дороге, проходящей мимо кладбища… Дымят трубы, восходит солнце, растет трава… поэт живет… Я все больше мучился, остро ощущая собственное одиночество. До сих пор я старался не пускать его в свое сердце. А теперь оно врывалось в душу и терзало меня… Я равнодушно и безразлично растранжирил часть своей жизни… «Меня мучает жажда, но я не стану открывать латунный краник… Я хочу найти живительный источник под нависшей скалою, опуститься перед ним на колени и напиться прямо из него! Мама! Из очей твоих горячие слезы падают на холодную плиту надгробья… В сердце человеческом живет мечта — оно жаждет, чтоб его приласкали…»
Я вдруг подумал о своем возрасте и понял, что мы с поэтом ровесники. Мука наша была одной, желание бороться — одинаковым. Зачем он так поторопился? Я хотел бы, чтобы он оказался сейчас рядом со мной и я мог бы похлопать его по плечу. Но его нет… Сырая холодная земля приняла его в свои объятия, и я не мог даже упрекнуть его за поспешность поступка. Слезы подступали мне к горлу, переполняли глаза… Кого оплакивать? Его, мертвого? Или всех живых, увязших в торопливом беге дней?.. Или мы настолько ослеплены своими подвигами, что не замечаем павших в наших рядах?..
Доклад закончился. Паренек с буйными кудрями сошел с трибуны. Объявили перерыв, члены президиума покинули сцену, а я ошеломленно смотрел перед собой и не гнал, как избавиться от нахлынувшей на меня грусти. Опомнился, почувствовав на своем плече чью-то руку. Это был бай Драго.
— Как поживаешь? Как дела? — улыбнулся он.
— Движутся, бай Драго.
— Еще бы им не двигаться!..
Он был безмерно доволен — шутка ли, целый час просидел на сцене перед взорами всего зала! Хорошо, что были такие поэты, теперь и бай Драго имел основания выйти на сцену, ведь поэт ему, оказывается, был другом. Они вместе с ним пили мастику в закусочной, а однажды даже съели целую утку.
— До еды он большим охотником не был, но мастику хлестал, как воду! Да и мимо вина не проходил! — Он придвинулся ко мне еще ближе. — Выпивали мы с ним, как не выпивать!.. Один раз так набрались, что еле до дому доползли. Дотащил я его до почты, а он как расшумелся! Желаю, говорит, с председателем совета министров по телефону побеседовать! От этого звонка зависит будущее Болгарии… Свой он был парень!.. Мы с ним, вот как сейчас с тобой, говорили… А один раз он меня вконец рассердил — улегся спать на скамейке в сквере, подвел меня… Утром его застали в таком виде рабочие, прикрыли газетой, чтоб мухи не донимали. А он встал и давай им стихи читать… Истории! Не поймешь, где у них начало, где конец…
Я слушал его молча. Неподалеку от нас села Гергана — строгая, недоступная… Может быть, и она переживала по-своему тревоги поэта, которые были когда-то нашими общими тревогами? Что понимал во всем этом бай Драго? Его оптимизм меня раздражал… А бай Драго снова пригласил меня на карпа и утку… Опять стал хвалиться своей дочерью, которая работала в оранжерее и получала неплохие деньги. Вновь вспомнил о сыне, который постигал высшие науки за государственный счет и готовился к чему-то из ряда вон выходящему, а к чему точно — бай Драго и сам не знал…
Я молчал, глядя через раскрытое окно на улицу.
11
Сам себе я казался бумажным змеем, гонимым ветром над лугами, лесами, дорогами… Мне подумалось, что я похож на поэта, который мечтал о странствиях, до того как ушел в могилу. Мысли об одиноком скитальце опять тревожили мое сердце, напоминая снова и снова, что я запутался в жизни и вряд ли смогу вырваться из ее железной паутины.
Этот первый в моей жизни литературный вечер был, наверное, полностью подготовлен Виолетой. Она непрерывно выходила на сцену, читала стихи, пела, раскланивалась, отвечала на улыбки признательности и аплодисменты, которые восторженная публика дарила ей. Бедный взрослый ребенок сиял от счастья. Сбылась ее мечта. Только я был грустный и не знал, что мне дальше делать, чтобы избавиться от поселившейся в моей душе тоски.
Кончилась художественная часть, и после пятнадцатиминутного перерыва должен был демонстрироваться фильм. Я поспешил освободиться от бай Драго. Вышел на улицу подышать свежим воздухом, потому что выступившие в конце концерта гитаристы совсем расстроили мои нервы. Гитара всегда навевала на меня мысли о ничтожестве человека.
Я стоял на бетонной площадке перед клубом и смотрел на освещенный огнями завод. Центральная его проходная была украшена гирляндами зелени и цветов, и я будто впервые увидел, как он прекрасен. За оградой высились градирни, поднималась в небо труба ТЭЦ, желтая струя дыма, как и прежде, тянулась в небо. Время от времени слышались резкие, словно взрывы, хлопки в кислородном, я чувствовал совсем близко сердце нашей крепости, и меня вновь охватывало чувство уверенности. Да, в этом мире существуют не только гитары и стихи… Есть в нем и проза.
Неожиданно за моей спиной послышались шаги бай Драго. Он выследил меня, и мне некуда было от него скрыться. Приблизившись, он предложил закурить, однако я отказался, за что он тут же похвалил меня: раз могу не курить, значит, у меня есть воля.
— А я вот все пытаюсь бросить, да курево меня бросать не хочет, — проговорил бай Драго, испытующе глядя на меня. Он, человек от природы наблюдательный, сразу понял, что у меня паршивое настроение. Он знал всю мою историю, и вместе со Златой они советовали мне вновь сойтись с моей бывшей женой, которая, хотя и попала в заблуждение в прошлом, сейчас поняла, что ошиблась. Они даже решили снова зарезать утку, лишь бы мы собрались под одной крышей…
Мне было ясно, что на это бай Драго и Злату, толкал инстинкт самосохранения. В моем лице они видели неудачника и, наверное, считали, что я могу превратить в неудачников и других людей, в том числе и его. Так больной гриппом заражает всех, с кем общается.
В тот самый момент, когда он соблазнял меня предстоящим в его доме пиром, прозвенел звонок — сигнал к началу демонстрации фильма. Когда послышался второй звонок, на крыльце появилась моя бывшая жена с огромным букетом цветов, за которым почти не было видно ее лица. Бай Драго тут же кинулся ей помогать, но она отказалась. Она уцепилась за меня и сказала, что у нее разболелась голова и она хочет уйти. Попросила проводить ее до ресторана, где она намеревалась поесть и отдохнуть. Бай Драго благосклонно улыбался, стоя в стороне, и взглядом показывал мне, чтобы я согласился.
Я почувствовал, как влезаю в хомут, тяжесть которого не ощущал на своей холке вот уже десять лет… Мы спускались по лестнице, и Виолета шла чуть впереди меня, неся свои цветы. Я предложил ей помощь, но она не захотела выпускать из рук заслуженно полученные ею букеты. Кроме всего прочего, с этими цветами она хотела появиться в ресторане…
Мы сели в автобус. К счастью, пассажиров было немного, и мы сели рядом. Виолета не выпускала цветы и была похожа на нарисованную в детской книге для чтения весну. Не хватало только ласточек, вьющихся вокруг головы. Я не мог на нее насмотреться. Лицо Виолеты сияло, как цветок, который никогда не увянет. Люди смотрели на нас, а я старался не мешать Виолете наслаждаться ее славой — отодвинулся чуть в сторону, как ее сопровождающий. Тем более что одет я был не так, как подобало в таком случае.
В ресторан мы вошли как раз в тот момент, когда заиграл оркестр. Виолета предпочла сесть на открытом воздухе — там было веселее. В сущности, она боялась моего скучного характера, потому что понимала: за прожитые годы он не претерпел никаких изменений. Я тоже был доволен, что она выбрала садик, так как боялся тишины.
Виолета прошла с цветами через весь ресторан. Люди поворачивались, чтобы посмотреть на нее. У Виолеты, как и у всякого деятеля культуры, в этом городе была масса знакомых. Я же не мог похвалиться никакими связями, если не считать начальника милиции Векилова, сидевшего с двумя военными где-то совсем близко к оркестру. Виолета сдержанно поздоровалась с Векиловым, а военные проводили ее продолжительным взглядом. Наверное, цветы произвели на них сильное впечатление.
— Очень тебя прошу, поухаживай за мной, — сказала она, когда мы сели возле круглого столика неподалеку от фонтанчика, — я страшно неловко чувствую себя с этими цветами.
Я не поверил ей, потому что при этом она вовсе не выглядела смущенной, напротив, она довольно бесцеремонно осматривала стоявшие вокруг столики.
— Не надо их было брать с собой…
Она попросила официанта поставить цветы в большую вазу. Он рассмеялся, но желание ее исполнил. Через несколько минут ваза с цветами Виолеты стояла перед нашим столиком. Я чувствовал себя так, словно был на сцене, так как люди продолжали смотреть на нас с любопытством.
— Невероятный успех, — сказала она, любуясь цветами. — И всем этим я обязана тому, что вложила в подготовку вечера много душевных сил… — Она явно подшучивала над моим невежеством. — У меня нет иных радостей, кроме радости общения с искусством… Не знаю, что было бы со мною без этого… «Отними у меня высоту — и я лишусь для полета простора!..» Как это верно сказано! — Она на секунду задумалась, потом прибавила, словно меня рядом и не было: — «Мне до тонкостей известны счастливые причины моей радости, но никак я не пойму, откуда рождается во мне скорбь…» Ведь это так! Ты испытывал когда-нибудь подобные чувства?
— Извини, пожалуйста, но я не понял, о чем идет речь, — сказал я виновато.
Она наморщилась, но снисходительно простила меня, ведь я всегда был таким. В сущности, она не сказала этих слов, но я почувствовал это по ее красноречивому взгляду. Мысленно я задал себе глупый вопрос: «Что ты делаешь здесь с этой женщиной? Почему не встанешь и не уйдешь? Что тебя связывает с нею? Прошлое, настоящее, будущее?.. Или одиночество?»
Я заказал бутылку вина, мясо и хлеб. Виолета не обращала внимания на мои заботы, потому что забавлялась в это время с цветами. Я прощал ей эти глупости, ведь для меня сейчас важнее было, чтобы она веселилась и занималась цветами, а не мною. Когда вино было выпито, она сразу вдруг загрустила, попросила принести еще бутылку и объявила, что хочет сегодня напиться. Вначале я не понял, в чем тут дело, и, между прочим, сильно смутился, но вскоре в нескольких шагах от нашего столика увидел своего тезку Евгения Масларского. Тот танцевал с какой-то русоволосой девицей, которая вызывающе смотрела ему в глаза и была донельзя весела. Я тотчас же почувствовал, что Виолета оказалась в неудобном положении, и мне стало жаль ее. Страшно захотелось встать, подойти к этому торчавшему среди зала, как жердь, нахалу и набить ему физиономию. Мне было непонятно: когда его выпустили из милиции, когда он успел найти эту красавицу, как ему могло прийти в голову явиться танцевать на виду у всех… Создавалось впечатление, что он непрерывно исчезал и опять появлялся о новыми женщинами, чтобы демонстрировать свои способности и бросать вызов мужчинам! Гнев закипал в моей душе все сильнее.
Виолета, хотя я ее ни о чем не спрашивал, начала мне говорить, что у нее ничего с ним не было и что он просто-напросто дурак. Я сказал ей, что ни в чем ее не упрекаю, но она резко ответила мне, что по моему виду вовсе не трудно понять, о чем я сейчас думаю. Она неизвестно почему вдруг начала изливать свое раздражение на меня, будто это я, а не Евгений Масларский танцевал с русоволосой девицей. Это было неприятно, ведь я не заслуживал таких упреков.
— Не думай, — сказала она, — что я не заметила тебя в ту ночь, когда ты бродил, как бездомный заяц, по берегу Марицы. Что тебе там было надо?
Я побледнел — такого внезапного нападения не ожидал. Попытался ей возразить, но она положила мне на плечо руку и сказала, чтобы я не волновался, поскольку для нее это не имело никакого значения, она свободная женщина и ей незачем от кого-то скрываться.
— Я абсолютно никому и ничем не обязана!.. А с тобой наши отношения мы выяснили еще десять лет назад… И хорошо сделали, правда? — Она смотрела на меня с ожесточением. — Если хочешь знать, я много пережила за эти десять лет, но никогда не отчаивалась!.. Не думай, что я плакала! Ты еще меня не знаешь! Я очень злая! Я никогда не плачу!
Я понимал, что все дело в этом молокососе, который продолжал танцевать. Его партнерша вела себя вызывающе, словно чувствовала присутствие Виолеты. Назревала маленькая драма с тремя действующими лицами, невольным участником которой становился и я. Виолета время от времени вздрагивала словно от холода, и я предложил ей перейти в помещение.
— Напротив, здесь жарко и мне очень, очень хорошо! — Сказав это, она громко засмеялась, чтобы слышали все. Но похоже было, что услышал ее только Векилов. Он посмотрел в нашу сторону и грустно покачал головой. Возможно, он единственный понимал причину этого неожиданного смеха. Виолета повернулась к Векилову спиной и попросила меня налить ей еще бокал вина. Я тотчас исполнил ее просьбу.
— Слушай, — продолжала она, отпив несколько глотков вина, — я оставила тебя в свое время, потому что захотела этого сама, а вовсе не в связи с целесообразностью, как мотивировалось в решении суда. Я просто-напросто хотела с тобой развестись. Мы не понимали друг друга, в этом все дело. Но в том, что твой арест совпал с нашим разводом, моей вины нет!
— Я никогда и не обвинял тебя в этом!
— Теперь это не имеет значения. Я хочу просто, чтобы у нас с тобой была ясность по этому вопросу. И вот сейчас говорю тебе об этом, хотя и с большим опозданием. Я не люблю оставаться в долгу перед людьми… Ты считаешь меня ветреной женщиной, глупой фантазеркой, витающей в облаках. Ты даже сейчас так думаешь…
— Виолета!
— Наконец в тебе что-то дрогнуло!.. А почему бы и нет?
— Не надо, Виолета!
— Нет, я тебя не обвиняю. Просто хочу предостеречь от некоторых заблуждений и иллюзий. Ты, наверное, подумал: «Вот, она опять удочку забрасывает… Приглашает меня на вечер…» Не так ли?
— О чем ты говоришь, Виолета!
— Я знаю, о чем говорю. Вижу тебя насквозь… Но пойми, я не могу жить одна! Можно ли жить в одиночестве?.. Десять лет я была обречена жить одной, сталкиваться с бездушием разных дураков… Твой арест, в сущности, оказался и моим арестом, хотя я с тобой и порвала… Ведь ниточка, которой мы были связаны, все еще тянется… Мы с тобой в одной упряжке… Жаль, конечно… Как я одинока!.. Если бы ты только знал, если бы знал!.. Как меня измучили эти люди!..
— Какие люди, Виолета?
— Которые обрекли и тебя на это изгнание… Спасибо тебе за добрые слова, которые ты написал обо мне. Ты ведь мог их и не писать. Но ты оказался смелее, чем я о тебе думала. И это как-то сблизило нас, вернуло мне веру в людей… Не все, видно, опустошены бездушием 1951 года… высокомерием той проклятой поры… И я благодарю тебя… И в то же время ненавижу, ненавижу за то, что ты думаешь, будто я потеряла себя!.. Этот дурак был четвертым, в ком я разочаровалась… Он моложе меня на пять лет, а душа у него старая… Понимаешь?
— Извини, Виолета, но в тот вечер, о котором ты говоришь, я совершенно случайно…
— А мне все равно… Тебе надо было окликнуть меня, а не выслеживать в зарослях. Может быть, ты помог бы мне избежать потом многих неприятностей…
— Ты хорошо сделала, что порвала с ним.
— Он начал крутить с бухгалтершей, чтобы отомстить мне, словно я школьница… И что получилось? Опозорили всю вашу гостиницу… вместе с ее директором!
Я посмотрел на нее с недоверием.
— Нет, я здесь ни при чем, — продолжала она. — Не в моем характере заниматься такими делами. Векилов давно за ним присматривал… А Гном пусть катится ко всем чертям… Я боялась, как бы они и тебя не впутали в это дело.
— И меня?
— Я знаю, что ты простоват… Сколько раз ты оказывал Гному услуги? Не помнишь?
— Ну, может быть, раза два или три…
— Куда ты его возил?
— До стадиона и обратно.
— И больше ничего?
— Ничего.
— Ну, слава богу… Налей мне еще немножко, и пойдем отсюда. Проводишь меня до реки. А там я дойду сама.
— Нет, я провожу тебя до дому.
— Спасибо тебе.
Она подняла бокал и осушила его до дна. Я испугался лихорадочного блеска ее глаз, смотревших на центр площадки, где русоволосая все еще танцевала с Масларским.
— Пойдем! — сказала Виолета, резво поднявшись.
— А цветы, цветы! — закричал я, бросаясь за ней.
— Пусть останутся в ресторане!..
— Возьми хотя бы розы…
— Мне все равно… Предпочитаю им чертополох!
Я едва успел расплатиться с официантом, который догнал меня уже у выхода. Объяснил ему, что спутнице моей внезапно стало плохо и поэтому мы так быстро ушли. Он сказал, что всякие случая бывают, и проворчал, что такие посетители, как мы, только осложняют ему работу. А может быть, он просто был недоволен, что в суматохе я не догадался оставить ему чаевых, как это делают другие.
Виолета нетерпеливо расхаживала перед входом в ресторан, сердясь на меня за то, что я задержался.
12
Стояла удивительно тихая ночь. Над головой висели крупные фракийские звезды. Луна еще не взошла. Где-то далеко на берегу Марицы в зарослях ивняка квакали лягушки, и голоса их разносились по долине реки. Было уже время, когда появляются светлячки.
Я молча шел рядом с Виолетой. Мне было грустно. Я думал о ней. Сначала она была счастлива с закупщиком-хористом. Это был талантливый певец и неопытный торговец. Угодил в тюрьму. Потом был артист самодеятельного коллектива, лирико-драматический тенор. Вскоре его перевели в другой самодеятельный коллектив, и они потеряли друг друга. После этого появился Масларский. Она абсолютно ничего ему не позволяла. Но он был крайне нетерпелив и мучил ее своей настойчивостью.
— У меня никого нет, понимаешь? — говорила она усталым, охрипшим голосом, будто пытаясь пересилить кваканье лягушек. — Я должна была защищать сама себя, понимаешь? И защищала. Но он был слишком нахален. Конечно, я стойкая!
Она наклонила голову вниз, чтобы я не видел ее глаз, и шла довольно твердо, хотя и проиграла сражение с Евгением Масларским. Я смотрел время от времени на ее лицо и удивлялся: она хорошо скрывала обманутые надежды за деланной гордостью.
— Хотела его перевоспитать, сделать из него человека, — продолжала она. — Он был способный юноша. Учился заочно на инженера-механика, но вот уже полгода не сдает экзамены. Говорит, что из-за меня. Но я ему не верю. Он слабохарактерный. Не люблю таких людей. Полная противоположность тебе.
— Да брось ты!
— Нет, правда. У тебя есть воля, ты упорный, а он — податливая глина, пластилин. Куда его повернешь — туда и идет… Кто ему улыбнется, на ту и налетает. Я сказала ему: «Так нельзя! Или со мной или с какой-нибудь другой…» Пыталась вести разговоры о культуре — сплошная тупость. Меня бросает в дрожь при воспоминании о его легкомыслии… Представь себе, когда его исключили из комсомола, он хотел избить ту женщину, что работает в отделе кадров. Считал, что она виновна… А она, бедная, как я узнала, и понятия не имела обо всем этом. Он стал просто невозможен, и товарищи справедливо поступили, что вышвырнули его! Таким не место в комсомоле… Я, к сожалению, была в него влюблена. Ты не знаешь, что это такое… Прости за откровенность. Нас с тобой разделяют десять лет, и если мы сейчас не будем откровенными, то когда же?
— Ты права.
— Да, я потянулась к нему, может быть, и потому, что больше не могла быть одной! Понимаешь? Я очень, очень одинока… А он мог стать прекрасным человеком… Ему только надо было найти своего мастера, который отшлифовал бы его как следует.
— А почему ты сама не попыталась?
— Пыталась, но не сумела. Я так устала… Не могу ничему радоваться. Даже вот эта звездная ночь мне безразлична. А помнишь, как было когда-то? Меня волновала луна, цветы… А теперь? Ничего меня не трогает. Почему? Спрашиваю себя и не могу ответить. Может быть, я постарела?
— Ты преувеличиваешь, Виолета!
— Нет, я очень хорошо знаю себя.
— Да, конечно.
— Последнее мое утешение — книги… Прости, пожалуйста, что я тебя занимаю этими разговорами, но все-таки…
— Говори, говори.
— Я целую неделю молчала, словно приговоренная к смертной казни. Никому не могла рассказать о своей муке. Может быть, поэтому я так хорошо сегодня и читала… Правда, я хорошо читала?
— Отлично, Виолета! Ты прирожденная артистка!
— Не надо, не преувеличивай!
— Я говорю правду!
— Это заслуга поэта, а не моя!
Она замолчала, и лицо ее несколько смягчилось. Она ухватилась за соломинку, которую я ей подал, и теперь пыталась выбраться на берег. Я хотел ей помочь, как попавшей в несчастье родной сестре, потому что мне нечего было с ней делить, кроме одиночества.
Незаметно мы дошли до квартала, где она жила. Новые черепичные крыши молчаливо топорщились под звездным куполом. То здесь, то там во дворах лаяли собаки. Это был квартал, куда в ближайшее время собирался переехать и я. Где-то поблизости находился дом Лачки.
Стояла мертвая тишина. Все спали. Мы замолчали, будто боясь кого-нибудь разбудить. Я понимал, что люди не могут жить в одиночестве. Но когда они вместе, им все равно тяжело. Как же тогда устроить свою жизнь, чтобы быть счастливыми? И что, в сущности, значит счастье? Она крепилась, но я чувствовал, что ее сердце обливается слезами. Как ей помочь? Очевидно, то, что она испытывала сейчас, не было только ревностью. За ревностью скрывалось страдание, заставлявшее ее рыдать. Напрасно я пытался проникнуть в ее душу. Она молчала. И может быть, жалела, что сказала мне больше, чем надо. Виолета даже обрадовалась, когда мы подошли к дому, где она снимала квартиру. Это был обыкновенный кирпичный домик, с балкончиком, террасой и небольшим двориком, с журчащим источником и виноградником. Над нами трепетали звезды.
Виолета вздохнула, поблагодарила меня за то, что я ее проводил, и попросила забыть обо всем, что мне говорила — все это было плодом ее утомленной фантазии. Она подала мне руку и сказала, что через два двора отсюда находится дом Лачки.
— Твоего трудолюбивого хозяина, — подчеркнула она язвительно. — Один только он отнял у меня как минимум пять лет жизни! Сплетни, мещанство… Черти бы его взяли!
Она улыбнулась, и я вновь увидел ее такой, какой она была десять лет назад. Зубы Виолеты светились в темноте, ровные, мелкие, как у ребенка. Ее грудь волновалась под шелковой блузкой. Она могла быть матерью, но… Мне хотелось погладить ее по лицу и сказать, что я всегда с нею, но она была такой гордой, что я не смел позволить себе проявить к ней никакого сострадания. Сказал только, что, когда перееду сюда, мы будем ближе друг к другу и сможем чаще видеться.
— Посмотрим, — сказала она и уже было пошла, но неожиданно остановилась и спросила: — А что думает обо мне начальница?
— Какая начальница?
— Гергана.
— Она о тебе хорошо думает.
— Да, у нее была слабость к тебе еще в те годы. Может быть, поэтому она и приняла меня на работу… Посмотрите, мол, какая я объективная!.. А в сущности, она еще не забыла строительные бригады и вечерние костры. И героев, которые ухаживали за ней… Царица!.. Мне жаль, что я помешала вам!.. Может быть, с тобой и не случилось бы того, что произошло позже… Я тоже в этом виновата… Ну ничего, сейчас, по крайней мере, мы можем откровенно говорить о прошлом. Не так ли? Я ни о чем не жалею.
— И я не жалею, Виолета.
Она приоткрыла деревянную калитку, вошла во двор и, прежде чем подняться по бетонным ступенькам крыльца, еще раз попросила поблагодарить Гергану. Потом отворила входную дверь и исчезла с моих глаз как на театральной сцене. Терраса опустела. Я осмотрелся и медленно пошел по безлюдным улицам к центру города. Наверное, я был похож на деревенского ухажера, проводившего свою девушку, и это меня смущало. Я боялся, что встречу сейчас кого-нибудь. Тогда хоть сквозь землю проваливайся… И такая встреча не замедлила состояться… Не дойдя до моста, я увидел Гергану с мужем — они возвращались с вечера. Столкнувшись со мной, они очень удивились. Но потом быстро сообразили, где я был и кого провожал.
— Почему вы не остались в клубе? — спросили они меня. — Фильм был чудесный!
Я ответил, что видел этот фильм, а Виолета почувствовала себя неважно. Это еще больше усилило их любопытство.
— Да? А что же случилось?..
— Наверное, это от напряжения! Она читала с большим чувством!
— Да, она очень темпераментный человек, — согласился Иванчо, муж Герганы. — Настоящая артистка! В зале многие плакали. Наверное, у нее талант…
Я согласился, что у нее действительно талант, каким мы не обладаем. На этом можно было и расстаться, но они все не уходили, продолжая говорить об артистических способностях Виолеты, растрогавшей публику до слез. Я не мог вспомнить, видел ли в зале людей со слезами на глазах, но согласился с ними, чтобы положить конец этому разговору, однако они не унимались… Как Виолета выходила на сцену!.. Какая у нее память!.. Знать столько стихотворений!.. Настоящий дар!.. Восклицаниям не было конца. Гергана и Иванчо очень удивились, узнав, что Виолета живет в этом квартале. До сих пор они не знали об этом…
Я быстро шагал по железному мосту, рассеянно глядя в медленно катившиеся, холодные, черные воды Марицы. Как я ненавидел сейчас счастливых, у которых все было в порядке. Ругал себя, ругал весь белый свет!..
Когда я добрался до гостиницы, полночь уже миновала. Все спали. Входная дверь была закрыта. Пришлось долго-долго звонить. Дверь мне открыл, к моему удивлению, молодой Масларский. Он был в трусах, без рубашки. Тощий как скелет. Его узкая грудь была впалой, тонкие ноги покрывала густая поросль волос. Я невольно представил себе Виолету в его объятиях, и меня бросило в дрожь.
— У тебя, что, нет ключа? — сердито спросил он.
Я ничего не ответил, ведь это само собой разумелось, раз я звонил в дверь. Мне вообще ни о чем не хотелось с ним говорить. Я быстро поднялся по лестнице, оставив его запирать дверь. Хорошо, что у меня теперь была отдельная комната, которую мне неделю назад выделил прежний директор на то время, пока я не переберусь на квартиру.
13
Два дня я ходил мрачный и сердитый. Разговаривать ни с кем не хотелось. Шел на автобазу, садился в «зил», ехал в суперфосфатный под погрузку мешков с удобрениями, которые ежедневно скапливались на высоких помостах. Рабочие трудились сноровисто, четко, словно автоматы. С ними я почти не разговаривал, да и я их особенно не интересовал. Обычно, пока шла погрузка, я сидел в кабине и записывал маршрут в путевку. Иногда виделся с Иванчевым, нашим бригадиром, который приветствовал меня, подняв длинную руку, и шел дальше.
Здесь всегда было шумно. Беспрестанно въезжали и выезжали наши грузовики. Кто-то кого-то напутствовал. Шумели струи воды. Пахло бензином и маслом. Гудели прогреваемые моторы… Я любил эту будничную суету, она меня отвлекала от мрачных мыслей. Кроме того, никто из моих коллег не терпел долгого сидения на месте, лишних разговоров. У них были свои заботы, и каждый по-своему выражал свои товарищеские чувства. Как правило, это происходило вечером в закусочной, куда в последнее время начал чаще ходить и я, чтобы продолжить переговоры с моим будущим хозяином Лачкой. В конце концов он согласился сдать мне комнату в новом доме, а в пристройку переселить своих сыновей, которые, по его словам, летом могли спать даже во дворе. Правда, за эту уступку с меня причиталось еще сверх того, о чем мы договорились, но в ведомственной гостинице я больше не мог дышать. А самое главное, я не хотел видеть старого директора, которого, как я слышал, собирались выпустить из-под ареста под расписку. За брынзу он представил какой-то оправдательный документ, а по поводу его сводничества ни у кого не было доказательств.
Я поселился у Лачки и начал обзаводиться хозяйством. Принес простыни, одеяло, подушку, мыло, полотенце, новую бритву. Лачка пялил глаза на каждую мою новую покупку, расспрашивал, что сколько стоит, и удивленно качал головой. Вскоре, поняв, что он намеревается еще повысить цепу за комнату, я решительно пресек эти его поползновения. Он умолк и больше не делал попыток залезть в мой карман. Внимание его, однако, переключилось на мою личную жизнь. Он уже знал, что я был женат, и сказал мне, что знает мою бывшую жену, зовут ее Виолета, она хорошо читает стихи и играет на гитаре, иными словами — большая веселуша. Это слово меня страшно разозлило. За его нечистые намеки мне хотелось стукнуть Лачку как следует, но я сдержался, поскольку не знал, какие могут быть последствия, ведь рука у меня довольно тяжелая, не дай бог, выбью ему зубы, а тогда всей моей зарплаты не хватит, чтобы привести в порядок его челюсти.
Так или иначе, я пустил корни в новом квартале и познакомился с людьми, жившими вокруг меня. В большинстве своем это были люди из села, приехавшие в город на заработки. Одни добывали уголь в соседних шахтах, другие работали на цементном заводе «Вулкан», а большинство — на нашем химическом комбинате.
Таких же, как Лачка, служащих и продавцов в магазинах можно было пересчитать по пальцам. Они были у всех на виду. До моего появления здесь Виолета, например, слыла веселушей. Когда я переехал сюда, многие узнали от Лачки, что я ее прежний муж, и это повергло их в тревогу. Все ждали, что вот-вот разыграется какая-нибудь драма. Может быть, кое-кто уже представлял себе, как я с ножом в руках бегаю по улицам и кричу как сумасшедший.
Однажды Лачка доверительно сообщил мне:
— Вчера приходила к нам веселуша. Приносила романы и прочие подобные книги, чтобы нас просвещать… Я взял один, чтобы не отказывать ей. Библиотекарша все же, ей план тоже выполнять надо. Уж я-то знаю, что это такое… Спрашивала и о тебе. Даже постучалась в твою дверь, но тебя не было. Не стыдится ничего! Один из моих сыновей был в пижаме, а она вошла и сунула ему в руки книгу…
Интересно, зачем Виолета принесла книги в этот дом? Может быть, надеялась перевоспитать заведующего закусочной? Или облагородить его сыновей? Думая об этом, я злился на себя. Какое мне дело до нее? Я уже не один раз убеждался, что она человек крайностей… Она даже заходила к бай Драго, чтобы и его уговорить взять книги. Но бай Драго сразу отказался брать их. Да, на заводе вскоре заговорили: хорошая библиотекарша, создала целую сеть читательских групп, которые были обязаны в определенный срок прочитать какое-то количество книг. Не осталась без ее внимания и наша автобаза. Однажды вечером Виолета появилась и у нас со стопкой книг.
Я только что вернулся из рейса и мыл машину. Шумела, разбрасывая тысячи брызг, струя воды. На мне были резиновые сапоги и старые брезентовые брюки. Я торопился закончить мойку, потому что вечером пообещал заглянуть к бай Драго в гости. Наконец-то настал черед и утки… Я уже заканчивал, когда вдруг услышал, как кто-то меня окликнул. Обернулся и увидел — Виолета стояла в нескольких шагах от меня с набитой книгами сумкой.
— Я оставила тебе одну в конторе. Читай!
Она улыбнулась мне, указав на нашу канцелярию. Я хотел поблагодарить ее, но Виолета повернулась и пошла к выходу. Она была в красном платье, которое не прикрывало ей колен. Виолета шла медленно и как-то устало, словно забыв о своей прежней вызывающей походке, которой в свое время пыталась соблазнять мужчин… Она ушла, а я долго думал о ней. Вымыл машину, переоделся, собираясь на ужин к бай Драго, и все думал о Виолете. Это не были мысли ни влюбленного юноши, ни покинутого мужчины. Это были другие, тревожные мысли, и они мучили меня…
В этот вечер бай Драго и Злата точно решили утопить меня в спиртном. Для начала угостили меня мастикой, налитой в пластмассовые стаканчики. Мы чокнулись, но стаканчики, естественно, не зазвенели, и это меня разозлило. Сначала мы выпили за первую зарплату маленькой Виолеты, дочери бай Драго. Девушка, смуглая, как индийская красавица, сидела в это время у окна и держала на коленях большую белую кошку.
Комнатка в мансарде, где мы находились, была тесной, но зато, как выразился бай Драго, душам нашим было просторно. Злата внесла на наполненном рисом блюде утку. Нарезала большими ломтями белый хлеб и пригласила нас отведать. Все здесь было великолепно! Чего только не стояло на этом столе! Уже можно было начинать, однако бай Драго попросил нас подождать еще немного.
— Я пригласил сегодня к нам в гости нашу общую знакомую, которая заботится о нашем образовании.
Я отставил пластмассовый стаканчик и поглядел на него удивленно. Бай Драго приторно улыбался. Он думал, что сделал мне приятный сюрприз. Сказал даже, что Виолета приняла приглашение с большим удовольствием.
В этот момент подала голос его дочь, гладившая кошку:
— Она не придет, папа.
— Как это не придет? Я ее пригласил, и она мне обещала.
— Может быть, она тебе и обещала, но не придет.
— Это почему же?
— Не придет, и все. — Девушка продолжала гладить кошку.
— Что еще за новости?
— Она не придет и просила вам об этом сказать.
Бай Драго пробормотал себе под нос:
— Раз не хочет, ее дело. Наверное, зазорно ей прийти в гости к такому нищему, как я. — Он вновь наполнил стаканы: — Ну да бог с ней, давайте есть.
Злата начала делить утку. Я молчаливо отпивал из своего стакана и смотрел на белую кошку. Во взгляде кошки и девушки мне виделось что-то похожее. Я хотел встать и уйти, но сделать это было уже неудобно. Наша трапеза продолжалась в молчании. Бай Драго все пытался шутить, однако ничего у него не получалось. Как водится, он начал рассказывать о своем знакомом заместителе министра, у которого совсем нет времени, так он занят. Я сказал ему, что этот заместитель министра управляет государством, потому и занят, а бай Драго мне сказал, что и мы управляем государством, но это совсем не мешает нам собраться и съесть утку.
— Ну как утка? Вкусная?
— Сырая, — сказала Виолета, бросая кусок кошке. — Еще немного надо было подержать — и была бы в самый раз.
— Как это сырая?! — возмутилась мать. — Вечно ты привередничаешь, ничего тебе не нравится.
— Раз я говорю сырая, значит, сырая! — отрезала дочь.
Злата умолкла, а бай Драго опять налил в пластмассовые стаканчики, поднял свой и сказал, что мы можем есть и сырых уток.
— Твое здоровье, Марин!
Виолета обиделась, встала из-за стола и ушла вместе со своей кошкой.
Мы остались втроем, и это, пожалуй, было лучше, так как мне показалось, что девчонка считает, сколько стаканчиков мастики я выпью. А мне не было никакого резону, чтобы какое-то малолетнее существо занималось мною и подшучивало потом надо мной, когда я захмелею. Судя по всему, она ненавидела нас и смотрела на всех с презрением, потому что мы не уделяли ей достаточно внимания.
— Молодые совсем не такие, как мы, — сказал бай Драго. — Может быть, к вину перейдем, а? Что ты на это скажешь? Вино уже заждалось.
— Давай перейдем.
— Подай-ка мне кувшин, Златка!.. Видно, никто нас не поймет… А вот мы возьмем и тяпнем. Правда, земляк?
— Тяпнем так тяпнем.
Поднос был уже пуст. Как-то незаметно исчезла и Злата. Мы с бай Драго остались одни. Чокались большими стаканами и каждый раз уверяли друг друга, что вино просто чудо.
— Бутыль полная. Есть еще одна. Пока все не выпьем, никуда не пойдем. Ты на женщин не обращай внимания, они спят как кошки, ей-богу. Один глаз у них спит, другой смотрит.
Я не помнил, сколько времени мы угощали друг друга и чокались, но когда я встал и попытался пойти, то обнаружил, что почти не могу передвигаться. Кое-как спустился по деревянной лестнице вниз. Бай Драго улегся в кухне на деревянной лавчонке и проводить меня уже не мог. Его жена, лежавшая в соседней комнате, велела дочери посветить мне, чтобы я не упал, когда буду спускаться по ступеням. Смуглая худенькая девушка шла за мной, держа над головой свечу. «Да, нынешняя молодежь совеем не такая! — думал я, осторожно идя по лестнице. — Вот и этот воробей… Пригласили меня в гости, а она не соизволила даже досидеть до конца ужина… Хорошенькое дело!..»
— Не надо мне светить, дружок! Я и так все вижу.
— А я и не свечу! Я кошку ищу…
— А кто мне светит?
— Луна.
— А-а, значит, ты луна?
— Да, может быть, и так!
И действительно, на улице светила луна. Девушка стояла выпрямившись у двери и смотрела на меня враждебно. Свечка была погашена.
— Знаешь, — сказала вдруг она, — я ее нарочно прогнала…
— Кого?
— Да ту… Разведенную… Не нужна она мне в доме… Она этого не заслуживает… С какой стати ее приглашать?.. Я так ей прямо и сказала!
Меня кинуло в дрожь от ее слов.
— Твое дело, — сказал я.
— И твое, — бросила она, скрываясь за дверью, — и твое! Не только мое!..
Я долго искал дверь, но, поскольку был пьян, никак не мог ее найти. А девушка стояла за дверью и что-то кричала мне, но я не разбирал слов. Мне стало обидно, особенно тогда, когда она, распахнув дверь, крикнула «ку-ку» и сделала «нос».
— Ты зачем погасила свечку? — расшумелся я. — И тебе не стыдно?
Она бросила свечу мне под ноги и убежала наверх по деревянной лестнице…
Слава богу, пресловутая утка была наконец съедена. Больше о ней не будет разговора… Но эта девчонка… Что ей от меня надо? За что она меня ненавидит?
14
Я шел не очень твердым шагом по улице, пытаясь проанализировать положение, в которое попал. До моей квартиры было далеко. Надо было пройти через центр, потом повернуть к реке, затем перейти мост, и лишь тогда я оказался бы у дома Лачки. И я отправился в этот долгий и трудный путь.
Я шел, шел и неожиданно очутился перед ведомственной гостиницей. Убежденный, что это моя квартира, я ударом ноги открыл дверь и быстро поднялся по лестнице. Как всегда, здесь воняло брынзой. Но брынзой пахло и у Лачки, поэтому меня этот запах не остановил. На втором этаже подошел к своей комнате. Толкнул дверь, но она была закрыта. Нажал еще раз на ручку и услышал, как зашлепали босые ноги по голым доскам пола. Я крикнул, чтобы мне открыли. Дверь открылась, и я увидел перед собой полуголую фигуру в белых трусах. Четко выступали на боках ребра, позвоночник был согнут наподобие вопросительного знака. Это был Евгений Масларский, и я разозлился еще больше.
— Значит, это ты влез в мою комнату? — начал я кричать.
Он, побледнев, молчал.
— Ну говори же! — сказал я и толкнул его в грудь. Он икнул и свалился на пол. Я не ожидал, что он рухнет так быстро, и изумился его хлипкости. Потом подумал, что он притворяется, и поэтому, наступив ему ногой на спину, сказал, что он подлец. Он начал кричать и разбудил соседей. Из комнат повыскакивали люди, все в белых трусах и майках, и оттащили меня в сторону. Масларский поднялся и начал отряхивать с себя пыль и приставший сор. Я кричал, что сотру его в порошок за то, что он занял мою комнату, но соседи держали меня, и я не мог до него дотянуться. Потом меня куда-то повели.
Только утром я понял, что нахожусь в милиции. Попытался вспомнить свои ночные похождения, но не мог. Помнил только, что шел я долго, пока не попал в это помещение. Мне было стыдно. В мои-то годы!.. Я просто не знал теперь, как посмотрю в глаза Векилову.
Солнце светило в окно. В камере я был один. Приподнялся на цыпочки, чтобы сориентироваться, где точно нахожусь. Я боялся опоздать на работу, поэтому постучал в дверь и попросил отвести меня к следователю. Мне ответили, что следователь завтракает. Я начал протестовать, но милиционер не обратил на меня никакого внимания. Ему все это было привычно.
Через некоторое время в коридоре послышались шаги и замерли возле моей камеры. Звякнули ключи, и дверь отворилась. На пороге стоял Векилов — высокий, улыбающийся, в кителе с белым подворотничком. Видно, и самочувствие, и настроение у него было неплохое. Может, причиной тому был теплый летний день…
Не закрывая двери, Векилов вошел прямо в камеру, сел на матрац, поинтересовался, как я провел ночь. Я ответил, что хорошо.
— Ну да, ты человек привычный, — улыбнулся он. Глаза его хитро светились. Можно было подумать, что ему приятно сидеть вместе со мной в арестантской. Он всем своим видом говорил: смотрите, какой я демократичный. Я хотел довольно резко сказать ему, что если бы он провел хотя бы одну ночь в этой камере, то лучше изучил бы условия. Однако решил не вести себя вызывающе, потому что он тогда завелся бы и проговорил на эту тему не меньше часа. Я только спросил его, долго ли он будет еще держать меня под арестом.
— Пока не протрезвеешь.
— Я уже трезвый.
Он посмотрел мне в глаза. Наверное, они у меня были красные, потому что он спросил, не болел ли я чем-нибудь.
— Никогда! — ответил я ему.
— Завидую тебе, А я вот все никак не избавлюсь от своих болезней.
Я сказал ему, что надо лечиться, но он ответил, что ему ничего не помогает.
— Расплачиваюсь за свои грехи, — продолжал он вздыхая.
— Действительно, если борьбу можно назвать грехом…
— По отношению к здоровью — да! По отношению к народу — нет! — Он посмотрел на меня продолжительно и неожиданно сказал: — Вот ты толковый человек. Почему ты выбрал именно эту профессию?
— Потому что это обыкновенная профессия и никого не соблазняет.
— Не хочешь быть искренним. Ты бы мог быть директором предприятия, начальником милиции, преподавателем в экономическом техникуме, ассистентом в университете, работником в аппарате партии… Кем угодно! И почему ты застрял здесь?.. Ты же орел! Ты должен летать!..
Я рассмеялся и ответил, что каждый день пролетаю на своей машине сотни километров. Неужели мне этого мало?
— Нет, нет, ты сбился с дороги! — настаивал он.
— Напротив, моя профессия мне очень нравится! Чудесная профессия!
— Брось шутить…
Он уселся поудобнее на матраце, а меня пригласил сесть на деревянную табуретку, стоявшую за дверью камеры. Я сел, и камера вдруг показалась мне не такой уж неуютной. Солнечные лучи веером падали через окно. С улицы долетал шум, и это напоминало мне о внешнем мире. Я успокоился: сам начальник милиции сидел передо мной на матраце, а я — на табуретке, будто мы поменялись ролями. Мне было любопытно, что же будет дальше.
— Слушай, — продолжал Векилов, — давай оставим глупости. Вопрос очень серьезный. Речь идет о твоем будущем.
— О каком будущем? — возразил я. — Вы шутите! Мне скоро сорок. Все уже позади. К тому же моя профессия очень сочетается с моими изношенными нервами. Я не могу сидеть на одном месте. Понимаете? Предпочитаю ездить. Не хочу никакой другой работы. Зарплаты мне хватает. Почестей мне не нужно.
— Лишь бы оставили тебя в покое?
— Пожалуй!
— Новое дело! Ведь это бегство от ответственности! Никаких желаний, никаких стремлений. Прекрасно!
— Стремления свои я давно оставил…
Я в сердцах махнул рукой и замолчал. Не хотелось мне больше его сердить.
Мы оба смотрели в открытое окошко и будто впервые видели солнечный свет, лившийся в камеру. Пол был пыльный, на вешалке висел какой-то халат, под ним стояли веник и обыкновенный глиняный горшок.
Человек, который сидел передо мной на соломенном матраце и пытался проникнуть в мое будущее, был моим другом. Любил меня, но никак не мог поверить, что мне ничего не нужно, что я доволен своим положением, что все другое лишь осложнит мою жизнь, сделает меня излишне подозрительным.
— Значит, у тебя нет никаких желаний?
Я улыбнулся в ответ:
— Как так нет? Самое большое мое желание делать в день по нескольку рейсов, чтобы не остановилось строительство. Разве этого мало? Вот так я самым непосредственным образом участвую в строительстве социализма.
— Твои возможности более значительны. Ты преступно безалаберно относишься к жизни, понапрасну растрачиваешь свои силы. Это ты понимаешь?
— Я не машина.
— Да, но сейчас ты машина… Вернее, часть машины, на которой ездишь.
Его слова задели меня за живое. В самом деле — что такое каждый прожитый мной день?
Я вскочил и предложил ему уйти отсюда и не терять понапрасну время в пустых разговорах. Он улыбнулся и напомнил мне, что я все-таки арестованный, посажен в камеру за нарушение общественного порядка в гостинице, и следствие по моему делу еще не закончено. Я ответил, что со мной подобные шутки не пройдут, но он продолжал сидеть, вызывающе глядя на меня большими веселыми глазами. Мне трудно было разгадать его намерение. Он или скучал, или пытался меня перевоспитывать на старости лет. Пустые хлопоты, если он действительно вообразил, что из корявого сучка можно сделать свирель.
Наконец он поднялся и сказал, что сообщил на автобазу, что я задержан. Я испугался, но он поспешил меня успокоить:
— Я сказал, что ты мне нужен для расследования одного важного судебного дела. Ты доволен?
— Спасибо вам…
— Знаешь что, пойдем-ка пройдемся к Марице. Правда, ты далек от того, чтобы восхищаться природой, но не худо и тебе поразвеяться. Особенно после такой неспокойной ночи…
— Спасибо, — снова пробормотал я. Мне казалось, что Векилов готовит какую-то западню, поэтому я смотрел на него подозрительно и недоверчиво.
Он взял меня под руку и повел из камеры, оставив ее открытой. Дежуривший в коридоре милиционер посмотрел на нас с удивлением — до сих пор ему не приходилось видеть такое. Мы прошли длинным коридором, поднялись по бетонной лестнице на второй этаж, где был кабинет Векилова (он зашел сюда, чтобы взять свою фуражку), и быстро вышли на улицу.
Я шел рядом с ним, довольный, что сегодня не буду работать. Наша прогулка к Марице окончательно вернула мне хорошее настроение. Этим я был прежде всего обязан Векилову. Сначала я думал, что он хотел о чем-то меня расспросить, но потом понял, что в отношении меня у него не было никаких дурных намерений.
Марица была мутной от недавних дождей. Воды ее вышли из берегов и разлились до кукурузных полей. Посередине реки возвышался маленький островок, поросший густой травой, со старыми вербами, склонившимися к воде. На острове дымила труба стоявшей там соломенной хижины. Чуть в стороне от этого строения пасся осел. Какой-то крестьянин, сидя в лодке на корточках, ловил рыбу. Несколько в стороне купался совершенно голый мальчонка, постоянно дававший рыбаку советы, куда забрасывать удочку. Голос мальчишки доносился до нас.
Берега реки были низкими, поросшими травой и лозняком. Мы с Векиловым уселись на ствол поваленной, почти сгнившей вербы и смотрели на быстро бегущие мимо воды реки. Векилов пожалел, что не взял удочку. Однако здесь и без удочки было приятно просто сидеть и отдыхать.
На острове ворковал дикий голубь, а позади нас в высоких тополях размеренно, с небольшими перерывами, стучал, отвлекая наше внимание, дятел. Время от времени подавал голос и осел, поглядывая на пасущихся на лугу лошадей. Вся пойма реки звенела от этого необузданного рева. А на лугу спокойно паслись лошади, не обращая никакого внимания на осла. Когда осел замолкал, слышался плеск воды и какой-то глухой, словно доносившийся из-под воды стон. Векилов сказал, что есть такая птица, которая будто бы живет под водой. Я ничего не знал об этом и потому верил всему, что он говорил.
Эта зеленая земля и быстрая река, катившая свои воды в Эгейское море, наполнили душу мою радостью. Я был благодарен Векилову за то, что он привел меня сюда. Сейчас я особенно остро почувствовал, что есть другой мир, кроме того, в котором я жил до сих пор.
Векилов сидел на поваленной вербе и курил сигарету. Синий дымок струился над водой, ветер относил его в сторону, и запах табака почти не доходил до меня. Я был опьянен ароматом диких зарослей, раскинувшихся вокруг, уходивших в воду и прибрежную тину.
— Здесь много рыбы, — сказал Векилов. — Я часто прихожу сюда порыбалить. Хочешь, будем ловить вместе? Это настоящий источник здоровья.
— У меня нет времени.
— Это тебе так кажется. Мы будем ходить сюда по воскресеньям. — Он взял палку и начал мерить ею глубину реки.
Было приятно наблюдать за ним. Вспомнились годы жизни в селе, раннее детство… Вспомнилась мама, отбеливавшая полотно на берегу нашей речушки, и мне стало грустно — ведь эти годы никогда не вернутся. Я тоже взял палку и начал мерить глубину реки. В этом не было никакого смысла, но доставляло огромное удовольствие. Оказалось, что у самого берега река очень глубока. Векилов предупредил меня, чтобы я был осторожен. Сам он пошел вдоль берега вниз по течению реки промерить глубину и осмотреть, где есть омуты. В них, как он предполагал, собиралась рыба. Да, старые рыбацкие привычки были сильны! Векилов так далеко ушел по зарослям лозняка, что я почти потерял его из виду. Прошло около получаса. Наконец Векилов появился. Он бежал в мою сторону и махал рукой. Я подумал, что он что-то забыл, но дело оказалось в другом. В сотне метров от нас, на повороте реки, у шоссе разыгралась весьма любопытная сцена, свидетелем которой и стал Векилов.
Он сел возле меня, утомленный быстрой ходьбой, и начал рассказывать. Я слушал его внимательно и сгорал от смущения и стыда. На шоссе, рассказывал Векилов, неподалеку от недавно открывшегося здесь ресторанчика, он неожиданно увидел Виолету Вакафчиеву и Евгения Масларского. В нескольких шагах от них блестел на солнце итальянский мопед. Виолета и Масларский возбужденно разговаривали. Через минуту Масларский влепил пощечину Виолете и кинулся к мопеду. Виолета, схватившись за щеку, бросилась вслед за ним, но он даже не обернулся и пулей понесся по шоссе в направлении города, оставив ее одну. Убедившись в тщетности своих попыток догнать мопед, она села в стороне от шоссе и долго плакала. Потом встала и медленно побрела через луг в сторону города…
— Наверное, сводили счеты, — вздохнул Векилов.
Я ничего не ответил ему. Все показалось мне таким жалким и смешным… Всего несколько дней назад она меня уверяла, что порвала с ним окончательно… А сейчас снова бежит за ним… Где же ее гордость? Я ничего не понимал и не мог понять такую любовь. Векилов пытался меня убедить, что это выражение отчаяния, но я не верил и этому.
Мы медленно шли по той самой тропинке, по которой ушла Виолета. Река и островок остались далеко позади. Не было слышно уже ни воркования дикого голубя, ни стука дятла. Доносился только рев осла. И я не мог разобрать, плачет он или смеется…
15
У меня не было никаких оснований тревожиться из-за странностей Векилова. Порой он забавлял меня своим желанием помочь мне. Разве мне требовалась помощь?
Я продолжал ставить рекорды в нашей бригаде и пожинать лавры, и это происходило без особых усилий с моей стороны. Бай Драго и Злата завидовали мне. Они говорили, что «денег у меня куры не клюют», и их желание женить меня еще больше усиливалось.
Как ни странно, все вокруг интересовались мною. Даже Лачка позволял себе «спасать» меня и говорил по вечерам, когда мы, сидя во дворе под шелковицей, пили ракию, что мужчина после сорока лет уже должен прибраться, если хочет иметь счастливую старость.
Я не очень хорошо понимал, что Лачка подразумевает под словом «прибраться». Когда-то бабушка говорила о больных или несчастных людях: «И чего их господь не приберет?» Вот сейчас и со мной происходило нечто подобное. Мне все казалось, что Лачка намекает именно на такую «приборку».
Более упорным был Векилов. По его мнению, я недостаточно использовал свои способности. Он убеждал меня, что я родился руководителем, а не простым шофером, и настаивал, чтобы я вернулся на работу в государственный аппарат.
К армии моих спасителей присоединилась и Гергана. Она привлекла к этому и своего мужа Иванчо, симпатичного, несколько инфантильного человека, который с улыбкой наблюдал, как все суетятся вокруг меня, и тайно мне подмигивал, мол, не беспокойся и не обращай на них внимания. Мы с ним понимали друг друга. Иногда после работы мы вместе пили мастику. Царица еще не переделала его по своему вкусу, хотя он на первый взгляд выглядел исключительно послушным.
Он был худощавым, жилистым, слегка сутулым, с продолговатым лицом и маленькими, удивленными глазами.
— Эта чума, — говорил он о своей жене, — ушла в кино, а меня оставила смотреть за чумачатами. Не дай бог, случится что-нибудь, не знаю, как буду перед ней оправдываться.
Он был крестьянского происхождения, не любил белоручек, и ему все время казалось, что живет он за счет других.
— Как только надел пижаму, — жаловался он мне, — кончился мой идеализм. Стал бабой! Не могу на себя смотреть.
О работе жены говорил:
— Это же бог знает что! Кто только не идет к ней жаловаться!.. Ну народ! Каждый ищет, где полегче.
Сам же Иванчо не искал легких дел. Если бы не встретил Гергану, наверное, с него последнее пальто бы содрали. А когда люди требовали от него работу полегче или зарплату побольше, он улыбался и спрашивал: «Ну что, кончили? А теперь идите и занимайтесь делом? Извините меня, если нагрубил…»
Я почувствовал к нему симпатию с первой нашей встречи. Мне нравились шутки, которые он нет-нет да и отпускал по адресу своей жены, хотя делал это скрытно и несколько боязливо. На тексте одного из ее докладов он написал:
«Предполагается, что доклад будет прочитан в Народном театре в Софии, где соберется более пяти тысяч слушателей».
Гергана только снисходительно улыбалась. Относилась к мужу, как к малолетнему ребенку.
В цехе же его воспринимали не как начальника, а как равного себе, однако слушались, потому что дело свое он знал. За это его очень уважали, поэтому всегда выполняли и перевыполняли нормы. И все это спокойно, без шума и хвастовства, как в других цехах.
Было похоже, что и я ему нравился. Мы очень быстро сдружились. Вместе пили мастику с лимонадом. Это от него я узнал, что мастику хорошо пить с лимонадом.
Иванчо не знал о моей безнадежной любви к Гергане в прошлом. Думаю, что Гергана из гордости ничего ему не сказала. По крайней мере, ревности с его стороны я не почувствовал ни разу. Наоборот, он постоянно приглашал меня к себе домой в гости, любил, когда мы с Герганой заводили разговоры на политические темы. Я как-то подумал, а не притворяется ли он наивным и не разыгрывает ли нас с Герганой, чтобы внести в свою жизнь какое-то разнообразие? Крестьянская натура способна на многое… Когда жена его решила меня «спасать», я воспринял это как удобный повод выпить еще по одной рюмке мастики с лимонадом и посмеяться про себя над женским властолюбием.
— Слушай, — сказал однажды Иванчо, — сегодня вечером мы будем на Габере. Векилов наловил в Марице рыбы, а у меня припасена привезенная из села бутыль белого вина. Ты не увиливай, приходи! Иначе — дружба врозь!..
Новый город умел веселиться. Люди собирались на Габере, за вокзалом, на берегу Марицы. Это был высокий холм, покрытый дубовым лесом. С него открывался вид на город, химический комбинат, завод «Вулкан», поля, долину Марицы. Мы редко ходили туда, потому что нам удобнее было встречаться в закусочной за вокзалом, но иногда в летние дни все-таки поднимались сюда, на вершину, чтобы, как выражался Иванчо, «проветриться».
Жители города, разумеется, гордились Габером, рестораном, водопадом, низвергающимся через дубовую рощу, озером, плакучими ивами на его берегах. Гордостью их была и художественная галерея, созданная два года назад. Туристам показывалась и любительская обсерватория, перед которой возвышалась бронзовая композиция «Джордано Бруно на костре». Я не был знаком с автором этой работы, но знал, что это был очень одаренный скульптор и сейчас он работал над бюстом известного поэта. Этот бюст предполагалось установить на могиле поэта. В городе были установлены и другие произведения этого же скульптора, выполненные в камне или бронзе, но самой примечательной, по мнению Иванчо и Герганы, была мраморная фигура Венеры, что стояла на островке в центре озера. Сам скульптор сказал как-то, что эта работа — вершина его творчества. Не очень-то разбираясь в этом виде искусства, я соглашался, что обнаженная богиня с большим глиняным кувшином в руках выглядела как живая и привлекала внимание всех. Сидя на берегу, мы всегда слышали, как плещется вода, льющаяся из кувшина Венеры.
Я первым пришел на Габер. Смеркалось. Было тихо. Я сел поближе к берегу и попросил официанта накрыть стол свежей белой скатертью.
В противоположной части ресторана на возвышении всегда играл военный оркестр под руководством известного в новом городе капельмейстера. Как только капельмейстер появлялся на сцене, музыканты тотчас вставали, а публика аплодировала… После этого оркестр начинал греметь, а маэстро плавно дирижировал. Когда бы я ни приходил сюда, здесь неизменно звучал «Дунайский вальс».
Едва я устроился на берегу озера, как внизу, на аллее, показался Иванчо с висящим через плечо на ремне аккордеоном. В руках у него была бутыль с вином и корзина с продуктами. Следом за Иванчо вышагивало все его семейство — Гергана, двое детей и племянница, приехавшая в гости из села и жившая у них уже целый месяц. В доме Иванчо всегда гостил кто-нибудь из села. Родственники привозили бутыль вина, вареную курицу, несколько караваев сдобного белого хлеба и застревали в гостях на две-три недели. А ко всему прочему еще и критиковали Иванчо за то, что он совсем забыл свой родной край. Сейчас эта племянница притащилась сюда.
Как только они пришли, поднялся невообразимый гвалт. Мы соединили вместе два стола, чтоб можно было уместиться всем, и место для трапезы было готово. К моему удовлетворению, племянница оказалась молчаливой и необщительной, будто ее вовсе ничего не интересовало. Она лишь посматривала на обнаженную богиню в озере и стыдливо опускала глаза. От Иванчо я узнал, что через неделю собирается приехать и ее отец, чтобы повидаться с братом.
Иванчо поставил бутыль и корзинку, снял с плеча аккордеон и быстро распорядился разложить все на столах, пока не пришел Векилов с карпами. В это время на эстраде появились музыканты и начали готовить свои инструменты. Началось веселье. Гергана расставила тарелки, и Иванчо подал мне стакан вина — для дегустации. Вскоре весь ресторан заполнился народом. Приехала даже какая-то шахтерская бригада и заняла целую террасу. Они давали ужин в честь отличников бригады.
Наконец появился и Векилов. Мы упрекнули его за опоздание, но он тут же обезоружил нас, сказав, что карпов уже отдал повару и сейчас они жарятся на сковородке. Мы великодушно простили его.
Дети и племянница Иванчо уселись на одном конце нашего стола, а мы, взрослые, расположились посередине. Иванчо время от времени посматривал на своих чумачат и советовал им вести себя прилично и не чавкать во время еды.
— Да будет тебе болтать впустую! — толкала его под столом Гергана. — Смотри лучше за собой и не роняй пепел с сигареты на пол. Для чего тут пепельницы поставили? Наверное, для того, чтоб в них пепел стряхивать!
— Ты права, пепельницы нужны именно для этого!
— Милена, оставь в покое аккордеон?.. Когда играет оркестр, пусть он лежит на месте! — приказала Гергана дочери.
— Только во время пауз будем играть на аккордеоне, — сказал Иванчо, — а сейчас ни звука! Ясно тебе или нет? — И он подмигнул девчонке.
Дети рассмеялись, а Гергана нахмурилась:
— Ты плохо их воспитываешь, Иван! Я им делаю замечания, а ты их смешишь.
— Ты права, Гергана. Больше я их смешить не буду… А сейчас давайте-ка выпьем, потому что уже несут рыбу. Ну, товарищ Векилов, хорошо ты это придумал!..
Мы принялись за карпов. Все были довольны. Одна только Гергана нервничала. Ее возмущало поведение Иванчо, Я же сидел и радовался, что в свое время не связал свою судьбу с судьбой этой женщины, и смотрел на Иванчо как на жертву. Однако он был счастлив.
Когда карпы были съедены, Гергана сказала, что детей в племянницу пора отвести домой спать. Иванчо согласился, что уже довольно поздно и чумачатам пора домой. Он стал что-то шептать им на ухо. Гергана отстранила его, кивнула девочкам, и те послушно встали из-за стола.
— Слушаются ее беспрекословно!.. — заулыбался Иванчо. — Она у меня педагог!..
Гергана извинилась и пошла с детьми, наказав Иванчо, чтобы не забыл забрать бутыль и корзинку.
— Не беспокойся, — ответил он. — Все будет исполнено точь-в-точь!
Когда Гергана с дочерьми и племянницей ушла, Иванчо облегченно вздохнул. Взял из корзинки пакет арахисовых орехов и высыпал их на стол.
— Угощайтесь, товарищи, хорошая закуска к вину!.. А женщины пусть себе спят!
Мы долго ели арахис и пили вино, а потом присоединились к бригаде шахтеров, среди которых оказалось много наших знакомых. Мы так увлеклись общим весельем, что для серьезного разговора не осталось времени.
Пробыли мы в ресторане до поздней ночи. Векилов ушел раньше нас. Разошлись и шахтеры, а мы с Иванчо все сидели. Мне было приятно находиться в компании этого симпатичного человека. Он без конца обнимался и говорил, что очень хорошо меня понимает.
В конце концов, когда все утихло и официанты сняли скатерти со столов, мы с Иванчо решили, что пора и нам уходить. Взявшись за руки, осторожно стали спускаться вниз. Прошли мостик, висевший над черным в темноте озером, и побрели в направлении города. Иванчо держался за меня и настойчиво уверял, что Гергана очень добрая, но он добрее ее и я должен его слушаться. Я нес бутыль и корзину и ничего не отвечал ему.
— Самое важное в жизни, — говорил Иванчо, — это терпение и взаимопонимание… А мы стали бабами, как только надели пижамы…
Я отстранял его, чтобы он не путался у меня под ногами — мне было трудно идти, держа одной рукой Иванчо, а другой бутыль и корзинку.
— Не переходи на высокую должность! — советовал он мне. — Не слушай ты никого! Я тоже могу быть директором, но не хочу! Зачем мне это?.. А за библиотекаршей присматривай… Она хороший человек!..
Иванчо и Гергана жили в одном из самых красивых районов города — улицы его были густо засажены деревьями. Я довел Иванчо до самого дома. Даже поднялся с ним на четвертый этаж, где была их квартира, и передал его с рук на руки Гергане. Она встретила нас сердито, но все-таки пригласила меня пройти в гостиную. Сама же помогла мужу раздеться, умыться, отвела в спальню и уложила в постель. Закончив все это, Гергана вышла ко мне, извинилась за то, что оставила меня одного, спросила, не хочу ли я кофе. Я, не долго думая, сказал «да» и почувствовал себя спокойно и свободно, словно был в собственном доме.
Гергана ушла в кухню варить кофе. Я смотрел в открытую кухонную дверь и жадно вдыхал доносившийся оттуда приятный аромат. В эту минуту я пожалел, что под влиянием Иванчо совсем недавно мысленно укорял эту женщину. Вот что значит внушение! Сейчас Иванчо, вымытый и чистый, спал, а она варила мне кофе. Шалости дозволены легкомысленным… А что позволяется серьезным? Какими радостями живет Гергана?
Она возвратилась, неся луженую медную кофеварку, над которой вился ароматный парок, налила кофе в две фарфоровые чашки:
— Пожалуйста, выпей… Все скоро пройдет.
— Я не пьян.
— Пей, пей!
Я наклонился и осторожно взял чашку со столика. Кофе был великолепным. Сделав глоток, я сразу же успокоился.
16
— Я знаю, что ты плохо относишься к таким, как я, — начала Гергана, усевшись напротив меня в мягкое кресло. — Думаешь, наверное, что я решила тебя испытать…
— О чем ты говоришь?
— Я все вижу…
— Ты стала очень подозрительной.
— Что делать, привычка.
— Ты права.
Она усмехнулась:
— Ты очень быстро воспринял тактику моего мужа. Он всегда соглашается со мной, лишь бы я не приставала к нему со своими претензиями. А поспорить со мной ты не можешь… Сигарету хочешь? — Она протянула руку к лежавшей на столе пачке сигарет и подала мне. Я сказал, что не курю, и это ее очень удивило.
— Я вообще никогда не курил, — пояснил я, — даже сидя в тюрьме…
— Тогда я закурю.
Она щелкнула лежавшей рядом с пепельницей зажигалкой и закурила одна. По тому, как она держала сигарету, было видно, что курильщица она заядлая. Мне это показалось немного странным, и я даже решился спросить ее, с каких пор она курит. Она ответила, что делает это только тогда, когда сильно рассержена или расстроена.
— Сегодня вечером вроде не было причины сердиться, — сказал я.
— Да, не было, — ответила она рассеянно, отхлебнув кофе. — Может быть, я чрезмерно чувствительной стала. Надеюсь, вы не рассердились с Векиловым, что я вас оставила одних? — Она глубоко затянулась дымом сигареты и умолкла. Потом в какой-то далекой и непонятной для меня связи продолжала: — Счастливая супруга!.. Выкупала мужа и уложила спать. А в другой комнате спят дети… Что может быть лучше этого? Работа, деньги, счастье…
Я испугался: а вдруг она сейчас начнет ругать меня за то, что я притащился в ее дом без предупреждения? Однако она поставила чашку на место и вздохнула:
— У меня нет оснований на него жаловаться. Хороший парень, честный, добрый. На других женщин даже не смотрит… А вот не ладится что-то у нас, и все… Порой мне так тоскливо, особенно когда вспомню, как мы в молодости работали в строительных бригадах, как ты из кожи вон лез со своими тачками… Помнишь? Вы, мужчины, не любите таких воспоминаний. А я, например, помню до мельчайших подробностей, как ты мне объяснялся в любви.
— Что-то не могу этого припомнить…
Она громко засмеялась, встала и пошла на кухню принести холодной воды. Я смотрел, как она идет. Ее крупная фигура легко двигалась по квартире. Гергана почувствовала, что я за ней наблюдаю.
— Потолстели, потупели… Неприятно, да? А тогда ты остановил меня неподалеку от реки и пригрозил, что утопишься, если я тебе не отвечу… Я рассмеялась и сказала: «Топись!» Но ты не утопился.
— Сожалеешь?
— Да, конечно.
Мы засмеялись, хотя нам не было особенно весело.
— Я стала черствой.
— Почему ты так решила? Ты же заботишься о трудящихся.
— Не особенно. Не люблю копаться в жизни людей, устраивать им отдых летом.
— Да, ты рождена для другой работы. Я всегда говорил об этом. Тебе бы стать дипломатом…
— А тебе?
— Мне ничего не надо.
— Вот как?
— Я говорю вполне серьезно. Я доволен своим положением.
— Не верю!.. Выпей воды!
— Спасибо. После кофе холодная вода очень кстати.
Она молча смотрела, как я пью воду, и ждала. И я спросил:
— Скажи мне, пожалуйста, сейчас, в чем я провинился перед тобой? В том, что не нашел в себе силы утопиться?
— Нет, я довольна уже и тем, что ты выразил готовность умереть за меня… Мне тогда другого и не нужно было. — Она задумалась, а потом неожиданно продолжила: — Скажу тебе честно, я часто вспоминаю тот случай, особенно сейчас, когда никто не хочет умереть за меня! Будто меня и не существует… Разве это не страшно — быть одинокой среди стольких друзей и товарищей, стольких близких и родных?.. Как быстро пролетела жизнь… Где наши стремления и идеалы?.. Сейчас мы мечтаем перебраться в Пловдив, чтобы дети могли учиться. По сравнению с Пловдивом здесь провинция.
— Ты права.
— Нет, не права! Разве не мы строили этот город, чтобы жить в нем? Разве не мы назвали его городом молодости? Разве не мы клялись, что оставим свои кости в этой земле?.. Я не могу примириться со своей канцелярией. Ты вот что-то делаешь, что-то строишь… А что делаю я?.. Подшиваю бумаги, оформляю чей-то уход из жизни… И мечтаю о Пловдиве.
— Ты преувеличиваешь, Гергана.
— Нет, не преувеличиваю. — Она встала и открыла окно, чтобы впустить в комнату свежий воздух летней ночи.
Ветви берез белели в освещенном электрическим светом проеме окна, словно покрытые снегом.
— Ты думаешь, что я, быть может, стала мещанкой, — продолжала Гергана, возвращаясь на свое место. — Нет, не стала, не стала, не стала!
Ее мучили те же самые мысли, которые терзали и меня, и я очень хорошо понимал Гергану. Мне захотелось обнять ее и успокоить. Если бы кто-нибудь успокоил меня…
— У нас светлые идеалы, Гергана, — сказал я. — Это идеалы нации, народа. Мы строим новую жизнь, новое общество… Что может быть лучше, что может быть возвышеннее этого?
— Нация, народ, идеалы… Боюсь я этих слов, — с горечью сказала она. — Сидя в канцелярии завода, я мечтаю о квартире в Пловдиве… А ведь я могла быть и другой… Как мог быть другим и ты… Как могла быть другой и твоя бывшая жена…
Я вздрогнул от неожиданности, услышав эти слова, и насторожился: почему Гергана упомянула Виолету? Решил быть более внимательным.
— Каждый день приходят анонимные письма. Чего только не пишут о ней! — продолжала Гергана. — И как только им не надоест бумагу марать, этим крючкотворам? И где они находят время заниматься такими подлыми делами?.. Читаю эти письма и думаю об этих людях. Нехорошо думаю…
— О чем пишут-то?
— О безобразиях.
— И ты им веришь?
— А почему я должна им верить? Не верю, но знаешь, у меня такое чувство, что всякий раз от их клеветы что-то остается. Можно ли смыть эту грязь навсегда?
— У Виолеты жизнь сломалась после моего ареста.
— Не знаю, верное ли это слово. Что значит сломалась? А если она с самого начала жила не задумываясь?
— Нет, я считаю, что ты не совсем права в отношении Виолеты. Удар, нанесенный по мне, был ударом и по Виолете. Наша маленькая семья была разрушена. Раскидало нас в разные стороны… В этом вся причина.
Гергана вдруг рассердилась.
— Не могу ей простить, — начала она медленно и резко, — что она своим поведением опозорила наше поколение. Я не была с ней хорошо знакома, но ведь она вместе с нами строила наш город, наши фабрики и заводы, наши земледельческие кооперативы… Почему она пренебрегла своим достоинством, растоптала его? Этого я ей не прощу! И прямо тебе скажу, я даже жалею, что мы взяли ее к себе на работу.
— Ну так увольте.
— Как же мы ее уволим? Жить-то она должна? Она же совсем пропадет. Виолета потеряла почву под ногами, хотя и делает вид, что ей все безразлично. Молокососа этого надо наказать, а его никто не наказывает!
— Но ведь его исключили?
— Этого мало. Прежде всего она сама должна его вырвать из своего сердца. Понимаешь?
— А если она его любит?
— Глупости!.. Все мы в свое время были влюблены! Мы должны быть строгими с такими безответственными типами!..
— Строгими, но не жестокими.
— Что ты меня уговариваешь?.. Хочешь еще кофе?
— Если можно.
Она встала, вновь ушла на кухню, чтобы поставить кофеварку на плиту, и возвратилась.
В это время проснулся Иванчо и, движимый смутной ревностью, а может, просто любопытством, вышел к нам. Он был в новой полосатой пижаме, в которой почти терялось его худое хилое тело. Остатки его поредевших волос были всклокочены, и это придавало ему жалкий вид. Он был бледен, словно его только что вытащили из холодной воды. Казалось, Иванчо нисколько не удивился, когда увидел, что я еще здесь и разговариваю с его женой. Молча сел на кушетку и виновато улыбнулся. Попросил стакан холодной воды. Гергана опять встала и ушла на кухню.
На улице было тихо, из окна тянуло прохладой. Гергана варила кофе, а мы с Иванчо молча смотрели друг на друга. Я представил себе, сам не знаю почему, что женщина на кухне — моя жена. Такое вполне могло быть, если бы десять лет назад она поверила мне. Может быть, и я бы стал таким же жалким, как этот шмыгающий носом человек, сидящий напротив меня на кушетке, окончательно потерявший свое лицо… Кто знает! Где-то в глубине моей души возникало неодолимое желание отомстить ему за то, что он вмешался в нашу жизнь, которая могла бы быть и нормальной, и счастливой. Однако я понимал, что он здесь ни при чем. В чем его вина? Почему Царица предпочла шута?.. Я мог бы встать сейчас, пойти на кухню, обнять ее, сказать ей, что больше не могу без нее, посмотреть ей в глаза, которые всегда были холодными, как железо, как лед, как могила… Нет, нет, я не сделаю этого. Я буду последним подлецом, если позволю себе посмотреть на Гергану с грязным намерением пьяного шофера, ворвавшегося сюда, чтобы нарушить спокойную жизнь этих людей.
Из кухни вышла с подносом Гергана… Сильное, крупное тело, холодный взгляд, пронизывающий насквозь… Она словно прочитала мои порочные мысли. «Зачем я пришел сюда? — подумал я, злясь на себя. — Пусть они живут, как хотят. Пусть будут благословенны их дети. А я выпью свой кофе и уйду отсюда с миром, как это делали во все времена добрые люди…»
— Завтра воскресенье, можно и попозже лечь спать, — донесся до меня ее голос.
Муж Герганы с жадностью потянулся к кофе, но она уклонилась от него, поднесла кофе мне и снисходительно усмехнулась:
— Предпочтение нужно отдавать гостю!
Иванчо отодвинулся в угол кушетки, а я дрожащей рукой взял чашку, стараясь не пролить горячую жидкость. Какая разница, кто получит кофе первым? Царица останется со своим Иванчо, а я… Я останусь со своими подлыми мыслями обманутого человека, который воображает, что имеет на что-то право.
— Осторожнее, не обожгитесь! — предупредила она.
Мы пили горячий кофе и молчали. Через открытое окно в комнату врывался густой запах созревших хлебов, и мне казалось, будто я на току. Я словно слышал шелест спелых колосьев, падавших в примитивную деревенскую молотилку. Вот она, эта молотилка, и погубила мою маму — единственную радость моей жизни… Как далеко ушло то время! Мне было приятно вдыхать всей грудью благоухание фракийской равнины, равнины с ее дорогами, тополями и прохладной тенью старых ореховых деревьев…
— Что приумолк? — спросила Гергана.
Она обращалась не к нему, а ко мне. И я знал, что в эту минуту она думала только обо мне, забыв о муже, сидящем на кушетке, одетом в новую полосатую пижаму, смирном, исключительно добром и гостеприимном, каким он и был всегда. И я вдруг почувствовал себя виноватым перед ним. Нет, я уважал этого человека и знал, что смогу найти в себе силы, чтобы устоять перед его женой. Я не смог бы прикоснуться к этому начавшему увядать лицу и к этим губам, которые уже давно не целуют и не шепчут слова любви.
Она что-то говорила, спрашивала о нашей бригаде, но я думал о своем и не сразу понял, что она имеет в виду бригаду, которая была создана нами месяц назад и дала обязательство работать лучше, производительнее, качественнее. Я ответил, что с тех пор ничего не изменилось — сами мы не стали лучше, никого не перевоспитали, не живем по-коммунистически, как писали об этом в большом обязательстве, взятом перед всем заводом.
Гергана рассердилась, начала меня поучать, и вокруг меня словно зашелестели страницы скучного доклада.
Я слушал ее и удивлялся: как это несколько минут назад меня потянуло на лирику?
— Что-то я сомневаюсь в ваших обещаниях! — резко бросила она.
— Вам это свойственно, — раздраженно ответил я.
— Кому это — вам?
— Руководителям.
Она отставила в сторону чашку и продолжала:
— Какие мы руководители?.. Мы самые обыкновенные регистраторы, которых вы привыкли беспрестанно критиковать.
— Не согласен.
Между нами начался ожесточенный спор. Иванчо смотрел на нас рассеянным взглядом, потом отставил в сторону пустую чашку и незаметно удалился в другую комнату продолжать свой прерванный сон. Тогда я, разозленный ее назидательным тоном, спросил:
— Любишь его?
Она вздрогнула, услышав мой вопрос. Конечно, она не ожидала его. Я поставил ее в затруднительное положение, И наверное, она покривила душой, ответив мне:
— Да, люблю. Он мой товарищ по жизни.
— Поздравляю тебя.
— Не стоит. Еще не учредили орден за такую любовь.
— А надо бы.
— Ты этого хочешь?
— Ну, я-то никогда не получу такого ордена.
— А почему? Ты ведь тоже любишь. Это же видно.
— Кого люблю?
— Ты знаешь, о ком я говорю… Но я должна тебя предупредить по-дружески — будь осторожней! Вопрос очень сложный.
— Ничего не понимаю.
— Поймешь… Мы всегда слишком сентиментальны и снисходительны, пока нам не сядут на голову. Я сторонница более суровых мер… Мы и так достаточно много пускаем слюни, играя в демократию.
Она, все больше распаляясь, спорила со мной. И я, задетый ее никому не нужными, пустыми словами о долге, дисциплине, начал возражать. Мы все больше и больше отдалялись друг от друга, потому что я не мог безоговорочно соглашаться с ее взглядами на общество, людей и их мораль. Может, все и кончилось бы простым спором, если бы она не стала кричать, что таким, как я и Виолета Вакафчиева, нет места в нашем рабочем коллективе. Я вскочил:
— Как это понимать?
— Как хочешь! — резко выкрикнула она. — Ты подвел меня с ее назначением, а теперь она пытается водить всех за нос.
— Все ясно, — сказал я. — Спокойной ночи!
— Не все тебе ясно.
— Все!
— Спокойной ночи.
Я взял ее руку. Она была холодна как лед.
17
Когда я думаю о Гергане и Виолете, мне всегда вспоминается, как мы строили этот город, и я не могу избавиться от этих воспоминаний. Мы заплатили за все. Нам не на кого сердиться. Даже когда Гергана сказала мне, что Виолета пытается водить всех нас за нос, я особенно не рассердился на нее. Ведь у Герганы были добрые намерения.
Она хотела меня спасти, потому что боялась за меня…
Подойдя к дому Лачки, где я теперь жил, я осторожно открыл плотно сколоченную из дубовых досок калитку и незаметно вошел во двор. Дом и пристройка тонули в тени шелковицы. Окна были открыты, потому что Лачка любил свежий воздух, а главное — всегда слушал, кто входит и кто выходит. Только сон мог побороть это его неистребимое любопытство. Вот на это и была моя надежда, когда я бесшумно, как кошка, поднимался по бетонным ступенькам крыльца. Но не успел я сделать и нескольких шагов, как с балкончика кухни послышалось:
— Эй, кто там?
Лачка обычно спал в кухне. Он страдал бессонницей, как почти все пожилые люди, и в ночной тишине прислушивался к тому, что происходит во дворе и на улице. В последнее время его любопытство обострилось, особенно в отношении меня. Виолета, разнося книги по кварталу, как-то между прочим сказала ему, что была когда-то моей женой. После этого Лачка немного изменился, стал задумчивым. И вот сейчас он, как всегда, проводил на кухне бессонную ночь. Ему все было ясно. Не осталось никаких колебаний и сомнений: я развратник, Виолета распутница. Мир делится на богатых и бедных, на мошенников и ангелов. Сам он — среди ангелов. Он вертится без сна на постели, оплакивая свою прошлую жизнь, когда он получал чаевые в ресторане «Болгария». Сердце его обливается кровью. А черные силы живут в достатке и неге — директора, начальники, разного рода общественные руководители… А ведь в те годы он, только пожелай, мог и третий этаж надстроить! А сейчас вот вынужден вертеться в кухне и считать стотинки, которые подбрасывают ему случайные жильцы.
Думая об этом, Лачка тяжело вздыхал.
— Поэт? Что это еще за поэт? — спросил он меня однажды, когда мы сидели с ним. — И почему вы его превозносите, если он покончил жизнь самоубийством?
Я почесал в затылке и ответил глубокомысленно:
— Сложное это дело, Лачка… Серьезное…
— А как он?.. Отравился или повесился?
— Отравился, — ответил я. — Яд — это самое эффективное средство!
— Где же он его купил? Он что, свободно продается? Или из-под полы?
— Можно купить…
— А я и не знал… Что, мышьяк, что ли?
— Мышьяк… А может, люминал, цианистый калий или еще что…
— Нет, эти штуки продаются из-под полы, иначе быть не может… И насколько я знаю, стоят недешево… Это яд! — Он задумался. — Хотя для него деньги не имели никакого значения. Раз решил умереть, то не пожалеет денег. Что значат деньги для самоубийцы? Заплатит, сколько затребуют. Правда же?.. А где они живут, эти поэты, а?
— Какие поэты?
— Вообще поэты?
— В большинстве своем в Софии. Там у них квартиры.
— Да, все в Софии… А здесь что, их нету? Как нету? И почему? Должны быть.
— Думаю, что есть.
— Да? А где, например? Ты их видел? И как они выглядят?
— Лохматые. И пьют.
— Что пьют?
— Коньяк.
— Так я и предполагал, — вздохнул он и снова задумался. — Мышьяком быстро… Несколько минут — и конец! Да, какие деньги люди имеют, а мы за каждую стотинку спину гнем… Что, не так?
Лачка попросил меня достать ему какое-нибудь грустное стихотворение. Я пообещал, и мы расстались. На следующий день я принес ему стихотворение. Он согнул листок и положил его в задний карман брюк, в котором обычно носил бумажник.
— Интересно, сколько же они получают за свои стихи? — спросил он.
Я ответил, что им платят за каждую строчку. Он так и подскочил от удивления:
— Значит, деньги у них есть? Есть у них деньги?
— Конечно! Разве без денег они могут покупать яд на черном рынке?..
Может, нынешней бессонной ночью он опять думал о поэтах-самоубийцах, не знаю…
— Это ты, Масларский? — послышался его вопрос.
— Я, Лачка. Чего тебе? Почему не спишь?
— Разбудил меня какой-то мопед, а теперь вот не могу заснуть.
— Какой мопед?
— Да ну их, бабьи истории…
Он выглянул из окошка и вздохнул, словно ему было противно вспоминать обо всем, что было связано с мопедом.
— Опасные люди эти женщины, ей-богу!
— Почему, Лачка? — спросил я, садясь на бетонную ступеньку.
— Не знаю, рассказывать тебе или не надо… Боюсь, неприятно тебе будет, если скажу правду.
— А почему неприятно? Какое отношение ко мне имеет этот мопед, из-за которого ты проснулся?
В полумраке блестели его металлические зубы. Он улыбался.
— Драли друг дружке волосы! Весь квартал переполошили. Ужас! Сколько живу, никогда не видел, как дерутся бабы… Слушай, они же глаза друг другу выцарапали… Не женщины, а дикие кошки… Понимаешь?.. И было бы из-за кого! Так, прошу прощения, сопляк какой-то.
Мне все стало ясно. Противно было слушать это, но я не ушел… А ведь предсказания Герганы сбылись… Однако я не мог и предположить, даже в минуты моего самого мрачного настроения, что случится такое… Я приподнялся, намереваясь уйти, но он продолжал опутывать меня грязными веревками сплетен.
— Бухгалтерша оказалась ловкачка!.. Наша веселуша попробовала ее схватить за волосы, а та как даст ей ногой… Ох, брат, живот надорвешь над этой историей, хотя и не для пересказа она!..
— Хорошо, а что же люди не вмешались, не растащили их?
— Кому надо вмешиваться? Людям лишь бы повеселиться!
— А ты!
— Ну да! Чтобы они мне глаза выцарапали?
— А потом?
— Появился откуда-то этот сопляк с мопедом, схватил бухгалтершу за руку и оттащил в сторону. Потом вскочил на свой мопед и запылил куда-то… А веселуша… Что делала веселуша?.. Она кинулась прочь, вся в крови… Платье разорвано… Убежала подальше от людских глаз!
Слова Лачки оглушили меня. Было горько и обидно за Виолету, но самым неприятным оказалось то, что говорил он об этом с каким-то наслаждением. Видно, из-за того и не спал целую ночь, что увидел дерущихся женщин. Я хотел уйти, но он закричал мне вслед, чтобы я не уходил, есть еще о чем поговорить. Я ответил, что устал и у меня нет времени для разговоров, а он, вовсе не слушая меня, снова начал жаловаться на бессонницу. Меня так и подмывало стукнуть его, но я сдержался, потому что рука у меня, как известно, тяжелая.
— И мы были молодыми, — бормотал он. — И мы позволяли себе вольности. Но таких штук не выкидывали… Правда же? Когда-то из-за меня ссорились две женщины, но до драки дело не доходило… Похоже, что этот юнец мастер по части любви. Я его раньше не встречал, только сегодня увидал, но думаю, что мастер… Ты знаешь его?
— Знаю.
— Говорят, молодой инженерик.
— Да, что-то в этом роде.
— А эта… которая осталась…
— Спокойной ночи, Лачка!
— Спокойной ночи. Ключ у тебя есть или тебе открыть?..
— Не надо.
— Ну как знаешь… Прошу прощения, сколько времени?
— Не проверял.
— Вот и я не проверял. У тебя, случайно, сигареты не найдется?
— Ты же знаешь, что я не курю.
Я поискал в карманах ключ. Лачка, перевесившись через перила балкончика, рассматривал меня с любопытством.
— Что, нету? И я иногда оставался без ключа. Погоди, я тебе открою.
— Не надо, нашел.
— Нашел? Хорошо! А где был-то?
— Спокойной ночи, Лачка! — Мне вовсе не хотелось отвечать ему.
— Прошу прощения, спокойной ночи… А ты не с Бояджиевыми ли был?
— С какими Бояджиевыми?
— Ты что, их не знаешь?.. Иванчо и Гергана Бояджиевы.
Наконец я открыл дверь и быстро вошел в темный коридорчик. На ощупь поискал выключатель. В это время Лачка вышел из кухни и появился в коридорчике со свечой. Лампочка, оказывается, перегорела, вот он и сошел посветить мне, чтобы я случайно не ушибся в темноте. Я хотел отказаться от его помощи, но он и не собирался уходить, держал над головой свечку и разглядывал меня… Неожиданно он заметил на моей белой рубашке какое-то пятно и взволнованно проговорил:
— Это пятно от красного вина! Подойди-ка поближе.
Пришлось покориться ему. Держа меня за руку, Лачка пошел в кухню. Там он зажег электрический свет. Напротив, над умывальником, висело зеркало. В нем отразился я в своей рубашке с пятном, Лачка в полосатой пижаме, похожий на заключенного. Его лысое темя блестело в свете электрической лампочки. Он попросил меня наклониться над умывальником. Я наклонился, но оказалось, что воды в кране нет. Тогда Лачка вывел меня на балкон, где стояло несколько кастрюль с водой. Он каждое утро наполняет их водой, чтобы поливать цветы. Лачка предусмотрительный. Если вдруг возникнет пожар, он погасит огонь. Заставив меня снять рубашку, Лачка принялся застирывать винное пятно. Сказал, что потом посыпет его тальком. Тальком можно очистить все.
Расхаживая по кухне, я недоумевал, как мог подчиниться этому человеку, который держал сейчас какой-то пакетик. Он разложил мою рубашку на кухонном столе, посыпал тальком винное пятно и сказал, что в таком состоянии рубашка должна пролежать здесь всю ночь, тогда только пятно исчезнет. Тальк очень сильное средство.
Я стоял раздетый до пояса и с ужасом смотрел на его блестящие металлические зубы. Он пригласил меня сесть, предложил сварить кофе. Я ответил, что не хочу, но он принялся меня убеждать, что его кофе лучше, чем у других.
— Прошу прощения, но Бояджиева добавляет в кофе турецкий горох. А мой чистый. Понимаешь разницу?
Мне показалось: еще немного — и он укусит меня своими металлическими зубами.
— Понимаю, — ответил я, чтобы отделаться от него побыстрее. Но он не угомонился:
— Гергана не права. Она считает, что я враг народа.
Он налил в медную кофеварку воды, воткнул штепсель электроплитки в розетку, продолжая болтать. Я стоял словно загипнотизированный. Никогда мне еще не случалось проявлять такое безволие. Я не узнавал себя. А Лачка продолжал опутывать меня своей паутиной и наслаждаться моим бессилием.
— Ты добряк! И люди легко тебя обманывают. Особенно женщины. Будь осторожен. Гергана следит за тобой. Ей известно все: где ты был, с кем и зачем. Все записано в ее тетрадке. Я тебе не враг. Могу хоть сейчас расписку дать. Не веришь? Нет, ничего у них не выйдет, как не вышло и с Гюзелевым.
— А что с ним было?
Он напомнил мне об афере Гнома с брынзой и другие истории, о которых я и знать не знал.
— Векилов слишком много на себя берет. Мог бы быть и внимательнее, когда имеет дело с человеком… Правда же? Я лично знаю Гюзелева. Он слишком далеко зашел и потому должен ответить, Тут Векилов прав. Но это совсем не значит, что он «враг народа», как и его назвала Бояджиева. Я спрашиваю…
Сидя на кушетке, я с сонным вожделением посматривал на подушку. Его слова убаюкали меня, и я незаметно заснул, уронив на нее голову. Сколько я спал, неизвестно, но, проснувшись, увидел его. Он держал в руках фарфоровую чашку. Над чашкой вился парок. «Кофе ободряет», — сказал он и протянул мне чашку.
— Прошли те времена, когда царил произвол! Сейчас партия призвала их к порядку и ничего подобного не позволит.
Какая-то кошка пробежала в электрическом свете по перилам балкончика. Лачка стал говорить, что ненавидит кошек, потому что они таскают у него цыплят. Я слушал его вполуха. Он продолжал пить кофе и вдруг спросил, правда ли, что меня приглашали стать директором «Винпрома».
— Что? — Я решил, что ослышался.
Мне показалось, что все это происходит во сне. Какой-то огненный шар вертится в моей голове, а Лачка раздувает его. Еще немного — и я начну бредить.
— Слушай, если ты станешь директором, мы будем делать чудеса. Я тебе говорю! Не веришь? Гюзелев не мог меня обмануть. А ты хотел скрыть это от меня. Значит, Гюзелеву доверяешь, а мне не доверяешь. Наверное, ты и его назначишь на какую-нибудь должность.
— Назначу.
Незаметно сон мой прошел… Я уже директор «Винпрома». Лачка — мой помощник, а Гюзелев — заведующий складом… Мы втроем ведаем торговлей. Вино льется рекой, звенят деньги…
На улице разгоралась заря. Бледнел горизонт. Мне хотелось плюнуть Лачке в физиономию и убежать из его вонючей кухни. А он не отставал от меня. Как он меня окрутил!..
Блестели фарфоровые тарелки и чашки. Пахло гнилыми фруктами. Семейный очаг… А чем могу похвалиться я?.. А Виолета?..
— Если станешь директором, я против!.. С нею не сходись, она тебя скомпрометирует.
— Ском-про-ме-ти-рует!.. — повторил я, вскочив с кушетки.
Лачка смотрел на меня с ухмылкой. Размахнувшись, я сильно стукнул его по скуле. Это было для него неожиданно, и он так и остался стоять, растягивая рот в улыбке. Потом схватился за щеку, бросился к раковине и начал отплевываться.
— Выбил зуб! — забормотал он. — Бьешь по-бандитски!
— Извини, — сказал я, распахнул дверь и вышел из кухни.
Было уже утро. Я опустил шторы на окнах и заснул, смертельно усталый. Меня больше не интересовали ни солнце, ни люди, ни зубы Лачки…
18
С той ночи Лачка стал более осторожен. Он не потребовал от меня никаких объяснений. Я даже подумал было, а не приснилось ли мне все это. Мы с ним здоровались при встрече, как будто между нами ничего не произошло. К счастью, он больше не решался ни приглашать меня в кухню на чашку кофе, ни рассказывать о происшествиях, случившихся в его закусочной или на улице. Это меня вполне устраивало, потому что мне некогда было заниматься Лачкой и его проблемами.
На следующий день я решил повидать Виолету. Вечерело, когда я пошел к ней на квартиру. Дома ее не оказалось… Зачем я искал ее? Видно, просто устал от одиночества, на которое был обречен. У меня не осталось никого из близких, о ком я мог бы думать и тревожиться. И то, что случилось с нею, сильно меня взволновало. Подробности, которые я узнал, еще больше обеспокоили меня. Никто не проявил к ней, избитой и окровавленной, сочувствия. Люди пошумели, пошумели на улице и разошлись. Потом оказалось, что в тот день, когда я влепил Лачке пощечину, она на рассвете покинула квартиру с большим чемоданом в руках, который едва тащила. Ушла в сторону центра города, но куда именно, никто не знал.
У меня не было перед нею обязанностей. Но разве в обязанностях дело? В конце концов, Виолета была одинока, и кто-то должен был ей помочь. Кроме того, ее позор был моим позором. И я решил, что не оставлю Виолету в беде.
Сделав два рейса до завода «Вулкан» еще до восхода солнца, к половине девятого я снова был на территории комбината. Теперь меня попросили стать под погрузку щебня и металла. Пока машину загружали, я сидел на оцинкованном бидоне и тупо глядел перед собой. Рабочие трудились быстро и сноровисто. В это время мимо меня проехал на электрокаре бай Драго. Увидев, что я сижу, он тотчас затормозил и развернулся в мою сторону. Я знал, что он начнет разговор о Виолете, и не ошибся. Он видел ее, когда она шла на вокзал. Носильщик нес огромный чемодан. Позже бай Драго разыскал этого носильщика и спросил, куда уехала женщина с большим чемоданом. Носильщик ответил, что в Софию, и добавил, что она была очень грустна. Бай Драго испугался, но носильщик больше ничего не сказал.
— Что случилось? — спросил он меня.
Я молчал, разозленный. С огромным трудом мне удалось удержать свои нервы в узде.
Бай Драго продолжал таращить глаза.
— Как ты думаешь, может, там что-нибудь серьезное?
Я сел в кабину, ничего не ответив, и он проводил меня удивленным взглядом, будто говоря: «Молчишь? Ну молчи, молчи! Мы еще посмотрим, как ты будешь молчать потом!»
Осторожно развернув перегруженную машину, я почувствовал облегчение. Наконец-то я скрылся от любопытных глаз! От глаз рабочих, от глаз бай Драго… Вскоре я выехал на широкое асфальтированное шоссе. Сейчас только от меня зависело, будет ли все так, как надо… От моего труда, от моих рук, от руля, который я держал… Все прочее было ложью, обманом, иллюзией. Об измене не хотелось думать.
Вскоре я оказался перед библиотекой. Я еще на что-то надеялся. В несколько прыжков взлетел по лестнице, остановился, запыхавшись, перед дверью. Но дверь оказалась заперта. Никакой записки Виолета не оставила.
Медленно спустился я к машине. Быстро вскочил в кабину. Подальше от людей, подальше от города!..
Целый день работал без отдыха. Четыреста пятьдесят километров за восемь часов! Но лучше вертеть баранку, чем стоять в закусочной и смотреть на лоснящуюся от жира физиономию Лачки. Я поел колбасы и хлеба, только что купленного в пекарне. Хлеба мне не хватило. Попросил у пекаря еще.
Вечером решил поехать в Софию. Услышал от кого-то, что туда нужно отвезти кислородные баллоны. Пришел на автобазу к бригадиру Иванчеву и попросил послать меня в Софию. Тот долго суетился, звонил кому-то по телефону, потом велел мне подождать. Оказалось, что необходимость действительно есть. Туда нужно отвезти баллоны, а оттуда привезти листовое железо.
Я в нетерпении вертелся около телефонного аппарата, посматривая во двор автобазы. Рабочие погрузили баллоны, приспособили сбоку от кабины табличку с красным флажком — опасный груз. Я взял с собой кое-что из еды, одеяло и сел в кабину.
— Не беспокойся, — сказал я Иванчеву, положив руки на баранку, — утром буду здесь! В крайнем случае к вечеру!
Он замахал руками:
— Давай, давай, выметайся! — Глаза его были добрыми-добрыми. Он понимал меня, и его сказанное добродушным тоном «выметайся» говорило о многом.
Выбравшись за ворота автобазы, я взял курс на Софию.
Багровый закат неожиданно сделался синим, легкая тень легла на поля. Смеркалось.
В Софию я прибыл после полуночи. Остановил машину на одной из тихих улочек и проспал в кабине до рассвета. Разбудил меня какой-то милиционер. Он сказал, что стоянка машин на этой улице запрещена. Я поблагодарил его, растер лицо, быстро сориентировался. Мне надо было сдать баллоны, загрузиться а поискать Виолету. Но где ее искать?
Почему-то мне казалось, что она уехала к своей старой тетке, которая жида здесь, в Лозенце. Этот район города был мне хорошо знаком, так как в этих местах я жил какое-то время после 1956 года.
Старушка жила в многоэтажном кооперативном доме: корпус «Г», блок «В», пятый этаж, квартира 36. Еле нашел ее. Когда-то на этом месте стоял полуразвалившийся старенький домик, а сейчас высилась громада жилого дома, в котором старушка и любовалась Витошей со своего пятого этажа.
Я долго звонил, стоя перед покрытой лаком дверью с латунной ручкой. Наконец старушка открыла, правда, не мне, а собачонке, которую вывела на лестничную клетку, и увидела меня. Вначале она испугалась, видно, к ней редко заходили люди, но, когда я объяснил ей, кто я и зачем пришел, она успокоилась. Разумеется, она меня не узнала, и это было хорошо, иначе последовало бы приглашение войти в прихожую. До конца разговора мы так и простояли на площадке, а собачонка все крутилась у ног старушки.
Старушка удивилась, узнав, что Виолета жива, ведь она считала ее умершей. Она вспомнила, что в 1951 году, когда Виолета жила в общежитии, с нею жил один непутевый злодей… Этим злодеем был я, но она меня не узнала, а я молчал, чтобы зря не тревожить старую женщину. Не дай бог, еще упадет здесь на лестнице! Что я с нею буду делать?
— Филипп, Филипп! — вдруг закричала она. — Там нельзя оправляться! Безобразник!
Но собачонка уже подняла лапу перед дверью соседей. Расстроенная старушка взяла Филиппа на руки и ушла в свою квартиру. Я не успел даже попрощаться с ней. Может быть, она догадалась, что я и есть тот «злодей»? Дверь захлопнулась перед моим носом, и я остался один. Холодно блестела латунная ручка. Было тихо. Держась за перила, я спускался вниз по лестнице. Я устал от эгоизма людей. Что сделал с нами 1951 год?!
Вышел на улицу и снова уселся в кабину машины, чтобы продолжить свой поиск. В кузове позвякивал металл, словно предупреждая меня о том, чтобы я не увлекался, но поиски все больше и больше захватывали меня. Я должен ее найти! Доходило до того, что я останавливался перед какими-то кафе и входил в них будто бы для того, чтобы выпить бутылку лимонада, на самом же деле — чтобы увидеть сидящих за столами людей. Мне все казалось, что среди них я увижу Виолету и Евгения Масларского. Конечно, их я не нашел. К тому же я наконец понял, что этот сопляк давно оставил ее. Что ему делать с ней в кафе? Ко всему прочему она вся в синяках. Он бы ни за что не показался сейчас с ней в кафе. Мне опять стало мучительно обидно за нее.
А я? Надо ли мне вообще думать о ней? Всю дорогу я думал об этом. Люблю ли я ее или ревную? А может, жалею? Или я просто тоскую по прошлому, по ушедшим годам? И все это из-за одиночества, безысходности, отчаяния…
Возможно, все пережитое ожесточило меня, но не настолько, чтобы я отказался от своего поколения, забыл Виолету, повернулся спиной к тому, что делали все. Мы остались хорошими парнями, даже признав свою вину, хотя и не были виновны. Мы приняли удар на себя. Когда нас обвинили в измене родине и делу коммунизма, мы решили умереть, как умирали наши товарищи в прошлом, — во имя родины, во имя коммунизма! У нас ничего не осталось. Мы потеряли свою любовь, свои семьи… Но будущее было за нами. Мы умерли за него, а сейчас рождались вновь, во имя этого будущего! Вот каким был наш оптимизм. Пройдут века. Наши потомки полетят на другие планеты. Но старая Земля останется планетой людей. Сюда будут возвращаться все, кто устал от скитаний. На ней мы построим коммунизм. Земля наполнена мудростью и страданиями. На Земле жил Ленин, жил Маркс. Жили и мы — Марин Масларский и Виолета Вакафчиева, грешница. В 1951 году мы пострадали. В 1956 году мы вновь вернулись на Землю. Я колешу по дорогам на своей машине. Виолета разносит книги. Мы плутаем. Но мы вновь обрели под ногами почву. И в этом наш оптимизм. Сражения еще не закончились. Октябрь отшумел, и Сентябрь прошел. Но сражения продолжаются. И в этом наш оптимизм, наша вера.
Я устал от дороги. Мне хотелось уснуть, забыть свои тревоги, ни о чем не думать. Но как? Километры бежали один за другим, и мне все казалось, что я застану Виолету на автобазе или хотя бы найду от нее записку. Я внушил себе, что она обязательно, где бы ни находилась, даст о себе знать. Она не может жить без меня, как и я без нее. У нас с ней одна судьба…
Вернулся я поздно вечером, как и обещал бригадиру Иванчеву. Он тут же сообщил, что меня искала Гергана. Оборвала все телефоны. Звонила через каждый час. Сказала, чтобы я, как только приеду, немедленно разыскал ее.
Мне вовсе не хотелось видеть Гергану. Я знал, что она скажет.
Пока я умывался под краном, опять зазвонил телефон. Я понял, что на этот раз мне не отвертеться. Она была сильно взволнована. Попросила сейчас же зайти к ней. У меня не было никакого желания идти в административный отдел, но пришлось сделать это.
Гергана встретила меня озабоченной. Оказалось, что ей нужно было отправить какой-то багаж в Пловдив. Спросила, не предвидится ли у меня, случайно, поездки в Пловдив… Она говорила об этом озабоченно, делая вид, что ничего не знает о Виолете. В конце разговора, однако, не выдержала.
— Не могу я ее в этот раз спасти! — без всякой связи начала она.
— Подожди хотя бы два дня, — попросил я.
— Нет. Это же прогул!
— Будь великодушной и на этот раз.
— Нет!
— Она скоро появится.
— Сомневаюсь.
— И все же, несмотря ни на что, помоги ей!
Мы долго еще спорили. Я был в страшном отчаянии и чувствовал, что силы мои на пределе. Наконец Гергана согласилась не увольнять Виолету. Я был изнурен этим разговором. Пошел в летний ресторан и там напился.
19
Есть люди, которые пьют от счастья, и по количеству выпитого вина и ракии определяют меру своего счастья. Иванчев, например, после обеда пил мастику из маленьких бутылочек, которые называл ампулами. В шутку он говорил, что принимает по два укола в день. Бай Драго, не привередничая, пил все, что попадало под руку, — вино, ракию. Бояджиевы пили домашнее вино на воздухе, среди природы, в компании. Лачка потягивал спиртное в одиночестве дома, похрустывая огурцами. В этом отношении он в определенной степени походил на Иванчева. Виолета обычно пила коньяк, потому что люди искусства, насколько я знал по тем, что жили в нашем городе, употребляли крепкие напитки. Я обыкновенно пил в закусочной стоя, и всегда с удовольствием. У меня не было особых радостей в жизни, а назиданий я не терпел. Лишь Векилов мог давать мне советы, но все равно я пил и не собирался бросать. Начальник ГАИ тоже выпивал, хотя и преследовал за это всех шоферов. Однажды он заставил меня дыхнуть на него, и я сделал это с превеликим удовольствием, потому что презирал его.
В последнее время среди нашей шоферской братии распространился слух, будто изобрели такой прибор, который с большой точностью показывает, сколько алкоголя употребил человек. Но меня это ничуть не волновало, ведь я пил по вечерам, когда движение, как говорил мой бригадир Иванчев, парализовано. Сам же он пил и тогда, когда оно не было парализовано, потому что работал слесарем, а не водителем. Мы с ним всегда хорошо понимали друг друга, поэтому нам иногда доставляло большое удовольствие посидеть на автобазе и поболтать о новой бензоколонке, где недавно начала работать одна симпатичная женщина. Иванчев всякий раз выпивал за ее здоровье по одной «ампуле». Мне эта женщина тоже нравилась, но я отдавал предпочтение вахтерше с химического комбината, которая по-прежнему приветствовала меня и подмигивала, когда я выезжал на своем грузовике с территории. Мы с нашим бригадиром уважали друг друга и поэтому вечером обычно сидели на автобазе под навесом, спокойные и довольные.
— Ты очень усердный человек, — сказал мне как-то Иванчев, — но ты не продвинешься, потому что ты угрюмый.
Он был прав, говоря это. Но самое главное — он прямой человек. Такого бригадира мне еще не приходилось встречать. Видно было, что его переполняет счастье. В последнее время его корзинка с пустыми «ампулами» наполнилась доверху, и бригадир решил их сдать, но потом отказался от этой мысли. Он без сожаления высылал пустые «ампулы» в мусорный ящик, и я преисполнился к нему уважения, потому что лишний раз убедился, что он во всех отношениях похож на меня. Он, как и я, не любил говорить о прошлом. А это очень важно, потому что такие разговоры всегда разнеживают людей. Мы с бригадиром были люди суровые. Я сказал ему однажды, что он тоже угрюмый, и он не обиделся на меня, потому что мы не обманывали друг друга, как это делают порой водители транспортных средств. Оба мы были по природе своей молчаливы, никогда не ругались. Сквернословие присуще болтунам и слабохарактерным. Мы же с Иванчевым люди были железные, не подверженные мелким порокам.
Как-то вечером Гергана встретила бригадира перед автобазой и сказала ему язвительно:
— Товарищ Иванчев, что-то вы в последнее время очень уж сдружились с Масларским…
— А что, это плохо?
— Да нет, но вы как-то уж очень индивидуально…
— Я не понимаю, товарищ Бояджиева, смысла ваших слов.
— А что тут донимать? Вы втянули его в пьянство!
— Все выпивают! Мы с Масларским пьем только вечером, когда движение парализовано. Это не пьянство.
— Одним словом, соблюдаете правила уличного движения?
— Конечно.
— А что стало с бригадой коммунистического труда? Не видно ее и не слышно. План-то выполняете?
— Даже перевыполняем.
— А культура и воспитание?
— Все в порядке. Ходим в кино, читаем романы.
— И много читаете?
— Да, но ввиду отсутствия библиотекарши дело в последнее время приостановилось, некому нас просвещать.
— А как со смежной профессией? Осваиваете?
— Мы с Масларским освоили профессии слесаря и шофера. А он может быть и начальником, но не хочет!
Гергане на это ответить было нечего…
Я долго смеялся, когда он рассказывал мне эту историю, и все хлопал его по плечу. Он улыбался, а во рту его торчали два зуба, так как другие давно повыпадали. После этого Иванчев стал мне еще симпатичнее.
— Так и надо! — закричал я, продолжая колотить его, а он громко захохотал, потом закашлялся и так долго кашлял, что я испугался, как бы из его рта не выскочили последние два зуба. Я принес ему стакан воды, он выпил, и кашель его прошел, а потом он сказал мне, вытирая слезы, что ему крошка не в то горло попала.
— Надо выпить еще «ампулу» для прочистки!
Он чокнулся бутылочкой со стоявшей рядом пустой бочкой из-под бензина и вылил все ее содержимое в рот, задрав голову вверх, как это делают куры, когда пьют воду. Я смотрел на него и видел только два его зуба.
— Вот теперь прошло, — сказал он и выбросил пустую «ампулу».
— Рад за тебя.
— Это очень опасно, когда крошка попадает не в то горло.
— Да, верно.
— Мастика все промывает, дезинфицирует.
— Ты прав.
И мы замолчали, сидя под навесом, пропахшие бензином и машинным маслом.
Сколько еще продолжалась бы наша дружба с Иванчевым, не знаю, но в один из вечеров эта идиллия была нарушена. Причем произошло все самым неожиданным образом.
Только мы разрезали дыню и уже готовы были ее съесть, как перед нами словно из-под земли появилась исчезнувшая Виолета. Мы забыли про дыню и онемели.
Она была с большим чемоданом, запыхавшаяся и красная, как будто за ней гнались. Я попытался было встать, но ноги у меня ослабели, и я опустился на место. Иванчев тоже попытался встать, но перевернул корзинку с пустыми «ампулами», они покатились и зазвенели в ногах у Виолеты, а он не посмел больше пошевелиться. Мы молча смотрели на нее. Конец этой немой сцене положила сама Виолета.
— Что вы так смотрите? У вас машина свободная есть? — закричала она.
— Найдется, — сказал Иванчев и вновь попытался встать, опираясь на меня, но не смог.
— Машина твоя здесь? — спросила Виолета, обращаясь ко мне.
— Здесь, — сказал я и тоже сделал попытку подняться.
— Отвези меня домой.
— Сию минуту. — Я опять приподнялся, но случайно толкнул бочку, и она, громыхая, покатилась на Виолету. Хорошо, что бочка была пустая.
Виолета ловко отскочила в сторону, бочка ткнулась в ее чемодан и остановилась.
— Я тебя в момент отвезу.
— Он отвезет, — сказал Иванчев. — Я ему разрешаю.
— Живей, живей! — торопила Виолета. — У меня совсем нет времени.
— Сию минуту! — Я встал и поспешил к машине.
Прежде всего надо было сообразить, где точно стоит мой грузовик, и доказать Виолете, что я не пьян, как она могла подумать. Я с неимоверным усердием приступил к поискам.
Все требовало огромных усилий, но я благодаря Иванчеву сумел сравнительно легко и последовательно выполнить то, что наметил. Виолета смотрела на меня недоверчиво и нервничала. Когда она упрекнула меня, что я пьян, я немедленно ей возразил.
Итак, с помощью Иванчева я разыскал свой грузовик, вскочил в кабину и начал заводить мотор. На это ушло всего две секунды. После этого я начал выруливать, чтобы пробраться между плотно стоявшими с обеих сторон грузовиками. Дал прежде всего задний ход, после этого подал чуть вперед, потом влево… вправо. Все это я проделал безошибочно.
Иванчев стоял в стороне и подавал мне сигналы своими длинными руками, но я не обращал на него никакого внимания, поглощенный своей работой… Еще раз влево, еще раз вперед и назад! Наконец-то я оказался на свободной площадке и, распахнув дверцу кабины, пригласил Виолету садиться. В это время Иванчев погрузил чемодан.
Я смотрел перед собой и сжимал руль, словно боялся его выпустить, поскольку наблюдавшие за мной думали, что я пьян.
— Готовы? — спросил я, выжал сцепление, включил скорость, потом плавно отпустил сцепление, одновременно нажимая на газ и снимая машину с ручного тормоза. Все это я всегда проделывал автоматически, однако на этот раз специально следил за своими действиями.
Виолета уже сидела в кабине. Иванчев захлопнул дверцу, потом отошел в сторону и освободил нам дорогу. Я тронул машину с места. Сосредоточенно смотрел перед собой, а на Виолету не обращал никакого внимания. Выехав за территорию автобазы, дал полный газ. Какая-то утка затрепыхалась перед радиатором, но я знал, что не раздавил ее, так как совершенно отчетливо представлял себе скорость, с которой вел машину, и расстояние между колесами и уткой. Потом я ловко объехал электрический столб, чтобы не задеть стоявшую к неположенном месте бричку, и продолжил путь на еще большей скорости к центру города.
Позади меня остались завод, автобаза, почта. Я даже успел заметить, что над общежитием светятся чердачные окна, и поэтому сделал для себя вывод, что бай Драго и его Злата дома. Потом мы проехали мимо городской бани; окна ее тоже светились. Трудящиеся мылись после рабочего дня. И это было вполне естественно. После бани мелькнул театр. Перед театром толпилась многочисленная публика, желавшая попасть на спектакль. Виолета с любопытством смотрела на афиши. Проскочив мимо театра, мы проехали мимо летнего ресторана, в котором Виолета ужинала со мной и оставила свои цветы. Я помнил все до мельчайших подробностей.
Вскоре мы выбрались из центра. Теперь я в соответствии с правилами уличного движения мог ехать со скоростью более пятидесяти километров в час. Я сделал неожиданный поворот, и Виолета схватилась за ручку дверцы. Вблизи пригорода, где жила Виолета, я шел уже со скоростью восьмидесяти километров и считал, что этого достаточно. Ведь рядом со мной в кабине сидел живой человек, и я не хотел нервировать его. Я всегда считался с людьми, которых возил. Мост через Марицу мы проскочили на большой скорости, я обошел какую-то легковую машину и въехал в пределы квартала, где жила Виолета.
Виолета не выпускала из рук ручку дверцы.
— Останови здесь. Теперь уже совсем близко. Могу пройтись и пешком, — раздался наконец ее голос.
Это меня обидело, и я спросил, неужели она мне не доверяет, но Виолета ответила, что дело совсем не в доверии.
— Почему ты тогда противишься? Я довезу тебя до места назначения.
— Я не багаж, чтобы меня возить до места назначения! — возразила она и побледнела от возмущения.
— Знаю, что ты не багаж, но я должен доставить тебя туда, куда положено. Это моя обязанность.
Я мог бы сказать ей еще: «Знаю, что ты не суперфосфат», — но не стал, поскольку полностью контролировал свое сознание и мне совсем не хотелось вступать с ней в препирательства.
Сделав еще несколько поворотов, я проехал мимо своей квартиры, обратив внимание, что в кухне Лачки горит свет. Я хорошо знал, что там происходит. Нарочно нажал на клаксон, чтобы позлить его. Виолета снопа попросила остановиться, но я ее не послушал. Сказал ей, что у нее слишком тяжелый чемодан, чтобы тащить его на себе.
Так мы и доехали до ее квартиры. Там я с трудом развернулся и сдал назад, так как улочка была узкой, а мне хотелось остановиться точно перед калиткой. Виолета уже стояла в кабине, с презрением наблюдая за моими действиями. Я старательно выкручивал руль.
— Ведешь себя глупо! — сказала она, когда я остановился. — Истрепал мне все нервы!
— Извини, но я должен был доставить тебя к месту назначения, как это и полагается.
Я вышел из кабины, чтобы взять ее чемодан. Он оказался не слишком тяжелым, и я легко снял его. Виолета хотела его поднять, но я не позволил ей этого. Сказал, что сам внесу его во двор. Она шла впереди меня и поправляла растрепавшиеся волосы. Нервы ее были натянуты, я это очень хорошо понимал.
Чтобы услужить ей до конца, я нажал на кнопку звонка на двери и отскочил в сторону. Это окончательно ее взбесило.
— Зачем ты будишь хозяев?! — раскричалась она. — Убирайся отсюда! Я сама открою! — И она вытащила из сумочки ключ…
Он был таким большим, что я испугался, как бы она не хватила им меня по голове.
— Давай, давай, топай, до свидания! — сказала она мне. — Спасибо тебе за помощь. И не делай глупостей…
— Ключ подходит? — спросил я ее.
— Подходит.
— Если не подходит, то у меня есть отмычка для таких случаев…
— Ну хватит же, до свидания!
— До свидания, Виолета.
— И пожалуйста, поезжай помедленнее, а то я буду волноваться…
Ее слова не сразу дошли до меня. Я остановился, чтобы еще раз услышать, что сказала Виолета, но она уже скрылась. Я решил, что это мне показалось, что она вообще не произносила этих слов. И тем не менее мне было приятно. Я радовался, что довез ее до дома, что она снова возвратилась в наш квартал, что мы снова можем видеться и помогать друг другу, когда попадем в беду. Давно известно, что друзья познаются в беде!
Я вскочил в кабину, дал газ и, разбудив уснувший квартал, помчался со скоростью восьмидесяти километров через зону, где не было ограничения скорости.
20
У меня никогда не было дурных намерений по отношению к Виолете. Я не позволял себе оскорбить ее даже в мыслях. Не мог и сравнить ее ни с вахтершей, ни с женщиной в репсовых брюках, на которую все засматривались на бензоколонке, ни с какой-нибудь другой женщиной из нашего города. А Виолета и прежде, и сейчас держала меня на расстоянии. Она не сказала мне, где была целый месяц, с кем встречалась, что делала. И я не спрашивал ее ни о чем, чтобы не оскорбить бестактным вопросом. Да и какое право имел я задавать ей подобные вопросы?
Говорили, что она вернулась на завод, открыла библиотеку и начала работать, как будто ничего и не произошло. Люди думали, что она уезжала в отпуск, поэтому тоже особого любопытства не проявляли. Жизнь пошла по-старому.
Но были глаза, которые смотрели на все с высоты законов. Уже на другой день после появления Виолеты в библиотеке Гергана вызвала ее к себе. Какой разговор состоялся у них, не знаю, а только Виолета осталась в библиотеке. Может быть, другие и не обратили внимания на этот факт, но я не мог прийти в себя от удивления. Внезапно я увидел другую Гергану, внимательную, человечную, и мысленно поблагодарил ее за доброту, которую она проявила к Виолете.
Когда Гергана спросила Виолету, почему та оставила свое рабочее место, Виолета ответила, что она просто взяла отпуск без сохранения содержания, так как ей надо было устроить кое-какие дела в Софии. И больше ничего.
— Мы с ней поняли друг друга, — сказала мне Гергана. — Я оформила ей такой отпуск. Не будем из этого делать историю.
Меня восхитило поведение Герганы, однако я решил быть осторожным. В конце концов теперь все делалось мягко и демократично, как и должно. Я продолжал тихо и спокойно делать свое дело и только сказал Иванчеву:
— Знаешь, нам с тобой надо встречаться реже, потому что нас могут оклеветать, сказать, что мы используем помещение автобазы для выпивок. А ведь мы с тобой не пьяницы.
— И ты начал петь с чужого голоса? — огорченно спросил он.
— Наш дуэт, товарищ Иванчев, стал привлекать к себе внимание. Мы в самом деле увлеклись этим занятием. Нам бы проветриться маленько да другим пример показать.
Он помолчал, потом в сердцах пнул ногой корзину с «ампулами»:
— Что было, то было!
Я не знал, как понять это его «что было, то было», но почувствовал: он на меня рассердился, решив, что я его обвиняю в том, что он тащит меня в болото порока. Другими словами, я считаю его виновным в том, что в последнее время сам увлекся выпивкой. Но у меня не было никаких оснований обвинять его в этом, потому что наши выпивки были просто-напросто летним увлечением, позже Гергана так и вписала это в наши личные дела.
Так или иначе, но мы с Иванчевым теперь почти не виделись вне службы. Однажды он упрекнул меня:
— Ты из-за этой юбки обвинил меня в пьянстве! Но ты не прав!
— Из-за какой юбки?
— Ты знаешь, о ком я говорю…
— Нет, не знаю. Их две — Гергана и Виолета. Так из-за кого же?
— Из-за обеих.
— Смотри, я обижусь. Я не согласен.
— Тогда выбирай для себя кого хочешь.
Я рассердился на него, и мы пошли в закусочную, чтобы объясниться. Оказалось, что он имел в виду Виолету. Шепнул мне на ухо, чтобы я не оставлял ее без внимания, и заключил:
— Она сбилась с дороги, но человек она добрый!.. Несчастье, братец! Что тут поделаешь!
Меня очень задели эти его слова. Я понял, что он подозревает меня в дурных намерениях по отношению к Виолете, и начал протестовать. Он очень серьезным тоном сказал, что нечего мне возмущаться и протестовать, потому что там, где текла вода, она потечет снова. Это меня взбесило вконец. Если бы мы с ним не дружили, расстались бы навсегда. Мы поругались, как это бывает между друзьями, и помирились снова.
Все это произошло, пока я ожидал, когда Виолета даст о себе знать. Но она не объявлялась. Даже не пришла на автобазу с книгами. Вот уже два месяца в ремонтной мастерской валялись одни наивные романы. По ним мы постигали жизнь и повышали свой общеобразовательный уровень. Я чувствовал, что Виолета вот-вот должна появиться.
…Я продолжал работать с усердием. Удвоил свои старания. На одном из собраний Иванчев сказал обо мне и назвал меня в качестве примера. Никто не возразил. За выпивки замечания мне никто не сделал, поскольку все, когда им весело, позволяют себе такое. Легко стало у меня на душе, особенно когда я понял, что Виолета больше не собирается убегать из этого города. Куда ей податься? Лучше этого места ей не найти. Этот город мы строили своими руками. Я понимал, что она уже пустила здесь корни, и знал, что она обязательно напомнит о себе. Деться ей некуда.
В одно из воскресений сентября, после нашего революционного праздника, я получил, к моему большому удивлению, открытку. На ней был изображен центр города — новый зеленый сквер, за которым высился памятник строителю, а около памятника — деревянные скамьи с сидящими на них туристами, приехавшими посмотреть новый город. Эта часть города была мне хорошо знакома.
Конечно, меня очень удивило, что Виолета прислала эту открытку с видом.
«Очень прошу тебя прийти, дело слишком серьезное», — было написано на открытке и указаны дата и место нашей встречи. До назначенного часа осталось совсем мало времени.
Виолета всегда была эмоциональной, но на этот раз я действительно испугался. Зачем я понадобился ей так срочно? Что там у нее случилось? Я сильно разволновался. Положил открытку в карман и стал собираться.
Было воскресенье, и я решил привести себя в порядок в соответствии со вкусом Виолеты. Начал бриться во дворе у чешмы. Лачка наблюдал за мной, но меня не смущал его взгляд. Он вел себя прилично с того памятного вечера, как получил оплеуху на кухне. Сейчас Лачка уважал меня больше и уже не позволял себе задавать ненужные вопросы. На этот раз я, чтобы не мучить его, сказал, что иду в гости к одной моей приятельнице. Он сделал вид, что ему вовсе не интересно, кто такая эта приятельница. Но я видел его насквозь и презирал за притворство.
Вместо Лачки вопрос задала его жена:
— А кто твоя приятельница?
Но Лачка тут же оборвал ее:
— Ты иди-ка лучше поспи и не лезь в чужие дела!
Ганка опустила голову и покорно ушла в свою пристройку.
Я с загадочным видом добрился, смазал лицо кремом и заблестел, как сковорода. Потом надел белый летний пиджак и легкие синие брюки. В этом костюме и фуражке я стал похож на служащего из «Винпрома». Лачка смотрел на меня с уважением и страхом. Предложил мне крем для моих черных туфель. Я помазал их, и вокруг меня поплыл запах ваксы. Теперь я был готов полностью. Когда я уже уходил, жена Лачки вышла из пристройки и сорвала мне один цветок гвоздики. Это меня тронуло, потому что было знаком уважения с ее стороны. Я поблагодарил женщину и вышел на улицу. От моих туфель несло ваксой. Светило солнце. Я весь лоснился и сиял.
Сам не знаю, как я очутился возле квартиры Виолеты. Конечно, мне надо было просто зайти к ней, вместо того чтобы ждать ее в сквере у памятника строителю. Это было вполне естественно, так как у меня не хватало терпения ждать и я хотел как можно скорее узнать, зачем она меня позвала. Наверное, произошло что-то серьезное. Иначе зачем бы ей меня искать? В том, что она прислала открытку с видом города, крылась, как я думал, какая-то символика. Виолета любила подобные штуки. Ведь были нее в свое время эдельвейс и роза ее эмблемами… Вполне возможно, что и сейчас она внушила себе нечто подобное.
Я шел по новому тротуару, который неделю назад был закончен отрядом добровольцев, и старался не запылить туфли. От них несло ваксой, но я надеялся, что к тому времени, когда я встречусь с Виолетой, запах выветрится. Я знал, что она очень чувствительна, поэтому боялся вывести ее из равновесия своими туфлями.
Итак, я оказался около квартиры Виолеты. Вошел во двор. Обычно по воскресеньям, если стояла хорошая погода, жители нашего квартала отдыхали в своих дворах. Так было и в этот день. Хозяйка Виолеты готовила обед на открытом воздухе, а хозяин брился, обнаженный до пояса. Он стоял перед пристроенным на заборе круглым зеркальцем. Не успел я войти во двор, как услужливые, любопытные люди бросились мне помогать. Показали комнату Виолеты, хозяин даже постучался в ее дверь, кашляя при этом и беспрерывно поправляя подтяжки на своих брюках.
Виолета тут же вышла и с удивлением посмотрела на меня. Я сразу понял, что она не ожидала увидеть меня здесь, и попытался объяснить ей, почему зашел за ней.
— Какой же ты, право, недогадливый. Для чего же я тебе посылала открытку? Ну да что с тобой делать, проходи, проходи!.. А тебе, товарищ, что надо? — И она подозрительно посмотрела на хозяина.
Он тут же поспешил удалиться, покашливая и поправляя подтяжки.
Я вошел в ее комнату и сел в плетеное кресло, похожее на детскую кроватку. Мне было очень неудобно, потому что в кресле я не сидел, а полулежал, вытянув ноги. Это показалось мне неприличным. Я мучился, но не вставал с кресла. Виолета быстро ходила взад-вперед, продолжая заниматься своими делами. Наконец она увидела мои торчавшие ноги и наморщила лоб и нос.
— Все делаешь без меры, — сказала она и распахнула окно. — Можно было так и не намазывать…
— Да, действительно, я немного переборщил.
Она вытащила из шкафа темное платье и попросила меня выйти, пока она оденется. Я с удовольствием вышел во двор, с большим трудом, только с помощью Виолеты, встав с кресла, похожего на детскую кроватку.
Не успел я появиться во дворе, как тут же попал в лапы ее хозяев. Они уже знали от Лачки, кто я такой, поэтому любопытству их не было предела. Они крепко вцепились и не выпускали меня.
Виолеты не было довольно долго, но, когда она появилась во дворе, все замерли и притихли. Она была необыкновенно хороша в новом нарядном платье.
Она была из тех маленьких, изящных женщин, которые никогда не стареют. По рассказам Виолеты, ее всегда принимали за ученицу. И сердце мое порой сжималось от боли, когда я видел морщинки у нее под глазами — следствие бессонных ночей и переживаний.
— Пойдем! — сказала Виолета, направляясь к калитке. — Может быть, еще успеем! Опоздали мы порядком.
Я, конечно, не понимал, о чем идет речь. И только когда мы, выйдя на улицу, повернули в сторону кладбища, мне все стало ясно. На кладбище должен был состояться митинг, посвященный памяти поэта.
— Меня попросили прочитать его стихи, — объяснила она. — Читать стихи в его память я всегда готова!
Я мрачно слушал ее и не возражал. Чувствовал себя обманутым. Она вновь воспользовалась мною как неодушевленным предметом. Вот так было и когда-то: она идет со мной по улице, не замечая меня, будто я какой-то придаток, приложение к предметам, которые должны быть у нее под рукой. Интересно, для чего надо было играть эту комедию с цветной открыткой? «Для большего эффекта!» — ответила бы она, если бы я ее спросил. Но у меня не было желания ни спрашивать ее, ни возражать ей, потому что я боялся ее логики. У нее всегда найдутся против меня аргументы, поэтому мне лучше бы помолчать.
От парка строителей до кладбища было метров сто. Мы шли тенистой аллеей. Виолета проговаривала стихотворение, которое должна была читать, поэтому я ей не мешал. Под ногами у нас шуршали опавшие листья. Осень уже наступила. Я задумчиво смотрел на носки своих туфель, и меня уже не волновало, что они могли запылиться. Чувствовал себя игрушкой в руках Виолеты и пытался понять, как меня угораздило спустя десять лет оказаться в таком жалком положении. Я шел и не находил сил ни возвратиться назад, ни остановиться. Виолета вела меня так, будто я был ее собственностью.
Кладбище утопало в некошеной траве. Цвели хризантемы. Листья на деревьях начали желтеть, лишь по-прежнему зеленели дубы, бросавшие густую тень на памятники. Мы с Виолетой шли по дорожке, и нас со всех сторон окружали памятники. Но я был расстроен, рассержен вконец и не испытывал никакого волнения. Махнуть бы на все рукой и уйти! Виолета продолжала вести меня. Она шла, наталкиваясь на могилы, и все повторяла стихотворение. Как только я пытался заговорить с ней, она тут же делала мне рукой знак, чтобы я ее не беспокоил…
Могила поэта была на другом конце кладбища, на открытой поляне, неподалеку от железной дороги. Я еще издали увидел поклонников поэта, столпившихся у памятника. Это были в основном молодые люди. Мы направились к ним и, подойдя, увидели, что торжество уже началось. Как раз возлагались венки.
— Мы пришли вовремя, — сказала Виолета и оставила меня в толпе. — Подожди здесь, пока не кончится художественная часть.
Я остался в стороне и начал рассматривать памятник, возле которого собрались официальные лица — представители городского Совета и литературного кружка. Некоторых товарищей я знал.
Когда Виолета, расталкивая людей, пробиралась сквозь толпу, все смотрели на нее с любопытством. Я слышал, как кто-то шепнул: «Артистка, артистка». Лицо ее разрумянилось. Она ведь в самом деле была артисткой.
Ее пригласили подняться на камень у могилы. Она поднялась, а люди остались у ее ног. Она смотрела на нас с высоты. Фигура ее четко очерчивалась на фоне облачного неба. Вдали высились трубы химического комбината, клубился желтый дым, и от этого небо казалось загадочным и тревожным. Я почувствовал, как по моему телу поползли мурашки. «…От печального заката до восхода… под сумеречным одиночеством простора… я снова возвращаюсь к тебе… Не опоздал ли я? Глаза твои смотрят на меня с прежней тихой кротостью… Не позволяй мелочной людской злобе коснуться меня со злорадным сожалением… В этом мире я появился не для слез… Тяжел дождливый закат, когда обманута любовь!.. Я чувствую горечь выпитого вечером вина… Еще немного — и меня не станет!.. Прости мне, мама, прегрешения мои! Прости мне, мама, мою измену и мои сомнения…»
Голос Виолеты звенел, а я стоял среди людей, опустив голову, и плакал. Что происходило со мной? Мне хотелось провалиться сквозь землю, исчезнуть, чтобы никто не смотрел на меня. Но вокруг меня были люди, и я не мог убежать от них. Все мы составляли единое целое — и поэт, спящий вечным сном, и я, и Виолета…
Виолета продолжала читать стихи. До меня доходили отдельные слова. Они падали мне в душу, как живительные капли дождя падают на иссушенную зноем землю. И я не мог сдержать слезы. А может быть, мне это показалось? Пусть не будет конца этому крику радости и грусти. Я буду слушать его, пока живу, пока дышу… Но буду ли я жить? Небо такое таинственное… И этот голос звенит словно набат… Я все переживу, но я должен опереться на чью-либо руку, чтобы не упасть… Пусть высохнут мои слезы… Ветер дует… Пусть себе дует… Тихо…
Что было со мною потом? Кажется, я опустился на траву. Литературная часть закончилась. Люди разошлись.
21
— Где люди? — спросил я, открыв глаза.
Вокруг меня высились памятники — каменный лес, и я испугался.
— Все разошлись, — ответила Виолета. Она стояла в шаге от меня, задумчивая и сосредоточенная.
— Мы одни?
— Одни, — ответила она.
Мне стало не по себе, но Виолета попросила меня посидеть еще немного на поляне.
— Что произошло? — спросил я ее.
— Ничего особенного. Пока я читала стихи, люди унесли тебя сюда. А потом о тебе забыли. Когда все кончилось, я пришла к тебе. Не могла же я оставить тебя одного! Ты завтракал?
— Нет.
— Вот в этом все и дело.
Я не стал ей возражать. Наверное, так и было…
Виолета настояла, чтобы я пересел в тень дуба, простиравшего над нами свои ветви. Я подчинился. Она осталась стоять напротив меня, залитая лучами только что показавшегося из облаков солнца.
— Люблю солнце, — произнесла она несколько театрально, будто все еще стояла на камне у могилы. — Ни на что на свете не променяю его!
Мне стало смешно, и я ответил ей без лишних эмоций, что без солнца все мы ничто, и не только мы, но и этот дуб, который раскинулся над нами, и эта трава, и эти цветы… Только мертвые безразличны к солнцу. Виолета согласилась со мной. Потом мы начали рассуждать о том, как неприятна зима. Виолета вдруг сделалась задумчивой. Мы с ней сели на деревянную скамейку у кустов можжевельника на большом расстоянии друг от друга, как незнакомые люди. Неожиданно Виолета спросила меня, могу ли я ее выслушать. Я не сразу понял, о чем идет речь, ведь я и без того ее слушал. Какое же специальное согласие ей было необходимо?
— Я давно хотела с тобой посоветоваться, — начала она.
Я решил, что до конца выслушаю ее.
— У меня нигде никого нет, — начала она нерешительно, — не считая тети. Но что может сделать старая, одинокая, больная женщина? Я хотела поделиться с ней своей тайной, но потом поняла, что не стоит заводить разговор. Да и чем она может помочь мне?.. Была у меня подруга, артистка из молодежного ансамбля, но я ее не смогла разыскать, так как она уехала на гастроли. Мне больше не с кем поговорить. Понимаешь?
— Понимаю.
— Поэтому в конце концов я решила открыть свою тайну тебе… Я жду ребенка!
Я приподнялся со скамейки и спросил ее ошеломленно:
— Что-что? Я не понял.
— Я уже тебе сказала, — ответила она.
— Как так, Виолета?
— Ради бога, не задавай глупых вопросов, — рассердилась она. — Неужели это так сложно понять? Я беременна.
Мы долго молчали.
— Сколько времени, Виолета? — наконец спросил я.
— Три месяца.
— Уже поздно?
— Это не имеет никакого значения, я решила: пусть будет ребенок.
Мы опять замолчали. Чем я мог ей помочь? Раз она решила родить, пусть так и будет. В конце концов это ее дело.
— И все-таки, — начал я смущенно, — брачные узы…
— Какие брачные узы? У меня есть право на ребенка!
Она говорила так, будто я отрицал это ее право, повторяла, что хочет иметь ребенка и родит его.
— А отец? — спросил я осторожно.
— У него нет отца, — ответила она.
— Как это нет? У каждого живого существа есть отец.
— Он, — сказала она с вызовом, — не имеет на ребенка никакого права. Я презираю его! До глубины своей души!
— Это же новая жизнь, Виолета.
— Ребенок мой! — Глаза ее зло блеснули. — А его я презираю!
— Кого презираешь?
— Нет нужды вспоминать его имя.
— Понимаю.
— Тогда не спрашивай меня ни о чем… Я хочу родить ребенка!.. Ты первый, кому я открываю свою тайну. — Она произнесла последние слова так, будто награждала меня.
— Спасибо тебе за доверие, — сказал я, чтобы соблюсти приличие.
— Я не могла больше таить это в себе. Мне нужно было выговориться, облегчить душу.
— Сейчас тебе легче?
— Конечно.
Мы смотрели в разные стороны: я — поверх памятников, а она — на железнодорожную линию, где маневрировал какой-то паровоз. Время от времени он пронзительно свистел, нарушая тишину, окружавшую нас.
— А почему ты не сказала отцу? — начал я снова с тайным намерением проникнуть в их отношения.
Она, видимо, догадалась об этом.
— Почему тебя интересует этот… дурак? — ответила она сердито.
— Прости, Виолета, но он отец твоего ребенка.
— Я запрещаю тебе говорить о нем!
Она встала и с сердитым видом пошла через поляну. Я последовал за нею, ругая себя за то, что задал лишние вопросы. Так, один за другим, мы вышли с кладбища и вдоль шоссе направились в сторону города. Виолета предложила мне пообедать в летнем ресторане, но попросила, чтобы я больше не говорил на эту тему. Я шел за ней по тропинке и молчал. Однако сама Виолета первой нарушила свое решение не говорить об этом.
— Это жизнь человека, — начала она, — не могу я ее уничтожить!.. Ты понимаешь?
— Понимаю.
— А зачем тогда мне советуешь?..
— Ничего я тебе не советовал, Виолета. Мне просто хочется тебе помочь.
— Я рожу его! — упорно твердила она, словно хотела этим меня позлить. — Я его рожу.
Мне казалось странным, что она меня этим злит и убеждает в том, что она его родит. В конце концов мне-то какое дело? И чтобы угодить, я сказал ей, что будет правильно, если она его родит. Никто не упрекнет ее в том, что у нее ребенок. Все уважают матерей.
— Да, но сам ты считаешь, что это незаконно! — оборвала она меня.
— Я не говорил тебе ничего подобного, Виолета.
— Но ты так думаешь!
— Да нет же!.. Ты свободный человек.
— А зачем ты без конца говоришь об отце ребенка?
— Но ведь ты любила этого человека!
— Никогда я его не любила.
— Как же это?
— Неужели тебя это удивляет?
— Да, и очень! Не все до меня доходит.
— Извини, пожалуйста, я и забыла, что ты — сама невинность.
Она покраснела, наверное, от гнева на меня и нервного напряжения. Видно, я все же вывел ее из себя. Я действительно был круглым недотепой. Задавал ей бестактные вопросы, на которые мог бы ответить и сам. В этом-то и была известная подлость, которую она чувствовала и которую не могла терпеть.
Мы подошли к ресторану и заняли столик у самого озера под плакучей ивой. Виолета питала слабость к этому дереву, как в свое время к эдельвейсам. Напротив нас сияла белизной тела обнаженная богиня с кувшином. Из него в озеро струилась прозрачная вода, вид и журчание которой приносили радость и успокоение. По глади воды в гордом одиночестве плавал белый лебедь, доставленный по распоряжению горсовета из Софийского зоопарка для украшения нашего нового города. Виолета долго смотрела на красивую птицу, потому что лебеди тоже ее волновали, как и плакучая ива. Она вспомнила даже о каком-то балете, в котором танцевала в свое время партию лебедя. Все, что она говорила, влетало мне в одно ухо, но не задерживалось в сознании, потому что я, хотя и не имел ничего общего с историей, случившейся три месяца назад, продолжал думать о ребенке, который должен был появиться на свет. Она пыталась отвлечь меня этим лебедем, заставить думать о нем, но я почти не слышал ее, когда она меня упрекала, что я мало читаю, не хожу в театр и до сих пор не видел этого балета.
— Ты права, — согласился я.
— Неужели ты ничего не слышал о знаменитом балете «Лебединое озеро»? — допытывалась она. — Как же так?
— Слышал, Виолета.
— Ну и чего же ты тогда?
— Но ведь я ничего тебе не сказал.
— В том-то и дело… Твое отношение к искусству… — Она испытующе смотрела на меня. И я понял, что она тоже думает о ребенке, а не об искусстве. И видел, что она очень несчастна…
Официант принес наш заказ, и мы начали есть.
Я искоса поглядывал на нее, боясь, как бы она снова не начала говорить об этом балете, но она, видимо, проголодалась и больше не затрагивала эту тему. Я тоже ел молча и думал о ребенке. Я так упорно думал, что Виолета угадала мои мысли.
— Я рожу его! — сказала она. — Назло всем я его рожу!
— Почему назло?
— Можешь пойти сейчас и все им рассказать? Иди!
— У меня и в мыслях такого не было, Виолета, но ты сама понимаешь, что это не может остаться в тайне.
— Конечно!.. А я и не собираюсь делать из этого тайну!.. Я горжусь этим ребенком! Он мой! Только мой!
— Конечно!
— Никто не имеет на него права! Он мой!
Она лихорадочно глотала холодное пиво и говорила:
— Никто не знает, кем он будет! Может, он станет поэтом!
— Может!
— Великим актером!
— Может!
— Путешественником!
— Все может быть, Виолета… Жизнь — это загадка…
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего, Виолета.
— На что ты намекаешь?
— Я ни на что не намекаю.
— Нет, ты намекаешь, что я должна избавиться от него.
— Ничего подобного, Виолета! Ты ошибаешься.
— Нет, не ошибаюсь. Я очень хорошо знаю, о чем ты думаешь! Я рожу его, что бы ни случилось потом…
Я попросил ее сменить тему разговора. Она согласилась, но через минуту вновь начала меня упрекать в том, что я сомневаюсь в ее порядочности, и приписывать мне слова, которые я не говорил и даже не помышлял произнести.
— Ты обижаешь меня, Виолета! Я вовсе так не думаю, но считаю…
— Что у него должен быть отец, да? — подхватила она и швырнула кусочек хлеба в озеро, чтобы поманить плававшего у берега лебедя. Царственная птица изогнула шею, опустила голову в воду.
Мы с Виолетой сидели долго, пока не сместилась тень плакучей ивы и мы не оказались на солнце. Полдень давно миновал, солнце припекало, и пора было уходить. Я расплатился, и мы встали. Когда мы спускались вниз вдоль водного каскада, Виолета уже ничего не говорила. А когда мы подошли к городу, она расплакалась и сказала, что ей не хочется возвращаться туда. Я попытался ее успокоить, но она стала плакать еще сильнее и, оставив меня на дороге, вдруг свернула и пошла в сторону. Я бросился за ней, но она нетерпеливо махнула мне рукой, и я решил оставить ее в покое.
Домой я вернулся вконец расстроенный. Лачки и жены его не было видно. Я рухнул на кровать и долго пролежал так, опустошенный и обессиленный.
Все случившееся проплывало перед моим мысленным взором, начиная от ваксы, которой я вымазал туфли утром, и кончая невероятной историей, услышанной на кладбище. Да, сомнений не было. Я был обречен служить Виолете. Мы были словно связаны единой цепью. Но почему? Почему? Незаметно для себя я уснул и проспал беспробудным сном до полуночи. Когда проснулся, в мое окно светила луна. И мне вдруг показалось, что это вовсе не луна, а лицо Виолеты. Я в страхе спрятался под простыню, но лунный свет проникал и через ткань, и я очень ясно видел круглый диск, который, казалось, хотел вкатиться через окно прямо ко мне в комнату. Я сбросил простыню, вскочил с кровати и направился к окошку глотнуть свежего воздуха. Высунув голову в окно, я услышал, как кто-то тяжело вздохнул. Это был Лачка, мучимый своей неистребимой бессонницей. Он стоял на кухонном балкончике. Я снова лег. Луна продолжала следить за мной в окно словно живая.
В тишине слышался далекий гул завода. Я подумал о людях, работающих в ночную смену, и попытался развеять свои дурные мысли. Потом я различил и шум реки, протекавшей по другую сторону квартала… Луна медленно перекатывалась по небу, и вот наконец я остался в темноте. «Пусть пойдет дождь… — подумал я. — Мне не надо ничего другого. Пусть пойдет…» Внезапно снаружи донесся какой-то звук. Вначале я подумал, что это кошка, мяукая, бродит по винограднику, но потом различил чей-то голос.
— Товарищ Масларский!.. Масларский!.. — звал меня кто-то.
Это был Лачка.
Я встал и, подойдя к окну, высунулся наружу. Во дворе, освещенная луной, стояла Виолета и разговаривала с Лачкой. Он был на балконе, а она стояла внизу, перед дубовой калиткой, не решаясь войти.
— Заходи, товарищ Калыпчиева! — приглашал Лачка. — Я его сейчас позову. Заходи!.. Люди же мы все-таки…
— Я не Калыпчиева, а Вакафчиева, — ответила Виолета.
— Извиняюсь.
Я быстро набросил пижаму и вышел во двор. Виолета стояла за калиткой. Я махнул ей рукой, и она вошла. Она пересекла двор и стала медленно подниматься по бетонной лестнице. Лачка молча наблюдал за нами. Виолета вошла в мою комнату и попросила не зажигать света. Мы молча посидели некоторое время, потом она встала, медленно подошла ко мне, опустилась передо мной на пол и положила голову мне на колени.
— Пусть наш сегодняшний разговор останется в тайне.
Я дрожащей рукой погладил ее волосы и спросил:
— Неужели ты сомневаешься, Виолета?
— Я прошу тебя…
— Будь спокойна, Виолета…
— Я прошу тебя… — Она резко встала и направилась к выходу. — Мне другого ничего от тебя не надо, — сказала она, нажимая на ручку двери.
— Я понимаю.
— Спокойной ночи..
— Спокойной ночи, Виолета!
Я слышал, как простучали по бетонным ступенькам ее каблучки. Слышал, как она пожелала спокойной ночи Лачке. Слышал, как открылась и закрылась калитка. И шаги ее затихли на освещенной луной улице…
22
Как я и предполагал, Виолета вновь вошла в мою жизнь. Чувство, которое я испытывал к ней, нельзя было назвать любовью. Наверное, и она так же относилась ко мне. Но мы тянулись друг к другу, словно не могли жить один без другого. Я злился на себя за мягкотелость, ругал себя после каждой сделанной мной уступки. А она думала, что я по-прежнему должен служить ей, словно никогда и не было между нами этих десяти лет.
Часто, придя вечером домой с работы, я как подкошенный валился на кровать, но тут же приходили мысли о Виолете и я долго не мог уснуть. Мне стали привычными все ночные шумы. Я слышал, как через двор шла кошка, как она вспрыгивала на забор… Знал, когда погаснут окна в соседнем доме, где жили два инженера с нашего завода. Знал, когда даст гудок паровоз, маневрирующий по ночам на станции. Все мне было известно. Я слышал, когда выходил на балкон Лачка, и знал его грязные мысли, и меня коробило от его заплывшего жиром воображения.
Я оказался в таком же, как и он, положений. Теперь я часто лежал с открытыми глазами и не мог уснуть. Вначале я скрывал это от Лачки, не хотел, чтобы он знал, что и меня мучает бессонница, но он сам понял это и однажды ночью позвал меня с балкона:
— Масларский! Иди сюда, выпьем по чашке кофе. Видно, нам с тобой все равно не спать, так хоть поболтаем о чем-нибудь.
Я ничего не ответил, он помолчал немного, потом снова подал голос:
— Коварная это штука, если не принять вовремя меры… У меня она появилась после революции. Точнее — с той поры, как отобрали в селе мой участок с кое-какими строениями.
— Меня это не интересует! — крикнул я. — Дай мне поспать!
— Извиняюсь, — сказал Лачка, — я подумал, что тебе не спится! — И он хлопнул балконной дверью.
Я яростно заходил по комнате, чувствуя себя обманутым. Мои босые ноги шлепали по доскам пола, и звук шагов доносился до кухни. Спустя какое-то время Лачка постучал мне в стену:
— Пожалуйста, потише! Люди спят.
Это разозлило меня еще больше. Я схватил стул и швырнул его в стену. Хорошо, что стул был сделан из гнутых железных прутьев, он не разлетелся вдребезги. Лишь штукатурка посыпалась на доски пола.
Лачка молчал. Я услышал, как он снова вышел на балкон. Его присутствие сводило меня с ума. А он все не уходил с балкона…
Несколько дней подряд Лачка пытался мне доказать, что для того, чтобы успокоиться, надо пить кофе. И однажды он сломил мое сопротивление. Я сдался. Открыл дверь и пошел к нему. Мы сели на балконе и провели часа два в глупых, никчемных разговорах. Он пытался мне доказать, что кофе благотворно действует на нервы, хотя некоторые врачи утверждают, что кофе, наоборот, расстраивает нервную систему. Я спорил с ним, но он был опытнее меня в споре и неизменно побеждал. В конце концов я признал его превосходство в вопросах медицины.
Оказалось, что он гораздо начитаннее меня. Однако самым крупным специалистом он проявил себя в вопросах семьи и брака. Он считал, что брак порабощает мужчину. Я спросил его, почему он так говорит, а он ответил, что это доказано самой жизнью.
— Оглянись вокруг, — сказал он, — ведь все мы рабы! Это же ясно! Почему я, например, не сплю по ночам, а жена моя спит? Почему?
— Такие уж у нее нервы.
— А почему мои нервы наизнанку?
— Дело, наверное, в характере.
— Нет, не в характере, а в том, что я раб. Поэтому я и не сплю, а она спит.
— А почему я не сплю? — спросил я его вызывающе. — Я не женат, не раб, а тоже не сплю.
— Пожалуйста, не надо о тебе, — усмехнулся он. — Тут мы с тобой входим в другую зону. — Он замолчал, слегка отодвинулся от меня, так как, наверное, вспомнил, как в свое время получил от меня затрещину, и сказал уже смелее: — Брак — это рабство, дорогой!
— Хорошо, я это уже слышал… Но почему же все-таки не сплю я?
Он пожал плечами и ничего мне не ответил, но не из-за того, что не знал, что мне сказать, а потому что боялся. Я завидовал ясности его ума. Лачку ничто не смущало, и обо всем он имел твердое мнение.
На следующую ночь я снова пришел к нему на балкон. Мы опять пили кофе, и я опять просил его объяснить причину моей бессонницы, раз он такой умный и сведущий в вопросах медицины. Он красноречиво посмотрел на мои руки и усмехнулся:
— Не буду я тебе отвечать.
— Почему?
— Ты несдержанный человек.
— На этот раз обещаю тебе, что возьму себя в руки.
— А кто даст гарантию? — засмеялся он.
— Прошу тебя, будь спокоен, я тебя и пальцем не трону, — пообещал я.
— Больно уж рука у тебя тяжелая.
Это меня развеселило. Я начал смеяться, и, глядя на меня, захохотал и Лачка. Так мы и смеялись с ним, сидя на балконе, а в небе светила луна, и казалось, что и она смеется вместе с нами.
— Я тебе ничего не скажу, — повторял Лачка, — пока ты не дашь обещание…
— Хорошо, обещаю тебе…
Он задумался, покосился еще раз на мои кулаки и отошел к перилам балкона. Я отвел взгляд, чтобы не смущать его…
— Слушай, — начал он, — говорю тебе прямо: не женись на этой женщине… Не для тебя она!
— Какой женщине?
— Пожалуйста, не делай вид, что не знаешь, о ком я говорю.
Он опять покосился на мои руки и сказал:
— Она беременна. Зачем тебе нужен чужой ребенок?
Я вздрогнул, услышав это. Слово «чужой» вонзилось мне в мозг как гвоздь. Мне захотелось схватить его за грудки и сбросить с балкона.
— Только я тебя прошу, ты меня не трогай! — испуганно продолжал он. — Моей вины тут никакой нет! Говорю тебе истинную правду.
— Говори! — потребовал я. — Откуда ты узнал, что она беременна?
— Говорят.
— Кто говорит?
— Гюзелев.
— Это какой Гюзелев?
— Быстро ты забыл! Гюзелев, директор ведомственной гостиницы. Бывший директор. А сейчас он контролер в кинотеатре «Раковский».
— Что еще знаешь?
— Она на пятом месяце…
— Кому-нибудь еще это известно?
— Мне и Гюзелеву.
— А еще?
— Понятия не имею. — Он скрестил руки на груди и грустно смотрел на меня.
Мы долго молчали.
— И акушерка знает, — наконец подал он голос. И добавил, что заводская акушерка будто бы родственница жены Гюзелева. А Гюзелев частенько заглядывает в закусочную.
— Ясно! — сказал я.
Через двор проходила кошка. Мы слышали, как она вскочила на забор, а оттуда прыгнула на чердак. Лачка посмотрел на часы:
— Двенадцать. Пошла за мышами. Только вот раньше они были, а сейчас их нет. Народная власть их истребила. Это факт.
— Глупости.
— Про власть, что ли?
— Нет, я о другом.
— Да, да. — Он поерзал на стуле. — Пойдем-ка спать, а?
— Мне не хочется.
— Гюзелев мне рекомендовал одну траву.
— Знает ли еще кто-нибудь? — закричал я. — Знают или нет?
— О чем знают, о траве?
— Да нет же… об этом! Об этом!
— А, о Вакафчиевой! — Он пожал плечами: — Вроде моя жена что-то где-то слышала, но она все хранит в тайне. Никогда лишнего не скажет. Могила!
Я долго смотрел на него прищуренными глазами. Потом пожелал ему спокойной ночи и ушел к себе в комнату. Но ни ему, ни мне не стало легче в эту ночь, как, впрочем, и в следующие. Я постоянно пощипывал его, стараясь узнать, гуляет ли сплетня по всему городу или не пошла дальше нашего квартала. Зная, как чувствительна Виолета и что может произойти, когда она узнает, что обыватели перемалывают ей косточки, я начал энергично отвергать любую клевету. В конце концов решил припугнуть Лачку Векиловым.
— Ха! — ответил он. — Да твой Векилов знает обо всем, он первым узнал. Народная милиция все знает. Будь спокоен!
— Ты уверен?
— Абсолютно. Они с Гюзелевым разговаривали, и Гюзелев рассказал ему все, что слышал от акушерки.
Мы снова умолкли. Оказывается, весь город знал, только мы с Виолетой вообразили себе, что тайна сохраняется между нами. А самое страшное — все притворялись, будто это их не касалось, будто никто из них ничего не слышал. А сами стояли в тени и наблюдали за нами, чтобы удовлетворить свое любопытство: что произойдет дальше? Может быть, ее выселят?
Чем больше я размышлял, тем яснее становились мне некоторые поступки людей, живущих рядом со мной. Теперь я понимал, почему бай Драго и его жена перестали звать меня на утку, почему Векилов смотрел на меня подозрительно, а Гюзелев со мной не здоровался, словно не он, а я сидел под арестом за сводничество и разные нечистые сделки. Может быть, они думали, что Виолета ждет ребенка от меня? И о чем они только не говорили со своими женами по ночам!
Лачка становился все откровеннее. Он без околичностей советовал уйти на какое-то время из автобазы, например, перейти на «Вулкан», там было место шофера. Я не соглашался, но он продолжал меня уверять, что положение осложнилось и мне лучше быть как можно дальше от всего этого. Я ответил, что незачем все усложнять. В конце концов, в мире живут миллионы беременных женщин. И что страшного в том, что и в нашем городе родится один незаконный ребенок?
— Да, но законы? Законы!
— Какие законы?
— Республики.
Я доказывал ему, что республика защитит ребенка. Он еще не родился, а над ним уже сейчас сгущались тучи. Этого нельзя допускать! Республика за детей!
— Лучше тебе быть в стороне! — нашептывал он мне. — Ты же ведь не имеешь с ним ничего общего, так?
— В каком смысле?
— В смысле беременности.
— Я тебя не понимаю. Что, и меня обвиняют?
— Нет. Отец известен.
— Что же в таком случае?
— Смотри, чтоб не окрутили тебя, говорю… Потому что женщины умеют это делать, когда им небо с овчинку покажется, ищут дураков. А мы, мужчины, простофили. Это факт. Когда я женился на своей, она была в положении. От меня, конечно… Сын как две капли воды похож… Венчались, когда она была беременна. Неприятно, знаешь. Смотрят все на ее живот… Твой случай другой.
— Какой мой случай?
— В смысле бракосочетания… Если решишь!
— Я не думал об этом.
— Поговаривают.
— Кто поговаривает?
— Люди. Гюзелев. И другие.
Следующей бессонной ночью он мне сказал:
— Знай одно — ты ширма!
— Что?
— Ширма чужой страсти. Будь осторожен! Неужели ты не понимаешь, что тебя хотят сделать рабом? До каких же пор это будет продолжаться? Ты слепец. Ты ничего не видишь. А тебе уже набросили на шею цепь.
— Глупости!
— Смотри не соглашайся! Будешь потом локти кусать.
Этот человек обладал поразительной силой внушения. Я был в его сетях. Каждую ночь он продолжал свое дело, и вот однажды я полностью оказался опутан сплетнями. Я ходил как больной, боясь встретиться с Виолетой. Я думал, что все считают меня отцом ребенка, и боялся, что скоро все начнут показывать на меня пальцем и шептаться за моей спиной.
Моя бессонница достигла чудовищных размеров. В конце концов я попросил Иванчева освободить меня от работы во избежание какой-нибудь катастрофы. Тот нахмурился и ответил мне, что я, наверное, брежу. Я сказал ему, что действительно брежу, потому что полностью лишился сна. Иванчев мне категорически заявил, что такие производственники, как я, не имеют права уходить с работы. Он начал уговаривать меня выпить по «ампуле», как мы это делали прежде, но я отказался, поскольку испытывал чувство отвращения к алкоголю. Возможно, и тут свою роль сыграла бессонница. Тогда он предложил мне взять месячный отпуск по состоянию здоровья, и я согласился.
Но прежде чем уйти в отпуск, я решил встретиться с Векиловым, моим старым другом, с которым мы уже давно не виделись. Я позвонил ему по телефону и попросил:
— Только на полчаса!
— Тебе я могу посвятить и целый день!
— Спасибо, — ответил я и пошел на встречу с ним.
23
Наш разговор с Векиловым продолжался более двух часов. Мы поговорили с ним обо всем, что тревожило меня. Векилов был абсолютно прав, когда напомнил мне об обязанностях по отношению к человеку и поговорку «Друг познается в беде». После этого разговора я пошел на автобазу и сказал Иванчеву, что не хочу идти в отпуск. Бригадир предупредил меня, что в партийную организацию пришло много анонимных писем. Папка уже переполнена: «О морали на одном предприятии…», «Позор известен всему городу…», «Пятно разрастается…», «До каких пор?..».
Гергана избегала встреч со мною. Мы виделись с нею два раза в столовой, но она лишь кивнула мне издали. Я окончательно потерял покой. Старался казаться безразличным, чтобы пресечь подозрения. Может быть, Гергана думала, что я отец, что я нарочно дал Виолете хорошую характеристику, чтобы ее приняли на работу на это предприятие и она опозорила имя рабочего? Гергана небось вписала все это в мое личное дело, руководствуясь своей железной логикой. Я, по ее представлениям, действовал с дальним прицелом и достиг желаемого, но она раскроет мою подлую игру…
Я все больше запутывался в своей собственной подозрительности и не замечал, что становлюсь смешон. Позавчера, встретив бай Драго, я спросил его в шутку: «Скоро ли будем есть утку?» — а он ответил: «Сезон еще не подошел». Это заставило меня задуматься. Интересно, почему сезон еще не подошел? Насколько мне известно, утки в это время, когда приближается зима, жирные, вкусные. Осень — как раз сезон уток. Чтобы не остаться перед ним в долгу, я сказал ему на следующий день, увидев его на заводском дворе:
— Весна на них не сезон, а осень — самое подходящее время.
Бай Драго посмотрел на меня немного удивленно:
— Ты прав. Но когда выпадет снег, они будут еще вкуснее. Тогда и на индюшек сезон наступит. Ты когда-нибудь ел индюшку с квашеной капустой?
Я ничего не ответил ему, решив, что он подшучивает над моей подозрительностью. Спустя дня два мы встретились с ним снова.
— Весной утки яйца высиживают и потому невкусные, — сказал он мне. — Даже вредные. Недаром говорится: индюшка должна снегу клюнуть, а утка — зернышка! Тогда их и едят!.. А когда они на яйцах сидят, они опасны!..
Я понял это как намек на Виолету.
— Всему свой сезон, — ответил я.
Так наш спор об утках ничем и не закончился…
Я был уверен: на предстоящем партийном собрании клубочек перестанет виться. Оставалось только бригадиру Иванчеву выступить против меня, и тогда я оказался бы в полном одиночестве.
Но почему? Разве я в чем-то виновен? Я припомнил слова Лачки (этого дурака, который умнее меня!).
— Будь осторожен, — сказал он мне как-то, — иначе останешься без руки!
И я решил со всем пылом и страстностью выступить против обывателей. Не только потому, что у меня были какие-то чувства к Виолете, но и потому, что страдал от остракизма тех, кто и сейчас пытался уколоть меня своим злым языком. Во имя человека! Во имя морали!.. Я испытывал идиосинкразию к таким словам. Удар, направленный против меня, был также ударом по Виолете, по ее судьбе. Она, как и я, испытала последствия одиночества независимо от ее характера; независимо от развода «в связи с целесообразностью». Мы словно находились с ней под одним колпаком, горели на одном костре. Вот почему я должен был сейчас ей помочь! Это была моя самая серьезная обязанность.
Я не просил у нее никаких полномочий, так как знал, что она мне их не даст. Решил действовать на свой страх и риск! С помощью Векилова я разыскал адрес Евгения Масларского. Узнал, что этот тип живет в Софии и стажируется на каком-то предприятии. Есть люди, которые стажируются всю жизнь, окруженные заботой общества. Вот Масларский и был из таких. Какая у него специальность, я не знал, но думал, что он готовился работать в области машиностроения, поскольку Векилов сказал мне, что Масларский якобы стипендиат какого-то машиностроительного завода. Я записал все данные о нем в тетрадку, служившую мне дневником моих поездок, и отправился в Софию.
Конечно, не каждый бы понял мое настроение. Я снова мог натолкнуться на каменную стену равнодушия, прежде чем доберусь до этого машиностроительного завода.
Загрузив машину суперфосфатом, чтобы не ехать порожняком, я целый день был в пути. Выгрузился в месте назначения и тут же, пока еще не закончился рабочий день, направился на машиностроительный завод. Там, к сожалению, я не нашел Масларского. Он был в другой смене и уже ушел. Пришлось искать его квартиру, но и там его же оказалось: приходил, ушел, обещал вернуться… Я решил ждать его у двери. Помню, что находился я в крайне унизительном положении. И это еще больше усилило мою ярость. Я спрашивал себя, откуда берутся такие люди в нашем обществе? Сидел в машине и наблюдал, как постепенно затихает улица, опускается ночь.
Квартал был тихим. На улице по обеим сторонам росли деревья. Вверху ветви их переплелись и образовали свод. Я сидел под этим сводом в кабине грузовика и ждал Масларского, который вот-вот должен был появиться.
И вот наконец я его увидел. Он тащился по улице — высокий, без шляпы, в коротком модном пальтишке, счастливый. По крайней мере, так мне показалось. Курил сигарету.
Я выскочил из машины и пошел ему навстречу. Он даже и не подозревал, что его ждет. Я был вне себя. Меня раздражал его счастливый вид, его самодовольство, исходящее от всей его глупой фигуры. Он бросил окурок сигареты с показным пренебрежением, готовый поджечь весь город… А что ему?.. Может и поджечь, если захочет.
Я приблизился к нему медленным, тяжелым шагом.
— Извините, — сказал я.
Он подумал, что я хочу попросить у него прикурить, но тут же, узнав меня, вздрогнул и застыл передо мной как вкопанный, побледневший и удивленный, будто я ударил его доской по голове.
— Нет, я не курю, товарищ!
— А я курю, товарищ! — сказал я и схватил его за рукав.
Мне показалось, что у него нет руки, таким он был хлипким и мягким. Я дернул его в сторону и сказал доверительно, что шума поднимать не стоит. Он икнул и все-таки попытался издать какой-то звук, однако это ему не удалось. Очевидно, он, как говорят в таких случаях, проглотил язык.
— Иди впереди меня, гадина! — приказал я ему. — В машину!
— Зачем? Я прошу вас…
— В машину! Там удобнее!
— Извините, но что вам от меня нужно?
— Я расскажу тебе одну сказочку…
— Вы шутите, товарищ.
— Вовсе не шучу, товарищ!
— Я позову милицию…
— Попробуй, только попробуй, дрянь такая!..
Я толкнул его вперед, и он чуть не свалился. Я тут же схватил его за руку. Он, словно тростник на ветру, качался взад-вперед, готовый в любой момент пустить слезу. Ярость моя росла с каждой секундой.
Я открыл дверцу и впихнул его в кабину грузовика. Он упал на кожаное сиденье. Ничего с ним не случилось. Только напрягся, вконец перепуганный. Я приказал ему подвинуться дальше, к рулю, и освободить мне место. Он подвинулся, и я сел рядом с ним. Захлопнул дверцу. Он оказался между рулем и мной как в клещах. Я внезапно почувствовал мерзейший запах бриллиантина, которым были напомажены его волосы, но не стал опускать стекло, чтобы никто не мог услышать нашего разговора.
Несчастный совсем побледнел, не мог прийти в себя. Все произошло так неожиданно для него. Он оказался как в клетке. Цель моя была достигнута. Ночь… Безлюдная улица… Тишина… Разъяренный человек, готовый совершить убийство…
Мне стало смешно. Я еле сдержался. Но мысль о Виолете подстегнула меня. Я стал серьезным и неумолимым.
— Слушай, — начал я без обиняков, — ты знаешь, что Виолета беременна?
Он моргал, уставившись взглядом в темное стекло.
— Не знаешь?
— В первый раз слышу, — сказал он.
— Ах вот как, в первый раз! А известно ли тебе, что ты отец ребенка? — продолжал я. — Или нет?
Он резко отодвинулся от меня и начал моргать еще чаще. Я схватил его за борта пиджака и сказал, притягивая к себе:
— Слушай, парень, не строй из себя идиота!.. Ребенок твой! Слышишь?
— Я не имею никакого отношения к нему… — отчаянно пропищал он. — Я давно порвал с нею…
— Наоборот! — сказал я, стягивая туже борта его пиджака и сжимая ему горло. — Ребенок твой… У тебя было много общего с нею!.. И ребенок родится спустя несколько месяцев… Ты понимаешь это?.. Ты отец. Кто будет воспитывать твоих детей? Я, что ли? Отвечай!
Он тяжело дышал, одной рукой упираясь в руль, так как я прижимал его все сильнее, а другой прикрывая лицо, боясь, что я его ударю. Я приказал ему оставить руль в покое и смотреть мне прямо в глаза. Он весь изогнулся и снова начал моргать. Смотреть на меня у него не было сил.
— Ты почему моргаешь? — кричал я. — Смотри мне в глаза!
— Я не моргаю… Я смотрю…
— Прямо в глаза!.. И отвечай на мои вопросы!.. Почему ты ее бросил? Говори! Обо всем по порядку!
— Она сама ушла от меня…
— Как это сама?.. А ребенок?.. Кто будет воспитывать ребенка?
— Я ничего не знаю.
— Кто его будет воспитывать? — повторял я и искал его взгляда. — Ты или я?
— Я не виноват…
— Видно будет, когда предстанешь перед судом.
— За что? Я ни в чем не виноват…
— Там посмотрим… Есть медицина… экспертиза…
— Я чист перед своей совестью…
— Перед совестью?.. А есть она у тебя, совесть?..
— А почему нет?.. Она ходила и с другими.
— С какими другими?
Он молчал и ничего не мог сказать мне. Потом, не в силах выдержать моего напора, проговорил смущенно, но вместе с тем нахально:
— И вы ходили с ней…
Не знаю, как это произошло, но я дал ему такую затрещину, что он завизжал, как щенок, и рухнул на руль. Я схватил его, опять притянул поближе к себе и сказал, чтобы он не притворялся. Однако он в самом деле не притворялся. Изо рта его текла кровь.
— Пиши здесь! — сказал я, сунув ему в руки тетрадку, ту самую, в которой вел дневник пробегов. — Пиши разборчиво: «Беру на себя обязательство…» Или нет! «Обещаю явиться на товарищеский суд… И признать свою вину, так как ребенок мой…» Слышишь? Пиши!
— У меня нет карандаша, — сказал он.
— Да, ты прав. Я тебе его дам!
Я полез в карман, но карандаша там не оказалось. Начал искать в коробке, куда клал обычно путевые листы, но не нашел и там. Я испытывал ужасное чувство: все рушилось из-за какого-то проклятого карандаша!
Масларский следил за мной все так же испуганно, но с надеждой, что карандаша я не найду.
— Все равно ты должен признать, что ребенок твой, чтобы спасти Виолету от общественного позора и скандала, — сказал я, отчаявшись найти карандаш.
Он молчал. Я заметил, что он изменил свою тактику и теперь следил за мной с насмешкой. Уверенность его росла. Он вытащил белый носовой платок и вытер окровавленные губы, те самые, которыми целовал Виолету.
— Ты живешь в обществе, — продолжал я, — и не имеешь абсолютно никакого права бросать своих детей на произвол судьбы… Понимаешь?
Хотя он молчал, инициатива переходила в его руки. Я был жалок с этим своим «понимаешь». И все из-за какого-то карандаша!
— Мораль нашего общества обязывает тебя серьезнее посмотреть на этот вопрос. Понимаешь?
Он слушал меня, уже не моргая. Я говорил назидательным тоном, а он успокаивался. Когда я закончил, он спросил меня:
— И это все, что вы хотели мне сообщить?
Я понял, что потерпел поражение.
— Нет, еще не все, — ответил я, не зная, что еще сказать.
Он посмотрел на меня высокомерно:
— Хорошо, я жду!
— Нечего ждать. Ты приедешь и ответишь за свои дела!
— А почему бы и не приехать? Куда надо приехать?
— Перед обществом будешь отвечать! — ляпнул я невпопад.
Он сказал, что готов отвечать перед обществом, и спросил меня:
— А перед каким обществом?
— Перед нашим.
— Хорошо. Отвечу. Есть еще что-нибудь?
— Есть.
— Могу ли услышать?
— Ты мошенник!
— Спасибо.
— Ты подлец!
— Что еще?
— Ты должен платить на ребенка. Понимаешь?
— Если в этом будет необходимость…
— Будет. На этот раз тебе не удастся отвертеться!
— У меня и не было такого намерения, Я готов отвечать за свои дела. Куда мне надо явиться?
— Сам знаешь, — ответил я бессильно. — Туда, где заварил кашу, и пойдешь…
— Хорошо. А сейчас я могу быть свободным?
— Нет, не можешь!
— Что я должен еще сделать?
— Ты поедешь со мной!
— Прямо сейчас?
— Прямо сейчас.
— Поехали.
Я должен был перебраться на ту сторону кабины, где руль, но сообразил, что он может сбежать, пока я буду переходить, поэтому спросил его строго:
— Ты готов?
— Готов, — ответил он таким тоном, будто не его, а меня должны были судить. — Могу ехать куда угодно. Но я не виновен!
— Не торопись!
— Я не виновен! — повторил он. — Поехали.
Меня поразили его слова, и я даже испугался. До сих пор я не встречал такого бесстыдника. Чем я докажу его вину? И для чего мне тащить его целую ночь на грузовике? Чтобы потом все смеялись мне в глаза? Называли дураком и защитником опустившихся женщин? Моя миссия терпела крах. Я открыл дверцу и приказал ему выйти из кабины.
Он колебался, он хотел удостовериться в своей победе надо мной.
— Я не выйду, пока вы не измените свое мнение обо мне и не скажете все, что люди говорили обо мне. Я знаю, что вы забросали меня грязью! Я должен очиститься от этой грязи. В противном случае я подам на вас в суд! У меня тоже есть честь!
— Выходи! — закричал я вне себя от ярости. — Выходи скорее!
— Не выйду, пока вы не измените свое мнение обо мне!
Я схватил его за руку и насильно вытащил из кабины.
— Мерзавец! — скрипел я зубами. — Мошенник!
Он сполз на тротуар, продолжая играть роль оскорбленного. Я пригрозил ему милицией, но он только рассмеялся и сказал, что к помощи милиции прибегают лишь сплетники и старые девы, а потом повернулся и пошел по тротуару, подняв воротник своего пальто. Отойдя на несколько шагов от грузовика, он остановился спиной ко мне и закурил сигарету.
Обескураженный, я сидел за рулем, не зная, что делать. Этот слабохарактерный тип смял меня… Да, не сумел я справиться с ним. И, поняв это, я испугался. До сих пор для меня все было ясным, я понимал людей. Никогда прежде в моем сердце не возникало мрачных предчувствий из-за людей, из-за событий. А сейчас я оказался перед хилым ничтожеством и не смог ничего сделать.
Возвращался я ночью. Дорога была знакомой. Меня не покидали тревожные мысли. Как же быть? Имел ли я теперь право требовать чего-то во имя справедливости? Ведь я проиграл Масларскому…
Что скажет Виолета, узнав о моей поездке? Поверит ли, что я сделал это из лучших побуждений? Поймет ли меня?.. Я приходил в ужас от одной этой мысли и мчался, прибавляя газу, готовый свалиться в первую же пропасть, которая попадется на моем пути. Но машина послушно неслась по шоссе, повинуясь его изгибам и моим рукам. Я летел в темноте, зная, что в эту ночь мне суждено умереть. Но я не умирал. На этом бесконечном пути смерть не желала иметь со мной дела — так я был ничтожен. Кому были нужны униженное достоинство, утраченные иллюзии, осмеянное предсказание и самоуверенная логика?
Я ехал, не имея никакого представления, где нахожусь и когда доберусь до места, словно сбившись с курса, потеряв представление о времени и пространстве. Будто был я не от мира сего, не с этой земли, которая еще терпела меня, предоставляя мне свои прекрасные дороги, залитые асфальтом, обсаженные тополями, устремленные к городам, в которых трудились люди…
Я до боли в пальцах сжимал руль и плакал, поверженный в ужас одиночеством, которое давило на меня со всех сторон.
24
Последнее, что я запомнил, — высоко взметнувшийся перед глазами столб пламени. После этого я выпустил из рук руль. Конечно, никакого огненного столба не было, как показалось мне в то мгновение, когда произошла авария. Пламя вспыхнуло в моем утомленном мозгу, и я принял его за пожар или нечто подобное.
Сознание я потерял мгновенно. Сбивая каменные столбики ограждения, машина свалилась в русло какой-то пересохшей реки. Только благодаря чуду я остался жив. У меня была сломана рука и сильно ушиблена грудь. Потом мне сказали, что нашел меня шофер грузовика, ехавшего сзади.
Сразу же собрались люди и отвезли меня в больницу в соседний город. Там мне оказали первую помощь. А затем, когда я пришел в сознание, было решено перевезти меня в наш город, где мне могли оказать более квалифицированную медицинскую помощь. Я был очень благодарен всем за проявленную обо мне заботу, ведь у меня не было никого из родных, и всеобщее внимание тронуло мою душу…
После больницы меня отправили в профсоюзный санаторий, расположенный в пяти километрах от нашего города, в старой дубовой роще, с озером и множеством фонтанов. В праздник фонтаны весело били и, освещаемые солнцем, освежали воздух. Около них прогуливались больные, набросив на плечи длинные коричневые халаты. Ночью в лесу пели соловьи. Я слушал их и пытался пересчитать по голосам. И мне казалось странным, что я обращал на них внимание.
Врачи запретили мне прогулки около фонтанов из опасения, что я простужусь. Однако я считал эту предосторожность излишней. Ведь зима давно прошла. Но все дело было в том, что, когда зажила сломанная рука, я заболел бронхопневмонией. Из-за этого я пролежал три месяца в больнице, потом у меня появились нарушения в формуле крови. Так и получилось, что я против своей воли отправился в путешествие по больницам и санаториям. У меня даже не нашлось времени явиться в автомобильную инспекцию, чтобы дать показания или какие-то объяснения в связи со случившейся аварией. Было установлено, что она произошла из-за технических неисправностей в тормозной системе и рулевом управлении. Меня, конечно, интересовала эта техническая неисправность, но я как-то не смог найти времени, чтобы побывать в инспекции, где бы мне дали подробные объяснения. Думаю, что усталость и нервное перенапряжение помогли мне угодить в аварию. Но об этом никто не знал.
Всю зиму я хранил в тайне свою встречу с молодым Масларским. Не было в моей жизни более позорного случая, чем эта встреча. Чего я добивался от парня? Чтобы он признался, что он отец ребенка? Зачем? Я никак не мог объяснить себе причины этого моего поступка.
Часто, когда я лежал на больничной койке и думал, меня охватывал ужас от стыда и отвращения к самому себе. Я презирал себя настолько, что не мог видеть свою физиономию даже в зеркале. Зачем мне было вмешиваться в личную жизнь людей?.. Ко всему прочему приходилось думать и о переквалификации. Я знал, что больше не сяду за руль.
В нашей бригаде состоялось специальное собрание с единственным пунктом повестки дня: «О Марине Масларском». По их мнению, создавшемуся под влиянием Иванчева, моего старого доброжелателя, мне надо было перейти в ремонтное отделение. Спасибо Иванчеву. Он всегда был добрым и умным. Бай Драго, любитель поговорить, настаивал, чтобы меня перевели на электрокары, где работать не так трудно, как в ремонтном отделении. Спасибо и бай Драго. И он добрый! И умный! Только строгая Гергана, присутствуя на этом собрании, высказала мнение, что мне необходимо устроиться в какой-нибудь канцелярии, поскольку я разбираюсь в финансах и вопросах административного руководства. Это предложение, хотя и высказанное из добрых побуждений, очень меня разозлило. Я отверг его, написав записку и переслав ее Иванчеву. Любезный Иванчев, выпив за мое здоровье «ампулу», сказал, чтобы я не беспокоился. И я остался в среде рабочего класса. Успокоился. В ремонтной мастерской мне предстояло работать плечом к плечу с товарищем Иванчевым. Спасибо!
Благодаря бригаде я регулярно получал зарплату без каких бы то ни было удержаний. Говорили, что будто бы Гергана позаботилась об этом. Иванчев и все остальные поддерживали меня. Спасибо им! Регулярно вносили и плату за снимаемую мной квартиру, иначе Лачка давно выбросил бы мои вещи. Я знал, что от него можно ожидать любого бессовестного поступка, однако никогда не мог допустить, что он может оказаться таким подлым. И я решил, что, когда выйду из санатория, поговорю с ним, а потом покину его грязный обывательский дом и снова перееду в ведомственную гостиницу. Я слышал, что там больше не воняет брынзой, само здание побелено и отремонтировано, а в коридоре, как в церковном соборе, звенит тишина. Я не сомневался в этом. Новый директор там навел порядок. Была создана и комиссия, чтобы следить за порядком и тишиной. Хорошо это придумали. А если и громкоговоритель с площади убрали, совсем будет хорошо.
В санаторий меня привезли в апреле. Сейчас наступил май. Зазеленела дубовая роща, расцвел шиповник, пошла в рост трава. Скоро зацветут липы. Я всегда очень любил липовый цвет. Он напоминал мне о моем детстве, когда мама заваривала липовый чай от кашля и простуды. Яблони в саду уже отцвели. В это лето ожидался хороший урожай яблок. Каждый вечер и каждое утро, на рассвете, когда еще не взошло солнце, пели соловьи. Красиво пели. Я подолгу стоял у окна, слушая их трели. И о чем только не думал я в это время! Больше всего меня интересовала Виолета. Я ничего не знал о ней. Как она живет? Где?
Времени у меня было достаточно. Утром вставал, завтракал, слушал по радио последние известия и принимал необходимые процедуры для укрепления здоровья. Врачи обещали, что проведут еще одно рентгеновское обследование, а потом выпишут меня как абсолютно здорового.
Иногда, прислушиваясь к доносящимся из леса мелодиям, я сердился на Виолету. Почему она до сих пор не дала о себе знать? Неужели она так и не заглянет ко мне? Эта мысль часто занимала меня — и утром, и вечером.
Я чуть не забыл о своем дне рождения. Проснулся, позавтракал, послушал по радио новости и стал возле окна, опершись о подоконник. Солнце поднялось высоко над лесом, и соловьи замолкли. Шумели во дворе фонтаны, рассыпая вокруг себя алмазную пыль. Плававшая над ними радуга наполняла меня какой-то надеждой. У меня не было оснований грустить или пугаться призрака несчастья. Я смотрел в окно санатория, и все казалось мне радостным, чистым, без единого темного пятнышка. Все купалось в лучах солнца. Я вдруг вспомнил поэта, который спал вечным сном на кладбище нашего нового города. Невозможно было поверить, что его уже нет на свете. Мы были ровесниками, поэтому я и хотел его понять. В наших судьбах было что-то общее. Я остро ощущал родство наших душ.
Каждое утро ко мне в палату входила русоголовая сестра, чтобы измерить температуру и сказать своим мелодичным голосом: «Доброе утро, люди!» Я был в палате один, но она все равно говорила: «Доброе утро, люди!» — и этим напоминала мне о поэте, моем одногодке, и радовала меня. Я был благодарен ей. Она несла в своих руках жизнь. Я смотрел на ее руки и не мог не порадоваться. Они были мягкие, чистые, белые, словно созданные для того, чтобы приласкать уставших, которым никто до сих пор не говорил: «Доброе утро, люди!» Я благодарил ее и спрашивал, любит ли она поэзию, а она застенчиво улыбалась, потому что прятала толстую тетрадку стихов, которые писала в часы ночного дежурства.
Нынешним утром я не слышал ее приветствия. А может быть, это мне показалось. Впрочем, я видел букетик белых маргариток, набранных на лугу, раскинувшемся за рощей. Траву на нем еще не косили, но пообещали позвать меня, когда будут косить, чтобы я порадовался. Все знали, что я из крестьян. Я любил лежать на свежей, только что скошенной траве, когда вокруг еще шныряли кузнечики и божьи коровки, вспугнутые косарями.
Я не знал, кто собрал эти маргаритки, но мысленно видел белые руки девушки, которая желала, чтобы каждое утро было добрым для людей.
Стоя у раскрытого окна, я наслаждался солнцем. Мне сказали, что сегодня разрешат погулять у фонтанов. Я пойду, набросив на плечи легкий халат, и буду радоваться теплому дню. Я не простыну, не заболею.
Тут я увидел, что по каменной лестнице бежала девушка в белом халате и издали махала мне рукой. В улыбке ее таилось что-то загадочное. Что же такое случилось?
Девушка принесла мне записку и сообщила:
— К вам идут на свидание!
Я пробежал записку глазами и ничего не увидел, кроме имени «Виолета».
— А где же посетительница? — спросил я медсестру.
— Ожидает у входа…
«Посетительница»! Получилось очень глупо, мне даже стало стыдно за себя. Неужели я настолько забыл Виолету, что мог ее так назвать? Я смотрел на записку, не веря своим глазам. Виолета!
Я медленно шел по длинному коридору, и мои руки и ноги становились все тяжелее. Мне тридцать девять… Прекрасный возраст. Мужской возраст. Зрелый возраст.
Я спустился по каменной лестнице, слегка придерживая халат. Сам не желая того, нащупал подбородок, потому что брился вчера, и посмотрелся в зеркало, висевшее в вестибюле на первом этаже. И тут я увидел, что щетина моя отросла. Ну и пусть. В конце концов у меня не было никаких обязанностей перед Виолетой, нас ничто не связывало, кроме старой дружбы, прерванной десять лет назад не по моей вине…
Значит, она не забыла меня. Просто осень и зима, наполненные дождями и туманами, мешали ей найти меня. Теперь пришла весна, первые лучи проснувшегося солнца указали Виолете путь ко мне.
Я прошел через двор, почти не заметив фонтанов. Сегодня их струи взлетали особенно высоко — в честь дня моего рождения. Это здорово! Радость, счастье, даже если они кратковременны, так нужны нам… Я шел по аллее, посыпанной песком, и слышал, как он скрипел у меня под ногами.
Я чувствовал себя абсолютно здоровым. Еще одно рентгеновское исследование — и я покину этот санаторий. Надену свой белый летний костюм и возвращусь в созданный мною, моими руками, в годы моей молодости новый город… Я буду счастлив, здоров, у меня будет новая профессия.
Миновав двор, подошел к железной ограде. Стоя у калитки, с вахтером разговаривала женщина в белом платье. Чуть поодаль я увидел детскую коляску. Мне стало все ясно. Я был в растерянности — подходить или не подходить к женщине с детской коляской. Но Виолета увидела меня и замахала рукой.
— С днем рождения! — закричала она издали.
Я не знал, что ей ответить. Детская коляска смущала меня.
Нажав на железную калитку плечом, я открыл ее с помощью вахтера. Подошел к Виолете, протянул руку.
— Здравствуй, Виолета! Спасибо за то, что пришла! — пробормотал я, не смея взглянуть на коляску.
Виолета протянула мне принесенные цветы и конфеты и показала на коляску:
— Посмотри! Настоящая принцесса!..
Почему, однако, «принцесса»? Ну ладно, пусть будет так. Я взял цветы и конфеты и подошел к коляске. Виолета отбросила кружевное покрывало.
— Посмотри на нее! Правда же принцесса?
— Да, Виолета, — сказал я, покраснев от смущения. — Похожа на тебя.
— Да. Все так говорят.
— Вылитая ты! Как две капли воды.
— Мне тоже так кажется.
Передо мной розовело курносое личико с соской во рту.
— Какая выразительная, правда? — спросила Виолета.
— Да, Виолета.
— Целиком соответствует своему имени.
— Как ее зовут?
— Улыбка…
— Как-как? — переспросил я.
— Улыбкой зовут. Правда здорово?
Мне стало жаль это маленькое существо. Всю жизнь она должна носить это странное имя. А из-за чего? Из-за неуемной фантазии своей матери. Нет, Виолета никогда не изменится. Мне захотелось ее отругать, однако я не посмел это сделать. Обстановка была неподходящей. Пусть Виолета радуется. Пусть ликует, сколько ей хочется!
— Ты знаешь, Улыбке уже три месяца и пять дней…
— Не знаю, Виолета.
— Хочешь, я ее разбужу?
— Что ты, Виолета! Пусть спит.
— Она уже давно спит. Ты должен посмотреть, как она выглядит, когда открывает глазки. А когда Улыбка спит, она не такая выразительная… — Виолета наклонилась и тихонько потрепала ребенка за нос. Девочка зашевелилась и открыла глаза. — Посмотри! Какие чудесные глаза!
— Да, они похожи на твои.
— И лоб как у меня, — продолжала она, — и брови. Хочешь подержать ее на руках?
— Ну что ты, Виолета!
— Нет, нет, попробуй! Посмотри, какая она тяжеленькая… Скоро уже будет пять килограммов триста граммов… Я ее каждый день взвешиваю… Пожалуйста, попробуй! Почему бы тебе не попробовать? Она очень любит, когда ее держат на руках.
Восторженная мать вытащила ребенка из коляски и подала мне. Я взял. Девочка действительно была тяжелой. Я подержал ее перед своим лицом и, сам не зная почему, как будто это бессловесное пока существо могло мне ответить, спросил:
— Как тебя зовут?
Виолета взяла девочку из моих рук, потому что боялась, как бы я ее не уронил, и снова положила в коляску, посмеиваясь над моей неопытностью:
— Не привык! Ты и представить себе не можешь, какая она сладкая!
Мы вышли на территорию санатория, на обсаженную липами аллею. Виолета меня почти не замечала. Она была занята только Улыбкой.
— Ну-ка, моя девочка, спой, спой дяде песенку.
Я шел с другой стороны коляски и боялся, что младенец действительно вот-вот запоет. Однако этого, слава богу, не случилось. Девочка мурлыкала, не выпуская изо рта соску, а мать продолжала строить ей всевозможные рожицы.
Я не узнавал Виолету. С нею произошла какая-то перемена. Мы сели на скамейке в глубине тенистой аллеи. Улыбка, не выпустив соску изо рта, снова уснула. Наконец-то мы с Виолетой могли нормально поговорить.
25
Трудно передать наш разговор. Это были отрывочные мысли, которые появлялись и столь же быстро исчезали. Это были восклицания и угрозы, вздохи и вспышки радости.
Я понимал Виолету и не хотел ей перечить. Радость, хоть и с большим опозданием, все же пришла к ней.
У меня не было никаких оснований напоминать ей о прошлом, когда все, а главное — этот ребенок с соской во рту, говорило о будущем. И я слушал терпеливо, с глупой, доброжелательной улыбкой. В разговоре Виолета неожиданно коснулась чего-то из прошлого, стрельнув в меня взглядом, готовая стереть в порошок. Она знала о моей встрече… Да, в этом мире тайн не существует… Смиренно склонив голову, я ждал, когда ее отсекут.
— Знаешь, я была на тебя очень сердита, — продолжала Виолета. — Если бы не больница, я бы тебя просто убила!
Я опустил глаза. Мне не хотелось вспоминать о той встрече.
— Представляешь мое положение? — говорила между тем Виолета. — Он пришел ко мне требовать объяснения, зачем я тебя послала!.. Думал, что это я просила тебя с ним встретиться… Что я могла ему сказать? Я вообще не хотела его видеть. А он притащился в город, прямо в библиотеку… Да еще настаивал на медицинской экспертизе, чтобы доказать, что ребенок не его… Представляешь? Я швырнула в него какую-то книжку, кажется энциклопедию. Он не успел увернуться, и книга попала прямо ему в голову…
Я смотрел на нее с испугом, слушая, как она рассказывала о том, что случилось в заводской библиотеке, и ожидал, что она вот-вот отсечет мне голову, чтобы доказать, что я совершил непростительную глупость. Я молчал. Это было самое умное, что я мог сделать в этот момент.
— Он даже чуть не ударил меня. Тоже схватил энциклопедию, но я закричала, прибежали люди… Первым появился начальник цеха Иванчо Бояджиев… Но я была как невменяемая и выгнала и его. Сказала ему, чтобы и он убирался с моих глаз долой…
Ребенок спал, утонув в молочном мире беззаботности, через который когда-то прошли вое мы и о котором забыли. Виолета время от времени посматривала на дочку и продолжала возбужденно говорить:
— Потом я осталась одна, села среди книг и расплакалась. Если бы ты мне тогда попался на глаза, я бы тебя убила… Кто тебе дал право искать отца моего ребенка?
— Я не искал отца, Виолета, — попытался я объяснить ей. — Я хотел совершить возмездие… Ты пойми, нас было двое, сейчас — трое… В конце концов зло, причиненное нам, касается не только тебя и меня. И в известном смысле это не только твой личный вопрос.
— Да, в известном смысле… Ну и что?
— Когда я узнал, что тебя продолжают унижать и преследовать, я страшно расстроился. И потому решил пресечь зло. Решил восстановить справедливость хотя бы по отношению к тебе…
— И оказалось, что не можешь! — возразила она. — Это могла сделать только я сама!
— Не только ты!.. Не забывай и обо мне, и о тех, кто дал тебе работу… Да и о том, кого ты била книгой.
— Возможно, ты и прав, — сказала она, соглашаясь.
Я посмотрел на нее вопросительно, а она пояснила:
— Действительно, люди мне очень помогли. Я не могу пожаловаться. Все до единого проявили ко мне сочувствие и понимание. Было время, когда таких, как я, ставили к позорному столбу… Сейчас же для меня нашлось место в Доме матери и ребенка. Там я спокойно родила. За мной даже прислали машину, когда меня выписывали… И никаких обид, никаких шуточек… Может, я и не заслужила такого внимания…
— Я никогда не сомневался в наших людях! Вначале многие действительно были настроены против тебя, но потом поняли, что тебе надо помочь. Видишь, у нас прекрасные люди!
— Да, они оказались добрее и лучше, чем я о них думала… Не знаю, как и благодарить… Я чувствую себя виноватой перед ними и обязанной им…
— Кто придумал имя ребенку? — спросил я, чтобы перевести разговор.
— Тебе не нравится? Я его сама придумала! Очень красивое имя! Всем оно нравится!
— Правильно.
— Что значит «правильно»? Не люблю этого слова. Оно напоминает мне 1951 год! Сейчас как-то лучше идут дела и без этого «правильно». Даже дети рождаются легче.
— Ты ее зарегистрировала?
— Конечно. Свидетельств о рождении в нашем городе хватит для всех. Ведь мы должны стать десятимиллионным народом!
Она засмеялась, и я понял, что для нее не все прошло бесследно, что ветер еще не разогнал туман, загнездившийся в ее сердце. Чрезмерная радость и чрезмерные восторги ее шли не от хорошего. Нервное потрясение и боязнь людей у Виолеты еще не прошли. Лицо ее, особенно около глаз, было покрыто сеточкой морщин. Радость, как бы она ни была мала, дается нелегко. По крайней мере так мне казалось, когда я видел, как гаснет улыбка Виолеты на ее накрашенных губах, окруженных морщинками. Она постарела, несмотря на ее старания выглядеть молодой и жизнерадостной.
Говорили мы долго. Она простила мне мои прегрешения и посоветовала не заниматься больше защитой без ее согласия. Я ей пообещал это. Потом встал и проводил Виолету до калитки.
— И все же, — сказал я ей на прощание, — мы должны помогать друг другу…
Она мне ничего не ответила.
Я вернулся к себе в палату и долго думал о ней и о ребенке. Медсестра сделала мне выговор, что я слишком долго разговаривал на улице. Заставила меня лечь в кровать до обеда и принесла термометр. Ей показалось, что у меня поднялась температура. И она оказалась права. Я сам себе удивился. Надо же, какой я чувствительный! Всю жизнь меня обвиняли в грубости и черствости. И вот сейчас я нагнал себе температуру в результате обыкновенного разговора. Почему?
Пытаясь разобраться во всем, я и не заметил, как запутался окончательно. Решил не делиться ни с кем своими мыслями, пока полностью не окрепну и не встану на ноги.
Прошло какое-то время, и я снова оказался в ведомственной гостинице. Вы, возможно, помните винтовую лестницу, ведущую на верхний этаж. Знаете, наверное, и о подвале, откуда несло брынзой, так как там всегда стояли две бочки, которые торговая организация использовала в качестве тары. Гостиницу отремонтировали. И следа не осталось от ржавых ведер. Не было больше наглухо запертых дверей душа. Сейчас все было по-другому.
И я стал теперь каким-то другим. Радость поселилась в моем сердце. У меня не было больше оснований видеть мир в черном свете. Даже когда я прощался с Лачкой, потому что не мог больше жить в его опостылевшем мне доме, я сохранил веру в эту радость. Она создана для нас, и мы должны ее заботливо пестовать, как бы трудно нам ни было. Может быть, такое настроение жило во мне, потому что я все еще надеялся встретить Виолету и предложить ей стать отцом ее ребенка. Девочка должна иметь отца. Без отца ей нельзя.
Прежде всего я посоветовался с Векиловым. Он немедленно одобрил мое решение:
— Твои намерения гуманны, достойны людей будущего общества.
Потом я поинтересовался, что об этом думал и бай Драго, седины которого я всегда уважал.
— Я давно думал об этом, но не посмел тебе предложить, — сказал он мне. — И Злата того же мнения по этому вопросу…
После этого я встретился с Иванчевым. Он поднял обе руки в знак одобрения и пригласил меня выпить по такому случаю. Я не стал ему отказывать. Он по-доброму отнесся ко мне, и разговор у нас состоялся сердечный.
Спросил я совета и у мужа Герганы — Иванчо Бояджиева. Он просто удивился, как же я до сих пор не сделал этого.
— Надо действовать напрямую, — сказал он, — а не закулисно. Ведь ребенок-то твой, что тут думать.
Я сконфузился. Хотел ему объяснить, что ребенок не мой, а потом передумал. Не все ли ему равно? Ведь он-то ни в чем меня не обвиняет.
Оставалась еще Гергана. Я долго колебался, идти к ней или не идти. В конце концов так и не решился.
Мне надо было сделать последний, решительный шаг, как это делают добрые герои в хороших романах. И я сделал его.
Надел все новое — белый костюм, белую рубашку с отложным воротничком. Выбрился до посинения, лицо так и засветилось, и даже показалось мне, что стал я красивее. Смочил волосы одеколоном, ведь Виолета всегда любила приятный аромат. Волосы у меня, как и прежде, были красивые, хотя и вкрапилось в них кое-где серебро. Зубы, правда, лучше не стали. Но я старался не улыбаться. К тому же не было причин для смеха. Серьезное, задумчивое выражение лица больше шло мне, хотя и казалось моим собеседникам порой вызывающим. Они мне всегда говорили, что у меня вызывающее молчание. Но Виолете все мои недостатки были известны.
Спускаясь по лестнице, я думал, как начну с ней разговор. С Виолетой мы договорились встретиться в скверике напротив гостиницы. Она придет туда с малышкой.
Я решил начать просто и обыкновенно, как полагается людям в моем возрасте. Мы много пережили, поэтому нам нужно быть сдержанными, серьезными, деловыми.
Спускаясь по лестнице, я встретил нового директора. Он учтиво поздоровался со мной. Мы еще не познакомились с ним поближе, но со мной он был очень любезен, так как ему сказали, что я честный человек.
На улице светило яркое солнце. Женщины, как всегда в воскресные дни, хлопотали по хозяйству. Мужчины занимались своими делами.
Я торжественно шел в направлении нашего сквера, и люди смотрели на мой белый костюм. Мне казалось, что я свечусь, как зажженная электрическая лампочка, распространяя сияние. Даже тени от меня почти не было видно.
Под березами я увидел детскую коляску и Виолету. Сердце мое забилось от волнения. Это Виолета! И ребенок, которого она родила и который должен быть моим ребенком!
Перейдя улицу, я вошел в сквер, полный детей. Но для меня существовали только два человека — Виолета и ее малышка. Виолета увидела меня издали, замахала рукой, не отрывая взгляда от коляски. Я подошел к ней и поздоровался за руку. Ребенок спал, освещенный солнцем. Виолета сказала, что девочке надо накапливать энергию.
Мы сели на скамейку в самом отдаленном углу сквера. Коляска стояла на солнце, а мы с Виолетой спрятались в тень. Я вытер носовым платком вспотевший лоб.
— Могу ли я задать тебе один вопрос, Виолета?
Она кивнула.
Я вытер шею, потом положил носовой платок в карман своих белых брюк и сказал:
— Вопрос деликатный. Тем не менее я должен тебе его задать. Как ты считаешь, не собраться ли нам?
Она не сразу поняла, что значит «собраться», а когда поняла, вздрогнула от неожиданности и долго не отрывала от меня взгляда. Я сидел будто замороженный, положив обе руки на колени, не смея пошевелиться. Ее ответ я предвидел.
— Это исключается!
— Но почему?
Она встала, по-прежнему не сводя с меня взгляда. Я никогда не любил этого ее взгляда. С его помощью она и прежде пыталась продемонстрировать мне свое превосходство. Но сейчас я должен был терпеть.
— Это исключается, — повторила она. — Лучше будет, если мы останемся друзьями, чем снова начинать жить вместе. И для меня, и для тебя, и для нее будет лучше. Понимаешь?
— Но я же именно из-за нее и хочу, чтобы мы собрались! Она же должна в конце концов иметь отца, семью…
— Нет, нет и нет! Какой смысл нам снова начинать совместную жизнь? Что будет потом? Изменится ли что-нибудь? Люди настолько добры, что терпят такую грешницу, как я…
Я слушал и не знал, что еще сказать, чтобы разубедить ее. Она всегда была категоричной в своих решениях, твердой и чувствовала себя как в крепости. Я же хотел, чтобы ее радость стала моей, а жизнь наша — лучше и справедливее.
— Мы прошли через большие испытания, — продолжала она, сев снова рядом со мной, — муки кончились. И надо смотреть вперед.
— Ты права.
— Не надо… Пожалуйста.
Она положила руку на мое колено, погладила меня нежно и продолжала умоляюще, словно извиняясь за нанесенную мне обиду:
— Не сердись на меня. Так и тебе будет лучше. И ребенку…
Я не знал, что ей ответить, но чувствовал себя обиженным. Она оставалась прежней фантазеркой, но фантазеркой разумной. Ее практичность снова возвратила меня на землю и напомнила мне о прошлом, о котором я забыл начисто. Мои порывы благотворительности разбились вдребезги, и от них ничего не осталось. И это было все.
Мы встали и пошли по скверу. Я не слышал своих шагов, не понимал, куда иду. Это были аллеи нового парка, разбитого в городе, где когда-то мы проложили первую траншею в поросшем бурьяном голом поле. Сейчас здесь не осталось терна и чертополоха. В городе высились новые корпуса и жилые дома. И мы тоже стали другими. И Виолета. И медицинская сестра. И вахтерша, которая отдавала мне честь, когда я выезжал на «зиле» через главные ворота завода…
О прошлом я не думал. Все мы были устремлены в будущее — и дети, и взрослые… И солнце, встающее каждое утро над нашим городом, тоже смотрело в будущее…