Коридор

Каледин Сергей

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

1. СНАЧАЛА

До турецкой войны Петр Аниси­мович был крестьянином. Под Плевной ему выбило глаз, и, когда он лежал в лазарете, ему предложили выучиться на фельдшера.

В Павловский Посад Петр Анисимович вернулся че­ловеком уважаемым. Собственный его глаз был огромный, голубой, ничуть не потускневший из–за отсутствия вто­рого, потому что сам Петр Анисимович был человеком красивым, богатырского сложения и мягкого нрава.

Петр Анисимович долго выбирал себе жену, но жениховался недолго. Даша для приличия закапрнича­ла– вроде не хотела за «кривого», но Петр Анисимович пригрозил, что уйдет в монастырь, и свадьба состоя­лась.

Нехорошо он себя вел только в редкий перепой, что потом переживал и винился перед женой, женщиной под стать ему доброй и покладистой. Жену свою Петр Аниси­мович уважал и ценил. Советовался с ней. По утрам, ког­да дети еще спали, жена ставила самовар, и они пили чай вдвоем, неспешно обсуждая домашние дела. В этот час ребятишкам запрещалось пробегать по комнате даже по нужде.

Работать Петр Анисимович поступил в психиатриче­ское отделение городской больницы, где кроме обычных фельдшерских знаний требовались сила, храбрость и, са­мое главное, умение не забывать, что здоровые с виду сумасшедшие на самом деле люди больные, большей ча­стью нелечимые.

Хотя денег в доме с нарождением детей становилось все меньше, прокорм, слава богу, был: вольнопрактику­ющий лекарь Павловского Посада Григорий Моисеевич, понимая, что Петр Анисимович человек казенный – на жалованье, посылал к фельдшеру своих несложных боль­ных.

Егор родился у фельдшера последним, пятым, и пото­му помельче предыдущих. В Павлопосадском реальном училище Егор занимался прилежно, но недотянул отец обучение младшего сына. Сочувствуя бедности одноглазо­го фельдшера и принимая во внимание красивый почерк мальчика, директор училища помог Егору Петрову Сте­панову поступить на службу в Павлопосадское отделение Русско-французского акционерного общества хлопчато­бумажной мануфактуры учеником конторщика.

Насмотревшись на запои отца, которые со временем участились, Егор, для благозвучия – Георгий, вина не употреблял вовсе и вскоре обзавелся шляпой канотье, бе­лым чесучовым костюмом, как у коллег, немецким вело­сипедом на красных шинах с гуттаперчевым мяукающим рожком и очками для солидности.

Со своей будущей женой Липочкой Георгий познако­мился в шестнадцатом году в Москве, прибыв туда за­нять предложенную ему должность конторщика на ка­бельном заводе.

Липа, или, как было написано в ее студенческом би­лете, «госпожа Бадрецова Олимпиада Михайловна», за­канчивала второй курс на математическом факультете Высших женских курсов Гирье.

Липу в Москву на учение отец ее, ткацкий мастер Ми­хаил Семеныч, собирал собственноручно. Не доверяя же­не– Матрене Васильевне, Липиной мачехе, – перепрове­рял баулы, записывал, что есть, что надо будет. Комнату снял дочери в Москве по первому разряду на полном пан­сионе. Только учись. И хозяйке велел еженедельно отпи­сывать за отдельную плату наблюдения: как Липа учится.

Училась Липа прилежно, первый раз жалоба пришла через год: курит.

– Зачем же ты, Липа, куришь? – строго спросил Михаил Семеныч, срочно прибывший в Москву. Был он старовер и курение почитал большим грехом.

– У нас, папаша, медички живут в квартире, – бой­ко затараторила дочь, – они на мертвых телах обучаются в анатомическом театре. От мертвых тел запах. От запаха мы и курим.

Ответом дочери Михаил Семеныч удовлетворился и, УСПОКОИВШИСЬ, убыл домой в город Иваново.

Второй раз Михаил Семеныч примчался в Москву, прослышав про Георгия, но, узнав, что жених Липы ве­роисповедания старообрядческого и должность занимает благопристойную, против свадьбы не возражал.

На свадьбе он, выяснив предварительно, что Георгий глазами не страдает, снял с зятя мешающие серьезному разговору очки без диоптрий, сунул их ему в нагрудный кармашек, замяв внутрь жениховский платок, пригнул к себе напомаженную голову зятя, несколько оторопевше­го от такой вольности, и пронес, но не тихо, как того предполагала ситуация, а громко и размеренно, чтобы все хорошо слышали:

– Я, Георгий, богат, – не скажу, но хуже других не жил и вам хуже себя жить не позволю. Главное: по-люд­ски живите, без трепыханья, без дерганья. Буду помо­гать. – Потом долго в упор, чуть морщась, разглядывал Георгия и закончил:-А усишки-то сброй… А то выпус­тил… Не к лицу.

Эмансипированная тремя с половиной курсами Гирье Липа не захотела расстаться со своей девичьей фами­лией; покладистый же, в отца, Георгий во бежание склоки присоединил спереди к своей фамилии женину де­вичью. Получилось Бадрецов-Степанов. Но бухгалтер­скую документацию подписывал только второй полови­ной новой фамилии – своей собственной – «Степанов».

…Старый фельдшер второй месяц уже спал в детской. После смерти жены он продал дом в Павловском Посаде, жил по детям, и теперь пришла очередь Георгия.

Прислуга Глаша перетащила свое спанье в кладовку.

Сегодня Аня, младшая внучка, проснувшись, о всех сил старалась не заснуть снова – дождаться, пока де­душка встанет. Она ждала долго, даже пальчиками по­могала глазам не закрываться, но все равно задрема­ла… И вдруг пружины под дедушкой заскрипели, Анечка встрепенулась, тихонько повернулась в его сторону…

Из разговора старших она слышала, что у дедушки как бы нет одного глаза, и услышанному очень удивля­лась, потому что у дедушки были оба глаза, правда не­много разные по цвету, и один почему-то не моргал в то время, когда моргал другой. Аня ночью, когда просыпа­лась на горшочек, подходила к Люсиному дивану, на ко­тором спал теперь дедушка, и каждый раз видела непо­нятное: на дедушке была косынка, повязанная через правый глаз. Сперва Аня думала, что дедушка от холода повязывает голову маминым платком, но платок каждую ночь сползал почему-то именно на правый дедушкин глаз, чего, конечно, просто так быть не могло.

…Дедушка сидел, спустив с дивана огромные ноги, и держал двумя пальцами голубой шарик. Глаз. Он об­тряс его, обдул, перехватил поудобнее и загнал на место. Потом поморгал другим глазом и взглянул в маленькое зеркальце.

– А я все ви-и-ижу, – тихо пропела Анечка.

– Ктой-то? – заерзал Петр Анисимович. – Ты поче­му не спишь?

– Деда, а где твой глазик настоящий?..

– Лопнул от старости, Анечка. Мне ведь сто лет.

– Ты, деда, врешь, – убежденно сказала внучка. – Сто лет не бывает.

– Тогда спи, – сказал Петр Анисимович, и Аня по­слушно заснула.

– …Петр Анисимович!.. Вы где-е? Петр Анисимо­вич! – кричала Глаша, будто играла в прятки. Она во­шла в детскую. – Где дедушка-то? – спросила она про­снувшуюся Аню. – Э-эх, зла на вас не хватает, деда-то проспала всего! Ладно, одевайся быстрей завтрикать… Куда он подевался-то? И так уж одного глаза нет, а все ходит…

Аня не стала надевать платье, в ночной рубашке она выбежала в пустой коридор, подергала закрытые сосед­ские двери и даже заглянула в черный нкий шкаф в пе­редней, где вну стояла огромная черная с белым нут­ром гусятница, медная ступа с пестом и безмен для кар­тошки. Дедушки не было.

– Де-да-а, где ты? – жалобно выкрикивала она. – Де-да-а!..

Она заглянула в уборную, вышла на лестницу. Потом побрела в кухню. По дороге она потеряла в темноте один тапок и до кухонной двери доскакала на одной ножке.

– Де-да-а…

Кухня молчала. Входить туда Аня боялась из–за та­раканов, но надо было обязательно найти дедушку, и она, зажмурив глаза, толкнула дверь. В кухне было пу­сто, только тараканы быстро ходили по стенам и потол­ку. Дверь на черный ход была распахнута. Оттуда надви­галось недовольное бормотанье Глаши:

– …Восемьдесят лет, а вино жрать – конь моло­дой… – Глаша закрыла за собой дверь и присела отды­шаться. – Чего стоишь, простынешь вся. Тапьки где? Ко­му сказала!

На подоконнике ворчали голуби. Аня потянулась к ним:

– Гули, гули…

– Этих только здесь и не хватало! – Глаша сердито замахала на голубей. – Кыш! Кыш! Тесто тут, а они ходят…

Аня уже поняла – с дедушкой случилось то, что иног­да случалось: дедушка ушел пить вино. Она оделась, по­завтракала и пошла во Если дедушка ушел рано, он мог уже вернуться…

Конец двора упирался в старый каретный сарай: но­чью там стояли пустые пролетки без лошадей. Днем под навесом было пусто, только одна сломанная коляска, накренившись, зарылась пустой осью в землю. Иногда дедушка, попив вина, забирался в нее поспать. Девочка заглянула внутрь пролетки: пусто.

Она уперла руки в бока, как это делала Глаша, и сказала сварливым голосом:

– И так одного глаза нет, а все ходит… – Сказала и задумалась: и почему Глаша, когда бранится, всегда го­ворит, что дедушка ходит куда-то, ведь он ходит не ку­да-то, ходит пить вино.

Ее раздумья прервал звонкий шлепок по крыше са­рая, Аня вздрогнула: дедушка с Глашей выскочили головы, потому что наверху проснулись бельчата. Она на цыпочках, крадучись, выглянула – под навеса. По земле бегали крохотные рыженькие бельчата, задрав пу­шистые хвостики. Аня взглянула вверх: скворечника, прибитого к палке над сараем, высунувшись наполовину, торчали два бельчонка, мешая друг другу выбраться. Они упрямо пыжились до тех пор, пока Аня не засмея­лась. Бельчата вну в страхе замерли на мгновенье и, прошуршав россыпью по стене сарая, с разгона затолк­нули упрямую родню внутрь скворечника. И тут же за­стряли сами, беспомощно царапая скворечник и друг друга коготками длинных лапок.

– …Все гуляешь, – ровно ворчала Глаша, как будто не переставала ворчать все время, пока Аня гуляла. Руки у Глаши были в тесте. – Гуляй-гуляй, один вон уже с утра гуляет… Поди-ка глянь лучше, кто приехал!

Тетя Маруся стояла перед трюмо и причесывалась. Длинные рыжеватые волосы закрывали всю спину.

Через несколько минут, обцелованная теткой, Аня си­дела за столом и, урча, ела грушу. Груша была почти с ее голову; Аня с трудом удерживала ее двумя руками, Сок капал на платье, но тетя Маруся стояла спиной и безобразия не видела.

– А дедушка где?

– Вино пить ушел, наверное, – сказала Аня. Тетя Маруся резко повернулась, ошарашенная спо­койной интонацией племянницы.

– Не говори глупости, Аня! Да ты все платье зака­пала! – Тетя Маруся достала сумочки душистый но­совой платок и за косички небольно оторвала племян­ницу от груши. – Ну-ка встань. Господи!..

– Ничего… Я другое одену. – Аня положила недое­денную грушу на стол, облалась.

Тетя Маруся подошла к трюмо, взглянула в зеркало и снова обернулась:

– Ну-ка. У тебя пальчики маленькие, выдерни-ка, – она дотронулась указательным пальцем до двух малень­ких родинок на губе и подбородке. На каждой родинке рос тоненький, еле заметный прозрачный волосок, – но­готками…

В комнату вошла Глаша.

– Нет, ты глянь! – всплеснула она руками. – Все платье гваздала!.. – Глаша подошла к шкафу, на двер­це которого деревянная цапля на одной ноге держала в длинном клюве виноградную гроздь с растрескавшимися ягодами, достала белое блюдо и, недовольная Аней, а еще больше беззаботностью Марьи Михайловны, под­жала губы.

Тетя Маруся сделала строгое лицо, подтверждающее ее солидарность с домработницей, но как только Глаша вышла комнаты, напомнила племяннице:

– Ноготками и – сразу, а то больно, ну…

Управившись с волосками, тетя Маруся взяла с под­зеркальника шпильки. Она туго зачесала волосы и вотк­нула в голову широкий гребень. Пучок получился огром­ный. Тронула стеклянной палочкой за ушами, провела по шее…

– Зачем? – спросила Аня, снова въедаясь в грушу.

– Ты почему не переодеваешься? – спросила тетя Маруся. – Это лаванда.

– Как духи?

Ответить тетя Маруся не успела, потому что в дверь позвонили. Так звонил только Михаил Семеныч: нажи­мал кнопку и держал, пока не откроют.

Тетя Маруся тяжело вздохнула и пошла открывать. Аня с грушей – за ней.

Михаил Семеныч Бадрецов переступил порог как обычно: руки за спину, картуз на бровях.

– Здравствуйте, папаша, – почтительно сказала те­тя Маруся и поцеловала отца в щеку, для чего ей приш­лось немного вывернуть голову и пригнуться – мешал картуз, а подставляться под поцелуй поудобнее, упро­щать встречу Михаил Семеныч не желал.

– Почему сама дверь отворяешь, где прислуга? – строго спросил он и только теперь снял картуз, подал дочери. К внучке он присел на корточки: целуя ее, ис­пачкался соком груши, но сердиться не стал, потянул кармана брюк носовой платок, такой большой, что од­ним концом он вытирал лицо внучки, а другой еще глу­боко сидел в кармане. – Здравствуй, Марья, – только теперь сказал он, распрямившись.

Дочь, опустив голову, приняла в сторону, уступая ему дорогу.

Михаил Семеныч бросил сердитый взгляд в угол, как бы ища икону, хотя прекрасно знал, что здесь ее нет и быть не может.

«Нарочно себя растравляет», – мысленно отметила Марья, вслед за отцом войдя в комнату. Михаил Семе­ныч перекрестился двумя пальцами по-староверски, до­стал внутреннего кармана пиджака маленькую метал­лическую иконку, поцеловал ее и снова спрятал в карман.

– Аграфена! – крикнул он. – Ты где? Аграфена! «Нарочно комнаты орет, чтобы на кухне слышно не было», – подумала Марья и шепнула Ане:

– Глашу позови.

– Тощая-то чего какая, не ешь, что ли, ничего? Трид­цать лет бабе – и никак тела не нагуляешь!

– Какая есть.

Примчалась Глаша. Поздоровалась и молча встала на пороге. Михаил Семеныч дал ей выстояться перед ним в покорности и лишь тогда неспешно пронес:

– С возчиком рассчитайся, у меня мелочи нет.

Поклажу сюда!

– Чаю поставить, папаша? – смиренно спросила Марья.

– Она поставит, – отец махнул головой вслед Гла-ше. – Пока кипятку дай холодного, жарко… – Он подо­шел к Ане, короткопалой широкой ладонью поводил по ее затылку, как бы очищая его для поцелуя, и еще раз поцеловал. – Подросла. А сестра твоя где?

– Она в пионерлагерь уехала.

– Мать с отцом слушаешься? Аня кивнула.

– Я тебе конфет треугольником привез. – Михаил Семеныч полез в карман пиджака и достал несколько расплющенных трюфелей. – Жарко. Там еще в чемо­дане три фунта. – Он секунду посмотрел на внучку и пе­рекрестил ее. – Ну, и слава богу…

– Хм, недовольно кашлянула Марья. – Может, вам кваску?

– Не хмыкай, – буркнул отец, не оборачиваясь к до­чери. – Молча будь!.. А квас сама пей. На квас у меня живот чуткий. Помнить должна. Все позабывала со своей партией?.. Чем кончилось?.. Обжаловала?

Технический руководитель Ивановской ткацкой фаб­рики, бывшей Саввы Морозова, Михаил Семеныч Бадре­цов был похож на ровно набитый плотный мешок без выпуклостей, углов и вмятин – ровный, гладкий с плеч дону. Да и большая круглая голова в картузе на тол­стой короткой шее тоже подчеркивала общую плотную ровность его туловища. Он был в черной тройке, несмот­ря на жару, в картузе и сапогах с калошами. Моду эту он выбрал себе лет тридцать назад и с тех пор от нее не отступал. Правда, когда появились рубашки под гал­стук, он с удовольствием предал косоворотку – ему пон­равилось чувствовать под горлом солидную тугую блямбу узла.

Марья Михайловна рылась в сумочке. Руки ее чуть заметно дрожали. На пол упала помада, фотография…

– Вот, – протянула она отцу бумажку.

– Сама читай, – оттолкнул ее руку Михаил Семе­ныч. – Мне света мало.

– «Выписка протокола заседания Партколлегии МКК по рассмотрению обжалования по проверке ячейки губотдела Союза совработников…»

– Дальше! – рявкнул Михаил Семеныч.

– Ну что дальше? – Марья положила бумагу на-стол. – В поведении невыдержанна, с младшими служа­щими обращается по-чиновничьи…

– Тут они в точку! Зазналась… Марья с досадой махнула рукой:

– Да не это главное. Главное – дочь служащего, в Красной Армии не служила, непонятны причины вступ­ления в партию. Одним словом, идейно чуждый элемент.

– В суд подала?!

– Зачем? Все же выяснилось. Московская контрольная комиссия проверяла, проверила парторганацию. Восстановили.

Михаил Семеныч стукнул кулаком по столу.

– В суд я велел!.. Кто выгонял? Фамилия? Я что вам, так, кататься приехал? Филькины грамоты слу­шать?! Меня замнаркома вызвал. Через него в суд на твоих подадим. Затоптать!.. Я им дам «дочь служащего», я им дам «непонятны причины»! – Михаил Семеныч тряс в воздухе кулаками, побивая обидчиков старшей дочери. – А ты им сказала, дуракам, что – за их партии мужа лишилась?! Что тебя самою на вилы мужики под Самарой сажали?! Что нерожахой теперь до конца дней плестись будешь, как скотина пустобрюхая!..

– Дедушка, не кричи на тетю Марусю, – захныкала Аня, не выпуская грушу рук.

– Ладно, не плачь! Георгий когда придет? – бурк­нул Михаил Семеныч, от волнения наливая холодную воду в блюдце.

– Холодная, папаша, – сказала Марья, стоя за его спиной.

– Без тебя знаю! – отрезал Михаил Семеныч и, не уступая логике, поднял блюдце на широкую короткую растопыренную пятерню. – Георгий, говорю, когда будет? Сзади не стой, сядь. Что я, как Дурень, буду вертеться? – В данном случае Михаил Семеныч даже и в уме не имел сравнивать себя хоть на мгновенье с неумным челове­ком: Дурень – был у него дома в Иванове попугай.

– Папа в три часа приходит, – в связи с прожевы-ванием груши не сразу ответила Аня.

– А Липа опять на бирже сшивается?

– Мама работу ищет, – кивнула Аня.

– А развелись на кой черт?! Прости мою душу греш­ную! – Михаил Семеныч перекрестился. – Все молчком! От отца скрыли.

Марья достала буфета чашки, расставила на сто­ле. Чашки показались ей недостаточно чистыми, она ста­ла перемывать их в полоскательнице.

– Зачем сама? Прислуге дай. Аграфена!..

– Да не кричите вы, ради бога, – не выдержала Ма­рья. – Специально вам Липа не сообщила, чтобы не вол­новать. Найдет работу, время получше станет – снова зарегистрируются. Ведь вы же знаете: ситуация в стране сейчас с работой временно сложная… Если один суп­ругов работает…

– Ты меня не учи. Сам знаю. Ситуа-ация… Господь бог семьей командует, а не ситуация. Ясно? Молчи.

Михаил Семеныч отставил блюдце, встал и медленно прошелся по комнате. Марья сделала ошибку, что наве­ла его на мысль о недостаточной чистоте посуды. Он по­дошел к мраморной доске камина, провел по нему паль­цем; поднес палец к окну и морщась стал его разгляды­вать. Потом показал Марье.

Подошел к трюмо и провел пальцем по зеркалу.

Вошла Глаша. Плюхнула на пол два чемодана в чех­лах суровья.

– Куда их?

Михаил Семеныч задержался у зеркала, стоя к дом­работнице спиной, потом отошел в сторону, жестом приг­лашая Марью и Глашу посмотреть. А сам вытянул тем временем платок, вытер палец, которым вывел на запы­ленном зеркале крупные буквы: «Срамъ!»

Глаша подхватила фартук, намереваясь протереть зеркало, но Михаил Семеныч осадил ее:

– Оставь, пусть до хозяев! Этот – Липе. – Он ткнул в правый чемодан: – Тот – Роману. Купил зимнее… В техникуме была? – Он поднял на Марью недовольный взгляд. – У начальства?

– За ним следить не нужно – своя голова на пле­чах! – резко ответила Марья. – Активный комсомолец!..

– Акти-и-ивный… А к отцу никакого уважения! Все ты пример подаешь. Пишешь письма – почему Алек­сандре поклон не передаешь?!

– Это я ей кланяться буду?!

– Будешь! Будешь кланяться! Она мне жена вен­чанная!..

Марья опустилась на стул, медленно переложила с места на место полотенце.

– Неужто расписался?..

– Венчались.

– Ну, помяни мое слово, – по складам сказала Ма­рья, постукивая коротким, как и у отца, пальцем по столу. – Она тебе еще устроит! Венчанная… Помяни мое слово…

Михаил Семеныч слушал старшую дочь, не переби­вая: он знал, что Марья грубости по-отношению к нему не позволит и, если уж она съехала на «ты» в разговоре с отцом, да еще отца жни научает, значит, надо при­слушаться. Марья человек с авторитетом: три состава она была членом Моссовета, работала управляющим де­лами правления ГУМа, была секретарем партбюро ГУМа.

Короче, Михаил Семеныч слушал дочь, не перебивая, и, мало того, когда она кончила говорить, немного помол­чал– вдруг у старшей есть что добавить. Но Марья от сообщения отца сникла и еще более оробела оттого, что так резко с ним говорила.

– Все сказала? – пробурчал наконец Михаил Семе­ныч. – На стол собери, есть хочу… Шестьдесят лет – в самой поре мужик… Варенья подай… Без бабы жить дол­жен? Сама знаешь: не развожусь – бог прибирает… Сливового…

– Тебе шестьдесят три, – уточнила Марья и вышла комнаты.

– А ты чего мне привез кроме конфет? – спросила Аня.

– Валеночки, – размягченно ответил Михаил Семе­ныч, но тут же опять насупился, как бы продолжая раз­говор с Марьей: – А кто за мной под старость ходить будет?

– А куда с тобой ходить надо? – поинтересовалась Аня. – Я пойду.

– Да эт… ладно, во-от… Чего еще тебе привез?.. Носочки козьи привез… Их тебе связала тетя Шу…

В комнату с самоваром в руках вошла Марья, и Ми­хаил Семеныч на имени новой жены поперхнулся.

– Тебя же сватали, – продолжила Марья тоном ни­же. – Елена Федосеевна – чем не жена? И хозяйка, и…

– Пятьдесят лет?! Что она мне – на дрова?!

– У тебя теперь новая жена будет? – спросила Аня.

Михаил Семеныч открыл рот, намереваясь загово­рить, но в комнату вошла Глаша с горой пирогов на блю­де, и он закрыл рот.

– Каждая божья тварь, Анечка, должна жить се­мьей, – сказал Михаил Семеныч, когда Глаша вышла, и погладил внучку по голове.

– Именно что тварь… – пробормотала Марья.

– Что-что? – нахмурился Михаил Семеныч. Слава богу, что он был глуховат, как все ткачи, и тихих под­робностей не схватывал, а переспрашивать считал для себя зазорным.

Кроме того, он начал есть пироги и перебивать аппе­тит спорами не считал нужным.

– Вы же завтра собирались приехать, – сказала Ма­рья, возвращаясь на «вы». – Что-нибудь случилось?

– Ничего не случилось, захотел – приехал. На бал­кон пойду, подышу. Аграфене скажи: пирогами доволен…

– Зачем вам на балкон? – забеспокоилась Марья. – Зы лучше полежите…

Но Михаил Семеныч не послушался, вытянул бронзо-Бый шпингалет у балконной двери и вышел. Но ненадол­го, как и предполагала Марья.

Каждый раз Михаил Семеныч, когда наезжал к млад­шей дочери, покушав, шел подышать на балкон и каж­дый раз, обнаружив там голую каменную женщину, отп­левываясь, возвращался в комнату.

– Тьфу! Пропади ты пропадом!..

Марья подлила ему чаю, чтобы не разошелся снова.

Отец сел к столу.

– Вот, вызвали… – уже другим тоном заговорил он. – Хотят, чтобы я Вигоневый трест взял.

– А вы?

– А я его брать не буду. В Москве жить не желаю… Анкета у них есть, биографию велели записать.

– Так если вы не хотите, зачем биографию? – пожа­ла плечами Марья.

– Пусть знают, – буркнул Михаил Семеныч. – Сей­час и напишем. Садись к свету. Бумагу бери, карандаш… Я– рассказывать, ты – писать. Потом Георгий перепи­шет чернилами. Пиши…

Марья положила перед, собой лист бумаги.

– Говорите…

– «Моя биография…»

– Не так, – поморщилась Марья. – Автобиография.

– Я сказал: «Моя биография». Пиши… «Я, Михаил Семеныч Бадрецов, родился в 1865 году. В сентябре. Сын крестьянина. Мать моя со мной трехлетним остави­ла дом моего отца и переехала на фабрику Саввы Моро­зова в Иваново…»

«Все врет, – подумала Марья, – не было у тебя ни­какого отца», но спорить не стала.

– «…Во время нашей казарменной жни при фаб­рике я рос шустрым мальчиком, отчего и получил клич­ку „Бодрец“, которая и по настоящее время составляет мое фамилие. Семи лет мать определила меня на ватера в съемщики…»

Марья замотала головой, не успевая за ним, и вопро­сительно подняла голову.

– Чего смотришь? – рявкнул Михаил Семеныч. – Шпули мотал, очесы сгребал… Пиши. Чего смотришь? Марья, промолчав, склонилась над бумагой.

– «…Мать по слабости здоровья перешла кухаркой скобы. Казарма так называется, где и умерла вскорости от чахотки. Я работал, как малолеток, восемь часов в сутки в две смены. Переведен был на должность пода­вальщика проборного отдела. В 1881 году по назначе­нию правления фабрики окончил Ткацкую ремесленную школу, после чего получил профессию ткач и должность подмастерья…»

Михаил Семеныч заглянул через плечо дочери и уви­денным остался недоволен:

– Почему «ткач» с малой буквы? Переправляй. «…До 1913 года работал Ткацким Мастером на фабриках Ива­новской губернии. Потом заведующим ткацких фабрик в тех же губерниях. После революции работал по размо-розке законсервированных текстильных предприятий по многим губерниям как специалист…»

В квартиру позвонили два раза. Михаил Семеныч достал жилета часы;

– Кто еще? Рано.

– Мань!.. Ты здесь?.. – Высокие двери распахнулись, и в ком-нату влетел запыханный Роман, с разбега не уви­дел сидящего отца. – Нэп скоро накроется! Ты в курсе?..

Марья молча покосилась на сидящего сбоку отца.

– Здравствуйте, папаша! – осекся Роман. – Как до­ехали?

– Ори дальше, – спокойно сказал Михаил Семеныч, наливая себе чая самовара. – Точку поставила? Еще варенья. – Посмотрел на сына: – Балабон!..

Марья послушно положила ему в розетку варенья и, защищая брата, напористо заговорила:

– И правильно. Хватит отступать перед мелкобур­жуазным элементом. Рома, садись за стол.

– Элеме-е-ентом!.. – передразнил ее отец. – От ду­раки! Жрать чего будете?! Элеме-е-ентом!..

Роман смиренно сидел напротив отца, он был лад­ный, но лицом некрасив, с таким же, как у отца, разла­пистым носом, что было Михаил Семенычу приятно. У девок-то носы в мать, земля ей пухом, уточкой. Ниче­го парень, отметил про себя Михаил Семеныч, хоть и дурак. Роман достался ему дороже всех, поэтому и лю­бил его больше всех. Ну, не больше, конечно, – Михаил Семеныч даже заерзал от этой мысли – он всех детей любил одинаково, но все-таки, те – девки, а парень – другое дело.

В десять лет Ромка с приятелями поджег сарай соседа, в двенадцать поджиги чуть не убил товарища, За сарай Михаил Семеныч заплатил сто рублей и ото­драл сына карчеткой, какой чистят трепальные станки. За пробитую голову дал уже двести и драл сына, пока не устал.

В пятнадцать Роман отчубучил похлестче: вступил в комсомол. Михаил Семеныч привычно взялся за карчетку, но Ромка, набычившись, пригрозил, что уйдет до­ма, а в комсомоле все равно останется. Михаил Семеныч поглядел на него и увидел, что перед ним уже не шелу­дивый пацаненок, а высокий костлявый парень с пры­щавым подбородком, и опустил руки. Потом, когда гнев его сошел, подумал, что ведь и сам не против Советской власти, еще при царе ссыльным одежонку на этап посы­лал. Вспомнил, что, когда в семнадцатом году его де­сять тысяч в банке стали достоянием свободного проле­тариата, как говорила Марья, утрату переживал недол­го. Да он бы и в партию вошел, если бы коммунисты – не против бога.

– А волосы-то на виске так и не растут? – спросил он, покачав головой.

– Не растут.

В прошлом году Роман проходил практику на Кожу­ховской подстанции, и там проошла авария с транс­форматором. Роман отличился при тушении пожара, но обгорел крепко. Примчался Михаил Семеныч и месяц не давал житья врачам, чтоб лечили лучше. Врачи взмо­лились, чтобы Липа с Марьей забрали отца, но Липа сказала, что на отца, конечно, постарается повлиять, хо­тя трудно, и добавила, чтобы лечили все-таки получше. А в назидание рассказала, как сорок лет назад, когда умер от скарлатины первенец Михаила Семеныча Ко­ленька, отец пришел с фабрики, перекрестился, добыл где-то револьвер и пошел убивать доктора, заставивше­го его положить мальчика в больницу. И гонял его до ночи по всему Иванову, пока не пришел к выводу, что врач неповинен.

– Зусмана сегодня встретила, – сказала Марья, от­водя предыдущий разговор подальше. – В Англию едет. Хотел зайти перед отъездом.

Михаил Семеныч поморщился.

– Жидов-то зачем привечаете?.. Служба – одно, а Домой к чему?

– Да он же тебе понравился в тот раз, – от отцов­ской несправедливости Марья даже покраснела. – Сам говорил; умница! Кудрявый такой, высокий…

– А-а… Этот? Ну пускай тогда. Видный мужчина.

Михаил Семеныч, будучи сам роста небольшого, тер­петь не мог мелких женщин, а мужчин и подавно. А ес­ли человек роста удовлетворительного, так не все ли равно, какой нации. Тем более что много инженеров – старых и новых товарищей Михаила Семеныча – были евреев. А насчет «жидов» – это он так, подразнить начальственную Марью.

– Да, он красивый… – вздохнула Марья. – На Петю даже чем-то похож.

– Самая-то замуж собираешься? – спросил Михаил Семеныч, исподлобья взглянув на дочь. – Или так и бу­дешь вдоветь до морковкина заговения?

Марья молча вышла – за стола, достала сумочки платок и еще что-то, повернулась спиной к столу.

Муж Марьи Петя-прапорщик, георгиевский кавалер, после войны вернувшись домой, обнаружил, что его мо­лодая жена Машенька уже не просто Машенька, а член укома Марья Михайловна. Он же как был калькулято­ром на фабрике до войны, так им и остался. Машенька приходила поздно, куда-то все ездила по партийным де­лам. Петя ревновал. Потом добрые люди навели его на мысль, что ездит она не только по партийным делам. Петя достал цианистый калий и …Михаил Семеныч почувствовал неудобство: что это – дочь спиной встала к отцу и стоит. Он тихо подо­шел к ней, заглянул через плечо, встав на цыпочки: Ма­рья, смахивая носовым платком редкие слезы, смотрела на фотографию, где Петя лежал в гробу.

– Тьфу ты, господи! – расстроился Михаил Семе­ныч. – В гробу-то он тебе на кой хрен теперь нужен?! Спрячь, сказал!.. – Он даже топнул ногой от раздраже­ния и мешающей ему жалости к дочери и, резко раство­рив дверь на балкон, опять вышел на воздух.

– Да не ходи ты туда, ради бога! – всхлипывая, крикнула Марья, памятуя про нелюбовь отца к голой женщине.

– Орет ктой-то, – обернувшись, громко сказал с бал­кона Михаил Семеныч. – Аграфена! Глянь.

Глаша, прибиравшая со стола, с чайником в руках вышла на балкон. Кричал дворник Рашид.

– Э-эй! Папашу бери!.. – доносилось сну. – Папа­ша ваша!..

Глаша перегнулась через перила:

– Чего крик поднял?

Рашид тыкал пальцем в пролетку под балконом: Папаша… папаша… совсем больная… Глаша сразу поняла, в чем дело. – Петра Анисимовича привезли. Выпивши. У-у-у! – зарычал Михаил Семеныч, задом убира­ясь в комнату. – С черного хода пусть подают. Срам-то!..

– Во двор вези! – перевела дворнику его слова Глаша.

– Ты подумай, – улыбнулся Роман. – Опять напился с утра пораньше.

– Ладно! – ударил Михаил Семеныч кулаком по столу. – Сопляк! С его поживи! Ступай, принять помо­ги! – Он полез в карман, достал деньги. – Аграфена! На. Дай татарину.

«А говорил – мелочи нет», – механически отметила Марья.

– Я тоже пойду за дедушкой, – сказала Аня. – Мо­жно, дедушка?

– Ну, сходи, – пробурчал Михаил Семеныч. – Деду­шка старенький – заболел…

– Нет, – замотала головой Аня. – Он вино выпил.

Несмотря на соседство с кабельным заводом, кото­рый сам по себе был вонюч, двор пах мокрым лесом. Мо­щные, тесно посаженные деревья не пропускали к земле солнечное тепло, и мокрая от росы трава, от которой шел густой запах, просыхала только к вечеру, к началу вечерней росы. Под кленами стояли влажные, черные, от старости уже даже не гниющие скамейки. Посреди двора увядала не обогретая солнцем клумба.

Рашид спрыгнул с подножки пролетки, показывая, куда сгружать Петра Анисимовича. Рядом с дедушкиной большой сонной рукой лежал сплющенный фунтик вино­града, несколько ягод выкатилось.

– А вы дедушку разбудить хотите? – спросила Аня. – Пусть он лучше поспит, он старенький. Он всегда так спит. Вон там! – она показала на каретный сарай.

Роман обернулся к сестре:

– Может, правда туда? А то на четвертый этаж…

– Нет, – решительно сказала Марья и поставила ногу на ступеньку пролетки.

Пролетка заскрипела и накренилась. Петр Анисимо­вич тихонько что-то пробормотал.

– Аня! Не ешь виноград – грязный, – раздраженно спросила Марья.

А вон мама идет! – крикнула Аня. – И папа!

Марья сняла ногу со ступеньки – пролетка выпрями­лась: Петр Анисимович опять что-то сказал. Марья по­шла навстречу родственникам. Роман следом. Аня подо­брала с пола пролетки виноградины и быстро засунула их в рот.

 

2. ПУСТЫЕ ХЛОПОТЫ

В тридцатом году в квартиру Бадрецовых-Степано-вых пришел комендант и сказал, что так дело не пойдет: шестьдесят семь метров на четверых (Глаша не в счет) – по нынешним временам слишком жирно. Пожел­тевшее удостоверение Георгия в том, что он, «…выпол­няя ответственную работу на дому, имеет право на до­полнительную площадь в размере 20 квадратных ар­шин», не провело на коменданта впечатления. Липа кинулась искать обмен, пока не уплотнили. Переехали утром, после ухода соседей на службу, без лишних глаз и еле успели. Когда взопревший комендант прибежал останавливать самоуправство, было уже позд-, но: последний ломовик, груженный скарбом и Глашей, успокаивающей на коленях кота, зашитого в наволочку, выезжал Пестовского.

Новый дом в Басманном был задуман как студенчес­кое общежитие: шесть этажей – шесть длинных коридо­ров– один над другим. По обе стороны коридора ма­ленькие квартирки, в каждой уборная и безоконная трех­метровая кухня. В конце и в начале коридора – огром­ные балконы, планируемые для коллективного отдыха и используемые для сушки белья. Задуман дом был в на­чале нэпа, выстроен – в конце и заселен не студентами, а обыкновенными семьями.

На двухкомнатную квартирку в двадцать пять мет­ров на четвертом этаже этого дома Липа и выменяла две царские комнаты в Пестовском с мраморным ками­ном и каменной женщиной на балконе. Из всей родни Липа теперь единственная имела отдельную квартиру с телефоном, чем очень гордилась.

Поскольку осуществить Липину мечту – отдать Лю­сю в немецкую школу – не удалось: принимали только детей рабочих, – Люся училась в обыкновенной школе, а немецким занималась у фрау Циммер на улице Карла Маркса. А в клубе железнодорожников на Ново-Рязан­ской она училась художественному свисту.

Никаких напастей не было до тех пор, пока Аня не заболела дифтеритом. Дифтерит осложнился параличом, и ополоумевшей от ужаса Липе сказали, что, раз девочка умирает, пусть умрет дома. Аню протерли спиртом и вы­писали больницы.

Три месяца Липа моталась в поверхностной дреме на табуретке возле кроватки дочери, специально на табу­ретке, потому что со стула можно и не упасть, если за­снешь. Днем же Липа работала старшим экономистом на Метрострое. Подключить Георгия к ночным дежурст­вам ей даже не приходило в голову, впрочем, и ему – тоже. По вечерам он учился на Высших счетно-экономи­ческих курсах и работал уже бухгалтером.

Аня выздоровела. Но Липа, похудев на восемнадцать килограммов, сама заболела чем-то непонятным. В кон­це концов выяснилось, что в голове у нее образовалась опухоль, врач говорил: от переутомления.

Липа сначала полечилась, потом бросила это бес­смысленное занятие и начала сосредоточенно готовиться к смерти. В семье последнее время никто не умирал, ес­ли не считать Петра Анисимовича, тихо скончавшегося в Рязани у старшей дочери, и поэтому Липа, оказавшись первой кандидаткой на тот свет, старалась подготовить­ся как можно обстоятельней. Главное – дети. Дочери.

Аня завещалась Марье, потому что младшую пле­мянницу Марья любила, а Люсю недолюбливала. Была и вторая причина: Марья, мобилованная в счет «ты­сячи», окончила сельскохозяйственный институт и рабо­тала в Курской области директором совхоза, а деревен­ский образ жни полезнее для восстановления здоровья Анечки, нежели городской.

Люся оставалась у Георгия, хотя спокойнее Липе было бы знать, что старшая дочь перейдет на воспита­ние к брату Роману.

Хоронить Липа велела себя в голубой шелковой коф­точке, под цвет глаз, и обязательно не забыть хрусталь­ную брошь. Похороны чтобы были скромные – в долги не влезать.

В старой, рассыпающейся записной книжке – по ней Липа прощалась с людьми, помогавшими ей в жни, – она углядела почти стершийся карандашный телефон профессора Кисельмана, у которого лечилась, будучи курсисткой, и решила позвонить, просто так – отвести Душу. Кисельман был жив, говорил бодро и пригласил Липу показаться ему. «Сколько мне осталось жить?» – спокойно спросила Липа профессора после осмотра. Ки-сельман отвечать на глупые вопросы не стал, а назна­чил ей своей властью огромную дозу рентгена и велел никому об этом не говорить.

Рентген так рентген. Липа махнула рукой и пошла облучаться.

На четвертом сеансе она почувствовала себя лучше, а еще через две недели стала прибавлять в весе. Скоро она забыла, что собиралась умирать. Кисельман денег не взял, объяснив, что расплатиться за спасение жни никаких денег у нее не хватит. От смертельного рентге­на у Липы на короткое время вылезли волосы на затыл­ке, потом отросли, но очень жидкие, и было смешно смотреть, как она по привычке поводит запрокинутой назад головой, распуская по спине несуществующую те­перь волосяную тяжесть.

Хрустальную брошь стала надевать Люся на занятия художественным свистом.

Ночью Иванова позвонил Михаил Семеныч и, пла­ча, сообщил, что совсем болен, Шурка его бьет…

Липа сразу же, ночью, понеслась на вокзал.

…Отец лежал один, грязный, не в себе. Дом был пус­той, даже кадки с пальмой, куда Роман в детстве выли­вал озорства горшок, и той не было. Липа не стала ничего выяснять, собрала в чемодан что осталось и на следующий день вдвоем с возчиком на стуле принесла отца на четвертый этаж – лифт в Басманном, как всег­да, не работал.

В Москве отец захулиганил. Во-первых, запретил на­зывать последнюю свою жену, теперь уже бывшую, «Шуркой».

– Она мне – не так себе!.. Она мне жена венчан­ная!.. Александра Васильевна! И все тут! – Он стукнул слабой рукой по постели, выбив одеяла легкую прозрачную пыль. – Глаше велеть вытрясти.

Липа послушно кивнула и в конце кивка уперлась взглядом в отцову руку. Ладонь была широкая, корот­копалая с тупыми ногтями. Липа смотрела на свою руку: такая же, одна порода.

Отец полежал несколько секунд без слов, отдохнул от гнева и снова зашевелился.

– Икону – туда, – он вяло ткнул пальцем в угол, где висела подвенечная фотография Липы с мужем. – Тех снять!

– Это ж мы с Георгием, свадьба…

– Тогда перевесить… – В комнате икону держать не буду! – заупрямилась Липа. – Люся – комсомолка, Аня – пионерка, Роман – член партии! Хочешь – на кухню?

Отец, насупившись, промолчал – согласился.

– «Устав» сюда! – пробурчал он.

– Ты же не видишь ничего, – тихо огрызнулась Липа.

– Не твое дело. И кури меньше, пахнет мне. «Ус­тав»!..

Липа полезла под кровать за чемоданом. Достала старинную книгу в кожаном тисненом переплете и с бронзовыми застежками.

– И образцы, – пробурчал отец.

– Раскомандовался!.. – Липа опять заковырялась в чемодане.

Она положила на постель толстенный альбом с об­разцами – кусочками ткани, – рисунки и выделку кото­рых отец сочинял почти всю жнь.

Старик установил альбом с образцами у себя на гру­ди, раскрыл его наугад и сквозь лупу посмотрел на яр­кие тряпочки. Подвигал лупой от себя, к себе, вправо, влево и закрыл альбом:

– Не вижу ни хрена! Спрячь.

Липа уложила образцы снова в чемодан, потянулась было за «Уставом», но отец отпихнул ее руку. Она за­стегнула чемодан, с вгом по линолеуму задвинула его под кровать и встала с пола, отряхивая колени.

Отец лежал лицом к стене.

– Шифоньер боком разверни, – не оборачиваясь, сказал он. – Для глаз спокойнее…

Липа ухватилась за край платяного шкафа и с гро­хотом повернула его, но неудачно: дверками вплотную к отцову спанью.

– Неверно поставила, – сказал Михаил Семеныч в стену. – Больше не тревожь, вечером Георгий придет – разворотите.

«Георгий? Почему Георгий?» – подумала Липа. Ко­гда дело касалось тяжелого хозяйства: паковать, гру­зить, ворочать, переезжать – Липа о муже забывала, просто упускала его вида. Всегда к брату, к Роману.,, Хоть Георгий и не больной, не инвалид, а все-таки – к Роману. Мужа она в сложных делах в расчет не брала. Так уж повелось.

– Дура ты, Липа, – сказал вдруг уже задремавший отец. – И орден тебе дали, а все равно – дура!..

«Помнит!» – обрадовалась Липа, не успев удивиться и обидеться на «дуру». Недавно она получила награду, правда, не орден – значок «Ударник Метростроя». Отец тогда прислал поздравление, окорок и бочонок вишнев­ки для Георгия.

В квартиру постучали.

– Марусенька!.. Откуда? Почему стучишь – звонок ведь?.. Входи, милая…

– Живой? – задохнувшимся голосом спросила Марья.

– Господи! – всплеснула Липа руками. – Конечно, живой, какой же! Раздевайся…

– Посижу, – Марья движением плеча отпихнула Ли­пу, пытавшуюся снять с нее шубу, и тяжело опустилась на табуретку. – Думала, не успею… – Она захлопала се­бя по бокам. Липа протянула ей «Беломор», но Марья отвела ее руку и нашла все-таки свой «Казбек», покру­тила папиросу в пальцах. – Георгий позвонил – я все бро­сила… У меня завтра доклад на бюро…

– Господи боже мой! – Липа всплеснула руками. – Это все Жоржик! Я ему категорически запретила зво­нить тебе…

– Догадалась! – Марья гневно выдохнула дым. – Отец помирает, а я – не знать!.. Рассказывай.

Липа вынесла комнаты стул, села возле сестры, вздохнула…

– …Значит, все Шурка выгребла? – усмехнулась Марья, выпуская с шумом дым ноздрей. – И пальму?

– Ее тоже, конечно, понять можно, – забормотала Липа, – ходила за ним десять лет, за стариком…

– Ли-па! – Марья так посмотрела на сестру, что та запнулась. – Чего несешь!.. Какой старик? Какие десять лет!.. Он на пенсии-то с прошлого года…

– Да я к тому, что ничего, Марусенька, слава богу, живой…

– Морду бить поеду! – решительно сказала Марья, – Чай попью и поеду. Посажу, заразу!

– Да ты что! – Липа схватилась за голову. – Мару-ся, я тебя умоляю!… – Ладно!.. Не ной… Подумаю. – Марья кивнула на верь: – Как он сейчас?

– Уснул. Утром был профе.,

– Который? – строго перебила ее Марья.

– Вяткин, он сказал, что…

– Почему не Кисельман?

– Кисельман умер, Марусенька, – виновато заспешила Липа. – Да все обошлось. Я думала – удар, а ока-|залось, ничего страшного… – Лекарства? – Все есть, не беспокойся, пожалуйста.

– Ну, ладно. – Марья замяла папиросу о спичечный коробок, положила окурок на сундук и встала. – Раз­деться ведь надо. Ну, здравствуй, Липочка. Господи бо­же мой!..

Сестры обнялись и, как всегда при встрече, всплак­нули…

Марья вытерла платком глаза и высморкалась.

– Не озорует еще? Ты, Липа, смотри, если блажить начнет, я его к себе заберу в совхоз.

– Да не беспокойся, ради бога, Марусенька, все хо­рошо будет.

– Значит… мне позвонить к себе надо, насчет бю­ро. – Марья взяла трубку телефона. – И еще что-то хо­тела сказать, башки вылетело… Але, але… Не отвечают… Я тебе денег привезла, не забыть бы…

Липа заотнекивалась, но Марья протянула ей сумку, чтобы сама взяла в кошельке, и сделала командирское лицо. – Але, але, барышня, мне Поныри надо, Курской области…

– Чайку? – спросила Липа Марью после того, как та повесила трубку. Марья кивнула.

– Устаешь, Марусенька?

– Не говори, Липа. С ног валюсь. Бегаю, бегаю, ору-ору, а толку. Какой я директор?! Я ведь баба город­ская. Конечно, партии видней, но… – Марья коротким резким жестом показала, что с этой темой – все. – В сум­ках посмотри, взяла, чего под рукой было… Липа, охая, заковырялась в сумках. Чай сели пить в маленькой комнате. Ехать обратно Марья Михайловна решила утром – на бюро все равно не успеет, так хоть выспится в кой-то веки. На отца Марья взглянуть забыла. Жив и жив, слава богу. Бить морду Шурке Марья Михайловна раздумала.

За Михаилом Семенычем закрепили Липину с Геор­гием кровать, хотя у окна была другая, односпальная, – для Романа, если заночевывал. А заночевывал он часто, хотя и получил недавно собственную жилплощадь; Липа, сама никакой поздноты не боявшаяся, каждый раз умо­ляла брата поздно к себе не возвращаться: как-никак Фили – окраина.

Теперь отец лежал, утопленный в перине, за шифонь­ером на двухспальной кровати, а у окна возле комода жались на узкой койке Липа с Георгием. Георгий начал было ворчать: почему, мол, так, не по-людски, но Липа его тут же осадила: критиковать отца и все связанное с ним никому, кроме родственников по их линии, не дозво­лялось.

Но было действительно тесно, и потому, когда Геор­гий в очередной раз начал ворчать, Липа встала, выдер­нула – под него второй матрац и улеглась на полу. В та­ком расположении, удобном для всех, и стали жить: отец за шифоньером, Георгий у окна, Липа на полу, кот у Ли­пы в ногах; в маленькой комнате дочери и Глаша.

Роман приходил каждый в И обязательно совал Липе деньги. Деньги Липа сначала брала, а потом наот­рез отказалась, разрешив брату иногда приносить про­дукты.

Просто лежать и болеть Михаилу Семенычу было не­интересно, и по мере выздоровления он становился все невыносимей.

– Блажит? – спрашивал Роман.

– Озорует, – вздыхала Глаша. – Рыбу просил. Вче­ра щуку купила, они говорят: «Ту-у-хлая», а она его – ать – хвостом по носу… – Роман засмеялся, Люся тоже прыснула, но Липа, поджав губы, строго взглянула на брата, в смехе которого проявилась непочтительность к отцу.

– Люся! Иди учить уроки.

– Чего это ты меня, как маленькую? – Люся недо­вольно фыркнула, но все-таки ушла. Разложила на письменном столе тетради и учебники, немного выдвину­ла ящик и сунула туда раскрытый томик Мопассана.

– Отец вырос на Волге и привык к свежей рыбе, – подождав, когда дочь закроет за собой дверь, громко и с нажимом на слове «свежей» сказала Липа, – а твоя щу­ка затхлая, пахнет тиной!..

– Вырос он, прямо скажем, не на Волге, а в казар­ме текстильной фабрики, ну да не важно, – Роман улыб– нулся. – Хулиганит, значит, помалу?.. Я его к себе возьму.

– Да ты что, Ромочка! Да пусть себе, господи, вели­ка беда!.. – залепетала Липа. – Скучно ему. Так – так так, чего ж теперь.

А Михаил Семеныч тем временем захулиганил уже по-крупному.

Он захотел жениться. В пятый раз.

Позвал Липу, сел в постели и заявил, что – все, надо жениться. Больше так нельзя.

Липа внимательно посмотрела на него: нет, не тро­нулся, соображает, и речь чистая.

– …скоро подымусь – и сватать будем, – подытожил отец свое сообщение.

Глаша ойкнула, чуть не выронив кастрюлю.

– Михаил Семеныч любит женщин, – строго сказала Липа, выгоняя взглядом домработницу комнаты. Та послушно вышла. Липа закрыла за ней дверь поплот­нее. – Куда же тебе еще жениться? Семьдесят лет. У те­бя ж удар почти, а ты жениться… – Насчет «удара» Липа перебарщивала, желая возбудить в отце испуг.

Отец лежал молча, прикрыв глаза, чтобы не видеть дочь и не волноваться без толку.

– Ты же не татарин, – напирала Липа. – Верующий человек… Смотри, я Марусе сообщу… Михаил Семеныч открыл глаза:

– Я тебе сообщу. Моду взяли… – Он полежал, сооб­ражая новую мысль. Липа молча ждала. – Тогда пусть баб кто придет посидеть, – Михаил Семеныч прикрыл глаза, поделал сферические движения обеими руками возле груди, – толстая эта, с петухами.

«С петухами», то есть в красном китайском халате с драконами, была Василевская, монолитная, интеллигент­ная вдова, жившая в конце коридора.

Василевскую он углядел – за шкафа, несмотря на плохое зрение, когда та забежала позвонить. Углядел и запомнил, запомнил и молчал, пока не почувствовал се­бя выздоравливающим.

Итак, он велел позвать Василевскую. Липа странную просьбу отца отклонить не могла, хотя в глубине чувст­вовала, что в ней что-то не то, и, подыскивая предлог, поплелась в конец коридора к Василевской.

Василевская пришла раз, пришла два. Она деликат-г',но загибала простыню и присаживалась на постель, по– тому что стул поставить было некуда, а если и поста­вить, то тогда Василевская получалась очень далеко от Михаила Семеныча и ее было почти не видно, а только слышно, чего Михаилу Семенычу было мало.

Он просил ее почитать газеты вслух и поговорить по прочтении о политике.

– Англия – проститутка, – объявлял он для затрав­ки, а Василевская, краснея от нехорошего слова, подхва­тывала беседу.

Во время третьего вита он, поговорив с Василев­ской о политике, сел в постели:

– А вы, я слышал, вдовица?

– Увы, – бесхитростно-беззащитно ответила Васи­левская и скорбно развела в стороны полные руки. Дра­коны на ее большом животе заволновались. – А ваша внучка Люся замечательно для своих лет владеет немец­ким языком, – желая порадовать больного, сообщила Ва­силевская. – Она иногда забегает ко мне поболтать, для практики…

Михаил Семеныч поерзал, усаживаясь поудобнее, как бы пробуя себя на скручивание, покачался взад-вперед и вдруг, протянув руки, резко наклонился, схватил Васи­левскую и потянул на себя…

Китайский халат на вдове затрещал, она тяжело за­билась в выздоравливающих руках Михаила Семеныча и, не вырвавшись, закричала. В комнату влетела Липа.

Василевская, с красным, как халат, лицом, отряхи­валась посреди комнаты, а отец как ни в чем не бывало мирно лежал, утонув в перине, и смотрел в потолок.

– Вот! – гневно выдохнула Василевская и пальцем ткнула в голову Михаила Семеныча, вернее, в то место шифоньера, за которым его голова должна была нахо­диться. – Вот!..

И, не попрощавшись, вышла комнаты.

Липа подошла к постели и возмущенно уставилась на отца.

– Иди-иди, – зашикал на нее отец. – Уставилась… Своими делами занимайся, я спать буду… Бабу нормаль­ную и ту позвать не могут. Все. – Он отвернулся к стене.

Липа в ужасе стояла перед ним и молчала. Ее при со­вершении кем-либо родных сомнительного проступка всегда беспокоил не сам проступок, а общественный ре­зонанс, им проводимый. Сейчас она больше всего боялась быть ославленной в коридоре, а затем, не дай бог, и во всем доме.

Пока Липа решала, как быть и что предпринять, вспоминая, что в таких случаях советуют делать медици-на, опыт ближних и проведения художественной литературы, отец спать раздумал и повернулся лицом в комнату:

– Каши хочу черной. Вразварочку.

– Хулиган, – выдохнула Липа и ушла на кухню.

– Я Роману пожалуюсь, – сказала она через полча­са, заходя в комнату с кастрюлькой в руках.

– Я тебе пожалуюсь! – выкрикнул отец и тихо ойк­нул, хватаясь за сердце. – Ка-пелек…

Выздоровление отца, бывшее уже очевидным, неожи­данно отложилось. Вероятно, внезапный отпор Василев­ской нанес его неокрепшему органму моральную трав­му. А может быть, Василевская во время освобождения от посягательств толкнула Михаила Семеныча больше необходимого. Липа, во всяком случае, приписывала ухуд­шение здоровья отца именно травме фической, хотя и скрытого характера. Она перестала здороваться с Васи­левской и запретила Люсе говорить с вдовой по-немецки, а также и просто по-русски.

Подошла весна. Михаил Семеныч встал. Липа воз­вращалась с Метростроя поздно. Днем отцом занима­лись Глаша и Аня после школы, потому что у Люси по-прежнему был художественный свист и немецкий язык у фрау Ци А кроме того, Люся невзлюбила деда, ко­торый лишил ее дополнительной практики в немецком языке у Василевской.

Липа на недоуменные вопросы дочери, чем же все-таки Василевская обидела дедушку, помявшись, отве­чала: «Она его оскорбила».

Георгия повысили – теперь он стал заместителем главного бухгалтера. Липа не знала, как реагировать на его повышение, и чем дольше думала, тем ошеломитель­ней был результат ее раздумий. Она вдруг с неслыхан­ной силой возревновала мужа. Возревновала не к кому-то определенному, а ко всей заводской бухгалтерии. Кое-какое формальное основание для ревности у Липы было, потому что Георгий, во-первых, все еще был кра-а во-вторых, штат его состоял женщин, две которых во время нэпа были девицами легкого поведс ния, а сейчас просто красивыми женщинами. Георгий не испытывал от ревности жены удовольствия, потому что к Липе он давно особых чувств не питал» и, чтобы прекратить неумелые и нелепые претензии ны, просто сказал ей:

– Ну, чего ты с ума все сходишь?! Они же у нас все какие-то паршивенькие, горбатенькие… Не дури.

Липа облегченно перевела дух и ревновать перестала. Как потом выяснилось, ревновала она не по собственно­му почину, а по совету старшего товарища по службе на Метрострое, хотя ей, Липе, и подчиненного – экономи­ста Элеоноры Альфредовны Бли Георгий приходил домой, ужинал, читал вслух газе­ты для себя и выздоравливающего тестя и шел прогу­ляться. Когда выдавалась возможность, он шел в шко­лу– к классной руководительнице Анечки, послушать, как та в сотый раз будет хвалить его младшую дочку. К Люсе на родительские собрания он старался не захо­дить, потому что Люся училась плохо, а кроме того, он уже начал ее безотчетно побаиваться.

– Смотри, Люська, будешь плохо учиться – отдам в бухгалтерию, – воспитывал он иногда дочь, набравшись храбрости.

Бухгалтерию свою Георгий не любил. Иногда вече­ром Георгий отстранял Глашу от грязной посуды и мыл ее сам, приговаривая при этом:

– Вот эта работа приятная! Была грязная посуда – стала чистая; это тебе не отчет писать!

…Днем Михаил Семеныч, надев валенки, гулял на балконе с котом, которому Липа вот уже шесть лет за­бывала придумать имя. Отец сидел на балконе, огромном, как зал, среди развешанных для просушки простынь. Глаша время от времени проверяла его, звала обедать, укладывала отдохнуть и снова выпускала на воздух.

Старик на балконе скучал. Он уже учил все тонко­сти двора. Если подвала соседнего корпуса валил пар, значит, был вторник либо пятница – работала пра­чечная. Если вдруг посреди недели люди с шайками шли в сторону Разгуляя, значит, был четверг, и татары шли в баню.

Выпустив Михаила Семеныча на балкон, Глаша за­пирала его снаружи на ключ, как велела Липа, чтобы отец не ушел куда-нибудь и не осрамил ее дополнитель­но. Беспокоилась на этот счет Липа не напрасно: два раза балкон забыли запереть – и отец, воспользовав­шись свободой, тихо скребся в квартиру Василевской. К счастью, Василевской не было дома. Но о действиях Михаила Семеныча Липе было доложено со всеми под­робностями лифтершей Дусей, внимательно следившей за ним сквозь специально не заделываемую щель в две­ри. Щель не нравилась многим в коридоре, но Дуся все равно ее не заделывала. Иногда Аня затыкала щель тря­почкой или бумажкой, на что Дуся жаловалась Липе. Липа умолила лифтершу не распространяться в коридо­ре об отцовских проделках, Дуся согласилась, но взяла с Липы обещание, что та выпорет дочь за шалости с дверью. Аню Липа пороть не стала, а сделала внушение Глаше, чтобы следила за отцом старательней.

Лето подошло вплотную. Михаил Семеныч оклемался полностью, и теперь ему разрешалось гулять возле дома и даже в саду Баумана, правда под присмотром Анечки. Люсе было не до того, она уже стала совсем взрослая, у нее появились прыщики на лбу и темные волоски на ногах, что придавало ее облику даже некоторую инте-ресность. Ощущая свое повзросление, Люся категориче­ски отказалась тратить свободное время на гулянье с дедом.

Михаил Семеныч велел Липе купить ему репейное мас­ло и пояснил: для смазывания волос, чтоб активнее росли.

– Чему расти?! – удивилась Липа. – У тебя ж во­лос-то не осталось.

– Будут, – недовольно буркнул тот. – Твое дело мас­ло купить, а не спорить.

Масло Глаша купила, и теперь Михаил Семеныч. каж­дый раз перед гуляньем мазал лысину репейным маслом.

В июне началась жара. Окна держали открытыми. Молокозавод под окном тарахтел круглосуточно, каза­лось, что он-то и нарабатывает эту жару. Михаил Семе­ныч жаловался, что трудно дышать, и винил толстую черную трубу молокозавода, говоря, что от нее вонь и нагрев. Похоже, старику действительно было тяжело, по­тому что, когда Липа решила проверить, не блажит ли отец, и намекнула, что у Марьи Михайловны в совхозе, мол, воздух чистый, отец неожиданно согласился пое­хать к старшей дочери.

Липа сообщила сестре. Та подтвердила согласие и еелела плюс к отцу привезти к ней Аню: каникулы нача– лись и нечего ребенку болтаться в городе. На воскресе­нье были куплены билеты.

В субботу вечером Михаил Семеныч с Георгием ре­шили попрощаться, как положено. Михаил Семеныч чув­ствовал себя удовлетворительно, вполне пригодным для проводов.

Липа хлопотала с отъездом: стирала, гладила, упа­ковывала чемоданы – словом, была занята и, когда отец с Георгием заявили о желании прогуляться, отнеслась к их плану без внимания и выпустила на улицу.

– Деньги-то у тебя хоть есть? – хмуро спросил Ми-хайл Семеныч Георгия на выходе подъезда. В глуби­не этого вопроса помещалось легкое презрение к недо­статочной, с его точки зрения, самостоятельности зятя.

– Миха-а-ал Семеныч! – полуобиделся Георгий, по­казывая тем самым, что вопрос тестя по меньшей мере неуместен; конечно, деньги есть, хотя на самом деле де­нег было мало.

В сад имени Баумана они вошли медленно и как бы незаинтересованно, что отчасти соответствовало само­чувствию Михаила Семеныча. Георгий же хоть и испы­тывал некоторое возбуждение в преддверии «прощания», перед тестем суетности обнаружить не желал и потому был степенен более, чем требовал темп прогулки.

Они не спеша брели в глубь сада. Ни в Летний театр, ни в кино билетов не покупали, значит, и не намерева­лись их посетить. Пока они шли зигзагами – от аттрак­циона к аттракциону. Из-за плохого зрения Михаил Се­меныч не мог пострелять в тире, хотя очень хотел. По­стрелял Георгий. Безуспешно, чем порадовал, вернее, не расстроил тестя. Михаил Семеныч подождал, пока зять управится в тире, и вместе с ним пошел ломать рога уп­рямому металлическому бычку со стрелкой на лбу, ука­зывающей силу рук ломающего. Несмотря на пожилой возраст и недавний постельный режим, Михаил Семеныч обнаружил значительную силу рук в сравнении с силой рук зятя. Чем тоже остался доволен. А чтобы подкре­пить неслучайность своей силы, ударил деревянной ку­валдой по вбли от быка стоящему силомеру. И здесь он оказался на высоте.

– Расплатись, – через плечо, не оборачиваясь, бро­сил он Георгию. Заканчивать аттракционы они зашли в комнату смеха.

Михаил Семеныч глядел на уродства в зеркалах и не мог решить, как себя вести. С одной стороны – смешно, а с другой… чего ж смешного, если старый (он поправился – «солидный», слово «старый» применительно к себе он не любил), если солидный, заслуженный человек с рабочим стажем больше шестидесяти лет, технический руководитель ткацкого объединения, которого на пенсию провожал сам замнаркома, Михаил Семеныч Бадрецов в присутствии зятя так безобразно отражен в зеркалах, пока он раздумывал, медленно двигаясь вдоль зеркал, исомната смеха кончилась. Георгий хохотал… Михаил Семеныч сдержал проступивший все-таки смех и недовольно откашлялся.

Аттракционы остались позади. Заложив руки за спину, оба по-прежнему молча брели вперед. Справа в ог­ромной фанерной раковине духовой оркестр слепых играл «Амурские волны». Георгий, несмотря на любовь к духовой музыке, вопросительно глянул на тестя; Миха­ил Семеныч, несмотря на равнодушие к музыке, кивнул головой и направился к задним скамейкам.

Но оказывается, слепые уже заканчивали музыку. Георгий в хорошем более обычного настроении от «Амур­ских волн» улыбнулся тестю:

– Cфотографируемся.

– У-у-у… – сморщился Михаил Семеныч, но не по­тому, что не хотел сфотографироваться, а потому, что инициатива исходила не от него.

Они пошли дальше. Слева за высокой оградой, облепленной мальчишками, шумела музыка. Но не плав­ная, как у слепых в раковине, а дерганая, нехорошая…

– Чего там? – Михаил Семеныч недовольно смор­щился в сторону шума. – Поют?..

– Танцы, – ответил Георгий и чуть было не предло­жил тестю заглянуть туда. – Для молодежи, – добавил он солидным голосом. – Люська уже бегает потихонь­ку… Хорошо танцует… Роман научил.

Михаил Семеныч вскинул брови:

– Мой?

– Наш, – подтвердил Георгий. – Поехал в санато­рию язву закрыть, а привез фокстрот… Да сейчас это ни­чего, можно…

– Выдрать ее! – буркнул Михаил Семеныч. – Моду взяли… Ты Липу вот спроси, как я их сек, если что… В кровь. Зато не стрекулистки…

– сфотографируемся, – перебил его Геор­гий. – Пять минут – и снимок. На память. А то когда еще. Давай…

– У-у-у… – отмахнулся Михаил Семеныч, недоволь­ный, что его перебивают повторно. – Вперед иди.

Ресторан «Грот» находился не на основной аллее са­да, по которой они двигались, а немного сбоку, однако каким-то образом они оказались именно на этой боковой аллейке.

«Грот» действительно находился в гроте, воспро­веденном в натуральную величину в искусственно соз­данной горе, наверху которой стоял каменный горный козел, напрягшись перед прыжком в небо.

Посещение ресторана проошло само собой, без об­суждения.

Михаил Семеныч вошел на веранду ресторана и сел за ближайший столик, безучастный и как бы недоволь­ный тем, что оказался втянут в подобную непристойность.

– Жарко, – проворчал он, снял картуз и вытер лос­нящуюся от репейного масла лысину. К столику подскочил официант.

– Значит, так!.. – потирая ладони, сказал Георгий.

– Я чего говорю, – Михаил Семеныч отхлебнул пи­ва, аккуратно, чтобы не накапать в стакан, отжал на­мокший ус и отломал у рака вторую клешню. – Мы с Аб­рам Ильичом, аптекарем, на Москве-реке были в пар­ке Горького. Тоже жарко. Там купальня, освежались… В прокат дают. Недорого: трусы – пятиалтынный, а суп­руге Абрам Ильича – четвертак, все, что положено, – Михаил Семеныч показал, «что положено», и вздохнул. Вздыхал он всегда, когда говорил о женщинах. Он по­молчал, занятый раком, и вдруг рассердился: – Ну, кро­ме пива-то, что – все?!

…Когда они вышли ресторана, уже смеркалось. В походках их, особенно Георгия, чувствовалась неуве­ренность. Михаил Семеныч держался устойчивее, так как был потолще и покороче.

– сфотографируемся, – предложил он Геор­гию, проходя мимо фото. – На память…

– Да-а-а… – Георгий кивнул расслабленной головой.

Зашли в «Моментальное фото». Мастер усадил их на плюшевую козетку и велел приготовиться, то есть чтобы Георгий открыл глаза. Михаил Семеныч пытался возбу­дить зятя от дремоты, но тщетно. Фотограф, поняв ситуа­цию, снял их какие есть.

В ожидании снимка они сидели на лавочке возле фото.

Гремела музыка на танцверанде. В паузах между ганцами доносились громкие голоса и музыка летне-jro кинотеатра.

Михаил Семеныч сидел сначала прямо, но вдруг неосторожно дернулся, вышел равновесия и стал мед-ленно заваливаться в сторону Георгия. Тот принял плечом Михаила Семеныча и так и оставил его прислоненным к своему плечу, не возвращая в прежнее положение.

Фотограф вынес снимки и постучал в спину Георгия:

– Заказ готов. Два рубля, пожалуйста.

– Зачем? – спросил Георгий, стараясь придать голосу трезвую солидность. Он открыл глаза. – Что это?

– Это вы с папашей. С ними, – фотограф уважительно, не тыкая пальцем, движением корпуса указал на Михаила Семеныча.

Георгий достал кошелек и подал фотографу. Тот по­копался в кошельке, вынул два рубля, повертел их пе­ред глазами Георгия и сунул кошелек обратно Георгию в карман.

Георгий пробормотал «спасибо» и задремал, отки­нувшись на спинку лавочки. На плече его храпела голо­ва Михаила Семеныча.

Снимок выпал руки Георгия и лег возле его ног на гаревую дорожку.

Какой-то прохожий поднял снимок, отряхнул его и, сложив пополам, засунул Георгию в нагрудный карман.

– Поныри! – выкрикнула проводница. – Три минуты стоим, кому выходить – поспешайте!..

Первой вылезла вагона Липа, потом спустился Михаил Семеныч, поддерживаемый Аней. Проводница подала вн чемоданы, корзину и огромную круглую ко­робку с тортом.

Липа пересчитала места и огляделась. На станции Поныри никого не было.

– Задерживается… – неопределенно пробормотала она, оправдываясь перед отцом за отсутствие встречи.

Михаил Семеныч недовольно кашлянул.

Из открытого окна станционного здания с вывеской «Поныри» высунулась рука, нащупала веревку, исходя-Щую маленького колокола над окном, проплыл сла­бый звон. Состав зашипел, дернулся, а – за угла выка­тилась бричка и тихо подъехала к прибывшим.

– Слава богу, Семен Данилович! – с облегчением сказала Липа. – Это Машенькин конюх, – пояснила она отцу.

– Марь Михайловна в поле. Сенокос, велела вас встренуть. Значить вот, приехали… С приездом! – Он посмотрел на сидящего на чемодане Михаила Семеныча и тихо спросил Липу: – Папаша-то у вас как, двигается или помочь?

– Спасибо, не надо, – ответила Липа и схватилась за чемоданы, чтобы положить их в бричку.

– Липа! – одернул ее Михаил Семеньгч.

Липа послушно опустила чемоданы на землю.

– Грузи, – кивнул Михаил Семеныч конюху.

Марья Михайловна жила при конторе совхоза. Заво­дить хозяйство она, одинокая, не стала и от полагавше­гося ей директорского дома отказалась. Двух комнат при конторе ей вполне хватало.

Пока конюх перетаскивал чемоданы и ставил само­вар, Липа расспрашивала про директорскую жнь сестры.

– Да что об них говорить!.. Конюху надоело увили­вать от ответа, он остановился возле Липы с самоваром в руках, поставил его на землю и махнул рукой: – Все сами, все сами, а толку?.. Сенокос вон начали, а кто ж в эту пору сенокосит? С виду-то травы встали, а посмот­реть: не выстоялись, иссохнутся – скотине жрать нече­го. – Конюх развел руками и, видно испугавшись своей разговорчивости, добавил: – А так-то они женщина по­ложительная, старательная… Пироги к вашему приезду взялась чинить, да вызвали…

Михаил Семеныч сидел под вербой и чувствовал, что хочется ему рассердиться, но объекта для недовольства пока не находил. Мычали коровы, солнце садилось в пруд. Он задремал. Сквозь дрему с закрытыми глазами Михаил Семеныч миролюбиво отбивался от немногочис­ленных комаров, попискивающих возле его картуза…

Аня внимательно следила, как надувается на руке деда комар, но не убивала его. Комар раздувался все больше и больше. Михаил Семеныч укуса почему-то не чувствовал, красное брюшко комара раздулось, и нако­нец он, упершись передними лапками в тугую синюю жилу на руке деда, не торопясь, вытянул хоботок и перевел дух. Аня занесла руку, чтобы его прихлопнуть, но в последний момент раздумала, так безвинно вел себя ко Комар посидел на руке Михаила Семеныча, подпрыгнул и, тяжело неся налитое брюшко, медленно поплыл в сторону.

Аня поглядела вокруг.

– Мама! Смотри, какой большой лопух!

– Не трог! – одернул ее Семен Данилович. – Это борщевик. Для пчел медонос, а людям вызывает поче­суху… Марь Михаловна! – вдруг сказал он, прислуши­ваясь к далекому конскому топоту. – Едут!

Аня повернула голову:

– Нет никого.

– Как нет, сейчас будут, – проворчал конюх. – Я ко­ня завсегда узнаю. Мальчик-то вон он, засекает…

– Тпру-у-у! – грубым, охрипшим голосом крикнула Марья.

Михаил Семеныч потревоженно открыл глаза, с не­довольным видом сложил руки на груди.

– Он же тебя разнесет! – воскликнула Липа. – Как же ты не боишься, Марусенька?!

Марья – похудевшая, легкая, тоненькая, в мужских бриджах, заправленных в сапоги, – соскочила с седла и закрутила вожжи за вербу.

– Господи! – она всплеснула руками. – Как же я вас заждалась!

Началась встреча. Липа с Марьей заплакали. Миха­ил Семеныч с удовлетворением переждал основной плач и осадил дочерей:

– Ну, все, все, будет…

Марья легко оттолкнула зацелованную Аню, громко высморкалась, вытерла глаза косынкой. Развязала торт, понюхала.

– Зачем привезли? – недовольно спросила она. – Сколько раз говорить: ко мне едете – не брать ничего! Я хозяйка!.. Семен! Выкини, прокис!..

Конюх взял торт и пошел выкидывать, но по дороге раздумал и положил его в бричку.

Торт был свеж или почти свеж, так как покупался вечером у Елисеева, тем не менее Михаил Семе­ныч с удовлетворением кивал головой: все правильно, как учил, как воспитывал, гость – святое дело. И сам до недавнего времени только этоге правила держался. Каж­дое лето в Иваново приезжала вся родня: Липа с семьей, Марья, Роман. В те годы Шурка – сначала прислуга, потом жена – целый месяц безмолвно обхаживала всех да плюс еще Глашу. Липа брала ее для помощи, но отец и Глашу причислял к отдыхающим и от хозяйственных забот отстранял.

– Марья Михайловна, самовар поспел! Липа толкнула сестру локтем, – мол, угостить надо конюха, но та одернула ее:

– Сама все знаю! Ступай, Семен! Езжай в Бабрухин Лог, скажи – меня сегодня не будет. Лошадей без меня не давать. Никому! Понял?! – Она обернулась к от­цу: – Пойдемте в дом, папаша.

Липа с одной стороны, Марья с другой повели отца в дом, подстраиваясь под его медленный ход.

– Я чай не буду, – пробурчал Михаил Семеныч. – Спать буду, устал.

Сейчас постелю, – сказала Марья покорно, но с неко­торым напряжением.

Уложили отца, сели за стол.

– Ну вот, Марусенька, все, слава богу, хорошо. Все живы. А где Аня?.. Аня! Иди пить чай.

– Тетя Марусь! Мальчик отвязался!

– Отвязался? Он есть хочет. Отведи-ка его на ко­нюшню, Анечка. Мальчик!

Мерин оторвал тяжелую голову от земли, посмотрел, кто зовет, и, обрывая на ходу прядь травы, боком побрел к окну. Марья спустилась с крыльца, погладила мерина и, засунув ногу племянницы в стремя, запихнула ее в седло.

– Что ж это ты у нас такая конопатая? – Марья улыбнулась девочке. – Прямо сорочье яичко…

– А-а, пройдет!.. – Аня махнула рукой, без страха устраиваясь в седле.

– Упадет! – заверещала Липа. – Свалится!

– Он тихий.

– А куда его? – сияя от радости, спросила Аня.

– Да он сам знает. Пошел! – Марья хлопнула ме­рина по бугристой, накусанной паутами ляжке. – Чай-то остыл уж небось?

Марья стала подогревать самовар, а Липа перешла к московской жни:

– …Врач говорит, у него не расходованы мужские потенции…

– Чего-чего? – Марья резко смахнула со скатерти несуществующие крошки. – По-тен-ции!.. Кобель ста­рый!.. – И, устыдившись своих слов, смягчилась: – А че­го он так устал, вроде дорога не очень?.. В купейном ехали?:

– В купейном… – сказала Липа. Рассказывать про вчерашний поход отца с Георгием в сад Баумана она не стала.

– Как у Романа дела?

– Все учится… И техникум с отличием кончил, и ин­ститут так же хочет… Начальник подстанции.

– Заочно учиться тяжело, по себе знаю, – вздохнула Марья.

– На вечернем полегче, – ободрила ее Липа. – На пятый курс перешел. Еще бы женился…

– Да уж пора. Полысел…

– Сейчас лысых много, – успокоила ее Липа. – От­цу-то нравится, что Ромка лысый, порода видна. Я ему говорю: ты бы женился, Рома, и мне, и Марусе спокой­нее было. А он: не могу. Какая семья, пока учусь…

– Правильный подход… – Марья выпустила дым.

– Аня дорогу обратно найдет? – забеспокоилась вдруг Липа.

– Да это рядом. – Марья стряхнула пепел в раскры­тый спичечный коробок. Липа, поискав по сторонам пе­пельницу и не найдя ее, пододвинула к сестре блюдце. – Чего про Люську не рассказываешь? – спросила Ма­рья. – Чего с учебой надумала? Или так… один свист и будет?..

– Ты очень раздражительна стала, Машенька. В са­наторию бы тебе…

Марья посмотрела на сестру с чуть брезгливым со­страданием:

– О чем ты говоришь, Ли-ипа! – Она поглядела по сторонам. – Сейчас такая санатория, не приведи госпо­ди! Вчера Михайлова… – Она махнула рукой.

– У нас на Метрострое тоже… – закивала Липа.

– Ты-то не волнуйся, – успокоила ее Марья. – Ты беспартийная, с тобой все в порядке. – Помолчала, по­думала. – Не хотела тебя волновать, но скажу… Сиди спокойно, чего побелела? Слушай. Если со мной что-ни­будь… Ну, ты понимаешь. Семен, конюх, пришлет тебе лисьмо: мол, Марья Михайловна уехала в командировку. Поняла, ясно? Ну, вот с этим – все. про Люську. Куда будет поступать?

– Она предполагает в Торфяной, – робко промолви­ла Липа, наблюдая за реакцией сестры. Та молчала по­ка, только шумно выдувала дым через ноздри. – От до­ма недалеко. И экзамены полегче. Аттестат у нее – сама знаешь!

– Лентяйка! – наконец отреагировала Марья, тыкая папиросу в блюдце. – Зла на вас не хватает! И будет всю жнь в болоте ковыряться!.. – Марья постучала пальцем по столу. – Помяни, Липа, мое слово, даст она тебе прикурить…

– Ну, что вы все на нее! – всплеснула руками Ли­па. – И Георгий, и ты. Конечно, она не очень старатель­ная, но она способная…

– Чаю! – раздался голос Михаила Семеныча. Он сел, отер лысину и, чтобы зря не пропадала строгость, добавил: – А верхом – ты это, Марья, брось! В мужских портках! Никакой солидности! Ты же не просто так, ты дире И не кури при отце!

Марья раздраженно крутанула в блюдце не до кон­ца погасшую папиросу, источающую еле заметный дым. Липа подала отцу чай.

– В стакане! – отвел ее руку с чашкой Михаил Се-меныч. – Тебе жакет надо, юбку черную… Варенья на сто­ле не вижу… Сливового.

Марья поднялась за вареньем. За ней поспешила Липа.

– Отвыкла, – виновато пробормотала Марья. – Не могу вот так вот с места в карьер перестроиться.

– Может, мне его забрать все-таки, Машенька? – виновато, потирая руки, спросила Липа.

Марья обернулась к сестре, обняла ее и поцеловала:

– Да что ты, Липочка, говоришь? Обойдется как-нибудь. Слава богу, живы-здоровы… Обойдется.

Мычали коровы, солнце почти совсем ушло в пруд, от него осталась только маленькая желтая горбушка.

 

3. ЛЮСЯ ВЫШЛА ЗАМУЖ

Зимой Люсю затошнило, а когда «неукротимая рвота беременных», как для внушительности называла токси­коз Липа, прекратилась, с Финляндией был заключен Стал длиннее рабочий день, на улицах появилось много мальчиков в форме ремесленных училищ. Старин­ный друг Георгия по Павловскому Посаду Митя Малы­шев, приходивший до финской кампании по воскресень­ям в Басманный в гости с женой и сыном Витей, стал приходить реже и только с женой: Вите отрезали отмо­роженную на войне пятку, а с палочкой он ходить по го­стям стеснялся.

Беременность Люся долго скрывала, пока ее не нача­ло поминутно рвать и все стало безразлично.

Виновником Люсиного состояния оказался ее одно­курсник Лева Цыпин.

С Левой Люся работала в паре на практике по геоде­зии. Потом в той же паре они остались немного подрабо­тать геосъемкой в колхозе под Калинином. Когда Аня, ездившая проведать сестру, рассказывала дома, какие под Калинином прекрасные места и что спят Лева с Лю­сей на сеновале, Георгий сказал: «Э-э… ребята…» – и сделал жест, будто оглаживал бороду. Липа, естествен­но, была возмущена таким гнусным предположением.

Состояние Люси давало основание для законного аборта, но Липа категорически запретила дочери даже говорить об этом, а Георгию – думать: первый аборт, по­следующее бесплодие… Люся будет рожать.

Марья по телефону кричала, что надо написать на негодяя в райком комсомола.

Не зная, на что решиться, Липа позвонила Роману, сказала, над© поговорить. Роман обещал приехать вечером.

Аня встревожилась. Из художественной литературы с ей было вестно, что благородные молодые люди женят­ся иногда на обесчещенных не ими девушках. А вдруг Роман решит жениться на Люсе? Это никак не входило в Анины планы, потому что она давно уже решила сама выйти за Романа, как только ей исполнится шестнадцать лет.

Она узнала у Василевской – Василевская юрист, – такой брак возможен, потому что Роман не родной ма­мин брат, а сводный, сын маминой мачехи.

Так что Роман Аню вполне устраивал. Он, правда, не подозревал, что ему предстоит жениться на Ане, но на­верняка обрадуется, когда она ему скажет. Потому что она красивая. Может, у нее и неги толстоваты, и веснуш­ки, но раз все говорят, что она похожа на тетю Марусю, значит, красивая. А веснушки можно свести. Врач Ин­ститута красоты на улице Горького сказал ей: «Получи­те паспорт и приходите – сведем»., Люся, правда, тоже красивая: и ноги стройные, и гла-эа большие… Заю нос курносый. Но у Люси одно преи­мущество– взрослая.

Роман не предложил Люее выйти за него замуж. Он только запретил жаловаться: никаких кляуз, сказал он, не надо ни перед кем унижаться. Ребенка он усыновит.

А кроме того – при теперешнем международном поло­жении – аборт поступок антиобщественный.

Михаилу Семенычу, проживающему теперь у Рома­на, решили во бежание осложнений ничего не сообщать. Липа успокоенно перевела дух, разложила швейную машинку «Грицнер», подаренную ей отцом на свадьбу, не забыв в тысячный раз вспомнить, что «Зингер» стоил сто пятьдесят, а «Грицнер» двести золотом, и расставила Люсе платье. На весну.

Лева-герой романа – в Басманном не показывался.

Весна еще толком не началась, когда позвонила Алек­сандра Иннокентьевна, мать Левы, и сказала, что, к ог­ромному ее огорчению, она только вчера узнала о поло­жении вещей и очень бы хотела познакомиться со своей будущей невесткой и ее родителями. Если они не возра­жают, она будет рада принять их у себя.

– Заерзали, засуетились! – презрительно усмехнув­шись, сказала Люся. – Познакомиться надумали!.. Не хочется, чтобы сыночка комсомола поперли!..

– Ты подала в комсомольский комитет? – всплесну­ла руками Липа. – Роман же не велел!

– Ничего я не подавала, – огрызнулась Люся. – Что гам, дураки, не понимают…

Перед знакомством Липа выяснила у Люси род дея­тельности и социальное положение будущих родственни­ков, впрочем не очень внимательно, ввиду срочности. Сначала про отца. Про отца Левы Люся сказала, что не знает, кем и где он работает, но точно знает, что он не русский… В этом месте Липа понимающе кивнула голо­вой – Цыпин же. Люся помолчала и сообщила, что Алек­сандр Григорьевич недавно освободился заключения, где ошибочно провел два года. Липа схватилась за голо­ву, потом за папиросы и остальную информацию про род­ственников слушала уже вполуха. Запомнила, что сама Александра Иннокентьевна носит девичью фамилию Щедрина и работает по борьбе с грызунами. Старшая сестра Левы преподает в школе историю.

…Александра Иннокентьевна, высокая седовласая да­ма в пенсне, открыла дверь и поцеловала не по годам повзрослевшую румяную Аню: «Здравствуй, милая». Аня смущенно приняла ее поцелуй и уступила место Люсе, ис­правляя ошибку Александры Иннокентьевны. Люся, по­дурневшая от недавнего токсикоза, недовольно выслушала винение будущей свекрови, ткнулась губами в ее напудренную щеку и отошла к вешалке. Александра Инно­кентьевна энергично пожала руку Георгию, протянула руку Липе, но Липа в это время расстегивала боты, и ру­ка Александры Иннокентьевны на лишнее время зависла в воздухе. Георгий постучал жену пальцем по спине. Ли­па выпрямилась и в замешательстве потянулась цело­ваться со сватьей. Александра Иннокентьевна не успела увернуться. Пока Липа говорила слова приветствия, она заметила на груди Александры Иннокентьевны значок «Ворошиловский стрелок» и пожалела, что не надела свой – «Ударник Метростроя».

– Прошу, – пригласила Александра Иннокентьевна, открывая двухстворчатую высокую дверь в комнату.

«Как у нас в Пестовском», – подумала Липа и тихо сказала Георгию:

– Белого не пей. Георгий поморщился:

– Опять ты свое мещанство!..

Навстречу гостям с дивана поднялся Александр Гри­горьевич, похожий на немолодого армянина.

– Цыпин, Александр Григорьевич… Отец виновника, так сказать, нашего с вами… торжества. Очень рад. Про­шу к столу.

Стол был и правда торжественный. Перед каждым стояло по три сервных тарелочки мал мала меньше сто-ночкой, справа от тарелок на серебряных перекладинках лежали приборы, касаясь белоснежной скатерти только черенками, а слева – серебряных манжет торчали же­сткие салфетки. Аня села за стол, не зная, куда деть ру­ка; Лила, не обращая внимания на убранство стола, по­глядывала на дверь, ожидая выхода жениха, Георгий сел за стол и растерялся, а Люся, небрежно скользнув взгля­дом по роскоши, чуть заметно усмехнулась: сориентиру­ется– свои возможности Люся знала.

В комнату впорхнула полная суетливая женщина, се-Левы Оля. Она принесла на блюде заливное, про­ворковала что-то, здороваясь, и снова унеслась на кухню. Люся с удовлетворением отметила про себя, что Оля не­молода и чуть рябовата, несмотря на пудру. Над диваном Александра Григорьевича висел большой портрет человека, кого-то Липе смутно напоминающий и одновременно очень похожий на Александру Иннокентьевну. Липа уже решила спросить, не папаша ли это хозяйки, но, садясь за стол, разглядела у самой рамки блеклые латинские буквы: Вол

– А где же Лева? – спросила Липа.

– Мама! – одернула Липу Люся. Липа вздрогнула, Александра Иннокентьевна удив­ленно повела бровью.

– Люсенька сейчас стала такая вся нервная, прямо я не знаю… – забормотала Липа. – А скажите, пожалуй­ста, Александра Иннокентьевна, на инструменте, – Ли­па кивнула на пианино, – вы играете или члены семьи? – Этим чисто, светским вопросом Липа как бы аннулирова­ла неудачное: «Где Лева?»

– В музыкальном искусстве, Олимпиада Михайлов­на, к большому сожалению, мы все бесталанны, – кротко ответила Александра Иннокентьевна, рассекая залив­ное. – Пробовали Левика научить, а он от учительницы во дворе в дровах прятался.

– В дровах?! – воскликнула Люся и осеклась.

– А наша Люся занимается художественным сви­стом, – сообщила Аня.

– Аня! – Георгий на всякий случай нахмурился.

– Почему, Жоржик? – одернула мужа Липа. – Это очень красиво, Люсенька, посвисти нам, пожалуйста.

– Господи! – сквозь зубы прошипела Люся, закаты­вая глаза.

– А вот и я… – мелко прихихикивая, Оля установи­ла на столе блюдо с пирожками и очень мило сложила губы бантиком. – Бульон с пирожками… Я думаю, никто не будет возражать? Мама, а почему бутылки до сих пор не открыты?

Александр Григорьевич занялся бутылками.

– Не пей белого, – повторно напомнила Липа мужу.

– А руки-то мы и не помыли, – сказала Люся.

Пока все Бадрецовы на кухне мыли руки, Александра Иннокентьевна говорила по телефону в коридоре, время от времени переходя на французский.

– А чего он тебе врал, что у них телефона нет? – шепнула Аня. – И что Шуберта играет. Люсь, ну его! Врет все время!

Новые родственники скучились на выходе кухни, Александра Иннокентьевна закончила разг

– А невестушку-то как звать-величать? – раздался за спиной Люси скрипучий голос.

– Люсенька, – сказала Александра Иннокентьевна, – одной рукой приобняв Люсю за плечи. – Познакомься, милая, это Дора Филимоновна.

Коротенькая толстая Дора Филимоновна поклонилась, скрестив руки на пухлой груди.

– Желаю вам в скором времени переменить фами-лие… В нашей квартире жить намереваетесь? – Ну что вы, Дора Филимоновна, – заворковала Оля, подавая гостям полотенце, – у родителей Люсеньки пре­красные жилищные условия.

– – А тебе бы тоже неплохо фамилие поменять, – уже чуть сварливым голосом сказала соседка.

– Ха-ха-ха, – тоненько захихикала Оля. Наконец все снова сели за стол, и Александра Инно­кентьевна поднялась с бокалом в руке.

– А где же все-таки Лева? – уныло спросила Липа.

– Ха-ха-ха… Вы знаете, Олимпиада Михайловна, я 'ведь историк по профессии, прошу простить мне историче­ское сопоставление… Наполеон, когда сочетался вторым ^браком с внучкой прусского короля, сам не смог прибыть на бракосочетание, вместо себя он прислал полномочного представителя. Левик, конечно, далеко не Наполеон, но просто в настоящее время страшно занят…

– Лева был женат? – испуганно перебила ее Липа, рюмка в ее руке дрогнула – темное вино выплеснулось на белоснежную скатерть – Осторожно, – прошипела Люся.

– Надо солью… Где же соль? – прощебетала Оля. – Ха-ха-ха…

– За наше знакомство! – наконец провозгласила Александра Иннокентьевна. – Пусть наши дети будут счастливыми!

Георгий потянулся к заготовленной рюмке с водкой, но, заметив недовольный взгляд старшей дочери, отодви­нул водку подальше и налил себе в бокал сладкого вина Доверху.

Все чокнулись. Георгий выплеснул в рот вино и по привычке сморщился.

Александр Григорьевич за обедом говорил мало, чув­ствовалось, что он еще недостаточно акклиматировался в Москве после двухлетнего отсутствия. Кроме того, ему недавно вставили зубы – и он никак не мог приспособиться к протезу. Почему-то ел он на особенной тарелке простой белой. Туберкулез, – шепнула матери Люся.

– Люсенька, вы читали «Безобразную герцогиню» Фейхтвангера? – спросила вдруг Оля.

Липа поперхнулась, учуяв подвох, открыла рот, чтобы вступиться за беременную дочь, но Люся остановила ее чуть заметным уверенным жестом. Над столом повисло молчание. Старинные часы на пианино пробили шесть раз, Люся дожевала пирожок, оставшийся от бульона, вытянула серебряного манжета салфетку, промокнула ею губы и не брежно бросила салфетку на стол. Аня, ис­пуганно наблюдавшая за сестрой, в восхищении покача­ла головой!

– Чи-та-ла, – растягивая губы в узкой улыбке, по складам пронесла Люся.

– Где же вам удалось достать эту книгу? – заворко­вала Оля, делая рот бантиком. – Такая редкость…

– Да, ее трудно достать… на русском языке. На не­мецком легче. Я ее читала на языке оригинала.

– Шлрехен зи дойч? – удивилась Александра Инно­кентьевна.

– Конечно, – с достоинством ответила Липа вместо дочери. – Скажи что-нибудь, Люсенька.

– А Лева совсем не умеет играть на пианино? – по-немецки спросила Люся, намеренно повернувшись к Оле.

Оля замотала головой, как бы отбиваясь от немецких слов. Александра Иннокентьевна наморщила лоб, сняла пенсне: по всей видимости, ей трудно было понять немец­кую речь Люси с тюрингским акцентом фрау Ци

– Шура! – вскричал вдруг задремавший было Алек­сандр Григорьевич. – Немедленно прекрати! Никаких иностранных разговоров! В моем доме говорить по-рус­ски! – Новые зубы Александра Григорьевича устрашаю­ще лязгали.

– Саша, успокойся, – сказала Александра Иннокен­тьевна, – Не порть нервы себе и гостям.

– Не откажите в любезности, Ольга Александровна, а как в настоящее время обстоит дело в школах? – Липа решила завести светский разг– Я имею в виду: не уходят ли старших классов учащиеся в связи с введе­нием платы за обучение?

– Отдельные случаи, к сожалению, есть, – ответила Оля, оставив Липу довольной тем, что и ей удалось вы­сказаться на внешние, не касающиеся брака, темы.

Зашел разговор о политике. Александр Григорьевич снова заволновался, но Александра Иннокентьевна, во– время уловив недовольство мужа, свернула на безопасную тему о судьбах испанских детей.

– Вы знаете, Олимпиада Михайловна, я даже подала заявление в МОПР с тем, чтобы мне предоставили на воспитание испанского ребенка-сироту. Даже испанский язык выучила. Но, к сожалению, все дети уже были розданы.

– Ну вот теперь и у вас будет свой внучек, – наивно улыбнулась Липа. – Будете нянчиться…

– Ну что вы! – кокетливо замахала на нее руками Александра Иннокентьевна. – У меня такая ответственная работа!.. И столько интересных дел… Что вы, Олимпиада Михайловна…

– Но вы же сами… – начала было Липа, но Люся зыркнула на нее, и Липа тут же закрыла рот.

– Знаете, Олимпиада Михайловна, для меня дело прежде всего. Я когда родила Олю, а это было, если мне не меняет память, в пятнадцатом году…

– Мама! – негромко воскликнула Оля.

– …Я родила Олю и ушла на фронт сестрой милосер­дия, – закончила Александра Иннокентьевна. – Пред­ставьте себе, Олимпиада Михайловна, я такая.

Далее обед шел спокойно. Небольшой конфуз случил­ся лишь во время чаепития. Александра Иннокентьевна Попросила Липу передать ей менажницу, и Липа долго хваталась не за те предметы на столе.

Лева пришел, когда Бадрецовы толпились в передней, одеваясь.

С порога он забормотал что-то про институт, лабора­торные, зачеты… Люся передернула плечами и отверну­лась к вешалке.

Лева пожал руку Липе, Георгию…

– А я думала, вы красивый… – разочарованно протянула Аня, когда Лева подал ей руку.

– Аня! – смутился Георгий.

Люся молча постояла спиной ко всем, потом обернуласъ ц тяжело вздохнула:

– Сыграл бы ты, Лева, Шуберта.

Ребенка назвали Таня. Татьяна Львовна Цыпина.

с первых же дней ее жни почувствовала себя й, как будто вся ее предыдущая жнь была пготовкой к этой главной роли.

было, кто будет нянчить ребенка. Глаша давно вышла замуж, а новую домработницу с прибавлением семейства поселить было негде.

– Пусть Анька бросает школу на год и сидит с ре­бенком, – заявила Люся. – Не бросать же мне институт!

Липа, восемь дней живущая исключительно интереса­ми внучки, всерьез задумалась над предложением стар­шей дочери, но Георгий схватился за голову:

– Аня? Бросить школу?! Отличница!.. Моя дочь!..

Пока шел крик, Аня в слезах позвонила Роману и со­общила ему, что мама хочет ее забрать школы, чтобы сидела с ребенком.

Роман разрешил все сомнения: Ане продолжать уче­бу, Липе не сходить с ума, старшей племяннице не бла­жить – надо взять приходящую домработницу, деньги он будет давать.

Липа разыскала Глашу, и та, хотя уже была замужем, согласилась временно походить за ребенком.

Глаша вернулась, но Люся держала родителей в стра­хе, грозя бросить осточертевший ей Торфяной институт: ребенок по ночам плачет – и она не высыпается.

– У нас никто не кончил! – кричал Георгий. – Липа не кончила, я не кончил… Если и ты не кончишь, если бросишь институт, оболью все керосином и подожгу, а сам на люстре повешусь! – В этом месте он тыкал указатель­ным пальцем в прожженный с одного бока пыльный аба Люстра была в Пестовском, Георгий спутал.

Институт Люся все-таки бросила, – вернее, взяла ака­демический отпуск, – Георгий не повесился, более того, очень привязался к внучке и, тетешкая ее по вечерам, умилялся:

– Создаст же господь такую прелесть!..

Лева для порядка пожил немного в Басманном – сви­детельство о браке спасло его от исключения комсомо­ла и, соответственно, института, – но потом, очумев от непрекращающееся ора дочери, злобной раздражитель­ности жены и суетливости тещи, перебрался обратно в Уланский – временно. Липа привычно завела профессо­ров. На этот раз по детским бвлезням. Однако Таня, не­смотря на профессоров, ничем не болела. Только много орала. Особенно по ночам. И во сколько бы Липа ни при­шла с работы, на ночь внучку ©на обязательно забирала к себе – у Люси может пропасть молоко, хотя молока у Люси не было с самого начала.

Был, правда, случай, когда Липе предоставилась воз­можность взволноваться за безупречное здоровье ребен– ка: у той от надсадного крика вышла кишочка. Липа мет­нулась к телефону за профессором, но Глаша, воспользо­вавшись тем, что у профессора долго было занято, при­крыла дверь в комнату – телефон висел в передней, – взяла девочку за ноги и потрясла вн головой.

– Чего звонить-то попусту, людей беспокоить… – сварливо сказала она, выходя к всклокоченной Липе, которая с трубкой в руке курила папиросу за папиросой. – У ней все подобралося на место. Гляньте-ка… Липа глянула и спокойно уселась покурить. С курением в квартире был теперь такой порядок: Ли­па курила в передней на табуретке, Георгий – в уборной, тоже сидя.

Смотреть двоюродную внучку собралась Марья.

Марья приезжала в Москву всегда одним и тем же поездом в пять утра. «Чтоб день не ломать». Встречать же ее Липа посылала Георгия пораньше, на случай, если поезд придет не по расписанию. Теперь обязанность встре­чать Марью перелегла на Леву.

В этот раз он специально ночевал в Басманном, был поднят Липой в три утра и заспанный, подняв воротник Пыльника, поплелся на Курский вокзал. Липа принялась за традиционные пироги, затеянные к приезду сестры.

Марья привезла всем подарков, Липе, кроме прочего, привычно сунула денег и приступила к главному: как живут молодые?

Липа забормотала неопределенно, пыталась уклонить­ся от ответа, но, припертая Марьей, должна была сознать­ся, что Лева проживает в основном отдельно от семьи у своих родителей.

Марья взглянула на Люсю. Та потупила глаза.

– Гнать его к чертовой матери, – спокойным голосом Сказала Марья, нимало не смущаясь присутствием за ут­ренним столом самого Левы и тем, что всего десять минут назад вручала ему ценные свадебные подарки, хвалила за нужную стране профессию инженера-торфяника и обещала помогать материально.

Люся пожала плечами. Марью она не любила, но ей нравилась родственная безоговорочная солидарность.

Что касается Левы, он опешил.

– Как же так? – попытался он перевести разговор в шутку. – Марья Михайловна… Я вам ничего плохого…

Ночь, можно сказать, не спал, встречал… Чего же сразу гнать?

Но Марья шуток не понимала.

– Гнать, – спокойно повторила она. – Встречал – мо­лодец, а семья есть семья: не согласен жить как положе­но – вон! Чего же здесь неясного?

Липа в ужасе замахала на Марью руками, убоясь по такой нелепости утерять, можно сказать, еще не оконча­тельно приобретенного зятя, тем более что тот уже сни­мал с вешалки пыльник.

– Что ты, что ты, Машенька! – заверещала Липа. – Да Левочка… Да он… Отличник'… Активист!.. Что ты, Ма­шенька!..

– Правда, тетя Маруся, – вмешалась Аня. – Ты уж совсем!.. Не соображаешь…

Марья подняла руку, прекращая суету:

– Ладно! Тихо! Ну, вини, иди сюда. – Она помани­ла Леву пальцем.

– Иди, иди, Левочка, – Липа подтолкнула зятя к се­стре.

– Ну, дай я тебя поцелую, раз такое дело, – сказала Марья, отведя руку с папиросой. – Ну, ладно, все. Жал­ко, Жоржику на работу надо, а то я наливочки привезла…

– Машенька, ни в коем случае! – Липа строго взгля­нула на заулыбавшегося было Георгия. – Будет вечер, и все будет… Ни в коем случае! Он заместитель главного бухгалтера. Может себя скомпроментировать!

– Тьфу ты! Мещанка! Утром-то хоть чепухи не мели. Дура толстолобая.

– Жоржик… – мягким голосом укорненно сказала Марья. Рано потерявшая мужа, она к зятю относилась уважительно, а кроме того, считала, что в браке сестры с Георгием Липе повезло больше, чем ему. – Да что ска­жу, а то забуду: летом молодых с сыном ко мне в совхоз.

– У нас Танечка, – робко поправила Марью Липа.

– Тем более.

– А ты поглядеть на внучку не хочешь, Машенька?

– А чего на нее глядеть-то без толку? Ты, Людмила, не обижайся. Я ж, Лип, сама знаешь, в детях-то не больно разбираюсь… Побольше будет – другое дело. А что у вас про войну говорят? – неожиданно спросила Марья Леву.

– Где у нас? – не понял тот. – Дома? Марья поморщилась, давая понять, что дальние род­ственники ее вообще не интересуют никоим образом.

– При чем тут дома? В институте.

– В институте? Ну… У нас же пакт с Германией…

– А-а-а… – отмахнулась Марья, понимая, что нужного ответа не дождется: осторожничает. – При чем здесь пакт?.. Война скоро будет!..

– Да что ты, Машенька! – всплеснула руками Липа. ft – Будет, вот увидишь, будет… Помяни мое слово.

Шляп Липа не прнавала («не модница»), платков – тоже («не деревенщина»). Берет Олимпиаде Михайловне Бадрецовой-Степановой, руководителю группы планового отдела Наркомчермета, подходил более всего. К тому же он служил ей все сезоны.

Почти каждое утро, когда Липе надо было выходить – дому, жнь в Басманном приостанавливалась: всей семьей искали берет.

– Где мой берет? – пересиливая радио, работающее, как всегда, на полный мах, привычно вскричала Липа воскресным летним утром сорок первого года.

Команда была подана, сама же Липа взяла расческу. Причесывалась она с повышенным вниманием. Запроки­дывала назад голову, привычно встряхивала ее, как бы распространяя по спине волосы, хотя их с каждым го­дом становилось все меньше, особенно на затылке. Выче­санные волосы Липа любовно скручивала в комочек и не выкидывала, а прятала в пакетик, предполагая в даль­нейшем сделать них шиньон, чем раздражала членов семьи, – шиньонов давно не делали и не носили, – но не очень, потому что к этому, как и к поискам берета, при­выкли.

– Побыстрей, Липа! – сердился Георгий. – Кто едет снимать дачу в двенадцать часов?

– Мы же не гулять едем, – спокойно отвечала Липа, не наращивая темпа. – Серебряный бор недалеко. Снимем и вернемся. Аня!.. Ищи берет!..

Георгий вздохнул и сделал вид, что ищет берет, но ис­кал невнимательно, кое-как: поглядел на подоконнике, зачем-то выдвинул ящик буфета.

– …Люся!.. Ты ищешь? Ищи как следует!.. Жоржик, будь любезен, взгляни под кроватью, кот мог затащить.

– Не ори ты, Христа ради! – прошипел Георгий, ста­новясь на корячки. – Не глухие.

В данном случае Георгий был прав: радио почему-то не работало и перекрикивать было нечего.

– Странно, почему радио молчит? – пожала плеча­ми Липа, глядя на себя в зеркало.

– Ты причесывайся, – отозвался Георгий, шурующий под кроватью чемоданы. – Нет тут никакого берета!

– Погляди повнимательней…

В соседней комнате заплакала Таня.

– Глаша! – вспомнила Липа. – Не забудь: Танечке только рисовый отвар, овсяный ни в коем случае – ее слабит…

– Говорит Москва! Работают все радиостанции Со­ветского Союза! – сказало вдруг радио. – Передаем важ-ное правительственное сообщение…

Липа застрял а расческой в волосах. Георгий затих под кроватью. В комнату влетела Люся, за ней Аня.

– Чего такое? – тыркнулась в комнату Глаша.

– …без объявления войны…

– Тьфу! – Георгий вылез – под кровати весь в пы­ли, ногой запихнул на место высунувшийся угол чемода­на. – Съездили! Сняли дачу!

В маленькой комнате орала забытая Танька.

Война быстро бежала к Москве.

Георгий достал с полатей немецкий «царского време­ни» велосипед, Липа разыскала пожелтевшее удостовере­ние, выданное ей двадцать лет назад на пользование слу­жебным велосипедом, и на сдутых шинах Георгий свел велосипед на Разгуляй – сдавать.

По коридору бегала Дуся-лифтерша;

– Я – что, я верующая. Верующих они не трогают, они только жидов да партейных бьют. А верующих они – нет, не обижают… – И осеняла себя широким крестом.

Пришел мрачный Роман. Георгий с Митей Малыше­вым пили водку: старый Георгиев друг послезавтра уез­жал с семьей Москвы.

Роман удивился, увидев за столом и Леву. Он ничего не сказал, но Лева принялся объяснять ему, что, хотя у него и бронь, как у старшекурсника, он все равно пошел бы добровольцем, но не может, потому что, если его убьют, мать этого не переживет.

Роман поморщился:

– Сама воевала, а тебя – не переживет?..

– А у вас ведь тоже бронь, Роман Михайлович? – не без ехидства спросил Лева.

– Конечно! – воскликнула Липа. – Он же начальник подстанции! Его никто и не отпустит. Роман не сказал ничего.

Михаил Семеныч умер в конце сентября. Застудился. Хоронили его на Ваганькове на участке для староверов, как просил.

Через день Роман пришел в Басманный, принес два чемодана с вещами:

– Я ухожу, Липа.

– На фронт?! Но как же, Ромочка?! У тебя броня, у тебя язва!..

– Опомнись, Олимпиада, – Роман покачал головой. – Какая язва, какая бронь? Я коммунист. А вещи: будет возможность – на картошку сменяешь.

Липа собрала ему белье, поплакала и, когда Роман уже уходил, в коридоре вскричала вдруг:

– Рома! В плен не сдавайся!

– Мы в плен не сдаемся! – громким чужим голосом ответил брат.

День эвакуации был назначен на тридцать первое ок­тября. Липа принесла с работы справку о том, что она с семьей «в специальном порядке переезжает в другую – местность». В Свердловск. По счастливой случайности Торфяной институт, где учился Лева и числилась Люся, тоже эвакуировался в Свердловск. Георгий с прочим за­водским начальством оставался в Москве взрывать за­вод– если что. Мужа Глаши мобиловали, родня была под немцем, она решила остаться с Георгием Петровичем.

Александра Иннокентьевна, Александр Григорьевич и Оля никуда уезжать не собирались. Александра Инно­кентьевна была уверена, что немцев в Москву не пустят. Но если бы она и не была в этом уверена, то все равно бы ничего не могла менить: станция дезинфекции, где она работала, и магазин «Галантерея» на Домниковке, где Александр Григорьевич служил товароведом, органи­зованной эвакуации не подлежали.

– …Эшелон отправлялся в два часа, но Липа, как всегда, загодя послала Георгия искать транспорт. Глаша, сбегав на молочную кухню за детским прикормом, рассказала, что во дворе молочной кухни, куда задом выходят воен­комат и собес, чего-то жгут, пожар развели до самого неба, бумаги летают…

В дверь постучали. На пороге стоял мужик в брезен­товом плаще и резиновых сапогах. От него шибало злой вонью.

– Извиняюсь, Бадрецовы? Муженек ваш за портвейным вином на Разгуляй побежал. Разлив дают. А меня к вам нарядил.

– Ну ты подумай! Молодец, папочка!..

– Не волнуйся, Люсенька, – привычно пробормотала Липа, морщась от вони. – Ну как же – столько вещей?..

– Вы таксист? – недоверчиво спросила Аня мужика, схватившего два огромных узла.

– Какое! Помойку мы возим. Липа всплеснула руками:

– Это же антисанитарно! У нас ребенок…

– Мама! Какая еще санитария? Немцы в Химках!

– Ты вот что, ты шмотье вн тащи! Быстрей давай, а то – уеду…

Телега была огромная, на дутых резиновых колесах, и вся в помоечных ошметках. Липа было отпрянула в ужасе, но Люся молча одну за другой зашвырнула в те­легу вещи.

– А ты не боись, – успокаивал мужик Липу, захло­пывая откидной борт, как у грузовика. – Домчу, что твоя такси.

– А сами-то? – поинтересовалась Липа.

– А нам что! – махнул рукой мужик. – Хоть совет­ские, хоть какие – все равно помойку возить. Помои – они и есть помои.

Прибежал Георгий, в руке откуда-то взявшийся чай­ник, носик заткнут тряпкой.

Липа последний раз поднялась наверх, перепеленала Таню, взяла ее на руки.

– Сядем на дорожку… Аня, ты учебники не забыла? Она опустилась на диван. Мяукнул кот, оборвав мол­чание.

– Глаша, если что от Ромы, сейчас же сообщи. Пото­му что всякое бывает… Я не верю…

– Не беспокойтесь, Лимпиада Михайловна. Если что…

– Ну, встали! – сказала Липа. – Жоржик, Люся… Аня! Где ты опять?

Глаша, всклокоченная, проводила их, вытерла слезы и пошла наверх. И уже на лестничной площадке услы­шала, что в квартире – дверь открыта – звонит телефон.

– Кого? – спросила она, тяжело дыша. – Романа Михайловича? А Романа Михайловича нету дома. Рома-па Михайловича убили.

 

4. В СЛОЖНЫХ УСЛОВИЯХ ВОЕННОГО ВРЕМЕНИ…

Завод Георгию взрывать, слава богу, не пришлось. Зато он спалил квартиру, правда, только одну комнату, большую.

Лег спать, очень усталый и абсолютно трезвый, как потом клялся Липе, а на самом деле очень усталый, но не абсолютно трезвый. Иначе проснулся бы до того, как Дуся-лифтерша с домоуправом, взломав дверь, разбуди­ли его, слегка подгоревшего. Занялось от электроплитки: ветерок подал занавеску на нее – и пошло…

Отозванная эвакуации в феврале сорок второго Липа пепелище восприняла спокойно, как ущерб войны: «Так – так так, чего же теперь». Больше пожар не об­суждался.

В большой комнате остались несгоревшие металличе­ские скелеты кроватей и стол с обгоревшей столешницей. Липа отодрала ножом окалину со стола, застелила газетами, выравнивая поверхность, и покрыла простыней вместо скатерти.

Почему-то уцелело радио, и теперь в почти пустой комнате с опаленными стенами оно звучало громче пре­жнего, с большим резонансом.

Про пожар Липа забыла, пугалась она только по ут­рам, в недоумении просыпаясь в обугленных стенах. Ге­оргию на заводе дали внеочередной ордер на приобрете­ние мануфактуры; маляры с завода сделали кое-как ремонт, и жнь пошла дальше, только с меньшими удоб­ствами: без трюмо, гардероба, дивана и этажерки с соб­ранием сочинений Чехова, Гаршина и подшивками газет, необходимых Липе для довоенных политзанятий.

Несколько раз Липа звонила в Уланский Александре Иннокентьевне узнать, нет ли вестей от Александра Гри­горьевича, недавно повторно арестованного, но Алек­сандра Иннокентьевна разговор поддерживать не поже­лала и недоумевала, почему Липу-то это так заботит. Все совершенно ясно: вина ее бывшего мужа доказана, освобождение было ошибочным, …Аня проснулась оттого, что чесалась голова. А мо­жет, голова зачесалась, когда она услышала стук в дверь. Принесли телеграмму. В коридоре было темно: что за те­леграмма, Аня разобрать не могла, поставила закорюч­ку вместо подписи и, закутанная в одеяло, на ощупь по­плелась в комнату. Пощелкала выключателем – бесполезно, значит, десяти еще не было. Зажгла коптилку.

Телеграмма была фототелеграммой. Папин каллигра­фический почерк: «В сложных условиях военного време­ни ты с отличием окончила школу, полностью оправдав наши родительские надежды. Поздравляю тебя, желаю крепкого здоровья и дальнейших академических успехов. Твой отец Георгий Бадрецов. 15 июня 1942».

Подпись отца «Бадрецов» кончалась виньетистым рос­черком. Отец давно смирился с тем, что в двойной его фамилии Бадрецов-Степанов первой была – Липина, и теперь уже. не раздумывая подписывался жениной частью фамилии, что всячески отвергал в начале их супружеской жни.

Уснуть не получалось! голова – хоть до крови раз­дери…

…Утром ее разбудил звонок. Она выскочила в кори­дор в одеяле, чуть не сшибла хозяина квартиры. Кон­стантин Алексеевич буркнул то ли «здравствуйте», то ли «вините» и исчез. А выскочила Аня, чтоб опередить бабку. Эта ведьма запросто скажет: «Дома нет». Особен­но если Глеб. А вчера Александр Ильич пришел с двумя ведрами – колонка на углу не работала, – выгнала его, зараза: «Тута тебе не колодец!»

Аня отперла дверь: Левка.

– Анька! Пляши качучу!.

– Не ори! – Аня показала на хозяйскую дверь и при­ставила к уху ладонь трубочкой. – Чего приехал? Сессия?

Левка сунул руку под мышку и откуда-то со спины достал две полбуханки белого хлеба. Хлеб пах пекарней и был чуть влажный от Левкиного пота.

– Держи! Вчера приехал, ночь, пошел в общагу к ребятам, на хлебозавод с собой взяли. Грузить. Посплю часок и опять к ним – у них конспекты есть. Одеяло на­до шерстяное забрать – холодно на торфянике, мочи нет.

После того как Липу отозвали в Москву и с харчами стало совсем туго, Лева устроился на торфяник – в со­рока километрах от Свердловска! он – мастером, Лю­ся – нормировщицей. В институте они по-прежнему чис­лились студентами. Сейчас Лева приехал сдавать сессию,

– Лева! А я аттестат получила! Посмотри.

– Ишь ты! А почему «с отличием» от руки?

– Бланков не было. Приписали. Не болеет Танька?

– Тьфу-тьфу… – Лева тяжело вздохнул и, не разде­ваясь, лег на Анину постель. – Спать хочу, подыхаю.

Ань! Ты почему такая красивая? И толстая какая-то, румяная вся. Другие вон: кожа да кости…

– Это с виду. А так-то я дохлая: в библиотеке засы­паю, трамвай, пока совсем не подойдет, номера не вижу. Софья Лазаревна говорит: от плохого питания. Грибов хочешь?

– Это грибы? – Лева боязливо ткнул пальцем в та­релку с какими-то блинами зловеще-бурого цвета.

– Грибы. Валуи соленые. Вполне съедобны. Это они только с виду.

Он отщипнул кусочек.

– Соль голая!

– И хорошо! – засмеялась Аня. – Поешь – пить хо­чется, напьешься – есть не хочется.

– Ты их все-таки не надо… – Лева опасливо покосил­ся на грибы. – Траванешься – и до свидания. Я тебе в следующий раз чего-нибудь питательного прихвачу. Луч­ку зеленого. Ты ешь хлеб, ешь…

– Лев… Киршонам надо бы, а то сожрем одни. Они мне всегда…

Лева отодвинул на край стола полбуханки,

– На. Я лягу, Ань. Посплю часок и пойду.

– Только сапоги сними.

…За транспарантом, перекинутым через улицу: «Раз­громим врага в 1942 году», Аня свернула в переулок.

Софья Лазаревна Киршон, московская приятельница Липы, стояла в темном закутке передней и что-то жари­ла на керосинке.

Аня достала сумки хлеб,

– Господи! Откуда?

– Левка притащил,

– Левочка приехал? Привет ему. А я уж грешным Делом подумала: на панель пошла наша отличница.

– Кстати, – Аня подкрутила пламя керосинки. – Ко мне ребята заходят, Глеб, Юра – Люсиного институ­та, – они теперь в Академии Жуковского учатся. А хо­зяина квартиры (он вдовец) теща вконец застращала: солдаты, говорит, к девке ходят, а алименты тебе пла­тить. Он, бедный, и так-то дома почти не бывает, а когда бывает, даже в уборную при мне старается не выходить… А я аттестат получила с отличием…

…Комната была большая, с нким потолком. Обеден­ный стол, разложенный, как для гостей, был поделен на две части. Полстола и полуторная кровать были выделе­ны Киршонам.

За своей половиной стола сидел муж Софьи Лазарев­ны Александр Ильич, читал газету. С другой стороны стола хозяйская девочка готовила уроки, перед ней стоял раскрытый учебник, прислоненный к закопченному чай­нику. Аня помнила, какими глазами смотрели на Кир-шонов родители девочки, когда эвакуированных вселяли к ним в комнату. Однако Софья Лазаревна так повела дело, что теперь их всех можно было принять за родст­венников.

– Новостей нет? – спросила Аня. Александр Ильич молча сложил газету.

– Честно говоря, я больше и не жду… Не дай бог только, если в плен… И почему именно Веня?.. Лева ваш не пошел, учится… И Глеб здесь…

Аня виновато потупилась,

– Лева – да… Хотя у него семья… А Глеб – нет. Глеб в летную школу подал сразу. Полгода – и на фронт. А ему сказали: в академию, раз четыре курса техниче­ского вуза…

– Смотри-ка, что нам Аня принесла!.. – в комнату вошла Софья Лазаревна. – Белый. Зина, мой руки, будем праздновать. А у нас, Анечка, между прочим, тоже дели­катесы: картофельные оладьи и компот. И масло хлоп­ковое.

– Буржуи!

– Это все мои мухи! – Софья Лазаревна хитро улыб­нулась, достала – под подушки батистовый платочек, обвязанный кружевами мулине. В углу платочка бы­ла вышита большая черная муха. – Нравится? – Софья Лазаревна пошевелила платочек – муха затрепетала. – К нам иногда дамы-патронессы наведываются, местно­го начальства. Одна увидела у меня на столе – выши­ваю, если дежурство спокойное, – прямо зашлась: сделан ей таких полдюжины, платит продуктами. А мне что, по­жалуйста. – Софья Лазаревна вздохнула. – Ну, а ты у нас, выходит, именинница? По такому случаю… – Софья Лазаревна полезла в шкаф. – Спирт будем пить!

– Мне, Софочка, чистого, – попросил Александр Иль­ич. И, заметив удивление жены, добавил: – Граммов двадцать.

– И мне чистого! – выкрикнула Аня.

– Сейчас еще Зина попросит чистого! – Софья Лазаревна подлила в рюмку воды чайника. – Вот, Зи­ночка, Аня кончила школу. Поздравь ее.

Девочка молча улыбнулась.

Александр Ильич встал, поднял рюмку, откашлялся:

– В сложных условиях военного времени…

Аня засмеялась, расплескивая рюмку… Отхохотав-шись, она под удивленные взгляды Киршонов полезла в сумку и достала фототелеграмму.

Александр Ильич прочел и тоже засмеялся.

– Тогда дай я просто тебя поцелую, Анечка. Моло­дец! Бог даст, все будет у тебя в жни в порядке!.. Чокнулись.

– Вот что, – сказала Софья Лазаревна, когда Аня пошла ее проводить. – Я договорилась у нас в санпро­пускнике: придешь, помоешься. Я с пяти, так что прихо­ди, не опаздывай. Я тебе голову помажу специальной жидкостью.

– И вода горячая будет?!

– Сколько угодно. И оденься потеплей.

…Дома Аню ждал Глеб. Кирзовые сапоги на нем бле­стели.

Левка уже проснулся и врал Глебу, что скоро его на­значат главным инженером.

– Привет, Глеб.

– А от тебя не спиртом пахнет? – нахмурившись, спросил Глеб.

– Спиртом. Это оттого, что я пила спирт! – Аня дыхнула Глебу прямо в лицо. – Левик, можно я твою лыжную шапку возьму ненадолго?

– Бери, – удивленно пожал плечами Лева. – Погода, прямо скажем, не очень лыжная, а так – бери.

– Мне надо… Я ненадолго. Мыться пойду к Софье Лазаревне. Глеб, а почему ты все-таки не пошел в летную школу? Был бы сейчас герой летчик!.. Ладно, Глеб.

Жди меня, и я вернусь. Шучу, Глеб, не жди. Я пошла. Приду не скоро.

– Она что, напилась? – невозмутимым голосом спросил Глеб.

– Я вас целую, – сказала Аня, посылая Глебу воз­душный поцелуй.

– Ты что же так поздно? Давай… – Софья Лазарев­на усадила Аню на табуретку и закрыла дверь на ключ. – Через час ранбольные пойдут мыться.

– Пешком шла. В трамвай никак. – Аня проворно расплела косы. – С завтрашнего дня – на завод направили. Рабочую карточку дадут.

– Рабочую – это хорошо. Поближе сядь.

Софья Лазаревна помешала деревянной палочкой в банке с бурой маслянистой жидкостью. – Сейчас нама­жемся…

– А она отмоется?

– Отмоется, если хорошо промоешь. – Зажатым в пинцет тампоном она тщательно намазала Ане голову, накрыла компрессной бумагой и слегка забинтовала. Взглянула на часы. – Теперь сиди.

– Просто сидеть?

– Погоди, – Софья Лазаревна выдвинула ящик сто­ла и достала растерзанную, засаленную книжку. – Вот. Что-то вроде Чарской…

Аня наугад открыла книгу:

«…Судьба ведет нас к разрыву, – твердо сказал граф. – У вас нет снисхождения к моей беззащитности… – прошептала она…»

– Сиди читай, никому не отвечай. Я запру тебя. – Софья Лазаревна взяла со шкафа ключ.

…Разбудила Аню Софья Лазаревна. Возле нее стояла маленькая кособокая старушка, в белом халате.

– Хорош-а-а-я… – сказала старуха, продолжая раз­говор с Софьей Лазаревной.

– Анечка, Анфиса Григорьевна пойдет с тобой мыть­ся. Ты ее слушайся – специалист. Ты уж проследи, Ан­фиса Григорьевна, чтобы девочка промыла голову. На­брала…

– Сползу-ут, – махнула рукой старушка. – Пошли, голуба. Племянница-то у тебя, Лазаревна, малинка. Только непохожая: беленькая, в конопушечках, а ты как грач носатый.

– Идите, идите, а то сейчас повалят!

– Слышь, Лазаревна, а этот семнадцатой, Лешка, опять убег вчера, – в дверях сообщила Анфиса Григорь­евна. – До утра где-то обретался. Такой уж парень…

– Идите, идите!

– …Убег, – продолжала Анфиса Григорьевна. – И ведь с третьего этажа! Вот он… на помин легкий!..

Навстречу им, прихрамывая, шел парень, пижама бол­талась на нем, как на пугале: при ходьбе он чуть подер­гивал головой.

– Бабка! Ты ее мой и прямо ко мне в семнадцатую! – весело сказал он.

Тебе не девку, тебе ремня хорошего! Лечиться прислали, а ты бегаешь… Тебе, Лешка…,

– Э-э, девка-то у тебя контуженая, не пойдет, – разглядывая Аню и не обращая внимания на ругань, сказал Лешка.

– Сам ты контуженый! – фыркнула Аня.

– Нормальная! – констатировал Лешка и снова дернулся. – А чего ж головка? – Он повел носом… – Э-э-э, да она у тебя вшивая!..

Аня покраснела.

– Бабка! Мне сегодня Иван Владимирович мыться разрешил! Помоешь?

– Через час приходи. Понял? – Анфиса Григорьевна погрозила парню пальцем: – Пройти дай! Лешка отодвинулся.

– Бежит маленький вошонок, а за ним большая вошь, – донеслось сзади. Их на тройке не поймаешь. И дубинкой не убьешь!

Аня засмеялась. Но не обернулась.

Баня госпитального санпропускника была совсем ма-. ленькая: помывочная комната да закуток места на че-тыре.

– Ты пока не развязывай, пока тело три, головка пу­скай попреет… Да-да, так и мойся.

Пока старуха раздевалась, Аня набрала шайку горя­чей воды и вылила на себя. И снова подставила шайку под кран.

– Шайку-то ополосни, мало ли… – заворчала Анфи­са Григорьевна, но Аня уже вылила на себя и вторую.

– Хо-рошо-о-о…

– Ну, хорошо, так и ладно… Трись пока, я тебе потом голову вымою… А то не промоешь как надо…

Аня намылилась раз, намылилась два и взялась мы­литься третий раз, но тут Анфиса Григорьевна отняла у Нее разбухшую мочалку.

– Все, девка, чище не будешь. Дальше уж баловство одно. – Она сдернула с Аниной головы повязку. – Наги-най, ниже нагинай, чего не гнесся?

– Я гнусь, – просипела Аня, стараясь не хлебнуть шайки.

Наконец Анфиса Григорьевна отдала Ане обмылок.

– Ну вот. Теперь сама.

Второй раз мылилось лучше, и на голове получилась Целая шапка пены.

– Глеб, судьба ведет нас к разрыву! – блаженно бор­мотала Аня, барабаня пальцами в мыльной пене.

Анфиса Григорьевна ткнула ее. Аня повертела в ухе, чтобы хоть что-то услышать сквозь пену, и спросила:

– Чего?

– Заговариваешься… – строго сказала старуха. – Разрыв какой-то…

– Больше не буду! – прокричала ей Аня.

– У вас нет снисхождения к моей беззащитности, Глеб. – «Ой, опять, наверное, вслух», – подумала Аня. Сквозь лену ничего слышно не было, хотя Анфиса Гри­горьевна что-то кричала ей и дергала за руку. – Это я так… – успокоила Аня старуху. – Я не спятила.

Она намылила голову и третий раз и как можно бо­лее красивым голосом, с выражением пронесла:

– Нет, Глеб Вахмистров, я никогда не стану ва­шей! – Сунула намыленную голову в шайку с водой и трясла ею там, пока хватило дыхания.

Анфиса Григорьевна что-то кричала ей, дергала ее за руку, даже шлепнула по заду.

Наконец Аня высунулась шайки и села на лавку. Кровь стучала в висках, в ушах стоял шум, похожий на оживленный сбивчивый разг Аня не спеша закрути­ла волосы в узел. И открыла глаза.

Анфиса Григорьевна что-то выкрикивала и костлявой рукой с зажатой в ней мочалкой указывала на дверь. Аня повернулась.

В дверях стояли мужчины в подштанниках и с очуме­лым восторгом наблюдали за ней.

– Ай! – крикнула Аня и, обхватив руками колени, сунула в колени голову. Узел развалился, мокрые волосы мотались по полу…

– Мой ее, бабка, чище мой!..

Анфиса Григорьевна кинула в Лешку мочалкой, смех задавился, дверь закрылась.

– А ты ополаскивайся… Ничего… Этих теперь не вы­гонишь… Ополаскивайся, говорю, чего скорежилась?.. Ну, мужики… Ранбольные… Они на тебя не глядят. А и поглядят, не сглазят… У них глаз не тяжелый…

Аня кое-как домылась, не представляя, как она отсю­да выберется. И почему-то было не так стыдно, что го­лая, а вот не очень красивая – ноги толстые…

– Бабка! – в дверь сунулся Лешка.

– Я тебе! Кипятком сейчас!.. Лешка убрался.

Первой на выход пошла Анфиса Григорьевна, следом, съежившись, робко ступала Аня.

– Чтоб духу вашего!.. – Анфиса Григорьевна откры­ла дверь. – Да здесь и нет никого. Посовестились, жереб­цы!.. Одевайся.

Ранбольные сидели у входа в санпропускник и не­громко галдели.

– Не стыдно! – появляясь в коридоре, сказала Анфи­са Григорьевна. – Софья Лазаревна племянницу привела помыться, а вы… Охальники!

В коридор вышла Аня. Ранбольные смолкли.

– Здравствуйте! – Аня гордо вскинула голову. Сей­час ей казалось, что с распущенными волосами она похо­жа на Елену Прекрасную. – Выздоравливайте. Всего хо­рошего. – И поплыла по коридору.

– Ты где живешь? – крикнул Лешка. Аня обернулась:

– В Москве.

– Дай телефон! Я после войны на тебе поженюсь. – Я за тебя не пойду – ты на чучело похож!..

El-24-96.

Аня вышла на улицу. Было холодно, откуда-то взялся в

 

5. ЛИПА И ГЕОРГИЙ

Из эвакуации Люся вернулась весной сорок четвер­того.

Паровоз медленно втягивал состав в межперронный кор Липа металась по платформе, кидаясь к окнам вагонов, забитых не теми, чужими, лицами, – указать но­мер вагона в телеграмме забыли.

Наконец паровоз уперся шипящим носом в тупичок, и перед Липой как по команде оказались за окном Люся, Лева и маленькая головастая девочка с двумя бантами, Таня.

Первая вышла Люся, Липа кинулась к ней, обняла, заплакала. Посолидневший, с усами Лева подал теще набычившуюся внучку, потом вещи, потом спустился сам, Липа целовала Леву, а сама тем временем заглядывала ему через плечо… Но с подножки на московскую землю сыпался галдящий незнакомый люд.

Только сейчас Липа отчетливо поняла, что Аня ва­гона не появится. Ани больше нет и не будет никогда.

– Георгий… Жоржик! Анечка-то не приедет… – Оша­рашенная своим неожиданным открытием, Липа ткнулась мокрым лицом в потертое драповое пальто мужа, черная косынка съехала ей на затылок.

– Ты почему волосы перестала красить? – раздра­женно спросила Люся.

– Волосы? Какие волосы?.. Все-таки… Люся, какая ты… Жестокосердная, – Липа с трудом подобрала нуж­ное слово.

– Не ругай маму! – пробасила Таня, держась за Люсину юбку.

Люся заставила себя улыбнуться.

– Действительно! Вот внучку тебе привезли. В цело­сти и сохранности.

Липа, вытерев слезы, присела возле девочки.

– А как меня зовут, ты помнишь?

– Баба Липа.

– Ах ты, моя дорогая, умница ты моя!.. – Липа под­хватила внучку на руки и заплакала в голос. Поплакав, она озабоченно оглядела вещи.

– Люся, ты места пересчитала?

…Пока Лева таскал вещи на четвертый этаж, Люся, оторопев, знакомилась с новой обстановкой квартиры, вернее, отсутствием обстановки, про пожар ей в Сверд­ловск не сообщали.

Стены были шершаво выкрашены темно-синей масля­ной краской, в большой комнате стоял стол, незнакомый шкаф и две кровати маленькой комнаты. На стене ви­села большая карта, проткнутая красными флажками на булавках по линии фронта, а возле шкафа, под узким транспарантом «Жертвы войны», вырезанным газеты, в ряд фотографии: Михаила Семеныча, Георгиева брата Вани, Романа и Ани.

– Что это?! – воскликнула Люся и потянулась сор­вать «Жертвы войны».

– Люся! – строго одернула ее Липа. – У тебя есть своя комната, будь добра, ничего здесь не трогай… Ко­нечно, ты много перенесла, стала нервная, но…

Георгий уже открывал бутылку с водкой, и Липа та­щила кухни прикрытую полотенцем кастрюлю с пи­рогами, первыми с довоенных времен.

– Ну, с приездом! – нетерпеливо сказал Георгий.

•– …Ходила в баню и, пока возвращалась, простуди­лась… Такая погода: то жарко, то холодно…

Люся говорила, с трудом сдерживая раздражение. В свое время она подробно описала им все обстоятельст­ва смерти Ани, но Липа заставила рассказывать все сна­чала. Зачем это нужно? Она сама тогда три дня ревела не переставая, но ведь прошло два года. И столько вокруг смертей…

– …Лева пришел через два дня, она уже мертвая. Вскрытие показало: крупозное воспаление легких. Навер­ное, пришла домой, легла, думала, пройдет… Потом, ко­нечно, хозяйку звала, а та не слышала, а может, и не хо­тела слышать. Утверждает, что не слышала. Ты же зна­ешь, какое там отношение к эвакуированным…

Вместо морковного чая с сахарином Люся предложи­ла пить кофе. Она купила его в Свердловске еще в сорок первом году целую наволочку, когда все магазины были завалены зеленым кофе. Кофе никто не брал, хотя дава­ли его без карточек, а может быть, именно потому.

Скептически попыхивая папироской, Липа наблюда­ла, как дочь рассыпала зеленые зерна на противень и за­двинула его в духовку. Георгий в комнате, повеселевший, завел дребезжащим голосом свою любимую; «Высоко поднимем мы кубок веселья…»

– Подымем, подымем… – пробормотала Липа, на­блюдая, как Люся вытянула духовки противень и ме­шалкой для белья шуровала буреющие зерна, подернутые маслянистой испариной.

Едкий, незнакомый, но приятный дух витал по квар­тире. Липа по-прежнему недоверчиво дымила в передней, на всякий случай морщась от кофейного аромата. Когда же наконец зерна поджарились, Люся растолкла их в ступе, отчего запах стал такой силы, что пришлось рас-,пахнуть дверь в кор Кофейный продел Люся отвари­ла в кастрюльке и понесла в комнату.

Липа, брезгливо поджав губы, отхлебнула незнакомо­го питья и неожиданно осталась им довольна. Георгий замотал головой, многозначительно поглядывая на не­оконченную бутылку.

На запах кофе возникла Дуся-лифтерша поприветст­вовать вернувшихся соседей. Ей тоже дали попробовать зелья. Дусе не понравилось – горький, то ли дело ка­кавелла с американской сгущенкой.

А к кофе Липа позднее пристрастилась и пила его в основном на ночь, уверяя, что способствует сну.

Война с приездом дочери для Липы почти окончилась: отца давно уже не было в живых, брат погиб, Анечка умерла, Марья в совхозе – волноваться Липе теперь бы­ло не за кого. Теперь она не бросалась к репродуктору, когда передавали сводку Информбюро: она уже не бес­покоилась, как раньше, что немцы, не дай бог, прорвутся к Уралу.

За окном по-прежнему, по-довоенному бубнил молком-бинат, галдел диспетчер, разгоняющий составы по трем вокзалам, субботними вечерами и по воскресным утрам пробивался колокольный звон со стороны Елоховского собора, куда Дуся теперь регулярно ходила для поддер­жания репутации верующей.

Лева остался жить в Басманном, хотя прописан был в Уланском. Мысль о возвращении к матери даже не приходила ему в голову. Дело в том, что Лева после вто­рого ареста отца боялся Уланского и старался даже по­реже туда звонить, что, впрочем, встречало полное пони­мание Александры Иннокентьевны. Да и Люся, повидав мужа в роли главного инженера, была против раздельно­го проживания.

Время от времени Александра Иннокентьевна инте­ресовалась для порядка: почему Лева так редко заходит? В ответ Лева бубнил про здоровье дочери, вернее, про не­здоровье, что было чистой правдой, потому что Таня, хо­дившая босиком по вонючим торфяным болотам, поеда­ющая пойманных Левой карасей не только в сыром, но иногда и в живом виде, здесь, в Москве, под Липиным руководством, стала сопливиться и температурить.

От Александра Григорьевича вестей не было уже три года.

В начале сорок пятого Лева защищал диплом. Диплом Лева защитил на «отлично» не только благодаря знани­ям. На государственную комиссию провело неотрази­мое впечатление то, как диплом был оформлен. Набело диплом переписывал Георгий тем самым каллиграфиче­ским почерком, за который в свое время был принят кон­торщиком в Русско-французское акционерное общество.

Запершись у себя в кабинете, – заместительница го­ворила всем, что он уехал в банк, – Георгий Петрович выводил непонятные слова по торфоразработкам на ме­лованной бумаге с водяными знаками, оставшейся с до­революционных времен, предварительно отстригая нож­ницами грифы, в оформление которых входил двуглавый царский орел.

Когда Георгий переписывал просто слова, дело шло без задержки; если же слова попадались иностранные или формулы, он обычно звонил домой и шепотом, чтобы не услышали за дверью в бухгалтерии, просил Леву, а в его отсутствие Люсю, уточнить кое-что, в самых же слож­ных случаях оставлял пропуск.

Александра Иннокентьевна по телефону поздравила сына с отличным окончанием института. Лева поблагодарил мать за поздравление, вяло попробовал объяснить ей, что он не с отличием закончил институт, а диплом защитил на «отлично», – что не одно и то же. Александра Иннокентьевна не дослушала сына, привычно не вникая в тонкости. Это было ее характерной чертой – не вникать по возможности в жнь детей, не у. надоедать мелочной опекой. Она придерживалась этого правила и раньше, когда Лева еще учился в школе. На родительские собрания ходила Оля, а Александра Инно­кентьевна, встретив на лестнице сына, несущегося куда-то в шапке с оторванным ухом, удивленно замечала, что Ле­ва вырос, и для порядка спрашивала, выучил ли он уроки. Повышенный интерес к сыну возник у нее только од­нажды – когда она сломала ногу. Потеряв возможность двигаться, Александра Иннокентьевна решила тем не ме­нее болеть эффективно и органовала дома детский те Решено было поставить «Тома Сойера».

В большой комнате Уланского устроили сцену, ста­ринное сюзане превратилось в занавес, платья шились вручную. Александра Иннокентьевна с загипсованной но­гой сидела в английском кресле и руководила артиста­ми– малолетними родственниками, прванными Староконюшенного и с Пречистенки.

Александру Григорьевичу было предложено больше времени проводить на службе, а лучше уехать в команди­ровку.

«У меня же экзамен», – пробовала возражать Оля, оканчивающая в то время рабфак. «Заниматься лучше Всего в библиотеке, – не отрываясь от режиссуры, отве­чала ей Александра Иннокентьевна. – Так! – Она хло­пала в ладоши. – Внимание, повторяем сцену!..»

Лева срочно понадобился матери в связи с ветрянкой У исполнительницы главной роли. Он был пойман на Су­харевке и обряжен в юбочку и кружевные панталоны Бек-ки Тэ Заодно Александра Иннокентьевна проверила, как он учится, и обнаружила, что сын остался в пятом классе на второй год.

– Распределили Леву на торфяник Дедово Поле, в Двухстах километрах от Москвы. Главным инженером.

Липа записывала, чего надо купить, собрать, лекарства… Дуся советовала везти на периферию соль и синьку – менять на харчи. «Там баб много работает, стираются, синька пойдет за милую душу».

Теперь Лева часто приезжал в командировки в Моск­ву. Приезжал, как правило, на крытой брезентом трех­тонке с грузчиками, экспедитором и другими нужными работниками. Обе комнаты в Басманном до отказа наби­вались приезжими, а невместившиеся спали в машине, снабженные тюфяками, подушками и одеялами. Липа отдавала сотрудникам зятя свое спанье, а сама с Георги­ем в дни нашествий перебивалась под своей старой шу­бой и драповым пальто мужа.

Иногда машина прибывала в Басманный без Левы – главный инженер разрешал сотрудникам остановиться «у него на квартире». Дверь не запиралась, по квартире бродили небритые мужики в кирзовых сапогах, бросали в раковину окурки, забывали спустить за собой в убор­ной, громко кричали, названивая в различные снабы, ма­терились («Извини, конечно, хозяйка»), просили поста­вить чайничек и спали на полу, не раздеваясь, – когда они прибывали без Левы, Липа в виде робкого протеста не давала им спальных принадлежностей.

Приезжающие с Дедова Поля неменно привозили с собой гостинцы: куски соленой свинины, покрытые длин­ной щетиной, в основном холодцовые части – уши, ноги… Студень них варился в огромных количествах, щетину выплевывали.

Помимо Левиных командировочных приезжали и ос­тавались ночевать родственники и знакомые родственни­ков. Иногда это были женщины с детьми, в том числе и грудными. Липа не всегда точно определяла, кто есть кто. У нее, поздно вечером возвращавшейся с работы, не хва­тало на это времени, но все равно принимала всех с не­менным наследственным радушием. Иногда начинал роптать Георгий, в этих случаях Липа хмурилась, и он замолкал.

Впрочем, Георгия торфяные довольно быстро нейтра­ловали самогоном, привозимым с Дедова Поля, как и соленая свинина, в огромных количествах.

Георгий до войны всерьез не пил. Он только немен^ но напивался в гостях по слабости здоровья. Всегда его чуть живого волокли на трамвай. И Липа поэтому не осо» бенно любила ходить по гостям: пусть лучше к ним хо­дят. Георгий, конечно, напивался и дома, при гостях, но потери при этом были минимальные. Он просто засыпал, Цпредварительно промаявшись минут десять в уборной. Выбредал уборной он чуть живой, бледный, хватаясь за стены, тащился на кровать, бормоча по дороге; «Это сапожник нажрется и дрыхнет… А интеллигентный человек… Она ж отрава…»

Георгий всегда говорил, что водка отрава, и всегда хотел бросить пить – «с понедельника». Но не дай бог, чтоб ему предложили бросить вот сейчас и вот эту, стоящую перед ним, четвертинку.

Трезвый, разговоры о пьянстве он называл «мещанством», а до осуждения водки снисходил, только когда был в духе, то есть когда перед ним стояла «водочка», а он ее только-только начал и еще не был пьян.

– Олимпиада Михайловна, ты хоть знаешь, кто у те­бя в квартире обретается? – как-то раз спросила Дуся, когда поздно вечером Липа возвращалась с работы. Вы­ключив лифт, Дуся запирала ящик с рубильником.

– Коллеги Льва Александровича, – с достоинством ответила Липа. – Дусенька, включи, пожалуйста, устала, как собака, не подымусь на четвертый этаж.

Дуся стала распаковывать металлический ящик.

– Они баб с вокзала к тебе водят, а ты говоришь – коллеги! Я Маруську давно знаю, мне ее милиция пока­зывала. А ты: коллеги! Беги, повыгоняй к чертовой ма­тери!

– Господи, – прошептала Липа, возносясь на лифте.

Действительно, иногда, особенно в последнее время, Липа встречала в своей квартире странных женщин. У них был вызывающий вид, и от них несло перегаром. С Липой они не здоровались.

Липа выскочила лифта, устремляясь к своей квар­тире.

– Первым делом документ проверь, – научила ее Ду­ся. – Если что, сразу в отделение. Я – понятая.

Липа открыла наконец дверь своим ключом, включи­ла свет в большой комнате. Постель была разобрана, но Георгия в ней не было.

– Вот так, – с удовлетворением кивнула Дуся, сле­дующая за Липой по пятам. – Раньше надо было…

Липа метнулась в маленькую комнату. Дверь была заперта, но за дверью раздался хриплый смех, не муж­ской, Липа переглянулась с Дусей, а на фоне смеха вы-Делился голос мужика приезжих и – Георгия.

– Стучись, – прошептала Дуся.

Липа постучала.

– Чего?

– Моссовет запретил!.. – вскричала Липа. – Как от­ветственный квартиросъемщик…

– Паспорта проверь, – шептала Дуся. Липа отчаянней заколотила в дверь. Смех смолк.

– Гони ее, – взвгнул женский незнакомый голос. По цолу забухал кирзовый шаг. Дверь распахнулась.

– Тебе чего, мамаш? – спросил Липу осоловелый грузчик, который бывал в Басманном чаще других.

Липа старалась разглядеть за его огромным туловом, что творится в комнате.

– Ты чего, ты спать иди, – посоветовал грузчик. – По утряку потише шастай – ребята отдыхать будут, – он ткнул мясистым кулаком за плечо в сторону невидимых Липе «ребят».

– Мне показалось… женский голос?.. – виновато про­бормотала Липа.

– Ну, – кивнул мужик, – Маруся. Экспед С со­седнего торфяника. Чего ты всполошилась? Спать иди. – И захлопнул дверь.

Липа обернулась к Дусе:

– Экспед С соседнего участка. А ты: с вокзала. При чем здесь?.. А Жоржик-то? – Она снова постучала в дверь: – Не откажите в любезности, а мужа моего, Ге­оргия Петровича?..

– Опять шумим, – недовольно приоткрыл дверь му­жик. – Здесь он сидит. По бухгалтерии разбираемся. Лев Александрович просил. Спать иди, придет он, придет.

– Георгий! – строгим голосом негромко прокричала Липа в закрытую дверь.

– А-а, – отозвался тот.

– Не засиживайся, уже поздно.

– А-а…

– Ну, ладно… – пробормотала Липа, подходя к зер­калу, «Завтра политзанятие, Потсдамская конферен­ция… – Она достала с полки расческу, вытащила пуч­ка шпильку. – Потсдамская конференция. Завтра не ус­пею, надо сейчас…» – Она решительно ткнула расческу в полуразвалившийся узел волос, подсела к столу и до­стала сумки толстую тетрадь по политзанятиям в ко­ричневом дерматиновом переплете. Забытая расческа по­висла вдоль уха.

 

6. ДЕДОВО ПОЛЕ

Парикмахер торфяника Дедово Поле пленный немец Ханс Дитер Берг на вопрос Люси, что ей выбрать для отдыха: санаторий в Трускавце или Рижское взморье, молча, с виноватой улыбкой развел руками, как бы удив­ляясь нелепости вопроса. Какое может быть у фрау со­мнение: конечно – Балтика. Море, дюны… Если только фрау не показаны целебные воды предгорья Карпат. Вы увидите наш ландшафт, почти Северная Германия.

Люся, памятуя опасение Липы насчет послевоенного националма, заикнулась: не опасно ли ей там, русской? Ханс Дитер смутился. О готт… Молодая красивая фрау везде и есть только молодая красивая фрау; при чем здесь политика? Опасности нет. Если, конечно, фрау, он просит прощения за повторение, не нуждается в целебных водах.

Люся замотала головой, одна папильотка отскочила и упала на глиняный пол. Немец нагнулся за ней. Сквозь синий халат проступили его лопатки, как тогда, при пер­вом знакомстве.

…Немцы размывали монитором торфяную залежь. Люся искала Леву – Танька затемпературила, надо по­сылать за врачом. Пучок у нее развалился, и волосы мо­тало по плечам влажным от болотных испарений ветром.

– Главного инженера не видели? – по-немецки крик­нула Люся ближайшему немцу.

Тот вытянулся перед ней-, испуганно пожал плечами.

Ветер кинул прядь волос Люсе на лицо, она раздра­женно откинула их за спину, выудила оставшегося пучка две шпильки, одну в рот, а второй стала суетливо, не туда, зашпиливать мешающие волосы.

– …на этом болоте чертовом, – бормотала она. – Все волосы… Пропади ты пропадом…

– Вам нужна прическа, фрау, – тихо сказал немец и в подтверждение своих слов протер единственное стек­лышко очков от торфяной грязи. Он дотер стеклышко и снова вытянул руки по швам. – Ханс Дитер Берг. К ва­шим услугам… Дамский салон «Лорелея»…

Вечером в барак к пленным зашел десятник:

– Парикмахер кто? К начальнику!

– Переведи ему, – не отрываясь от ужина, буркнул лева, – пусть горбыль берет на узловой и пристраивается к конторе сзади, чтобы не видно было. Пусть напишет, что надо: ножницы, бритвы… И очки пусть. А то циклоп какой-то: один – пусто. Бегом в барак!

Люся перевела. Все, кроме последней фразы. Парик­махер вытянулся, щелкнул каблуками и вышел.

Люся поглядела на мужа с брезгливым недоумением;

– Ты как с человеком говоришь?! Жрешь сидишь, свинья розовая…

– Во-первых, я не свинья, а розовый – пигментация слабая.

– Мозги у тебя слабые!

– Не кричи на папу, – выговорила Таня, уставившись в тарелку. – Он не свинья.

Лева погладил дочь по голове.

– Все же я главный инж

– Дурак ты главный, а не инженер! Дочери бы по­стеснялся. Спать! – крикнула Люся Тане и для убеди­тельности замахнулась.

Девочка привычно втянула голову в плечи, молча выбралась – за стола:

– Спокойной ночи.

– И ко мне больше не лезь! – орала уже по инерции Люся. – В барак! К лепухам своим! Главный!.. Дочь по головке он гладит! А ребенок вместо школы козу пасет? Главный!..

…Несколько дней после разговора с парикмахером Люся еще сомневалась, ехать или нет в Прибалтику, а потом махнула рукой: черт с ним, поеду – путевка бес­платная. Правда, Липа кричала по телефону, что как она может бросить ребенка, не выведя ему до конца солите­ра, бросить мужа, который, судя по Люсиным же истери­кам, завел себе женщину. И вообще: если Люся всерьез решила рожать второго, то о каком пансионате может идти речь – надо спокойно вынашивать ребенка в при­вычных условиях.

Может быть, Люся и отказалась бы от путевки, если бы Липа так не квохтала. Дело в том, что Люся уже давно привыкла перечить матери – только чтобы не по­ходить на нее. Она не хотела восклицать: «Вы предста­вить себе не можете!» – и всплескивать при этом руками, не хотела носить байковые штаны, не хотела всю жнь иметь один и тот же берет и одну сумочку, которая заме­нялась, лишь когда протиралась насквозь и нее выпа­дало содержимое. Не хотела ходить, как мать, быстро-быстро перебирая ногами. Стискивая зубы, она не раз упрашивала Липу: «Почему ты так ходишь, мама? Ведь ты рослая женщина». На что Липа неменно отвечала: «Hac в гимназии так учили: вы не солдаты, а барышни». Отчаянно ненавидела Люся «жезлонг», «санаторию», «жофрению», «жирафу» и «таберкулез» – именно так проносила Липа эти слова. И походку Люся выработала себе непохожую на материну: плавную, неторопливую, легкую. Когда праздновали День Победы, главный врач областной больницы, высокий мужчина со старомодной бородкой, за столом все время говорил ей компли­менты. «Такая стать!.. Сознайтесь, Людмила Георгиевна, вы порфироносной семьи!..» А мечтой «порфироносной» Людмилы Георгиевны было кресло. Кресло и стопка кра­сивых носовых платков и чулок хоть несколько пар, но главное – кресло. В Басманном для сидения, до того как отец спалил квартиру, употреблялись только венские стулья, потом их заменили табуретки – от которых и у Люси, и у Ани даже в ранней молодости начинала бо­леть спина. Кресло… Как в кино или у Василевской.

На Рижском взморье Люсю поселили в коттедже, до­щатом промерзшем домике без обогрева, объяснив, что в мае уже тепло. Вторых одеял не давали, зато разрешили накрываться тюфяками пустующих комнат. Тюфяки были под стать домику, промороженные насквозь, и со­гревалась под ними Люся к утру, когда надо было вста­вать. Но все равно ей здесь нравилось. Она много играла в волейбол, забыв про нараставшую беременность, и вспомнила, что когда-то умела красиво свистеть. Когда она выбила себе мячом палец, врач пансионата, молодой латыш, очень внимательно и почти безболезненно вста­вил его на место, сопровождая починку пальца красивым мужественным молчанием. О такой манере мужского по­ведения Люся за годы, прожитые с Левой, успела совсем забыть и теперь, к своему удивлению, чувствовала, что этот незнакомый латыш, про которого она знает лишь, что его зовут Янис, очень ей нравится. Что делать с этим Новым для нее ощущением, Люся не знала и тоже помал­кивала. Когда палец был готов, Люся сказала, что прий­ти на перевязку сможет послезавтра, врач кивнул и ска­зал «я», что по-латышски значит «да». Люся сказала, что и по немецки «да» звучит так же, и Янис улыбнулся.

Накануне отъезда Люся с Янисом стояли в очереди в и какой-то полупьяный полковник привычно лез без очереди.

– Убирайтесь прочь, полковник! – громко сказала Люся неожиданно для себя не матом, а на аристократи­ческий м И добавила на современном языке: – Бу­дем говорить с вами на партгруппе!..

Полковник, удивленный первой половиной Люсиной тирады и полностью ошалевший от второй, мгновенно испарился, а Янис смотрел на Люсю своими большими серыми глазами викинга, молча поглаживая ее руку в шелковой, перчатке; перчатки эти подарил ей он.

Янис дождался отправления поезда, сделал несколько шагов за удаляющимся вагоном, помахал ей и скрылся вида. Люся крепко зажмурила глаза, потом с силой их распахнула. Так. Все. Домой. У Таньки сол Лев­ка блудит с нормировщицей. Ей через четыре месяца в декрет.

Люся взяла с пола чемодан и переложила его наверх, чтобы не разбить ногами подарки. Себе серв, Липе серв, свекрови – креп-марокеновое платье, пускай зат­кнутся! Георгий просил на него не тратиться. Таньке – забыла, а Левка наказан.

Пока пена размягчала шероховатость кожи – резуль­тат вчерашнего перепоя, – Лева Цыпин думал о жни, перебирая все «за» и «против», крутил свою биографию назад. «Против» было, как ни крути, больше. Лева мед­ленно ворочал похмельными мозгами под уютный вжик опасной бритвы, которую Ханс Дитер Берг правил на офицерском ремне справа от Левы.

Лева перебрал в памяти свою женитьбу, всю, с самого начала: от сеновала под Калинином до сегодняшнего дня.

– Да-а-а, – Лева тяжело вздохнул.

– Вас? – спросил немец, чуть наклонившись к нему.

– Брей, – выдавил Лева, не открывая глаз.

Чудные люди, думал он о пленных. Хоть речку взять… На гибе, где она ближе всего к баракам подходит, раз­били пленные ее на части: в одном месте воду брать, ни­же – мыться, потом – стирать, и все с табличками. И ин­тересно, теперь вон даже наши местные их правил при­держиваются.

– Герр оберет, делайте ваше гезыхт…

Лева открыл глаза.

Перед ним стоял пожилой немец в очках и учтивым жестом предлагал приподнять подбородок. Лева задрал голову.

Не только одно похмелье мешало Леве вернуться в хорошее настроение. Было еще обстоятельство. Норми­ровщица Нина, с которой у Левы сложились отношения, заявила, что вроде беременна. Как по команде, главное: с одной стороны – Люська, с другой – Нина. А к бабке, обслуживающей Дедово Поле, – наотрез: или, говорит, рожать буду, или вези в Москву к нормальному врачу. Вот ведь чего надумала!..

Еще догадается Люське трепануть, как вернется…

– Эх, Ханс, Ханс… – вздохнул Лева.

– Битте? – замер парикм

– Да это я так, брей, – Лева усмехнулся. – Брей даль­ше. Родинку не смахни. – Лева ткнул пальцем в малень­кую нашлепку над верхней губой.

Парикмахер намылил ему лицо, двумя пальцами неж­но взял главного инженера за нос. Вдруг Лева открыл глаза и медленно отодрал его пальцы от своего носа.

– Слушай, – подался вперед Лева старого зубо­врачебного кресла, добытого для парикмахерской в об­ластной больнице. – Слушай-ка… А может, мне вообще отсюда… В Москву перебраться, а? Сколько можно на болоте сидеть? Людмила в положении…

Ханс Дитер что-то залопотал, пожимая плечами, но Лева уже прозрел окончательно.

Запело радио. Абрек, постанывая, заворочался в пе­редней на сундуке, прихваченном с Дедова Поля. Терпеть дольше шести ему было трудно.

Люся заорала маленькой комнаты, чтобы сделали радио потише; орала она так почти каждое утро, но сде­лать потише было никак нельзя. Репродуктор висел в уг­лу, а угол загораживал шифо Радио как включили в тридцать третьем году, так и не выключали. Даже когда маляры в сорок втором после пожара, учиненного Геор­гием, красили стены, радио работало. И громкость у него была одна – максимальная: включил, выключил – и все. Раньше звук никому в квартире не мешал. Липа считала: хочешь спать – уснешь. Теперь, после окончательного возвращения с Дедова Поля, радио стало беспокоить Лю­сю. Липа говорила: «У Люси нервы».

Абрек ворочался на своем сундуке осторожно, но Ли-J*3» разбуженная гимном, уже отозвалась псу, и тот стих, пока она одевалась.

…Пять лет назад Люся с мужем и двумя детьми насовсем перебралась в Москву. Перед этим она то и дело звонила матери и плакала в трубку, что дальше так жить нельзя. Левка пьет, Танька не учится ни черта, двухлет­ний Ромка разговаривает только матом. Да еще у Левки, по слухам, ребенок растет на соседнем участке…

Перебравшись в Москву и не обнаружив перемен к лучшему, Люся остервенела. Она была недовольна всем. Шумом молкомбината, напоминающим унылый беско­нечный дождь, вгливыми круглосуточными выкриками диспетчеров на Казанском вокзале – этими вечными шу­мами Басманного, проникающими в квартиру сквозь двойные рамы, переложенные от сквозняков старой жел­той ватой. Воротило ее и от стен, неаккуратно выкрашен­ных темно-синей краской. А, больше всего почему-то раз­дражали Люсю Липины картинки: портрет молодой Ма­рьи, фотографии деда, Ани и Романа возле шифоньера. Слава богу, хоть идиотский Липин транспарант «Жертвы войны» отвалился со временем.

Злилась Люся и на мать, которая, вместо того чтобы честить Левку за пьянство и блуд на торфянике, с умиле­нием вспоминает, в каком количестве он ел пироги до войны.

Первое время Липа все дожидалась удобного момен­та, чтобы спросить дочь, почему та привезла в Басман­ный огромную собаку без ее разрешения или хотя бы уве­домления, ведь невестно, как кот отнесся бы к псу, но все откладывала, чтобы не наткнуться лишний раз на Люсину истерику. Привычно чувствуя какую-то несомнен­ную и одновременно невестную ей вину перед дочерью, памятуя, что «у Люси нервы», в пререкания с ней Липа не вступила, молча застелила сундук чистым половичком и выделила Абреку две миски для еды и питья. Потом же, когда узнала историю Абрека, прониклась к псу нежно­стью и чувствовала свою вину за то, что не сразу распо­ложилась к собаке.

Лева подобрал Абрека сдуру на подъезде к торфяни­ку. Пес валялся на дороге с распущенным брюхом, отку­шенным ухом и вывернутым веком. Но еще шевелился. Лева велел грузчикам закинуть его в кузов грузовика. Вспомнил о нем только наутро, заглянул в кузов, уверен­ный, что пес околел, но тот все еще шевелился. Ветери­нара в поселке не было, Лева попросил Ханса Дитера уз­нать, нет ли среди пленных специалиста. Специалист отыскался, весь день возился с собакой и починил ее. Пес выжил, получил кличку Абрек и зимой возил Таньку на санках в школу. Только не любил, когда смотрят ему в больной глаз и гладят по голове, касаясь обгрызенного уха. Одно плохо: после переезда в Москву выяснилось, что Абрек долго не может терпеть – максимум восемь часов.

Утреннюю прогулку без лишних слов взяла на себя Липа, в середине дня с Абреком выходила во двор Таня, опутав его пораненную свирепую башку самодельным намордником, а вот последняя прогулка перед сном ока­залась самая скандальная. Дети спали, Георгий пса не касался вообще, Липа свое отгуляла утром, а Лева с Лю­сей неменно устраивали по этому поводу скандалы. Ча­ще всего, наскандалившись вволю, демонстрируя друг другу характер, они просто ложились спать, оставляя Абрека, страдающего от стыдной нетерпимости, маяться на сундуке в коридоре. По-щенячьи подвывая, пес впол­зал в большую комнату и молча тыкался холодным но­сом в Липу. Липа просыпалась, очумелой рукой шарила по жесткой собачьей морде и начинала одеваться.

Лева устроился прорабом на стройке в Кунцеве, черт знает где, а с Люсей не вытанцовывалось. Она все еще числилась студенткой пятого курса и с большим трудом смогла устроиться техником-смотрителем в жилой дом на Ново-Рязанской.

Вошедший было на Дедовом Поле в вольную жнь, в Москве Лева о водке и прочем, сопутствующем выпив­ке, скоро позабыл; работал тяжело, возвращался домой поздно, усталый, небритый, в перепачканных глиной са­погах, через всю Москву, а утром к семи – снова на объ­ект. Особенно не разгуляешься. А если он иногда и вы­пивал, то первый в квартире знал об этом Абрек. Как и большинство сильных собак, он не выносил пьяных и пьяный разговор, потому, заслышав в коридоре неуверен­ные шаги хозяина, недовольно сползал с сундука, тяже­лой лапой открывал дверь в большую комнату и с подав­ленным рыком заползал под кровать Липы и Георгия, распихивая чемоданы.

Люсю усталость мужа не заботила: злоба за его раз­гульную жнь на торфянике еще булькала в ней. Рабо­тает и работает, все устают.

Сама же Люся в жэке прижилась… Что ни говори, «Людмила Георгиевна без пяти минут дипломированный Инженер, возраст ее – тридцать с небольшим, самый обольстительный, если верить Бальзаку (так проноси­ла Люся фамилию любимого в настоящее время писателя), да плюс ко всему деловые качества, исполнитель­ность, хватка. Уж чего-чего… И стало быть, главный ин­женер жэка, а следом и начальник ремжилконторы были довольны своим новым сотрудником и старались при ней выглядеть не мордатыми сипатыми мужиками, каковыми они являлись, а элегантными обходительными кавалера­ми. С монтерами, плотниками и сантехниками Люся, ис­пользуя расположение начальства, обращалась строго.

По ходу жни Люся выяснила, что в ее подопечном огромном-многокорпусном доме на Ново-Рязанской оби­тает самый разнообразный народ. И врачи, и директора магазинов, бывшая опереточная актриса и сравнительно молодой, правда, маленького роста, поэт-песенник.

Бывшая опереточная актриса Ирина Викторовна учила Люсю красоте. Однажды Люся, обследовав по вызову артистки засорившийся унитаз, нашла, что унитаз дейст­вительно засорен, и засорен без вины Ирины Викторовны, просто от времени, а следовательно, подлежит ремонту без дополнительной оплаты, на которой настаивали сан­техники. Неделю шли переговоры, обрекшие бывшую ар­тистку на страдания и обращение за помощью к недру­желюбным соседям. Люся прислала к Ирине Викторовне трезвого сантехника, объявив ему предварительно на «торфяном» языке о возможных последствиях его недоб­росовестности, и обязала сменить старый кран на кухне. И пошла лично проверить исполнение. Ирина Викторов­на после всех положенных слов велела ей записать те­лефон и, пожалуйста, звонить без стеснений, если потре­буются билеты на любой спектакль. Люся скромно по­благодарила ее, тихо сказала:

– Ирина Викторовна, а я вам могу еще помочь…

– В чем, Люсенька? – артистически улыбнулась Ири­на Викторовна.

– У меня есть знакомый врач, очень хороший ревма­толог. Еще когда Таня болела… Я с удовольствием вас с ним познакомлю.

– Это, Люсенька, прекрасно, но на какой предмет? У меня, тьфу-тьфу, лошадиное здоровье. Мигрени, прав­да, а в остальном бог миловал, как говорится.

Люся замялась.

– Я думала… у вас так тепло в квартире, а… – Люся не знала, как поделикатней сказать о своем удивлении по поводу того, что ноги Ирины Викторовны были обуты в валенки.

– Ах, вот оно что? – догадалась артистка. – Валенки вас сбили с толка! К здоровью моему они никакого от­ношения не имеют. Это для красоты. Я вам, Люсенька, открою один маленький дамский секрет. Я, как вы знае­те, артистка, артистка оперетты. А у меня – тайну откры­ваю, – у меня волосатые ноги. И нравится, вернее, нра­вилась эта особенность далеко не всем. Конечно, сущест­вует много различных средств. Попросту говоря, можно ноги и брить, но… Валенки самое испытанное и безболез­ненное, нехлопотное средство. Главное, просто, как и все гениальное. Пожалуйста…

С этими словами Ирина Викторовна красивым балет­ным жестом достала ногу черного валенка и подала Люсе как для рукопожатия. Нога действительно была безукорненной, гладкой, в черных, едва заметных то­чечках.

– И чем грубее войлок, тем лучше, – закончила по­каз ног Ирина Викторовна.

Дома Люся достала с полатей старые валенки Геор­гия, выбила них пыль и с этого дня с валенками не рас­ставалась. Ирина Викторовна открыла Люсе и другие секреты сохранения красоты. Она запретила ей употреб­лять дома бюстгальтер для предотвращения продольных морщин на груди, показала, как надо загибать ресницы на тупом ноже (несколько раз после вита точильщика в Басманный, не проверив нож, Люся под корень отхваты­вала себе ресницы), и в заключение Ирина Викторовна научила Люсю пользоваться разнообразными кремами, перед сном и после, вклепывая крем в лицо при помощи массажа.

Теперь вечерами с липким от крема «перед сном» ли­цом, проверяя у Таньки уроки и выравнивая по прописям палочки у первоклассника Ромки, Люся наставляла детей голосом, дребезжащим от одновременно проводимого массажа:

– Е-сли за-автра кто дво-о-ойку принесе-ет, мордую…

На короткое время Липа по настоянию Люси завела домработницу, но та оказалась «озорницей», а попро­сту– сплетницей. Липа застигла ее во дворе; та с сочув­ствием рассказывала, как тяжело, внатяг живут Бадрецовы, хотя все начальники; Олимпиада Михайловна в ми­нистерстве, а Георгий Петрович – главный бухга У Георгия Петровича одна пара нижнего белья, и, когда в стирке, Георгий Петрович спит голый, а чай пить выходит в халате Олимпиады Михайловны. Больше дом­работниц Липа не заводила.

В эти годы у Люси случился «грех», да и не то чтоб «грех» – сознательно совершенное отвлечение от семей­ного счастья, первое после Прибалтики. На этот раз с по­этом-песенником Игорем Макаровичем, проживающим в Люсином по работе доме на Ново-Рязанской в кварти­ре 48.

Игорь Макарович недоумевал, почему такая красивая эффектная женщина, с таким тонким вкусом, музыкаль­ная, владеющая в совершенстве иностранными языками, как такая бесподобная женщина работает техником-смотрителем в окружении грубых, в основном пьяных, мужиков.

Иногда в нетрезвом виде Игорь Макарович предлагал Люсе выйти за него замуж. И в трезвом виде он иногда подтверждал свое нетрезвое предложение, но пойти за­муж за поэта-песенника Люсе мешало многое, в том чис­ле: малый рост Игоря Макаровича, внешняя схожесть с Чарли Чаплином, при полном отсутствии чувства юмора, и дети. Иногда Игорь Макарович звонил в Басманный, напарывался на Липу, и если был не очень трезв, то все слова, которые хотел сказать Люсе, говорил Олимпиаде Михайловне для передачи их дочери, когда та вернется жэка. Липа, как ни странно, к супружеской мене дочери относилась спокойно, как к житейскому делу, на­стаивая только, чтобы Люся ни в коем случае не забере­менела, о чем неоднократно с полной ответственностью заявляла поэту-песеннику. Снисходительность Липы бы­ла совершенно не характерной, потому что применитель­но к другим лицам Липа была в таких случаях беспощад­на. По-прежнему благожелательно относясь к Леве, Липа рекомендовала дочери повнимательнее прислушаться к предложениям Игоря Макаровича в части супружества. Игорь Макарович ей вообще импонировал как раз тем, чем не нравился Люсе: отсутствием чувства юмора, кото­рое она называла серьезностью, и невзрачной внешно­стью, гарантирующей спокойствие в браке.

Но при всем своем доброжелательном отношении к Игорю Макаровичу Липа не всегда была согласна с его действиями. Как-то она заметила на шее дочери неболь­шой синячок, которому не придала значения. Потом ее вдруг осенило, она нервно закурила и, поджав губы, про­несла:

– В шею целуют только проституток. Есть женщины– матери, есть женщины-самки. В кого ты, Людмила, такая страстная? Я вроде порядочная женщина.

Однажды Люся в очередной раз поздно пришла «от подруги». Пришла она задумчивая, с пустыми глазами и рассеянными движениями.

– Где ты была? – как всегда в таких случаях пони­жая голос до мужского, спросил Лева.

Люся брякнула про подругу, потом взглянула на ча­сы – полвторого, потом на мужа и устало сказала:

– – Пошел ты к черту… С собакой гулял? Лева оскорбленно отвернулся к стене. Люся вышла в переднюю. Абрек лежал на сундуке, виновато поджав уши. Возле сундука стояла лужа.

– У, сволочь! – Люся ударила пса лакированной су­мочкой по морде.

– Кто там, что там? – заверещал сонный Липин го­лос большой комнаты.

– Спи. Я… Весь пол загадил… Вывести не могли. Завтра отвезу его к Чупахиным в Одинцово.

– Что, что такое? – в испуге залепетала Липа, вы­скакивая в ночной рубашке в кор – Какое Одинцо­во? Зачем! Сейчас все вытрем. Какое Одинцово?

Лева так и не придумал, как отомстить жене. Он про­сто собрал манатки и перебрался в Уланский, благо жи­лищные условия там улучшились: Оля с недавно обре­тенным мужем находилась в Монголии – и вторая ком­ната пустовала.

Люся насторожилась. С уходом мужа ушла его зар­плата. Но главное – она опасалась, что Лева выпишет­ся Басманного, где он был прописан после Дедова По­ля, и тогда обещанная квартира, – за которой он пошел работать прорабом в Кунцево, накроется. Но время шло, Лева на развод не подавал, квартиры не выписывался. Игорь Макарович, узнав о разрыве Люси с мужем, больше своей руки не предлагал ни в пьяном, ни в трезвом виде.

Детей Люся против отца не настраивала, не зная еще, Как все обернется. Таня ходила в восьмой класс, у нее были свои проблемы, в частности – как сделать большой пучок при небольшом количестве волос. Свободное время она проводила перед зеркалом, пытаясь завернуть внутрь са тряпочку, даже сделала картона легкий валик поддержания волос на нужной высоте. Однако все ее были тщетны и лишь вызывали слезы.

Отчаявшись создать прическу, как у киноактрис, чьих фотографий у нее была целая колода, Таня проколола в платной поликлинике уши для сережек, что было кате­горически запрещено школьными правилами, и Люся не­много отвлеклась от мрачных мыслей, воюя с директри­сой школы. Директриса настаивала на том, чтобы Таня не только не носила сережек, но и чтобы у нее не было дырок в ушах.

Ромка ходил в первый класс, и Липа, в связи с тяже­лым семейным положением дочери, ушла с работы. Она была верна себе и, выйдя на пенсию, решила, как в преж­ние времена, посвятить свободное время – его стало мно­го– здоровью внука. Ромка слег. В течение короткого времени он научился есть таблетки, которых теперь ста­ло вдоволь, чего нельзя было сказать про послевоенные времена, когда Липа «лечила» Таню.

– Уберите Олимпиаду Михайловну, – молила участ­ковый врач-педиатр, – она погубит мальчика. Или отдай­те ребенка в детский дом.

– Врачи ничего не понимают, – парировала Липа. – А ты, Люся, в медицинском отношении совершенно неве­жественна.

Убрать Липу было некуда, и Ромка лежал в постели с потухшими глазами, вялый, а Липа сидела рядом и чи­тала ему для развития книжки, перемежая чтение пись­мом и арифметикой, чтобы не отстать от школы.

Иногда Ромка робко спрашивал бабушку, стесняясь, как будто речь шла о покойнике:

– А где папа?

На что Липа неменно отвечала: «Спи, Ромочка», если дело было к вечеру, или уходила покурить в перед­нюю– если днем.

Из Монголии возвратилась Левина сестра Оля с му­жем. Места в Уланском опять стало мало, и Леве приш­лось перебираться в Басманный. Люся встретила мужа кротко, с чувством вины, готовая понести запоздалое на­казание. И она его понесла.

Поскольку Оля в Монголии немного разбогатела, Ле­ва попросил у сестры три тысячи полу – в долг, полу – в подарок. И приобрел автомобиль. Рассыпающуюся от тяжелой прежней довоенной, военной и послевоенной жни машину немецкой марки «БМВ». О чем небрежно сообщил непрощенной жене за ужином на Басманном. Люся, к удивлению мужа, хай не подняла, а просто за­смеялась:

– Дурак ты все-таки, Левка!

Теперь Лева лежал под автомобилем все вечера, а также выходные и праздничные дни. И куда только де­валась усталость! Денег он в дом не носил, все уходило на бездонную премистую «БМВ», которая все чини­лась, чинилась и не трогалась с места.

Люся не только не роптала на безденежье, но и, ис­пользуя свое служебное положение, посылала рабочих помогать мужу. Лева от помощи жены гордо отказывал­ся, выражая дома ей свое презрение, но рабочих, зале­зающих к нему под машину, тем не менее не гнал. Маши­на не заводилась. Люся вела себя очень хорошо, и они незаметно помирились. И как только согласие восстано­вилось, про «БМВ» Лева забыл. Но дворник Улялям про мешающую уборке двора машину не забыл и принудил Леву перегнать этот хлам. Лева отбуксировал машину на Сретенский бульвар, покрыл брезентом и, облегченно вздохнув, убыл. Однако через месяц в Басманный позво­нили милиции (хозяина узнали по номеру машины) и предложили забрать машину с бульвара, так как она там используется не по назначению: в машине ночевали по­дозрительные личности, где оставляли продукты, пустые бутылки и стаканы.

Лева снова зацепил машину буксиром и потащил в Басманный. По дороге машина два раза обрывалась на Самотеке и у Красных ворот, паралуя движение.

Наконец Лева поставил машину в Басманном под ок­на квартиры.

Улялям пришел раз – безрезультатно. Пришел два. И больше приходить не стал.

Однажды многочисленные татарчата подвалов до­ма, родственники Уляляма, постоянно интересовавшиеся у Левы «на этой ли машине ездил Гитлер», озорства и, наверное, по просьбе Уляляма разбили в машине окно и сунули внутрь горящую рвань, запалив ей нутро. В кон­це пожара машина легонько взорвалась, на шум взрыва Липа высунулась в окно, увидела пожарище и позвонила Леве на работу. Так рассказывала потом Липа. На самом же деле было иначе.

Липа, по-матерински страдая от затянувшегося в свя­зи с машиной безденежья дочери, услышав взрыв, обна­ружила, что машина горит. Она не только тут же не по­звонила зятю, но, более того, старалась максимально за­городить собой окно, чтобы Ромка, еще не ушедший в Школу, не смог увидеть горящую машину. Она дождалась, пока внук уйдет, посмотрела, как татарчата, блудливо озираясь, копаются в дымящихся останках «БМВ», и, еще подождав для верности, позвонила Леве, выполняя родственный долг по наблюдению за автомобилем.

…Радио доиграло гимн. Липа зашевелилась. Абрек заскулил аккуратно – диктор объявил шесть часов утра. Липа встала, почесала спину и сказала в сторону перед­ней тихим баском:

– Сейчас, милый, сейчас.

Пес услышал и затих.

Она вышла квартиры и спустила Абрека с повод­ка. Пес понесся с четвертого этажа; через несколько се­кунд громко хлопнула входная дверь. Липа, не торопясь, спустилась следом. Она вышла дома, поплотнее за­пахнулась в шубу и пошла двором в сторону Ново-Рязан­ской. За Абреком она не смотрела, зная, что пес ее видит и в темноте далеко не убежит.

Она шла выверенным маршрутом: до Ново-Рязанской, там в троллейбусе выкурит папироску, затем назад мимо гаражей, к помойке – и конец прогулки. Как раз на двадцать минут. Она вышла со двора на улицу. В ворота молокомбината заехала машина, судя по металлическо­му стуку, груженная пустыми молочными флягами. Липа вспомнила, как в сентябре сорок первого дурная бомба попала в молокомбинат. И смех и грех… Ночью объяви­ли по радио воздушную тревогу, они все побежали в под­вал, а с Георгием никак не могла справиться. Не пойду, говорит, и все. Они убежали, а он остался. Тут она и вле­тела, бомба, прямо в склад. В молочные фляги! Фляги взлетели в воздух и стали по очереди сыпаться с неба с жутким грохотом. Даже в подвале было слышно, как они рушились на крышу их дома. Кончилось тем, что Ге­оргий в одних подштанниках, босой примчался в бомбо­убежище.

…Липа умиленно наблюдала, как пес, урча, барахта­ется в грязном сугробе под фонарем. Стоять было холод­но, кроме того, пора было покурить. Вот как раз и трол­лейбус. Просто на улице Липа никогда не курила – вуль­гарно. Лучше где-нибудь на лавочке незаметной или вот в пустом еще ночном троллейбусе с открытыми дверями. Липа вышла подворотни. Вдоль Ново-Рязанской от вокзалов и вн до Бауманской стояли троллейбусы с за­чаленными дугами.

Липа наступила одной ногой на подножку, обернулась к собаке:

– Абрек, я здесь, – чтобы пес не волновался.

Села на заднее сиденье, достала папиросы. Однако в троллейбусе она оказалась не одна. На звук чиркнув­шей спички за спиной переднего сиденья выросла голова в шляпе. Липа дернулась было, чтобы встать, потом вспом­нила, что не одна: Абрек рядом, двери открыты.

Из вежливости Липа предложила:

– Не желаете папиросочку?

Человек вздрогнул, видимо, проснулся. Обернувшись, он попал под свет фонаря с улицы, Липа, приглядевшись, вскрикнула:

– Господи! Александр Григорьевич?! Не вы ли?

– Здравствуйте, Олимпиада Михайловна, – припод­нимаясь не до конца, сказал Александр Григорьевич и дотронулся до шляпы.

Липа пересела к нему. Протянула «Беломор-канал».

– Да что же я, дура, ведь вы не курите. Конечно – таберкулез… Вернулись?.. А что ж вы так? Мы бы вас встретили… Александра Иннокентьевна знает?..

– Она знает, но…

– Не принимает?! – воскликнула Липа. Александр Григорьевич молча развел руками.

– Сниму жилплощадь… пока документы. А там, я ду­маю, Шура менит свое отношение. Вы понимаете?..

Липа послушно кивнула, хотя никак не могла понять, почему Александр Григорьевич не идет к себе домой, а мерзнет в троллейбусе возле ее дома. В шляпе.

– Почему вы в шляпе? Вы простудитесь.

– Это не самое страшное. Как Лева, Люся… девочки?

– Младший – мальчик, – поправила его Липа. – Ромочка. Семь лет. В первый класс ходит. А чего же мы сидим-то? Ну-ка давайте поднимайтесь!

– Рановато, Олимпиада Михайловна…

– Поднимайтесь, поднимайтесь без разговоров. Пошли чай пить.

Липа вышла троллейбуса и подала Александру Григорьевичу руку, как ребенку.

– Осторожнее.

Из подворотни молча через сугроб бросился Абрек. Нельзя! – заорала Липа. – Фу! не успев сбросить скорость, забуксовал, ударил ра Григорьевича задом по ноге и, виновато под-хвост, убежал в подворотню.

– Это наш, – сказала Липа. – Левочка с торфораз­работок привез. Абрек.

– Да я их и всегда-то… – срывающимся голосом про­бормотал Александр Григорьевич.

– Да что вы! Он только на вид такой страшный. Он добрый пес. Лифт только с восьми, не тяжело вам на чет-вертый?

Преодолевая последний лестничный марш, Липа бес­покоилась об одном-только бы Люся не орала с утра. И она совсем не была уверена, что Люся проявит по от­ношению к Александру Григорьевичу должное гостепри­имство.

Она обернулась к ползущему за ней в одышке Алек­сандру Григорьевичу и на всякий случай напомнила:

– У Люси с нервами плохо…

– Да-да, – послушно кивнул Александр Григорьевич.

– Сиди и учи, раз вчера не успела!.. – донесся квартиры Люсин голос на фоне Танькиного плача. – И по-ори мне еще!..

Абрек тявкнул под дверью. Он всегда взлаивал, когда Люся заходилась, не выдерживал ее тембра.

– Нервы… – вздохнула Липа и нажала звонок.