1. СНАЧАЛА
До турецкой войны Петр Анисимович был крестьянином. Под Плевной ему выбило глаз, и, когда он лежал в лазарете, ему предложили выучиться на фельдшера.
В Павловский Посад Петр Анисимович вернулся человеком уважаемым. Собственный его глаз был огромный, голубой, ничуть не потускневший из–за отсутствия второго, потому что сам Петр Анисимович был человеком красивым, богатырского сложения и мягкого нрава.
Петр Анисимович долго выбирал себе жену, но жениховался недолго. Даша для приличия закапрничала– вроде не хотела за «кривого», но Петр Анисимович пригрозил, что уйдет в монастырь, и свадьба состоялась.
Нехорошо он себя вел только в редкий перепой, что потом переживал и винился перед женой, женщиной под стать ему доброй и покладистой. Жену свою Петр Анисимович уважал и ценил. Советовался с ней. По утрам, когда дети еще спали, жена ставила самовар, и они пили чай вдвоем, неспешно обсуждая домашние дела. В этот час ребятишкам запрещалось пробегать по комнате даже по нужде.
Работать Петр Анисимович поступил в психиатрическое отделение городской больницы, где кроме обычных фельдшерских знаний требовались сила, храбрость и, самое главное, умение не забывать, что здоровые с виду сумасшедшие на самом деле люди больные, большей частью нелечимые.
Хотя денег в доме с нарождением детей становилось все меньше, прокорм, слава богу, был: вольнопрактикующий лекарь Павловского Посада Григорий Моисеевич, понимая, что Петр Анисимович человек казенный – на жалованье, посылал к фельдшеру своих несложных больных.
Егор родился у фельдшера последним, пятым, и потому помельче предыдущих. В Павлопосадском реальном училище Егор занимался прилежно, но недотянул отец обучение младшего сына. Сочувствуя бедности одноглазого фельдшера и принимая во внимание красивый почерк мальчика, директор училища помог Егору Петрову Степанову поступить на службу в Павлопосадское отделение Русско-французского акционерного общества хлопчатобумажной мануфактуры учеником конторщика.
Насмотревшись на запои отца, которые со временем участились, Егор, для благозвучия – Георгий, вина не употреблял вовсе и вскоре обзавелся шляпой канотье, белым чесучовым костюмом, как у коллег, немецким велосипедом на красных шинах с гуттаперчевым мяукающим рожком и очками для солидности.
Со своей будущей женой Липочкой Георгий познакомился в шестнадцатом году в Москве, прибыв туда занять предложенную ему должность конторщика на кабельном заводе.
Липа, или, как было написано в ее студенческом билете, «госпожа Бадрецова Олимпиада Михайловна», заканчивала второй курс на математическом факультете Высших женских курсов Гирье.
Липу в Москву на учение отец ее, ткацкий мастер Михаил Семеныч, собирал собственноручно. Не доверяя жене– Матрене Васильевне, Липиной мачехе, – перепроверял баулы, записывал, что есть, что надо будет. Комнату снял дочери в Москве по первому разряду на полном пансионе. Только учись. И хозяйке велел еженедельно отписывать за отдельную плату наблюдения: как Липа учится.
Училась Липа прилежно, первый раз жалоба пришла через год: курит.
– Зачем же ты, Липа, куришь? – строго спросил Михаил Семеныч, срочно прибывший в Москву. Был он старовер и курение почитал большим грехом.
– У нас, папаша, медички живут в квартире, – бойко затараторила дочь, – они на мертвых телах обучаются в анатомическом театре. От мертвых тел запах. От запаха мы и курим.
Ответом дочери Михаил Семеныч удовлетворился и, УСПОКОИВШИСЬ, убыл домой в город Иваново.
Второй раз Михаил Семеныч примчался в Москву, прослышав про Георгия, но, узнав, что жених Липы вероисповедания старообрядческого и должность занимает благопристойную, против свадьбы не возражал.
На свадьбе он, выяснив предварительно, что Георгий глазами не страдает, снял с зятя мешающие серьезному разговору очки без диоптрий, сунул их ему в нагрудный кармашек, замяв внутрь жениховский платок, пригнул к себе напомаженную голову зятя, несколько оторопевшего от такой вольности, и пронес, но не тихо, как того предполагала ситуация, а громко и размеренно, чтобы все хорошо слышали:
– Я, Георгий, богат, – не скажу, но хуже других не жил и вам хуже себя жить не позволю. Главное: по-людски живите, без трепыханья, без дерганья. Буду помогать. – Потом долго в упор, чуть морщась, разглядывал Георгия и закончил:-А усишки-то сброй… А то выпустил… Не к лицу.
Эмансипированная тремя с половиной курсами Гирье Липа не захотела расстаться со своей девичьей фамилией; покладистый же, в отца, Георгий во бежание склоки присоединил спереди к своей фамилии женину девичью. Получилось Бадрецов-Степанов. Но бухгалтерскую документацию подписывал только второй половиной новой фамилии – своей собственной – «Степанов».
…Старый фельдшер второй месяц уже спал в детской. После смерти жены он продал дом в Павловском Посаде, жил по детям, и теперь пришла очередь Георгия.
Прислуга Глаша перетащила свое спанье в кладовку.
Сегодня Аня, младшая внучка, проснувшись, о всех сил старалась не заснуть снова – дождаться, пока дедушка встанет. Она ждала долго, даже пальчиками помогала глазам не закрываться, но все равно задремала… И вдруг пружины под дедушкой заскрипели, Анечка встрепенулась, тихонько повернулась в его сторону…
Из разговора старших она слышала, что у дедушки как бы нет одного глаза, и услышанному очень удивлялась, потому что у дедушки были оба глаза, правда немного разные по цвету, и один почему-то не моргал в то время, когда моргал другой. Аня ночью, когда просыпалась на горшочек, подходила к Люсиному дивану, на котором спал теперь дедушка, и каждый раз видела непонятное: на дедушке была косынка, повязанная через правый глаз. Сперва Аня думала, что дедушка от холода повязывает голову маминым платком, но платок каждую ночь сползал почему-то именно на правый дедушкин глаз, чего, конечно, просто так быть не могло.
…Дедушка сидел, спустив с дивана огромные ноги, и держал двумя пальцами голубой шарик. Глаз. Он обтряс его, обдул, перехватил поудобнее и загнал на место. Потом поморгал другим глазом и взглянул в маленькое зеркальце.
– А я все ви-и-ижу, – тихо пропела Анечка.
– Ктой-то? – заерзал Петр Анисимович. – Ты почему не спишь?
– Деда, а где твой глазик настоящий?..
– Лопнул от старости, Анечка. Мне ведь сто лет.
– Ты, деда, врешь, – убежденно сказала внучка. – Сто лет не бывает.
– Тогда спи, – сказал Петр Анисимович, и Аня послушно заснула.
– …Петр Анисимович!.. Вы где-е? Петр Анисимович! – кричала Глаша, будто играла в прятки. Она вошла в детскую. – Где дедушка-то? – спросила она проснувшуюся Аню. – Э-эх, зла на вас не хватает, деда-то проспала всего! Ладно, одевайся быстрей завтрикать… Куда он подевался-то? И так уж одного глаза нет, а все ходит…
Аня не стала надевать платье, в ночной рубашке она выбежала в пустой коридор, подергала закрытые соседские двери и даже заглянула в черный нкий шкаф в передней, где вну стояла огромная черная с белым нутром гусятница, медная ступа с пестом и безмен для картошки. Дедушки не было.
– Де-да-а, где ты? – жалобно выкрикивала она. – Де-да-а!..
Она заглянула в уборную, вышла на лестницу. Потом побрела в кухню. По дороге она потеряла в темноте один тапок и до кухонной двери доскакала на одной ножке.
– Де-да-а…
Кухня молчала. Входить туда Аня боялась из–за тараканов, но надо было обязательно найти дедушку, и она, зажмурив глаза, толкнула дверь. В кухне было пусто, только тараканы быстро ходили по стенам и потолку. Дверь на черный ход была распахнута. Оттуда надвигалось недовольное бормотанье Глаши:
– …Восемьдесят лет, а вино жрать – конь молодой… – Глаша закрыла за собой дверь и присела отдышаться. – Чего стоишь, простынешь вся. Тапьки где? Кому сказала!
На подоконнике ворчали голуби. Аня потянулась к ним:
– Гули, гули…
– Этих только здесь и не хватало! – Глаша сердито замахала на голубей. – Кыш! Кыш! Тесто тут, а они ходят…
Аня уже поняла – с дедушкой случилось то, что иногда случалось: дедушка ушел пить вино. Она оделась, позавтракала и пошла во Если дедушка ушел рано, он мог уже вернуться…
Конец двора упирался в старый каретный сарай: ночью там стояли пустые пролетки без лошадей. Днем под навесом было пусто, только одна сломанная коляска, накренившись, зарылась пустой осью в землю. Иногда дедушка, попив вина, забирался в нее поспать. Девочка заглянула внутрь пролетки: пусто.
Она уперла руки в бока, как это делала Глаша, и сказала сварливым голосом:
– И так одного глаза нет, а все ходит… – Сказала и задумалась: и почему Глаша, когда бранится, всегда говорит, что дедушка ходит куда-то, ведь он ходит не куда-то, ходит пить вино.
Ее раздумья прервал звонкий шлепок по крыше сарая, Аня вздрогнула: дедушка с Глашей выскочили головы, потому что наверху проснулись бельчата. Она на цыпочках, крадучись, выглянула – под навеса. По земле бегали крохотные рыженькие бельчата, задрав пушистые хвостики. Аня взглянула вверх: скворечника, прибитого к палке над сараем, высунувшись наполовину, торчали два бельчонка, мешая друг другу выбраться. Они упрямо пыжились до тех пор, пока Аня не засмеялась. Бельчата вну в страхе замерли на мгновенье и, прошуршав россыпью по стене сарая, с разгона затолкнули упрямую родню внутрь скворечника. И тут же застряли сами, беспомощно царапая скворечник и друг друга коготками длинных лапок.
– …Все гуляешь, – ровно ворчала Глаша, как будто не переставала ворчать все время, пока Аня гуляла. Руки у Глаши были в тесте. – Гуляй-гуляй, один вон уже с утра гуляет… Поди-ка глянь лучше, кто приехал!
Тетя Маруся стояла перед трюмо и причесывалась. Длинные рыжеватые волосы закрывали всю спину.
Через несколько минут, обцелованная теткой, Аня сидела за столом и, урча, ела грушу. Груша была почти с ее голову; Аня с трудом удерживала ее двумя руками, Сок капал на платье, но тетя Маруся стояла спиной и безобразия не видела.
– А дедушка где?
– Вино пить ушел, наверное, – сказала Аня. Тетя Маруся резко повернулась, ошарашенная спокойной интонацией племянницы.
– Не говори глупости, Аня! Да ты все платье закапала! – Тетя Маруся достала сумочки душистый носовой платок и за косички небольно оторвала племянницу от груши. – Ну-ка встань. Господи!..
– Ничего… Я другое одену. – Аня положила недоеденную грушу на стол, облалась.
Тетя Маруся подошла к трюмо, взглянула в зеркало и снова обернулась:
– Ну-ка. У тебя пальчики маленькие, выдерни-ка, – она дотронулась указательным пальцем до двух маленьких родинок на губе и подбородке. На каждой родинке рос тоненький, еле заметный прозрачный волосок, – ноготками…
В комнату вошла Глаша.
– Нет, ты глянь! – всплеснула она руками. – Все платье гваздала!.. – Глаша подошла к шкафу, на дверце которого деревянная цапля на одной ноге держала в длинном клюве виноградную гроздь с растрескавшимися ягодами, достала белое блюдо и, недовольная Аней, а еще больше беззаботностью Марьи Михайловны, поджала губы.
Тетя Маруся сделала строгое лицо, подтверждающее ее солидарность с домработницей, но как только Глаша вышла комнаты, напомнила племяннице:
– Ноготками и – сразу, а то больно, ну…
Управившись с волосками, тетя Маруся взяла с подзеркальника шпильки. Она туго зачесала волосы и воткнула в голову широкий гребень. Пучок получился огромный. Тронула стеклянной палочкой за ушами, провела по шее…
– Зачем? – спросила Аня, снова въедаясь в грушу.
– Ты почему не переодеваешься? – спросила тетя Маруся. – Это лаванда.
– Как духи?
Ответить тетя Маруся не успела, потому что в дверь позвонили. Так звонил только Михаил Семеныч: нажимал кнопку и держал, пока не откроют.
Тетя Маруся тяжело вздохнула и пошла открывать. Аня с грушей – за ней.
Михаил Семеныч Бадрецов переступил порог как обычно: руки за спину, картуз на бровях.
– Здравствуйте, папаша, – почтительно сказала тетя Маруся и поцеловала отца в щеку, для чего ей пришлось немного вывернуть голову и пригнуться – мешал картуз, а подставляться под поцелуй поудобнее, упрощать встречу Михаил Семеныч не желал.
– Почему сама дверь отворяешь, где прислуга? – строго спросил он и только теперь снял картуз, подал дочери. К внучке он присел на корточки: целуя ее, испачкался соком груши, но сердиться не стал, потянул кармана брюк носовой платок, такой большой, что одним концом он вытирал лицо внучки, а другой еще глубоко сидел в кармане. – Здравствуй, Марья, – только теперь сказал он, распрямившись.
Дочь, опустив голову, приняла в сторону, уступая ему дорогу.
Михаил Семеныч бросил сердитый взгляд в угол, как бы ища икону, хотя прекрасно знал, что здесь ее нет и быть не может.
«Нарочно себя растравляет», – мысленно отметила Марья, вслед за отцом войдя в комнату. Михаил Семеныч перекрестился двумя пальцами по-староверски, достал внутреннего кармана пиджака маленькую металлическую иконку, поцеловал ее и снова спрятал в карман.
– Аграфена! – крикнул он. – Ты где? Аграфена! «Нарочно комнаты орет, чтобы на кухне слышно не было», – подумала Марья и шепнула Ане:
– Глашу позови.
– Тощая-то чего какая, не ешь, что ли, ничего? Тридцать лет бабе – и никак тела не нагуляешь!
– Какая есть.
Примчалась Глаша. Поздоровалась и молча встала на пороге. Михаил Семеныч дал ей выстояться перед ним в покорности и лишь тогда неспешно пронес:
– С возчиком рассчитайся, у меня мелочи нет.
Поклажу сюда!
– Чаю поставить, папаша? – смиренно спросила Марья.
– Она поставит, – отец махнул головой вслед Гла-ше. – Пока кипятку дай холодного, жарко… – Он подошел к Ане, короткопалой широкой ладонью поводил по ее затылку, как бы очищая его для поцелуя, и еще раз поцеловал. – Подросла. А сестра твоя где?
– Она в пионерлагерь уехала.
– Мать с отцом слушаешься? Аня кивнула.
– Я тебе конфет треугольником привез. – Михаил Семеныч полез в карман пиджака и достал несколько расплющенных трюфелей. – Жарко. Там еще в чемодане три фунта. – Он секунду посмотрел на внучку и перекрестил ее. – Ну, и слава богу…
– Хм, недовольно кашлянула Марья. – Может, вам кваску?
– Не хмыкай, – буркнул отец, не оборачиваясь к дочери. – Молча будь!.. А квас сама пей. На квас у меня живот чуткий. Помнить должна. Все позабывала со своей партией?.. Чем кончилось?.. Обжаловала?
Технический руководитель Ивановской ткацкой фабрики, бывшей Саввы Морозова, Михаил Семеныч Бадрецов был похож на ровно набитый плотный мешок без выпуклостей, углов и вмятин – ровный, гладкий с плеч дону. Да и большая круглая голова в картузе на толстой короткой шее тоже подчеркивала общую плотную ровность его туловища. Он был в черной тройке, несмотря на жару, в картузе и сапогах с калошами. Моду эту он выбрал себе лет тридцать назад и с тех пор от нее не отступал. Правда, когда появились рубашки под галстук, он с удовольствием предал косоворотку – ему понравилось чувствовать под горлом солидную тугую блямбу узла.
Марья Михайловна рылась в сумочке. Руки ее чуть заметно дрожали. На пол упала помада, фотография…
– Вот, – протянула она отцу бумажку.
– Сама читай, – оттолкнул ее руку Михаил Семеныч. – Мне света мало.
– «Выписка протокола заседания Партколлегии МКК по рассмотрению обжалования по проверке ячейки губотдела Союза совработников…»
– Дальше! – рявкнул Михаил Семеныч.
– Ну что дальше? – Марья положила бумагу на-стол. – В поведении невыдержанна, с младшими служащими обращается по-чиновничьи…
– Тут они в точку! Зазналась… Марья с досадой махнула рукой:
– Да не это главное. Главное – дочь служащего, в Красной Армии не служила, непонятны причины вступления в партию. Одним словом, идейно чуждый элемент.
– В суд подала?!
– Зачем? Все же выяснилось. Московская контрольная комиссия проверяла, проверила парторганацию. Восстановили.
Михаил Семеныч стукнул кулаком по столу.
– В суд я велел!.. Кто выгонял? Фамилия? Я что вам, так, кататься приехал? Филькины грамоты слушать?! Меня замнаркома вызвал. Через него в суд на твоих подадим. Затоптать!.. Я им дам «дочь служащего», я им дам «непонятны причины»! – Михаил Семеныч тряс в воздухе кулаками, побивая обидчиков старшей дочери. – А ты им сказала, дуракам, что – за их партии мужа лишилась?! Что тебя самою на вилы мужики под Самарой сажали?! Что нерожахой теперь до конца дней плестись будешь, как скотина пустобрюхая!..
– Дедушка, не кричи на тетю Марусю, – захныкала Аня, не выпуская грушу рук.
– Ладно, не плачь! Георгий когда придет? – буркнул Михаил Семеныч, от волнения наливая холодную воду в блюдце.
– Холодная, папаша, – сказала Марья, стоя за его спиной.
– Без тебя знаю! – отрезал Михаил Семеныч и, не уступая логике, поднял блюдце на широкую короткую растопыренную пятерню. – Георгий, говорю, когда будет? Сзади не стой, сядь. Что я, как Дурень, буду вертеться? – В данном случае Михаил Семеныч даже и в уме не имел сравнивать себя хоть на мгновенье с неумным человеком: Дурень – был у него дома в Иванове попугай.
– Папа в три часа приходит, – в связи с прожевы-ванием груши не сразу ответила Аня.
– А Липа опять на бирже сшивается?
– Мама работу ищет, – кивнула Аня.
– А развелись на кой черт?! Прости мою душу грешную! – Михаил Семеныч перекрестился. – Все молчком! От отца скрыли.
Марья достала буфета чашки, расставила на столе. Чашки показались ей недостаточно чистыми, она стала перемывать их в полоскательнице.
– Зачем сама? Прислуге дай. Аграфена!..
– Да не кричите вы, ради бога, – не выдержала Марья. – Специально вам Липа не сообщила, чтобы не волновать. Найдет работу, время получше станет – снова зарегистрируются. Ведь вы же знаете: ситуация в стране сейчас с работой временно сложная… Если один супругов работает…
– Ты меня не учи. Сам знаю. Ситуа-ация… Господь бог семьей командует, а не ситуация. Ясно? Молчи.
Михаил Семеныч отставил блюдце, встал и медленно прошелся по комнате. Марья сделала ошибку, что навела его на мысль о недостаточной чистоте посуды. Он подошел к мраморной доске камина, провел по нему пальцем; поднес палец к окну и морщась стал его разглядывать. Потом показал Марье.
Подошел к трюмо и провел пальцем по зеркалу.
Вошла Глаша. Плюхнула на пол два чемодана в чехлах суровья.
– Куда их?
Михаил Семеныч задержался у зеркала, стоя к домработнице спиной, потом отошел в сторону, жестом приглашая Марью и Глашу посмотреть. А сам вытянул тем временем платок, вытер палец, которым вывел на запыленном зеркале крупные буквы: «Срамъ!»
Глаша подхватила фартук, намереваясь протереть зеркало, но Михаил Семеныч осадил ее:
– Оставь, пусть до хозяев! Этот – Липе. – Он ткнул в правый чемодан: – Тот – Роману. Купил зимнее… В техникуме была? – Он поднял на Марью недовольный взгляд. – У начальства?
– За ним следить не нужно – своя голова на плечах! – резко ответила Марья. – Активный комсомолец!..
– Акти-и-ивный… А к отцу никакого уважения! Все ты пример подаешь. Пишешь письма – почему Александре поклон не передаешь?!
– Это я ей кланяться буду?!
– Будешь! Будешь кланяться! Она мне жена венчанная!..
Марья опустилась на стул, медленно переложила с места на место полотенце.
– Неужто расписался?..
– Венчались.
– Ну, помяни мое слово, – по складам сказала Марья, постукивая коротким, как и у отца, пальцем по столу. – Она тебе еще устроит! Венчанная… Помяни мое слово…
Михаил Семеныч слушал старшую дочь, не перебивая: он знал, что Марья грубости по-отношению к нему не позволит и, если уж она съехала на «ты» в разговоре с отцом, да еще отца жни научает, значит, надо прислушаться. Марья человек с авторитетом: три состава она была членом Моссовета, работала управляющим делами правления ГУМа, была секретарем партбюро ГУМа.
Короче, Михаил Семеныч слушал дочь, не перебивая, и, мало того, когда она кончила говорить, немного помолчал– вдруг у старшей есть что добавить. Но Марья от сообщения отца сникла и еще более оробела оттого, что так резко с ним говорила.
– Все сказала? – пробурчал наконец Михаил Семеныч. – На стол собери, есть хочу… Шестьдесят лет – в самой поре мужик… Варенья подай… Без бабы жить должен? Сама знаешь: не развожусь – бог прибирает… Сливового…
– Тебе шестьдесят три, – уточнила Марья и вышла комнаты.
– А ты чего мне привез кроме конфет? – спросила Аня.
– Валеночки, – размягченно ответил Михаил Семеныч, но тут же опять насупился, как бы продолжая разговор с Марьей: – А кто за мной под старость ходить будет?
– А куда с тобой ходить надо? – поинтересовалась Аня. – Я пойду.
– Да эт… ладно, во-от… Чего еще тебе привез?.. Носочки козьи привез… Их тебе связала тетя Шу…
В комнату с самоваром в руках вошла Марья, и Михаил Семеныч на имени новой жены поперхнулся.
– Тебя же сватали, – продолжила Марья тоном ниже. – Елена Федосеевна – чем не жена? И хозяйка, и…
– Пятьдесят лет?! Что она мне – на дрова?!
– У тебя теперь новая жена будет? – спросила Аня.
Михаил Семеныч открыл рот, намереваясь заговорить, но в комнату вошла Глаша с горой пирогов на блюде, и он закрыл рот.
– Каждая божья тварь, Анечка, должна жить семьей, – сказал Михаил Семеныч, когда Глаша вышла, и погладил внучку по голове.
– Именно что тварь… – пробормотала Марья.
– Что-что? – нахмурился Михаил Семеныч. Слава богу, что он был глуховат, как все ткачи, и тихих подробностей не схватывал, а переспрашивать считал для себя зазорным.
Кроме того, он начал есть пироги и перебивать аппетит спорами не считал нужным.
– Вы же завтра собирались приехать, – сказала Марья, возвращаясь на «вы». – Что-нибудь случилось?
– Ничего не случилось, захотел – приехал. На балкон пойду, подышу. Аграфене скажи: пирогами доволен…
– Зачем вам на балкон? – забеспокоилась Марья. – Зы лучше полежите…
Но Михаил Семеныч не послушался, вытянул бронзо-Бый шпингалет у балконной двери и вышел. Но ненадолго, как и предполагала Марья.
Каждый раз Михаил Семеныч, когда наезжал к младшей дочери, покушав, шел подышать на балкон и каждый раз, обнаружив там голую каменную женщину, отплевываясь, возвращался в комнату.
– Тьфу! Пропади ты пропадом!..
Марья подлила ему чаю, чтобы не разошелся снова.
Отец сел к столу.
– Вот, вызвали… – уже другим тоном заговорил он. – Хотят, чтобы я Вигоневый трест взял.
– А вы?
– А я его брать не буду. В Москве жить не желаю… Анкета у них есть, биографию велели записать.
– Так если вы не хотите, зачем биографию? – пожала плечами Марья.
– Пусть знают, – буркнул Михаил Семеныч. – Сейчас и напишем. Садись к свету. Бумагу бери, карандаш… Я– рассказывать, ты – писать. Потом Георгий перепишет чернилами. Пиши…
Марья положила перед, собой лист бумаги.
– Говорите…
– «Моя биография…»
– Не так, – поморщилась Марья. – Автобиография.
– Я сказал: «Моя биография». Пиши… «Я, Михаил Семеныч Бадрецов, родился в 1865 году. В сентябре. Сын крестьянина. Мать моя со мной трехлетним оставила дом моего отца и переехала на фабрику Саввы Морозова в Иваново…»
«Все врет, – подумала Марья, – не было у тебя никакого отца», но спорить не стала.
– «…Во время нашей казарменной жни при фабрике я рос шустрым мальчиком, отчего и получил кличку „Бодрец“, которая и по настоящее время составляет мое фамилие. Семи лет мать определила меня на ватера в съемщики…»
Марья замотала головой, не успевая за ним, и вопросительно подняла голову.
– Чего смотришь? – рявкнул Михаил Семеныч. – Шпули мотал, очесы сгребал… Пиши. Чего смотришь? Марья, промолчав, склонилась над бумагой.
– «…Мать по слабости здоровья перешла кухаркой скобы. Казарма так называется, где и умерла вскорости от чахотки. Я работал, как малолеток, восемь часов в сутки в две смены. Переведен был на должность подавальщика проборного отдела. В 1881 году по назначению правления фабрики окончил Ткацкую ремесленную школу, после чего получил профессию ткач и должность подмастерья…»
Михаил Семеныч заглянул через плечо дочери и увиденным остался недоволен:
– Почему «ткач» с малой буквы? Переправляй. «…До 1913 года работал Ткацким Мастером на фабриках Ивановской губернии. Потом заведующим ткацких фабрик в тех же губерниях. После революции работал по размо-розке законсервированных текстильных предприятий по многим губерниям как специалист…»
В квартиру позвонили два раза. Михаил Семеныч достал жилета часы;
– Кто еще? Рано.
– Мань!.. Ты здесь?.. – Высокие двери распахнулись, и в ком-нату влетел запыханный Роман, с разбега не увидел сидящего отца. – Нэп скоро накроется! Ты в курсе?..
Марья молча покосилась на сидящего сбоку отца.
– Здравствуйте, папаша! – осекся Роман. – Как доехали?
– Ори дальше, – спокойно сказал Михаил Семеныч, наливая себе чая самовара. – Точку поставила? Еще варенья. – Посмотрел на сына: – Балабон!..
Марья послушно положила ему в розетку варенья и, защищая брата, напористо заговорила:
– И правильно. Хватит отступать перед мелкобуржуазным элементом. Рома, садись за стол.
– Элеме-е-ентом!.. – передразнил ее отец. – От дураки! Жрать чего будете?! Элеме-е-ентом!..
Роман смиренно сидел напротив отца, он был ладный, но лицом некрасив, с таким же, как у отца, разлапистым носом, что было Михаил Семенычу приятно. У девок-то носы в мать, земля ей пухом, уточкой. Ничего парень, отметил про себя Михаил Семеныч, хоть и дурак. Роман достался ему дороже всех, поэтому и любил его больше всех. Ну, не больше, конечно, – Михаил Семеныч даже заерзал от этой мысли – он всех детей любил одинаково, но все-таки, те – девки, а парень – другое дело.
В десять лет Ромка с приятелями поджег сарай соседа, в двенадцать поджиги чуть не убил товарища, За сарай Михаил Семеныч заплатил сто рублей и отодрал сына карчеткой, какой чистят трепальные станки. За пробитую голову дал уже двести и драл сына, пока не устал.
В пятнадцать Роман отчубучил похлестче: вступил в комсомол. Михаил Семеныч привычно взялся за карчетку, но Ромка, набычившись, пригрозил, что уйдет дома, а в комсомоле все равно останется. Михаил Семеныч поглядел на него и увидел, что перед ним уже не шелудивый пацаненок, а высокий костлявый парень с прыщавым подбородком, и опустил руки. Потом, когда гнев его сошел, подумал, что ведь и сам не против Советской власти, еще при царе ссыльным одежонку на этап посылал. Вспомнил, что, когда в семнадцатом году его десять тысяч в банке стали достоянием свободного пролетариата, как говорила Марья, утрату переживал недолго. Да он бы и в партию вошел, если бы коммунисты – не против бога.
– А волосы-то на виске так и не растут? – спросил он, покачав головой.
– Не растут.
В прошлом году Роман проходил практику на Кожуховской подстанции, и там проошла авария с трансформатором. Роман отличился при тушении пожара, но обгорел крепко. Примчался Михаил Семеныч и месяц не давал житья врачам, чтоб лечили лучше. Врачи взмолились, чтобы Липа с Марьей забрали отца, но Липа сказала, что на отца, конечно, постарается повлиять, хотя трудно, и добавила, чтобы лечили все-таки получше. А в назидание рассказала, как сорок лет назад, когда умер от скарлатины первенец Михаила Семеныча Коленька, отец пришел с фабрики, перекрестился, добыл где-то револьвер и пошел убивать доктора, заставившего его положить мальчика в больницу. И гонял его до ночи по всему Иванову, пока не пришел к выводу, что врач неповинен.
– Зусмана сегодня встретила, – сказала Марья, отводя предыдущий разговор подальше. – В Англию едет. Хотел зайти перед отъездом.
Михаил Семеныч поморщился.
– Жидов-то зачем привечаете?.. Служба – одно, а Домой к чему?
– Да он же тебе понравился в тот раз, – от отцовской несправедливости Марья даже покраснела. – Сам говорил; умница! Кудрявый такой, высокий…
– А-а… Этот? Ну пускай тогда. Видный мужчина.
Михаил Семеныч, будучи сам роста небольшого, терпеть не мог мелких женщин, а мужчин и подавно. А если человек роста удовлетворительного, так не все ли равно, какой нации. Тем более что много инженеров – старых и новых товарищей Михаила Семеныча – были евреев. А насчет «жидов» – это он так, подразнить начальственную Марью.
– Да, он красивый… – вздохнула Марья. – На Петю даже чем-то похож.
– Самая-то замуж собираешься? – спросил Михаил Семеныч, исподлобья взглянув на дочь. – Или так и будешь вдоветь до морковкина заговения?
Марья молча вышла – за стола, достала сумочки платок и еще что-то, повернулась спиной к столу.
Муж Марьи Петя-прапорщик, георгиевский кавалер, после войны вернувшись домой, обнаружил, что его молодая жена Машенька уже не просто Машенька, а член укома Марья Михайловна. Он же как был калькулятором на фабрике до войны, так им и остался. Машенька приходила поздно, куда-то все ездила по партийным делам. Петя ревновал. Потом добрые люди навели его на мысль, что ездит она не только по партийным делам. Петя достал цианистый калий и …Михаил Семеныч почувствовал неудобство: что это – дочь спиной встала к отцу и стоит. Он тихо подошел к ней, заглянул через плечо, встав на цыпочки: Марья, смахивая носовым платком редкие слезы, смотрела на фотографию, где Петя лежал в гробу.
– Тьфу ты, господи! – расстроился Михаил Семеныч. – В гробу-то он тебе на кой хрен теперь нужен?! Спрячь, сказал!.. – Он даже топнул ногой от раздражения и мешающей ему жалости к дочери и, резко растворив дверь на балкон, опять вышел на воздух.
– Да не ходи ты туда, ради бога! – всхлипывая, крикнула Марья, памятуя про нелюбовь отца к голой женщине.
– Орет ктой-то, – обернувшись, громко сказал с балкона Михаил Семеныч. – Аграфена! Глянь.
Глаша, прибиравшая со стола, с чайником в руках вышла на балкон. Кричал дворник Рашид.
– Э-эй! Папашу бери!.. – доносилось сну. – Папаша ваша!..
Глаша перегнулась через перила:
– Чего крик поднял?
Рашид тыкал пальцем в пролетку под балконом: Папаша… папаша… совсем больная… Глаша сразу поняла, в чем дело. – Петра Анисимовича привезли. Выпивши. У-у-у! – зарычал Михаил Семеныч, задом убираясь в комнату. – С черного хода пусть подают. Срам-то!..
– Во двор вези! – перевела дворнику его слова Глаша.
– Ты подумай, – улыбнулся Роман. – Опять напился с утра пораньше.
– Ладно! – ударил Михаил Семеныч кулаком по столу. – Сопляк! С его поживи! Ступай, принять помоги! – Он полез в карман, достал деньги. – Аграфена! На. Дай татарину.
«А говорил – мелочи нет», – механически отметила Марья.
– Я тоже пойду за дедушкой, – сказала Аня. – Можно, дедушка?
– Ну, сходи, – пробурчал Михаил Семеныч. – Дедушка старенький – заболел…
– Нет, – замотала головой Аня. – Он вино выпил.
Несмотря на соседство с кабельным заводом, который сам по себе был вонюч, двор пах мокрым лесом. Мощные, тесно посаженные деревья не пропускали к земле солнечное тепло, и мокрая от росы трава, от которой шел густой запах, просыхала только к вечеру, к началу вечерней росы. Под кленами стояли влажные, черные, от старости уже даже не гниющие скамейки. Посреди двора увядала не обогретая солнцем клумба.
Рашид спрыгнул с подножки пролетки, показывая, куда сгружать Петра Анисимовича. Рядом с дедушкиной большой сонной рукой лежал сплющенный фунтик винограда, несколько ягод выкатилось.
– А вы дедушку разбудить хотите? – спросила Аня. – Пусть он лучше поспит, он старенький. Он всегда так спит. Вон там! – она показала на каретный сарай.
Роман обернулся к сестре:
– Может, правда туда? А то на четвертый этаж…
– Нет, – решительно сказала Марья и поставила ногу на ступеньку пролетки.
Пролетка заскрипела и накренилась. Петр Анисимович тихонько что-то пробормотал.
– Аня! Не ешь виноград – грязный, – раздраженно спросила Марья.
А вон мама идет! – крикнула Аня. – И папа!
Марья сняла ногу со ступеньки – пролетка выпрямилась: Петр Анисимович опять что-то сказал. Марья пошла навстречу родственникам. Роман следом. Аня подобрала с пола пролетки виноградины и быстро засунула их в рот.
2. ПУСТЫЕ ХЛОПОТЫ
В тридцатом году в квартиру Бадрецовых-Степано-вых пришел комендант и сказал, что так дело не пойдет: шестьдесят семь метров на четверых (Глаша не в счет) – по нынешним временам слишком жирно. Пожелтевшее удостоверение Георгия в том, что он, «…выполняя ответственную работу на дому, имеет право на дополнительную площадь в размере 20 квадратных аршин», не провело на коменданта впечатления. Липа кинулась искать обмен, пока не уплотнили. Переехали утром, после ухода соседей на службу, без лишних глаз и еле успели. Когда взопревший комендант прибежал останавливать самоуправство, было уже позд-, но: последний ломовик, груженный скарбом и Глашей, успокаивающей на коленях кота, зашитого в наволочку, выезжал Пестовского.
Новый дом в Басманном был задуман как студенческое общежитие: шесть этажей – шесть длинных коридоров– один над другим. По обе стороны коридора маленькие квартирки, в каждой уборная и безоконная трехметровая кухня. В конце и в начале коридора – огромные балконы, планируемые для коллективного отдыха и используемые для сушки белья. Задуман дом был в начале нэпа, выстроен – в конце и заселен не студентами, а обыкновенными семьями.
На двухкомнатную квартирку в двадцать пять метров на четвертом этаже этого дома Липа и выменяла две царские комнаты в Пестовском с мраморным камином и каменной женщиной на балконе. Из всей родни Липа теперь единственная имела отдельную квартиру с телефоном, чем очень гордилась.
Поскольку осуществить Липину мечту – отдать Люсю в немецкую школу – не удалось: принимали только детей рабочих, – Люся училась в обыкновенной школе, а немецким занималась у фрау Циммер на улице Карла Маркса. А в клубе железнодорожников на Ново-Рязанской она училась художественному свисту.
Никаких напастей не было до тех пор, пока Аня не заболела дифтеритом. Дифтерит осложнился параличом, и ополоумевшей от ужаса Липе сказали, что, раз девочка умирает, пусть умрет дома. Аню протерли спиртом и выписали больницы.
Три месяца Липа моталась в поверхностной дреме на табуретке возле кроватки дочери, специально на табуретке, потому что со стула можно и не упасть, если заснешь. Днем же Липа работала старшим экономистом на Метрострое. Подключить Георгия к ночным дежурствам ей даже не приходило в голову, впрочем, и ему – тоже. По вечерам он учился на Высших счетно-экономических курсах и работал уже бухгалтером.
Аня выздоровела. Но Липа, похудев на восемнадцать килограммов, сама заболела чем-то непонятным. В конце концов выяснилось, что в голове у нее образовалась опухоль, врач говорил: от переутомления.
Липа сначала полечилась, потом бросила это бессмысленное занятие и начала сосредоточенно готовиться к смерти. В семье последнее время никто не умирал, если не считать Петра Анисимовича, тихо скончавшегося в Рязани у старшей дочери, и поэтому Липа, оказавшись первой кандидаткой на тот свет, старалась подготовиться как можно обстоятельней. Главное – дети. Дочери.
Аня завещалась Марье, потому что младшую племянницу Марья любила, а Люсю недолюбливала. Была и вторая причина: Марья, мобилованная в счет «тысячи», окончила сельскохозяйственный институт и работала в Курской области директором совхоза, а деревенский образ жни полезнее для восстановления здоровья Анечки, нежели городской.
Люся оставалась у Георгия, хотя спокойнее Липе было бы знать, что старшая дочь перейдет на воспитание к брату Роману.
Хоронить Липа велела себя в голубой шелковой кофточке, под цвет глаз, и обязательно не забыть хрустальную брошь. Похороны чтобы были скромные – в долги не влезать.
В старой, рассыпающейся записной книжке – по ней Липа прощалась с людьми, помогавшими ей в жни, – она углядела почти стершийся карандашный телефон профессора Кисельмана, у которого лечилась, будучи курсисткой, и решила позвонить, просто так – отвести Душу. Кисельман был жив, говорил бодро и пригласил Липу показаться ему. «Сколько мне осталось жить?» – спокойно спросила Липа профессора после осмотра. Ки-сельман отвечать на глупые вопросы не стал, а назначил ей своей властью огромную дозу рентгена и велел никому об этом не говорить.
Рентген так рентген. Липа махнула рукой и пошла облучаться.
На четвертом сеансе она почувствовала себя лучше, а еще через две недели стала прибавлять в весе. Скоро она забыла, что собиралась умирать. Кисельман денег не взял, объяснив, что расплатиться за спасение жни никаких денег у нее не хватит. От смертельного рентгена у Липы на короткое время вылезли волосы на затылке, потом отросли, но очень жидкие, и было смешно смотреть, как она по привычке поводит запрокинутой назад головой, распуская по спине несуществующую теперь волосяную тяжесть.
Хрустальную брошь стала надевать Люся на занятия художественным свистом.
Ночью Иванова позвонил Михаил Семеныч и, плача, сообщил, что совсем болен, Шурка его бьет…
Липа сразу же, ночью, понеслась на вокзал.
…Отец лежал один, грязный, не в себе. Дом был пустой, даже кадки с пальмой, куда Роман в детстве выливал озорства горшок, и той не было. Липа не стала ничего выяснять, собрала в чемодан что осталось и на следующий день вдвоем с возчиком на стуле принесла отца на четвертый этаж – лифт в Басманном, как всегда, не работал.
В Москве отец захулиганил. Во-первых, запретил называть последнюю свою жену, теперь уже бывшую, «Шуркой».
– Она мне – не так себе!.. Она мне жена венчанная!.. Александра Васильевна! И все тут! – Он стукнул слабой рукой по постели, выбив одеяла легкую прозрачную пыль. – Глаше велеть вытрясти.
Липа послушно кивнула и в конце кивка уперлась взглядом в отцову руку. Ладонь была широкая, короткопалая с тупыми ногтями. Липа смотрела на свою руку: такая же, одна порода.
Отец полежал несколько секунд без слов, отдохнул от гнева и снова зашевелился.
– Икону – туда, – он вяло ткнул пальцем в угол, где висела подвенечная фотография Липы с мужем. – Тех снять!
– Это ж мы с Георгием, свадьба…
– Тогда перевесить… – В комнате икону держать не буду! – заупрямилась Липа. – Люся – комсомолка, Аня – пионерка, Роман – член партии! Хочешь – на кухню?
Отец, насупившись, промолчал – согласился.
– «Устав» сюда! – пробурчал он.
– Ты же не видишь ничего, – тихо огрызнулась Липа.
– Не твое дело. И кури меньше, пахнет мне. «Устав»!..
Липа полезла под кровать за чемоданом. Достала старинную книгу в кожаном тисненом переплете и с бронзовыми застежками.
– И образцы, – пробурчал отец.
– Раскомандовался!.. – Липа опять заковырялась в чемодане.
Она положила на постель толстенный альбом с образцами – кусочками ткани, – рисунки и выделку которых отец сочинял почти всю жнь.
Старик установил альбом с образцами у себя на груди, раскрыл его наугад и сквозь лупу посмотрел на яркие тряпочки. Подвигал лупой от себя, к себе, вправо, влево и закрыл альбом:
– Не вижу ни хрена! Спрячь.
Липа уложила образцы снова в чемодан, потянулась было за «Уставом», но отец отпихнул ее руку. Она застегнула чемодан, с вгом по линолеуму задвинула его под кровать и встала с пола, отряхивая колени.
Отец лежал лицом к стене.
– Шифоньер боком разверни, – не оборачиваясь, сказал он. – Для глаз спокойнее…
Липа ухватилась за край платяного шкафа и с грохотом повернула его, но неудачно: дверками вплотную к отцову спанью.
– Неверно поставила, – сказал Михаил Семеныч в стену. – Больше не тревожь, вечером Георгий придет – разворотите.
«Георгий? Почему Георгий?» – подумала Липа. Когда дело касалось тяжелого хозяйства: паковать, грузить, ворочать, переезжать – Липа о муже забывала, просто упускала его вида. Всегда к брату, к Роману.,, Хоть Георгий и не больной, не инвалид, а все-таки – к Роману. Мужа она в сложных делах в расчет не брала. Так уж повелось.
– Дура ты, Липа, – сказал вдруг уже задремавший отец. – И орден тебе дали, а все равно – дура!..
«Помнит!» – обрадовалась Липа, не успев удивиться и обидеться на «дуру». Недавно она получила награду, правда, не орден – значок «Ударник Метростроя». Отец тогда прислал поздравление, окорок и бочонок вишневки для Георгия.
В квартиру постучали.
– Марусенька!.. Откуда? Почему стучишь – звонок ведь?.. Входи, милая…
– Живой? – задохнувшимся голосом спросила Марья.
– Господи! – всплеснула Липа руками. – Конечно, живой, какой же! Раздевайся…
– Посижу, – Марья движением плеча отпихнула Липу, пытавшуюся снять с нее шубу, и тяжело опустилась на табуретку. – Думала, не успею… – Она захлопала себя по бокам. Липа протянула ей «Беломор», но Марья отвела ее руку и нашла все-таки свой «Казбек», покрутила папиросу в пальцах. – Георгий позвонил – я все бросила… У меня завтра доклад на бюро…
– Господи боже мой! – Липа всплеснула руками. – Это все Жоржик! Я ему категорически запретила звонить тебе…
– Догадалась! – Марья гневно выдохнула дым. – Отец помирает, а я – не знать!.. Рассказывай.
Липа вынесла комнаты стул, села возле сестры, вздохнула…
– …Значит, все Шурка выгребла? – усмехнулась Марья, выпуская с шумом дым ноздрей. – И пальму?
– Ее тоже, конечно, понять можно, – забормотала Липа, – ходила за ним десять лет, за стариком…
– Ли-па! – Марья так посмотрела на сестру, что та запнулась. – Чего несешь!.. Какой старик? Какие десять лет!.. Он на пенсии-то с прошлого года…
– Да я к тому, что ничего, Марусенька, слава богу, живой…
– Морду бить поеду! – решительно сказала Марья, – Чай попью и поеду. Посажу, заразу!
– Да ты что! – Липа схватилась за голову. – Мару-ся, я тебя умоляю!… – Ладно!.. Не ной… Подумаю. – Марья кивнула на верь: – Как он сейчас?
– Уснул. Утром был профе.,
– Который? – строго перебила ее Марья.
– Вяткин, он сказал, что…
– Почему не Кисельман?
– Кисельман умер, Марусенька, – виновато заспешила Липа. – Да все обошлось. Я думала – удар, а ока-|залось, ничего страшного… – Лекарства? – Все есть, не беспокойся, пожалуйста.
– Ну, ладно. – Марья замяла папиросу о спичечный коробок, положила окурок на сундук и встала. – Раздеться ведь надо. Ну, здравствуй, Липочка. Господи боже мой!..
Сестры обнялись и, как всегда при встрече, всплакнули…
Марья вытерла платком глаза и высморкалась.
– Не озорует еще? Ты, Липа, смотри, если блажить начнет, я его к себе заберу в совхоз.
– Да не беспокойся, ради бога, Марусенька, все хорошо будет.
– Значит… мне позвонить к себе надо, насчет бюро. – Марья взяла трубку телефона. – И еще что-то хотела сказать, башки вылетело… Але, але… Не отвечают… Я тебе денег привезла, не забыть бы…
Липа заотнекивалась, но Марья протянула ей сумку, чтобы сама взяла в кошельке, и сделала командирское лицо. – Але, але, барышня, мне Поныри надо, Курской области…
– Чайку? – спросила Липа Марью после того, как та повесила трубку. Марья кивнула.
– Устаешь, Марусенька?
– Не говори, Липа. С ног валюсь. Бегаю, бегаю, ору-ору, а толку. Какой я директор?! Я ведь баба городская. Конечно, партии видней, но… – Марья коротким резким жестом показала, что с этой темой – все. – В сумках посмотри, взяла, чего под рукой было… Липа, охая, заковырялась в сумках. Чай сели пить в маленькой комнате. Ехать обратно Марья Михайловна решила утром – на бюро все равно не успеет, так хоть выспится в кой-то веки. На отца Марья взглянуть забыла. Жив и жив, слава богу. Бить морду Шурке Марья Михайловна раздумала.
За Михаилом Семенычем закрепили Липину с Георгием кровать, хотя у окна была другая, односпальная, – для Романа, если заночевывал. А заночевывал он часто, хотя и получил недавно собственную жилплощадь; Липа, сама никакой поздноты не боявшаяся, каждый раз умоляла брата поздно к себе не возвращаться: как-никак Фили – окраина.
Теперь отец лежал, утопленный в перине, за шифоньером на двухспальной кровати, а у окна возле комода жались на узкой койке Липа с Георгием. Георгий начал было ворчать: почему, мол, так, не по-людски, но Липа его тут же осадила: критиковать отца и все связанное с ним никому, кроме родственников по их линии, не дозволялось.
Но было действительно тесно, и потому, когда Георгий в очередной раз начал ворчать, Липа встала, выдернула – под него второй матрац и улеглась на полу. В таком расположении, удобном для всех, и стали жить: отец за шифоньером, Георгий у окна, Липа на полу, кот у Липы в ногах; в маленькой комнате дочери и Глаша.
Роман приходил каждый в И обязательно совал Липе деньги. Деньги Липа сначала брала, а потом наотрез отказалась, разрешив брату иногда приносить продукты.
Просто лежать и болеть Михаилу Семенычу было неинтересно, и по мере выздоровления он становился все невыносимей.
– Блажит? – спрашивал Роман.
– Озорует, – вздыхала Глаша. – Рыбу просил. Вчера щуку купила, они говорят: «Ту-у-хлая», а она его – ать – хвостом по носу… – Роман засмеялся, Люся тоже прыснула, но Липа, поджав губы, строго взглянула на брата, в смехе которого проявилась непочтительность к отцу.
– Люся! Иди учить уроки.
– Чего это ты меня, как маленькую? – Люся недовольно фыркнула, но все-таки ушла. Разложила на письменном столе тетради и учебники, немного выдвинула ящик и сунула туда раскрытый томик Мопассана.
– Отец вырос на Волге и привык к свежей рыбе, – подождав, когда дочь закроет за собой дверь, громко и с нажимом на слове «свежей» сказала Липа, – а твоя щука затхлая, пахнет тиной!..
– Вырос он, прямо скажем, не на Волге, а в казарме текстильной фабрики, ну да не важно, – Роман улыб– нулся. – Хулиганит, значит, помалу?.. Я его к себе возьму.
– Да ты что, Ромочка! Да пусть себе, господи, велика беда!.. – залепетала Липа. – Скучно ему. Так – так так, чего ж теперь.
А Михаил Семеныч тем временем захулиганил уже по-крупному.
Он захотел жениться. В пятый раз.
Позвал Липу, сел в постели и заявил, что – все, надо жениться. Больше так нельзя.
Липа внимательно посмотрела на него: нет, не тронулся, соображает, и речь чистая.
– …скоро подымусь – и сватать будем, – подытожил отец свое сообщение.
Глаша ойкнула, чуть не выронив кастрюлю.
– Михаил Семеныч любит женщин, – строго сказала Липа, выгоняя взглядом домработницу комнаты. Та послушно вышла. Липа закрыла за ней дверь поплотнее. – Куда же тебе еще жениться? Семьдесят лет. У тебя ж удар почти, а ты жениться… – Насчет «удара» Липа перебарщивала, желая возбудить в отце испуг.
Отец лежал молча, прикрыв глаза, чтобы не видеть дочь и не волноваться без толку.
– Ты же не татарин, – напирала Липа. – Верующий человек… Смотри, я Марусе сообщу… Михаил Семеныч открыл глаза:
– Я тебе сообщу. Моду взяли… – Он полежал, соображая новую мысль. Липа молча ждала. – Тогда пусть баб кто придет посидеть, – Михаил Семеныч прикрыл глаза, поделал сферические движения обеими руками возле груди, – толстая эта, с петухами.
«С петухами», то есть в красном китайском халате с драконами, была Василевская, монолитная, интеллигентная вдова, жившая в конце коридора.
Василевскую он углядел – за шкафа, несмотря на плохое зрение, когда та забежала позвонить. Углядел и запомнил, запомнил и молчал, пока не почувствовал себя выздоравливающим.
Итак, он велел позвать Василевскую. Липа странную просьбу отца отклонить не могла, хотя в глубине чувствовала, что в ней что-то не то, и, подыскивая предлог, поплелась в конец коридора к Василевской.
Василевская пришла раз, пришла два. Она деликат-г',но загибала простыню и присаживалась на постель, по– тому что стул поставить было некуда, а если и поставить, то тогда Василевская получалась очень далеко от Михаила Семеныча и ее было почти не видно, а только слышно, чего Михаилу Семенычу было мало.
Он просил ее почитать газеты вслух и поговорить по прочтении о политике.
– Англия – проститутка, – объявлял он для затравки, а Василевская, краснея от нехорошего слова, подхватывала беседу.
Во время третьего вита он, поговорив с Василевской о политике, сел в постели:
– А вы, я слышал, вдовица?
– Увы, – бесхитростно-беззащитно ответила Василевская и скорбно развела в стороны полные руки. Драконы на ее большом животе заволновались. – А ваша внучка Люся замечательно для своих лет владеет немецким языком, – желая порадовать больного, сообщила Василевская. – Она иногда забегает ко мне поболтать, для практики…
Михаил Семеныч поерзал, усаживаясь поудобнее, как бы пробуя себя на скручивание, покачался взад-вперед и вдруг, протянув руки, резко наклонился, схватил Василевскую и потянул на себя…
Китайский халат на вдове затрещал, она тяжело забилась в выздоравливающих руках Михаила Семеныча и, не вырвавшись, закричала. В комнату влетела Липа.
Василевская, с красным, как халат, лицом, отряхивалась посреди комнаты, а отец как ни в чем не бывало мирно лежал, утонув в перине, и смотрел в потолок.
– Вот! – гневно выдохнула Василевская и пальцем ткнула в голову Михаила Семеныча, вернее, в то место шифоньера, за которым его голова должна была находиться. – Вот!..
И, не попрощавшись, вышла комнаты.
Липа подошла к постели и возмущенно уставилась на отца.
– Иди-иди, – зашикал на нее отец. – Уставилась… Своими делами занимайся, я спать буду… Бабу нормальную и ту позвать не могут. Все. – Он отвернулся к стене.
Липа в ужасе стояла перед ним и молчала. Ее при совершении кем-либо родных сомнительного проступка всегда беспокоил не сам проступок, а общественный резонанс, им проводимый. Сейчас она больше всего боялась быть ославленной в коридоре, а затем, не дай бог, и во всем доме.
Пока Липа решала, как быть и что предпринять, вспоминая, что в таких случаях советуют делать медици-на, опыт ближних и проведения художественной литературы, отец спать раздумал и повернулся лицом в комнату:
– Каши хочу черной. Вразварочку.
– Хулиган, – выдохнула Липа и ушла на кухню.
– Я Роману пожалуюсь, – сказала она через полчаса, заходя в комнату с кастрюлькой в руках.
– Я тебе пожалуюсь! – выкрикнул отец и тихо ойкнул, хватаясь за сердце. – Ка-пелек…
Выздоровление отца, бывшее уже очевидным, неожиданно отложилось. Вероятно, внезапный отпор Василевской нанес его неокрепшему органму моральную травму. А может быть, Василевская во время освобождения от посягательств толкнула Михаила Семеныча больше необходимого. Липа, во всяком случае, приписывала ухудшение здоровья отца именно травме фической, хотя и скрытого характера. Она перестала здороваться с Василевской и запретила Люсе говорить с вдовой по-немецки, а также и просто по-русски.
Подошла весна. Михаил Семеныч встал. Липа возвращалась с Метростроя поздно. Днем отцом занимались Глаша и Аня после школы, потому что у Люси по-прежнему был художественный свист и немецкий язык у фрау Ци А кроме того, Люся невзлюбила деда, который лишил ее дополнительной практики в немецком языке у Василевской.
Липа на недоуменные вопросы дочери, чем же все-таки Василевская обидела дедушку, помявшись, отвечала: «Она его оскорбила».
Георгия повысили – теперь он стал заместителем главного бухгалтера. Липа не знала, как реагировать на его повышение, и чем дольше думала, тем ошеломительней был результат ее раздумий. Она вдруг с неслыханной силой возревновала мужа. Возревновала не к кому-то определенному, а ко всей заводской бухгалтерии. Кое-какое формальное основание для ревности у Липы было, потому что Георгий, во-первых, все еще был кра-а во-вторых, штат его состоял женщин, две которых во время нэпа были девицами легкого поведс ния, а сейчас просто красивыми женщинами. Георгий не испытывал от ревности жены удовольствия, потому что к Липе он давно особых чувств не питал» и, чтобы прекратить неумелые и нелепые претензии ны, просто сказал ей:
– Ну, чего ты с ума все сходишь?! Они же у нас все какие-то паршивенькие, горбатенькие… Не дури.
Липа облегченно перевела дух и ревновать перестала. Как потом выяснилось, ревновала она не по собственному почину, а по совету старшего товарища по службе на Метрострое, хотя ей, Липе, и подчиненного – экономиста Элеоноры Альфредовны Бли Георгий приходил домой, ужинал, читал вслух газеты для себя и выздоравливающего тестя и шел прогуляться. Когда выдавалась возможность, он шел в школу– к классной руководительнице Анечки, послушать, как та в сотый раз будет хвалить его младшую дочку. К Люсе на родительские собрания он старался не заходить, потому что Люся училась плохо, а кроме того, он уже начал ее безотчетно побаиваться.
– Смотри, Люська, будешь плохо учиться – отдам в бухгалтерию, – воспитывал он иногда дочь, набравшись храбрости.
Бухгалтерию свою Георгий не любил. Иногда вечером Георгий отстранял Глашу от грязной посуды и мыл ее сам, приговаривая при этом:
– Вот эта работа приятная! Была грязная посуда – стала чистая; это тебе не отчет писать!
…Днем Михаил Семеныч, надев валенки, гулял на балконе с котом, которому Липа вот уже шесть лет забывала придумать имя. Отец сидел на балконе, огромном, как зал, среди развешанных для просушки простынь. Глаша время от времени проверяла его, звала обедать, укладывала отдохнуть и снова выпускала на воздух.
Старик на балконе скучал. Он уже учил все тонкости двора. Если подвала соседнего корпуса валил пар, значит, был вторник либо пятница – работала прачечная. Если вдруг посреди недели люди с шайками шли в сторону Разгуляя, значит, был четверг, и татары шли в баню.
Выпустив Михаила Семеныча на балкон, Глаша запирала его снаружи на ключ, как велела Липа, чтобы отец не ушел куда-нибудь и не осрамил ее дополнительно. Беспокоилась на этот счет Липа не напрасно: два раза балкон забыли запереть – и отец, воспользовавшись свободой, тихо скребся в квартиру Василевской. К счастью, Василевской не было дома. Но о действиях Михаила Семеныча Липе было доложено со всеми подробностями лифтершей Дусей, внимательно следившей за ним сквозь специально не заделываемую щель в двери. Щель не нравилась многим в коридоре, но Дуся все равно ее не заделывала. Иногда Аня затыкала щель тряпочкой или бумажкой, на что Дуся жаловалась Липе. Липа умолила лифтершу не распространяться в коридоре об отцовских проделках, Дуся согласилась, но взяла с Липы обещание, что та выпорет дочь за шалости с дверью. Аню Липа пороть не стала, а сделала внушение Глаше, чтобы следила за отцом старательней.
Лето подошло вплотную. Михаил Семеныч оклемался полностью, и теперь ему разрешалось гулять возле дома и даже в саду Баумана, правда под присмотром Анечки. Люсе было не до того, она уже стала совсем взрослая, у нее появились прыщики на лбу и темные волоски на ногах, что придавало ее облику даже некоторую инте-ресность. Ощущая свое повзросление, Люся категорически отказалась тратить свободное время на гулянье с дедом.
Михаил Семеныч велел Липе купить ему репейное масло и пояснил: для смазывания волос, чтоб активнее росли.
– Чему расти?! – удивилась Липа. – У тебя ж волос-то не осталось.
– Будут, – недовольно буркнул тот. – Твое дело масло купить, а не спорить.
Масло Глаша купила, и теперь Михаил Семеныч. каждый раз перед гуляньем мазал лысину репейным маслом.
В июне началась жара. Окна держали открытыми. Молокозавод под окном тарахтел круглосуточно, казалось, что он-то и нарабатывает эту жару. Михаил Семеныч жаловался, что трудно дышать, и винил толстую черную трубу молокозавода, говоря, что от нее вонь и нагрев. Похоже, старику действительно было тяжело, потому что, когда Липа решила проверить, не блажит ли отец, и намекнула, что у Марьи Михайловны в совхозе, мол, воздух чистый, отец неожиданно согласился поехать к старшей дочери.
Липа сообщила сестре. Та подтвердила согласие и еелела плюс к отцу привезти к ней Аню: каникулы нача– лись и нечего ребенку болтаться в городе. На воскресенье были куплены билеты.
В субботу вечером Михаил Семеныч с Георгием решили попрощаться, как положено. Михаил Семеныч чувствовал себя удовлетворительно, вполне пригодным для проводов.
Липа хлопотала с отъездом: стирала, гладила, упаковывала чемоданы – словом, была занята и, когда отец с Георгием заявили о желании прогуляться, отнеслась к их плану без внимания и выпустила на улицу.
– Деньги-то у тебя хоть есть? – хмуро спросил Ми-хайл Семеныч Георгия на выходе подъезда. В глубине этого вопроса помещалось легкое презрение к недостаточной, с его точки зрения, самостоятельности зятя.
– Миха-а-ал Семеныч! – полуобиделся Георгий, показывая тем самым, что вопрос тестя по меньшей мере неуместен; конечно, деньги есть, хотя на самом деле денег было мало.
В сад имени Баумана они вошли медленно и как бы незаинтересованно, что отчасти соответствовало самочувствию Михаила Семеныча. Георгий же хоть и испытывал некоторое возбуждение в преддверии «прощания», перед тестем суетности обнаружить не желал и потому был степенен более, чем требовал темп прогулки.
Они не спеша брели в глубь сада. Ни в Летний театр, ни в кино билетов не покупали, значит, и не намеревались их посетить. Пока они шли зигзагами – от аттракциона к аттракциону. Из-за плохого зрения Михаил Семеныч не мог пострелять в тире, хотя очень хотел. Пострелял Георгий. Безуспешно, чем порадовал, вернее, не расстроил тестя. Михаил Семеныч подождал, пока зять управится в тире, и вместе с ним пошел ломать рога упрямому металлическому бычку со стрелкой на лбу, указывающей силу рук ломающего. Несмотря на пожилой возраст и недавний постельный режим, Михаил Семеныч обнаружил значительную силу рук в сравнении с силой рук зятя. Чем тоже остался доволен. А чтобы подкрепить неслучайность своей силы, ударил деревянной кувалдой по вбли от быка стоящему силомеру. И здесь он оказался на высоте.
– Расплатись, – через плечо, не оборачиваясь, бросил он Георгию. Заканчивать аттракционы они зашли в комнату смеха.
Михаил Семеныч глядел на уродства в зеркалах и не мог решить, как себя вести. С одной стороны – смешно, а с другой… чего ж смешного, если старый (он поправился – «солидный», слово «старый» применительно к себе он не любил), если солидный, заслуженный человек с рабочим стажем больше шестидесяти лет, технический руководитель ткацкого объединения, которого на пенсию провожал сам замнаркома, Михаил Семеныч Бадрецов в присутствии зятя так безобразно отражен в зеркалах, пока он раздумывал, медленно двигаясь вдоль зеркал, исомната смеха кончилась. Георгий хохотал… Михаил Семеныч сдержал проступивший все-таки смех и недовольно откашлялся.
Аттракционы остались позади. Заложив руки за спину, оба по-прежнему молча брели вперед. Справа в огромной фанерной раковине духовой оркестр слепых играл «Амурские волны». Георгий, несмотря на любовь к духовой музыке, вопросительно глянул на тестя; Михаил Семеныч, несмотря на равнодушие к музыке, кивнул головой и направился к задним скамейкам.
Но оказывается, слепые уже заканчивали музыку. Георгий в хорошем более обычного настроении от «Амурских волн» улыбнулся тестю:
– Cфотографируемся.
– У-у-у… – сморщился Михаил Семеныч, но не потому, что не хотел сфотографироваться, а потому, что инициатива исходила не от него.
Они пошли дальше. Слева за высокой оградой, облепленной мальчишками, шумела музыка. Но не плавная, как у слепых в раковине, а дерганая, нехорошая…
– Чего там? – Михаил Семеныч недовольно сморщился в сторону шума. – Поют?..
– Танцы, – ответил Георгий и чуть было не предложил тестю заглянуть туда. – Для молодежи, – добавил он солидным голосом. – Люська уже бегает потихоньку… Хорошо танцует… Роман научил.
Михаил Семеныч вскинул брови:
– Мой?
– Наш, – подтвердил Георгий. – Поехал в санаторию язву закрыть, а привез фокстрот… Да сейчас это ничего, можно…
– Выдрать ее! – буркнул Михаил Семеныч. – Моду взяли… Ты Липу вот спроси, как я их сек, если что… В кровь. Зато не стрекулистки…
– сфотографируемся, – перебил его Георгий. – Пять минут – и снимок. На память. А то когда еще. Давай…
– У-у-у… – отмахнулся Михаил Семеныч, недовольный, что его перебивают повторно. – Вперед иди.
Ресторан «Грот» находился не на основной аллее сада, по которой они двигались, а немного сбоку, однако каким-то образом они оказались именно на этой боковой аллейке.
«Грот» действительно находился в гроте, воспроведенном в натуральную величину в искусственно созданной горе, наверху которой стоял каменный горный козел, напрягшись перед прыжком в небо.
Посещение ресторана проошло само собой, без обсуждения.
Михаил Семеныч вошел на веранду ресторана и сел за ближайший столик, безучастный и как бы недовольный тем, что оказался втянут в подобную непристойность.
– Жарко, – проворчал он, снял картуз и вытер лоснящуюся от репейного масла лысину. К столику подскочил официант.
– Значит, так!.. – потирая ладони, сказал Георгий.
– Я чего говорю, – Михаил Семеныч отхлебнул пива, аккуратно, чтобы не накапать в стакан, отжал намокший ус и отломал у рака вторую клешню. – Мы с Абрам Ильичом, аптекарем, на Москве-реке были в парке Горького. Тоже жарко. Там купальня, освежались… В прокат дают. Недорого: трусы – пятиалтынный, а супруге Абрам Ильича – четвертак, все, что положено, – Михаил Семеныч показал, «что положено», и вздохнул. Вздыхал он всегда, когда говорил о женщинах. Он помолчал, занятый раком, и вдруг рассердился: – Ну, кроме пива-то, что – все?!
…Когда они вышли ресторана, уже смеркалось. В походках их, особенно Георгия, чувствовалась неуверенность. Михаил Семеныч держался устойчивее, так как был потолще и покороче.
– сфотографируемся, – предложил он Георгию, проходя мимо фото. – На память…
– Да-а-а… – Георгий кивнул расслабленной головой.
Зашли в «Моментальное фото». Мастер усадил их на плюшевую козетку и велел приготовиться, то есть чтобы Георгий открыл глаза. Михаил Семеныч пытался возбудить зятя от дремоты, но тщетно. Фотограф, поняв ситуацию, снял их какие есть.
В ожидании снимка они сидели на лавочке возле фото.
Гремела музыка на танцверанде. В паузах между ганцами доносились громкие голоса и музыка летне-jro кинотеатра.
Михаил Семеныч сидел сначала прямо, но вдруг неосторожно дернулся, вышел равновесия и стал мед-ленно заваливаться в сторону Георгия. Тот принял плечом Михаила Семеныча и так и оставил его прислоненным к своему плечу, не возвращая в прежнее положение.
Фотограф вынес снимки и постучал в спину Георгия:
– Заказ готов. Два рубля, пожалуйста.
– Зачем? – спросил Георгий, стараясь придать голосу трезвую солидность. Он открыл глаза. – Что это?
– Это вы с папашей. С ними, – фотограф уважительно, не тыкая пальцем, движением корпуса указал на Михаила Семеныча.
Георгий достал кошелек и подал фотографу. Тот покопался в кошельке, вынул два рубля, повертел их перед глазами Георгия и сунул кошелек обратно Георгию в карман.
Георгий пробормотал «спасибо» и задремал, откинувшись на спинку лавочки. На плече его храпела голова Михаила Семеныча.
Снимок выпал руки Георгия и лег возле его ног на гаревую дорожку.
Какой-то прохожий поднял снимок, отряхнул его и, сложив пополам, засунул Георгию в нагрудный карман.
– Поныри! – выкрикнула проводница. – Три минуты стоим, кому выходить – поспешайте!..
Первой вылезла вагона Липа, потом спустился Михаил Семеныч, поддерживаемый Аней. Проводница подала вн чемоданы, корзину и огромную круглую коробку с тортом.
Липа пересчитала места и огляделась. На станции Поныри никого не было.
– Задерживается… – неопределенно пробормотала она, оправдываясь перед отцом за отсутствие встречи.
Михаил Семеныч недовольно кашлянул.
Из открытого окна станционного здания с вывеской «Поныри» высунулась рука, нащупала веревку, исходя-Щую маленького колокола над окном, проплыл слабый звон. Состав зашипел, дернулся, а – за угла выкатилась бричка и тихо подъехала к прибывшим.
– Слава богу, Семен Данилович! – с облегчением сказала Липа. – Это Машенькин конюх, – пояснила она отцу.
– Марь Михайловна в поле. Сенокос, велела вас встренуть. Значить вот, приехали… С приездом! – Он посмотрел на сидящего на чемодане Михаила Семеныча и тихо спросил Липу: – Папаша-то у вас как, двигается или помочь?
– Спасибо, не надо, – ответила Липа и схватилась за чемоданы, чтобы положить их в бричку.
– Липа! – одернул ее Михаил Семеньгч.
Липа послушно опустила чемоданы на землю.
– Грузи, – кивнул Михаил Семеныч конюху.
Марья Михайловна жила при конторе совхоза. Заводить хозяйство она, одинокая, не стала и от полагавшегося ей директорского дома отказалась. Двух комнат при конторе ей вполне хватало.
Пока конюх перетаскивал чемоданы и ставил самовар, Липа расспрашивала про директорскую жнь сестры.
– Да что об них говорить!.. Конюху надоело увиливать от ответа, он остановился возле Липы с самоваром в руках, поставил его на землю и махнул рукой: – Все сами, все сами, а толку?.. Сенокос вон начали, а кто ж в эту пору сенокосит? С виду-то травы встали, а посмотреть: не выстоялись, иссохнутся – скотине жрать нечего. – Конюх развел руками и, видно испугавшись своей разговорчивости, добавил: – А так-то они женщина положительная, старательная… Пироги к вашему приезду взялась чинить, да вызвали…
Михаил Семеныч сидел под вербой и чувствовал, что хочется ему рассердиться, но объекта для недовольства пока не находил. Мычали коровы, солнце садилось в пруд. Он задремал. Сквозь дрему с закрытыми глазами Михаил Семеныч миролюбиво отбивался от немногочисленных комаров, попискивающих возле его картуза…
Аня внимательно следила, как надувается на руке деда комар, но не убивала его. Комар раздувался все больше и больше. Михаил Семеныч укуса почему-то не чувствовал, красное брюшко комара раздулось, и наконец он, упершись передними лапками в тугую синюю жилу на руке деда, не торопясь, вытянул хоботок и перевел дух. Аня занесла руку, чтобы его прихлопнуть, но в последний момент раздумала, так безвинно вел себя ко Комар посидел на руке Михаила Семеныча, подпрыгнул и, тяжело неся налитое брюшко, медленно поплыл в сторону.
Аня поглядела вокруг.
– Мама! Смотри, какой большой лопух!
– Не трог! – одернул ее Семен Данилович. – Это борщевик. Для пчел медонос, а людям вызывает почесуху… Марь Михаловна! – вдруг сказал он, прислушиваясь к далекому конскому топоту. – Едут!
Аня повернула голову:
– Нет никого.
– Как нет, сейчас будут, – проворчал конюх. – Я коня завсегда узнаю. Мальчик-то вон он, засекает…
– Тпру-у-у! – грубым, охрипшим голосом крикнула Марья.
Михаил Семеныч потревоженно открыл глаза, с недовольным видом сложил руки на груди.
– Он же тебя разнесет! – воскликнула Липа. – Как же ты не боишься, Марусенька?!
Марья – похудевшая, легкая, тоненькая, в мужских бриджах, заправленных в сапоги, – соскочила с седла и закрутила вожжи за вербу.
– Господи! – она всплеснула руками. – Как же я вас заждалась!
Началась встреча. Липа с Марьей заплакали. Михаил Семеныч с удовлетворением переждал основной плач и осадил дочерей:
– Ну, все, все, будет…
Марья легко оттолкнула зацелованную Аню, громко высморкалась, вытерла глаза косынкой. Развязала торт, понюхала.
– Зачем привезли? – недовольно спросила она. – Сколько раз говорить: ко мне едете – не брать ничего! Я хозяйка!.. Семен! Выкини, прокис!..
Конюх взял торт и пошел выкидывать, но по дороге раздумал и положил его в бричку.
Торт был свеж или почти свеж, так как покупался вечером у Елисеева, тем не менее Михаил Семеныч с удовлетворением кивал головой: все правильно, как учил, как воспитывал, гость – святое дело. И сам до недавнего времени только этоге правила держался. Каждое лето в Иваново приезжала вся родня: Липа с семьей, Марья, Роман. В те годы Шурка – сначала прислуга, потом жена – целый месяц безмолвно обхаживала всех да плюс еще Глашу. Липа брала ее для помощи, но отец и Глашу причислял к отдыхающим и от хозяйственных забот отстранял.
– Марья Михайловна, самовар поспел! Липа толкнула сестру локтем, – мол, угостить надо конюха, но та одернула ее:
– Сама все знаю! Ступай, Семен! Езжай в Бабрухин Лог, скажи – меня сегодня не будет. Лошадей без меня не давать. Никому! Понял?! – Она обернулась к отцу: – Пойдемте в дом, папаша.
Липа с одной стороны, Марья с другой повели отца в дом, подстраиваясь под его медленный ход.
– Я чай не буду, – пробурчал Михаил Семеныч. – Спать буду, устал.
Сейчас постелю, – сказала Марья покорно, но с некоторым напряжением.
Уложили отца, сели за стол.
– Ну вот, Марусенька, все, слава богу, хорошо. Все живы. А где Аня?.. Аня! Иди пить чай.
– Тетя Марусь! Мальчик отвязался!
– Отвязался? Он есть хочет. Отведи-ка его на конюшню, Анечка. Мальчик!
Мерин оторвал тяжелую голову от земли, посмотрел, кто зовет, и, обрывая на ходу прядь травы, боком побрел к окну. Марья спустилась с крыльца, погладила мерина и, засунув ногу племянницы в стремя, запихнула ее в седло.
– Что ж это ты у нас такая конопатая? – Марья улыбнулась девочке. – Прямо сорочье яичко…
– А-а, пройдет!.. – Аня махнула рукой, без страха устраиваясь в седле.
– Упадет! – заверещала Липа. – Свалится!
– Он тихий.
– А куда его? – сияя от радости, спросила Аня.
– Да он сам знает. Пошел! – Марья хлопнула мерина по бугристой, накусанной паутами ляжке. – Чай-то остыл уж небось?
Марья стала подогревать самовар, а Липа перешла к московской жни:
– …Врач говорит, у него не расходованы мужские потенции…
– Чего-чего? – Марья резко смахнула со скатерти несуществующие крошки. – По-тен-ции!.. Кобель старый!.. – И, устыдившись своих слов, смягчилась: – А чего он так устал, вроде дорога не очень?.. В купейном ехали?:
– В купейном… – сказала Липа. Рассказывать про вчерашний поход отца с Георгием в сад Баумана она не стала.
– Как у Романа дела?
– Все учится… И техникум с отличием кончил, и институт так же хочет… Начальник подстанции.
– Заочно учиться тяжело, по себе знаю, – вздохнула Марья.
– На вечернем полегче, – ободрила ее Липа. – На пятый курс перешел. Еще бы женился…
– Да уж пора. Полысел…
– Сейчас лысых много, – успокоила ее Липа. – Отцу-то нравится, что Ромка лысый, порода видна. Я ему говорю: ты бы женился, Рома, и мне, и Марусе спокойнее было. А он: не могу. Какая семья, пока учусь…
– Правильный подход… – Марья выпустила дым.
– Аня дорогу обратно найдет? – забеспокоилась вдруг Липа.
– Да это рядом. – Марья стряхнула пепел в раскрытый спичечный коробок. Липа, поискав по сторонам пепельницу и не найдя ее, пододвинула к сестре блюдце. – Чего про Люську не рассказываешь? – спросила Марья. – Чего с учебой надумала? Или так… один свист и будет?..
– Ты очень раздражительна стала, Машенька. В санаторию бы тебе…
Марья посмотрела на сестру с чуть брезгливым состраданием:
– О чем ты говоришь, Ли-ипа! – Она поглядела по сторонам. – Сейчас такая санатория, не приведи господи! Вчера Михайлова… – Она махнула рукой.
– У нас на Метрострое тоже… – закивала Липа.
– Ты-то не волнуйся, – успокоила ее Марья. – Ты беспартийная, с тобой все в порядке. – Помолчала, подумала. – Не хотела тебя волновать, но скажу… Сиди спокойно, чего побелела? Слушай. Если со мной что-нибудь… Ну, ты понимаешь. Семен, конюх, пришлет тебе лисьмо: мол, Марья Михайловна уехала в командировку. Поняла, ясно? Ну, вот с этим – все. про Люську. Куда будет поступать?
– Она предполагает в Торфяной, – робко промолвила Липа, наблюдая за реакцией сестры. Та молчала пока, только шумно выдувала дым через ноздри. – От дома недалеко. И экзамены полегче. Аттестат у нее – сама знаешь!
– Лентяйка! – наконец отреагировала Марья, тыкая папиросу в блюдце. – Зла на вас не хватает! И будет всю жнь в болоте ковыряться!.. – Марья постучала пальцем по столу. – Помяни, Липа, мое слово, даст она тебе прикурить…
– Ну, что вы все на нее! – всплеснула руками Липа. – И Георгий, и ты. Конечно, она не очень старательная, но она способная…
– Чаю! – раздался голос Михаила Семеныча. Он сел, отер лысину и, чтобы зря не пропадала строгость, добавил: – А верхом – ты это, Марья, брось! В мужских портках! Никакой солидности! Ты же не просто так, ты дире И не кури при отце!
Марья раздраженно крутанула в блюдце не до конца погасшую папиросу, источающую еле заметный дым. Липа подала отцу чай.
– В стакане! – отвел ее руку с чашкой Михаил Се-меныч. – Тебе жакет надо, юбку черную… Варенья на столе не вижу… Сливового.
Марья поднялась за вареньем. За ней поспешила Липа.
– Отвыкла, – виновато пробормотала Марья. – Не могу вот так вот с места в карьер перестроиться.
– Может, мне его забрать все-таки, Машенька? – виновато, потирая руки, спросила Липа.
Марья обернулась к сестре, обняла ее и поцеловала:
– Да что ты, Липочка, говоришь? Обойдется как-нибудь. Слава богу, живы-здоровы… Обойдется.
Мычали коровы, солнце почти совсем ушло в пруд, от него осталась только маленькая желтая горбушка.
3. ЛЮСЯ ВЫШЛА ЗАМУЖ
Зимой Люсю затошнило, а когда «неукротимая рвота беременных», как для внушительности называла токсикоз Липа, прекратилась, с Финляндией был заключен Стал длиннее рабочий день, на улицах появилось много мальчиков в форме ремесленных училищ. Старинный друг Георгия по Павловскому Посаду Митя Малышев, приходивший до финской кампании по воскресеньям в Басманный в гости с женой и сыном Витей, стал приходить реже и только с женой: Вите отрезали отмороженную на войне пятку, а с палочкой он ходить по гостям стеснялся.
Беременность Люся долго скрывала, пока ее не начало поминутно рвать и все стало безразлично.
Виновником Люсиного состояния оказался ее однокурсник Лева Цыпин.
С Левой Люся работала в паре на практике по геодезии. Потом в той же паре они остались немного подработать геосъемкой в колхозе под Калинином. Когда Аня, ездившая проведать сестру, рассказывала дома, какие под Калинином прекрасные места и что спят Лева с Люсей на сеновале, Георгий сказал: «Э-э… ребята…» – и сделал жест, будто оглаживал бороду. Липа, естественно, была возмущена таким гнусным предположением.
Состояние Люси давало основание для законного аборта, но Липа категорически запретила дочери даже говорить об этом, а Георгию – думать: первый аборт, последующее бесплодие… Люся будет рожать.
Марья по телефону кричала, что надо написать на негодяя в райком комсомола.
Не зная, на что решиться, Липа позвонила Роману, сказала, над© поговорить. Роман обещал приехать вечером.
Аня встревожилась. Из художественной литературы с ей было вестно, что благородные молодые люди женятся иногда на обесчещенных не ими девушках. А вдруг Роман решит жениться на Люсе? Это никак не входило в Анины планы, потому что она давно уже решила сама выйти за Романа, как только ей исполнится шестнадцать лет.
Она узнала у Василевской – Василевская юрист, – такой брак возможен, потому что Роман не родной мамин брат, а сводный, сын маминой мачехи.
Так что Роман Аню вполне устраивал. Он, правда, не подозревал, что ему предстоит жениться на Ане, но наверняка обрадуется, когда она ему скажет. Потому что она красивая. Может, у нее и неги толстоваты, и веснушки, но раз все говорят, что она похожа на тетю Марусю, значит, красивая. А веснушки можно свести. Врач Института красоты на улице Горького сказал ей: «Получите паспорт и приходите – сведем»., Люся, правда, тоже красивая: и ноги стройные, и гла-эа большие… Заю нос курносый. Но у Люси одно преимущество– взрослая.
Роман не предложил Люее выйти за него замуж. Он только запретил жаловаться: никаких кляуз, сказал он, не надо ни перед кем унижаться. Ребенка он усыновит.
А кроме того – при теперешнем международном положении – аборт поступок антиобщественный.
Михаилу Семенычу, проживающему теперь у Романа, решили во бежание осложнений ничего не сообщать. Липа успокоенно перевела дух, разложила швейную машинку «Грицнер», подаренную ей отцом на свадьбу, не забыв в тысячный раз вспомнить, что «Зингер» стоил сто пятьдесят, а «Грицнер» двести золотом, и расставила Люсе платье. На весну.
Лева-герой романа – в Басманном не показывался.
Весна еще толком не началась, когда позвонила Александра Иннокентьевна, мать Левы, и сказала, что, к огромному ее огорчению, она только вчера узнала о положении вещей и очень бы хотела познакомиться со своей будущей невесткой и ее родителями. Если они не возражают, она будет рада принять их у себя.
– Заерзали, засуетились! – презрительно усмехнувшись, сказала Люся. – Познакомиться надумали!.. Не хочется, чтобы сыночка комсомола поперли!..
– Ты подала в комсомольский комитет? – всплеснула руками Липа. – Роман же не велел!
– Ничего я не подавала, – огрызнулась Люся. – Что гам, дураки, не понимают…
Перед знакомством Липа выяснила у Люси род деятельности и социальное положение будущих родственников, впрочем не очень внимательно, ввиду срочности. Сначала про отца. Про отца Левы Люся сказала, что не знает, кем и где он работает, но точно знает, что он не русский… В этом месте Липа понимающе кивнула головой – Цыпин же. Люся помолчала и сообщила, что Александр Григорьевич недавно освободился заключения, где ошибочно провел два года. Липа схватилась за голову, потом за папиросы и остальную информацию про родственников слушала уже вполуха. Запомнила, что сама Александра Иннокентьевна носит девичью фамилию Щедрина и работает по борьбе с грызунами. Старшая сестра Левы преподает в школе историю.
…Александра Иннокентьевна, высокая седовласая дама в пенсне, открыла дверь и поцеловала не по годам повзрослевшую румяную Аню: «Здравствуй, милая». Аня смущенно приняла ее поцелуй и уступила место Люсе, исправляя ошибку Александры Иннокентьевны. Люся, подурневшая от недавнего токсикоза, недовольно выслушала винение будущей свекрови, ткнулась губами в ее напудренную щеку и отошла к вешалке. Александра Иннокентьевна энергично пожала руку Георгию, протянула руку Липе, но Липа в это время расстегивала боты, и рука Александры Иннокентьевны на лишнее время зависла в воздухе. Георгий постучал жену пальцем по спине. Липа выпрямилась и в замешательстве потянулась целоваться со сватьей. Александра Иннокентьевна не успела увернуться. Пока Липа говорила слова приветствия, она заметила на груди Александры Иннокентьевны значок «Ворошиловский стрелок» и пожалела, что не надела свой – «Ударник Метростроя».
– Прошу, – пригласила Александра Иннокентьевна, открывая двухстворчатую высокую дверь в комнату.
«Как у нас в Пестовском», – подумала Липа и тихо сказала Георгию:
– Белого не пей. Георгий поморщился:
– Опять ты свое мещанство!..
Навстречу гостям с дивана поднялся Александр Григорьевич, похожий на немолодого армянина.
– Цыпин, Александр Григорьевич… Отец виновника, так сказать, нашего с вами… торжества. Очень рад. Прошу к столу.
Стол был и правда торжественный. Перед каждым стояло по три сервных тарелочки мал мала меньше сто-ночкой, справа от тарелок на серебряных перекладинках лежали приборы, касаясь белоснежной скатерти только черенками, а слева – серебряных манжет торчали жесткие салфетки. Аня села за стол, не зная, куда деть рука; Лила, не обращая внимания на убранство стола, поглядывала на дверь, ожидая выхода жениха, Георгий сел за стол и растерялся, а Люся, небрежно скользнув взглядом по роскоши, чуть заметно усмехнулась: сориентируется– свои возможности Люся знала.
В комнату впорхнула полная суетливая женщина, се-Левы Оля. Она принесла на блюде заливное, проворковала что-то, здороваясь, и снова унеслась на кухню. Люся с удовлетворением отметила про себя, что Оля немолода и чуть рябовата, несмотря на пудру. Над диваном Александра Григорьевича висел большой портрет человека, кого-то Липе смутно напоминающий и одновременно очень похожий на Александру Иннокентьевну. Липа уже решила спросить, не папаша ли это хозяйки, но, садясь за стол, разглядела у самой рамки блеклые латинские буквы: Вол
– А где же Лева? – спросила Липа.
– Мама! – одернула Липу Люся. Липа вздрогнула, Александра Иннокентьевна удивленно повела бровью.
– Люсенька сейчас стала такая вся нервная, прямо я не знаю… – забормотала Липа. – А скажите, пожалуйста, Александра Иннокентьевна, на инструменте, – Липа кивнула на пианино, – вы играете или члены семьи? – Этим чисто, светским вопросом Липа как бы аннулировала неудачное: «Где Лева?»
– В музыкальном искусстве, Олимпиада Михайловна, к большому сожалению, мы все бесталанны, – кротко ответила Александра Иннокентьевна, рассекая заливное. – Пробовали Левика научить, а он от учительницы во дворе в дровах прятался.
– В дровах?! – воскликнула Люся и осеклась.
– А наша Люся занимается художественным свистом, – сообщила Аня.
– Аня! – Георгий на всякий случай нахмурился.
– Почему, Жоржик? – одернула мужа Липа. – Это очень красиво, Люсенька, посвисти нам, пожалуйста.
– Господи! – сквозь зубы прошипела Люся, закатывая глаза.
– А вот и я… – мелко прихихикивая, Оля установила на столе блюдо с пирожками и очень мило сложила губы бантиком. – Бульон с пирожками… Я думаю, никто не будет возражать? Мама, а почему бутылки до сих пор не открыты?
Александр Григорьевич занялся бутылками.
– Не пей белого, – повторно напомнила Липа мужу.
– А руки-то мы и не помыли, – сказала Люся.
Пока все Бадрецовы на кухне мыли руки, Александра Иннокентьевна говорила по телефону в коридоре, время от времени переходя на французский.
– А чего он тебе врал, что у них телефона нет? – шепнула Аня. – И что Шуберта играет. Люсь, ну его! Врет все время!
Новые родственники скучились на выходе кухни, Александра Иннокентьевна закончила разг
– А невестушку-то как звать-величать? – раздался за спиной Люси скрипучий голос.
– Люсенька, – сказала Александра Иннокентьевна, – одной рукой приобняв Люсю за плечи. – Познакомься, милая, это Дора Филимоновна.
Коротенькая толстая Дора Филимоновна поклонилась, скрестив руки на пухлой груди.
– Желаю вам в скором времени переменить фами-лие… В нашей квартире жить намереваетесь? – Ну что вы, Дора Филимоновна, – заворковала Оля, подавая гостям полотенце, – у родителей Люсеньки прекрасные жилищные условия.
– – А тебе бы тоже неплохо фамилие поменять, – уже чуть сварливым голосом сказала соседка.
– Ха-ха-ха, – тоненько захихикала Оля. Наконец все снова сели за стол, и Александра Иннокентьевна поднялась с бокалом в руке.
– А где же все-таки Лева? – уныло спросила Липа.
– Ха-ха-ха… Вы знаете, Олимпиада Михайловна, я 'ведь историк по профессии, прошу простить мне историческое сопоставление… Наполеон, когда сочетался вторым ^браком с внучкой прусского короля, сам не смог прибыть на бракосочетание, вместо себя он прислал полномочного представителя. Левик, конечно, далеко не Наполеон, но просто в настоящее время страшно занят…
– Лева был женат? – испуганно перебила ее Липа, рюмка в ее руке дрогнула – темное вино выплеснулось на белоснежную скатерть – Осторожно, – прошипела Люся.
– Надо солью… Где же соль? – прощебетала Оля. – Ха-ха-ха…
– За наше знакомство! – наконец провозгласила Александра Иннокентьевна. – Пусть наши дети будут счастливыми!
Георгий потянулся к заготовленной рюмке с водкой, но, заметив недовольный взгляд старшей дочери, отодвинул водку подальше и налил себе в бокал сладкого вина Доверху.
Все чокнулись. Георгий выплеснул в рот вино и по привычке сморщился.
Александр Григорьевич за обедом говорил мало, чувствовалось, что он еще недостаточно акклиматировался в Москве после двухлетнего отсутствия. Кроме того, ему недавно вставили зубы – и он никак не мог приспособиться к протезу. Почему-то ел он на особенной тарелке простой белой. Туберкулез, – шепнула матери Люся.
– Люсенька, вы читали «Безобразную герцогиню» Фейхтвангера? – спросила вдруг Оля.
Липа поперхнулась, учуяв подвох, открыла рот, чтобы вступиться за беременную дочь, но Люся остановила ее чуть заметным уверенным жестом. Над столом повисло молчание. Старинные часы на пианино пробили шесть раз, Люся дожевала пирожок, оставшийся от бульона, вытянула серебряного манжета салфетку, промокнула ею губы и не брежно бросила салфетку на стол. Аня, испуганно наблюдавшая за сестрой, в восхищении покачала головой!
– Чи-та-ла, – растягивая губы в узкой улыбке, по складам пронесла Люся.
– Где же вам удалось достать эту книгу? – заворковала Оля, делая рот бантиком. – Такая редкость…
– Да, ее трудно достать… на русском языке. На немецком легче. Я ее читала на языке оригинала.
– Шлрехен зи дойч? – удивилась Александра Иннокентьевна.
– Конечно, – с достоинством ответила Липа вместо дочери. – Скажи что-нибудь, Люсенька.
– А Лева совсем не умеет играть на пианино? – по-немецки спросила Люся, намеренно повернувшись к Оле.
Оля замотала головой, как бы отбиваясь от немецких слов. Александра Иннокентьевна наморщила лоб, сняла пенсне: по всей видимости, ей трудно было понять немецкую речь Люси с тюрингским акцентом фрау Ци
– Шура! – вскричал вдруг задремавший было Александр Григорьевич. – Немедленно прекрати! Никаких иностранных разговоров! В моем доме говорить по-русски! – Новые зубы Александра Григорьевича устрашающе лязгали.
– Саша, успокойся, – сказала Александра Иннокентьевна, – Не порть нервы себе и гостям.
– Не откажите в любезности, Ольга Александровна, а как в настоящее время обстоит дело в школах? – Липа решила завести светский разг– Я имею в виду: не уходят ли старших классов учащиеся в связи с введением платы за обучение?
– Отдельные случаи, к сожалению, есть, – ответила Оля, оставив Липу довольной тем, что и ей удалось высказаться на внешние, не касающиеся брака, темы.
Зашел разговор о политике. Александр Григорьевич снова заволновался, но Александра Иннокентьевна, во– время уловив недовольство мужа, свернула на безопасную тему о судьбах испанских детей.
– Вы знаете, Олимпиада Михайловна, я даже подала заявление в МОПР с тем, чтобы мне предоставили на воспитание испанского ребенка-сироту. Даже испанский язык выучила. Но, к сожалению, все дети уже были розданы.
– Ну вот теперь и у вас будет свой внучек, – наивно улыбнулась Липа. – Будете нянчиться…
– Ну что вы! – кокетливо замахала на нее руками Александра Иннокентьевна. – У меня такая ответственная работа!.. И столько интересных дел… Что вы, Олимпиада Михайловна…
– Но вы же сами… – начала было Липа, но Люся зыркнула на нее, и Липа тут же закрыла рот.
– Знаете, Олимпиада Михайловна, для меня дело прежде всего. Я когда родила Олю, а это было, если мне не меняет память, в пятнадцатом году…
– Мама! – негромко воскликнула Оля.
– …Я родила Олю и ушла на фронт сестрой милосердия, – закончила Александра Иннокентьевна. – Представьте себе, Олимпиада Михайловна, я такая.
Далее обед шел спокойно. Небольшой конфуз случился лишь во время чаепития. Александра Иннокентьевна Попросила Липу передать ей менажницу, и Липа долго хваталась не за те предметы на столе.
Лева пришел, когда Бадрецовы толпились в передней, одеваясь.
С порога он забормотал что-то про институт, лабораторные, зачеты… Люся передернула плечами и отвернулась к вешалке.
Лева пожал руку Липе, Георгию…
– А я думала, вы красивый… – разочарованно протянула Аня, когда Лева подал ей руку.
– Аня! – смутился Георгий.
Люся молча постояла спиной ко всем, потом обернуласъ ц тяжело вздохнула:
– Сыграл бы ты, Лева, Шуберта.
Ребенка назвали Таня. Татьяна Львовна Цыпина.
с первых же дней ее жни почувствовала себя й, как будто вся ее предыдущая жнь была пготовкой к этой главной роли.
было, кто будет нянчить ребенка. Глаша давно вышла замуж, а новую домработницу с прибавлением семейства поселить было негде.
– Пусть Анька бросает школу на год и сидит с ребенком, – заявила Люся. – Не бросать же мне институт!
Липа, восемь дней живущая исключительно интересами внучки, всерьез задумалась над предложением старшей дочери, но Георгий схватился за голову:
– Аня? Бросить школу?! Отличница!.. Моя дочь!..
Пока шел крик, Аня в слезах позвонила Роману и сообщила ему, что мама хочет ее забрать школы, чтобы сидела с ребенком.
Роман разрешил все сомнения: Ане продолжать учебу, Липе не сходить с ума, старшей племяннице не блажить – надо взять приходящую домработницу, деньги он будет давать.
Липа разыскала Глашу, и та, хотя уже была замужем, согласилась временно походить за ребенком.
Глаша вернулась, но Люся держала родителей в страхе, грозя бросить осточертевший ей Торфяной институт: ребенок по ночам плачет – и она не высыпается.
– У нас никто не кончил! – кричал Георгий. – Липа не кончила, я не кончил… Если и ты не кончишь, если бросишь институт, оболью все керосином и подожгу, а сам на люстре повешусь! – В этом месте он тыкал указательным пальцем в прожженный с одного бока пыльный аба Люстра была в Пестовском, Георгий спутал.
Институт Люся все-таки бросила, – вернее, взяла академический отпуск, – Георгий не повесился, более того, очень привязался к внучке и, тетешкая ее по вечерам, умилялся:
– Создаст же господь такую прелесть!..
Лева для порядка пожил немного в Басманном – свидетельство о браке спасло его от исключения комсомола и, соответственно, института, – но потом, очумев от непрекращающееся ора дочери, злобной раздражительности жены и суетливости тещи, перебрался обратно в Уланский – временно. Липа привычно завела профессоров. На этот раз по детским бвлезням. Однако Таня, несмотря на профессоров, ничем не болела. Только много орала. Особенно по ночам. И во сколько бы Липа ни пришла с работы, на ночь внучку ©на обязательно забирала к себе – у Люси может пропасть молоко, хотя молока у Люси не было с самого начала.
Был, правда, случай, когда Липе предоставилась возможность взволноваться за безупречное здоровье ребен– ка: у той от надсадного крика вышла кишочка. Липа метнулась к телефону за профессором, но Глаша, воспользовавшись тем, что у профессора долго было занято, прикрыла дверь в комнату – телефон висел в передней, – взяла девочку за ноги и потрясла вн головой.
– Чего звонить-то попусту, людей беспокоить… – сварливо сказала она, выходя к всклокоченной Липе, которая с трубкой в руке курила папиросу за папиросой. – У ней все подобралося на место. Гляньте-ка… Липа глянула и спокойно уселась покурить. С курением в квартире был теперь такой порядок: Липа курила в передней на табуретке, Георгий – в уборной, тоже сидя.
Смотреть двоюродную внучку собралась Марья.
Марья приезжала в Москву всегда одним и тем же поездом в пять утра. «Чтоб день не ломать». Встречать же ее Липа посылала Георгия пораньше, на случай, если поезд придет не по расписанию. Теперь обязанность встречать Марью перелегла на Леву.
В этот раз он специально ночевал в Басманном, был поднят Липой в три утра и заспанный, подняв воротник Пыльника, поплелся на Курский вокзал. Липа принялась за традиционные пироги, затеянные к приезду сестры.
Марья привезла всем подарков, Липе, кроме прочего, привычно сунула денег и приступила к главному: как живут молодые?
Липа забормотала неопределенно, пыталась уклониться от ответа, но, припертая Марьей, должна была сознаться, что Лева проживает в основном отдельно от семьи у своих родителей.
Марья взглянула на Люсю. Та потупила глаза.
– Гнать его к чертовой матери, – спокойным голосом Сказала Марья, нимало не смущаясь присутствием за утренним столом самого Левы и тем, что всего десять минут назад вручала ему ценные свадебные подарки, хвалила за нужную стране профессию инженера-торфяника и обещала помогать материально.
Люся пожала плечами. Марью она не любила, но ей нравилась родственная безоговорочная солидарность.
Что касается Левы, он опешил.
– Как же так? – попытался он перевести разговор в шутку. – Марья Михайловна… Я вам ничего плохого…
Ночь, можно сказать, не спал, встречал… Чего же сразу гнать?
Но Марья шуток не понимала.
– Гнать, – спокойно повторила она. – Встречал – молодец, а семья есть семья: не согласен жить как положено – вон! Чего же здесь неясного?
Липа в ужасе замахала на Марью руками, убоясь по такой нелепости утерять, можно сказать, еще не окончательно приобретенного зятя, тем более что тот уже снимал с вешалки пыльник.
– Что ты, что ты, Машенька! – заверещала Липа. – Да Левочка… Да он… Отличник'… Активист!.. Что ты, Машенька!..
– Правда, тетя Маруся, – вмешалась Аня. – Ты уж совсем!.. Не соображаешь…
Марья подняла руку, прекращая суету:
– Ладно! Тихо! Ну, вини, иди сюда. – Она поманила Леву пальцем.
– Иди, иди, Левочка, – Липа подтолкнула зятя к сестре.
– Ну, дай я тебя поцелую, раз такое дело, – сказала Марья, отведя руку с папиросой. – Ну, ладно, все. Жалко, Жоржику на работу надо, а то я наливочки привезла…
– Машенька, ни в коем случае! – Липа строго взглянула на заулыбавшегося было Георгия. – Будет вечер, и все будет… Ни в коем случае! Он заместитель главного бухгалтера. Может себя скомпроментировать!
– Тьфу ты! Мещанка! Утром-то хоть чепухи не мели. Дура толстолобая.
– Жоржик… – мягким голосом укорненно сказала Марья. Рано потерявшая мужа, она к зятю относилась уважительно, а кроме того, считала, что в браке сестры с Георгием Липе повезло больше, чем ему. – Да что скажу, а то забуду: летом молодых с сыном ко мне в совхоз.
– У нас Танечка, – робко поправила Марью Липа.
– Тем более.
– А ты поглядеть на внучку не хочешь, Машенька?
– А чего на нее глядеть-то без толку? Ты, Людмила, не обижайся. Я ж, Лип, сама знаешь, в детях-то не больно разбираюсь… Побольше будет – другое дело. А что у вас про войну говорят? – неожиданно спросила Марья Леву.
– Где у нас? – не понял тот. – Дома? Марья поморщилась, давая понять, что дальние родственники ее вообще не интересуют никоим образом.
– При чем тут дома? В институте.
– В институте? Ну… У нас же пакт с Германией…
– А-а-а… – отмахнулась Марья, понимая, что нужного ответа не дождется: осторожничает. – При чем здесь пакт?.. Война скоро будет!..
– Да что ты, Машенька! – всплеснула руками Липа. ft – Будет, вот увидишь, будет… Помяни мое слово.
Шляп Липа не прнавала («не модница»), платков – тоже («не деревенщина»). Берет Олимпиаде Михайловне Бадрецовой-Степановой, руководителю группы планового отдела Наркомчермета, подходил более всего. К тому же он служил ей все сезоны.
Почти каждое утро, когда Липе надо было выходить – дому, жнь в Басманном приостанавливалась: всей семьей искали берет.
– Где мой берет? – пересиливая радио, работающее, как всегда, на полный мах, привычно вскричала Липа воскресным летним утром сорок первого года.
Команда была подана, сама же Липа взяла расческу. Причесывалась она с повышенным вниманием. Запрокидывала назад голову, привычно встряхивала ее, как бы распространяя по спине волосы, хотя их с каждым годом становилось все меньше, особенно на затылке. Вычесанные волосы Липа любовно скручивала в комочек и не выкидывала, а прятала в пакетик, предполагая в дальнейшем сделать них шиньон, чем раздражала членов семьи, – шиньонов давно не делали и не носили, – но не очень, потому что к этому, как и к поискам берета, привыкли.
– Побыстрей, Липа! – сердился Георгий. – Кто едет снимать дачу в двенадцать часов?
– Мы же не гулять едем, – спокойно отвечала Липа, не наращивая темпа. – Серебряный бор недалеко. Снимем и вернемся. Аня!.. Ищи берет!..
Георгий вздохнул и сделал вид, что ищет берет, но искал невнимательно, кое-как: поглядел на подоконнике, зачем-то выдвинул ящик буфета.
– …Люся!.. Ты ищешь? Ищи как следует!.. Жоржик, будь любезен, взгляни под кроватью, кот мог затащить.
– Не ори ты, Христа ради! – прошипел Георгий, становясь на корячки. – Не глухие.
В данном случае Георгий был прав: радио почему-то не работало и перекрикивать было нечего.
– Странно, почему радио молчит? – пожала плечами Липа, глядя на себя в зеркало.
– Ты причесывайся, – отозвался Георгий, шурующий под кроватью чемоданы. – Нет тут никакого берета!
– Погляди повнимательней…
В соседней комнате заплакала Таня.
– Глаша! – вспомнила Липа. – Не забудь: Танечке только рисовый отвар, овсяный ни в коем случае – ее слабит…
– Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза! – сказало вдруг радио. – Передаем важ-ное правительственное сообщение…
Липа застрял а расческой в волосах. Георгий затих под кроватью. В комнату влетела Люся, за ней Аня.
– Чего такое? – тыркнулась в комнату Глаша.
– …без объявления войны…
– Тьфу! – Георгий вылез – под кровати весь в пыли, ногой запихнул на место высунувшийся угол чемодана. – Съездили! Сняли дачу!
В маленькой комнате орала забытая Танька.
Война быстро бежала к Москве.
Георгий достал с полатей немецкий «царского времени» велосипед, Липа разыскала пожелтевшее удостоверение, выданное ей двадцать лет назад на пользование служебным велосипедом, и на сдутых шинах Георгий свел велосипед на Разгуляй – сдавать.
По коридору бегала Дуся-лифтерша;
– Я – что, я верующая. Верующих они не трогают, они только жидов да партейных бьют. А верующих они – нет, не обижают… – И осеняла себя широким крестом.
Пришел мрачный Роман. Георгий с Митей Малышевым пили водку: старый Георгиев друг послезавтра уезжал с семьей Москвы.
Роман удивился, увидев за столом и Леву. Он ничего не сказал, но Лева принялся объяснять ему, что, хотя у него и бронь, как у старшекурсника, он все равно пошел бы добровольцем, но не может, потому что, если его убьют, мать этого не переживет.
Роман поморщился:
– Сама воевала, а тебя – не переживет?..
– А у вас ведь тоже бронь, Роман Михайлович? – не без ехидства спросил Лева.
– Конечно! – воскликнула Липа. – Он же начальник подстанции! Его никто и не отпустит. Роман не сказал ничего.
Михаил Семеныч умер в конце сентября. Застудился. Хоронили его на Ваганькове на участке для староверов, как просил.
Через день Роман пришел в Басманный, принес два чемодана с вещами:
– Я ухожу, Липа.
– На фронт?! Но как же, Ромочка?! У тебя броня, у тебя язва!..
– Опомнись, Олимпиада, – Роман покачал головой. – Какая язва, какая бронь? Я коммунист. А вещи: будет возможность – на картошку сменяешь.
Липа собрала ему белье, поплакала и, когда Роман уже уходил, в коридоре вскричала вдруг:
– Рома! В плен не сдавайся!
– Мы в плен не сдаемся! – громким чужим голосом ответил брат.
День эвакуации был назначен на тридцать первое октября. Липа принесла с работы справку о том, что она с семьей «в специальном порядке переезжает в другую – местность». В Свердловск. По счастливой случайности Торфяной институт, где учился Лева и числилась Люся, тоже эвакуировался в Свердловск. Георгий с прочим заводским начальством оставался в Москве взрывать завод– если что. Мужа Глаши мобиловали, родня была под немцем, она решила остаться с Георгием Петровичем.
Александра Иннокентьевна, Александр Григорьевич и Оля никуда уезжать не собирались. Александра Иннокентьевна была уверена, что немцев в Москву не пустят. Но если бы она и не была в этом уверена, то все равно бы ничего не могла менить: станция дезинфекции, где она работала, и магазин «Галантерея» на Домниковке, где Александр Григорьевич служил товароведом, организованной эвакуации не подлежали.
– …Эшелон отправлялся в два часа, но Липа, как всегда, загодя послала Георгия искать транспорт. Глаша, сбегав на молочную кухню за детским прикормом, рассказала, что во дворе молочной кухни, куда задом выходят военкомат и собес, чего-то жгут, пожар развели до самого неба, бумаги летают…
В дверь постучали. На пороге стоял мужик в брезентовом плаще и резиновых сапогах. От него шибало злой вонью.
– Извиняюсь, Бадрецовы? Муженек ваш за портвейным вином на Разгуляй побежал. Разлив дают. А меня к вам нарядил.
– Ну ты подумай! Молодец, папочка!..
– Не волнуйся, Люсенька, – привычно пробормотала Липа, морщась от вони. – Ну как же – столько вещей?..
– Вы таксист? – недоверчиво спросила Аня мужика, схватившего два огромных узла.
– Какое! Помойку мы возим. Липа всплеснула руками:
– Это же антисанитарно! У нас ребенок…
– Мама! Какая еще санитария? Немцы в Химках!
– Ты вот что, ты шмотье вн тащи! Быстрей давай, а то – уеду…
Телега была огромная, на дутых резиновых колесах, и вся в помоечных ошметках. Липа было отпрянула в ужасе, но Люся молча одну за другой зашвырнула в телегу вещи.
– А ты не боись, – успокаивал мужик Липу, захлопывая откидной борт, как у грузовика. – Домчу, что твоя такси.
– А сами-то? – поинтересовалась Липа.
– А нам что! – махнул рукой мужик. – Хоть советские, хоть какие – все равно помойку возить. Помои – они и есть помои.
Прибежал Георгий, в руке откуда-то взявшийся чайник, носик заткнут тряпкой.
Липа последний раз поднялась наверх, перепеленала Таню, взяла ее на руки.
– Сядем на дорожку… Аня, ты учебники не забыла? Она опустилась на диван. Мяукнул кот, оборвав молчание.
– Глаша, если что от Ромы, сейчас же сообщи. Потому что всякое бывает… Я не верю…
– Не беспокойтесь, Лимпиада Михайловна. Если что…
– Ну, встали! – сказала Липа. – Жоржик, Люся… Аня! Где ты опять?
Глаша, всклокоченная, проводила их, вытерла слезы и пошла наверх. И уже на лестничной площадке услышала, что в квартире – дверь открыта – звонит телефон.
– Кого? – спросила она, тяжело дыша. – Романа Михайловича? А Романа Михайловича нету дома. Рома-па Михайловича убили.
4. В СЛОЖНЫХ УСЛОВИЯХ ВОЕННОГО ВРЕМЕНИ…
Завод Георгию взрывать, слава богу, не пришлось. Зато он спалил квартиру, правда, только одну комнату, большую.
Лег спать, очень усталый и абсолютно трезвый, как потом клялся Липе, а на самом деле очень усталый, но не абсолютно трезвый. Иначе проснулся бы до того, как Дуся-лифтерша с домоуправом, взломав дверь, разбудили его, слегка подгоревшего. Занялось от электроплитки: ветерок подал занавеску на нее – и пошло…
Отозванная эвакуации в феврале сорок второго Липа пепелище восприняла спокойно, как ущерб войны: «Так – так так, чего же теперь». Больше пожар не обсуждался.
В большой комнате остались несгоревшие металлические скелеты кроватей и стол с обгоревшей столешницей. Липа отодрала ножом окалину со стола, застелила газетами, выравнивая поверхность, и покрыла простыней вместо скатерти.
Почему-то уцелело радио, и теперь в почти пустой комнате с опаленными стенами оно звучало громче прежнего, с большим резонансом.
Про пожар Липа забыла, пугалась она только по утрам, в недоумении просыпаясь в обугленных стенах. Георгию на заводе дали внеочередной ордер на приобретение мануфактуры; маляры с завода сделали кое-как ремонт, и жнь пошла дальше, только с меньшими удобствами: без трюмо, гардероба, дивана и этажерки с собранием сочинений Чехова, Гаршина и подшивками газет, необходимых Липе для довоенных политзанятий.
Несколько раз Липа звонила в Уланский Александре Иннокентьевне узнать, нет ли вестей от Александра Григорьевича, недавно повторно арестованного, но Александра Иннокентьевна разговор поддерживать не пожелала и недоумевала, почему Липу-то это так заботит. Все совершенно ясно: вина ее бывшего мужа доказана, освобождение было ошибочным, …Аня проснулась оттого, что чесалась голова. А может, голова зачесалась, когда она услышала стук в дверь. Принесли телеграмму. В коридоре было темно: что за телеграмма, Аня разобрать не могла, поставила закорючку вместо подписи и, закутанная в одеяло, на ощупь поплелась в комнату. Пощелкала выключателем – бесполезно, значит, десяти еще не было. Зажгла коптилку.
Телеграмма была фототелеграммой. Папин каллиграфический почерк: «В сложных условиях военного времени ты с отличием окончила школу, полностью оправдав наши родительские надежды. Поздравляю тебя, желаю крепкого здоровья и дальнейших академических успехов. Твой отец Георгий Бадрецов. 15 июня 1942».
Подпись отца «Бадрецов» кончалась виньетистым росчерком. Отец давно смирился с тем, что в двойной его фамилии Бадрецов-Степанов первой была – Липина, и теперь уже. не раздумывая подписывался жениной частью фамилии, что всячески отвергал в начале их супружеской жни.
Уснуть не получалось! голова – хоть до крови раздери…
…Утром ее разбудил звонок. Она выскочила в коридор в одеяле, чуть не сшибла хозяина квартиры. Константин Алексеевич буркнул то ли «здравствуйте», то ли «вините» и исчез. А выскочила Аня, чтоб опередить бабку. Эта ведьма запросто скажет: «Дома нет». Особенно если Глеб. А вчера Александр Ильич пришел с двумя ведрами – колонка на углу не работала, – выгнала его, зараза: «Тута тебе не колодец!»
Аня отперла дверь: Левка.
– Анька! Пляши качучу!.
– Не ори! – Аня показала на хозяйскую дверь и приставила к уху ладонь трубочкой. – Чего приехал? Сессия?
Левка сунул руку под мышку и откуда-то со спины достал две полбуханки белого хлеба. Хлеб пах пекарней и был чуть влажный от Левкиного пота.
– Держи! Вчера приехал, ночь, пошел в общагу к ребятам, на хлебозавод с собой взяли. Грузить. Посплю часок и опять к ним – у них конспекты есть. Одеяло надо шерстяное забрать – холодно на торфянике, мочи нет.
После того как Липу отозвали в Москву и с харчами стало совсем туго, Лева устроился на торфяник – в сорока километрах от Свердловска! он – мастером, Люся – нормировщицей. В институте они по-прежнему числились студентами. Сейчас Лева приехал сдавать сессию,
– Лева! А я аттестат получила! Посмотри.
– Ишь ты! А почему «с отличием» от руки?
– Бланков не было. Приписали. Не болеет Танька?
– Тьфу-тьфу… – Лева тяжело вздохнул и, не раздеваясь, лег на Анину постель. – Спать хочу, подыхаю.
Ань! Ты почему такая красивая? И толстая какая-то, румяная вся. Другие вон: кожа да кости…
– Это с виду. А так-то я дохлая: в библиотеке засыпаю, трамвай, пока совсем не подойдет, номера не вижу. Софья Лазаревна говорит: от плохого питания. Грибов хочешь?
– Это грибы? – Лева боязливо ткнул пальцем в тарелку с какими-то блинами зловеще-бурого цвета.
– Грибы. Валуи соленые. Вполне съедобны. Это они только с виду.
Он отщипнул кусочек.
– Соль голая!
– И хорошо! – засмеялась Аня. – Поешь – пить хочется, напьешься – есть не хочется.
– Ты их все-таки не надо… – Лева опасливо покосился на грибы. – Траванешься – и до свидания. Я тебе в следующий раз чего-нибудь питательного прихвачу. Лучку зеленого. Ты ешь хлеб, ешь…
– Лев… Киршонам надо бы, а то сожрем одни. Они мне всегда…
Лева отодвинул на край стола полбуханки,
– На. Я лягу, Ань. Посплю часок и пойду.
– Только сапоги сними.
…За транспарантом, перекинутым через улицу: «Разгромим врага в 1942 году», Аня свернула в переулок.
Софья Лазаревна Киршон, московская приятельница Липы, стояла в темном закутке передней и что-то жарила на керосинке.
Аня достала сумки хлеб,
– Господи! Откуда?
– Левка притащил,
– Левочка приехал? Привет ему. А я уж грешным Делом подумала: на панель пошла наша отличница.
– Кстати, – Аня подкрутила пламя керосинки. – Ко мне ребята заходят, Глеб, Юра – Люсиного института, – они теперь в Академии Жуковского учатся. А хозяина квартиры (он вдовец) теща вконец застращала: солдаты, говорит, к девке ходят, а алименты тебе платить. Он, бедный, и так-то дома почти не бывает, а когда бывает, даже в уборную при мне старается не выходить… А я аттестат получила с отличием…
…Комната была большая, с нким потолком. Обеденный стол, разложенный, как для гостей, был поделен на две части. Полстола и полуторная кровать были выделены Киршонам.
За своей половиной стола сидел муж Софьи Лазаревны Александр Ильич, читал газету. С другой стороны стола хозяйская девочка готовила уроки, перед ней стоял раскрытый учебник, прислоненный к закопченному чайнику. Аня помнила, какими глазами смотрели на Кир-шонов родители девочки, когда эвакуированных вселяли к ним в комнату. Однако Софья Лазаревна так повела дело, что теперь их всех можно было принять за родственников.
– Новостей нет? – спросила Аня. Александр Ильич молча сложил газету.
– Честно говоря, я больше и не жду… Не дай бог только, если в плен… И почему именно Веня?.. Лева ваш не пошел, учится… И Глеб здесь…
Аня виновато потупилась,
– Лева – да… Хотя у него семья… А Глеб – нет. Глеб в летную школу подал сразу. Полгода – и на фронт. А ему сказали: в академию, раз четыре курса технического вуза…
– Смотри-ка, что нам Аня принесла!.. – в комнату вошла Софья Лазаревна. – Белый. Зина, мой руки, будем праздновать. А у нас, Анечка, между прочим, тоже деликатесы: картофельные оладьи и компот. И масло хлопковое.
– Буржуи!
– Это все мои мухи! – Софья Лазаревна хитро улыбнулась, достала – под подушки батистовый платочек, обвязанный кружевами мулине. В углу платочка была вышита большая черная муха. – Нравится? – Софья Лазаревна пошевелила платочек – муха затрепетала. – К нам иногда дамы-патронессы наведываются, местного начальства. Одна увидела у меня на столе – вышиваю, если дежурство спокойное, – прямо зашлась: сделан ей таких полдюжины, платит продуктами. А мне что, пожалуйста. – Софья Лазаревна вздохнула. – Ну, а ты у нас, выходит, именинница? По такому случаю… – Софья Лазаревна полезла в шкаф. – Спирт будем пить!
– Мне, Софочка, чистого, – попросил Александр Ильич. И, заметив удивление жены, добавил: – Граммов двадцать.
– И мне чистого! – выкрикнула Аня.
– Сейчас еще Зина попросит чистого! – Софья Лазаревна подлила в рюмку воды чайника. – Вот, Зиночка, Аня кончила школу. Поздравь ее.
Девочка молча улыбнулась.
Александр Ильич встал, поднял рюмку, откашлялся:
– В сложных условиях военного времени…
Аня засмеялась, расплескивая рюмку… Отхохотав-шись, она под удивленные взгляды Киршонов полезла в сумку и достала фототелеграмму.
Александр Ильич прочел и тоже засмеялся.
– Тогда дай я просто тебя поцелую, Анечка. Молодец! Бог даст, все будет у тебя в жни в порядке!.. Чокнулись.
– Вот что, – сказала Софья Лазаревна, когда Аня пошла ее проводить. – Я договорилась у нас в санпропускнике: придешь, помоешься. Я с пяти, так что приходи, не опаздывай. Я тебе голову помажу специальной жидкостью.
– И вода горячая будет?!
– Сколько угодно. И оденься потеплей.
…Дома Аню ждал Глеб. Кирзовые сапоги на нем блестели.
Левка уже проснулся и врал Глебу, что скоро его назначат главным инженером.
– Привет, Глеб.
– А от тебя не спиртом пахнет? – нахмурившись, спросил Глеб.
– Спиртом. Это оттого, что я пила спирт! – Аня дыхнула Глебу прямо в лицо. – Левик, можно я твою лыжную шапку возьму ненадолго?
– Бери, – удивленно пожал плечами Лева. – Погода, прямо скажем, не очень лыжная, а так – бери.
– Мне надо… Я ненадолго. Мыться пойду к Софье Лазаревне. Глеб, а почему ты все-таки не пошел в летную школу? Был бы сейчас герой летчик!.. Ладно, Глеб.
Жди меня, и я вернусь. Шучу, Глеб, не жди. Я пошла. Приду не скоро.
– Она что, напилась? – невозмутимым голосом спросил Глеб.
– Я вас целую, – сказала Аня, посылая Глебу воздушный поцелуй.
– Ты что же так поздно? Давай… – Софья Лазаревна усадила Аню на табуретку и закрыла дверь на ключ. – Через час ранбольные пойдут мыться.
– Пешком шла. В трамвай никак. – Аня проворно расплела косы. – С завтрашнего дня – на завод направили. Рабочую карточку дадут.
– Рабочую – это хорошо. Поближе сядь.
Софья Лазаревна помешала деревянной палочкой в банке с бурой маслянистой жидкостью. – Сейчас намажемся…
– А она отмоется?
– Отмоется, если хорошо промоешь. – Зажатым в пинцет тампоном она тщательно намазала Ане голову, накрыла компрессной бумагой и слегка забинтовала. Взглянула на часы. – Теперь сиди.
– Просто сидеть?
– Погоди, – Софья Лазаревна выдвинула ящик стола и достала растерзанную, засаленную книжку. – Вот. Что-то вроде Чарской…
Аня наугад открыла книгу:
«…Судьба ведет нас к разрыву, – твердо сказал граф. – У вас нет снисхождения к моей беззащитности… – прошептала она…»
– Сиди читай, никому не отвечай. Я запру тебя. – Софья Лазаревна взяла со шкафа ключ.
…Разбудила Аню Софья Лазаревна. Возле нее стояла маленькая кособокая старушка, в белом халате.
– Хорош-а-а-я… – сказала старуха, продолжая разговор с Софьей Лазаревной.
– Анечка, Анфиса Григорьевна пойдет с тобой мыться. Ты ее слушайся – специалист. Ты уж проследи, Анфиса Григорьевна, чтобы девочка промыла голову. Набрала…
– Сползу-ут, – махнула рукой старушка. – Пошли, голуба. Племянница-то у тебя, Лазаревна, малинка. Только непохожая: беленькая, в конопушечках, а ты как грач носатый.
– Идите, идите, а то сейчас повалят!
– Слышь, Лазаревна, а этот семнадцатой, Лешка, опять убег вчера, – в дверях сообщила Анфиса Григорьевна. – До утра где-то обретался. Такой уж парень…
– Идите, идите!
– …Убег, – продолжала Анфиса Григорьевна. – И ведь с третьего этажа! Вот он… на помин легкий!..
Навстречу им, прихрамывая, шел парень, пижама болталась на нем, как на пугале: при ходьбе он чуть подергивал головой.
– Бабка! Ты ее мой и прямо ко мне в семнадцатую! – весело сказал он.
Тебе не девку, тебе ремня хорошего! Лечиться прислали, а ты бегаешь… Тебе, Лешка…,
– Э-э, девка-то у тебя контуженая, не пойдет, – разглядывая Аню и не обращая внимания на ругань, сказал Лешка.
– Сам ты контуженый! – фыркнула Аня.
– Нормальная! – констатировал Лешка и снова дернулся. – А чего ж головка? – Он повел носом… – Э-э-э, да она у тебя вшивая!..
Аня покраснела.
– Бабка! Мне сегодня Иван Владимирович мыться разрешил! Помоешь?
– Через час приходи. Понял? – Анфиса Григорьевна погрозила парню пальцем: – Пройти дай! Лешка отодвинулся.
– Бежит маленький вошонок, а за ним большая вошь, – донеслось сзади. Их на тройке не поймаешь. И дубинкой не убьешь!
Аня засмеялась. Но не обернулась.
Баня госпитального санпропускника была совсем ма-. ленькая: помывочная комната да закуток места на че-тыре.
– Ты пока не развязывай, пока тело три, головка пускай попреет… Да-да, так и мойся.
Пока старуха раздевалась, Аня набрала шайку горячей воды и вылила на себя. И снова подставила шайку под кран.
– Шайку-то ополосни, мало ли… – заворчала Анфиса Григорьевна, но Аня уже вылила на себя и вторую.
– Хо-рошо-о-о…
– Ну, хорошо, так и ладно… Трись пока, я тебе потом голову вымою… А то не промоешь как надо…
Аня намылилась раз, намылилась два и взялась мылиться третий раз, но тут Анфиса Григорьевна отняла у Нее разбухшую мочалку.
– Все, девка, чище не будешь. Дальше уж баловство одно. – Она сдернула с Аниной головы повязку. – Наги-най, ниже нагинай, чего не гнесся?
– Я гнусь, – просипела Аня, стараясь не хлебнуть шайки.
Наконец Анфиса Григорьевна отдала Ане обмылок.
– Ну вот. Теперь сама.
Второй раз мылилось лучше, и на голове получилась Целая шапка пены.
– Глеб, судьба ведет нас к разрыву! – блаженно бормотала Аня, барабаня пальцами в мыльной пене.
Анфиса Григорьевна ткнула ее. Аня повертела в ухе, чтобы хоть что-то услышать сквозь пену, и спросила:
– Чего?
– Заговариваешься… – строго сказала старуха. – Разрыв какой-то…
– Больше не буду! – прокричала ей Аня.
– У вас нет снисхождения к моей беззащитности, Глеб. – «Ой, опять, наверное, вслух», – подумала Аня. Сквозь лену ничего слышно не было, хотя Анфиса Григорьевна что-то кричала ей и дергала за руку. – Это я так… – успокоила Аня старуху. – Я не спятила.
Она намылила голову и третий раз и как можно более красивым голосом, с выражением пронесла:
– Нет, Глеб Вахмистров, я никогда не стану вашей! – Сунула намыленную голову в шайку с водой и трясла ею там, пока хватило дыхания.
Анфиса Григорьевна что-то кричала ей, дергала ее за руку, даже шлепнула по заду.
Наконец Аня высунулась шайки и села на лавку. Кровь стучала в висках, в ушах стоял шум, похожий на оживленный сбивчивый разг Аня не спеша закрутила волосы в узел. И открыла глаза.
Анфиса Григорьевна что-то выкрикивала и костлявой рукой с зажатой в ней мочалкой указывала на дверь. Аня повернулась.
В дверях стояли мужчины в подштанниках и с очумелым восторгом наблюдали за ней.
– Ай! – крикнула Аня и, обхватив руками колени, сунула в колени голову. Узел развалился, мокрые волосы мотались по полу…
– Мой ее, бабка, чище мой!..
Анфиса Григорьевна кинула в Лешку мочалкой, смех задавился, дверь закрылась.
– А ты ополаскивайся… Ничего… Этих теперь не выгонишь… Ополаскивайся, говорю, чего скорежилась?.. Ну, мужики… Ранбольные… Они на тебя не глядят. А и поглядят, не сглазят… У них глаз не тяжелый…
Аня кое-как домылась, не представляя, как она отсюда выберется. И почему-то было не так стыдно, что голая, а вот не очень красивая – ноги толстые…
– Бабка! – в дверь сунулся Лешка.
– Я тебе! Кипятком сейчас!.. Лешка убрался.
Первой на выход пошла Анфиса Григорьевна, следом, съежившись, робко ступала Аня.
– Чтоб духу вашего!.. – Анфиса Григорьевна открыла дверь. – Да здесь и нет никого. Посовестились, жеребцы!.. Одевайся.
Ранбольные сидели у входа в санпропускник и негромко галдели.
– Не стыдно! – появляясь в коридоре, сказала Анфиса Григорьевна. – Софья Лазаревна племянницу привела помыться, а вы… Охальники!
В коридор вышла Аня. Ранбольные смолкли.
– Здравствуйте! – Аня гордо вскинула голову. Сейчас ей казалось, что с распущенными волосами она похожа на Елену Прекрасную. – Выздоравливайте. Всего хорошего. – И поплыла по коридору.
– Ты где живешь? – крикнул Лешка. Аня обернулась:
– В Москве.
– Дай телефон! Я после войны на тебе поженюсь. – Я за тебя не пойду – ты на чучело похож!..
El-24-96.
Аня вышла на улицу. Было холодно, откуда-то взялся в
5. ЛИПА И ГЕОРГИЙ
Из эвакуации Люся вернулась весной сорок четвертого.
Паровоз медленно втягивал состав в межперронный кор Липа металась по платформе, кидаясь к окнам вагонов, забитых не теми, чужими, лицами, – указать номер вагона в телеграмме забыли.
Наконец паровоз уперся шипящим носом в тупичок, и перед Липой как по команде оказались за окном Люся, Лева и маленькая головастая девочка с двумя бантами, Таня.
Первая вышла Люся, Липа кинулась к ней, обняла, заплакала. Посолидневший, с усами Лева подал теще набычившуюся внучку, потом вещи, потом спустился сам, Липа целовала Леву, а сама тем временем заглядывала ему через плечо… Но с подножки на московскую землю сыпался галдящий незнакомый люд.
Только сейчас Липа отчетливо поняла, что Аня вагона не появится. Ани больше нет и не будет никогда.
– Георгий… Жоржик! Анечка-то не приедет… – Ошарашенная своим неожиданным открытием, Липа ткнулась мокрым лицом в потертое драповое пальто мужа, черная косынка съехала ей на затылок.
– Ты почему волосы перестала красить? – раздраженно спросила Люся.
– Волосы? Какие волосы?.. Все-таки… Люся, какая ты… Жестокосердная, – Липа с трудом подобрала нужное слово.
– Не ругай маму! – пробасила Таня, держась за Люсину юбку.
Люся заставила себя улыбнуться.
– Действительно! Вот внучку тебе привезли. В целости и сохранности.
Липа, вытерев слезы, присела возле девочки.
– А как меня зовут, ты помнишь?
– Баба Липа.
– Ах ты, моя дорогая, умница ты моя!.. – Липа подхватила внучку на руки и заплакала в голос. Поплакав, она озабоченно оглядела вещи.
– Люся, ты места пересчитала?
…Пока Лева таскал вещи на четвертый этаж, Люся, оторопев, знакомилась с новой обстановкой квартиры, вернее, отсутствием обстановки, про пожар ей в Свердловск не сообщали.
Стены были шершаво выкрашены темно-синей масляной краской, в большой комнате стоял стол, незнакомый шкаф и две кровати маленькой комнаты. На стене висела большая карта, проткнутая красными флажками на булавках по линии фронта, а возле шкафа, под узким транспарантом «Жертвы войны», вырезанным газеты, в ряд фотографии: Михаила Семеныча, Георгиева брата Вани, Романа и Ани.
– Что это?! – воскликнула Люся и потянулась сорвать «Жертвы войны».
– Люся! – строго одернула ее Липа. – У тебя есть своя комната, будь добра, ничего здесь не трогай… Конечно, ты много перенесла, стала нервная, но…
Георгий уже открывал бутылку с водкой, и Липа тащила кухни прикрытую полотенцем кастрюлю с пирогами, первыми с довоенных времен.
– Ну, с приездом! – нетерпеливо сказал Георгий.
•– …Ходила в баню и, пока возвращалась, простудилась… Такая погода: то жарко, то холодно…
Люся говорила, с трудом сдерживая раздражение. В свое время она подробно описала им все обстоятельства смерти Ани, но Липа заставила рассказывать все сначала. Зачем это нужно? Она сама тогда три дня ревела не переставая, но ведь прошло два года. И столько вокруг смертей…
– …Лева пришел через два дня, она уже мертвая. Вскрытие показало: крупозное воспаление легких. Наверное, пришла домой, легла, думала, пройдет… Потом, конечно, хозяйку звала, а та не слышала, а может, и не хотела слышать. Утверждает, что не слышала. Ты же знаешь, какое там отношение к эвакуированным…
Вместо морковного чая с сахарином Люся предложила пить кофе. Она купила его в Свердловске еще в сорок первом году целую наволочку, когда все магазины были завалены зеленым кофе. Кофе никто не брал, хотя давали его без карточек, а может быть, именно потому.
Скептически попыхивая папироской, Липа наблюдала, как дочь рассыпала зеленые зерна на противень и задвинула его в духовку. Георгий в комнате, повеселевший, завел дребезжащим голосом свою любимую; «Высоко поднимем мы кубок веселья…»
– Подымем, подымем… – пробормотала Липа, наблюдая, как Люся вытянула духовки противень и мешалкой для белья шуровала буреющие зерна, подернутые маслянистой испариной.
Едкий, незнакомый, но приятный дух витал по квартире. Липа по-прежнему недоверчиво дымила в передней, на всякий случай морщась от кофейного аромата. Когда же наконец зерна поджарились, Люся растолкла их в ступе, отчего запах стал такой силы, что пришлось рас-,пахнуть дверь в кор Кофейный продел Люся отварила в кастрюльке и понесла в комнату.
Липа, брезгливо поджав губы, отхлебнула незнакомого питья и неожиданно осталась им довольна. Георгий замотал головой, многозначительно поглядывая на неоконченную бутылку.
На запах кофе возникла Дуся-лифтерша поприветствовать вернувшихся соседей. Ей тоже дали попробовать зелья. Дусе не понравилось – горький, то ли дело какавелла с американской сгущенкой.
А к кофе Липа позднее пристрастилась и пила его в основном на ночь, уверяя, что способствует сну.
Война с приездом дочери для Липы почти окончилась: отца давно уже не было в живых, брат погиб, Анечка умерла, Марья в совхозе – волноваться Липе теперь было не за кого. Теперь она не бросалась к репродуктору, когда передавали сводку Информбюро: она уже не беспокоилась, как раньше, что немцы, не дай бог, прорвутся к Уралу.
За окном по-прежнему, по-довоенному бубнил молком-бинат, галдел диспетчер, разгоняющий составы по трем вокзалам, субботними вечерами и по воскресным утрам пробивался колокольный звон со стороны Елоховского собора, куда Дуся теперь регулярно ходила для поддержания репутации верующей.
Лева остался жить в Басманном, хотя прописан был в Уланском. Мысль о возвращении к матери даже не приходила ему в голову. Дело в том, что Лева после второго ареста отца боялся Уланского и старался даже пореже туда звонить, что, впрочем, встречало полное понимание Александры Иннокентьевны. Да и Люся, повидав мужа в роли главного инженера, была против раздельного проживания.
Время от времени Александра Иннокентьевна интересовалась для порядка: почему Лева так редко заходит? В ответ Лева бубнил про здоровье дочери, вернее, про нездоровье, что было чистой правдой, потому что Таня, ходившая босиком по вонючим торфяным болотам, поедающая пойманных Левой карасей не только в сыром, но иногда и в живом виде, здесь, в Москве, под Липиным руководством, стала сопливиться и температурить.
От Александра Григорьевича вестей не было уже три года.
В начале сорок пятого Лева защищал диплом. Диплом Лева защитил на «отлично» не только благодаря знаниям. На государственную комиссию провело неотразимое впечатление то, как диплом был оформлен. Набело диплом переписывал Георгий тем самым каллиграфическим почерком, за который в свое время был принят конторщиком в Русско-французское акционерное общество.
Запершись у себя в кабинете, – заместительница говорила всем, что он уехал в банк, – Георгий Петрович выводил непонятные слова по торфоразработкам на мелованной бумаге с водяными знаками, оставшейся с дореволюционных времен, предварительно отстригая ножницами грифы, в оформление которых входил двуглавый царский орел.
Когда Георгий переписывал просто слова, дело шло без задержки; если же слова попадались иностранные или формулы, он обычно звонил домой и шепотом, чтобы не услышали за дверью в бухгалтерии, просил Леву, а в его отсутствие Люсю, уточнить кое-что, в самых же сложных случаях оставлял пропуск.
Александра Иннокентьевна по телефону поздравила сына с отличным окончанием института. Лева поблагодарил мать за поздравление, вяло попробовал объяснить ей, что он не с отличием закончил институт, а диплом защитил на «отлично», – что не одно и то же. Александра Иннокентьевна не дослушала сына, привычно не вникая в тонкости. Это было ее характерной чертой – не вникать по возможности в жнь детей, не у. надоедать мелочной опекой. Она придерживалась этого правила и раньше, когда Лева еще учился в школе. На родительские собрания ходила Оля, а Александра Иннокентьевна, встретив на лестнице сына, несущегося куда-то в шапке с оторванным ухом, удивленно замечала, что Лева вырос, и для порядка спрашивала, выучил ли он уроки. Повышенный интерес к сыну возник у нее только однажды – когда она сломала ногу. Потеряв возможность двигаться, Александра Иннокентьевна решила тем не менее болеть эффективно и органовала дома детский те Решено было поставить «Тома Сойера».
В большой комнате Уланского устроили сцену, старинное сюзане превратилось в занавес, платья шились вручную. Александра Иннокентьевна с загипсованной ногой сидела в английском кресле и руководила артистами– малолетними родственниками, прванными Староконюшенного и с Пречистенки.
Александру Григорьевичу было предложено больше времени проводить на службе, а лучше уехать в командировку.
«У меня же экзамен», – пробовала возражать Оля, оканчивающая в то время рабфак. «Заниматься лучше Всего в библиотеке, – не отрываясь от режиссуры, отвечала ей Александра Иннокентьевна. – Так! – Она хлопала в ладоши. – Внимание, повторяем сцену!..»
Лева срочно понадобился матери в связи с ветрянкой У исполнительницы главной роли. Он был пойман на Сухаревке и обряжен в юбочку и кружевные панталоны Бек-ки Тэ Заодно Александра Иннокентьевна проверила, как он учится, и обнаружила, что сын остался в пятом классе на второй год.
– Распределили Леву на торфяник Дедово Поле, в Двухстах километрах от Москвы. Главным инженером.
Липа записывала, чего надо купить, собрать, лекарства… Дуся советовала везти на периферию соль и синьку – менять на харчи. «Там баб много работает, стираются, синька пойдет за милую душу».
Теперь Лева часто приезжал в командировки в Москву. Приезжал, как правило, на крытой брезентом трехтонке с грузчиками, экспедитором и другими нужными работниками. Обе комнаты в Басманном до отказа набивались приезжими, а невместившиеся спали в машине, снабженные тюфяками, подушками и одеялами. Липа отдавала сотрудникам зятя свое спанье, а сама с Георгием в дни нашествий перебивалась под своей старой шубой и драповым пальто мужа.
Иногда машина прибывала в Басманный без Левы – главный инженер разрешал сотрудникам остановиться «у него на квартире». Дверь не запиралась, по квартире бродили небритые мужики в кирзовых сапогах, бросали в раковину окурки, забывали спустить за собой в уборной, громко кричали, названивая в различные снабы, матерились («Извини, конечно, хозяйка»), просили поставить чайничек и спали на полу, не раздеваясь, – когда они прибывали без Левы, Липа в виде робкого протеста не давала им спальных принадлежностей.
Приезжающие с Дедова Поля неменно привозили с собой гостинцы: куски соленой свинины, покрытые длинной щетиной, в основном холодцовые части – уши, ноги… Студень них варился в огромных количествах, щетину выплевывали.
Помимо Левиных командировочных приезжали и оставались ночевать родственники и знакомые родственников. Иногда это были женщины с детьми, в том числе и грудными. Липа не всегда точно определяла, кто есть кто. У нее, поздно вечером возвращавшейся с работы, не хватало на это времени, но все равно принимала всех с неменным наследственным радушием. Иногда начинал роптать Георгий, в этих случаях Липа хмурилась, и он замолкал.
Впрочем, Георгия торфяные довольно быстро нейтраловали самогоном, привозимым с Дедова Поля, как и соленая свинина, в огромных количествах.
Георгий до войны всерьез не пил. Он только немен^ но напивался в гостях по слабости здоровья. Всегда его чуть живого волокли на трамвай. И Липа поэтому не осо» бенно любила ходить по гостям: пусть лучше к ним ходят. Георгий, конечно, напивался и дома, при гостях, но потери при этом были минимальные. Он просто засыпал, Цпредварительно промаявшись минут десять в уборной. Выбредал уборной он чуть живой, бледный, хватаясь за стены, тащился на кровать, бормоча по дороге; «Это сапожник нажрется и дрыхнет… А интеллигентный человек… Она ж отрава…»
Георгий всегда говорил, что водка отрава, и всегда хотел бросить пить – «с понедельника». Но не дай бог, чтоб ему предложили бросить вот сейчас и вот эту, стоящую перед ним, четвертинку.
Трезвый, разговоры о пьянстве он называл «мещанством», а до осуждения водки снисходил, только когда был в духе, то есть когда перед ним стояла «водочка», а он ее только-только начал и еще не был пьян.
– Олимпиада Михайловна, ты хоть знаешь, кто у тебя в квартире обретается? – как-то раз спросила Дуся, когда поздно вечером Липа возвращалась с работы. Выключив лифт, Дуся запирала ящик с рубильником.
– Коллеги Льва Александровича, – с достоинством ответила Липа. – Дусенька, включи, пожалуйста, устала, как собака, не подымусь на четвертый этаж.
Дуся стала распаковывать металлический ящик.
– Они баб с вокзала к тебе водят, а ты говоришь – коллеги! Я Маруську давно знаю, мне ее милиция показывала. А ты: коллеги! Беги, повыгоняй к чертовой матери!
– Господи, – прошептала Липа, возносясь на лифте.
Действительно, иногда, особенно в последнее время, Липа встречала в своей квартире странных женщин. У них был вызывающий вид, и от них несло перегаром. С Липой они не здоровались.
Липа выскочила лифта, устремляясь к своей квартире.
– Первым делом документ проверь, – научила ее Дуся. – Если что, сразу в отделение. Я – понятая.
Липа открыла наконец дверь своим ключом, включила свет в большой комнате. Постель была разобрана, но Георгия в ней не было.
– Вот так, – с удовлетворением кивнула Дуся, следующая за Липой по пятам. – Раньше надо было…
Липа метнулась в маленькую комнату. Дверь была заперта, но за дверью раздался хриплый смех, не мужской, Липа переглянулась с Дусей, а на фоне смеха вы-Делился голос мужика приезжих и – Георгия.
– Стучись, – прошептала Дуся.
Липа постучала.
– Чего?
– Моссовет запретил!.. – вскричала Липа. – Как ответственный квартиросъемщик…
– Паспорта проверь, – шептала Дуся. Липа отчаянней заколотила в дверь. Смех смолк.
– Гони ее, – взвгнул женский незнакомый голос. По цолу забухал кирзовый шаг. Дверь распахнулась.
– Тебе чего, мамаш? – спросил Липу осоловелый грузчик, который бывал в Басманном чаще других.
Липа старалась разглядеть за его огромным туловом, что творится в комнате.
– Ты чего, ты спать иди, – посоветовал грузчик. – По утряку потише шастай – ребята отдыхать будут, – он ткнул мясистым кулаком за плечо в сторону невидимых Липе «ребят».
– Мне показалось… женский голос?.. – виновато пробормотала Липа.
– Ну, – кивнул мужик, – Маруся. Экспед С соседнего торфяника. Чего ты всполошилась? Спать иди. – И захлопнул дверь.
Липа обернулась к Дусе:
– Экспед С соседнего участка. А ты: с вокзала. При чем здесь?.. А Жоржик-то? – Она снова постучала в дверь: – Не откажите в любезности, а мужа моего, Георгия Петровича?..
– Опять шумим, – недовольно приоткрыл дверь мужик. – Здесь он сидит. По бухгалтерии разбираемся. Лев Александрович просил. Спать иди, придет он, придет.
– Георгий! – строгим голосом негромко прокричала Липа в закрытую дверь.
– А-а, – отозвался тот.
– Не засиживайся, уже поздно.
– А-а…
– Ну, ладно… – пробормотала Липа, подходя к зеркалу, «Завтра политзанятие, Потсдамская конференция… – Она достала с полки расческу, вытащила пучка шпильку. – Потсдамская конференция. Завтра не успею, надо сейчас…» – Она решительно ткнула расческу в полуразвалившийся узел волос, подсела к столу и достала сумки толстую тетрадь по политзанятиям в коричневом дерматиновом переплете. Забытая расческа повисла вдоль уха.
6. ДЕДОВО ПОЛЕ
Парикмахер торфяника Дедово Поле пленный немец Ханс Дитер Берг на вопрос Люси, что ей выбрать для отдыха: санаторий в Трускавце или Рижское взморье, молча, с виноватой улыбкой развел руками, как бы удивляясь нелепости вопроса. Какое может быть у фрау сомнение: конечно – Балтика. Море, дюны… Если только фрау не показаны целебные воды предгорья Карпат. Вы увидите наш ландшафт, почти Северная Германия.
Люся, памятуя опасение Липы насчет послевоенного националма, заикнулась: не опасно ли ей там, русской? Ханс Дитер смутился. О готт… Молодая красивая фрау везде и есть только молодая красивая фрау; при чем здесь политика? Опасности нет. Если, конечно, фрау, он просит прощения за повторение, не нуждается в целебных водах.
Люся замотала головой, одна папильотка отскочила и упала на глиняный пол. Немец нагнулся за ней. Сквозь синий халат проступили его лопатки, как тогда, при первом знакомстве.
…Немцы размывали монитором торфяную залежь. Люся искала Леву – Танька затемпературила, надо посылать за врачом. Пучок у нее развалился, и волосы мотало по плечам влажным от болотных испарений ветром.
– Главного инженера не видели? – по-немецки крикнула Люся ближайшему немцу.
Тот вытянулся перед ней-, испуганно пожал плечами.
Ветер кинул прядь волос Люсе на лицо, она раздраженно откинула их за спину, выудила оставшегося пучка две шпильки, одну в рот, а второй стала суетливо, не туда, зашпиливать мешающие волосы.
– …на этом болоте чертовом, – бормотала она. – Все волосы… Пропади ты пропадом…
– Вам нужна прическа, фрау, – тихо сказал немец и в подтверждение своих слов протер единственное стеклышко очков от торфяной грязи. Он дотер стеклышко и снова вытянул руки по швам. – Ханс Дитер Берг. К вашим услугам… Дамский салон «Лорелея»…
Вечером в барак к пленным зашел десятник:
– Парикмахер кто? К начальнику!
– Переведи ему, – не отрываясь от ужина, буркнул лева, – пусть горбыль берет на узловой и пристраивается к конторе сзади, чтобы не видно было. Пусть напишет, что надо: ножницы, бритвы… И очки пусть. А то циклоп какой-то: один – пусто. Бегом в барак!
Люся перевела. Все, кроме последней фразы. Парикмахер вытянулся, щелкнул каблуками и вышел.
Люся поглядела на мужа с брезгливым недоумением;
– Ты как с человеком говоришь?! Жрешь сидишь, свинья розовая…
– Во-первых, я не свинья, а розовый – пигментация слабая.
– Мозги у тебя слабые!
– Не кричи на папу, – выговорила Таня, уставившись в тарелку. – Он не свинья.
Лева погладил дочь по голове.
– Все же я главный инж
– Дурак ты главный, а не инженер! Дочери бы постеснялся. Спать! – крикнула Люся Тане и для убедительности замахнулась.
Девочка привычно втянула голову в плечи, молча выбралась – за стола:
– Спокойной ночи.
– И ко мне больше не лезь! – орала уже по инерции Люся. – В барак! К лепухам своим! Главный!.. Дочь по головке он гладит! А ребенок вместо школы козу пасет? Главный!..
…Несколько дней после разговора с парикмахером Люся еще сомневалась, ехать или нет в Прибалтику, а потом махнула рукой: черт с ним, поеду – путевка бесплатная. Правда, Липа кричала по телефону, что как она может бросить ребенка, не выведя ему до конца солитера, бросить мужа, который, судя по Люсиным же истерикам, завел себе женщину. И вообще: если Люся всерьез решила рожать второго, то о каком пансионате может идти речь – надо спокойно вынашивать ребенка в привычных условиях.
Может быть, Люся и отказалась бы от путевки, если бы Липа так не квохтала. Дело в том, что Люся уже давно привыкла перечить матери – только чтобы не походить на нее. Она не хотела восклицать: «Вы представить себе не можете!» – и всплескивать при этом руками, не хотела носить байковые штаны, не хотела всю жнь иметь один и тот же берет и одну сумочку, которая заменялась, лишь когда протиралась насквозь и нее выпадало содержимое. Не хотела ходить, как мать, быстро-быстро перебирая ногами. Стискивая зубы, она не раз упрашивала Липу: «Почему ты так ходишь, мама? Ведь ты рослая женщина». На что Липа неменно отвечала: «Hac в гимназии так учили: вы не солдаты, а барышни». Отчаянно ненавидела Люся «жезлонг», «санаторию», «жофрению», «жирафу» и «таберкулез» – именно так проносила Липа эти слова. И походку Люся выработала себе непохожую на материну: плавную, неторопливую, легкую. Когда праздновали День Победы, главный врач областной больницы, высокий мужчина со старомодной бородкой, за столом все время говорил ей комплименты. «Такая стать!.. Сознайтесь, Людмила Георгиевна, вы порфироносной семьи!..» А мечтой «порфироносной» Людмилы Георгиевны было кресло. Кресло и стопка красивых носовых платков и чулок хоть несколько пар, но главное – кресло. В Басманном для сидения, до того как отец спалил квартиру, употреблялись только венские стулья, потом их заменили табуретки – от которых и у Люси, и у Ани даже в ранней молодости начинала болеть спина. Кресло… Как в кино или у Василевской.
На Рижском взморье Люсю поселили в коттедже, дощатом промерзшем домике без обогрева, объяснив, что в мае уже тепло. Вторых одеял не давали, зато разрешили накрываться тюфяками пустующих комнат. Тюфяки были под стать домику, промороженные насквозь, и согревалась под ними Люся к утру, когда надо было вставать. Но все равно ей здесь нравилось. Она много играла в волейбол, забыв про нараставшую беременность, и вспомнила, что когда-то умела красиво свистеть. Когда она выбила себе мячом палец, врач пансионата, молодой латыш, очень внимательно и почти безболезненно вставил его на место, сопровождая починку пальца красивым мужественным молчанием. О такой манере мужского поведения Люся за годы, прожитые с Левой, успела совсем забыть и теперь, к своему удивлению, чувствовала, что этот незнакомый латыш, про которого она знает лишь, что его зовут Янис, очень ей нравится. Что делать с этим Новым для нее ощущением, Люся не знала и тоже помалкивала. Когда палец был готов, Люся сказала, что прийти на перевязку сможет послезавтра, врач кивнул и сказал «я», что по-латышски значит «да». Люся сказала, что и по немецки «да» звучит так же, и Янис улыбнулся.
Накануне отъезда Люся с Янисом стояли в очереди в и какой-то полупьяный полковник привычно лез без очереди.
– Убирайтесь прочь, полковник! – громко сказала Люся неожиданно для себя не матом, а на аристократический м И добавила на современном языке: – Будем говорить с вами на партгруппе!..
Полковник, удивленный первой половиной Люсиной тирады и полностью ошалевший от второй, мгновенно испарился, а Янис смотрел на Люсю своими большими серыми глазами викинга, молча поглаживая ее руку в шелковой, перчатке; перчатки эти подарил ей он.
Янис дождался отправления поезда, сделал несколько шагов за удаляющимся вагоном, помахал ей и скрылся вида. Люся крепко зажмурила глаза, потом с силой их распахнула. Так. Все. Домой. У Таньки сол Левка блудит с нормировщицей. Ей через четыре месяца в декрет.
Люся взяла с пола чемодан и переложила его наверх, чтобы не разбить ногами подарки. Себе серв, Липе серв, свекрови – креп-марокеновое платье, пускай заткнутся! Георгий просил на него не тратиться. Таньке – забыла, а Левка наказан.
Пока пена размягчала шероховатость кожи – результат вчерашнего перепоя, – Лева Цыпин думал о жни, перебирая все «за» и «против», крутил свою биографию назад. «Против» было, как ни крути, больше. Лева медленно ворочал похмельными мозгами под уютный вжик опасной бритвы, которую Ханс Дитер Берг правил на офицерском ремне справа от Левы.
Лева перебрал в памяти свою женитьбу, всю, с самого начала: от сеновала под Калинином до сегодняшнего дня.
– Да-а-а, – Лева тяжело вздохнул.
– Вас? – спросил немец, чуть наклонившись к нему.
– Брей, – выдавил Лева, не открывая глаз.
Чудные люди, думал он о пленных. Хоть речку взять… На гибе, где она ближе всего к баракам подходит, разбили пленные ее на части: в одном месте воду брать, ниже – мыться, потом – стирать, и все с табличками. И интересно, теперь вон даже наши местные их правил придерживаются.
– Герр оберет, делайте ваше гезыхт…
Лева открыл глаза.
Перед ним стоял пожилой немец в очках и учтивым жестом предлагал приподнять подбородок. Лева задрал голову.
Не только одно похмелье мешало Леве вернуться в хорошее настроение. Было еще обстоятельство. Нормировщица Нина, с которой у Левы сложились отношения, заявила, что вроде беременна. Как по команде, главное: с одной стороны – Люська, с другой – Нина. А к бабке, обслуживающей Дедово Поле, – наотрез: или, говорит, рожать буду, или вези в Москву к нормальному врачу. Вот ведь чего надумала!..
Еще догадается Люське трепануть, как вернется…
– Эх, Ханс, Ханс… – вздохнул Лева.
– Битте? – замер парикм
– Да это я так, брей, – Лева усмехнулся. – Брей дальше. Родинку не смахни. – Лева ткнул пальцем в маленькую нашлепку над верхней губой.
Парикмахер намылил ему лицо, двумя пальцами нежно взял главного инженера за нос. Вдруг Лева открыл глаза и медленно отодрал его пальцы от своего носа.
– Слушай, – подался вперед Лева старого зубоврачебного кресла, добытого для парикмахерской в областной больнице. – Слушай-ка… А может, мне вообще отсюда… В Москву перебраться, а? Сколько можно на болоте сидеть? Людмила в положении…
Ханс Дитер что-то залопотал, пожимая плечами, но Лева уже прозрел окончательно.
Запело радио. Абрек, постанывая, заворочался в передней на сундуке, прихваченном с Дедова Поля. Терпеть дольше шести ему было трудно.
Люся заорала маленькой комнаты, чтобы сделали радио потише; орала она так почти каждое утро, но сделать потише было никак нельзя. Репродуктор висел в углу, а угол загораживал шифо Радио как включили в тридцать третьем году, так и не выключали. Даже когда маляры в сорок втором после пожара, учиненного Георгием, красили стены, радио работало. И громкость у него была одна – максимальная: включил, выключил – и все. Раньше звук никому в квартире не мешал. Липа считала: хочешь спать – уснешь. Теперь, после окончательного возвращения с Дедова Поля, радио стало беспокоить Люсю. Липа говорила: «У Люси нервы».
Абрек ворочался на своем сундуке осторожно, но Ли-J*3» разбуженная гимном, уже отозвалась псу, и тот стих, пока она одевалась.
…Пять лет назад Люся с мужем и двумя детьми насовсем перебралась в Москву. Перед этим она то и дело звонила матери и плакала в трубку, что дальше так жить нельзя. Левка пьет, Танька не учится ни черта, двухлетний Ромка разговаривает только матом. Да еще у Левки, по слухам, ребенок растет на соседнем участке…
Перебравшись в Москву и не обнаружив перемен к лучшему, Люся остервенела. Она была недовольна всем. Шумом молкомбината, напоминающим унылый бесконечный дождь, вгливыми круглосуточными выкриками диспетчеров на Казанском вокзале – этими вечными шумами Басманного, проникающими в квартиру сквозь двойные рамы, переложенные от сквозняков старой желтой ватой. Воротило ее и от стен, неаккуратно выкрашенных темно-синей краской. А, больше всего почему-то раздражали Люсю Липины картинки: портрет молодой Марьи, фотографии деда, Ани и Романа возле шифоньера. Слава богу, хоть идиотский Липин транспарант «Жертвы войны» отвалился со временем.
Злилась Люся и на мать, которая, вместо того чтобы честить Левку за пьянство и блуд на торфянике, с умилением вспоминает, в каком количестве он ел пироги до войны.
Первое время Липа все дожидалась удобного момента, чтобы спросить дочь, почему та привезла в Басманный огромную собаку без ее разрешения или хотя бы уведомления, ведь невестно, как кот отнесся бы к псу, но все откладывала, чтобы не наткнуться лишний раз на Люсину истерику. Привычно чувствуя какую-то несомненную и одновременно невестную ей вину перед дочерью, памятуя, что «у Люси нервы», в пререкания с ней Липа не вступила, молча застелила сундук чистым половичком и выделила Абреку две миски для еды и питья. Потом же, когда узнала историю Абрека, прониклась к псу нежностью и чувствовала свою вину за то, что не сразу расположилась к собаке.
Лева подобрал Абрека сдуру на подъезде к торфянику. Пес валялся на дороге с распущенным брюхом, откушенным ухом и вывернутым веком. Но еще шевелился. Лева велел грузчикам закинуть его в кузов грузовика. Вспомнил о нем только наутро, заглянул в кузов, уверенный, что пес околел, но тот все еще шевелился. Ветеринара в поселке не было, Лева попросил Ханса Дитера узнать, нет ли среди пленных специалиста. Специалист отыскался, весь день возился с собакой и починил ее. Пес выжил, получил кличку Абрек и зимой возил Таньку на санках в школу. Только не любил, когда смотрят ему в больной глаз и гладят по голове, касаясь обгрызенного уха. Одно плохо: после переезда в Москву выяснилось, что Абрек долго не может терпеть – максимум восемь часов.
Утреннюю прогулку без лишних слов взяла на себя Липа, в середине дня с Абреком выходила во двор Таня, опутав его пораненную свирепую башку самодельным намордником, а вот последняя прогулка перед сном оказалась самая скандальная. Дети спали, Георгий пса не касался вообще, Липа свое отгуляла утром, а Лева с Люсей неменно устраивали по этому поводу скандалы. Чаще всего, наскандалившись вволю, демонстрируя друг другу характер, они просто ложились спать, оставляя Абрека, страдающего от стыдной нетерпимости, маяться на сундуке в коридоре. По-щенячьи подвывая, пес вползал в большую комнату и молча тыкался холодным носом в Липу. Липа просыпалась, очумелой рукой шарила по жесткой собачьей морде и начинала одеваться.
Лева устроился прорабом на стройке в Кунцеве, черт знает где, а с Люсей не вытанцовывалось. Она все еще числилась студенткой пятого курса и с большим трудом смогла устроиться техником-смотрителем в жилой дом на Ново-Рязанской.
Вошедший было на Дедовом Поле в вольную жнь, в Москве Лева о водке и прочем, сопутствующем выпивке, скоро позабыл; работал тяжело, возвращался домой поздно, усталый, небритый, в перепачканных глиной сапогах, через всю Москву, а утром к семи – снова на объект. Особенно не разгуляешься. А если он иногда и выпивал, то первый в квартире знал об этом Абрек. Как и большинство сильных собак, он не выносил пьяных и пьяный разговор, потому, заслышав в коридоре неуверенные шаги хозяина, недовольно сползал с сундука, тяжелой лапой открывал дверь в большую комнату и с подавленным рыком заползал под кровать Липы и Георгия, распихивая чемоданы.
Люсю усталость мужа не заботила: злоба за его разгульную жнь на торфянике еще булькала в ней. Работает и работает, все устают.
Сама же Люся в жэке прижилась… Что ни говори, «Людмила Георгиевна без пяти минут дипломированный Инженер, возраст ее – тридцать с небольшим, самый обольстительный, если верить Бальзаку (так проносила Люся фамилию любимого в настоящее время писателя), да плюс ко всему деловые качества, исполнительность, хватка. Уж чего-чего… И стало быть, главный инженер жэка, а следом и начальник ремжилконторы были довольны своим новым сотрудником и старались при ней выглядеть не мордатыми сипатыми мужиками, каковыми они являлись, а элегантными обходительными кавалерами. С монтерами, плотниками и сантехниками Люся, используя расположение начальства, обращалась строго.
По ходу жни Люся выяснила, что в ее подопечном огромном-многокорпусном доме на Ново-Рязанской обитает самый разнообразный народ. И врачи, и директора магазинов, бывшая опереточная актриса и сравнительно молодой, правда, маленького роста, поэт-песенник.
Бывшая опереточная актриса Ирина Викторовна учила Люсю красоте. Однажды Люся, обследовав по вызову артистки засорившийся унитаз, нашла, что унитаз действительно засорен, и засорен без вины Ирины Викторовны, просто от времени, а следовательно, подлежит ремонту без дополнительной оплаты, на которой настаивали сантехники. Неделю шли переговоры, обрекшие бывшую артистку на страдания и обращение за помощью к недружелюбным соседям. Люся прислала к Ирине Викторовне трезвого сантехника, объявив ему предварительно на «торфяном» языке о возможных последствиях его недобросовестности, и обязала сменить старый кран на кухне. И пошла лично проверить исполнение. Ирина Викторовна после всех положенных слов велела ей записать телефон и, пожалуйста, звонить без стеснений, если потребуются билеты на любой спектакль. Люся скромно поблагодарила ее, тихо сказала:
– Ирина Викторовна, а я вам могу еще помочь…
– В чем, Люсенька? – артистически улыбнулась Ирина Викторовна.
– У меня есть знакомый врач, очень хороший ревматолог. Еще когда Таня болела… Я с удовольствием вас с ним познакомлю.
– Это, Люсенька, прекрасно, но на какой предмет? У меня, тьфу-тьфу, лошадиное здоровье. Мигрени, правда, а в остальном бог миловал, как говорится.
Люся замялась.
– Я думала… у вас так тепло в квартире, а… – Люся не знала, как поделикатней сказать о своем удивлении по поводу того, что ноги Ирины Викторовны были обуты в валенки.
– Ах, вот оно что? – догадалась артистка. – Валенки вас сбили с толка! К здоровью моему они никакого отношения не имеют. Это для красоты. Я вам, Люсенька, открою один маленький дамский секрет. Я, как вы знаете, артистка, артистка оперетты. А у меня – тайну открываю, – у меня волосатые ноги. И нравится, вернее, нравилась эта особенность далеко не всем. Конечно, существует много различных средств. Попросту говоря, можно ноги и брить, но… Валенки самое испытанное и безболезненное, нехлопотное средство. Главное, просто, как и все гениальное. Пожалуйста…
С этими словами Ирина Викторовна красивым балетным жестом достала ногу черного валенка и подала Люсе как для рукопожатия. Нога действительно была безукорненной, гладкой, в черных, едва заметных точечках.
– И чем грубее войлок, тем лучше, – закончила показ ног Ирина Викторовна.
Дома Люся достала с полатей старые валенки Георгия, выбила них пыль и с этого дня с валенками не расставалась. Ирина Викторовна открыла Люсе и другие секреты сохранения красоты. Она запретила ей употреблять дома бюстгальтер для предотвращения продольных морщин на груди, показала, как надо загибать ресницы на тупом ноже (несколько раз после вита точильщика в Басманный, не проверив нож, Люся под корень отхватывала себе ресницы), и в заключение Ирина Викторовна научила Люсю пользоваться разнообразными кремами, перед сном и после, вклепывая крем в лицо при помощи массажа.
Теперь вечерами с липким от крема «перед сном» лицом, проверяя у Таньки уроки и выравнивая по прописям палочки у первоклассника Ромки, Люся наставляла детей голосом, дребезжащим от одновременно проводимого массажа:
– Е-сли за-автра кто дво-о-ойку принесе-ет, мордую…
На короткое время Липа по настоянию Люси завела домработницу, но та оказалась «озорницей», а попросту– сплетницей. Липа застигла ее во дворе; та с сочувствием рассказывала, как тяжело, внатяг живут Бадрецовы, хотя все начальники; Олимпиада Михайловна в министерстве, а Георгий Петрович – главный бухга У Георгия Петровича одна пара нижнего белья, и, когда в стирке, Георгий Петрович спит голый, а чай пить выходит в халате Олимпиады Михайловны. Больше домработниц Липа не заводила.
В эти годы у Люси случился «грех», да и не то чтоб «грех» – сознательно совершенное отвлечение от семейного счастья, первое после Прибалтики. На этот раз с поэтом-песенником Игорем Макаровичем, проживающим в Люсином по работе доме на Ново-Рязанской в квартире 48.
Игорь Макарович недоумевал, почему такая красивая эффектная женщина, с таким тонким вкусом, музыкальная, владеющая в совершенстве иностранными языками, как такая бесподобная женщина работает техником-смотрителем в окружении грубых, в основном пьяных, мужиков.
Иногда в нетрезвом виде Игорь Макарович предлагал Люсе выйти за него замуж. И в трезвом виде он иногда подтверждал свое нетрезвое предложение, но пойти замуж за поэта-песенника Люсе мешало многое, в том числе: малый рост Игоря Макаровича, внешняя схожесть с Чарли Чаплином, при полном отсутствии чувства юмора, и дети. Иногда Игорь Макарович звонил в Басманный, напарывался на Липу, и если был не очень трезв, то все слова, которые хотел сказать Люсе, говорил Олимпиаде Михайловне для передачи их дочери, когда та вернется жэка. Липа, как ни странно, к супружеской мене дочери относилась спокойно, как к житейскому делу, настаивая только, чтобы Люся ни в коем случае не забеременела, о чем неоднократно с полной ответственностью заявляла поэту-песеннику. Снисходительность Липы была совершенно не характерной, потому что применительно к другим лицам Липа была в таких случаях беспощадна. По-прежнему благожелательно относясь к Леве, Липа рекомендовала дочери повнимательнее прислушаться к предложениям Игоря Макаровича в части супружества. Игорь Макарович ей вообще импонировал как раз тем, чем не нравился Люсе: отсутствием чувства юмора, которое она называла серьезностью, и невзрачной внешностью, гарантирующей спокойствие в браке.
Но при всем своем доброжелательном отношении к Игорю Макаровичу Липа не всегда была согласна с его действиями. Как-то она заметила на шее дочери небольшой синячок, которому не придала значения. Потом ее вдруг осенило, она нервно закурила и, поджав губы, пронесла:
– В шею целуют только проституток. Есть женщины– матери, есть женщины-самки. В кого ты, Людмила, такая страстная? Я вроде порядочная женщина.
Однажды Люся в очередной раз поздно пришла «от подруги». Пришла она задумчивая, с пустыми глазами и рассеянными движениями.
– Где ты была? – как всегда в таких случаях понижая голос до мужского, спросил Лева.
Люся брякнула про подругу, потом взглянула на часы – полвторого, потом на мужа и устало сказала:
– – Пошел ты к черту… С собакой гулял? Лева оскорбленно отвернулся к стене. Люся вышла в переднюю. Абрек лежал на сундуке, виновато поджав уши. Возле сундука стояла лужа.
– У, сволочь! – Люся ударила пса лакированной сумочкой по морде.
– Кто там, что там? – заверещал сонный Липин голос большой комнаты.
– Спи. Я… Весь пол загадил… Вывести не могли. Завтра отвезу его к Чупахиным в Одинцово.
– Что, что такое? – в испуге залепетала Липа, выскакивая в ночной рубашке в кор – Какое Одинцово? Зачем! Сейчас все вытрем. Какое Одинцово?
Лева так и не придумал, как отомстить жене. Он просто собрал манатки и перебрался в Уланский, благо жилищные условия там улучшились: Оля с недавно обретенным мужем находилась в Монголии – и вторая комната пустовала.
Люся насторожилась. С уходом мужа ушла его зарплата. Но главное – она опасалась, что Лева выпишется Басманного, где он был прописан после Дедова Поля, и тогда обещанная квартира, – за которой он пошел работать прорабом в Кунцево, накроется. Но время шло, Лева на развод не подавал, квартиры не выписывался. Игорь Макарович, узнав о разрыве Люси с мужем, больше своей руки не предлагал ни в пьяном, ни в трезвом виде.
Детей Люся против отца не настраивала, не зная еще, Как все обернется. Таня ходила в восьмой класс, у нее были свои проблемы, в частности – как сделать большой пучок при небольшом количестве волос. Свободное время она проводила перед зеркалом, пытаясь завернуть внутрь са тряпочку, даже сделала картона легкий валик поддержания волос на нужной высоте. Однако все ее были тщетны и лишь вызывали слезы.
Отчаявшись создать прическу, как у киноактрис, чьих фотографий у нее была целая колода, Таня проколола в платной поликлинике уши для сережек, что было категорически запрещено школьными правилами, и Люся немного отвлеклась от мрачных мыслей, воюя с директрисой школы. Директриса настаивала на том, чтобы Таня не только не носила сережек, но и чтобы у нее не было дырок в ушах.
Ромка ходил в первый класс, и Липа, в связи с тяжелым семейным положением дочери, ушла с работы. Она была верна себе и, выйдя на пенсию, решила, как в прежние времена, посвятить свободное время – его стало много– здоровью внука. Ромка слег. В течение короткого времени он научился есть таблетки, которых теперь стало вдоволь, чего нельзя было сказать про послевоенные времена, когда Липа «лечила» Таню.
– Уберите Олимпиаду Михайловну, – молила участковый врач-педиатр, – она погубит мальчика. Или отдайте ребенка в детский дом.
– Врачи ничего не понимают, – парировала Липа. – А ты, Люся, в медицинском отношении совершенно невежественна.
Убрать Липу было некуда, и Ромка лежал в постели с потухшими глазами, вялый, а Липа сидела рядом и читала ему для развития книжки, перемежая чтение письмом и арифметикой, чтобы не отстать от школы.
Иногда Ромка робко спрашивал бабушку, стесняясь, как будто речь шла о покойнике:
– А где папа?
На что Липа неменно отвечала: «Спи, Ромочка», если дело было к вечеру, или уходила покурить в переднюю– если днем.
Из Монголии возвратилась Левина сестра Оля с мужем. Места в Уланском опять стало мало, и Леве пришлось перебираться в Басманный. Люся встретила мужа кротко, с чувством вины, готовая понести запоздалое наказание. И она его понесла.
Поскольку Оля в Монголии немного разбогатела, Лева попросил у сестры три тысячи полу – в долг, полу – в подарок. И приобрел автомобиль. Рассыпающуюся от тяжелой прежней довоенной, военной и послевоенной жни машину немецкой марки «БМВ». О чем небрежно сообщил непрощенной жене за ужином на Басманном. Люся, к удивлению мужа, хай не подняла, а просто засмеялась:
– Дурак ты все-таки, Левка!
Теперь Лева лежал под автомобилем все вечера, а также выходные и праздничные дни. И куда только девалась усталость! Денег он в дом не носил, все уходило на бездонную премистую «БМВ», которая все чинилась, чинилась и не трогалась с места.
Люся не только не роптала на безденежье, но и, используя свое служебное положение, посылала рабочих помогать мужу. Лева от помощи жены гордо отказывался, выражая дома ей свое презрение, но рабочих, залезающих к нему под машину, тем не менее не гнал. Машина не заводилась. Люся вела себя очень хорошо, и они незаметно помирились. И как только согласие восстановилось, про «БМВ» Лева забыл. Но дворник Улялям про мешающую уборке двора машину не забыл и принудил Леву перегнать этот хлам. Лева отбуксировал машину на Сретенский бульвар, покрыл брезентом и, облегченно вздохнув, убыл. Однако через месяц в Басманный позвонили милиции (хозяина узнали по номеру машины) и предложили забрать машину с бульвара, так как она там используется не по назначению: в машине ночевали подозрительные личности, где оставляли продукты, пустые бутылки и стаканы.
Лева снова зацепил машину буксиром и потащил в Басманный. По дороге машина два раза обрывалась на Самотеке и у Красных ворот, паралуя движение.
Наконец Лева поставил машину в Басманном под окна квартиры.
Улялям пришел раз – безрезультатно. Пришел два. И больше приходить не стал.
Однажды многочисленные татарчата подвалов дома, родственники Уляляма, постоянно интересовавшиеся у Левы «на этой ли машине ездил Гитлер», озорства и, наверное, по просьбе Уляляма разбили в машине окно и сунули внутрь горящую рвань, запалив ей нутро. В конце пожара машина легонько взорвалась, на шум взрыва Липа высунулась в окно, увидела пожарище и позвонила Леве на работу. Так рассказывала потом Липа. На самом же деле было иначе.
Липа, по-матерински страдая от затянувшегося в связи с машиной безденежья дочери, услышав взрыв, обнаружила, что машина горит. Она не только тут же не позвонила зятю, но, более того, старалась максимально загородить собой окно, чтобы Ромка, еще не ушедший в Школу, не смог увидеть горящую машину. Она дождалась, пока внук уйдет, посмотрела, как татарчата, блудливо озираясь, копаются в дымящихся останках «БМВ», и, еще подождав для верности, позвонила Леве, выполняя родственный долг по наблюдению за автомобилем.
…Радио доиграло гимн. Липа зашевелилась. Абрек заскулил аккуратно – диктор объявил шесть часов утра. Липа встала, почесала спину и сказала в сторону передней тихим баском:
– Сейчас, милый, сейчас.
Пес услышал и затих.
Она вышла квартиры и спустила Абрека с поводка. Пес понесся с четвертого этажа; через несколько секунд громко хлопнула входная дверь. Липа, не торопясь, спустилась следом. Она вышла дома, поплотнее запахнулась в шубу и пошла двором в сторону Ново-Рязанской. За Абреком она не смотрела, зная, что пес ее видит и в темноте далеко не убежит.
Она шла выверенным маршрутом: до Ново-Рязанской, там в троллейбусе выкурит папироску, затем назад мимо гаражей, к помойке – и конец прогулки. Как раз на двадцать минут. Она вышла со двора на улицу. В ворота молокомбината заехала машина, судя по металлическому стуку, груженная пустыми молочными флягами. Липа вспомнила, как в сентябре сорок первого дурная бомба попала в молокомбинат. И смех и грех… Ночью объявили по радио воздушную тревогу, они все побежали в подвал, а с Георгием никак не могла справиться. Не пойду, говорит, и все. Они убежали, а он остался. Тут она и влетела, бомба, прямо в склад. В молочные фляги! Фляги взлетели в воздух и стали по очереди сыпаться с неба с жутким грохотом. Даже в подвале было слышно, как они рушились на крышу их дома. Кончилось тем, что Георгий в одних подштанниках, босой примчался в бомбоубежище.
…Липа умиленно наблюдала, как пес, урча, барахтается в грязном сугробе под фонарем. Стоять было холодно, кроме того, пора было покурить. Вот как раз и троллейбус. Просто на улице Липа никогда не курила – вульгарно. Лучше где-нибудь на лавочке незаметной или вот в пустом еще ночном троллейбусе с открытыми дверями. Липа вышла подворотни. Вдоль Ново-Рязанской от вокзалов и вн до Бауманской стояли троллейбусы с зачаленными дугами.
Липа наступила одной ногой на подножку, обернулась к собаке:
– Абрек, я здесь, – чтобы пес не волновался.
Села на заднее сиденье, достала папиросы. Однако в троллейбусе она оказалась не одна. На звук чиркнувшей спички за спиной переднего сиденья выросла голова в шляпе. Липа дернулась было, чтобы встать, потом вспомнила, что не одна: Абрек рядом, двери открыты.
Из вежливости Липа предложила:
– Не желаете папиросочку?
Человек вздрогнул, видимо, проснулся. Обернувшись, он попал под свет фонаря с улицы, Липа, приглядевшись, вскрикнула:
– Господи! Александр Григорьевич?! Не вы ли?
– Здравствуйте, Олимпиада Михайловна, – приподнимаясь не до конца, сказал Александр Григорьевич и дотронулся до шляпы.
Липа пересела к нему. Протянула «Беломор-канал».
– Да что же я, дура, ведь вы не курите. Конечно – таберкулез… Вернулись?.. А что ж вы так? Мы бы вас встретили… Александра Иннокентьевна знает?..
– Она знает, но…
– Не принимает?! – воскликнула Липа. Александр Григорьевич молча развел руками.
– Сниму жилплощадь… пока документы. А там, я думаю, Шура менит свое отношение. Вы понимаете?..
Липа послушно кивнула, хотя никак не могла понять, почему Александр Григорьевич не идет к себе домой, а мерзнет в троллейбусе возле ее дома. В шляпе.
– Почему вы в шляпе? Вы простудитесь.
– Это не самое страшное. Как Лева, Люся… девочки?
– Младший – мальчик, – поправила его Липа. – Ромочка. Семь лет. В первый класс ходит. А чего же мы сидим-то? Ну-ка давайте поднимайтесь!
– Рановато, Олимпиада Михайловна…
– Поднимайтесь, поднимайтесь без разговоров. Пошли чай пить.
Липа вышла троллейбуса и подала Александру Григорьевичу руку, как ребенку.
– Осторожнее.
Из подворотни молча через сугроб бросился Абрек. Нельзя! – заорала Липа. – Фу! не успев сбросить скорость, забуксовал, ударил ра Григорьевича задом по ноге и, виновато под-хвост, убежал в подворотню.
– Это наш, – сказала Липа. – Левочка с торфоразработок привез. Абрек.
– Да я их и всегда-то… – срывающимся голосом пробормотал Александр Григорьевич.
– Да что вы! Он только на вид такой страшный. Он добрый пес. Лифт только с восьми, не тяжело вам на чет-вертый?
Преодолевая последний лестничный марш, Липа беспокоилась об одном-только бы Люся не орала с утра. И она совсем не была уверена, что Люся проявит по отношению к Александру Григорьевичу должное гостеприимство.
Она обернулась к ползущему за ней в одышке Александру Григорьевичу и на всякий случай напомнила:
– У Люси с нервами плохо…
– Да-да, – послушно кивнул Александр Григорьевич.
– Сиди и учи, раз вчера не успела!.. – донесся квартиры Люсин голос на фоне Танькиного плача. – И по-ори мне еще!..
Абрек тявкнул под дверью. Он всегда взлаивал, когда Люся заходилась, не выдерживал ее тембра.
– Нервы… – вздохнула Липа и нажала звонок.