– …Теперь мужа найти не просто, – прокисшим голосом бубнила в трубку свекровь. – Володя, может, не красавец. И речь плохая, и глаза слабые… Очки-то от книг, не просто так. Да ведь и ты сама не райский подарок. Да плюс ты снова в беременности. Рожай теперь в одиночку…

Свекровь хотела еще добавить что-то для концовки, но властный бабий голос вступил в разговор:

– Але, але, междугородная вызывает, ответьте!

– Трубку положите! – выкрикнула Светлана. Свекровь отсоединилась. – Да-а!.. Бабкин сделал паузу, отдышался и начал речитативом в одной тональности, как учили в рижском дурдоме:

– Светлана будучи поставлен в экстремальные обстоятельства я вынужден был уйти дома отныне я живу в сельской местности работаю в кооперативе, но готов тебя простить и вернуться если…

– Пошел вон! – перебила его Светлана. – Понял?

– П-понял, – послушно шепнул Бабкин.

– Разговор окончен, – вмешалась Катерина Ивановна, услышав в наушниках, что дело зашло не туда.

Вернувшись с почты, Бабкин заперся в котельной. Бука лежал у его ног и вздыхал, а он сидел на перевернутом ведре и тихо выл, как ребенок. Когда он сморкался, Бука предупредительно вздергивал тяжелую башку и начинал тихо постанывать. Бабкину стало неловко плакать при Буке. Он откинул дверной крючок и легонько пнул собаку ногой.

– Ид-ди отсюда.

Но Бука не ушел, только перелег на другое место. Бабкин забрался в загон для угля в углу сарая, где у него было оборудовано второе спальное место. Котлы мерно шумели, капал насос; Бабкин, не переставая плакать, накрылся с головой грязным одеялом, задремал.

Это дополнительное логово – под самым клиросом – было его любимым. Сюда он переселялся в дни служб, когда мужская комната в трапезной переполнялась. И странное дело: здесь, в вонючем, закопченном подземелье, он чувствовал себя гораздо лучше, чем наверху, на воле. Особенно хорошо было здесь засыпать под пробивающийся сквозь каменную толщу кладки чуть слышный церковный Бабкин заснул спокойно, не ворочаясь, как обычно, уложив руки под щеку. Чуть погодя, осыпая уголь, к нему перебрался Бука и привалился мерно дышащим теплым боком к ногам…

Разбудила его Вера Ивановна.

– Ну что ж ты, чадо неудельное, в грязи валяешься? Иди по-людски поспи, я тебе свеженькое постлала. В трапезной пусто. Шуру выгоню, если мешает.

– Н-не мешает, – сказал Бабкин. – А сколько времени?

– Время вылазить отсюда. А рожа-то чего у тебя? Жене небось звонил?

– Я с ней разведусь.

– Разведусь… – передразнила его староста. – Жопа об жопу – кто дальше отлетит? Куда ж ты от нее разведешься? – Вера Ивановна послюнила конец косынки и потерла Бабкину закопченные щеки. – У тебя от ней дитя. Тебе бы приспособиться. И не звони без толку. Сиди здесь, время выжди, пока все позабудется… Денег ей пошли. Без письма пошли, просто денег. Раз пошлешь, два пошлешь – будет как малинка. Бабы деньги любят. До Пасхи все печали замарует, занесет, следа не останется. Начнете заново… Она красивая?

– Н-не очень.

– И хорошо. От красивой морды семье непокой. Бабы-то все глупые, одинакие. Их поменьше слушать надо, внимания обращать. Только если захворает. Вставай-подымайся. Хочешь, кофу сварю для успокойствия, попьешь

– и заснешь, как ангел.

– Не надо.

– Тогда для разминки к Пузырю сходи, мухоморной настойки возьми – Лихову отвезешь, пропади он пропадом!..

Пузырем Вера Ивановна называла Петрова, жившего в деревне ветерана и инвалида, за его красное, отечное, без единой морщинки лицо. В Москве, в ветеранской поликлинике, к которой он был прикреплен, когда еще жил в городе, ему неоднократно прописывали лекарство – гнать мочу, тормозившую работу сердца и легких. Петров начал было лечиться: сбавил лишний вес, задышал легче, но сразу же потерял гладкость лица, которой так гордился, и наотрез отказался от вредного лечения.

На стене бывшего пожарного сарая висели почтовые ящики. Все ящики были облупленные, мертвые, кроме одного, выкрашенного в белый цвет, с жирной надписью суриком «Петров». Из щели торчала «Красная звезда». Бабкин вытянул ее.

На калитке Петрова висела фанерка «Я дома». Бабкин постучал.

– Заходи! – крикнул Петров с крыльца. – Тоню-то Колюбакину отпели или все в церкви зимует?

Бабкин протянул ему газету.

– В церкви.

Петров, пристроив ручку клюки за стык телогрейки, развернул газету, по-прежнему стоя на крыльце, как бы раздумывая, в зависимости от содержания прочитанного: пускать Бабкина в бу или воздержаться.

– Ох мы с ней, бывало! – глядя в газету, сказал Петров. – Она мне яичницу на одних желтках как затеет!.. – Он строго поверх очков взглянул на притихшего Бабкина. – Я яички жареные очень уважаю. И супчик курячий. – Он опустил глаза в «Красную звезду», – К ней все поварюга МТС подбирался. Песни песнячил. Я как-то прихожу – он поет. Поглядел, поглядел на поварюгу да в окно и вытряхнул! Ухо выбил… Чего стоишь? Заходи. – И клюкой распахнул дверь.

В сенях возле стола, заваленного калиной, на лавке сушилась перевернутая пустым брюхом вверх расщеперенная шкурка нутрии.

В комнате было тепло. У печки булькнула трехведерная бутыль с вином, бульк по резиновой кишочке отозвался в молочной бутылке с водой.

– Самоделка, – пояснил Петров. – Рябина черная плюс яблоки.

На включенном телеворе стояли электрические часы: зеленые цифры превращались одна в следующую.

– Они еще температуру воздуха показывают и давление погоды, – сдержанно похвастался Петров, придвигая клюкой стул для себя и табурет для Бабкина. Руками он старался ничего не делать, как будто брезговал прикасаться к вещам. – Часы – награда мне вместе с орденом. Из Москвы привез. Без завода работают. От резетки. Глаза-то протри, запотели.

Бабкин послушно протер очки.

– Зачем пришел? – строго спросил Петров.

– Вера Ивановна настойку мухоморов просила.

На экране телевора шла война. Фильм был с субтитрами. Петров, забыв вопрос, ткнул клюкой в экран.

– Вот тебе полезно смотреть. Специально для вас снимают – с надписями.

– Я не глухой.

– А чего ж очки носишь?.. – Он достал буфета темную бутылку и две стопочки. Тем временем на экране под выстрелами упали люди. Петров хлопнул пухлым кулаком по столу – стопки подпрыгнули.

– Кто ж так в бою падает?! Если на пулю налетел, так на нее и лягешь. А эти вон, как бабы, на спину – брык! И при расстреле – на пулю. Когда дезертиров стреляешь, всегда они на пулю, «…приговорить к высшей мере уголовного наказания – расстрелу, без конфискации имущества за отсутствием такового у осужденного…» Чего говоришь?

– Вас – тоже в грудь?

– Если мне взрывной волной зубы вынуло, значит, спереди. И руки немеют, перчатки вынужден. И контузия… В грудь схватил – на пулю навалился, забыл, что ль?

Бабкин онемело подался от старика.

– Я… Я тогда еще н-не родился!

– Не знаю, не знаю… Значит, врал, – подытожил Петров. – Постой, погоду передают. Запомни мысль.

Он дослушал погоду, поднял стопку.

– За Казанскую. Божию Матерь! Икона такая. В Бога не верю, ибо коммунист, а в эту верю. – Петров выпил. – А почему так? Тоже скажу, чтоб во всем была ясность. Значит, под Бреславой у нас войско выдохлось. Приехал командующий. И епископ со всей челядью. Шапки долой, строиться. И епископ молебен – полным чином перед строем. Впереди пули мечутся, а он с иконой со своими ребятами знай кадилом машет. Меня командир к попам приставил, чтобы без толку по передовой не шарашились. Епископ меня благословил. Вот жив я. Ты лапшу возьми для кобеля – на крыльце. Банку ополоснешь – вернешь.

– Вера Ивановна мухоморной настойки просила, – напомнил Бабкин.

– Ну и что? Дам. Стой здесь, никуда не ходи – она у меня в навозе греется.

…После войны Петров в деревню не вернулся, лежал в Москве контуженный на квартире у дочери. Ни руками, ни ногами, ни мозгами не ворочал. А в пятьдесят шестом, когда начали громить Сталина, неожиданно включился, наверное, – за негодования. Жить ему в Москве стало невыносимо, и он выехал по месту рождения, на свежий воздух. Устроился Петров в пионерлагерь «Елочка» сторожем, то есть комендантом, короче говоря, начальником. Летом, во время пионеров, он наблюдал в лагере за порядком, остальные три времени года понемногу разворовывал его, помогая церкви. Летом, когда крупногабаритную помощь религии – доски, стекло оконное, цемент – трудно было вывезти лагеря, Петров переключался на мелочь: гвоздей полпортфеля принесет, пяток тарелок, клейменных «Елочкой», пару шпингалетов…

Вместе с Петровым в бу вошли два милиционера с овчаркой.

– Этот, – Петров показал на Бабкина, – истопником в церкви служит. Чужих нету.

– А Маранцев где?

– А кто его знает. Может, дома. Проводить?

Над загаженным столом в бе Толяна висел китайский фонарик. На подоконнике попискивал детекторный приемник, работая сам по себе, без электричества, – свет у Толяна был отключен за неуплату.

Сам Толян спал на полу.

Петров ткнул распростертое тело клюкой.

– Гадости нажрется и валяется как ошалелый. Хоть бы вы его к делу приспособили. Стадо взялся пасти в Кошелеве, Франца подменял, так коровы молока лишились.

Милиционеры молча побродили по бе, заглянули в подпол и уехали на желтом «газике».

– Опять с Можайки кто-то сбежал, – сказал Петров.