— Сравнение некорректно, — отрезал Теткин.

— Но Кольская скважина...

— Не надо.

— Но наши трубы...

— Не.

Собеседник Теткина, долговязый молодой мужик в новехоньких, еще не утративших дух короткой и бесшабашной собачьей жизни унтах, сконфуженно обернулся, будто решил просить помощи или искать защиты. Однако Макарцев неподвижно сидел за своим крохотным, неправдоподобно чистым столом и сосредоточенно глядел в окно, хотя там ничего не показывали: окно выходило в неглубокий овражек, затаренный утрамбованным снегом так, что рассекавшие его тропки располагались на уровне форточки, не ниже.

— Наши алюминиевые трубы хорошо зарекомендовали себя на Кольской, — вновь повернувшись к Теткину, с отчаянной решимостью произнес долговязый. — Вы не хотите понять...

— Не хочу, Кольская — вертикальная скважина, а у вас наклонные. Какие у них стенки, какие каверны? К тому же там... А-а, что говорить!

Да на Кольской скважине, наверное, вся наша геологическая наука со своими домашними припасами собралась, подумал я, — дымящиеся пирожки, начиненные пряными гипотезами, сочащиеся кровью бифштексы идей, острый, густой, наваристый супчик нештатных ситуаций. И техника, надо полагать, не серийного исполнения. Что ж, Кольская сверхглубокая скважина не региональные задачи решает, не ведомственные и не одни государственные дела — этот гулкий ствол, вонзившийся в земную кору едва ли не на полтора десятка километров, дает редчайшую, изысканную пищу умам, непредугадываемую, глубинную информацию для всей мировой науки, чьи-то версии неожиданно подтверждая, иные сокрушая в прах, — сельский учитель истории из таежной заобской деревни услыхал в морозном звоне Кольского керна далекое эхо рухнувшего предположения о возникновении жизни на земле и заманчивые колокольцы новой теории; мой друг, Странствующий Кандидат, едва вернувшись из своей последней, растянувшейся на долгие пять лет командировки, не дав привыкнуть к себе домашним, начал готовить экспедицию в Хибины, а на американского астрофизика Томаса Голда коллекторные пласты, содержащие метан и обнаруженные на двенадцатикилометровой глубине под гранитным щитом Кольского полуострова, оказали настолько ошеломляющее воздействие, что забыл он про манящие звезды и таинственные туманности Галактики, увлекся геологией, самой земной из земных наук, стал яростным пропагандистом абиогенного (иначе говоря: неорганического) происхождения нефти, собрав на Земле и во Вселенной удивительные доказательства когдатошней менделеевской гипотезы...

— Давайте с другого боку возьмемся, — предложил Теткин. — Зачем вам схема проводки нужна? Хотите помочь нам?

— Наши трубы...

— Это я слышал. Только дело не в трубах.

— Тогда в чем?

— Если бы я знал.

По законам диалога, в котором идут сближения, подумал я, такие слова означают обычно приглашение к открытому разговору, к взаимному поиску возможных решений. Однако на человека в унтах обезоруживающее признание Теткина произвело такое же воздействие, как толчок Боба Бимона или Роберта Эммияна на скорость вращении Земли, — он издал какой-то клекот или всхлип, а Теткин сокрушенно сказал:

— Одна, другая, третья скважина ведут себя как люди, но четвертая... Ну шпана! Или того хуже. А мы? Мы усвоили наконец, что фроловская свита пакостна по природе своей, а не потому, что мы отпетые олухи, бурить разучились или никогда не умели. Что «гнилые углы» имеются, и еще какие гнилые. Своей шкурой, можно сказать, их вычислили. Вот Макарцев Виктор Сергеевич сидит — он мог бы рассказать вам про то, как на 122-м кусте упирался. Да был бы прок какой от этих мук! Была бы информация... Обоснованная, точная, научная, я имею в виду, информация...

— Мы могли бы... — выдавил из себя долговязый мужик.

— Составить программу на испытания алюминиевых труб, — пробормотал Макарцев.

— Да!

— А вы не могли бы еще заодно — или особо, это уж как сами захотите... — лениво растягивая слова, начал Макарцев.

— Да! — с готовностью подхватил долговязый, благодарно глядя на Макарцева.

— ...составить программу на испытания алюминиевых ложек? — закончил тот. — Хотя бы для одного котлопункта на Талинке. А?

— Ладно, — решительно закрыл тему Теткин. — Валяйте в техотдел: может, вам повезет и отыщется экземпляр той дурацкой схемы. На нее многие стойку сделали, не вы первый, так что не обессудьте, если ее не найдут...

— Найдут! — уверенно заявил мигом повеселевший ученый гость и тут же исчез; стремительность ухода, правда, была слегка смазана тем, как долговязый неловко переставлял ноги в унтах с нерасхоженными еще подошвами, — но это детали, подробности, пыльный сор бытия.

— Очередной соискатель кандидатского чина, — предположил я.

— Не без того, — вздохнул Теткин. — Между прочим, земляк твой, Макарцев. Самарский.

— Все мы тут земляки, — вяло заметил Макарцев. — А тебе что: самарские — рыжие, что ли?

— Далась им эта схема! — закричал Теткин. — Все НИИ за нее уцепились... Да если б они клубок целиком мотали — глядишь, что-нибудь удалось раскрутить. Но ведь каждый свою нитку дергает! Трубы! Долотья! Растворы!

— Не царское это дело — клубки мотать, — меланхолично сообщил Макарцев и снова уткнулся в окно.

«Они не программу исследований подбирают для скважин, а скважины под программу. Вроде как цель приближают к неподвижному стрелку...» — вспомнил я слова Теткина из его разговора с корреспондентом «Тюменской правды». У той статьи и заголовок был вполне доступный воображению — «На разных берегах»: имелось в виду, разумеется, местонахождение буровиков Красноленинского свода и ученых отраслевых институтов. Я не бывал в Нягани поболее двух лет, однако, регулярно наведываясь в тюменские края, постоянно искал случай узнать, что происходит и продолжает происходить в этой растревоженной глухомани, где в очередной раз выстраивали головокружительные планы обуздания бестолковых сил природы, где бестрепетно перекраивали людские судьбы и на живую нитку тачали города, где все было наугад, наспех, начерно и где Макарцев, отдавший Северу половину прожитой жизни и целиком — жизнь осознанную, деятельную, подлинную, единственную, начинавший Самотлор и не затерявшийся в Нефтеюганске, испытавший подъемы и спады, острые пики и глухие ущелья, неожиданно вновь ощутил «черноречивое молчание в работе». Выпадало мне делить номер гостиницы со снабженцем из Нягани, его ни о чем не надо было расспрашивать — он и во сне продолжал грузить свои баржи, а уж если говорил по телефону, то орал так, что без проводов в Салехарде слышно было: на вертолетной площадке в Ханты-Мансийске или Урае вдруг возникали в отзвуках голосов знакомые имена и незнакомые изгибы, рукава, протоки, курьи, затоны, омуты их бытия; в областной газете я нашел несколько дельных статей, посвященных проблемам Красноленинского свода, одна из них заканчивалась загадочной для меня фразой: «122-й куст Талинского месторождения и бригада В. С. Макарцева готовы принять делегацию из ВНИИБТ для комплексных исследований...» Расстались мы с Макарцевым в декабре 83-го, когда вместе с Иголкиным уехал он в метельную ночь, на аварийную буровую; был тогда Иголкин главным инженером управления буровых работ, Макарцев — начальником центральной инженерно-технологической службы. Но бригада Макарцева? Что произошло? Когда? Как? Я помнил, что Макарцев давно мечтал быть буровым мастером, но «давно» — это еще на Самотлоре, а теперь?.. Позже я встретился с автором статей. Коля Филимонов, тридцатилетний газетчик с любовно взращенной, ухоженной бородкой и внимательными, несуетными, холодноватыми глазами, рассказал мне: в Нягань летал не раз, однако встречаться с Макарцевым ему не довелось — знает только, что бригада уже месяцев десять не может выкарабкаться из фроловской свиты, что Иголкин тоже теперь буровой мастер, что... Стоп. Мы расставались, когда в управление пришел новый начальник; и Иголкин, и Макарцев связывали с этим назначением немало надежд; теперь переменятся, должна перемениться и производственная погода, и технологический климат, станут чище, выше отношения между людьми. Я готов был разделить их веру, но разговор с новым начальником поубавил во мне этой убежденности. Нет, что касается производства, технологии бурения — тут Макарцев с Иголкиным, пожалуй, не ошибались. А вот что касается отношений между людьми, этими людьми... Нечасто встречал я руководителей, кто не считал бы — иные не скрывая, вторые тая в глубине души, третьи говоря одно, а поступая иначе, — что для выполнения задачи, стоящей перед управлением (объединением, экспедицией, конторой, институтом, экипажем, редакцией), им потребны не эти, а другие люди. «Вы, наверное, знаете, — сказал Филимонов, — Нягань городом стала... Но почему название такое, откуда оно? Поселок всегда назывался Нях. Ханты мне говорили: это название речки, она рядом, и имя ее в переводе означает «смех». Красиво, правда? Однако когда образовали поссовет, окрестили его Няхыньский, Няхынь, а потом и вовсе откуда-то Нягань выперла...»

— Пора ехать, — сказал Теткин.

— На Талинку? — спросил я. — Тогда я с вами.

Кажется, минуту назад у меня и промелька этой мысли не было. Обычное раздвоение желаний; когда смотришь из окна летящего через оглушительную страну поезда, хочется остаться у каждого скрывшегося за поворотом тихого лесного озера... ив этой туманной долине, таинственно плывущей навстречу... ну этой, промчавшейся за окном криницы... но когда мимо тебя проносится поезд, то, где бы ты ни был и с кем бы ни была соединена в этот миг твоя душа, ее горячит, будоражит, зовет за собой одно только представление о дороге, — а уж потом, совсем потом, после, настигает стылая, усталая отстраненность; но и она проходит.

— А ты, Сергеич, — окликнул Макарцева Теткин.

— 122-му привет, — ответил тот. — И 119-му. И 130-му. И 139-му. И 158-му. У меня штаб по Ловинке. Каждому свое.

Снег укутывал, придавливал, закрывал мерзлую землю, но не мог оборонить ни ее, ни настороженно затаившиеся деревья, ни белесые всхолмья, ни синеватые распадки — справа и слева от бетонки рождались из метельной мглы, пропадали и вновь открывались взгляду рукотворные прогалы — в смутной низине вокруг емкостей ГСМ змеились грузовики, вездеходы, «вахтовки», из карьера, тяжело дыша, приседая, откашливаясь и ворча, выруливали самосвалы, раскатанный до голубоватого сияния поворот уводил к новостройке, мелькали обочь трассы балки и степенно проплывали в отдалении силуэты буровых вышек; верткий «уазик» стремительно мчался на юг, ритм нашего движения отбивали стыки бетонных плит, а там, где дорога была переметена, возникала цезура, далеко было еще до весны и еще дальше, дальше, недостижимее — уже не во времени, а в пространстве — от этих болот и от этих зимних таежных кедров до воронежских черноземов, до апрельского степного ковыля, но стихи, которым было уже пол века и которые всего лишь десяток лет назад вошли в наш обиход, приноровили свой неподвластный шаг к мерцательному пульсу бетонной артерии — ти-та-та-та-та ------------та-та-та-та-та -----та-та-та-та ------та-та-та-та-та-та-та-ти — и явственно зазвенели в холодеющем полдне:

И все-таки земля — проруха и обух.

Не умолить ее, как в ноги ей ни бухай, —

Гниющей флейтой настораживает слух.

Кларнетом утренним зазябливает ухо.

Как на лемех приятен жирный пласт.

Как степь молчит в апрельском провороте.

Ну, здравствуй, чернозем, будь мужествен, глазаст...

Черноречивое молчание в работе, —

Теткин тихо ссутулился на переднем сидении и, казалось, дремал, но, когда «уазик» круто взял влево и привычный ритм сбился, расстроился, ибо уже не бетонные плиты, а мерзлый песок был под нами — не шуршал, не хрустел, не поскрипывал, скорее подпевал смиренно, не замечая, что песня чужая, — началась лежневка, Теткин заерзал, завертел головой, обронил: — Тупик Шарифуллина! — И пояснил, невесело улыбнувшись: — Шарифуллин — это главный инженер УБР-два, а тут подряд идут кусты как раз второго управления. «Гнилой угол»! Все бригады в дупле.

Из тех статей Филимонова в «Тюменской правде» уже я знал, что Коля Новиков, Новиков Николай Константинович, ворвавшийся в сюжет моего предыдущего повествования на самых последних страницах и успевший изложить хотя бы в общих чертах программу своей деятельности в качестве главного технолога объединения «Красноленинскнефтегаз», отдал осуществлению программы немногим поменее года и вернулся в науку — ушел в Гомельский отдел ВНИИБТ. Больше я с ним не встречался и не могу судить, что было причиной странной излучины его судьбы. Знаю только, что Теткин, ставший главным технологом после Новикова, не мог пожаловаться, что опоздал, что поспел только к шапочному разбору, — еще и увертюру не сыграли, еще всего лишь инструменты настраивали, и в дебрях геологии Красноленинского свода, а следовательно, в технологии бурения на здешних месторождениях было куда темнее, чем в оркестровой яме. Макарцева, помнится, в бытность его начальником ЦИТС, викуловская свита изводила, теперь фроловская гадит, есть еще талицкая, да и баженовская не подарок. Никогда не было здесь легко, каждый метр и каждая тонна оплачена муками ума, напряжением мускулов, надсадой сердца, это сейчас нам дана снисходительная услада воспоминаний о «золотой поре», о солнечной Элладе нефтяных небожителей, но я помню земное, хриплое, прерывистое дыхание разбуженного Самотлора, отчаянный порыв разведчиков Уренгоя, никогда не забуду первые, будничные метры Харасавэя, — каждый шаг был первым, каждый шаг был трудным, «другие по живому следу пройдут твой путь за пядью пядь», однако теперь стало еще труднее, еще мучительнее, еще драматичнее, и все же, как ни горько это осознавать, в те уже растаявшие за романтической дымкой года был нажит не только опыт, но и взлелеяны ростки самоуверенного полузнания: как бы ни был тяжел путь, но, если ведет он от победы к победе, к этому привыкаешь, привыкаешь и веровать в то, что ты и в самом деле всесилен, всезнающ и всемогущ, — кто же в час торжества станет тратить себя на сомнения, мучавшие поэта: «...но пораженья от победы ты сам не должен отличать...» Наверное, Кольская сверхглубокая потому-то еще так впечатляет, что от нее изначально ждали незнаемого, неожиданной вести, переворачивающих привычные представления открытий, — там мы оказались готовы признать свои несовершенства, смиренно сели за школьные парты, как бы ни тяготило нас бремя ученичества... И все же роль ученика удается нам реже и реже. «Как в зыбучих песках, увязает человек в своих возможностях и достижениях, — проницательно заметил наш современник, — и чем больше силы он применяет, тем больше в ней нуждается. Он начал утрачивать чувство реальности и способность оценивать свою роль и место в мире, а вместе с тем и те фундаментальные устои, которые на протяжении всех предшествующих веков с таким усердием воздвигали его предки, стремясь сохранить человеческую систему и наладить взаимосвязь с экосистемой...» Подобно себялюбивым детям, которым постылы обязательства перед стареющими родителями, ведем мы себя с природой — хватает внешнего лоска, чтобы рассуждать о долге перед нею, но нет отрешенной от своих выгод, самозабвенной заботы о ней. Могло бы показаться, что вселенские печали экосистемы слишком далеки от повседневных бед, которыми живут буровики, оказавшиеся в «гнилом углу» Красноленинского свода, только все давно стало близко — да вон, совсем рядом с лежневкой, разверста зияющая рана, копошится в ней оранжевый экскаватор «Като», рыжеют изломанные, зазубренные ребра растерзанного металла, и то ли отлетевший вздох, то ли угасающий дым подрагивает в стигийском холоде февральского пейзажа, над которым застыли слабые отголоски обыденной производственной драмы, — и нет больше времени для охранительных иллюзий, будто зовут не нас...

— Промысловики рванули скважину, — сказал Теткин, заметив, что я все еще продолжаю оглядываться на оставшийся позади дымный карьер.

— Зачем?

— Не зачем, а почему?

— Хорошо. Почему?

— Вели сварочные работы на устье, а газ возьми да шарахни.

— Газ?

— Ну да. Надо было осмотреться как следует, а они... В общем, теперь на нас баллон катят: дескать, цементаж был проведен плохо, не продавили толком, цемент до устья не дошел, а там газовая шапка образовалась.

— А-а...

Наверное, подумал я, так оно и было, как нефтяники предположили: не раз случалось подобное. Рассчитывают, рассчитывают буровики объемы тампонажных работ, — а там каверна, там прорыв пласта, а там еще черт-те что, но скважину надо сдавать, надо бурить другую, пятую, сотую. Да и промысловики подгоняют: давай-давай. Что же дали? А ничего: тысячи метров стальных труб, десятки тонн цемента упокоились в земле, а вместе с ними так называемый овеществленный труд тех, кто добывал руду, плавил сталь, катал трубы, вырабатывал цемент, вез все это за тыщи верст и, наконец, бурил злосчастную скважину, — все похоронено, похерено, утрачено навсегда, дни, недели, месяцы оказались прожиты по чужому, подложному календарю, да полно: прожиты ли вообще? Знаем ли мы, осознаем ли, что изменилось окрест безжизненной, омертвленной пяди земли? Промышленная революция, вооружив в прямом и переносном смыслах, одарив подлинными и мнимыми благами, наградила нас еще и «тоннельным видением» — слово «кругозор» стремительно тяготеет к тому, чтобы остаться лишь названием долгоиграющего журнала. На Красноленинском своде, так уж повелось с первого дня, преодолевали трудности, создавали их, опять преодолевали, считая главной целью то строительство скважины, то прокладку трубопровода, то возведение насосной станции, — но комплекс задач по освоению недр и обживанию пространства привычно откладывали до иных времен, не замечая или стараясь не замечать, что вот оно, иное время, мы в нем живем. Конец февраля 86-го: о чем бы ни возникал и с кем бы ни заходил разговор, у меня появлялось ощущение, что все еще продолжается, продолжается, не может закончиться декабрь 83-го, что опять все сначала, и опять, и снова... Заместитель генерального директора по геологии Сергей Сергеевич Николаев, когда я заглянул к нему в этот приезд, сразу же принялся говорить о сложностях эксплуатации месторождения: «Представляете, коллекторы на Талинке — гидрофобны!» Я ужаснулся, вообразив на миг, что где-то километрах в трех подо мной клокочет необъяснимой ненавистью к воде спрессованная земная твердь, и спросил: «Почему... гидрофобны?» — «Эффект Жамэна!» — тут же ответил Николаев и, пока я припоминал, чем вызвано это свойство пластов (что-то примерно так: в слабо выраженных, неравномерных коллекторах сечение капилляров переменчиво, и пузырьки газа, содержащиеся в нефти, сопротивляются деформации и запирают нефть в пласте» — но при чем тут вода? — подумал я, но спросить не успел), он стремительно продолжал: «Надо тщательно подобрать реагенты вытеснения... Наши керны разобрали все НИИ — ломают головы... Возможно, вместо закачки воды надо будет использовать газ...» «Послушайте, — перебил я, — но если потребуется закачка газа, то и вся система наземного обустройства месторождения должна быть... э-э... несколько иной?» — «Совершенно иной! Мощные компрессоры. Трубы, рассчитанные на более высокое давление. Быть может, газлифт. Да-да, пожалуй, газлифт — здесь мощный газовый фактор...» — «Скажите, Сергей Сергеевич, а разве нельзя было... эту самую гидрофобность выявить — раньше?» — «Да вы что! Каким образом? У нас не было достаточного геологического материала. Первая технологическая схема обустройства была составлена по пяти скважинам. С гидрофобностью мы столкнулись уже в ходе эксплуатации!» Не впервые встречался я с Николаевым, и всегда-то меня пленяла в нем увлеченность геологическими загадками, но на этот раз какое-то иное чувство шевельнулось во мне. Может быть, шло оно от желания услышать наконец нечто не из области отдельных загадок или даже феерических попыток их решения, а выстраданную программу осмысления загадочного мира, с которым столкнула судьба и производственная задача? Только снова и снова я слышал про то, что начинать надо было с опытно-промышленной, пробной эксплуатации, что объем исследовательских работ непременно следует увеличить, что — представляете? — существуют зоны повышенной обвальности, что гидрофобность — явление уникальное, интереснейшее, однако, к сожалению, отрицательно влияет на продуктивность скважин в процессе эксплуатации, — все это было занятно, но почти невесомо, то не слова уже были, а только их оболочка: за таким интереснейшим явлением, как гидрофобность пластов, отчетливо просматривалась необходимость переделки обустройства месторождения, которое и без того стоило здесь адских мук и еще цифры с несколькими нулями — но разве любознательность ею оплачивалась? нет — самоуверенное полузнание, с каким неизученное, неисследованное, неведомое, по сути, месторождение было запушено в промышленную эксплуатацию...

— Может, и мы дали маху, — снова подал голос Теткин. — Тут черт знает какие стволы. У нас — проблемы. У промысловиков — проблемы. — И сказал водителю: — Давай сначала на 139-й куст.

Понятно, что проблемы промысловиков во многом произрастают из проблем бурения. Ясно и то, что буровикам нет дела до агрессивности глин или до ненависти к воде, которую испытывает деградировавший песчаник, — однако все неразрывно. Мне приходилось как-то слышать от Лёвина, что бурение на площадях, где гарантирована нормальная добыча, несравненно легче, нежели там, где методы разработки месторождения еще не доведены до ума. Не знаю, в чем тут дело, но такому буровику, как Геннадий Михайлович Лёвин, я привык верить на слово. К тому же знаю наверняка, что обстоятельство, обозначаемое размытым сочетанием «недостаточная геологическая проработка месторождения», оставило рваный след в жизни многих людей Нягани. Конечно, за последние два года буровики все же сильно поднаторели, несправедливо было бы не заметить этого. Тогда, в конце 83-го, едва ли не любая скважина грозила если уж не аварией, то осложнением — по крайней мере. К некоторым из тайн удалось подобрать ключи. Начальника УБР-1 (тогда оно было единственным, сейчас одно из трех) Александра Евгеньевича Путилова я застал в конторе под вечер. Он не скрывал своей радости и на протяженна всего нашего разговора любовно оглаживал взглядом три переходящих Красных знамени, стоящих в кабинете: «В 1985 году управление впервые — впервые! — выполнило план по всем технико-экономическим показателям. Этот результат мы готовили, он не случаен. Много работали с коллективами буровых бригад, глубоко анализировали организацию труда, дисциплину...» — «А в плане технологическом?» — поинтересовался я. «Тут нам ершовский метод помог». — «Какой?» — «Ершовский. Его в Ершовском УБР применяют. У них растворы на полимерной основе — хорошие результаты дают! Полетели туда, целый вертолет синтетических волокон от них привезли. И главный инженер ихний, Степанов, приехал. Здорово он нам помог. Одну скважину провел вместе с нами, растолковал, как и что...» Вот оно как. Попались на глаза технологические отчеты Ершовского УБР. Кое-что сопоставили. Обмозговали. На себя примерили. И вместе с ершовским главным инженером — добрейшим, видать, мужиком — осуществили то, до чего три НИИ дотумкать не сумели. Да, в статьях Коли Филимонова три института назывались — Сиб-НИИнп (Тюмень), ВНИИБТ (Москва), ВНИИКРнефть (Краснодар). Могучая кучка. «А эти растворы... на полимерной основе... подходят для всех скважин Талинки?.» — «Нет, — покачал головой Путилов. И повторил: — Нет. Тут участки... такие попадаются, что мы ничего сделать не можем... Наука обещает нам, обещает... А мы пока посылаем на 119-й куст, в центр этого гиблого угла, бригаду Юдина, лучшую бригаду управления...» Он не сказал мне, что вокруг «центра гиблого угла», на периферии, оставалось еще изрядное пространство: там пахали, перепахивали, распахивали, запахивали неподатливые недра буровики УБР-2 и Тюменского УБР. Впрочем, первое-то управление уже успело хватить лиха. Когда Путилов приехал сюда из Сургута (а я встретился с ним впервые тогда же, неделю или десять дней спустя после его назначения), мне показалось, что в своем нетерпеливом стремлении немедленно изменять течение дел (у него были основания думать, что никакого течения нет, что в УБР время остановилось) он не станет щадить ни себя, ни других. Что касается себя — его права Но как быть с остальными? У них свои планы, свои представления о будущем, свои надежды. Свои имена. Я всегда любил читать отчеты о путешествиях отважных мореплавателей, их дневники, письма, осторожно перелистывать ломкие желтоватые страницы старых географических книг. Кук. Лаперуз. Беринг. Невельской. Беллинсгаузен. Седов. Брусилов. Норденшельд. Нансен. Русанов. Восхищало мужество этих людей, холодное презрение к опасности, бесстрашие перед неведомым... И все же много позднее, когда случалось перечитывать любимые с детства книги или в руки попадали другие, подобные, какая-то странная, тревожная, мешающая мысль начинала просачиваться меж старинных строк. Эти люди знали, на что и во имя чего они идут. Но что знали другие — те, кто доверился им? Корабли Лаперуза поглотило море, их растерзали острые пики коралловых рифов, опутали липкие водоросли лагун. Но сколько безвестных матросов погибло вместе со знаменитым капитаном? Сто? Триста? Тысяча? Русанов отправился на своем хлипком, смешном куттерочке «Геркулес» обследовать Шпицберген — такова была официальная версия. Однако неожиданно для всех после Шпицбергена Русанов махнул на восток, искать дорогу в Тихий океан! Он был один? Нет. С ним исчезла его невеста, Жюльетта Жан. Капитан Кучин. И еще восемь человек — штурман, два механика, кок, четыре матроса. Их имен мы не знаем. И не узнаем никогда, открыл ли им Русанов истинную цель своего путешествия — до выхода в море, во время обследования Шпицбергена, при прокладке курса к Новой Земле — или не разделил обжигающей тайны своего честолюбия ни с кем: стоят ли они ее, этой тайны?.. «Не те люди!» — резко ответил мне Путилов, когда я спросил у него в первую же встречу, что думает он о коллективе управления, и тогда я еще не знал, что эта замечательная формулировка будет преследовать меня во время последующих поездок по тюменским краям, а я буду гадать, кто же они — «те» и где же их взять... Немного позднее мы увиделись в Сургуте с Лёвиным, и тот поинтересовался: «Как там в Нягани наш Путилов? Прижился?» — «Ты знаешь, Михалыч, — сказал, я, — его, по-моему, какой-то внутренний огонь сжигает...» — «Внутренний? — засмеялся Лёвин. — Да он чуть ли не в первый месяц контору спалил! Во пламя было! Аж отсюда видно! А ты говоришь: внутренний огонь, внутренний огонь...» То была шутка, конечно. Но уже не на шутку, а всерьез вместе со старой конторой сгорели не только чьи-то дурные повадки, вздорные претензии, равнодушная леность, нерадивая безграмотность, бестолковое, суетливое угодничество — в том огне сгорели еще и чьи-то надежды... Но разве пристало рассуждать о личных планах, о частной судьбе, когда надо было работать, надо было выполнять план, надо было давать нефть стране?

— Приехали! — сказал Теткин. — Геройский гвардейский 139-й! Никогда бы его не видать! — И, когда мы подошли к балкам, добавил с плутоватой ухмылкой: — Буровой мастер Петров, помощник мастера Лёвин.

— Вот куда они, герои-то, попрятались, — в тон ему пробормотал я.

Конечно, то были однофамильцы Григория Кузьмича Петрова и Геннадия Михайловича Лёвина, знаменитейших буровых мастеров Самотлора, но случайная прихоть совпадения еще резче оттеняла печальную участь бригады со 139-го куста Талинского месторождения.

Буровой мастер Анатолий Федорович Петров мял дрожащими пальцами папиросу, пока из нее не начинал сыпаться табак, брал другую, калечил и эту, не прикурив, отвечал односложно, лицо его совсем не менялось во время разговора, жило независимо, отторгнуто от произносимых слов, на нем застыли недоумение, растерянность, боль... Приехали из Волгограда. Когда? В апреле прошлого года. Да, всей бригадой. До сентября ждали станок. Потом начали разбуривать 139-й куст. Точнее говоря, пытались разбуривать. Четвертая скважина в батарее — и ни одну не прошли до конца. Не вышло. Вот и на этой уперлись в отметку 2588 метров — каюк. Подняли инструмент — а спустить не можем. Идем с проработкой — доходим до забоя. Но долото уже не фурычит. Снова подъем. Замена. Спуск с проработкой. И та же песня. Без слов. Если и дальше толкаться — можно потерять инструмент. Уже бывало. Больше не хотим. Теперь получили команду — срезаться на глубине 1100 метров, изолировать пробуренный ствол. И пойти новым. Вон геофизики приехали — новое направление щупают...

— А что на новом-то будет? То же самое? — то ли спросил, то ли просто сказал, ни к кому не обращаясь. Петров и, так и не закурив, бросил изломанную папиросу, валко побрел к каротажному агрегату. Теткин двинулся за ним. Когда мы вновь сели в машину, он замысловато, но неумело выругался и сказал:

— Да я ж только по растрепаям и езжу! Такая у меня специальность! В приличные бригады меня не пускают!

— Какие они растрепаи, — возразил я. — Несчастные мужики. Разве это работа? Мука. У них уже год почти — ни работы пристойной, ни заработка. И это не где-нибудь, а на Севере.

— Да-а... — устало произнес Теткин. — Я ведь уже две недели бок о бок с ними. Жалко их, конечно... Здесь геология с придурью.

— Вот и разобрались бы вы наконец в этой придури! Зачем на людях эксперименты ставить?

— Новиков — знаешь его? — сейчас в Тюмени сидит, «научную команду» подбирает. Все ж таки — наш бывший главный технолог, условия здешние знает...

— Ну и что?

— Будет проводить здесь, на 139-м кусте, опорно-технологическую скважину.

— И сразу все станет ясно.

— Ну не все. И не сразу... Опорно-технологическая — это...

— Да пойми ты, Евгений Евгеньевич! Я не против опорно-технологической. За. Только скважина будет у вас как бы экспериментальная, а бригада? Обычная производственная бригада. С обычным плановым режимом. И с обычной пометровой оплатой. Иначе говоря, с привычным отсутствием оплаты — метров-то нет. Новиков — и когда здесь был — давно-о-о собирался дать бурению технологическое обеспечение. И сейчас собирается. Значит, у него время есть... А у этих мужиков? Да дай ты им крылья — тут же дунут они в Волгоград. Или еще дальше. На Кубань. Там и скважины есть, и виноградники рядом...

— Вообще-то УБР-два хорошо начинало, резво. Ух ты, решили тогда, все мы могем. И сели.

— Но почему же объединение только планы продолжает строить: надо экспериментальный участок выделить... надо то, надо это...

— Не мы же решаем.

— Не вы? Да у вас в объединении каждый — стратег. Один гордится, что не сразу шашку достал, целых два месяца терпел, думал, другой на двухтысячный год все спланировал, а что после обеда будет, не знает...

— Здесь и пообедать-то негде, — заметил водитель. — Надо бы это... на ту сторону подаваться.

— Давай на 144-й, — сказал Теткин. — К Медведеву. — И повернулся ко мне: — У нас и в бригадах есть стратеги. Даже в вахтах. Не только в объединении.

Да нет, не прав я. Или не совсем прав — но какая разница? Просто тягостное видение 139-го куста — даже фонарь вышки показался мне похожим на брошенную нами впопыхах на Харасавэе «десятку», на ободранный остов буровой, хотя обычный, типовой станок был, снаряженный всем, чем надо, — потерянное лицо Петрова, молчаливые тени его товарищей по несчастью резанули по воображению, словно никогда я такого не видывал. Видел. И не такое. Та же харасавэйская «десятка», десятая разведывательная буровая — как бежали мы с нее, подгоняемые пинками проснувшейся тундры, под треск ломающегося настила и пронзительный скрежет напрягшихся оттяжек и даже не знали, удастся ли нам вернуться сюда! Правда, то разведка была. Не промышленное бурение. Но и здесь в «гнилых углах» осталась морока, а в целом месторождение... «Результаты в бурении заметно выросли, выравнялись по многим причинам, — рассказывал мне заместитель начальника управления по бурению объединения «Красноленинскнефтегаз» Мидхат Фаткуллович Зарипов. — Конечно, сказалось естественное накопление опыта, укрепление баз, совершенствование обеспечения...» К Зарипову я пошел после беседы с Путиловым — хотелось поподробнее, помасштабнее, что ли, узнать о технологических переменах. Работал Зарипов в Нягани уже несколько лет, а до этого был главным инженером Сургутского УБР-2, «лёвинского УБР». Понятно, эту подробность не стоит переоценивать — помнится, Лёвин сам смеялся над подобной логикой: «Они думают: раз человек в передовом УБР работает, — значит, везде хорошо сработает», — однако она, эта логика, частенько управляет причудливой, прихотливой практикой должностных перемещений. Сейчас, к примеру, когда по Западной Сибири шарахнули критическим залпом из всех газетных и журнальных стволов, пощадив, кажется, только Нефтеюганск и Стрежевой, — пошла по всем нефтяным весям волна выдвиженцев от нефтеюганской или стрежевской сохи, даже обкомовский отдел нефти и газа пополнился наполовину нефтеюганцами. Я не к тому, чтобы умалить заслуги Нефтеюганска или Стрежевого, — просто бытующие сейчас уничижительные или назидательные сопоставления не всегда кажутся мне справедливыми, или, как выражается Теткин, не вполне корректными: слишком скоро забыли мы о том, что широкая спина Самотлора долгие годы закрывала, уравнивала смелые эксперименты и унылую бездеятельность, экономическую обоснованность и «купецкий» размах; верность принципам и «как-прикажете». Однако вспомнил я, что Зарипов работал в «лёвинском УБР» всего лишь потому, что там привыкли думать не только о результате, ко и о том, что этот результат обеспечивает всю технологическую, экономическую, организационную, социальную цепочку. «Мы закрепили технологов за бригадами, их оплату поставили в зависимость от конечного результата, — продолжал Зарипов, — тем самым повысив их заинтересованность и укрепив ответственность...» — «Как в Сургуте?» — «Ага, как в Сургуте... И еще одно обстоятельство. В бурении львиная доля успеха зависит от бурового мастера. Значит, опыт лучших буровых мастеров — тоже категория экономическая. Занялись мы всерьез распространением опыта, вообще наладили обмен информацией между бригадами, стали проводить ежеквартальные совещания буровых мастеров. Оказалось очень эффективно! Ведь они, бурмастера, как ни странно, друг с другом редко встречаются. Каждый занят своим делом на своем кусте...» Вроде ничего тут особенного нет. Вроде бы везде так должно делаться. Пятнадцать лет лежит у меня в архиве вырезка из «Правды» от 20 января 1971 года — две колонки под газетной «фирмой» озаглавлены так: «В Центральном Комитете КПСС. О широком распространении опыта работы передовых буровых бригад в нефтяной промышленности и геологоразведочных организациях». Среди имен, упомянутых в постановлении, встречаются и хорошо знакомые — Шакшин, Петров, Ягофаров, Лёвин, говорится о «выдающемся успехе» возглавляемых этими буровыми мастерами коллективов и предлагается «повсеместно организовать работы по распространению их опыта». То девятая пятилетка начиналась. Кажется, была она последней, когда делалась ставка на умение, опыт, мастерство, — после звучали те же слова, но мотив был другой, и песня не сладилась. Может, сейчас снова се запоют?.. «Однако самым главным для нас, — сказал Зарипов, — было совершенствование технологического обеспечения, тщательный подбор необходимых свойств промывочной жидкости, именно подбор, а не тыканье наобум». — «Помню, прежде это так и называлось — Макарцев мне рассказывал — «метод тыка». А Зарипов добавил: «Говорить о том, что мы покорили Талинку, пока преждевременно». — «Из-за «гнилых углов»?» — «Да. Тут наиболее мощная — фроловская свита, шестьсот метров залегания. Нижняя кромка пласта отбита не всегда точно, и, как правило, осложнения начинаются на переходе из фроловской свиты в баженовскую. Страшные осыпи! Надежных методов борьбы с ними у нас пока нет. Умение бригады, ее опыт проводки не гарантируют... Тот же Макарцев: как он сидел на 122-м! А на нормальном кусте они всем показали... Сейчас семь бригад в этой зоне маются». — «А не кажется ли вам, Мидхат Фаткуллович, — спросил я, — что следовало бы пересмотреть оплату труда бригад, попадающих в опасную зону? Скважины эти, поди, все равно вам нужны? Нельзя прекратить здесь бурение, пока надежные методы не будут найдены?» — «Нельзя. Эти скважины нужны. Для грамотной эксплуатации месторождения». — «Так зачем же людей эксплуатировать... э-э... безграмотно?» — «Мы ищем выход. И с оплатой ищем. Например. До двух с половиной тысяч метров, до выхода из фроловской свиты, платить как обычно: есть ускорение — платить ускорение, ну и так далее. После двух с половиной — тариф плюс премиальные». — «Вряд ли это выход, — усомнился я. — Они ж на каждой скважине упираться будут незнамо сколько. Это когда еще они новую начнут, чтоб руки подставлять под ускорение за две с половиной тыщи...» — «Пожалуй, так, — согласился Зарипов. — Искать надо. Надо искать... Надо тормошить науку. Надо тормошить себя...» — «Вытаскивать себя из болота за волосы? Как Мюнхгаузен — вместе с конем, зажатым между колен?» — «Ну да. Примерно».

Вновь мелькнуло в ветровом стекле «уазика» и исчезло, только теперь уже справа по ходу движения, кромешное крошево опаленного металла, обугленных кореньев, оплавленной земли. Теткин скользнул взглядом по останкам взорванной буровой, проворчал:

— Вообще-то все эти кавалерийские методы надоели. Ногу в стремя — и на танки. Или так еще: скачем, скачем — холка в мыле. За кем гонимся? От кого убегаем?

— От себя. Чтоб не думать ни о чем.

— Но кто, кто должен сказать, каков пионерный период у бригады? А ведь он нужен, да? У управления? У объединения? Когда я в Вартовске работал…

— Это во втором УБР? У Исянгулова?

— Ага. Старик Исянгулов...

— Тогда-то он стариком не был.

— Да всегда он казался нам стариком! Все делал медленно, с расстановочкой. Над ним посмеиваются, а у него своя линия. Он готовил результат. И ведь это был результат, да?

— И буровых мастеров этого управления можно было отличить от остальных, — подумал я вслух. — По походке, что ли?.. Шакшин, Петров... Какая-то плавность движений... Даже Володя Глебов — уж на что пацан был тогда, а тоже — медлительный, основательный, степенный...

— Школа!

— Куда же она подевалась, эта школа? Куда уходит все, чему мы научились?

— Каждый учится сам. Должен. Сам. Учиться.

— И это верно. По отношению к человеку. Одному человеку. Каждому.

— Однако не каждый хочет... Сворачивай! — крикнул Теткин водителю. — Вот он, 144-й... — И сказал мне: — Комсомольско-молодежная бригада. Вроде как у Володи Глебова когда-то в Нижневартовске. Да-а... Буровой мастер — Валера Медведев. Годочков ему... полста пополам. Совсем мальчишечка! Сюда еще студентом приезжал, я с ним на Ем-Еге встретился, я тоже там начинал... Распределения к нам не было. Упросил. Упросил, умолил, уломал — в Нягань прорвался. Вот так. Остальное — сам увидишь.

В балке никого не было, но Теткин сразу нашел себе занятие — взял вахтовый журнал, диаграммы суточных рапортов и углубился в них, бормоча: «Та-а-ак... При подъеме у них затяжки — на две двести двадцать, на две триста пятьдесят, внизу... Интерва-а-ал... Ага, четыре, пять... семь свечей...» И, когда вошел мастер — впрямь молоденький паренек, вроде моего Серого, — Теткин, не поднимая головы, спросил:

— Отчего затяжки на две двести двадцать?

— Сальник, наверное.

— Почему так решил?

— Метаса, должно быть, много ввели, — ответил паренек и улыбнулся. Хотя улыбаться, возможно, было нечему. Но разве мы, когда нам было «полста пополам», улыбались лишь тогда, когда было чему улыбаться?..

— Не-ет, это не сальник, — задумчиво произнес Теткин. — Это шлам... Та-а-ак... Пачки шлама не вымываются раствором, лишь приподнимаются и останавливаются в затрубье. В интервале две двести — две триста пятьдесят. И тормозят инструмент! Видимо, так. Скорее всего. — Он посмотрел на Медведева и неожиданно спросил у него: — А что, если самим спровоцировать обвал фроловки? Пораньше? Чтоб успело вымыть? А?

— Не знаю, — пожал плечами паренек.

Теткин молчал. Медведев глянул на него настороженно, приготовился что-то сказать, однако тот, кажется, уже успел забыть о своей внезапной идее — вновь мусолил вахтовый журнал, недовольно морща лоб и ворча: «Красиво... Ну красиво... Третьяковка!» Отложив журнал, Теткин хмуро поинтересовался: Когда вы делаете замер? Где?

— В емкостях.

— После очистки?

— Ну.

— Да надо же на выходе из скважины! Ведь нужна информация о параметрах раствора на забое! А не в емкостях — после вибросита, после гидроциклона... Информацию нужно анализировать? А вы... Вы и себя запутываете, и нам суете дезу.

— Но ведь на забой попадает очищенный раствор.

— Ну да — по трубам. А на забое вступает во взаимодействие со шламом. И что мы имеем в результате этого милого взаимодействия? А? Молчишь. Медведев. Не-ет, ты меня просто ошарашил. Я слышал, правда, что в некоторых бригадах забойные пачки записывают в отдельный журнал. Чтоб жуткими цифрами не травмировать разных там проверяющих... Гуманисты хреновы! И откуда она взялась, эта мода на туфту? Раньше вроде такого не бывало...

Я засмеялся.

— Ты чё? — спросил Теткин.

— Всегда она была, мода такая.

— Утешил.

— Читал я как-то, — сказал я, — материалы об экспедиции Колумба...

— Про то, что он вместо Индии Америку открыл? Так это другое дело.

— Я не о том. Колумб боялся бунта на корабле — из-за того, что увел матросов далеко от родных берегов. Вот он и распорядился: каждый день записывать заниженные данные о пройденном пути — пусть матросам кажется, что они к родине поближе. Пусть хоть на немножечко. На какие-нибудь две-три мили в день.

— Да у нас всего-то две-три сотых разница! — сказал Медведев.

— Ну! Ну! Вот это и есть информация. Вы уже можете по составу раствора, вернувшегося с забоя, понять, попытаться понять, что там, на забое, происходит. И что-то предпринять. До того. А не когда уже приехали...

Домовито шумел самовар, тонкий аромат источала только что распечатанная пачка «Finest Indian Tea», перламутровое сияние смутно вставало над горкой карамелек — такая идиллия. А яростный спор шел о чем? — о параметрах глинистого раствора... Вообще-то, подумал я, нужда научила буровиков Красноленинского свода относиться к растворам посерьезнее, чем где бы то ни было в Западной Сибири. Даже Тычинин это признал. Правда, не преминул разбавить свое признание занятной побасенкой: «Приехала на одну из буровых наука. Все про это знают — сидят у себя на рации, слушают, любую новость ловят. Услышали про метас. Говорят, помогает. А ну, давай и мы попробуем? Давай. Достали реагент. Как достали — история особая. Но — достали. А технологию не знают! Надо двадцать кэгэ, а они сыпят двести, по методу «генеральской заварки». Ну и снова влетают в осложнение...» Заместитель генерального директора объединения по бурению Александр Павлович Тычинин появился в Нягани относительно недавно («Ехать сюда я не хотел. Пришлось»), однако отношение к сложившейся здесь ситуации у него твердое, крутое, несентиментальное: «Девяносто процентов осложнений связаны с грубейшими нарушениями технологии бурения! Исполнительская дисциплина отвратительная! Я просто не могу слышать, когда здешние неудачи начинают объяснять трудностями геологического порядка! Я всю сознательную жизнь связан с Западной Сибирью, с технологией бурения и никогда не соглашусь, что якобы существуют места, где бурить нельзя, где бурить невозможно. Это легенда!» — «А как же быть с зонами повышенной обвальности? — спросил я. — С «гнилыми углами»?» Он посмотрел на меня удивленно: «Есть тут, конечно, нечто невразумительное с точки зрения технологии. Только зачем это вам? Это же специальный вопрос...» — «Да так только кажется, что вопрос специальный. Что одной лишь технологии дело касается... От верно или неверно выбранной технологии, от удачной или неудачной проходки зависит, как сложатся отношения людей в бригаде, как сложится отношение бригады к работе, к этому месту вообще...» — «A-а... Здесь первое время властвовал «летный вариант». Это же обстановка полной анархии! Варились в собственном соку! Черт знает что творили! Скважина не терпит простоев — а они не могут принять оперативного решения. Они не могут даже свое запоздалое решение реализовать — нет базы. До сих пор более или менее приличная база имеется только в УБР-один, остальные управления все еще становятся на ноги. Мы привыкли к тому, что везде в Западной Сибири структуры простые, что над скважиной можно было, извините, поизмываться всласть — и другим стволом зарезаться, и то, и се: кривая вывезет! Здесь такое не пройдет. Здесь над скважиной издеваться нельзя!» — «Значит, все-таки геология...» — «Разрез серьезный, влияние геологических особенностей отрицать нельзя, но...» — «Но вы не считаете их фатальными?» — «Да! Сложные скважины бурят в разных районах страны. Разве скважина на Кольском полуострове проще?» — «Но на нее брошены...» — «Да никакая наука и техника не помогут, если не соблюдена технологическая дисциплина!» — «Кто же с этим спорит... Но если даже дотошное соблюдение геолого-технического наряда не дает гарантий? Если ГТН... э-э... приблизителен?» — «Мне говорят, что я недолго здесь продержусь, не веря в геологическую фатальность, — устало произнес Тычинин; был он сильно простужен, глаза красноватые, нос набух, говорил хрипло, натужно, как бы превозмогая слабость, хворь, но нити разговора не терял, держал ее цепко. — Конечно, коллекторские свойства изучены слабо. Продуктивный пласт сложен из песчаников и глин. Картина запутанная. То нагнетательная скважина не принимает, то эксплуатационная вдруг начинает обводняться — да так стремительно, что это уже не коллектор, а просто труба... Я поначалу два месяца с этим разбирался, шашку доставать сразу не стал. Потом мы разработали «Временный технологический регламент» на проводку скважины, его и стараемся придерживаться...» — «Почему временный?» — спросил я. «Постоянный нам наука обещает аж с 83-го года! Пришлось самим кумекать... Работаем с растворами. Серьезно работаем. У нас четыре ступени очистки — больше трех нигде не встречается... Что еще? Думаю, что придется ставить мосты. Ясно же, что валит низ — между фроловской и баженовской свитами интервал тридцать — сорок метров. В этом интервале и надо ставить мост, не дожидаясь осложнений... Но на какой основе? Цемент не пойдет — вступит в реакцию с раствором. Смола? Не знаю. Не знаем. Поклонились в ножки науке — ищите. Помогите. Ищут. Может, найдут. Когда-нибудь. Или мы найдем сами...» Потом он спросил: «Вы когда улетаете?» Я ответил. «Если завтра не разболеюсь — поехали на Талинку вместе?» — неожиданно предложил он. «Конечно!» — обрадовался я. Однако завтра он разболелся. И я пошел к Макарцеву. Встретил там Теткина...

— Учиться надо, Валера, — сказал Теткин Медведеву. — Всегда учиться. Ты наловчился кривизну набирать — и считаешь, будто все постиг в бурении. А растворы? Вот она где, школа!

И на Харасавэе, вспомнил я, мы с растворами мучались бесконечно. Разрез там сложный, аномально высокие пластовые давления... Но чем мы обрабатывали раствор, какие были у нас реагенты? КМЦ помню — карбоксиметилцеллюлоза, белый порошок, похожий на разбухшую соль. Он снижает водоотдачу, иначе говоря, улучшает структуру глинистой корки пробуренного ствола, значит, защищает нашу работу. К этой защите мы прибегали не раз. Про ГКЖ, гидрофобизирующую кремнийорганическую жидкость, кажется, говорили, что тюменские ученые разработали какую-то из модификаций этого реагента специально для нас, для Ямала, — тоже снижает водоотдачу, препятствует образованию сальников, сокращает вероятность прихватов. Не помню только, получали мы этот реагент или про него лишь слыхали. Вообще-то чаще всего мы имели дело с графитом — для улучшения смазки, предотвращения прихватов, да с гематитом — для увеличения удельного веса раствора. Мы все время жили тогда в ожидании выброса, вот и старались обезопаситься, наработать удельный вес, но перепрыгивали через одну расщелину, чтобы угодить в другую: пласты с высоким давлением перемежались пропластками с низким — их-то мы и рвали, теряя метры, теряя инструмент, а в конце концов потеряли и скважину... Давно это было, уже многих из моих товарищей по «десятке», десятой разведывательной буровой на Харасавэе, нет больше на Ямале, разбрелись они по необъятному Северу — где теперь вечный искатель справедливости, терпеливый и добрый Гриша Подосинин? славный мальчик Ибрагим Едгоров? мой суровый учитель Калязин? оглушительный враль, открытая душа Мишаня Сергеев? смятенно живущий ожиданием своего часа Володя Шиков? надежный и мужественный Петро Лиманский? Кажется, лишь неугомонный Толян, Толик Завгородний, да бывшее «южное растение» Годжа Годжаев неутомимо пашут на неприютном побережье Карского моря...

— ...Не уследил за раствором — все, считай, похерил скважину, — продолжал Теткин.

— Да за этими вещами мы смотрим, — сказал Медведев. — Конечно, не анализируем, не думаем...

— А должны думать. Продукция инженера — это информация. Информацию собрал, информацию проанализировал, информацию выдал. А у тебя все на эмоциях, в надежде на память.

— Устал я учиться, Евгений Евгеньевич! — взмолился Медведев. — Школа, институт...

— Устал? Устал-устал — взял да посвистал. Вот вы и посвистываете. Сколько раз я по рации слышу: «Валит много шлама». Много — это сколько кубов? А? Нельзя подсчитать? Можно. А ну-ка: высота сброшенного с вибросит шлама? Разброс по окружности? Вот и вычисляй объем конуса — грубо, но точно.

— Сейчас пойду, погляжу — подсчитаю...

— А Шарифуллину, небось, каждый день докладываешь не глядя...

Медведев молча разливал чай.

— Ладно, Валера, — сказал Теткин. — Я тут до хрена нафилософствовал — может, и заронил что в твою душу... Не надо красивых цифр. Не надо этой туфты. Знал я одного мастера, известного, между прочим, человека, — у него всегда так было: замеры на желобах показывают одно, а в вахтовом журнале картина Шишкина «Утро в сосновом лесу».

— Ну вот, — усмехнулся я. — А говорил: раньше такого не быва-а-ало...

— А.

— Где же он теперь? — поинтересовался Медведев.

— Сам подумай.

Возвращались мы под ясными звездами, но днем таки промчалась над бетонкой метель, ее мы не заметили, а дорогу перемело, машина то гулко набирала скорость, то плавно плыла, деревянные звуки сменялись ватными, ватные — стальными; я вспоминал Медведева и думал о том, что не только Китаев и Левин, но и Глебов даже были куда старше этого мальчишечки, когда начинали буровыми мастерами, — как далеко ушли они с той поры и какая дорога предстоит этому пареньку?.. Теткину я сказал:

— Случается, конечно, что и бригады портачат. Причем нередко. Так что мысль твою, Евгений Евгеньевич, я уяснил. Да и Тычинин на этот счет мнения самого строгого: буровики сами виноваты! На девяносто процентов! К позиции Александра Павловича я могу отнестись с пониманием, но к цифрам... Я вообще круглых цифр не люблю. Откуда их берут? Метр проходки — тонна грузов! Метр бурения — сто рублей! Может, не тонна, а девятьсот пятьдесят килограммов? Может, не сто рублей а девяносто восемь? И может, не девяносто процентов, а восемьдесят пить? Семьдесят пять? Пятьдесят?.. Никогда я не идеализировал в не идеализирую этих людей. Просто не могу не воздать им должное — за умение жить и работать там, где невозможно ни жить, ни работать. У Медведева хотя бы все впереди еще, он может учиться и переучивайся, начинать сызнова. А Петров? Остальные? Потеряли они себя. И в вас, инженеров, технологов, веру потеряли...

— Прежде они — те, кто раньше где-нибудь бурил, — только и знали, что твердить: «Мы привыкли так, веча вам указывать. Мы — так. А мы — вот так». Теперь...

— Теперь другая крайность, Тычинин говорил. Дескать, дайте наряд путевый — мы и будем работать точно по наряду. Разве не правы они?

— Не без того.

Однако это и в самом деле крайность, подумал я. Всегда-то меня буровики тем и привлекали, что неистребимы в них тяга к самостоятельности решений, способность взять груз ответственности на себя, умение найти выход из безнадежной ситуации... Стоп. Здесь что-то не так. Чего-то не хватает — ну да, это же фрагмент, деталь картины, где видны и фактура холста, и кракелюры, и безумный глаз вздыбившейся лошади, и бугры мышц обнаженной руки, и вздувшиеся синеватые вены — но чья это рука? куда скачет лошадь? под седлом она или запряжена в коляску? — может быть, здесь нет тех, кто завел в тупик, кто свою долю ответственности беззастенчиво свалил на чужие плечи, кто принять свое решение не сумел или побоялся? Возможно. Скорее всего. Но в это объяснение не полно. Еще одна попытка. Разбег, толчок... Стоит ли напрягать всю энергию мозга, чтобы извлечь корень квадратный из 4? 9? 16? 25? 36? Всегда ли надо похищать огонь у богов, когда надобно разогреть чайник? Здесь в без того трудно, здесь надо беречь умственный, духовный, физический потенциал людей, не распылять их силы на то, что обязаны были сделать другие, сделать для них. Нормальное жилье. Нормальный быт. Нормальная технология. Грамотное техническое обеспечение.

— Иголкин, — вспомнил я, — тот вообще замечательно выразился. Нужна, говорит, дураконепробиваемая технология. На всякий случай. Ну, это он фантазировал, конечно. Он весь комплекс бурения усовершенствовал. Мысленно, разумеется. Буровой станок, режим насосов, растворы... Дескать, на «вира-майна» хочешь разогнать концы с ветерком, а тебя — бац! — магнитный тормоз держит: метр в секунду — и не больше. Или насос врубил от души, пласт порвать можешь — и не можешь: автомат включился, необходимый реагент добавил...

«А что, — смеясь, говорил мне Иголкин. — Я в Куйбышеве на заводе долот был, гляжу — на конвейере баба сидит, шпильки в шарошки вставляет, в зеленое отверстие — зеленая шпилька, в красное — красная. Легко входит! Но ты попробуй красную шпильку в зеленую дырку вдуть — хоть кувалдой бей, ничего не выйдет...»

— Скучно, — вздохнул Теткин.

— Ага. Привыкли мы к веселью. Где, кстати, 122-й куст?

— Проехали уже.

— Жалко. Хотел я поглядеть, где это Макарцев почти что год веселился.

— Иголкину тоже досталось.

— Слышал.

Как-то странно все это. Или наоборот — естественно? В прошлый приезд мне показалось, что ни Макарцев, ни Иголкин словно бы уже и не представляют своего существования один без другого. Хотя только в Нягани и познакомились. Да и у Гели с Женей постоянно отыскивались общие дела, разговоры, тайны. Однако теперь... Первые несколько дней в доме Макарцевых я даже упоминании об Иголкиных не слышал. Словно уехали они куда-то далеко и навсегда. Но нет — не уехали, в доме напротив по утрам зажигается и вечерами долго не гаснет свет, мелькают тени за зашторенными окнами, в глубоком снегу протоптаны к крыльцу тропинки. Однажды забежала Женя — срочно понадобился телефон, она сказала в трубку несколько коротеньких слов и ушла, Геля ее не удерживала, не оставляла пить чай, не тормошила расспросами, и сама не торопилась выложить новости. Я не понимал, не мог понять, что случилось, но и выяснять тоже не стал — может, само собой откроется? Несколько дней назад я прибежал домой пораньше — открывался съезд, и я спешил к телевизору. Однако телеэкран показывал скорее извержение Везувия, снятое рапидом, или пожар в Корсакове, или волнующийся ночной океан — что-то там клубилось, расплывалось, вздымалось и опадало, — но это никак не был Кремлевский Дворец съездов. Я нервно крутил антенну, бессмысленно щелкал переключателем, произносил заклинания на самом доступном мне в тот миг языке, но добился только того, что на экране появилась отчетливая кромка прибоя и послышалось мерное, убаюкивающее дыхание притихшего океана. Геля, понаблюдав за моими стараниями, решительно заявила: «Пошли к Иголкиным!» Пришли. Женя тут же увела Гелю на кухню, а я, разглядев в полумраке комнаты Иголкина, поздоровался с ним, сел рядом. Сквозь гул атмосферных бурь доносились слова: «Из всего этого, товарищи, мы должны извлечь самые серьезные уроки. Первый из них можно назвать уроком правды. Ответственный анализ прошлого расчищает путь в будущее, а полуправда, стыдливо обходящая острые углы, тормозит выработку реальной политики, мешает нашему движению вперед...» — экран замигал, пропал звук, потом послышался какой-то плеск — быть может, аплодисменты? — гудение, рокот близкого вертолета, вязкая тишина и снова: «...решительно переломить неблагоприятные тенденции в развитии экономики, придать ей должный динамизм, открыть простор инициативе и творчеству масс, подлинно революционным преобразованиям...» — опять загрохотали грозовые разряды, потом смолкли да и свет вовсе погас. Иголкин на ощупь нашел свечу, зажег. «Опять сюда?» — спросил он у меня. «Ага... А ты где теперь, Николаич?» — «В ЧМУБРе». — «Чего-чего?» — «ЧМУБР — не слыхал?» — «Не-ет...» — «Чрезвычайно Мощное Управление Буровых Работ — вот так. Есть тут одна контора, Тюменское УБР — официально называется... Этакий кентавр. Или — как эту лошадь с крыльями звали? Пегас? — Пегас: то ли летающее управление, то ли скачущее, то ли латающее. Создали его, потому как объемы бурения растут, а народу нет: сам видел, поди, что город почти что не строится, селить людей негде... В общем, подмели здесь, что никому не гоже, в Тюмени поскребли по сусекам, еще где-то... Опыта никакого. Никто ничего не знает. Авария за аварией. Реорганизация за реорганизацией. Как это обычно бывает? Не так сидим — может, местами поменяемся, лучше пойдет? Нет, не идет...» — «А что у тебя с Путиловым? Почему ты ушел?» — «Надоело мне работать главным инженером на общественных началах». — «То есть?» — «Да с меня за аварии на скважинах дважды за полгода лупанули по среднемесячному заработку! А там еще набежали штрафы от пожарников, от рыбнадзора, от... В общем, пришлось еще и доплачивать, а не просто возвращать зарплату... Вот тут-то Путилов и подъезжает — может, тяжело тебе в главных инженерах, Николай Николаевич, а? Я-то знаю, что у него кандидат на должность главного инженера в Сургуте на чемоданах сидит... Да я не в претензии, Александр Евгеньевич, говорю. Бывает. А он: понимаешь, Николай Николаевич, я хотел бы, чтобы главным инженером у меня был человек, которому я доверяю. Что ж, говорю, спасибо за недоверие. Да нет, Николай Николаевич, ты меня не так понял, я другую должность тебе предлагаю. Начальником ЦИТС пойдешь? Но там же, говорю, Макарцев! Да он... Тут Путилов руками развел — дескать, сам понимаешь. Знал я, конечно, что Макарцев в бурмастера собрался переходить, заявление подал. Но все равно — в какие это ворота?! И потом вот что интересно: главному инженеру он, значит, доверять хочет, а начальнику ЦИТС необязательно? В общем, я тоже в бурмастера подался. Правда, в заявлении сгоряча написал, что прошу любую бригаду. Ну, мне и сунули бригаду Габриэля. А в ней — помнишь? — в среднем на человека — три с половиной года отсидки. Тот еще контингент...» — «А где же Габриэль?» — «Куда-то на Дальний Восток наладился. То ли скважины бурит, то ли шурфы бьет. Под золото». — «А-а...» — «Однако у Макарцева положение еще посложнее моего было, — продолжал Иголкин. — Можно сказать, со всех сторон проигрышный вариант: хоть белыми ходи, хоть черными — все равно мат. Ему дали бригаду, которую они из Сургута вызвали. Если она пойдет хорошо — Макарцев ни при чем, дескать, мы же знали, кого вызывать. Если завалится — виноват Макарцев, кто же еще...» Это уже какая-то изощренность, подумал я. Зачем? Мне уже в том декабре стало ясно, что ни к Макарцеву, ни к Иголкину новый начальник УБР — как бы это сказать? — не расположен. У него сложилось мнение. Но почему? Откуда? Как? Он и двух недель-то с ними еще не проработал, а все решил. Главному инженеру он должен доверять. Доверять он может лишь тому, кого знает. Попытаться узнать этих? Понять их? Некогда! План, план, план горит, какие могут быть, к чертям, сантименты!.. Да что за молох такой, этот план? Для кого он? Разве не для людей? Разве не для нас? Эка, куда хватил? Конечно, для людей. Вообще людей. Но не для нас. Ерунда, «вообще людей» нет. Есть Иголкин, Макарцев, Путилов. Я рад, что в кабинете начальника УБР-1 стоят переходящие Красные знамена социалистического соревнования, однако я хотел бы понять, куда переходят, во что превращаются, где растворяются отвага неудач и озноб неуспокоенности, предшествующие победному шелесту алого шелка? Быть может, в каком-то гигантском тигле их переплавляют в звонкие побрякушки чужих воспоминаний? или в сыпучую позолоту прощальных адресов? или в рапортоемкие цифры праздничных сводок? «Ну, и про то, что с ним дальше было, — заключил Иголкин, — ты сам знаешь...» Да не знал я. До сих пор не знал. Только так, в самых общих чертах. Не от Макарцева. От других людей. Макарцев молчит, да и видимся мы не часто: у него то балансовая комиссия, то совещание, то заседание, то дежурство, то штаб... Ну, а раньше-то — разве чаще встречались? То он на Талинке торчал, то на Ем-Еге... Но Иголкину я ответил почему-то: «Ага, знаю». Тут и свет включился, заурчал, разогреваясь, телевизор, мелькнуло, пропало, потом наконец установилось изображение, послышались слова: «Решающее условие достижения поставленной цели — трудолюбие и талант советских людей. Дело за умелой организацией, точным направлением этой великой силы... Энтузиазм и растущее мастерство служили я, мы уверены, будут служить впредь нашей надежной опорой...»

— Тебе куда? — спросил Теткин.

— В объединение. Может, кончился штаб, освободился Макарцев...

— Штаб? По Ловинке? Да он до утра не кончится. Это как слона брить — то мыла не хватает, то лезвия затупились.

— Ладно, попытаю удачи. Спасибо тебе за поездку, Евгений Евгеньевич. И за информацию. Насчет слона.

— А то, — хмыкнул Теткин. — Продукция инженера — информация. На переезде маневрировал лихой тепловозик — таскал взад-вперед три или четыре платформы с темными глыбами строительных конструкций и никак не мог угомониться: то ли грузу места не находил, то ли себе. Машины по эту сторону шлагбаума выстроились, наверное, до самого объединения — урчали, рокотали, гудели.

Штаб, конечно, не закончился — прав оказался Теткин, да я и не решился определить, в какой он стадии: десятка два распаренных мужиков говорили одновременно — понятно было, что не скоро они услышат друг друга. Я побрел домой, но добрался только до переезда — не переехать, не перейти, не перебежать; привалившись к стальному чудовищу, вросшему в снег, я устроился в затишке и, наблюдая за пустыми хлопотами молодцеватого тепловоза, думал, что железная дорога, соединяющая Нягань со Свердловском, наверное, в неких таинственных гроссбухах, где спланировано наше светлое будущее, занесена в графу «чего им еще надо?». Ну да: железная дорога есть, значит, материальное обеспечение всепогодно, надежно, бесперебойно и так далее, а следовательно, «доколе вы?.. » — однако некая малость не принимается в расчет. Не припомню я, чтобы за годы бурного роста Нягани (точнее говоря, роста ее работ, расширения задач, умножения занятий) было сделано хоть что-нибудь путное по развитию станционного хозяйства. Этим только лесники могли похвастаться, но в конце концов Нягань с них и началась, обосновались они здесь без затей, но прочно, а новые хозяева города бесшабашно выстраивали из драгоценных своих грузов причудливые лабиринты вдоль железнодорожного полотна. Чтобы потом интереснее жить было — что-то искать, может быть, даже находить...

Ловинка, насколько я мог судить, тоже поиск, поиск трудных путей, без которых жизнь наша пуста, постыла, невыносима. Товарищ из областного центра (теперь он, правда, переехал в поселок городского типа) аттестовал положение на Ловинском месторождении весьма вдохновляюще: «Мы пошли на разведку боем!» До чего же милы нам красивые слова. В десятой пятилетке, когда напр-р-р-ряженные планы с треском рвались, мы старались перекричать друг друга, самозабвенно играя в замечательные слова-девизы каждого года. Не помню уже, в каком из этих лет — решающем, определяющем или ошеломляющем, но именно тогда, в десятой пятилетке, — было открыто на севере от Урая Ловинское месторождение. Обычное, «одно из», но для шаимской группы вообще характерны месторождения «мелкие» (беру это слово в кавычки, ибо все относительно). Разрабатываются восемь из них — в том числе и ничем не примечательное сегодня Трехозерное, но с этой скромной залежи два десятка лет тому назад началась нефтяная слава Западной Сибири, здесь родились первые рекорды и первые герои, отсюда пролегла их дорога на Самотлор, однако по этой дороге увезли не только славу. «Мы давно предлагали начать разработку Ловинского месторождения, — рассказывал мне первый секретарь Уральского горкома партии Иван Федорович Михальчук, — нас и слушать не хотели. Даже составить проект обустройства никто не брался. Тогда Самотлор всем глаза застил...» Да, подумал я, поворот... То ли изгиб, то ли излом? То ли предупредительный знак проблесковых огней маяка на опасном фарватере? Если бы три года назад геологи открыли нефтяное месторождение, равное Самотлору, это было бы просто катастрофой. Тогда мы никогда бы не спохватились, не задумались, что давно уже живем в кредит у судьбы. «Впрочем, так и всегда в середине рокового земного пути: от ничтожной причины к причине, а глядишь — заплутался в пустыне, и своих же следов не найти...» Три года назад, когда начался спад добычи на Самотлоре, многим он показался неожиданным, случайным. Вот и пошли призывы: «А ну-ка поднатужимся немножко, а ну еще чуть-чуть!» — заместители министров, демонстрируя пример самоотверженного служения долгу, лично дежурили у задвижек, «принимали оперативные меры», однако эти меры задержали падение ровно на столько, на сколько замедляет движение идущего под уклон состава брошенная на рельсы спичка. Этот год, если бы продолжалась игра в девизы, можно было бы назвать отрезвляющим: выяснилось, что обустройство знаменитого месторождения осуществлено едва ли на шестьдесят процентов и объемами добычи оно никак не сбалансировано. Значит, надо, если воспользоваться излюбленной в этих краях (да в этих ли только?) армейской терминологией, «подтягивать тылы»? Должно быть, так. Только здесь потребуется терпеливое ожидание — результат скажется не сразу. Не сегодня. И даже не завтра. Как же быть сегодня? «В условиях области, — заявил с трибуны XX областной партийной конференции первый секретарь Тюменского обкома КПСС Г. П. Богомяков, — основным путем наращивания добычи должен быть ввод в разработку все новых и новых залежей». Областная газета в передовой статье одного из первых номеров нового года так и сформулировала задачу: «Курс — на новые месторождения». В первый год двенадцатой пятилетки решено было ввести в эксплуатацию 18 новых месторождений, а всего за пятилетку — 52.

Ловинское — одно из них: и из 52, и из 18.

В начале февраля 86-го я прилетел в Урай. В те дни два сотрудника городской газеты «Знамя» корпели над разворотом, посвященным пресс-конференции, которую организовал горком партии, — об освоении новых месторождений в двенадцатой пятилетке. Одного из авторов будущего репортажа я знал по газовой столице Коми АССР — там Саша Попов несколько лет доказывал на страницах местной газеты, что «Вуктыл не тыл», а сюда прибыл, видимо, для того, чтобы примерить на себя столь же незатейливую присказку «Урай не рай»; с его соавтором, в общем-то, я тоже оказался знаком — но об этом позже. Словом, я выпросил у них оригинал и узнал, что «Ловинское месторождение — ключ к промысловой программе первого года пятилетки», уже в апреле оно должно дать промышленную нефть, но: на Ловинку еще не завезено ни одного бурового станка, не подведена электроэнергия, не построены внутрипромысловые нефтепроводы, не... не... не... «Мужики, — обратился я к соавторам. — Коль это пресс-конференция, то почему вы сидели, воды в рот набрав? Факты, конечно, оглушительные, однако они вызывают новые вопросы. Например, защищены запасы месторождения в ГКЗ или нет? Что думают делать с объектами ППД — про поддержание пластового давления не было сказано ни слова вообще! Каким образом собираются пробурить за пятилетку четыреста тысяч метров? Ведь это для четырех бригад программа, откуда их взять?» Мужики чесали в затылках и молчали. Попов — тот совсем недавно из своего разлюбезного Вуктыла сюда перебрался, не освоился еще — какой с него спрос? А на его соавтора я напустился: «Ну, Серый! Ты уже полгода в Урае обретаешься. Мог бы и научиться понимать, что к чему. Или, как в здешних краях любят выражаться, владеть обстановкой». — «Ладно тебе, — пробурчал сын. — Пойди к Крюкову — он тебе все расскажет. — И добавил с улыбкой. — Может, позвонить? Договориться, чтоб принял?» — «Да уж я как-нибудь сам...»

Начальник НГДУ «Урайнефть» Юрий Ильич Крюков объяснил мне, что запасы Ловинского месторождения в ГКЗ не защищены (на пресс-конференции, между прочим, упоминалось, что «проектная документация на комплексное обустройство Ловинского месторождения сметной стоимостью порядка 400 миллионов рублей готовится», — однако, коль запасы не защищены, трудно было понять, с какого потолка свалилась цифра «400 миллионов»), что система ППД существует лишь на бумаге, да и вообще «мы будем выводить месторождение на режим пробной эксплуатации: там три разведочных скважины, расконсервируем их — и все дела». — «А четыреста тысяч метров проходки?» — «От этого пусть у буровиков голова болит. У нас своих проблем под завязку».

И я отправился к Исянгулову.

Пока шел, невольно думал о Нижневартовске, каким был он тринадцать лет назад: первое УБР, хлюпинское, всегда шумно рвало на себе рубаху, было гораздо на любые громкие дела, а про исянгуловское управление говорили обычно снисходительно: эти, мол, тугодумы... Обескураживающим, хотя и случайным, казался финал 73-го года: Петров из исянгуловского УБР обошел самого Лёвина! Лёвин, впрочем, в следующем же году вернул себе первое место и сделал это хлестко, звонко, играючи. Но среди профессионалов (таких, как Макарцев, к примеру) уже нередки стали уважительные рассуждения о стиле исянгуловского УБР: «Серьезный народ. Основательный». Сейчас бы, наверное, сказали — работают сбалансированно. Тогда так не говорили, но смысл был тот же — в исянгуловском УБР, развивая буровые подразделения, никогда не забывали вспомогательных, обеспечивающих организаций. И вот чем особенно привлекало меня УБР-2 в Нижневартовске: здесь терпеливо, бережно выращивали людей, понимая, что немедленный результат в таком сложном деле, как становление коллектива буровой бригады, невозможен. Молодой мастер Володя Глебов запорол подряд две скважины. После первой же аварии его коллеги из УБР-1 решили безоговорочно: «Снимут», после второй: «Теперь-то уж точно — спекся Володя», — но Исянгулов не снял Глебова, советами знатоков со стороны пренебрег, дал молодому буровому мастеру возможность поверить в себя, а бригаде — в мастера. Когда-то я писал об этой бригаде и припоминаю, что с Глебовым разговора у меня не получилось, не сумел я найти с ним общего языка или отыскать подход не расстарался; я торчал на буровой несколько дней, злился на себя, пробовал так и этак, ничего не выходило, а потом выпала странная вахта: по всем признакам надвигалась еще одна авария, мужики работали спокойно, слаженно, испытания не прошли для них бесследно, чему-то они научились, и мастер был для них не только начальник, но и товарищ, которого нельзя подвести; Глебова не было в тот день на буровой, однако присутствие его ощущалось во всем — в том, как бурильщик, подражая тихому голосу, раздумчивой интонации мастера, разговаривал с вахтой или в том, как все они, отгоняя мысли о нависшей опасности, вспоминали всякие смешные истории, и выходило почему-то, что Глебов всегда был их заводилой, — вот уж не мог я заподозрить такого за этим тихоней — все обошлось тогда, а я эту вахту описал в своем то ли очерке, то ли репортаже — вахту, когда ничего не случилось, потому что бригада и ее мастер были готовы к неожиданности.

С воспоминаний о Нижневартовске начался наш разговор с Исянгуловым в Урае.

«Когда Муравленко со съезда приехал — с XXIV еще, в 71-м, он нам сказал: «Хорошее УБР должно работать там, где большое дело. Поедете на Самотлор». И мы поехали». — «Всем управлением?» — «Всем... хотя нет... отбирали лучших». Исянгулов улыбнулся, но улыбка вышла кривой, горьковатой: «Теперь принято Муравленко во всем винить, дескать, при нем началось то, что сейчас мы расхлебываем, — чрезмерный отбор нефти, который обернулся преждевременным падением добычи, несбалансированность добычи и обустройства...» — «Да нет, — возразил я, — Муравленко еще тогда, в конце девятой пятилетки, когда все хорошо шло и казалось, что конца этому не будет, предупреждал, что завышение дебитов к добру не приведет... Он первый и получил прозвание «предельщика», это всем известно». — «Не всем, — сказал Исянгулов. — Далеко не всем... Эх, Виктор Иванович, Виктор Иванович! вздохнул Исянгулов. — Да-а... Теперь еще так считают: а что ему было не работать — объемы тогда маленькие были... Да у него не объемы были другие, а подход к делу иной! Виктор Иванович Муравленко приезжал к нам в Вартовск не ставить вопросы, а решать их. Совместно решать. У него слова с делом не расходились. А сейчас мы судьбу пытаемся определить голосованием. Кто за ввод Ловинки в этом году? Все за! Но как это осуществить?..» — «Что же мешает?» — «Многое. Я тут статью написал. Может, глянете?» Статья огромная оказалась, «Знамя» потом ее в двух номерах печатало. «Еще тридцать пять лет назад, — выхватил я абзац где-то в начале, — когда я молодым специалистом пришел на производство, министерство нефтяной промышленности издало приказ о недопустимости выхода на новые месторождения без предварительного их обустройства. Сегодня же, еще не пережив один кризис нефтедобычи, порожденный лозунгом «Нефть — любой ценой!», мы готовим себе другой. Взять, к примеру, выход на новое месторождение без круглогодичных дорог. Помнится, коллектив бывшей Шаимской конторы бурения, которую мне посчастливилось создавать и возглавлять, еще в то далекое время разработку новых месторождений без дорог не начинал. Лежнево-насыпные дороги круглогодичного действия были первыми не только в шаимской группе, но и вообще в Западной Сибири — это мы начали строить двадцать лет назад. Опыт зародился у нас. Но правилом освоения так и не стал...» — «Как же без дорог?» — растерянно спросил я. «С вертолета бурить! Все груза вертолетом! Всю технику! Людей! Это же авантюра! Самообман! — закричал сдержанный и спокойный Исянгулов. — На станки только фонды выделили. Когда они в натуре появится — неизвестно. Надо приращивать буровые бригады — и все сопутствующие подразделения соответственно, а селить людей негде. Объединение считает, что мы здесь, в Урае, и без того слишком хорошо живем, жилстроительство надо сворачивать... И еще: нам планируют одно — смежникам другое. Объемы не сбалансированы!» — «А что же объединение? — спросил я. — Это в его власти — свести воедино задания различных подразделений. Разве нет?» — «Объединение в Нягани. Нуриев в Нягани. И ему наши урайские проблемы... А!» — махнул рукой Исянгулов.

«Все выяснил?» — спросил сын, когда я вернулся в редакцию, в его участливом тоне отчетливо слышалось плохо скрытое ехидство. Вот язва! И в кого ты только такой уродился... Хотелось мне срезать его, ответить чем-нибудь жутко остроумным, но все слова куда-то подевались, я только буркнул: «Угу. Ты бы чаю спроворил». Что, ну что я выяснил? Что никто не верит во ввод четырех (помимо Ловинки в шаимской группе по плану 86-го года должны стартовать еще три залежи) месторождений в этом году. И что никто не хочет называть вещи своими именами. Крюков, отрапортовав на пресс-конференции в горкоме, что в апреле Ловинка будет сдана в промышленную эксплуатацию, потихоньку готовится пустить ее в режиме эксплуатации пробной. Исянгулов, понимая, что планы бурения не обеспечены, ищет объяснение ситуации в ошибочных действиях объединения и дурных свойствах натуры Нуриева. Никто не скажет прямо: задача невыполнима. Или, точнее говоря, не корректна. Никто не произнесет слово, которое наиболее точно характеризует происходящее, — экстенсификация.

Правда, вот тут я ошибся.

Уже в Москву сын прислал мне номер газеты, где велось обсуждение статьи Исянгулова. Машинист цеха добычи нефти и газа В. Молвинских написал: «Может, стоит подсчитать, как сегодня выгоднее использовать народные деньги — сжигать их в огне аварийных факелов или выбрасывать на штурмовщину, называя ее трудовым героизмом? Освоение новых месторождений приведет к разрастанию транспортных магистралей, как дорожных, так и трубных, в свою очередь усугубит и без того не легкий вопрос их содержания и обслуживания, ухудшит тяжелые материально-технические условия старых промыслов, и, быть может, потери добычи возрастут настолько, что едва ли покроют их три скважины Ловинки, к пуску которых мы рвемся сегодня, не считая затрат. Подобная, я бы сказал, экстенсивная стратегия особенно болезненно сказывается на комплексном освоении края...»

Так размышляет рабочий, ветеран урайских промыслов.

Еще не зная о его письме, я спросил у первого секретаря Урайского горкома партии: «Иван Федорович, почему вы молчите? Почему не добиваетесь того, чтобы за этот год нормально подготовиться к выходу на новые месторождении? Ведь не возьмете вы их, загубите новые да и старые посадите!» — «Посадим, — нехотя согласился Михальчук. — Вполне возможная вещь. Но что делать? Мы, область, в прошлом году тридцать миллионов тонн нефти задолжали. Долги надо отдавать». «Господи, — сказал я. — Даже в картах не принято отыгрываться, особенно когда на казенные деньги играешь. А вы же на казенные играете! Не ваша эта нефть. Не наша! Она людям принадлежит. И тем, кто есть. И тем, кто будет...»

...Ну так что же ты, тепловоз! Что ты заладил: взад-вперед, взад-вперед. Ты уж реши наконец, куда тебе надо. Люди ждут. А им только вперед дорога...

Шлагбаум нехотя пополз вверх, и колонна машин пришла в движение.

Я пошел было рядом, но медленно вращающиеся близ плеч огромные колеса, едкий слепящий дым выхлопов, разноголосо и слитно звучащий в ушах рев двигателей не располагали к совместной беспечной прогулке — пришлось снова пережидать, вжавшись в крутой наст, нависавший над обочиной. Эх, сюда бы того корсаковского мальчишку, который самозабвенно шнырял по горбатым и пыльным улицам в надежде увидеть какую-нибудь новую, неведомую машину! Что за автомобили мы знали тогда, в детстве? Полуторка. Трехтонка. За одним не гонка — человек не пятитонка. Видать, огромной мощью обладали в нашем воображении неуклюжие и жалкие пятитонные грузовики, коль в детскую поговорку попали — ею отбивались мы от прилипчивого «водилы» при игре в пятнашки. Когда стала появляться в городе армейская техника, мы гонялись за нею, как современные дети преследовали бы, наверное, бурундука или лемминга, появись тот в бетонном колодце школьного двора. Виллис. Студебеккер. Додж-три четверти. Они были для нас живые, и мы звали их по именам, безо всяких кавычек. ГАЗ-1, ЗИС-5, УралЗИС. Паренек из соседнего класса углядел где-то даже загадочный «схевролёт», и на него — на паренька, разумеется, — ходила смотреть вся школа. Но какой парад техники проходил передо мной сейчас, у железнодорожного переезда ночной Нягани! Мощные приземистые тягачи, сработанные под Минском, интернациональное братство самосвалов — степенные КамАЗы, увертливые «магирусы», косолапые «татры», смесители и автокраны, бетоновозы, гусеничные вездеходы и рефрижераторы, автобусы с маркой Павлово-на-Оке, Львова, Кургана, Секешфехервара... Неясно было только, куда их несет: в этой части города, спрессованной тайгой, промзоной, болотами, железной дорогой, незамерзающими ручьями, располагались вокзал, леспромхоз, геологоразведка. И все. Куда же сорвались в ночь эти чудища, похожие на босховские видения? Где их пристанище, причал, пропасть, прибежище? Происхождения и назначения иных машин я просто не знал и угадать не надеялся. Вон движется какое-то страшилище — ракетная установка, закрепленная по-походному, что ли?

«Страшилище» качнулось ко мне, чуть притормозило, открылась дверца, Макарцев ворчливо произнес:

— Лезь быстрее!

У дома мы спрыгнули в укатанный снег, Макарцев бросил водителю: «До завтра, Саня!» — и, пока эта странная машина разворачивалась, я не мог оторвать от нее глаз.

— Впечатляет? — насмешливо поинтересовался Макарцев.

— Еще бы.

— Тампонажная контора кому подчиняется? Отделу заключительных работ. А в конторе двести единиц спецтехники.

— И ты выбрал пострашнее?

— Понепонятнее.

— А-а...

— Не стоило бы тебе говорить — твое описание встречи Сорокина на вокзале во у меня где! — да все равно узнаешь... Понимаешь, Яклич, какая тут вещь? Сегодня каждый клянется, что он за инициативу и самостоятельность — предприятий, руководителей, исполнителей... Хотел бы я знать только, что они вкладывают в эти понятия... Предприятие, значит, в Нягани или в Погани, те, кто клятвы дает, — в Москве, и оттуда, из Москвы, им виднее, шифером крыть тамбур котлопункта на 158-м кусте Талинки или толью обойдемся... За самостоятельность ратуют, жизни прям без нее не видят, к инициативе призывают, а в душе думают: «Дай им волю...»

— ...они такого себе напозволяют!

— Ну!

— В моей первой газете, в Риге, — вспомнил я, — был один коллега, как это принято говорить, умудренный жизнью. Так он на каждой летучке лютовал: «Я не понимаю отдел культуры! Где ваша гражданская непримиримость? Активная позиция?! Вы что?! Давно пора разобраться с Академией художеств! Они себе такое там позволяют! Они же натюрморты с голого женского тела рисуют. А вы!..» Смешно мне казалось это тогда...

— Ты посмейся-посмейся, Яклич. Я подожду.

Да, Сергеич, тут обхохочешься, это уж точно... За тебя, значит, норовят решить, как тебе сподручнее твои должностные обязанности справлять, за меня, бывало, тоже старались определить, какие темы актуальные, а какие не очень, о чем писать надо и о чем не след, за всех нас решили, что смотреть нам уместнее «Анжелику», а не «Полет над гнездом кукушки», и историю родины изучать не по Карамзину, а по Пикулю — о нас же заботясь, о гармоничном нашем развитии, активном мировоззрении и целостном восприятии мира... Инициатива. Самостоятельность. Закон о трудовых коллективах. Ау, мои братья и сестры командированные! Сколько раз мы с вами ставили автограф под лирическим текстом, составленным минкоммунхозом: «По первому требованию администрации обязуюсь освободить номер...», — не задумываясь над тем, что перечеркиваем свои конституционные права на неприкосновенность жилища. А сколько еще поправок и дополнений рождено чиновничьим вдохновением, ведомственным стремлением отредактировать, размыть, умалить, приторочить к своим куцым нужденкам и Основной закон, и другие законы, не основные, но главные...

— Самое занятное здесь, — сказал я, — что мой старший коллега был искренне убежден, будто стоит на страже истинной морали, нравственности, культуры... и чего там еще? вечных эстетических ценностей, что ли... Детишки его, «нормировщики» из министерств, тоже абсолютно уверены, что экономические интересы государства охраняют, блюдут, когда в мучительном усердии берут с потолка срок носки верхонок для какой-нибудь буровой или расход скрепок для всякой конторы.

— Во-во! — подхватил Макарцев. — Они у себя там решили, кому положен служебный транспорт, а кому нет — из названия должности исходя, а не из ее характера, естественно. И уж никак не из географических обстоятельств. Им подробности ни к чему... Наши расстояния ты знаешь, в чем смысл заключительных работ, тоже, наверное, в состоянии представить...

— Попробую, если поможешь.

— Сам допереть сумеешь, во всяком случае, что производятся они на скважине, а не в кабинете... Мне по должности уазик не положен. Вот и приходится выкручиваться. Я почему машину такую непонятную выбрал? Все догадываются, что без транспорта мне не обойтись. Да не только мне — любому начальнику отдела! Но: надо реагировать на входящие о режиме экономии. Надо реагировать на предписания об использовании спецтранспорта по назначению...

— Кстати, о встрече Сорокина на вокзале. Я ж тогда так и написал: если б в городе были рейсовые автобусы...

— Их и сейчас нет. Но все кому куда надо попадают. На чем угодно. Этакая игра в подкидного правой руки с левой. Короче, идут проверки. В смысле облавы. Милиция ловит, народный контроль... Останавливают нас однажды: куда, голубчики? А Саша, шофер мой, тут же нашелся: дерьмо качать! А что? Реалистичное объяснение — канализация у нас... А-а, говорит старший, понятно... Но помощник у него — въедливый такой парнишка — обошел кругом и вопросик подкидывает, на засыпку: где тут у вас насос? Ну да: трубы какие-то торчат, кран, а насоса не видно. Чем же качать? Однако Саша и тут не растерялся: мы, говорит, вакуум создаем! Те — отпали.

— Да тут бы и вундеркинды из «Что? Где? Когда?» отпали.

— Не, Яклич, тех не смутишь.

— Пожалуй, — согласился я. И спросил: — Чем штаб на Ловинке закончился?

— Чем-чем... Работать надо.

— Глубокая мысль.

— Исянгулову, видимо, придется уходить.

— Почему?

— Конечно, старикан он заслуженный, много для Севера сделал... Но сейчас... Сейчас он тормоз...

— Это уж точно — тормоз. Вам же вскачь охота. Эх, тройка, птица-тройка!.. Хотя тебе, Сергеич, помнится, больше нравилась «пара гнедых, запряженных с зарею». По кличке «давай-давай». А Исянгулов мешает. Тормозит. Сам-то ты веришь, что Ловинку удастся запустить в этом году?

— Веришь. Не веришь... Не тот разговор, Яклич. Работать надо, а не причины искать, почему работать нельзя.

— А если и впрямь нельзя? Так нельзя?

— Надо!

— Что вы разорались? — осведомилась Геля, с грохотом распахивая дверь. — Рабочего дня вам не хватило? Всех ваших распрекрасных Талинок-Ловинок не хватило? Машина давно уехала, я их жду-жду, а они под окнами базарят. Нашли время и место. А ну марш руки мыть! Все остыло уже.

«Отужинав с моими друзьями, я лег в кибитку. Ямщик, по обыкновению своему, поскакал во всю лошадиную мочь и в несколько минут был уже за городом. Расставаться трудно хотя на малое время с тем, кто нужен нам стал на всякую минуту бытия нашего. Расставаться трудно: но блажен тот, кто расстаться может не улыбаяся; любовь или дружба стерегут его утешение. Ты плачешь, произнося прости; но вспомни о возвращении твоем, и да исчезнут слезы твои при сем воображении, яко роса пред лицем солнца...»

Качание занавесей, шелест метели, легкое дребезжание металлической крышки над кипящим чайником — или то далекий звон почтового колокольчика: расставаться трудно, но пора, пора, пора — нет, не Тосна и не Чудово у меня впереди, не Подберезье, не Бронницы и не Валдай, и все же пора отправляться дальше — на Ханты? на Сургут? на Нижневартовск? куда приведет дорога? тут не до выбора, я уже говорил вам об этом когда-то — здесь мчишься не туда, куда тебе надо или где тебя ждут, а куда вертолет в плане ПАНХа, куда оказия есть: быть может, через год или через два появится название Нягани в расписаниях Аэрофлота, но пока вся надежда твоя в удача — это ПАНХ, тот закуток любого северного аэродрома, где разместились службы Применения Авиации в Народном Хозяйстве, где вершатся судьбы людей и грузов, метров я тони, открытий и разочарований; есть ли иной жребий? нарастает метель, небо сравнялось цветом с землею, и не понять, где меж ними граница, где вольная дорога и где кромешное бездорожье, «зимою ли я ехал или летом, для вас, думаю, равно» — однако сейчас зима, и малый шанс, дарованный морозными снегами, на время усмирившими болота, упускать тоже не стоит...

— Сергеич, — спросил я. — Когда машина твоя в Ханты собирается? Помнишь, ты говорил?..

Макарцев с трудом оторвался от своего занятия — а он громоздил к чаю некий спецбутерброд: горбушка, шмат сала, щедрый слой аджики, пласт маринованного огурца да половинка луковицы и красные бусины мороженой клюквы, — задумчиво произнес:

— Через неделю, наверное.

— Ты что — уезжать надумал? — встрепенулась Геля. — В Вартовск?

— Ага. Я тоже недавно в Вартовске была, — вздохнула Геля. — И ты знаешь: ничто во мне не шелохнулось. А ведь кажется — целую жизнь там прожили: Лера родилась, Лена выросла...

Да нет, не кажется тебе, Геля, — там и была целая жизнь. Только тогда мы думали, что она впереди, а это она и была — расставанья, разлуки, раскаянье, ожидание. Чего же теперь мы ждем? Старшая дочь Макарцевых учится уже на втором курсе Куйбышевского политехнического, на факультете гражданского строительства, — господи, что же она строить станет? с какими образцами жилья, улиц, кварталов, городов она вырастала? что хранит память ее сердца? — из проблем, связанных с нею, Гелю всерьез волнуют, пожалуй, лишь некоторые подробности матримониального свойства: это горячо, а остальное потом, после; зато Лера, самолюбивый маленький чертенок, в свои пятнадцать лет сумела озадачить родителей неожиданным для всех выбором профессии — девочка твердо решила стать следователем, занимается самбо, водит знакомства в «близких к брига дм илу кругах» и вообще держит себя на редкость независимо: не заметил я, чтобы Геле, известной крутым нравом и некоторой склонностью к домашней тирании, удавалось бы хоть в чем-то настоять на своем, когда дело касалось Леры. Но, быть может, вычеркнуть эту строчку, а? Может, заменить «домашнюю тиранию» на хлопотливую, уютную домовитость, а «крутой нрав» на мечтательный характер и нерастраченность добрых чувств? В этом тоже не будет неправды, только и правда будет не вся. «А кому нужна она, вся правда, Яклич? — строго сказал мне Макарцев. — Кому?» Мое предыдущее сочинение о Нягани здесь уже прочитали, и это не упростило жизнь моих друзей. Из всего сказанного о Геле наиболее сильное воздействие оказало выражение «статная красавица» — и теперь, на каких бы порогах она ни появлялась, все придирчиво сопоставляют с нею эти слова. Виктору пришлось еще посложнее, и, наверное, не случайно в этот мой приезд мы почти что не видимся, а если видимся, то чаще говорим невпопад, словно бы разучились понимать друг друга; впрочем, и это уже бывало...

— Послушай, — сказал Макарцев, всласть налюбовавшись своим творением, но не решаясь примериться к нему зубами, — по-моему, я так и не спросил: где сейчас твой сын?

— В Урае.

Хотя в тот день он был в Нягани, но не сумел разыскать меня, и я лишь полгода спустя узнал об этом.

— И как он?

— Нормально.

— Нырмална! — передразнила Геля. — Да у вас, что ни случись и с кем ни случись, всегда все нормально. Будто слов других нет? Или чувств?

— Ангелина! — укоризненно покачал головой Макарцев.

— И впрямь нормально, — повторил я. — Мальчик стал мужчиной. Правда, это в червонец ему обошлось.

— То есть? — заинтересовалась Геля.

— Ангелина!..

— Встречать меня пришел, выскочил к самолету, мы обнялись, а какая-то тетя в валенках хвать его за плечо и в крик: «Мужчина! Я кому говорила, что на летное поле нельзя! Платите штраф!» Серый заартачился было, а я ему говорю: «Тебя же мужчиной назвали. По-моему, это стоит десятки».

— А-а... — разочарованно произнесла Геля.

Тоже не вся правда, подумал я. Не так романтично все было, не так спрямленно.

Сын уезжал из Москвы в смятении, уезжал один, и первые месяцы урайской газете «Знамя» было от него немного проку: он думал только о письмах, писал письма, ждал ответа, получая письма, читал и перечитывал письма и даже пересчитывал их. Потом в мистерии под названием «Жизнь» появились новые действующие лица, потом ему стало еще труднее, но есть все же в проклятом этом ремесле какие-то странные свойства — оно разделяет с близкими, но соединяет с иными, незнаемыми прежде людьми; однажды я получил от сына коротенькое письмецо: «В сегодняшней «Тюменской правде» опубликованы списки награжденных по министерству газовой промышленности. Некто Алексей Иванович Глинянов награжден орденом Трудового Красного Знамени. Это персонаж моей заметки «Буровая». В 83-м году, в Новом Уренгое, перед самым нашим приездом на практику, началось соревнование между двумя буровыми бригадами, Глинянова и Плиева. Тогда я и решил писать информации о ходе соревнования, а еще — большие заметки про каждую бригаду. Я, наверное, раз пять был у них на буровой... Потом я стал отыскивать в списке награжденных Плиева. Ему достался орден Трудовой Славы III степени. Бригаде Плиева была посвящена наша с Мариной нетленка под классическим заголовком «Обитаемый остров». В связи со всем этим я испытываю большую радость и за них, и за нас с Мариной. Ведь именно мы написали про них. Про Глинянова, правда, сначала написал Костылев, а про Плиева — мы первые...» — и тогда я понял, что на галере газетного ремесла стало одним каторжником больше, и теперь ему волочь ядро до конца дней и до конца дней сдирать в кровь руки о вальки тяжелых весел; ему и теперь трудно, быть может, труднее, чем когда бы то ни было в его недлинной жизни, однако теперь он никогда уже не будет один — с ним те, кого он еще не знает.

— Только зря он в Урай подался, — сказал Макарцев. — Надо было в Нягань.

— Конечно, в Нягань, — поддержала Геля. — Все ж таки — мы здесь. И вообще...

И вообще Нягань, где до сих пор невозможно понять, что здесь происходит, самое подходящее место для журналиста, подумал я. Стремное дело, как выразился бы мой сын. Где он это слово выискал?.. Я сказал:

— Мне тоже так хотелось. Только газеты здесь пока нет. И потом... Мало уже, как я хотел бы. Теперь надо — как он сам решил. Знаю, в Новый Уренгой его тянет. Даже, рассказывал, новоуренгойские сны ему снятся...

— Не то место, этот Урай, — проворчал Макарцев. — Про него сны сниться не будут.

— Напрасно ты так, Сергеич. Это привычный взгляд, но неверный. Конечно, в Урае жить попроще, поскладнее, что ли, чем в Нягани...

— И зачем я только из Нефтеюганска уехала? — вздохнула Геля-. — Там у меня все под боком было! И магазины. И кино. И парикмахерская.

— ...но с этого года задачи урайцев резко возрастают, значит, еще люди потребуются, с жильем в Урае уже скверно, а сейчас и вовсе жилстроительство там сокращается.

— Где же строят тогда? — удивилась Геля, — В Нягани давно перестали.

— Здесь еще толком и не начинали, — сказал я. — Потому-то и кажется отсюда, что Урай пожил уже, хватит, дайте, дескать, и нам пожить. Но и там полужизнь, и здесь неизвестно что...

Я потратил день, чтобы обойти то, что называется городом Няганью. Для чего? Воочию убедиться, что жуткая цифра, вычитанная мною в официальном документе: «Обеспеченность нефтяников жильем в Нягани составляет 2,2 кв. метра на человека», — несколько... э-э... романтизирована? Но она не завышена, эта цифра, она просто устарела: то данные на январь 85-го года, сейчас жалкий метраж сократился до двух неполных квадратов (точнее — 1,9 кв. метра). Последние два года здесь лихорадочно латали прорехи обустройства месторождений, ладили, как могли, производственную базу буровиков, зазывали в светлое будущее, призывали к порядку, взывали к совести и практически не строили жилья. Снег стыдливо прикрывал срамоту бараков; в первые этажи холодных и безликих пятиэтажек, каких не строят, кажется, более нигде, кроме Севера, были наспех и грубо врезаны не предусмотренные ни проектом, ни сметой, ни совестью фондодержателей, ни министерскими порядками, однако необходимые людям учреждения и учрежденьица: детская консультация, стоматологический кабинет, оптика, фотография, отделение связи; чего тут расстарались наставить за последнее время, так это балков, вагончиков и прочих времянок. Прежний нефтяной министр был искренне убежден, что никакие, к чертям, города здесь вообще не нужны — взяли нефть да двинули дальше. Как бы то ни было, а я просто-таки благодарен ему лично: в феврале 84-го он показал мне наглядно, что такое демократия по-министерски. Или по-министрски? Было то в Нижневартовске, я сидел в горкоме, дожидаясь, пока меня соединят с Варь-Еганом, перелистывал блокноты, и не сразу дошел смысл реплик, которыми обменивались хозяйка кабинета и ее сотрудник: «Надо внести купюры... Оставьте в наказах только больничный комплекс». — «А плавательный бассейн?» — «Он не хочет...» — министр прилетел в Нижневартовск, помимо всего прочего, на встречу со своими избирателями, и он диктовал, какие наказы ему следует давать, а какие оставить при себе. Сейчас он пенсионер, и спрос с него за Западную Сибирь вообще и за Нижневартовск в частности равен нулю, однако замечательная идея: «Взяли нефть да двинули дальше» — не утратила своей притягательности, согревает сердца стратегов и тактиков, практиков и теоретиков. В февральские дни уже не 84-го, а 86-го года западносибирские веси и несостоявшиеся города оживленно обсуждали опубликованную в «Комсомольской правде» статью старшего научного сотрудника Новосибирского госуниверситета, кандидата географических наук Т. Гапоновой. Она решительно отказала в праве на существование Нижневартовску, Мегиону, Ураю, ряду других, еще не набравших (или так и не набравших) силу городов, проявив снисходительность только к Сургуту — быть может, из уважения к его сединам: как-никак, а один из старейших городов Приобья. Ее градостроительный идеал был сформулирован сурово и просто: «Я бы предложила такую модель северного города: застроенный капитально центр, к нему примыкает жилищная зона из сборных двух-, трехэтажных домов, третья зона — вспомогательная, мобильная — состоит из транспортируемых жилищ, к примеру, комфортных вагончиков». Я не предлагаю ни ей, ни ее единомышленникам пожить в одном из комфортных вагончиков хотя бы месяц — это было бы слишком жестоко. Но только взглянуть на вагон-городки — окруженные ледяными конусами помоек зимой и тонущие в болотах летом — вы могли бы? В Нягани. В Радужном. В Новом Уренгое. В старом Уренгое. В Нижневартовске. В Нижневартовске, нефтяной столице Приобья, до сих пор каждый пятый живет в балке. Как они живут? Стоически одолевая трудности или ожесточаясь сердцем и не веруя ни в смысл, ни в справедливость жизненного уклада? Какими вырастают их дети? Что впитывают они с младых ногтей — гармонию? красоту? или иссушающее душу раннее понимание, что окружающий мир создан лишь для того, чтобы взять, взять, взять — да двинуть дальше? Пройдет ли эта боль? в чем она растворятся? исчезнет ли? Или будет передаваться по наследству вне зависимости от того, где вырастут дети этих детей — в старинном особняке, тихой усадьбе, на 118-м этаже стотысячеквартирного дома, где ученые социологи, собравшись в узком, кругу персон на двести за чашкой ритуального «кофе по-семейному», станут гадать, откуда взялись в нашей жизни отчуждение, холодный цинизм, немотивированная жестокость? Вспомнят ли они при этом ученого географа из Новосибирска? нефтяного министра из Москвы? или строительных начальников из Нягани?.. Из тех руководящих людей, с кем два года назад толковал я о будущем Нягани, немногие остались при прежних должностях — мэр города новый, у нового начальника НГДУ два новых заместителя по капитальному строительству; легко виноватить прежних, но я не стану делать этого, ибо, как говорил Поэт, «нет убедительности в поношениях и нет истины, где нет любви», — а они свое дело любили, сделали все, что могли, остались по-прежнему здесь: и Логачев, и Сайтов, и Ладошкин продолжают отдавать Нягани то, что еще сохранили. Новым был и начальник треста «Приуралнефтегазстрой», считавшийся одним из главных застройщиков города. С ним мы проговорили часа полтора, вряд ли я мог считать, что брал интервью, — начальник треста сам задал мне несколько занятных вопросов, и я поделюсь с вами двумя его загадками. Первая. План 85-го года — 40 миллионов, освоили 30, план 86-го — 60. Вопрос: реален ли план, если он потребует увеличения численности строителей примерно на треть, а из кадровых рабочих треть не имеет жилья? Вторая. Трест должен строить город, газоперерабатывающий завод, компрессорные станции для «большой трубы». Для того чтобы освоить 20 миллионов рублей, надо построить — или 15 (пятнадцать) жилых домов, или 1 (одну) компрессорную станцию. Вопрос: что будет строить трест? За воротами треста дорога брала вниз, справа от нее была крутая, отполированная до блеска снежно-ледяная гора, с которой в самозабвенном восторге скатывались вниз пацаны — кто на санях, кто на фанерках, кто на листах картона, а один устроился в тазике, любо было на него поглядеть, только вот на трамплинчике пацана подбросило в воздух, тазик проскочил вперед, а задница отстала — так и покатил он дальше на ягодицах, одни лишь ноги успел в тазик пристроить...

— Известно ли тебе, — спросила Геля, — что твой Богенчук снова в больницу угодил?

— Что с ним?

— Когда в Вартовске была, мельком слышала. Как будто опять из-за той аварии.

— То-то давно его подписи в газете не видно, — сказал я. — И вообще газета сильно переменилась.

— Так у них... — махнула Геля рукой. — Наверное, знаешь.

— Знаю.

В конце весны 85-го года летел я в Нижневартовск через Тюмень, зашел в сектор печати обкома. Хозяин кабинетика, с которым был я знаком по прежним поездкам, участливо обсудив со мною маршрут и задачу, выразив желание помочь, предложил записать имя-отчество, телефон редактора нижневартовской газеты. «Спасибо. Но зачем? У меня есть телефон Андросенко». — «Там уже другой редактор. Андросенко снят с работы горкомом партии». — «За что?» — «А Дорошенко вы знаете?» — «Конечно». — «Подвел он редактора. Всю газету подвел...» — «Да расскажите вы толком, Вячеслав Петрович!..» Хозяин кабинетика, помявшись, сообщил, что Дорошенко написал (а Андросенко напечатал в газете) статью, где в «издевательской форме» говорилось о той помощи, какую оказывает страна Тюмени в последние полтора года; даже об одобренной! ЦК! инициативе! Татарского! и! Башкирского! обкомов! которые прислали сюда не то что отдельные бригады, а целые управления по ремонту скважин, автор додумался — просто вымолвить неловко! — написать, что эти управления внесли еще большую сумятицу в общую неразбериху. «А это, — хозяин кабинетика строго поднял палец, — вопрос уже политический: сеется национальная рознь...» — «Да будет вам, Вячеслав Петрович, — сказал я. — Зачем зря словами бросаться? В газете? Национальная рознь? Вообразить себе подобного не могу. Нет у нас таких газет. А если б случилась — ею бы не сектор печати, а прокуратура занималась. По статье семьдесят четвертой Уголовного кодекса РСФСР. За пропаганду национальной вражды. Вы бы мне лучше статью показали, а?» — «Нельзя, — развел руками Вячеслав Петрович. — Куда-то она из подшивки делась...» Статья впоследствии все же отыскалась — замусоленная ксерокопия газетной полосы, вся в карандашных подчеркиваниях, — хозяин кабинетика из личного сейфа ее извлек. Но еще до того, как он решился на этот отчаянный поступок, мне довелось прочитать реплику в областной газете — сто строк малоубедительного, однако вполне подобострастного текста, обвиняющего городскую газету в предвзятости. Статья, однако, такого впечатления не оставляла. Володя Дорошенко — по нынешним меркам ветеран Самотлора, с нефтяными делами не понаслышке и не вприглядку знаком — он и в этой «крамольной» статье трезво анализировал сложившуюся на Самотлоре ситуацию — рассказал и про круглосуточные бдения министра и его замов на промысле, когда они всех там задергали, всерьез полагая, что оперативную помощь оказывают; и про «спасательные бригады», про судорожные стремления немедля поправить дело на одном конкретном участочке (тогда таковым был выбран ремонт скважин) усилиями все тех же «летающих-латающих»; и про то, что башкирские и татарские бригады, приехавшие помогать, вопреки обещаниям, заверениям и здравому смыслу, прибыли на Самотлор далеко не лучшим своим составом да вдобавок без необходимого для работы оборудования — значит, чтобы не дать погаснуть «инициативе, одобренной ЦК», следовало отобрать механизмы у тех, кто уже умеет, и отдать тем, кто еще не умеет: результат здесь легко предсказуем, но больно он не рапортабелен... В общем, толковая, грамотная статья, и продиктована она желанием перемен по сути, а не по форме, приличествующей случаю, «когда вся страна протянула руку братской помощи Западной Сибири». Не пора ли, кстати, разобраться, кто кому задолжал? Как говорится, все свои... Можно, конечно, в течение ряда лет скармливать скотине иноземное зерно и, подбив бабки, с удовлетворением констатировать, что по потреблению мяса на теоретическую душу мы вышли на такой-то вполне пристойный уровень, — только в течение этих лет мы потребляли не говяжьи бифштексы, не свиные колбасы и не молочные сосиски, а сырую нефть: валюту, вырученную от продажи нефти, мы исправно проедали всей страной, а нефть для продажи давал и дает стране в основном тот самый ее регион, где промышленное обустройство обеспечено, быть может, на две трети, а социально-бытовое едва ли на треть. Иначе говоря, долгие годы на месте одной из трех опор в промышленном обустройстве и на месте двух из трех опор в обустройстве социально-бытовом стоял человек, да не просто стоял, а обеспечивал рост добычи, все глубже и глубже утопая в болотах западносибирской равнины, и когда в одночасье, одновременно, одномоментно и уже навсегда устали бетон, сталь, недра, человеческая плоть и добыча начала сокращаться, реакция последовала незамедлительно — то был раздраженный окрик в адрес людей-опор: «Не так стоите! Не так держите! Куда вы там смотрите, черт бы вас побрал!» — а потом зазвучало на все лады слово «долг», во всех значениях и вариациях, отпущенных ему толковым словарем, — от долга гражданского до заемных денег... Про это, разумеется, в статье Володи Дорошенко не было ни слова; читая ее, я просто вспоминал о том, вкруг чего постоянно вращалась мысль во время поездки по тюменским краям и что по прибытии домой не могли вытеснить другие заботы и иные раздумья. А хозяину кабинетика я сказал: «Где же вы тут криминал нашли, Вячеслав Петрович? Дельная статья и весьма своевременная». — «Нет, — возразил Вячеслав Петрович. — Нельзя сейчас так. Не то время. Ситуация!» В этом было даже нечто мистическое — «не то время», «не те люди»... Но где же «то»? Где «те»? «И еще, — уточняюще произнес Вячеслав Петрович. — Ведь это горком снял Андросенко. Понимаете?» — Ага, — сказал я. — И эту дурацкую реплику в областной газете тоже горком организовал. Да?» Хозяин кабинетика не ответил, да тут еще и телефон зазвонил. Межгород. Нижневартовск на линии, а речь все о той же статье да об Андросенко. Абонент Вячеслава Петровича, судя по всему, был обеспокоен, что Андросенко в Москву наладился, жаловаться собирается. «А вы из партии его исключили, Людмила Викторовна? — мягко поинтересовался Вячеслав Петрович. — Нет? Ну вот: вы к нему по-хорошему отнеслись, а он... Если б вы его из партии исключили, он бы никуда жаловаться не стал. Упущеньице с вашей стороны, Людмила Викторовна...» Через день я был в Нижневартовске и, конечно же, первым делом зашел в редакцию — в ней только и было разговору, что про историю с Андросенко, да еще вся редакция распевала меланхолическую песенку на чудовищном волапюке, сочиненную Ваней Ясько и Федей Богенчуком:

Ун моменто Дорошенто написанто компременто,

Андросенто посмотренто и сказанто: «Бомбоменто!»

О, йес!

Ун моменто другоментно на вторенто полосенто

обложенто Мальцснантно нефтенанто-короленто.

О, йес!

Мальценанто наплеванто сочиненто Дорошенто —

ведь именто хорошенто пенсиненто.

О, йес!

Впрочем, «вся редакция» — это сильно сказано и неточно. Во-первых, сидел в своем кабинете новый редактор — тихий, болезненного вида мужик, попавший в эту ситуацию, как пресловутый кур в ощип. Да и среди старых, испытанных кадров началось некоторое брожение, и кое-кому (одному славному пареньку, выросшему в этой газете от практиканта до заместителя редактора, к примеру) вдруг захотелось показать, что, если бы он(она, они) руководил газетой, подобного недосмотра не «лучилось бы...

Плохоненто Дорошенто, плохоненто Андросенто —

Андросенто ун моменто отставенто газетенто.

О, йес!

Что ж, когда говорится, что друзья познаются в беде, — это не только и не столько к героям наших сочинений имеет касательство: к нам самим, быть может, в самую первую, льготную или, наоборот, самую строгую и безжалостную очередь. Ни Ясько, ни Богенчук от «штрафников» не отступились, вместе перебирали возможные варианты зашиты. Андросенко отправился в Москву. Потом ждал. До зимы. В декабре 85-го в Тюмени состоялась областная отчетно-выборная партконференция. Один из абзацев отчетного доклада прозвучал на конференции так: «Имеются и ошибки в руководстве партийных комитетов своими газетами. Нижневартовский горком КПСС, рассматривая вопрос о статье в городской газете, критикующей работу нефтяников, наряду с верными замечаниями допустил необоснованные оценки в адрес редактора...» Сказано явно нехотя, да и не очень внятно. Горком, рассматривая вопрос... наряду с верными замечаниями... К той поре я уже не только догадывался, но знал, что реплика-окрик в областной газете появилась не по инициативе ее автора, а по заказу обкома партии. Хотя преуменьшать заслуги автора тоже не след, называть его имя я просто не хочу. Пускай и не в нем, собственно, дело. Как бы ни была высока трибуна областной партконференции, высота искреннего и самокритичного признания ошибки оказалась не взятой. Не прошло и месяца, как бюро обкома вынуждено было вернуться к этой истории, и, когда в начале февраля 86-го я вновь появился на пороге кабинетика Вячеслава Петровича, хозяин развел руками и сказал: «Как видите, товарищи из горкома оказались не правы. Их поправили». — «Ошибочка, значит, вышла?» — осведомился я. «Бывает, — миролюбиво произнес Вячеслав Петрович. — Вообще-то им ясно было сказано. А они не поняли». — «Кто?» — «Горком». — «А-а... И теперь что же, Андросенко в прежней должности восстановили?» — «Но там же...» — укоризненно посмотрел на меня Вячеслав Петрович. «Да, там новый редактор. Правда, не сам он сорвался со своей работы и переехал из дома в гостиницу, в другой город. Это же вы его перевели — или горком? — перевели немедля, когда Андросенко даже отпуска своего не отбыл... Но эти юридические тонкости оставим. Скажите мне просто: где будет работать Андросенко?» — «Скоро должно состояться решение об открытии новых районных газет в Радужном, Лангепасе и Нягани. Думаем предложить Андросенко должность редактора газеты в Радужном...» — «Вы у Андросенко дома бывали?» — «Какое это имеет значение?» — «Да никакого. Просто Володя Андросенко за столько лет мыканья по Северу наконец получил приличную квартиру. В Нижневартовске. А теперь он должен в балок перебираться? В Радужном? У него, между прочим, семья, две дочери...» — «Дадут ему квартиру». — «Со временем, конечно, дадут. Только почему за вашу ошибку должен Андросенко платить? его дочери? новый редактор, которому от этой истории тоже не по себе?..» — «Дадут, дадут ему квартиру! Что вы так беспокоитесь! Других забот у вас нету?» — Есть, Вячеслав Петрович, есть... Уже десять месяцев, подумал я, и Андросенко, и Дорошенко заняты рекреацией справедливости. Это занятие, строго говоря, поглощает все их силы. Те самые, кои могли быть направлены на строительство нового, а не на восстановление разрушенного. Уже десять месяцев они заняты не своим делом. Точнее, не заняты своим. Но что такое десять месяцев? Даже года не прошло... Где-то в те же дни я читал книжку, выпущенную «Известиями», — «Уроки Аграновского». Едва ли не в каждом из воспоминаний коллег очеркиста глухо звучала тема семи потерянных лет. Эти семь лет газетой командовал человек, который считал, что аналитическое дарование Анатолия Аграновского не созвучно эпохе зрелого социализма. Семь лет — быть может, лучшие свои семь лет — крупнейший очеркист страны работал в письменный стол, в ящик. Пока не пришел новый главный. Тот и прежде руководил «Известиями», он раньше и теперь полагал, что перо Аграновского необходимо не только газете — оно необходимо времени, эпохе. Эпоха оставалась, а времени уже не было. Последнюю свою статью очеркист не закончил... Но если он остался бы жив, тех семи лет ему бы никто, никогда не вернул — и то, что могло быть сделанным, осталось не осуществлено. Навсегда. Есть у моего друга, Краснопресненского Затворника, трагические стихи:

Мосточек толщиной в кленовый лист.

И мрак под ним, бездонная пучина.

В ней мы теряем мрамор наших лиц

и превращаемся в дешевую лепнину.

Она идет по медяку за пуд

на вечных торгах, где ее оценщик

не надрывает диким криком пуп,

а называет истинную цену.

На этих торгах жизнь идет на слом,

как старый дом. И только пыль клубится.

И я сажусь — между добром и злом,

на этих стульях мне не уместиться.

Вздыхает, хлюпает, сопит гнилая гать.

Рассвет мукой осыпал наши лица.

Не страшно жить, не страшно умирать,

а страшно — ни во что не воплотиться...

Прошедшие времена. Исчезнувшие дни. Сожженные года. Разве прежними мы возникаем из пепла — если все-таки возникаем? Даже десять месяцев переменили Андросенко и Дорошенко, куда меньший срок изменил Исянгулова. Говоря о нем с Макарцевым, я спорил со своим товарищем, я был убежден и убеждал его, что столкновение Исянгулова с объединением — это столкновение принципов, а не самолюбий, что здесь выстраданная позиция, а не амбициозные претензии; через три месяца, в конце весны или в начале лета, я вновь был в Урае и опять разговаривал с Исянгуловым, три месяца, прошедшие после публикации статей Авзалетдина Гизатуловича в урайской газете «Знамя», протекали в упорных борениях, объединение поначалу решительно и круто отвергло «вздорные притязания старика», вмешался главк, комиссию главка возглавлял начальник управления по бурению «Главтюменьнефтегаза» Владимир Сергеевич Глебов, когдатошний буровой мастер исянгуловского УБР в Нижневартовске Володя Глебов, входили в комиссию авторитетные специалисты главка и объединения «Красноленинскнефтегаз», и пришли они к выводу, что задача, поставленная перед буровиками Урая, не обеспечена организационно-техническими мероприятиями и, по существу, невыполнима; говорилось, правда, в заключение и о просчетах самого управления — они были, имелись, существовали, и в феврале Исянгулов думал о том, как преодолеть слабость, мобилизовать собственные силы, но в июне его больше интересовало другое: ему хотелось, чтобы объединение «Красноленинскнефтегаз» вообще и его генеральный директор Нуриев в частности признали ошибочность своей позиции — полностью! от и до! Понятно, что такая борьба забирала все или почти все силы. В этом разрушении первоначального замысла, искажении цели, искривлении нравственного посыла были свое начало и своя кульминация — но кого интересует начало, когда важен только итог? Однако в итоге не только непробуренные метры, непостроенные скважины, ненаписанные статьи — в итоге начальник управления, редактор газеты, публицист, занятые не своим делом, а этот род занятий небезобиден, он не лишен побочных эффектов. Говорить об этом Вячеславу Петровичу было, пожалуй, вполне бессмысленно, да и ему хотелось поговорить совсем о другом. Например, о средиземноморском круизе, в котором он побывал прошлым летом, посетив Рим, Париж, Лондон и, кажется, Копенгаген. Однако про круиз не хотелось говорить мне. Я все норовил вернуться к газетной истории, и Вячеслав Петрович, с сожалением оставив описание неудобств римского отеля, сказал: «Постановление бюро обкома от десятого января все поставило на свои места. Разве вы не поняли?» — «Нет, — честно признался я. — Недоумение осталось. И вопросы остались. Кто же все-таки виноват? Кто ответит?» — «Кому надо, тот и ответит, — спокойно, сдержанно, снисходительно улыбаясь моей бестолковости, произнес Вячеслав Петрович. — И потом... — тут он снова улыбнулся, но то была особая, предупреждающая улыбка. — Дело еще не закончено. Пока только Андросенко жаловался. А ведь могут пожаловаться и другие...» — «Кто?» — «Между прочим, те национальные коллективы, о которых в статье...» — «Национальные коллективы? Неужели вас до сих пор греет эта блажная мысль — будто статья... э-э... как это вы тогда сказали? а!., сеяла национальную рознь?» — «Поживем — >видим, — уклончиво молвил Вячеслав Петрович. И добавил: — А в Копенгагене стало совсем уж тоскливо. Так захотелось домой!..» Через две недели после нашей столь содержательной и многообещающей беседы с Вячеславом Петровичем, когда был я уже в Нягани, «Тюменская правда» напечатала на первой полосе: «В ВЮРО ОБКОМА КПСС. Бюро обкома КПСС рассмотрело вопрос о фактах нарушения норм партийной жизни в Нижневартовской городской партийной организации...» И далее: «Первый секретарь Нижневартовского горкома КПСС т. Денисов С. И. не дал должной оценки фактам грубого нарушения норм партийной жизни... Должной оценки факту зажима критики, нарушению норм внутрипартийной демократии не дал секретарь обкома КПСС т. Лутошкин Г. Д. ...Второй секретарь обкома КПСС т. Голощапов Г. М. не обеспечил глубокого изучения рассматриваемого вопроса...» Даже заведующий отделом пропаганды и агитации обкома, назначенный на эту должность куда позднее, чем эти события развернулись, и тот успел допустить «бесконтрольность по организации выполнения постановления бюро обкома КПСС»... Вот как оно все повернулось. Хотя и со скрипом. Но пока проворачивалось тяжелое колесо этой истории, пока список ее участников пополнялся лицами, «не давшими должной оценки» или «допустившими бесконтрольность по организации выполнения», медленно и неотвратимо протекал еще один процесс, в этих условиях вполне закономерный, — нижневартовская городская газета «Ленинское знамя», по праву слывшая лучшей из газет такого ранга во всей Западной Сибири, превращалась в заурядное, безликое издание. Оказавшись в Урае в феврале 86-го, я попросил сына принести подшивку «Ленинского знамени» из редакционной библиотеки и в первый миг решил, что он перепутал, притащил нечто иное, — даже шрифт показался мне чужим, сбитым, мятым и тусклым. Но сын не ошибся — просто газета стала другой: робкой, невнятной, разбросанной и легковесной. И подпись Феди Богенчука исчезла с полосы, я предположил даже, что и его больше нет в газете...

— Может, теперь-то уже выписали из больницы, — сказала Геля. — Месяц прошел, как я из Вартовска вернулась.

— Ладно, Геля. Доберусь дотуда — выясню.

— Послушай, — сказал Макарцев. — Ты Крылова знаешь?

— Анатолия Федоровича?

— Ну.

— Он буровым мастером был на Харасавэе.

— Сейчас у меня, в тампонажной конторе.

— Двести единиц спецтехники? Тесен мир.

— А прежде у геологов работал. Здесь, в Нягани. Связи наверняка остались. От геологов частенько вертолеты работают. От нас реже. А от них — и на Ханты, и на Сургут, и на Вартовск, и на Нефтеюганск.

— Нефтеюганск... — прошептала Геля.

— Что ж, надо попытаться, Сергеич.

— О том я и говорю.

— Как тебе на новом месте?

— Нормально, — пожал плечами Макарцев.

Геля вскинула на него глаза, но Макарцев погасил ее взгляд своими.

— Бумаги первое время жизнь отравляли, — сказал он, — Ты представить не можешь, Яклич, сколько писанины! Потом, правда, приспособился. Приходит какое-нибудь распоряжение — я его в нижний ящик: пускай отлежится... Если поступает вторично, скрепляю его с первым и перекладываю в ящик повыше. Ну, а если в третий раз все о том же — значит, делом заниматься стоит. Я им и занимаюсь. Однако такую проверку немногие распоряжения выдерживают. Наверное, и впрямь самые важные.

— А может — самые настырные?

— Может быть... Однако фильтр необходим. Иначе ничего не успеешь. Надо же из реальных возможностей исходить. Только кто будет думать о реальных возможностях, если распоряжения отдают, как правило, профессиональные конторщики, и реализм у них...

— ...конторский.

— Во-во. У меня и с Нуриевым на первых порах стычки бывали. Дает он подготовить какой-нибудь приказ — а я-то это дело с другой стороны знаю, не только из конторы. Вот и стараюсь поставить себя на место исполнителя. Генерал вызывает: «Что чикаться! Надо, чтоб они сделали то-то и то-то!» А я говорю: «Нельзя. Это невыполнимо. А невыполнимый приказ подрывает авторитет объединения». Покрутит он головой, покрутит, однако соглашается. Теперь вроде привыкли мы друг к другу...

— Зато я поначалу растерялась, — улыбнулась Геля. — Сам посуди, Юра. Пятнадцать лет мужика не видела — неделями, месяцами торчал на буровой. А тут — пожалуйста: завтрак — подай, на обед — приезжает, к ужину, правда, не всегда... Но дома мужик! Дома! Ей-богу, просто не верится... Только никак от своей буровицкой привычки вставать ни свет ни заря отказаться не может. Поднимется в половине шестого — и шебаршит, шебаршит... Объединение начинает в восемь, без пятнадцати отсюда служебные автобусы уходят, уазики, у кого они есть. А Виктор уже в половине седьмого с горки катится, на своих двоих... Правда, на Талинке или Ем-Eгe больше не пропадает неделями и месяцами. Дома. Просто-таки надоел.

— Ничего, Геля, — сказал я. — Он у тебя в Новосибирск и Томск укатит скоро. На неделю, на две.

— В Новосибирск? — заинтересовалась Геля.

— В Томск? — вяло произнес Макарцев. — Зачем?

«К чему такая спешка? — спросил я у Нуриева. — Разве не лучше было б, если бы весь 86-й год вы спокойно вели обустройство Ловинки, а уж потом начали разбуривать месторождение? Разве нет? А?» Мы говорили с ним об Урае и об Исянгулове, о Ловинке и о «курсе на новые месторождения»; за два с небольшим года он заметно переменился — нет, не постарел, хотя волосы поредели и поседели усы, однако взгляд по-прежнему лих, движения быстры, энергичны, однако чувствовались в этих стремительных движениях преодолеваемое усилие, превозмогаемая усталость — шел третий няганьский год упрямой погони за планом; Нуриев решительно заявил: «Ловинку должен разбуривать Исянгулов, душа из него вон! Кусты готовы, ЛЭП ведем, склад ГСМ строим, станки вот-вот поступят — монтируй и бури!» — а я, как и в урайском разговоре с Михальчуком, усомнился, что поспешное и неподготовленное наступление на Ловинку даст мало-мальски путный результат... «Утопающий хватается за соломинку!» — произнес Нуриев и с ехидством поглядел на меня. Ну да: он как бы знак подавал, что читал мое предыдущее сочинение про Нягань и про эту пресловутую соломинку и что ход размышлений о подмене целей ему не так уж далек, что и самого его гнетут эти шумные межумочные предприятия, приближающие к цели ровно на столько, на сколько измученного долгим рейсом моряка приближает к входу в гавань оптика подзорной трубы. «Утопающий хватается за соломинку! — повторил Нуриев. — На каждом селекторном совещании мы говорим: зачем торопиться на новые месторождения, когда по Талинке еще столько дел! Колоссальный объем бурения. Нестабильная добыча. Недостаточная геологическая изученность. Ненадежная, сиюминутная, поверхностная научная проработка...» — «Перед нефтяной наукой, по-моему, вообще никто не ставит глубоких задач. Только ведомственные. А ведомственная наука считает своим долгом научно обосновать всего лишь сложившуюся практику собственного ведомства. Если б наука обосновала необходимость всесторонней проработки традиционных месторождений, не было бы такой истерики — извините, Борис Исаевич, но другого слова подобрать не могу, да и не хочется — с выходом на новые залежи». — «Пожалуй. Мы вынуждены сейчас, в процессе эксплуатации, вести дополнительную сейсморазведку по Талинке, чтобы определить эффективные зоны, бесперспективные. Разведочные скважины стоят редко, и материал они дают куцый...» — «Отсюда и сложности с бурением на Талинке?» — «Естественно. Научные институты здесь свою задачу не выполнили... Нет, ну до чего же бедное у нас министерство! Умом бедное. Информацией. Оказывается, аналогичные пласты есть где-то в Грузии, а мы ничего не знаем, вслепую тычемся-.. Думаю, надо съездить в Томск, Новосибирск. Говорят, тамошние ученые нашли новый метод вскрытия пластов, подобных талинским. Поедет туда начальник одного из отделов объединения. Это наш старый работник, седая, светлая голова! Умница!» — И опять он поглядел на меня с плохо скрытым ехидством. «Не про Макарцева ли вы говорите, Борис Исаевич?» — «Ну да, про Макарцева, про кого же еще? Он тут буровым мастером работал, а когда Тычинин приехал и стал моим замом по бурению, он забрал Макарцева в объединение. И правильно сделал!» Нет, Борис Исаевич, не стану напоминать вам предыдущий наш разговор о Макарцеве, в декабре 83-го: «Не тот человек! Тут бывший начальник УБР подобрал контингент...» Просто буду считать, что вы сами с собой прежним не согласны, не разделяете прежнюю свою оценку, потому-то и завели разговор о «седой, светлой голове»...

— В командировку поедешь, — сказал я Макарцеву. — За новыми методами. — И объяснил, в чем дело.

— Да какие там методы! — буркнул Макарцев. — Две цифры сошлись случайно — вот уже и метод. Не поеду.

— А мне в Куйбышев надо, — сказала Геля.

— Надо, — вздохнул Макарцев.

— Нет, ты ничего не понимаешь! — внезапно возмутилась Геля. — Мне тот парень совершенно не нравится!

— А Лене? — легкомысленно спросил я и тут же был сметен уничтожающим Гелиным взглядом с лица земли.

— О чем вы еще говорили с генералом? — спросил Макарцев.

— Все о том же.

— Не пойму я тебя, Яклич. — сказал Макарцев — Что ты так урайских защищаешь?

— Не то слово, Сергеич. Я пытаюсь понять...

— Что?

— Пять лет назад объединение перевели из Урая в Нягань...

— Перевели! — хмыкнул Макарцев. — Да их бульдозером сдвинуть было нельзя — зубами вцепились в свои огороды.

— Ладно — не людей перевели, урайцев и впрямь в Нягани осело немного, а административное подразделение. Зачем Ураю объединение? Бесперспективный район, вся перспектива здесь, в Нягани.

— Так оно и есть.

— Допустим. Но пока основную долю добычи объединению дает Урай. А с этого года Урай же обязан еще и новыми месторождениями заниматься. Понимаю, что у вас своих проблем полно. Но у них тоже проблемы! Только до урайских незадач никому нет дела. Может статься, что объединять няганьские и урайские занятия не имело смысла — разные возможности, дурная связь. Однако обосабливать их — тоже не резон. Тут ведь еще и такую подробность следует принимать в расчет — административные границы геологию не колышет, нефть залегает, не считаясь с тем, какой район и какая область раскинулись на поверхности...

— Это верно, — засмеялся Макарцев. — Та же Ловинка: разбуривать ее должны урайцы, парадом командуют как бы из Нягани, а расположено месторождение на территории Советского района.

— Слыхал я про это. Вадим Георгиевич Калайков рассказывал, что по любому поводу приходится собирать этакий большой хурал — три партийных секретаря из разных районов и хозяйственные боссы от нефтяников, лесников, строителей, дорожников и тэ дэ и тэ пэ...

Горком партии в Нягани стоит у бетонной трассы, рядом с выездом на месторождение — то ли подальше от города, то ли поближе к работе. Хотя было здесь не до выбора — в Нягани не хватает не только жилья. Узбекские дорожники, не раз выручавшие объединение «Красноленинскнефтегаз», помогли и горкому — передали ему только что законченное здание своей конторы. Прекрасная работа дорожников из Узбекистана стала привычной, сегодня даже представить нельзя, что всего несколько лет назад, когда уже шла эксплуатация Красноленинского свода, здесь не было ни одного километра круглогодичных дорог. Теперь ждут, когда в Нягани обоснуется узбекский трест жилищного строительства, а пока... «Трест «Приуралнефтегазстрой», — сказал мне первый секретарь Няганьского горкома партии Вадим Георгиевич Калайков, — сорвал нам и продолжает срывать программу по жилью и соцкультбыту. Трест стал куда мощнее, чем был два года назад, но еще больше выросли у него объемы производственного строительства. Мы говорим: стройте — жилье! Стройте — детсад! А трест отвечает: министр требует, чтобы мы строили компрессорную станцию. Мы управляющего трестом — на бюро: ты где на партучете состоишь? уяснил? А он в главк, главк — в обком, из обкома — нам...» — «Интересуются: где вы на партийном учете состоите?» — «Приходится заниматься совершенно не свойственными партийному руководителю делами, — сказал Калайков. — Звоню министру! Пишу министру! Прошу министра! Работаю диспетчером! Для городской партийной организации нет сейчас задачи более важной, чем объекты жизнеобеспечения: здравоохранение, связь, торговля, гортранспорт. Однако ведомственная чересполосица душит нас. Административные границы как-нибудь одолеем. Найдем общий язык. Но как одолеть межведомственную нестыковку, несогласованность? К 90-му году город должен вырасти до шестидесяти тысяч жителей. Это только по основным производствам, сегодняшним. Но к 90-му году здесь должны развернуться энергетики, к тому времени на строительных площадках у них тысяч десять должны работать...» — «Значит, только энергетики добавят городу двадцать пять — тридцать тысяч жителей». — «Конечно. Плюс к основным производствам. Мы эти сложности не планируем. Их жизнь планирует. Меня вообще тревожит позиция энергетиков. Дефицит электроэнергии — это же наше проклятье! Здесь уже сейчас — сейчас! — необходим мощный специализированный трест. Но что-то не слыхать об этом. Спохватимся, когда опять гнать придется...» — «Но почему же гнать? Почему нельзя наконец научиться поступать по уму, по сердцу, по закону — экономическому, нравственному, социальному?» — «Хотите, я задам вам вопрос?» — -«Пожалуйста, Вадим Георгиевич». — «Надо срочно рубить лес, вести подготовительные работы под свайное поле. Тут два пути. Первый. Можно потребовать от НГДУ прислать сто человек с топорами, от леспромхоза — двести с пилами, поручить спецстройуправлению снарядить «Комацу», ну и так далее. Вариант второй: одной организации дать гектар, другой — два, третьей — три, четвертой — полтора. И сказать: как хотите — зубами, ногтями — а чтоб через трое суток ваши участки были готовы! Вы за какой вариант?» — «Скорее — за первый». — «Ага, и наш мэр тоже. Дескать, этот вариант экономически грамотен, а второй — чистейший волюнтаризм! Может быть. Но я все-таки за второй вариант. Потому что боюсь. Потому что убежден — в первом варианте наш милейший мэр будет два дня выяснять, почему лесники явились без пил, нефтяники прибыли не туда и не тогда, а «Комацу» и вовсе не оказалось... Нет у нас привычки к экономическим методам управления. Люди к таким методам не привыкли». — «Не те люди, что ли?» — «Не понял». — «Да я часто это выражение слышу — «не тот человек», «не те люди»... Дескать, были б другие — иначе бы дело сладилось. Вы не об этом, Вадим Георгиевич?» — «Нет, — жестко сказал Калайков. — Не об этом». — «Вы как пришли на партийную работу?» — спросил я. «От сохи!» — с неожиданной задиристостью ответил Калайков и улыбнулся. Я поглядел на него и тоже заулыбался: с такими плечами, крепко сбитой фигурой его и впрямь легко было представить и в кабине трактора, и в чистом поле с косою в руках. «Занимался добычей газа, в Игриме, — добавил он. — Избрали». — «Честно говоря, Вадим Георгиевич, меня тревожит, когда громкими словами «человеческий фактор» пытаются обозначить не подлинные богатства личности, а все тот же пресловутый «палаточный энтузиазм». — «Опасность такой подмены есть... — задумчиво произнес Калайков. — Но знаете что? Именно здесь, в Нягани, я еще раз убедился, насколько высок потенциал советских людей. Тут авария была, слышали?» Я поежился: «Слыхал...» — «Да, теплоснабжение у нас хлипкое, чуть что — и... В общем, город практически заморозили. В феврале! Создали штаб, начали принимать оперативные меры. Меняли стояки, задвижки, линию латали... И каждый день звонки — сюда, в кабинет, и домой. Но вот что характерно. В первый день звонят: «Ага, тебе тепло, а мы...» А на второй: «Дайте нам инструмент! Дайте фронт работ!» Весь город городу и помог...» — «Мне кажется, — сказал я, — что, когда говорят о «нетехлюдях», просто забывают или стараются не думать, что люди могут проявить себя, раскрыть свои возможности только тогда, когда все прочие обстоятельства этому сопутствуют. Я не экстремальные обстоятельства имею в виду, а нормальные организационные, технологические условия, уровень управления...» — «Очень остро вопрос был на съезде поставлен. Не помните?» — «Вы о чем? Я не весь доклад слышал — свет гас то и дело...» — «Опора ЛЭП упада. Пока переключали на аварийку...» Калайков порылся в бумагах, достал выписку, прочитал: «Практика показала несостоятельность представлений, согласно которым в социалистических условиях соответствие производственных отношений характеру производительных сил обеспечивается как бы автоматически. В жизни все сложнее. Да, социалистические производственные отношения открывают простор развитию производительных сил. Но для этого они должны постоянно совершенствоваться. А это значит, что нужно вовремя замечать устаревшие методы хозяйствования и заменять их новыми...» Он отложил выписку и задумчиво повторил: — «В жизни все сложнее...» — «Наверное, потому-то и нет привычки к экономическим методам управления, что нет пока последовательности в их применении. Привычнее дробить дорогу к цели на всякие там отрезки и отрезочки с произвольными промежуточными финишами — и у каждого устраивать праздничный митинг. Так и цель-то забывается». — «Нет. — возразил Калайков. — Цель мы всегда хорошо видим. И дорогу к ней. Только постоянно себя редактируем — а делаем вид, будто это жизнь нас редактирует. Напряженные планы? Хорошо, давайте трудиться с полным напряжением сил. Но помимо наших сил для выполнения напряженного плана нам необходимо — ну, к примеру, двенадцать сваебоев. Если б дали одиннадцать — это напряженно, однако попробуем. Но дают шесть! Дают два! Ладно, еще поднапряжемся, план 86-го вырвем — а дальше?.. Мы хорошо знаем и говорить научились толково — про то, что любое новое дело начинать надо с дорог, жилья, энергии, магазинов, детсадов, кинотеатров, а начинаем всегда с производственных объектов. Но это же все равно, что выдернуть из трясины одну ногу, увязнуть другой, бух — и на карачках, и мордой в грязь... Весь 86-й год спланирован по принципу — вытащить одну ногу и увязнуть другой...»

— Так что же ты предлагаешь, Яклич? — спросил Макарцев — Перевести объединение обратно в Урай? Или создать там новое?

— Вряд ли. Не думаю. Это что же — на каждое НГДУ и УБР объединение сажать? Мы и так по плотности начальства на квадратный километр далеко вперед ушли — и от слаборазвитых стран, и от высокоразвитых… Ситуация тут, конечно, не простая. Хотя бывает хуже. Знаешь Усинский нефтяной район в Коми?

— Ну.

— Структуры там уходят на север, северо-запад. За ними и шли разведчики, а за разведчиками, как полагается, эксплуатационники. Пробуривают они очередную скважину, получают приток нефти, отбивают радиограмму в Усинск и в Ухту, а тут выясняется — ствол пробурен на территории Ненецкого автономного округа, а это уже Архангельская область, не Коми АССР, и потому рапортовать следует не в Усинск за сто с чем-то кэмэ, а в Архангельск, за полторы тысячи — там уже свои конторщики карандаши наточили, сидят, ждут, радужные нефтяные сны видят... В общем, Тянь — наша, Шань — китайская.

— Что?

— Да сестренку мою, классе в шестом, спросили на уроке географии: «Кому принадлежат горы Тянь-Шань?» Она поглядела на карту, а черточка-дефис точнехонько на госгранице лежит, вот и ответила: «Тянь — наша, Шань — китайская».

— А-а...

— Ну, а ваши залежи — если административное деление учитывать, а учитывать его приходится, куда денешься, — подотчетны двум райкомам, двум горкомам, двум райисполкомам и двум горисполкомам. А когда вы дальше на юг уйдете — еще райком с райисполкомом добавятся... Значит, все надо согласовывать, увязывать, утрясать. Не велики хлопоты, а все ж они есть, и время на них уходит — безо всякого смысла. А объединение — по идее, конечно — могло бы действительно объединять, координировать всю работу. Но для этого придется отрешиться от предубеждения, будто в Урае никаких проблем нет, что все они лишь на Тал инке да на Ем-Еге... Мне вообще кажется, Сергеич, — я не настаиваю, это всего только предположение мое, не более, однако: на авантюрный план этого года объединение пошло потому, что считало: Урай пусть выкарабкивается, как хочет, а мы тут поднажмем. Но Урай без помощи объединения, без круглогодичных дорог не выкарабкается. Это раз. А на Урай и на Нягань сил не хватает. Это два. Так что...

— Сейчас только февраль, — сухо сказал Макарцев. — Весь год впереди.

— Ага. Впереди еще весна, лето, осень, опять же — зима. До конца весны — рвать жилы на Ловинке и Северной Даниловке, летом — все, что не утонет, там же забросить, осенью — ждать зимы. Ну, а зимой... Зимой всё сначала.

— Если ты так хорошо знаешь... — насмешливо протянул Макарцев.

— Да не я. Вы! Едва ли не каждый человек, с кем я встречался в Урае, здесь, в Тюмени, говорил о необеспеченности планов. Вы все прекрасно знаете это! Но знаете — лишь наедине с собой. А на трибуне — там что, другая школа?

— Ладно: знаем. Но тебе, по-моему, известно, что решаем — не мы.

— Но почему? Почему знают — одни, а решают — другие?

— Ты у меня об этом спрашиваешь? — осведомился Макарцев.

— Да нет. У себя.

— И охота тебе связываться с таким занудой, — вздохнул Макарцев.

— Расскажи-ка лучше, как сам на 122-м кусте развлекался.

— Да, — вспомнил Макарцев. — Чуть ли не год, по-моему, мы даже тариф не вырабатывали. Нас уже и снабжать чем бы то ни было перестали. Так, сами доставали. Просто на старых связях да на добром ко мне отношении... Управлению — зачем нас снабжать? Лебедка работает без конца да еще насосы. А проходка — ноль. Этот 122-й, наверное, самый дикий в «гнилом углу» Талинки. В общем, кое-как скважину пробурили. Шли всю дорогу на повышенных удельных весах — это и спасло. От чего спасло — дальше поймешь... Короче, едва мы забурились на следующей скважине, эту освоенцы в работу взяли. И тут же у них — газовый выброс! Тебе подобные дела видеть приходилось...

— К сожалению, случалось. На Варь-Егане. На Харасавэе.

— Освоенцы сразу же дали деру. А сургутский отряд шесть суток гасил фонтан. И мы шесть суток работали с ними рядом. И Нуриев шесть суток со скважины не уезжал. А мне только одного хотелось — доказать ему, что есть бригада, есть! Что дай условия — мы так сработаем... И ты знаешь — по-моему, он что-то понял. Начал понимать. Во всяком случае, когда я сказал, что бригаду надо перебрасывать на другой куст, он промолчал. Не сказал «да», но и не возразил. Ну, а раз так — я договорился с мужиками, из разных бригад, из разных подразделений, в УБР ни за чем не обращался: выложили мне основание под балки, и за одну ночь мы передислоцировались. Поставили управление, как говорится, перед свершившимся фактом... А 127-й куст — ну, тот, на который мы перебрались самовольно, — практически готовили себе сами: после вышкарей все, что надо, доделали, переделали — и забурились. Конечно, я понимал, что теперь за нами, за мной во все глаза смотрят. Если и здесь не пойдет — с хрустом сожрут и с удовольствием. Первую скважину мы пробурили за восемнадцать дней. Вторую — за шестнадцать. Потом — за месяц две! Я в азарт вошел, мужики в азарт вошли: дело! И шутка ли сказать, год практически ничего не получали, а тут в один месяц я приношу домой тыщу четыреста, в другой — полторы тысячи... А на оперативке — кто про резиновые прокладки бубнит, кто шпиндель просит, а я: везите кондуктор. Мне: зачем тебе кондуктор? ты еще эту скважину не добурил... Ну, а я-то знаю, что с кондукторами худо — это раз, и верю, что мы скважину сработаем по плану — это два: вот и хотел, чтобы сбоя не было. Я настраивал бригаду так: взять до конца года — там месяцев семь оставалось — сорок тысяч метров. Но тут приезжает Тычинин, новый зам генерала по бурению — а мы с ним на Мамонтовке вместе работали, и неплохо получалось у нас там, на Мамонтовке, — и говорит: «Хватит, Макарцев. Держать тебя в бурмастерах — слишком большая роскошь для объединения. Мы создаем новый отдел — ОЗР, заключительных работ. Пойдешь начальником отдела». Я и так просил его и этак — чтоб оставили в бурмастерах до конца года... Ты же понимаешь — я хотел доказать им всем, что...

— Понимаю...

— Тычинин тоже понял. Он сказал: «Ну да. Возьмешь ты свои сорок, свои пятьдесят тысяч метров. А сколько метров за это время мы по объединению потеряем?!» Да и мне было ясно, что уж если уходить — то уходить именно сейчас, на взлете...

—Эх, Сергеич, столько лет ты мечтал работать в буровых мастерах — я вот: сверкнула в кои веки удача и сразу позабылись все муки, лишения, обиды, едкая горечь разочарований, развеялась глухая мгла невезения, и возник над кромкой притихшего леса обнадеживающий просвет — и вновь затянулся, закрылся обманчиво легкой пеленой, — но что же делать? Не так уж мало мы прожили на этой земле, и, кажется, не щадили себя, не прятались за чужие спины и тратили, тратили, тратили свое время, и время тратило нас, — говорят, что сейчас оно стало другим, но ведь и мы стали иными...

— А бурмастером теперь там Лопатин, — произнес Макарцев. — Хорошо идут мужики!

— Как ты вообще оказался в бурмастерах? — спросил я. — Ну, из начальников ЦИТС?

— Ты помнишь — я и сам тогда готов был уйти. Только не знал куда. А тут до меня дошло — как бы случайно, конечно, — что Путилов на мое место уже человека примеривает... — Макарцев помолчал, и то размягченное мечтательное выражение, с каким вспоминал он свою бригаду, стерлось, ушло с лица; закончил Макарцев сухо и желчно: — Бывшего моего друга.

Подставили тебя, дружище, подумал я. Но зачем, зачем еще и это понадобилось Путилову? Быть может, скорее всего, наверняка он и не помышлял сделать такое специально, однако вышло, случилось, распался еще один хрупкий союз, и стало холоднее, хотя ни один термометр в мире не зафиксировал этот спад, и шелк переходящих знамен по-прежнему ал, а процент выполнения плана многообещающ, — только почему же, Сергеич, ты сам не задумался, не догадался, не потрудился понять, что в эти игры вам с Иголкиным играть не пристало?..

— Не забыл иголкинского Джоя? — вроде бы некстати и невпопад спросила Геля.

— Нет. А что?

— Сгинула псина. Наверное, пристрелили. Тут целое скорнячное производство! Теперь через Нягань толпы проходят. И каждому подавай северный сувенир...

Та же судьба, вспомнил я, постигла харасавэйского Норда, нашего всеобщего любимца. Он встречал и провожал любой самолет и вертолет, садившийся или взлетавший с укатанной полосы вдоль берега Карского моря, — пока безымянная пришлая сволочь не пристрелила его на собачьи унты...

К «воздушным воротам Нягани», хлипкой времянке, украшенной нелепой и звучной табличкой «вертодром», меня подвез поутру Иголкин — его знаменитое ЧМУБР разметалось где-то здесь же, на окраине промзоны, за припорошенной свалкой неразобранных грузов, среди неясных контуров то ли заброшенных, то ли незавершенных строений. По дороге Иголкин рассказывал о каком-то буровом мастере, аттестовав его следующим образом: «У него внутренний голос есть. В смысле — глотка», — но шутка прозвучала невесело, и после затянувшейся паузы Иголкин сказал:

— Никто не может объяснить мужикам, в чем их вина. Потому что никто до конца не может понять, почему так неподатливы здешние структуры, в чем причина этого явления. И никто не хочет признаться, что не понимает... Кто из древних мудрецов говорил: «Я знаю, что я ничего не знаю»? Платон?

— Не помню. Кажется, Сократ.

— Или Сократ. Но он-то до хрена знал, это была его форма осмысления мира, его философия. А у нас? «А-а, мы все знаем!» — вот и вся форма, вот и вся философия. Мучаемся сами от такого знания и других мучаем.

Сократ вел беседы, его вопросы помогали найти путь к пониманию существа дела, знаний он не навязывал, застывшие представлялись ему никчемными, он и сам делал вид, что предмет беседы для него не ясен, что вместе со всеми ищет истину. А его обвинители утверждали, что единственные учителя добродетели суть нравственные лица, а так называемые мудрецы, вроде Сократа, только лишь зловредные колебатели основ. Основы надо беречь. От сглаза? Или от знания, что основы ложны или преходящи? Своим ученикам Сократ завещал: мы должны жить для познания и делания того, что само по себе хорошо и потому не зависит ни от авторитетов, ни от мотивов, ни от кажущейся выгоды или мнимого удовольствия, — истинная выгода и подлинное удовольствие происходит только от самого дела, познаваемого свободной деятельностью ума; зло есть незнание. Сократ принял смерть, вокруг его учения долгие годы шли споры, однако мы даже не подозреваем, что они до сих пор не угасли. Один из противников Сократа утверждал: «Мы ощущаем не свойства объекта, а только его взаимоотношения с нами в данном нашем состоянии», — разве не близка эта мысль теоретикам и практикам сиюминутных решений?

Было уже светло, на дальней стоянке одиноко застыл силуэт «восьмерки», над полем бесстрастно звучал голос диспетчера, усиленный динамиком:

— Тюмень... Сургут... Нижневартовск... Нефтеюганск... Ханты-Мансийск... Урай... метеоусловиям... закрыты одиннадцати Москвы...

Кажется, во всей огромной Тюменской области только над Няганью в это утро царила отменная погода.

— Вы никогда не задумывались над тем, что волюнтаристские решения приводят к девальвации нравственности? — спросил Альтшулер.

— Предположим.

— Что тут предполагать! Когда самый последний мэнээс из мэнээсов понимает, чего нельзя — даже если не знает, что нужно, — а на него давят: давай! еще! надо!

— Пожалуй, здесь скорее обесцениваются знания... — начал я.

— Нет, — возразил Альтшулер. — Не только. Размывается ответственность. А это, согласитесь, нравственное понятие. Этические и моральные ценности, к сожалению, слишком легко идут в обмен на материальные и, как правило, краткосрочные выгоды.

— Об этом я читал. В книге «Человеческие качества».

— Да? — улыбнулся Альтшулер. — В нашем городе двое читали книгу первого президента Римского клуба. И оба сидят за этим столом.

— Может, все-таки трое? Или пятеро?

Альтшулер взял новый листок бумаги и стал чертить очередную схему. Крупные руки его были в постоянном движении. Нет, то не была машинальная, никчемная суета, когда пальцы, независимо от человеческой волн, наводят некий мистический порядок в одежде или на столе, — легкие штрихи шарикового карандаша опережали зарождавшуюся мысль, сопровождали или дополняли ее. Прошлым летом, когда мы встретились с ним впервые и он стал объяснять мне принцип дальнего транспорта попутного газа, разработанный филиалом, руки его тут же набросали простенький чертежик — логом я разыскал его в своем блокноте: горизонтальная прямая, означающая, очевидно, ось времени, от начальной точки набирает крутизну короткий отрезок, чуть дальше он продолжается параллельно первой прямой, затем полого сползает вниз; где-то в конце первой трети обе параллельные линии рассекала решительная вертикаль. Рядом краткие пояснения: рост — три года, стабилизация — пять-шесть лет, падение — пятнадцать: над вертикалью была пометка — «Вр. пр. реш. о стр-ве ГПЗ». Поводом к тогдашнему разговору были запланированные потери попутного газа — дело тут вот в чем: существующая практика утилизации попутного газа предполагает начало возведения ГПЗ, газоперерабатывающего завода, лишь на этапе максимальной добычи нефти, а это, если принять в расчет наши чудовищно растянутые сроки любого строительства, означает, что такие заводы появляются лишь тогда, когда добыча уже идет на спад. Факелы над Самотлором горели в течение многих лет, и даже теперь, наверное, не составит труда подсчитать, сколько рублей, долларов, фунтов, марок, франков и гульденов превратились в прах в нижневартовском небе, — но зачем? это же не итог — факелы и сегодня продолжают полыхать, опаляя траву и деревья, выжигая живительный кислород над всеми новыми месторождениями Западной Сибири, над всеми месторождениями, не подошедшими к пику добычи... Нижневартовский филиал «Гипротюменьнефтегаза» решил обойтись без строительства нового ГПЗ — он стал искать техническое решение дальней переброски и подключения к действующим ГПЗ Самотлора и Белозерки месторождений Варь-Егана: так, кажется, сформулировал свою задачу Альтшулер. Технические подробности воплощения этой идеи опускаю — были там, разумеется, лабиринты и тупики, однако было и пространство для поиска. И все же не сложности научного порядка, не трудная дорога к лабораторным открытиям нередко искажают или даже перечеркивают их существо. «Разработка, внедрение, применение научных разработок на практике не замкнуто, а разорвано схемой, где каждое звено независимо от конечного результата, — рассказывал Альтшулер. — Мы соединили всю цепочку: дав научные рекомендации, приняли участие в проектировании и контроле за ходом строительства, хотя последнее — функция заказчика, и наше участие в этом деле ничего, кроме раздражения, ни у заказчика, ни у строителей не вызвало. Но дело было сделано. Даже два: частное — сократились потери попутного газа, второе кажется мне существеннее — мы нащупали перспективный принцип работы, от идеи до внедрения». С Альтшулером я встретился по совету Феди Богенчука: «Сходи в филиал «Гипротюменьнефтегаза». Директором там Альтшулер Сергей Анатольевич. Головастый мужик». Помнится, теми же словами Федя некогда отрекомендовал Анатолия Васильевича Сивака, но дело тут не в бедности словарного запаса, а в точности аттестации, — всех «головастых мужиков» в Нижневартовске и его окрестностях Федя просто-таки нюхом чуял. И приводил в газету. Однажды мы заговорили с Богенчуком о Валентине Патрановой, замечательной журналистке из Ханты-Мансийска, — ее умные, честные, мужественные статьи уже несколько лет украшают полосы окружной газеты «Ленинская правда», доставляя немало хлопот и автору, и редактору, ибо статьи Патрановой в защиту газлифта, к примеру, появились задолго до того, как критику разрешил и, — это сейчас можно петь целые оды о безумстве храбрых коллег, однако петь их не хочется, потому как нередко под самыми сокрушительными сочинениями я вижу подписи людей, кто всего лишь полтора года назад с таким же отчаянным вдохновением предавался восторгу по тому же, ныне прискорбному поводу, — однако я не о том. Валентина Патранова спросила у меня с недоумением: «Что нашли вы в вашем Богенчуке? Пишет он мало, чаше всего информации...» — «А вы никогда не задавали себе вопрос, кто привел на страницы нижневартовского «Ленинского знамени» умных людей? Инженеров, геологов, буровиков, думающих руководителей... Нет? А их Богенчук привел. И Корчемкин». Владимир Сергеевич Корчемкин был редактором «Ленинского знамени» в ту пору, когда шли здесь ожесточенные сражения вокруг многовахтовых бригад. Споры на эту тему, вынесенные на открытое обсуждение, местные власти воспринимали болезненно, и в конце концов Корчемкина как бы перевели на другую работу, однако линия газеты продолжала существовать и при Борисе Сырпине, и при Володе Андросенко, — лишь последняя история с Андросенко превратила эту линию в еле различимый пунктир, и главной утратой для газеты стало исчезновение с ее полос «головастых мужичков»... Но связи с ними Богенчук не терял — был в курсе дел Сивака на новом его месте работы, в Ноябрьском УБР, и к Альтшулеру меня отправил. Помимо дальнего транспорта попутного газа --проблемы, уже решенной филиалом, — мы говорили тогда о праве ученого на риск и даже на ошибку, ибо, как выразился Альтшулер, «если бы у ученых такого права не было, мы бы до сих пор ездили на телегах», говорить с ним было трудно, записывать за ним — тем более, речь его была вязкой, плотной, густой, одет он был в грубый свитер домашней’ вязки и сам был сед, крепок, а глаза с немного опушенными вниз внешними уголками придавали лицу задумчивое, опечаленное выражение, — говорили мы с ним еще вот о чем — о достоверности первичной информации. «Откуда вы взяли, — удивленно спросил он, — что промышленное обустройство месторождений выполнено на две трети?» — «Признаюсь честно, — ответил я. — Вывел среднюю. Когда я задавал этот вопрос в самых разнообразных кабинетах, цифра-ответ колебалась от пятидесяти до восьмидесяти процентов». — «Ладно вы вывели среднюю цифру... Но тот, кто отвечал вам — кто бы он ни был и чем бы ни руководствовался, — брал свои данные с потолка». — «То есть?!» — «Знаете ли вы, на чем базируется расчет обустройства месторождения? На минимальном числе разведочных скважин! На ничтожном геофизическом материале! Это же расчет наобум! И, следовательно, по мере накопления материала — в ходе эксплуатации, как у нас принято, разумеется, — корректировка. На бумаге — корректировка, а на деле — замена одних временных сооружений другими, и тоже временными... Когда вам говорили об отставании в обустройстве, имели в виду, скорее всего, процент неосвоенных средств по этим статьям капстроительства. Только вряд ли это научный подход. Разве не так?» — «Пожалуй», — согласился я. «Да я вам больше скажу, — устало произнес Альтшулер, и по тому, как и что говорил он дальше, я понял, что не впервые выговаривает он эти слова, что за ними многократные и бесплодные попытки изменить существующий беспорядок вещей. — Как, по-вашему, планируется капстроительство в нашем министерстве? Кто лучше попросит, у кого какой опыт, связи, возможности. Полтора миллиарда рублей распределяются по наитию! Столько-то метров скважин, столько-то компрессорных станций, столько-то дожимных и так далее. Да еще каждый исходит из своего личного опыта. Если руководитель работал прежде на штанговых насосах, значит, он все силы управления, объединения, главка бросит на штанговые насосы. Ну, а я вот, к примеру, молодые годы паровым насосам отдал. Так я бы за эту красоту сражался!.. — он улыбнулся, но улыбка вышла грустная и словно бы виноватая. — Если бы по науке, надо еще на начальном этапе освоения выстроить грамотную модель региона, обосновав необходимость и масштаб каждого 8вена производственной и социальной инфраструктуры...» — «Разве эта мысль нуждается в доказательстве?» Альтшулер неопределенно пожал плечами, да я уже и сам понял, что вопрос мой бестактен, нелеп, легкомыслен. «Просто меня всегда удивляло, — сказал я, — что здесь, где с дорогами маета, едва ли не каждая контора свою трассенку норовит пробросить вместо того, чтобы...» — «Не только дороги. Все внутрипромысловые коммуникации прокладываются по несколько раз — вышкарями, буровиками, добытчиками». — «Да я о дорогах заговорил только потому, что видел у одного вашего тюменского коллеги схему промысловых дорог области. Проложены они так, словно между каждым НГДУ — госграница или Великая Китайская стена..» С этим тюменским ученым мы как-то просидели часов шесть подряд, в все шесть часов он оглушал меня поразительными нелепостями планирования и организации нефтедобычи в Тюменской области, — правда, каждое его сенсационное сообщение сопровождалось скромной ремаркой: «Это я говорю вам лично, для вашего сведения, а сам бы я не хотел фигурировать», — в конце концов притягательность его информации для меня сильно померкла, и все его истории так и остались где-то на задворках одного из моих тюменских блокнотов, — но карта-схема долго стояла перед моими глазами: согласно ей Счастливцев и Несчастливцев никогда бы не встретились, ибо «из Вологды в Керчь» тут можно было попасть только совершенно иным путем, нежели «из Керчи в Вологду»... Альтшулер вновь прошелся карандашом по бумаге — получалась какая-то крутая спираль -и сказал: «Для того, чтобы обустройство было действительно комплексным, необходимо изменить принцип обустройства, считающийся традиционным и незыблемым. Но начинать надо с достоверности первичной информации...»

Ожидание погоды на вертодроме в Нягани закончилось очередной радиоскороговоркой диспетчера, где из списка обложенных метелями тюменских городов был неожиданно исключен Ханты-Мансийск, я пошел узнать, в чем дело, и часа через два был на вертолетной площадке геологов близ окружной столицы, затем стараниями и хлопотами коллег из «Ленинской правды» устроился на вечерний Як-40 в Нижневартовск; погода и впрямь «оставляла желать» — шлягер Эльдара Рязанова, к сожалению, не вошел в обыденные правила Аэрофлота, я сел у телевизора, передавали вечернюю хронику съезда, однако экипаж был полон решимости доказать, что Як-40 всепогодный самолет, для него «у природы нет плохой погоды» — взлетали мы в снежной мути, в такой же мути через сорок минут сели в Нижневартовске, а еще через час я звонил Володе Андросенко: «Ну, старик! Ты герой дня, недели, месяца, а быть может, и года!» — история со статьей, из-за которой он был уволен, прозвучала даже с трибуны партийного съезда. Мы встретились с ним и с автором нашумевшего теперь на весь Союз полосного произведения Володей Дорошенко, обсудили новое назначение Андросенко, тот был полон ошеломительных планов, собирался укомплектовать газету выпускниками МГУ («Поеду в Москву, сам выберу»), в замы брал Бориса Сырпина, а завом промотдела уговорил пойти Ваню Ясько, еще ему хотелось заказать в Москве — только в Москве! — «фирму», клише заглавия газеты, и спрашивал у меня, можно ли найти подходящего художника, я подтрунивал над названием («Тоже мне — «Новости Радужного»! Да девять человек из десяти будут говорить «Радужные новости»! — «По твоему, «Звезда Лангепаса» лучше?» — «Конечно! Красиво и непонятно!»); оба они вспоминали, теперь уже смеясь, милые подробности заседания бюро горкома, на котором некто заявил, клокоча от праведного гнева: «Да за такие вещи во время войны расстреливали!» — трогательно здесь было то обстоятельство, что разгневанный оратор видел войну только в кино, ибо родился несколько позже Дня Победы; еще мы говорили о Самотлоре и о том, что за одиннадцатую пятилетку план добычи нефти по Самотлору корректировался то ли двадцать три, то ли двадцать четыре раза — в сторону увеличения, разумеется, и — увы — нашлись люди, кто на любое задание готов был ответить и отвечал, вытянувшись по стойке «смирно» бездумным «Есть!». Я вспомнил Лазарева, первого генерального директора объединения «Красноленинскнефтегаз». Он понимал, что цель, поставленная перед объединением, не обеспечена ни средствами, ни методами, он пытался доказать, что, пока не разработана и не внедрена надежная технология бурения, пока не обустроено месторождение и не устроены люди, ждать наращивания добычи не только наивно, но и жестоко. Не доказал. Сердце не выдержало. На краю Красноленинского свода появилось месторождение, названное Лазаревским. Еще раньше на геологических картах Тюмени возникло Муравленковское месторождение. Лет десять назад, когда решалось будущее Самотлора (тогда оно было будущим, сегодня — настоящее), первый руководитель тюменских нефтяников Виктор Иванович Муравленко пробовал настоять на темпах роста добычи, сбалансированных с реальным обустройством месторождения. Не настоял, был презрительно назван «предельщиком», сердце пошло вразнос, и теперь только имя его осталось на геологической карте... Говорили мы и о Феде Богенчуке — как долго уже он в больнице, как жестока к нему судьба и сколь мужественно переносит он ее удары. На следующий день, под вечер, вместе с Фединой женой по имени Нурия, а по-домашнему Анна, я пошел навестить его; стуча костылями, Богенчук спустился в пустой и холодный зальчик приемной и сразу же начал пенять Анне-Нурие, что она хочет его закормить, перекормить, обкормить и что все нормально и ничего не надо, «А газеты принесла? Вот и ладно...» — потом увидел меня, подмигнул и, покосившись на Анну, шепнул: «Отлично, старина! Ты вовремя появился! Сейчас мы с тобой рванем в одно местечко. Там медсестра, у нее сестра — посидим маленько, как люди, а?» — ах, Федя, Федя, не меняешься ты, слава богу, как бы ни ломала тебя жизнь в самом что ни на есть прямом и еще во многих переносных смыслах,.. Он и в самом деле, едва Анна ушла, вызвонил машину (в городе его знали все и многие любили, однако любили не все, это было бы не нормально, а для мужика нормально иметь врагов, и враги у него были), отправились мы, правда, не «в одно местечко», а к Федору Метрусенко, и вышла тут у нас забавная сцена. Некогда один из самых прославленных бурильщиков Самотлора, отчаянная душа, заводила предприятий самого разного толка — он встретил гостей в коротком махровом халате и мягких чувяках; этот сугубо штатский наряд да еще умиротворенное состояние духа хозяина почему-то привели Богенчука в полное неистовство, и он заорал: «Где, где, где те люди, кто по команде «Север, в ружье!» вскакивали среди ночи и становились в строй?!» Нет, Метрусенко явно не был расположен «вскакивать и становиться в строй» — вместе с «мамой Шурой» он пристроился у телевизора, где на экране молодые стриженые парни кружились в вальсе с беспечными хохотушками и еще не знали, что на рассвете следующего дня они примут смертный бой, но мы-то об этом знали; и «мама Шура», — уткнувшись в мерцающий экран, причитала: «Я же его просила — нельзя, что ли, другую специальность подобрать? сколько дел на земле: делай-делай — не переделаешь... А он: кому-то и это надо, мама. Кому-то... Кто-то твердит: надо-надо и сам за другими хоронится, а наш взял да вылез», — и она посмотрела на стеклянный шкаф, где стояла Колькина фотография — красивый малый в курсантской форме. Метрусенко сказал горделиво: «Он в Барнаульском летном», — и засмеялся: «Знаете, как он из школы уходил? Стали его там прорабатывать: дескать, способный ты паренек, Коля, но если б не тратил время на дурацкие занятия в аэроклубе, мог бы еще лучше учиться — и тогда он ляпнул: да вы еще гордиться станете, что я в вашей паршивой школе учился! через двадцать лет вот на этом месте табличка будет висеть, мраморная: «Здесь учился Маршал Советского Союза, дважды Герой Советского Союза, летчик-космонавт СССР Николай Федорович Метрусенко»! Ну, весь в меня!» — и Федор окинул нас с Богенчуком торжествующим взглядом. Но «мама Шура» не разделяла ни его восторгов, ни ожидаемого торжества — у нее сегодня, сейчас болела материнская душа... А Богенчук снова пробормотал: «Где, где, где те люди, кто по команде «Север, в ружье!...» Провожая его в больницу, я поинтересовался, как дела у Альтшулера. Богенчук встрепенулся: «Ты к нему обязательно зайди. Там какая-то идиотская история. Во-первых, филиал преобразован в самостоятельный научный институт — «НижневартовскНИПИнефть». Директором, естественно, прочили Альтшулера. Но его не только не назначили — вообще под него копают...» Археологические занятия, насколько я понял позднее, с научной точки зрения интереса не представляли, однако местные власти были иного мнения: им — якобы — стало известно, что у Альтшулера есть — якобы — дача на Черном море... а это... Что — «это»? По своей расточительной бессмысленности этот сюжет напоминал наконец-то завершившуюся историю со статьей Володи Дорошенко — там все волновало трепетные души «отцов» города да и целой области, единственно кроме сути. А суть эта была изложена черным по белому: если бы созданные с таким трудом специализированные управления по подземному ремонту скважин не были уничтожены лихим росчерком министерского пера, под бурные аплодисменты местных властей — ибо им оказалась на редкость близка стратегическая мысль министра: «Главное — добыча!» — то скважины Самотлора не оказались бы в столь кричаще бедственном положении (нефтеюганцы, между прочим, именно в этом случае проявили твердость и сохранили управления по ремонту, несмотря на окрики с самых разных высот, — теперь им воздается честь и хвала). Ну, а в случае с Альтшулером, мне казалось, куда важнее было бы попытаться понять, какого рода задачи стоят перед новым институтом и каким образом решить (или, как выражаются в здешних кабинетах, «порешать») эффективнее, — но нет: куда перспективнее представлялась кураторам вдохновенная разработка гипотезы о «даче на берегу»... с Альтшулером я не стал говорить об этом. Были вещи поважнее — с них он и начал: «Самотлор разрабатывают несколько нефтегазодобывающих управлений. Главный и единственный параметр, который принимается во внимание, — это суточная добыча. Но Самотлор — единый организм. Однако не делается даже попытки управлять им как единым целым. Мы опять в плену завораживающих цифр: введено десять новых месторождений! введено двадцать! Однако то одно, единственное, которое забыто, называется Самотлор, и оно одно, при хозяйственном к нему отношении, может дать еще куда больше, чем вся эта мелочь...», а потом мы вдруг заговорили о книге Аурелио Печчеи «Человеческие качества», ее я уже вспоминал в этой поездке, когда вместе с Теткиным мы миновали дымящийся карьер, где была похоронена давшаяся огромным трудом и бесславно загубленная скважина: «Как в зыбучих песках, увязает человек в своих возможностях и достижениях...»

— Помните, как назывался первый доклад Римского клуба? — спросил Альтшулер.

— «Пределы росту». Издан на тридцати языках. Общий тираж — четыре миллиона экземпляров.

— Собственно говоря, то был поиск путей сбалансированного развития — поиск искренний, драматический, трудный.

— И отмахиваться от него не стоит. Можно, конечно, соблазниться высокомерными обвинениями в идеализме, мимоходом упрекнуть, что автор книги «Человеческие качества» стремится-де «глобализировать трудности преходящего или локального характера» экстраполировав на весь мир проблемы современного капитализма...»

Да он и есть сын своего класса. Теперь уже, к сожалению, был... Однако разные встречаются сыновья. Даже близнецы. Аурелио Печчеи родился в Турине незадолго до первой мировой войны, предки были родом из Венгрии. Темой его дипломной работы на экономическом факультете в Париже был ленинский нэп. Участвовал в Сопротивлении, пережил заключение, после освобождения и окончания войны работал в фирме «Фиат». Ездил по всему миру. Жил, как хотелось. Что же надо было ему еще?.. В конце шестидесятых годов начал скитаться по свету в поисках единомышленников, вместе с которыми надеялся преодолеть «барьер самодовольства, самоуверенности или фатализма». Так был создан Римский клуб, международная неправительственная организация, объединившая думающих людей, озабоченных поисками выходов из тупиковых ситуации цивилизованного мира. Было их вначале сто человек, но работали они так самоотверженно и интенсивно, что уже вскоре некоторые их разработки легли в основу документов, принятых ООН. В 1980 году «Прогресс» издал книгу Аурелио Печчеи «Человеческие качества» на русском языке. Тираж ее был, по-видимому, микроскопически мал — не знаю, сколько человек прочитало ее в Нижневартовске, однако и во всех своих поездках я встречал не так уж много людей, кому эта книга была известна. Да и я узнал о ней, в общем, случайно — меня познакомил с нею Юрий Карякин, философ, литературовед, драматург и просто один из умнейших людей среди тех, кого я знаю. Книга горька, печальна, но нет в ней расслабленности и уныния, планета наша мала, конечна — и не только в исчезающем времени, а в сиюминутном пространстве, мир тревожен, хрупок, но это означает, что каждый из нас должен понять, ощутить, осознать свои обязательства перед всей планетой: «Развивать в человеке чувство глобальной ответственности — самая главная задача времени, которое уже работает не на нас...»

— Меня поразила, помню, трансформация гамлетовского вопроса, — сказал я.

— Быть или иметь?

— Да. Альтернатива как будто проста: иметь все что можно вообразить, или быть полезным людям... Еще там говорилось о том, что любые успехи в области техники или экономики останутся мертвы, если успеха не добьется человек внутри себя самого.

Потому-то, наверное, подумал я, меня так задела история с Макарцевым и Иголкиным. Конечно, Путилову, удалось сделать многое, достичь ощутимых производственных результатов, однако от них надобно сминусовать урон, причиненный людям, человеку, его душе: не пора ли вообще занести человека в «Красную книгу»?

— Не простой это вопрос, — сказал Альтшулер. — Быть, иметь. Да любому хочется и быть, и иметь. Но даже иметь — это зависит не только от воображения, хотя и оно должно чем-то питаться. А быть... Что может дать человеку наш город, для того, чтобы он мог быть? Что — кроме безусловного права на труд?! Самотлор уже пошел на спад, а город еще так и не поднялся, и до него теперь никому нет дела — наступил черед -новых городов и поселков. Мы не раз обращались в инстанции: пора продумать структуру занятий города до 2000 года. Говорят, пока рано. А, по-моему, уже поздно.

— Да об этом я с вашим мэром говорил. Тоже спрашивал про 2000 год. А он мне: «Какой 2000-й! Мы три часа с сегодняшним состоянием здравоохранения в городе разбирались — и не смогли разобраться...»

Председатель исполкома Нижневартовского горсовета Иван Андреевич Ященко, перелистывая толстую замусоленную записную книжку, в которой, кажется, имелись данные по всем статьям — от добычи нефти по любой скважине до числа мест в детских садах, от количества посаженных в городе деревьев до динамики роста квартирных краж, говорил мне: «По производственным показателям, по приросту добычи нефти самой лучшей была десятая пятилетка. И что же получил город за эту пятилетку? Вместо запланированных миллиона двухсот двадцати пяти тысяч квадратов жилья было построено всего семьсот семьдесят девять тысяч квадратов, почти на четыреста пятьдесят тысяч меньше. Вот эти четыре с половиной сотни тысяч квадратов — жилье, между прочим, для всех, кто еще и сегодня продолжает жить в балках... Вместо жилья мы получили тогда такие слова: «То, что было сделано, то, что делается в этом суровом крае, — это настоящий подвиг. И тем сотням тысяч людей, которые его совершают. Родина отдает дань восхищения и глубокого уважения...» А сейчас и слова звучат другие. Теперь мы сами во всем виноваты. Только мы. Я не могу понять, почему благосостояние города, его гражданина совершенно не зависит от трудового вклада? Промышленная продукция Нижневартовска составляет три миллиарда шестьсот миллионов рублей в год. Что имеет с этого город? С нефти — шиш. Только с водки. Сейчас — и только с водки?! Не верите? Это еще что. Ведомственная экспертиза, как мы ни настаиваем, как ни бьем во все колокола, все время норовит — «в целях удешевления строительства», значит, как бы радея о государственной выгоде — выкинуть из титульных списков объекты соцкультбыта. Про то, что у нас кинотеатра нет, теперь вся страна знает. Весь мир! А сколько раз я Ермашу звонил, спрашивал, интересовался: «Филипп Тимофеевич, вы много повидали, все знаете. Так скажите: есть ли где-нибудь в Африке город с двухсоттысячным населением, где нет кинотеатра?» А Ермаш мне: «Денег нету, пусть нефтяники строят...» Построят они — у них без того столько уже первоочередных объектов, что даже сами нефтяники не знают толком, какой из них в самом деле первоочередной...»

— Когда мы наконец поймем, — сказал Альтшулер, — что рост должен быть всесторонне сбалансирован — экономически, демографически, экологически, нравственно?

— Но в этом случае, мне кажется, хватает материала — отрицательного, я имею в виду, материала — для того чтобы выстроить грамотную модель. Почему же молчит наука? Почему для нее одинаково неподъемны и частные задачи — вроде научно обоснованной технологии бурения на какой-нибудь Талинке, и оптимизация всей отрасли, и надежные методы повышения нефтеотдачи пластов, и продуманная социальная структура новых районов освоения?

— Вам не попадалась в руки книжка «Экономическая география США»? — вопросом на вопрос ответил Альтшулер.

— Нет.

— Учиться-то нам никто не заказывал... Листал я эту книжку, географии там немного, а что касается экономики... Американцы делят свои отрасли промышленности на три группы — ретроградные, рядовые и пионерные. И вот каков там процент капиталовложений в науку от общей суммы капвложений в отрасль: в ретроградных отраслях — от одного до пяти, в рядовых — от пяти до пятнадцати, в пионерных — от пятнадцати и выше. У нас же в течение многих лет от общих капвложений в отрасль науке отстегивалось аж ноль целых две десятых процента) Это исчезающе мало в наших с вами единицах выражения. Но зачем было тратиться? И безо всякой науки добыча с каждым годом нарастала... А теперь от нас ждут немедленных рекомендаций — как оптимизировать отрасль. Наивно и несостоятельно ожидать, что мы решим эту проблему в два-три года. Но нам и такой-то срок не дают — сегодня) сейчас) вчера) А мы пока не способны даже грамотно поставить задачу, предположим, перед машиностроителями — какая техника нам нужна...

— Знаете, Сергей Анатольевич, у меня почему-то нет уверенности, что и те, как вы выразились, «исчезающие малые» суммы вкладов на науку использовались с толком.

— Резонное сомнение.

— Нередко эти средства тратились и сейчас тратятся на охранительно-ведомственные разработки, на темы, представляющие интерес лишь для соискателей научного звания...

— ...и просто распылялись. Вы можете себе представить, чем занимается наш институт?

— Чем?

— Всем.

— То есть?

— Всем. В институте тридцать восемь лабораторий — тридцать восемь направлений поиска. И семь десятков сотрудников.

— Но....

— Да. Следовало бы выделить три, пять направлений, заниматься ими всерьез, до конца, от идеи до пусконаладочных работ. Но для этого необходимы принципиально иные управленческие, организационные методы, качественные перемены. Надо, наконец, научиться думать...

Я засмеялся.

— Вы что? — спросил Альтшулер.

— Да так. Просто в этой поездке мне все время кажется, что пришла, наступила пора «позднего картезианства».

— Cogito ergo sum?

— Ага. Наверное, необходимость думать — это жесткое условие нашего сегодняшнего существования. Иначе... Когда мы не думаем о природе — мы перечеркиваем свое будущее, тем самым делая шаг к несуществованию. Когда не думаем о нормальных социально-бытовых условиях для людей — искажаем существование сегодняшнее. Когда ваши замечательные новые начальники начинают замечательно рассуждать, что никто до них не работал и не умел работать, но они — черт побери! — научат или заставят работать всех — мы сжигаем свое прошлое. Но что есть человек без своего будущего, без своего настоящего, без своего прошлого?

— Надо видеть в людях людей, а не просто «трудовые ресурсы», — сказал Альтшулер.

Здесь работает уже почти миллион человек, но думать о каждом как о единственном? Нет, такое сметой не предусмотрено. Делать жизнь суетной и бестолковой, отравлять ее в меру должностного усердия — это. пожалуйста. Тот ученый — «информатор» из Тюмени, с которым проговорили мы шесть часов, но .который не пожелал «фигурировать», помнится, сказал мне, когда речь зашла об Альтшулере: «Умница. Но начальство он раздражает. Женился не на той. Живет не так. Говорит не то». Ну да, подумал я тогда, нам же до всего есть дело. Кроме дела. Рассказывали мне, что Петр Григорьевич Казачков, буровой мастер, первым научившийся разбуривать коварные пласты Варь-Егана и научивший этой работе новое поколение буровых мастеров, все же уехал с Севера. Он всегда говорил то, что думал, его аккуратненько обходили наградами, а был он нормально честолюбив, хотя и выглядел этаким добродушным увальнем, простоватым дедком-пасечником, — в конце концов он не выдержал несправедливости, и надо полагать, кое в каких кабинетах вздохнули с облегчением, а не с сожалением... Да только ли Казачкова потеряла Тюмень? Один из самобытнейших нефтяных руководителей Западной Сибири, человек с характером непростым, откровенно говоря, тяжелым, талантливый инженер, выросший на Самотлоре, возглавлявший объединение «Сургутнефтегаз» и добившийся в этом качестве неоспоримых успехов, был поспешно переведен, задвинут на другую работу, ибо ни у обкома, ни у главка не нашлось времени разобраться в запутанной истории, похожей на дурной детектив и оказавшейся дурным детективом... Когда начался спад добычи, поднялась такая кутерьма с кадрами, что до сих пор одна мысль о событиях той поры вызывает содрогание. Не тот человек! Не те люди! Миллион «нетехлюдей»? Но где, где же «те»? «Безделицу позабыли! — тревожился Гоголь. — Позабыли все, что пути и дороги к этому светлому будущему сокрыты именно в этом темном и запутанном настоящем, которого никто не хочет узнавать: всяк считает его низким и недостойным своего внимания и даже сердится, если его выставляют на вид всем...»

— С нами как сейчас разговаривают? — произнес Альтшулер. — «Вы подвели страну!» Да теперь всякий знает, кто такие нефтяники Тюмени. Это люди, из-за которых дорожает бензин, отменяются авиарейсы... Что бы ты ни сделал за долгие годы — все отменяется, перечеркивается....

— Ну, не все же, — усомнился я.

— Почти все. На съезде говорилось о негативных процессах, проявившихся в семидесятые и начале восьмидесятых годов. В печати назывались имена, адреса, причины, потерн. Но в эти же годы здесь — и не только здесь! — работали люди, работали, не щадя своих сил — им говорили тогда, что они приближают будущее, они верили в это и действительно приближали его. Так что же — теперь и это перечеркнуть?

— Ошибки здесь были всегда — и свои собственные, и, что называется, внедренные извне. В конце концов стратегия освоения Западной Сибири сложилась такой, какой ее навязали из центра, но у этой стратегии оказалось достаточно горячих сторонников и в местном руководстве. И тем, кто был против, пришлось отойти, уйти или примириться, а значит — потерять себя... Но то было всего лишь начало! Вот когда во всей красе развернулась «экспансия летающих», стало совсем худо. Я не об экологических последствиях говорю — о социальных. Стало слишком легко отказаться от любого работника, стало слишком накладно и непривычно думать о человеке и его нуждах — перебьешься! а не перебьешься — новых привезут! Стало слишком утомительно и уж абсолютно необязательно думать о том, что обживать эту землю все-таки нам — таким, какие мы есть.

— Вы обратили внимание, — спросил Альтшулер, — что на этом съезде нефтяникам было посвящено несколько слов; «Серьезное отставание допущено в машиностроении, нефтяной и угольной промышленности...», а Энергетической программе уделен всего один абзац? Главный упор — машиностроение, компьютеризация... Что же, правильно. Добывающие отрасли морально устарели. Но это, если хотите, наша личная драма...

Личная? Да за этими словами, подумал я, миллион людей, многие из которых действительно каждый день совершают настоящий подвиг, но даже не подозревают об этом. Им и прежде-то многого не подавали — одни слова, а теперь и добрых слов стало словно бы жалко, вроде бы неуместны они.

Я шел по городу: сугробы, как и всегда в здешних краях, уполовинивали чахлые деревца, и тропка вилась меж ними, как среди чапыжника; город разросся, но только теперь, сейчас, когда осел в Нижневартовске мощный десант московских строителей, приоткрылось некое подобие замысла; бело-голубые московские семнадцатиэтажки, которые в Москве вы, наверное, не выделите среди других домов, здесь играли роль организующего начала; со всех сторон они окружили первый микрорайон города (вообще-то по нумерации он считался пятым, но был самым первым, да и весь Нижневартовск в те годы нередко именовали «пятым») — микрорайон двухэтажных сборно-щитовых бараков; иные из них были уже снесены, у других грохотали бульдозеры, третьи смиренно приуготовили себя к кончине, однако во многих из них, полуразрушенных или позаброшенных, продолжали работать магазины — этот факт сам по себе, безо всякой бумажной цифири, красноречиво свидетельствовал, сколь скудны в городе торговые пространства; я шел через этот умирающий, но еще несдавшийся квартал, и память подсказывала — в этом доме нас с Лехмусом, «сменовским» фоторепортером и моим товарищем, Федя Метрусенко угощал жареными карасями, но не эта подробность столь уж важна — здесь, между прочим, прошли детские годы «Маршала Советского Союза, дважды Героя Советского Союза, летчика-космонавта СССР Николая Федоровича Метрусенко», и, быть может, стоит его сохранить — если не для этой будущей надобности, то в память о первожителях Нижневартовска; а вот в этот дом нас пригласили на пельмени, но дело началось дракой, а кончилось хоровым пением, не помню только, добрались мы до пельменей или нет; а сюда я приходил за письмами «до востребования», а здесь все с тем же Лехмусом мы провожали Ваню Ясько на Большую землю, однако провожали так долго, что раздумал он улетать... Давно миновали те времена, когда мы с Лехмусом врывались на вахтовой машине в этот город, который и городом-то еще не был, сбрасывали рюкзаки и сапоги, смывали пыль и сажу, шли в домашний ресторанчик «Самотлор» и брали для начала запотелый графинчик; давно миновали те времена, когда в городе жили те, кто работал здесь, кто работал для всей страны; давно миновали те времена, когда каждый встреченный в городе мог быть или был твоим знакомым или знакомым твоих знакомых, давно миновали времена братства и бескорыстной любви, — теперь это другой город, теперь это другие люди, да и мы стали другими. И теперь не спросишь у каждого встречного, как дела у Лёвина, или Петрова, или Китаева, и теперь не станешь рассказывать в любой компании, почему случился газовый выброс в бригаде Черемнова на Варь-Егане — не только нефтяными интересами живет ныне город, и это славно, однако есть среди прочих «интересов» весьма экзотические. У рынка по-над рекой встретил я двух молодцов постстуденческого возраста — один торговал шапками по четверть тыщи за штуку, другой — собачьими унтами, а их «молочные братья» нахваливали груши по двенадцать рэ за кило. Право, увидев этих красавцев, я вспомнил крошечный «самостийный базарчик, на задах квартала двухэтажных бараков, где зимой заиндевелые старцы сбывали заиндевелый инжир, — и картинка-воспоминание показалась мне почти пасторальной. Не помню, сколько было тогда в городе сотрудников милиции и были ли они здесь вообще — теперь, судя по внушительному зданию одного лишь горуправления, их, что называется, вполне, — только я не знаю, какой был тут порядок развития событий: причина ли породила следствие или следствие причину — это я к тому, что город, где и драки-то гасли, едва распалившись, теперь по ассортименту преступлений выглядит на уровне — от уже набивших оскомину квартирных краж до преступлений потяжелее, от налетов лихих карточных умельцев до угона моторных лодок. Недавно тут завели и выявили даже своего валютчика — так что не хуже, чем у людей. В общем, пока городские власти препирались с министрами, начальниками главков и хозяйственными начальниками рангом пониже, но властью обладающими реальной, особенно когда дело касалось финансирования или матобеспечения строительства того или иного объекта, пока горисполком героически сражался с Госкино и Миннефтепромом за кинотеатр, а горком судил да рядил, как организовать досуг горожан, те сами нашли себе занятия — уж как сумели.

Долго ли, коротко, но я вышел к вокзалу. Унылое одноэтажное строение из белого кирпича было обращено к пустым, заметенным рельсам глухой стеной, где прорезаны лишь две щели с буквами «М» и «Ж», а к станционной площадке были повернуты трафареты «касса», «зал ожидания» и «посторонним вход воспрещен». Рельсы уходят в смутную даль, совсем теряются в снегу, в метели, сквозь которую мерцает красный запретительный сигнал светофора, а правее вокзала чуть видна в белесой пелене блеклая грива — должно быть, та, где несколько лет назад искал я могилу Степана Повха, нашел ее на самом краю узкого неухоженного кладбища, — и с того края открылась суета бульдозеров и самосвалов вокруг строящегося вокзала: тогда эта стройка казалась обещанием новой, качественно иной жизни. Вот она и пришла, не прошла мимо, мы в ней, с нею, я все по-прежнему зависит от нас. От нас. Если не все получилось так, как нам хотелось, то это произошло не только потому, что навязали нам неумные решения, — нет, потому, что сами мы оказались недостаточно умелы, недостаточно тверды. Юрий Карякин опубликовал недавно блистательное эссе — «Не опоздать!..». Наш мир. Наша надежда. Наш долг. «Что такое объективность законов вообще? Это не только независимость их от человека, это еще — в зависимость человека от них.» Кто из мальчишек не мечтал в детстве: вот если бы вмешаться в какую-нибудь старинную знаменитую битву (скажем, в Куликовскую или Бородинскую) на танке, на самолете? Я бы... В самой этой благородной патриотической мечте была, однако, смешная нечестность. Однажды, уже недавно, раздумывая полушутя над детским вопросом — в какое время, до или после данного тебе, ты хотел бы жить (просто жить, без всяких привилегий), будь твоя воля выбирать, — я вдруг резко ощутил уже не смешную, а серьезную нечестность самого этого вопроса: ведь время — тоже родина, и здесь не может быть никакого выбора. Оказывается, есть не только та родина — земля, где мы родились, но и время, когда мы родились, когда живем, время, которое и даровано нам как жизнь. наше время живое — тоже есть маша общая родима, которую тоже нельзя предать, которую надо спасать и спасти, чтобы она навсегда — и после нас — оставалась живой и плодоносной...» Автобус, дремавший перед вокзалом, вдруг встрепенулся, задрожал в нетерпении и рванул в путь — открыв понуренную на краю дороги одинокую березу.

И опять я увидел согнутый ствол одинокого дерева, но теперь оно клонилось не от снега, а от горячего ветра, — стоял июнь, начало лета: через три месяца я вновь вернулся в Нижневартовск.

Был то ли субботник, то ли воскресник — чистили канавы, красили изгороди, сажали тоненькие прутики деревьев, укрепляли берега реки, над набережной начали подниматься корпуса бело-голубых московских домов, — и все же город, как в феврале, так и в июне продолжал жить ожиданием: тогда ждали съезда — как он решит, теперь сессию — как она утвердит; здесь по-прежнему не уставали латать соцкультбытовский кафтан да еще норовя при случае пристрочить лоскуток от него на какую-нибудь производственную прореху. Поскольку «мир тесен» — это не только расхожая формула, но и житейское свойство северных перекрестков, то нет ничего удивительного в том, что однажды в мой гостиничный номер вошел Коля Филимонов — тот самый газетчик из «Тюменской правды», чьи статьи о проблемах Нягани и Красноленинского свода я усердно штудировал перед зимней поездкой. Я как раз собирался уходить, чтобы навестить Богенчука, его наконец-то выписали из больницы, однако расхожая формула продолжала действовать — оказалось, что именно у Богенчука в «Ленинском знамени» Коля Филимонов проходил свою первую журналистскую практику; в гости мы отправились вместе.

Богенчук, хотя и сменил больничную койку на домашнюю, был по-прежнему на бюллетене, однако от своего вынужденного безделья несколько ошалел и потому рвался проводить вместе с ГАИ какой-то рейд, а еще собирался договориться с генеральным директором объединения, чтобы ему дали радиофицированный УАЗик:

— Возьму с собой фоторепортера — и двинем по бригадам. Материал прямо по рации и передам!

— А снимки? Тоже по рации?

— С нарочным отправим! Или еще куда закатимся. А? — Он посмотрел ни Анну-Нурию. Лицо ее было по-восточному непроницаемо, и Федор засмеялся: — Ладно. Мы ненадолго. И куда-нибудь поближе.

— Не дальше Охи-на-Сахалине, — сказал я.

— Точно. Знаешь, кстати, что новый наш генерал из Охи?

— А зам его, по геологии, — вставил Филимонов, — из Томска. Я был у него сегодня. Знающий специалист. За четыре месяца все тут успел раскрутить!

— Что? — спросил я.

— Он организовал и провел нечто вроде инвентаризации фонда скважин — в каком они состоянии, что от них можно ждать и что нужно для них сделать...

— Что-то я не понял, мужики, — сказал я. — Выходит, когда полтора года назад начался этот аврал, эта истерика с ремонтом скважин, вся работа велась, по сути дела, вслепую?

— А то, — сказал Богенчук.

— Ну, вы даете. Этого я даже предположить не мог.

— Когда Мальцев свернул шею специализированным управлениям по ремонту, — сказал Богенчук, — какая-либо достоверная информация о режиме скважин просто перестала существовать. Потом ахнули: фонд простаивает! вот в чем дело! надо принять меры! срочно! в пожарном порядке!

— Меры, принимаемые в пожарном порядке, — пробормотал я, — чаще всего и приводят к пожару... Уж простите за каламбур.

— Да уж пожалуйста, — великодушно сказал Богенчук. И спросил: — Так ты виделся в Москве с Андросенко?

— Ага. И с художником договорился. Про клише. Только оно ему не понадобилось...

В начале апреля Володя Андросенко прилетел в Москву, по делам своей новой газеты. И через неделю был утвержден собкором солидного столичного издания в дальний район страны. О том мы и посудачили — территория, которую теперь Андросенке «предстояло освещать», была куда как поболее площади Восточной и Западной Европы, взятых вместе.

— Правильно он сделал, что пошел собкором, — сказал Богенчук. — Здесь бы ему припомнили. Нашли бы способ припомнить.

Не исключено, подумал я. Только дело, какое выбрал сейчас Андросенко, не из легких, да и профессия, в сущности, другая: редактор газеты — это одно, вольный корреспондент — совсем иное. Трудно ему придется. Но тут уж — как можешь, так и сможешь.

— Ты у Альтшулера был? — спросил Богенчук.

— На завтра договорились.

— Вроде отстал от него горком с этой пшеклентной дачей... Замом по науке его утвердили.

— Ну, а дача-то хоть у него была?

— Нет.

— Я помню, Федор Николаевич, — сказал Филимонов, — как вы мне первое задание давали.

— А я что-то подзабыл.

— Между прочим, газета ваша понемногу выправляется, — сказал я. — Медленно, как трава, отравленная химикатами. Но — выправляется. Видать, и на нового редактора ситуация с Андросенко давила. И не только с Андросенко. Но теперь... Недавно я заметку про водные дела прочитал. Очень толково пишет какой-то Неруш.

— Не какой-то, а какая-то, — поправил Богенчук. — И не какая-то, а Наташа.

— Ну, извини.

— Да чего там — пожалуйста.

— И у нас в газете перемены, — сказал Филимонов. — Строже стала газета, критичнее.

— И сильно умнее, — добавил я. — Не знаешь ли ты, Коля, что за умник сочинил у вас произведение под названием «Вахта летит в Заполярье»? Он еще предлагает там доставлять людей с Мыса Каменного не только вертолетами, но и катерами. «Это же рядом, всего-то через губу!» Тьфу! Посидел бы он денек-другой на Мысу Каменном. А точнее говоря, — постоял бы...

— Не знаю, — сказал Филимонов. — Наверное, внештатник.

— Штатник-внештатник... Какая разница? Сколько можно играть в эти летающие игры? Скоро живого места во всей Западной Сибири не останется!

— Две недели назад Витальку Попова убили, — сказал Богенчук. — В аэропорту работал, авиатехником. Пьяный вахтовик ножом пырнул...

— Я не о том, Федя. Разные среди летающих люди. И прок от них Северу немалый. Сиюминутный прок. Но система — система эта летающая! — она не только бесплодна, она разрушительна.

— Я тоже не о том, — сказал Богенчук. — Но Витальки-то больше нет. В Урае после зимы не бывали? — спросил у меня Филимонов.

— Нет. Отсюда собираюсь. Тогда — оттуда сюда. Теперь — наоборот. Три месяца не был... Но сын письма шлет, газеты. Так что кое-что знаю.

— С новыми месторождениями прежняя у них маета.

За окнами царил бесплотный свет. Белая ночь. Торчали на пустыре одинаковые серые столбики, тени они не давали. Свайное поле. Федя поглядел на него и мрачно произнес:

— Город на сваях. Город без корней.

Красивое они выбрали место.

Хотя на первый взгляд ничего особенного — пройдя изгиб реки, дорога брала в сторону, а вдоль берега вела неприметная тропка, вела к невысокому взгорью, на котором редко стояли деревья, — так же отдельно, несоединенно отражались они в тихой, чистой воде. До нас здесь уже бывали — об этом я мог судить по опаленной проплешине в неглубокой ложбинке, но кроме пепла прогоревшего костра не встречались окрест другие, ставшие ныне привычными следы человека: банки-склянки, целлофановые пакеты и прочий мусор цивилизации. Теперь, к сожалению, и в глухой тайге редко найдешь незагаженные места; охотничьи сторожки, готовые дать приют каждому, давно превратились в легенду, миф, — сколько я повидал их, искалеченных бессмысленным топором, раскуроченных куражливыми руками «первопроходимцев», на месте иных из зимовий осталась лишь вбитая в землю зола, и то была лучшая участь — взлететь к небу огнем, и никогда больше не видеть, не чувствовать, как шарят по тебе жадные и холодные руки, как топчут тебя обманчиво мягкие сапоги с затейливым рисунком на подошвах, — здесь, всего в часе езды от Тюмени, было иначе, и пускай случилось такое нечаянно, то был словно привет от скрывшихся навсегда — за поворотом, за излучиной, за горизонтом — прошедших времен.

Накануне я встретился со своим старым товарищем. Познакомились мы давно, когда был он буровым мастером на Самотлоре, потом попал на партийную работу, а весной 1985 года был избран секретарем Тюменского обкома партии. В конце той же весны я прилетел в Тюмень, зашел к нему, и Китаев, обведя рукой скромные пределы своего уютного кабинета, с улыбкой произнес: «Вот видишь? Совсем небольшой кабинет...» — по поводу размеров его служебного апартамента в Ханты-Мансийске мы с Макарцевым посудачили всласть.

А Китаев добавил, продолжая улыбаться: «Может, теперь забот станет поменьше? — но тут же стер улыбку с лица и проговорил серьезно: — Да нет — больше». Тюмень уже вступила в трудный этап своего развития, о том, что он придет, знали давно, но одни гнали от себя эту тревожную мысль, другие полагали, что все обойдется, а третьим просто не давали говорить. Однако в апреле молчанию пришел конец. Так уж получилось, что новое назначение Китаева совпало по времени с началом самой серьезной, на моей памяти, критической кампании по проблемам Тюмени, публикация следовала за публикацией, один газетный сериал сменялся другим, о многом говорилось впервые, привычки к такого рода публицистическому «открытию Тюмени» у руководителей и области, и отрасли не было, а потому любая попытка критического осмысления тюменских дел воспринималась болезненно, порою нервозно. Но в сентябре все вещи были названы своими именами. От первого лица. Тогда же был принят правительством страны ряд серьезнейших чрезвычайных мер. Понятно, что такой поворот событий предопределил характер областной партконференции, которая состоялась в декабре 1985 года: «Чем заметнее достигнутые результаты, тем более нестерпимыми становятся пробелы и недостатки...» Были выявлены и конкретные виновники неудач: «Срыв этого задания — крупнейшее упущение в работе обкома партии, его отдела нефтяной, газовой промышленности и геологии, секретаря обкома т. Китаева». Читал я эти строки и старался вообразить себе состояние своего старого друга. Конечно, можно было бы соблазниться сомнениями в справедливости такой оценки, а точнее говоря, обвинения — в своей новой должности Китаев работал всего-то восемь месяцев последнего года пятилетки. Однако был он до этого первым секретарем Ханты-Мансийского окружкома партии, на территории этого округа сосредоточены почти все нефтяные месторождения области, до окружкома заведовал отделом нефти и газа обкома — круг забот тот же... Да не только в этом дело, подумал я. Китаев не из тех людей, кто стал бы прятаться за чужую спину, или оправдываться, или выбирать ношу полегче. Конечно, он страшно переживает — не упреки, нет: тяжелейшую ситуацию, какой не бывало еще в истории нефтяной Тюмени. И, конечно, ему трудно. Но только ли ему?.. Вновь мы встретились в феврале — из Тюмени я собирался лететь в Урай, Нягань, Нижневартовск. Узнал я его не сразу — то ли свет был так тускл в коридоре, то ли так посерело лицо. «Да, Витя, — пробормотал я, стараясь говорить как можно бодрее. — Годы, понятно, нас красят. Только почему же в столь унылые и однообразные цвета?..» Грустно мы поговорили. «Не чувствую я удовлетворения от работы, Я клич. Не чувствую. Перестал чувствовать. Что ни сделаю — знаю: и это не то, и это не так... Дома почти не бываю. Полеты, поездки, а когда здесь... Ухожу — Катька спит, прихожу — Катька спит. Как-то удалось пораньше выбраться. Еле-еле дополз до дома, а ведь тут, знаешь, рядом... На каток она меня потащила. Пришли, надела коньки, на меня смотрит: а ты? Да я, говорю, просто похожу. Она: раньше, папа, ты тоже коньки надевал, со мной вместе катался... Так я уже старенький, дочка. А она: какой же ты старенький? вовсе не старенький...» Да ты на полгода меня моложе, Васильич, подумал я. Назвать нас молодыми — это, конечно, перебор, но вообще... И сказал ему: «А нельзя ли, Васильич...» Он не дал мне договорить: «Нельзя. Сюда — избирают. Отсюда — освобождают». — «Или переводят. На другую работу. Об этом я и хотел сказать. Поближе бы к своему делу тебе... Понимаешь, когда ты заведовал тут отделом — то была сфера, которую ты знал досконально. Но когда ты стал первым в Хантах, что-то меня все же резануло... Вспомнил. Я даже писал об этом — про то, как ты по вопросам сельского хозяйства выступаешь. Ну, я старался понять, объяснить тебе — аппарат, коллективная работа и так далее, но все-таки... Уж больно пестрыми были твои обязанности. Правда, был у меня контрдовод — и довольно существенный. Я, как ты знаешь, по стране мотаюсь изрядно и бываю не только на буровых. Особенно в последнее время. Так вот: меня смущает, что на партийной работе многовато профессиональных функционеров, с таким вот сюжетом развития — комсорг школы, факультета, вуза, секретарь райкома комсомола, завотделом райкома партии, секретарь райкоме и так далее. Ты прости, но эта прямая параллельная жизни, с нею она не пересекается. С тобой совсем иной случай. Уж тебя-то жизнь помяла. Настоящая жизнь. И потому я искренне считал, да считаю и сейчас, несмотря на разного рода сомнения, что ты на партийной работе способен, быть может, сделать больше, сделать лучше, чем иные из твоих коллег. И все же сомнения остаются. Остается страх, что функционерство и тебя затянет...» Тут, видимо, я перегнул. Случаи такие бывают, конечно. Но Васильич? Вряд ли. Совсем недавно в этих стенах разыгралась занятная сценка. Как бы скетч. Человек, с которым приятельствовали мы еще с моих «сменовских», а его комсомольских времен, заведовал тут отделом, профиль которого совпадал с моими интересами. Мы поговорили о делах и не о делах, у моего приятеля отменная, любовно подобранная библиотека, и поговорить о книгах мы оба любили и, быть может, умели. За разговорами незаметно приспела обеденная пора. Приятель мой пригласил меня в обкомовскую столовую. Отправились мы туда, продолжая мило беседовать, предположим, фрезеровской «Золотой ветви». Дружно помыли руки, приятель мой балагурил, цитировал стихи своего знакомого, что-то вроде: «За рифмами хожу на рынок, а за продуктами в обком», — мы проследовали длинным подвальным коридором, и вдруг он остановился, дернул плечиком, произнес куда-то в сторону: «Извини. У нас тут субординация. Тебе туда, а мне сюда — и нырнул в какой-то крохотный зальчик за занавеской. Поглядев ему вслед, я еще успел подумать: «Субординация субординацией, но не уронил бы ты, Гена, свой авторитет, если б один раз похарчился в общем зале», — и повернул назад. Ерунда собачья, конечно, а вот застряла в памяти. Но сейчас-то почему я ее вспомнил? Таким штучкам Васильич не подвержен — и уверен, и знаю. А если другое затянет? Не люблю и параллельные линии. Не лежит у меня к ним душа. «Ладно, -сказал Китаев. — Поговорили — и вроде бы как полегчало. Все. Надо работать». Сколько раз уже мы спасали себя этими простыми словами — надо работать. Но всегда ли?.. Я улетел по своему маршруту, на обратном пути виделись мы мельком, он собирался то ли в Ямбург, то ли в Надым, то ли в Сургут. И сейчас, когда я вновь оказался в Тюмени, долго не мог дозвониться. Потом узнал: в командировке, вот-вот должен вернуться. И опять улететь. Позвонил еще и еще — пока не услышал знакомый голос:

— Ты здесь? Заходи.

Вид у него был, пожалуй, получше, чем в феврале. Что-то, значит, все же наладилось, отладилось, стабилизировалось.

— Откуда прилетел? — спросил я у Китаева. — Из Ямбурга?

— Из Тобольска.

— Тогда с Тобольска и начнем.

— Давай.

— Ставлю вопрос ребром...

— Хоть копытом.

— Когда вступит в строй этот печально знаменитый гигант? В двадцать первом веке? В двадцать втором?

— Почему в двадцать втором?

— Это же задачка для второклассников, Васильич. Какой объем капвложений предполагается осваивать за год? Миллионов по сто?

— В строймонтаже — по восемьдесят.

— А стоит ваш гигант в строймонтаже миллиарда три, если не поболее. В общем, лет за сорок управитесь. Кому только тогда ваш гигант нужен станет? Какая польза от него сейчас? Едва ли не миллиард уже как бы освоен, а что с этого имеет страна?

— Комбинат придется перенацеливать. Готовились выпускать одну продукцию, а она сейчас по другой технологии идет, более совершенной.

— Еще бы. Этот гигант уже столько строят, что было бы странно, если б не появились и новые технологические решения, и новые требования. А его все строят. Все перенацеливают.

Лет десять уже прошло, подумал я, как роман про эту затею написан — его, по-моему, и автор-то успел позабыть, а «Место действия» так и не стало местом действия. Конечно, что-то там делается — правда, в основном на уровне освоения средств: сегодняшняя продукция Тобольского комбината стыдливо именуется полупродуктом, и чтобы довести до ума, его пристраивать надо на другие производства, за тыщи километров от Тобольска. Нечто похожее произошло в Сургуте, где героическими усилиями сладили заводик, запустили его под барабанный бой, а получили бензин с таким загадочным октановым числом, что во всей Галактике этот бензин не применишь, если не приложишь к «полупродукту» новые усилия, ну и пока опять же не раскошелишься...

— Денег нет. Нет возможностей. Скажи прямо: комбинат нужен?

— Еще как. Нам многое нужно. Но сейчас наша главная задача — выйти к августу на суточную добычу. Пока отстаем на шестнадцать тысяч тонн...

— А ты уверен, что эта задача — главная? Ты уверен, что «курс на новые месторождения» и есть правильный курс?

— Давай без шуток. Так решила областная партконференция. Надеюсь, ты понимаешь, что такое партийная дисциплина?

— Понимаю. Только не шучу я, Васильич. Просто мне кажется, что главная задача — это все же не новые месторождения. И даже, прости меня, не суточная добыча. Главная — другая. Точнее — две других. Глубокая переработка нефти и повышение коэффициента нефтеотдачи пластов. И я убежден, что ты думаешь точно так же. Над идеей глубокой переработки еще Муравленко бился, о повышении нефтеотдачи ты мне сам говорил не раз. Впрочем, об этом сейчас все говорят. Или почти все. Про нефтеотдачу даже на съезде толковали. Только одна нескладность там была. Первый секретарь Татарского обкома партии говорил, что проблема эта наиважнейшая, но ею практически никто не занимается, а нефтяной министр на другой день заявил, что создан межотраслевой научно-технический комплекс «Нефтеотдача». Может, в промежутке между этими выступлениями его и создали?

— Томичи по нашей просьбе работают в этом направлении.

— В лабораторных условиях, конечно. И даже для лабораторных испытаний не хватает, как говорил тот же министр с той же трибуны, каких-то там ингибиторов и деэмульгаторов. Их мы за границей покупаем. И, быть может, потому, что до сих пор нет Тобольского нефтехимического комбината.

— В первую очередь мы должны ликвидировать отставание в добыче.

— Чтобы, упаси боже, не снизить собственных рекордов по продаже сырой нефти?

— Повторяю. Мы должны ликвидировать отставание в добыче. Это раз — и спорить тут не о чем. Теперь второе, — в голосе Китаева появилось раздражение: — Ты что — считаешь себя умнее других?

— Все, что я знаю о ваших делах, я знаю от вас и только от вас — всех, с кем познакомился за эти годы на Севере, от вас, умных, думающих, болеющих за дело людей. Только никак не могу понять, почему думаете вы одно, а поступаете все же иначе? Ведь мы, не только перед настоящим в ответе. Перед будущим — тоже.

Наступила длинная, неловкая, тягостная пауза. Прервал ее зуммер телефона.

— Это ты, Серега? — спросил Китаев.

В первой моей книжечке — была она посвящена комсомольско-молодежной бригаде бурового мастера Виктора Китаева — есть такая фотография Лехмуса: рядом с вагончиком бригадной столовой стоит, широко улыбаясь, молодой Виктор и обнимает привалившегося к нему пацаненка, своего сына. А сейчас он позвонил сказать, что сдал последний экзамен за третий курс. Китаев положил трубку, устало произнес:

— Будущее... О нем-то, конечно, хорошо думать. Высоко. Но живем мы в настоящем. И происходит, Яклич, в этом настоящем следующее: не успели высохнуть чернила на документе, определившем правительственные меры оказания помощи Западной Сибири, как началась корректировка — в сторону сокращения ассигнований.

— Слыхал я об этом. И, честно говоря, ничего не могу понять.

— Что тут понимать? Трудное время. Для всей страны трудное. Надо работать, работать, работать...

— На плановую цифру суточной добычи вы, конечно, выйдете. Но только за счет напряга. А «курсом на новые месторождения» просто зароете в землю сотни миллионов.

— Тут есть перегибы, есть просчеты. И о них мы говорим открыто и принципиально. У нас пленум проходил после съезда. Не читал материалы?

— Читал.

— Богомяков резко критиковал эту манеру — рапортовать о вводе новых месторождений, а там, как были две разведочные скважины, так и остались.

— Боюсь, что вы сами толкнули их на такие рапорты.

— Знаешь ли!.. Ты отдавай себе отчет.

— Отдаю, Васильич, отдаю.

Через три месяца после нашего разговора, в самом конце лета, когда я мучился над этими строчками, сын прислал мне письмо, а в нем огромную, на два газетных номера, свою заметку в районной газете о мытарствах Ловинки, Ловинского месторождения. Вот только одна главка из этой печальной статьи.

«В этом году на Ловинском месторождении планировалось получить 121 тысячу тонн нефти. К нынешнему дню (дата выхода газеты: 26 июля 1986 года. — Ю. К.), за три месяца работы, добыто менее 8 тысяч тонн. Наверное, ни у кого не возникает сомнений, что о годовом плане можно говорить только в прошедшем времени. Он был составлен с учетом планируемой работы УБР на Ловинке, и потому НГДУ «Урайнефть» пришлось обратиться в объединение «Красноленинскнефтегаз» с просьбой откорректировать план с учетом фактической работы буровиков.

Недобор нефти на Ловинке смогут покрыть другие, старые месторождения. Но каково им приходится? На Ловинке выключена из работы армия техники, заморожены материалы — все это в начале нынешнего года было оторвано (и будет оторвано до ноября-декабря) от действующих месторождений.

И вот что думается: если старые месторождения — пиджак, а Ловинка — всего лишь пуговица, хотя и привлекательная, и если все это пришили наоборот, то есть не пуговицу к пиджаку, а пиджак к пуговице, то не следует ли побеспокоиться здравому смыслу и холодному расчету? Не пора ли остудить разгоряченные рукоплесканиями ладошки прохладным металлом микрокалькуляторов и подсчитать, во сколько обойдутся «штурмы» и «покорения» новых месторождений при повторении удалых наскоков «а ля Ловинка»?

Эх, Ловинка, Ловинка, золотая ты наша азбука в период всеобщей тяги к экономической грамотности...»

— Есть у нас один резерв, — сказал Китаев. — Оптимизация организации и управления. Тут мы записку в Совмин подготовили. Хочешь — погляди.

То были две с половиной толково и плотно написанные странички, суть которых сводилась вот к чему. За двенадцатую пятилетку буровики Тюмени должны будут пробурить 115 — 120 миллионов метров — вдвое больше, чем в предыдущей пятилетке. При существующей структуре буровых подразделений эту задачу решить невозможно. Необходимо создать специализированные буровые объединения, в которые бы входили два-три мощных УБР, управление разведочного бурения, вышкомонтажники, тампонажники, спецстройуправление по отсыпке кустов и внутрипромысловых дорог, строительное управление по обустройству. Такие объединения будут работать по договору с добывающими объединениями, сдавать им скважины, полностью подготовленные к эксплуатации. Специализированное объединение позволило бы собрать в кулак инженерно-технологические силы, наладить серьезную проработку месторождения, вести грамотную технологическую политику.

— С этого ты бы и начинал, Васильич, — сказал я.

— Положим, начал ты. С Тобольска.

— Это же страшно интересно! Но ты знаешь, что мне в голову в связи с запиской твоей пришло? Что это всего лишь часть необходимой перестройки. Что вся производственно-организационная структура региона должна стать иной. И что властвовать над регионом должны не главки, которые не столько властвуют, сколько разделяют, а межведомственный комитет. Что обком…

Тут я запнулся.

— Ты уж договаривай до конца, — проворчал Китаев.

— Помнишь, на съезде говорилось, что необходимо перейти к экономическим методам руководства на всех уровнях народного хозяйства. И еще говорилось о том, что партийные комитеты не должны подменять хозяйственные органы...

— Помню, конечно.

— А я помню еще, что, когда ты заведовал отделом нефти и газа, вы с Геной Петелиным до ночи тут были на связи с УБР да НГДУ, какие-то жуткие сводки составляли. Да и сейчас, наверное, когда за эту суточную добычу деретесь, покоя от вас ни одному телефону в области нет.

— К чему ты клонишь?

— Как было на съезде сказано? Партия формулирует главные задачи в социально-экономической и духовной областях жизни. Главные! А повседневной экономической работой должны быть заняты экономические органы управления...

А если еще ввести регион, размечтался я, в рамки эксперимента по самофинансированию? Тридцать процентов прибыли туда, семьдесят — сюда. Может, тогда и начнется комплексное освоение Западной Сибири, на деле начнется, не на словах? Пока даже страшно подумать, сколько добра пропадает в бездонных оврагах межведомственных границ. Быть может, поболее, чем мы получаем. Тогда и Тобольский комбинат довели бы до ума. И дороги прокладывали бы для всего региона, а не для той или иной конторы. И города строили бы для людей, а не времянки для работников. И занялись бы, наконец, созданием оздоровительной зоны для тружеников Сибири в южной тайге области — столько разговоров о ней, но только разговоров. И буровое оборудование, машины, механизмы регион покупал бы такие, какие ему нужны, а не те, что навязывают по принципу «берите, что дают и пока дают». От этого, правда, сильно закручинились бы трубопрокатчики в каком-нибудь Сумгаите, но это уже их печаль — и без того с миллионнотонного брака для северян они поимели свою «северную надбавку»... Закручинились бы, наверное, и в министерствах, но, быть может, тогда бы и поняли, что их дело совершенствовать техническую политику отрасли, а не сочинять инструкции о порядке застегивания пуговиц после отправления малой нужды при морозе ниже... или ветре до... И наука стала бы умным советчиком, а не «прислугой за все». И, быть может, тогда наступила бы пора, когда Север стал бы не только местом работы, но местом полнокровной жизни...

— Ладно, Яклич, — сказал Китаев. — Давай смотреть на вещи реально...

Расставшись с Китаевым, я побрел пешком в сторону гостиницы, был уже вечер, но жара не спала, шел я медленно, потом свернул в боковую улочку, название ее показалось мне знакомым — Карская, ну да, вспомнил я, на этой улице живет Толик Завгородний, мы работали с ним в одной вахте на Харасавэе, как-то я ночевал у него, когда мы вместе выбрались на отгулы, я незамысловато шутил тогда — ну, Толян, мало тебе, что работаешь в Карской экспедиции, — ты еще и живешь на улице Карской... В тюменских домах прибиты к дверям подъездов таблички со списками жильцов, я шел от подъезда к подъезду, читал все списки подряд и в конце концов наткнулся на фамилию Толика. Застать его я не надеялся, но все же поднялся, позвонил...

— Здорово! — рявкнул улыбающийся бородач. — Ты почему нашего министра бичом обозвал?

— Какого министра? Откуда ты это взял, Толик?

— Из твоей книжки.

— Перестань.

— Да погляди сам.

Он протянул мне желтенькую брошюрку, про Вуктыл я ее написал, и ткнул в раскрытую страницу.

«Главный наш бич, министр пишет, что основной показатель в геологии считается метр...» Фраза была разрублена версткой — словом «министр» заканчивалась одна страница, а «пишет» было уже на другой. Ну, а такую малость, как запятая перед «министром». Толик просто в расчет не принял.

— Добро бы просто бич. Но главный! — грозно прорычал Толик. И спросил: — Ты надолго?

— Послезавтра улетаю.

— Значит, завтра на речку махнем. Годжа машину купил — вот и махнем. Я тут отличное место знаю!

Место и в самом деле было красиво, красота его не била в глаза, а медленно входила в душу. Мы неторопливо развели костерок, устроились рядом — Годжа, Толян, я — говорили вполголоса, вспоминали подробности когдатошнего харасавэйского лета — я-то никогда его не забуду, а для них оно — одно из многих, прошедших чередой, однако и в их сердцах то лето как-то отложилось. Мы смотрели в изменчивый огонь, говорили или молчали, я думал о сыне, о том, как трудно сложился для него первый год самостоятельного бытия, и о том, что ведь это же я, своими руками вытолкнул его за порог дома, теперь тревожусь за него, корю себя и снова тревожусь и снова корю и повторяю слова, которыми заканчивается книга «Человеческие качества»: «Главное в каждом из нас и в нашей жизни — это узы любви; ведь только благодаря им наша жизнь перестает быть кратким эпизодом и обретает смысл как часть вечного». И опять я думал о друзьях, с которыми свел меня Север, о тех, с кем удалось повидаться, и о тех, кого уже не встречал давно, и вот об этих, с кем сижу сейчас рядом у догорающего костерка, — как хорошо, что вы есть, и как знобяще жалко, что я не умею сказать о вас так, как того вы стоите, и единственным утешением служит мне фраза Старого Капитана — еще в начале века он посвятил ее вам, таким, как вы: «Когда разлетится вдребезги последний акведук, когда рухнет на землю последний самолет и последняя былинка исчезнет с умирающей земли, все же и тогда человек, неукротимый благодаря выучке по сопротивлению несчастьям и боли, устремит неукротимый свет своих глаз к зареву меркнущего солнца...» Конечно время, предельно пространство, исчерпаемы земные недра — неисчерпаема лишь сила духа таких, как эти люди, — всегда я любил их и буду любить, пока живу. Костер уже догорел, угли обесцветились, рассыпались в прах, но легкая эта пелена еще сохраняла жар, но то было уходящее тепло воспоминаний. Как далеко они ушли, белые ночи Самотлора и Харасавэя, и мы ушли далеко, и по-прежнему далека дорога, но тем круче она, чем больше мы забываем прошедшие времена... «Вы, наверное, знаете, — сказал мне когда-то, кажется теперь — уже давно, Коля Филимонов, — поселок всегда назывался Нях. Ханты мне говорили: это название речки, она рядом, и имя ее в переводе означает «смех»...» Затаилась речушка, потеряв, позабыв свое имя, умолк, замер, застыл под обманчиво легкой пленкой радужных нефтяных разводьев переливчатый смех, отлетела чья-то душа, растаяла, растворилась в этом ли воздухе? в иных ли пределах? слепой инстинкт самосохранения, трогательно защищающий суетный непокой, не дает задуматься над тем, что атомы времени сгорают с каждым вздохом, и вместе с ними обугливаются прожитые мгновения, превращаясь в летучий прах, добавляя невесомой пыльцы в откочевывающие все дальше и дальше песчаные сыпучие холмы прошлого, но всегда ли нам хватает терпения узнать, что же значила отвергнутая мимоходом крупица познания, для которой не нашлось сиюминутного применения, — мы способны понять, что всегда — это сейчас, но догадываемся ли мы, что сейчас — это и то, что уже прошло и что еще не наступило? что лелеемый непокой согревает самолюбие, но чужие души не греет? и, зачарованные скоростью, часто ли замечаем — мы летим вперед или мимо нас несется рирпроекция остывшего времени?..

— Ну что — пора? — спросил Годжа, поднимаясь с корточек и разминая затекшие ноги. Он подбросил ключи, поймал их, сказал: — Пойду, прогрею мотор.

— Пора, — отозвался Толян.

Пора, мой друг, пора...