Железный Мюллер не выносил чрезмерных запахов ни мужской, ни женской косметики, а теперь, уставший и запыхавшийся, вынужден был полной грудью вдыхать два совсем различных сильных запаха: хвойного одеколона и пота, исходившие от собственного тела. Он стоял по стойке «смирно» и старался ничем не показать, что ему после обильного завтрака эти запахи неприятны. Он сдерживался, однако не был уверен, что эта парочка не заметит его состояния, если намеревается и дальше задерживать его. А они, похоже, не торопились. По выражению их лиц, раскрасневшихся после купания, было видно, что в своей праздности они совершенно не ожидали его появления. Он решил напомнить, что явился по долгу службы. Щелкнув каблуками, резко мотнул головой в сторону Шмидта и четко произнес:

— Герр гауптшарфюрер!

Шмидт выпрямился в кресле и посмотрел на него с таким выражением, что Мюллер тут же забыл о переживаниях, вызванных раздражавшими его запахами. Шмидт умел — а это был тот самый случай — из состояния романтической задумчивости в один миг перейти к холодному бешенству крутого эсэсовского начальника, один вид которого внушал страх даже такому, каким был он, Железный Мюллер. Когда это случалось, никто из его подчиненных, даже из подопечных, даже из тех, к кому он был благосклонен, не мог рассчитывать ни на какие поблажки. Зная, что Мюллеру хорошо известен его изменчивый нрав, Шмидт постарался высказать свое неудовольствие.

Мюллер незаметно перевел дыхание, сглотнул слюну, жалея, что вместе с ней не мог проглотить вырвавшиеся у него слова, и почувствовал, как вдруг весь похолодел.

Шмидт расстреливал его взглядом и не позволял отвести глаза. Мюллер знал, что это значит, и с опаской ждал вспышки ярости, которая для многих подчиненных Шмидта кончалась трагично. По правде сказать, некоторых вещей бояться уже не приходилось: он имел в виду Восточный фронт со страшными русскими зимами, штрафные батальоны и концентрационные лагеря. Ничего этого уже не осталось, и здесь он мог быть спокоен, и все-таки его не отпускал страх перед ощетинившимся Шмидтом. Оба были ветеранами СС, присягнувшими на слепое повиновение, никогда не забывавшие «ночь длинных ножей», фюрера и судьбу тех, кто попытался ослушаться главарей СС. Он знал, что Шмидт в подобном состоянии готов обнажить свой «длинный нож».

Шмидт помолчал еще какое-то время, нервозно постукивая пальцами по подлокотникам кресла, и заговорил голосом, от которого Мюллер вновь внутренне напрягся.

— Слушаю вас, унтершарфюрер Мюллер, — сказал он, и глаза его сверкнули.

Мюллер вытянулся еще больше, стараясь убрать выпирающий живот, и попытался четко отрапортовать. Однако голос подвел его — поперхнувшись, он как-то сипло произнес:

— Герр гауптшарфюрер, унтершарфюрер Франц Мюллер докладывает: ваше приказание выполнено!

Шмидт не скрыл своего изумления, да и доктор Краус посмотрел на Мюллера с удивлением. Это позволило Мюллеру передохнуть — на губах Шмидта он заметил намек на улыбку, ничуть его не смутившую, — его нелепое поведение привело начальство в хорошее расположение духа.

— Я ничего не понял, Мюллер, и не думаю, что доктору удалось тебя понять, — сказал Шмидт и, взглянув на доктора Крауса, позволил своим сжатым губам растянуться в улыбку и добавил: — Не правда ли, доктор?! Мне показалось, что у него в брюхе шипит гусак… Повтори, Мюллер!

Теперь Мюллер покраснел уже от стыда, но постарался собраться. Наклонив голову, тихонько прокашлялся.

— Герр гауптшарфюрер! — произнес он громко и раздельно. И, вслушиваясь в звук своего голоса, выпалил четко и быстро, точно из автомата: — Унтершарфюрер Франц Мюллер докладывает: приказ выполнен. Унтершарфюрер медицинской службы Фреди Хольцман переведен в «зондеркоманду»!

Шмидт снова посмотрел на доктора Крауса и многозначительно поднял брови. Краус ответил ему кивком головы в знак признания, что был не прав, когда сомневался в Железном Мюллере. Шмидт встал с кресла, подошел к открытому окну и вернулся к Мюллеру.

— Эти парни на улице, похоже, подыхают от скуки и безделья. Расшевелите их, Мюллер, займите чем-нибудь. Вдолбите в их башки, что они выполняют специальное задание и должны быть готовы к серьезным делам. Вам ясно, Мюллер? Вы свободны…

— Минутку, унтершарфюрер… — заговорил доктор Краус, он встал и предложил Мюллеру сигарету из позолоченного портсигара. — Я бы хотел знать, как унтершарфюрер Хольцман встретил перевод… Вы понимаете меня, Мюллер? Молодой человек возражал? Не было ли для него это слишком больно?…

Мюллер смущенно посмотрел на Шмидта. Он не знал, как ответить, но поскольку на его лице не увидел ничего, кроме холода и равнодушия, попытался сам найти выход из положения:

— Герр доктор, унтершарфюрер Хольцман отправился в «зондеркоманду» без колебаний. Мы выполнили это самым лучшим образом. Я думаю, он остался доволен.

— Спасибо, Мюллер, я этого не забуду, — сказал Краус, удовлетворенный ответом, захлопнул портсигар и грациозным движением руки протянул его Мюллеру. — Возьмите это… Мой подарок ревностному унтершарфюреру…

Мюллер опять мельком взглянул на Шмидта, однако портсигар принял без особых раздумий.

— Хайль Гитлер! — воскликнул он и поднял руку в нацистском приветствии.

Мюллер стремительно вышел, но, закрыв за собой дверь, остановился. Он должен был перевести дух и хоть немного прийти в себя, прежде чем предстать перед своими солдатами. У него было такое чувство, будто он высвободился из капкана и обе ноги у него переломаны. Этот рапорт был для него самым тяжелым из всех, которые ему когда-либо приходилось отдавать Шмидту. Сказывался страх, оставшийся после расставания с Фреди. Он боялся как проницательности начальника, так и самого себя, своего неумения притворяться и искусно лгать. И надо же было, когда буря негодования Шмидта прошла стороной, доктору Краусу пристать к нему со своим вопросом. Стоило продолжить расспросы, наверняка бы он, Мюллер, запутался. Опустошенный и обессиленный, он постоял, тупо глядя на застывшего часового, ожидавшего момента, чтобы отдать ему честь, затем вздохнул полной грудью свежий и чистый воздух, пропитанный хвоей, и стал тяжело сходить по деревянным ступенькам.

Шмидт и доктор Краус больше не вспоминали про Железного Мюллера и даже не прокомментировали его рапорт о «переводе» унтер-офицера медицинской службы Фреди Хольцмана в «зондеркоманду». После ухода Мюллера Краус в изысканных выражениях поблагодарил Шмидта за то, что тот выбрал для такого дела столь надежного человека. При этом он не мог сдержать чувства облегчения, поскольку освободился от последнего сотрудника, чье пленение союзниками могло бы привести к нежелательным последствиям.

— Знаете, — сказал он Шмидту, — этот молодой человек, этот унтершарфюрер Хольцман, не имел случая детальнее познакомиться с опытами, проводившимися в моей лаборатории, и все-таки, как сказал рейхсфюрер Гиммлер… — Он, как бы извиняясь, улыбнулся, потому что заметил, как брови Шмидта недоуменно поднялись, и пошел одеваться.

После обеда они вышли побродить лесными тропками и по возвращении ненадолго задержались с эсэсовцами из своего сопровождения. Мюллер успел привести в порядок этих парней и, оставшись доволен произведенным на Шмидта эффектом, мог теперь спокойно закусить.

Шмидт опять сидел в удобном кресле и после кофе наслаждался ароматом и вкусом французского коньяка. Доктор Краус за столом просматривал какие-то бумаги, что-то отбирал в отдельные папки и изредка поглядывал на Шмидта. Он завидовал его умению в любых обстоятельствах владеть собой и ожидал услышать беззаботный храп. Вскоре, однако, он смог убедиться, что спокойствие это было напускным.

Отпив глоток коньяку, Шмидт спросил, не открывая глаз:

— Когда вы последний раз смотрели на глобус?

Удивленный его вопросом, Краус неопределенно усмехнулся.

— Я не шучу, доктор, — продолжал Шмидт, подливая себе коньяку. — Я спросил вас совершенно серьезно… Глобусы и карты не ваше дело. Этим занимаемся мы, солдаты… Может, лучше было бы спросить вас так: известно ли вам, как далеко отсюда до Аргентины?

Не скрывая своей растерянности, Краус облокотился на стол, скрестил кисти рук и сказал:

— Вы правы, Шмидт… Полагаю, я вас понял. Поэтому вы не должны спрашивать меня, задумывался ли я над тем, как мы доберемся до Аргентины. Сразу же отвечу вам — не задумывался…

Шмидт прервал его движением руки, однако заговорил, чуть помедлив. Он сделал это намеренно, ибо почувствовал, что ему удалось вызвать Крауса на разговор о вещах, в которых тот слабо разбирается, и уже наслаждался его некомпетентностью. «Однако, дорогой мой герр доктор, — думал он про себя, пряча злорадство под маской задумчивости, — это лишь начало!» Он решил, что ликовать будет потом, когда в полной мере отплатит Краусу за все утренние насмешки, забыть которые он не мог до сих пор. После доброго глотка коньяку он заговорил неторопливо и как бы скучающе:

— Не пытайтесь. Не ломайте зря голову. Только запутаетесь. Мы еще в самом начале пути. Прежде всего нам необходимо попасть в Перг и на виллу Цирайса, и лишь там мы займемся изучением и глобуса и карты… Я хочу надеяться, что так будет…

— Должен заметить, вы меня всерьез обеспокоили, — уколол его Краус, даже отдаленно не догадываясь о подлинных его намерениях. — Я не понимаю вас.

— Чтобы понять меня, вы должны мыслить по-военному, вы же этого не умеете, и я вам это, поверьте, не ставлю в упрек, доктор…

— Тогда объясните мне… — попросил Краус и поспешно добавил: — Мне бы не хотелось разувериться, что гаулейтер Цирайс…

— И не надо! — решительно отклонил его сомнения Шмидт. — Гаулейтер ваш преданный друг, и вы в числе тех немногих, кого он пожелал взять с собой. В остальном, надо ли мне убеждать вас в расположении, которым вы пользуетесь у Цирайса… Я только хотел вам сказать, что обо всех этих вещах я думаю как военный. Видите ли, доктор, война продолжается, и сейчас бои идут на нашей земле… Прошлой ночью мы убежали от американцев и англичан и бежим на восток. Я не знаю и думаю, вряд ли Цирайс знает, с какой скоростью русские движутся на запад и не встретимся ли мы с ними уже этой ночью на его вилле…

— Майн готт! — взволнованный Краус поднялся с кресла. — Тогда чего мы ждем?

— Встреча на вилле назначена завтра утром…

— Но если случится…

Шмидт молчал, прикрыв глаза. Краус посмотрел на него почти с мольбой и, вглядываясь в его лицо, такое же румяное, как и после утренней ванны, постарался внушить себе утешительную мысль: «Шмидт бредит… Коньяк ударил ему в голову…» Лишь только он так подумал, Шмидт неожиданно открыл глаза и твердо сказал голосом, в котором не было и намека на опьянение:

— Садитесь, доктор, и успокойтесь… Цирайс учел некоторые обстоятельства. Вилла удалена от всех важнейших коммуникаций и не обозначена ни на одной нашей карте…

— И вы сами мне сказали, что по этой стороне Дуная движутся западные союзники, — несколько успокоившись, сказал Краус.

— Будем надеяться, что русские не собираются переправляться на другую сторону, а те, с запада, и впредь не станут торопиться.

Краус опустился в кресло, по-прежнему глядя на Шмидта, однако ничего не сказал. Он скрывал свои мысли, чуть заметно усмехался, и если бы проницательный Шмидт заметил эту усмешку, то без труда понял бы, о чем тот подумал. «Дорогой мой Шмидт, поистине можно поражаться, как вы легко переносите такое количество крепких напитков, но…» Краус задумался, как бы поделикатнее выразить свое опасение, ведь алкоголь опасен тем, что вызывает порой самые непредвиденные и удивительные последствия, и было бы ужасно, если бы именно сегодня, в этой ситуации он напился… начал шататься… блевать… свалился под стол… Он не мог решиться ни на одно из этих выражений, потому и молчал, удовлетворившись усмешкой и надеждой, что достаточно умеет владеть собой. Он закурил сигарету и вернулся к своим бумагам, однако Шмидт ненадолго оставил его в покое. Шмидт поднялся и начал ходить по мягкому ковру размеренным шагом, поскрипывая начищенными до блеска хромовыми сапогами. Он ходил из угла в угол, останавливаясь у открытого окна, бормоча что-то себе под нос насчет эсэсовцев, которые опять валялись на траве; неожиданно он позвал Мюллера.

— Мюллер! — крикнул он в окно. — Пусть нам кто-нибудь сварит крепкого кофе!

Мюллер ревностно отозвался:

— Яволь, герр гауптшарфюрер, крепкий черный кофе!…

Шмидт еще раз обошел вокруг стола и вернулся в свое кресло.

— Это хорошо, что вы вспомнили про кофе, — заметил Краус и посмотрел на часы. — Время тянется дьявольски медленно…

Шмидт тоже посмотрел на часы. Сделал он это как-то механически, без интереса, хотя сказал:

— Медленно, но тем не менее идет. Скоро пятнадцать часов.

Краус кивнул и снова склонился к бумагам.

Шмидт помолчал, постукивая пальцами по подлокотнику кресла. Деловитость Крауса и подчеркнутый педантизм, с которым тот перекладывал бумаги на столе, начали всерьез нервировать его. В какой-то момент Краус, услышав глухую дробь его пальцев, поднял голову и рассеянно усмехнулся.

— Я думал, нам принесли кофе… — сказал он и опять занялся бумагами.

Шмидт с силой сжал пальцами обеих рук подлокотники кресла, но, памятуя о том, что собирался предпринять, не взорвался, а спокойно сказал:

— Не представляю, сколько у вас еще дел с этими вашими документами, однако должен напомнить, что до виллы нам добрых три часа ходу… У нас должен быть резерв времени, потому что идти придется ночью.

Краус воспринял его замечание с улыбкой простодушного невежды, одновременно выражавшей должное уважение к опытному офицеру и ветерану войны, и в том же тоне ответил:

— По вашему знаку, герр гауптшарфюрер, я буду готов к выходу…

Мюллер и молодой эсэсовец принесли кофе и вышли, стараясь ничем не нарушить тишины, царившей в комнате. Шмидт нетерпеливо дождался, пока за ними закроются двери.

— Может быть, я позволю себе больше, чем смею, доктор, однако должен вам сказать… Видите ли, эти ваши бумаги… Я так полагаю — это важные документы из вашей лаборатории?

— Да, вы правы, Шмидт. Мне трудно себе представить, чтобы вам это было неизвестно. Иначе говоря, это весьма важная документация о результатах моих исследований. — Он встал и с гордостью изрек: — О моих опытах, позволяющих говорить об эпохальных открытиях по сравнению с теми, что мы получили с Лебенсборном… Шмидт! — Произнеся его имя с особым ударением, он дождался, когда их взгляды встретятся, и с пафосом продолжил: — Вам известно, что, кроме гаулейтера Цирайса, никто не имел права заглядывать в документы моей лаборатории… Мне бы хотелось, и я готов показать вам некоторые вещи…

— Я разочарую вас, доктор, — спокойно заговорил Шмидт, отставляя чашку с кофе. — Прежде всего должен вам напомнить, что я был шефом охраны вашего медицинского блока. Больше того, непосредственно от гаулейтера, то есть нашего коменданта, я получал рекомендации по отбору заключенных, которых мы предоставляли в ваше распоряжение…

Краус слегка покраснел, но не отвел взгляда.

— Вы меня и не разочаровали и не огорчили, герр Шмидт. Мое желание является лишь выражением уважения, которое я испытываю по отношению к вам. А сейчас, должен заметить, вы упускаете единственную возможность познакомиться с тем, что и мой добродетельный друг Цирайс не мог узнать от меня. По его приказаниям вы могли понять, для каких опытов мне были нужны заключенные. Окончательные же результаты моих исследований получал только рейхсфюрер СС Гиммлер. А он об этом, я полагаю, информировал одного фюрера.

Шмидта нимало не смутила тирада доктора. Хотя он сразу ответил на его взгляд и все время смотрел ему прямо в глаза, слушал он его с плохо скрываемым нетерпением, о чем сразу же дал ему понять, сказав без обиняков:

— Вы говорите так, словно мы дожидаемся самолета, которым полетим в Берлин с рапортом рейхсфюреру!

Краус побледнел и, стиснув челюсти, почти угрожающе взвизгнул:

— Герр гауптшарфюрер!

Шмидт поднялся с кресла, подошел к столу и встал перед ним, выпрямившись и не переставая глядеть ему прямо в глаза. Он подождал немного, желая услышать, что ему еще скажет Краус, но, поскольку тот молчал, не находя подходящих слов, Шмидт заговорил сам, искусно прикрывая свои намерения:

— Соберитесь с духом, доктор, и оцените наше положение. Рейхсфюрер СС был бы куда более удовлетворен, узнав, что вы до конца выполнили его приказание… — Он внезапно остановился, посмотрел на бумаги, лежавшие на столе, и из стопки извлек листок с печатью канцелярии Гиммлера. Мельком пробежав листок, он поднял его на уровень лица Крауса. — Посмотрите на это. Печать и подпись рейхсфюрера СС Гиммлера. Вам известно, сколько таких приказов в вашей документации?

У Крауса беззвучно открылся рот. Он попытался что-то сказать, но слова застряли в горле. Шмидт тем временем задал ему еще один вопрос, подействовавший на него сильнее пощечины:

— Знаете, что бы сказал Гиммлер, узнав, что вы бродите по Германии с такими документами?

В голове у Крауса загудело от этих слов, и он вдруг почувствовал себя совсем потерянным, а в ушах его все звучал голос Шмидта.

— Он приказал бы вас расстрелять на месте, как предателя, и сжечь вместе с этими вашими документами… Майн готт, майн готт, доктор, — продолжал он мягче, — неужели вы не до конца поняли приказание Гиммлера? Знаете, что будет, если вы окажетесь в плену с этими документами? А еще хуже, если попадете в руки этих ваших выживших подопытных?

Краус внутренне содрогнулся и замотал головой, растерянно посмотрел на листок, а потом на Шмидта. Шмидту этого было достаточно, чтобы понять — он достиг желаемого, и все-таки, сделав паузу, без малейшего сочувствия холодно сказал:

— Сожгите эти бумаги перед уходом… И не очень жалейте об этом. Хорошие врачи, как и ремесленники, не забывают ничего из того, что однажды прошло через их руки…

Шмидт говорил еще что-то, только теперь смысл его слов как бы не доходил до Крауса. Подавленный своим поражением, он не мог понять, что Шмидт отомстил ему за утреннее поведение. Он только увидел, как тот выходит из комнаты, бесшумно, словно злой дух.

Неприкрытая дверь распахнулась от сквозняка, отчего зашуршали бумаги на столе, а оконные рамы ударились одна о другую. Краус сидел за столом, прямой и неподвижный. Больше всего его ужасала мысль, что и в самом деле он может еще раз встретиться с теми, кто покинул лагерь, отмеченный клеймом его последнего опыта. И хотя с тех пор, как он узнал от Мюллера, что его «пациенты» с оружием в руках бродят по долине, он ни разу не вспомнил об этом, сейчас его охватило ощущение близкого их присутствия. Одолеваемый этим ощущением, он с беспокойством спросил себя: а вдруг они гонятся за ним?

Старая латаная рыбацкая лодка с толстым слоем тины на бортах качалась на легких волнах опустевшего Дуная. Здесь вода была совсем прозрачной, зелено-голубого цвета и не пахла, как у берега, илом и гнилью. Чуть приметная дымка измороси отдавала рыбой, стайки светлых рыбешек проворно шныряли в глубине, не слишком опасаясь тихого плеска щербатого весла.

На середине реки Ненад перестал грести, втянул весло в лодку и опустил в воду натруженные ладони. Сделал он это размеренными движениями, беззвучно, занятый мыслями о непонятном желании Зорана прокатиться на лодке. Он хотел было сказать, что они уже порядком удалились от берега и что Дунай здесь самый глубокий, однако ему почудилось, что он слышит, как тот сам с собой разговаривает, и промолчал, печально глядя в сгорбленную спину. Ведь это все равно что сказать ему: давай, Зоран, кончай с тем, что надумал, товарищи нас ждут. Да, именно так, а он этого не может… Ненад свесился через борт, зачерпнул воду и плеснул себе в потное лицо.

Зоран сидел на носу лодки, склонившись над ящиком с останками брата, и рассказывал его костям о далях, где течет их Дунай, о землях, через которые он несет свои воды до самого Срема и Белграда… Он напоминал ему какие-то песни, со слезами на глазах пел: «Ой, Дунай, ой, Дунай голубой, перевези меня…» Затем он поперхнулся и замолчал. Он молчал до тех пор, пока Ненад не перестал грести. Неожиданно, обращаясь к реке, заговорил:

— Заклинаю тебя, прими его… Возьми его и понеси своими водами… Вынеси его из этой проклятой земли… — Зоран снял шапку, зажал в коленях и продолжал дрожащим голосом: — А ты, Милан, прости меня… Не думал я, что так расстанусь с твоим прахом… Другое думал твой Зоран… Я думал до дому не расставаться с тобой, а там уж… на наше кладбище… Рядом с отцом и матерью… Так бы и получилось, кабы я прямиком домой подался… Не мог я, мой Милан, клянусь, не мог… И ты бы не смог, знаю, не смог бы, будь ты на моем месте… Не сделал бы такого ни ради меня, ни ради себя… И скажу я тебе, напали мы на след того злодея, и с прахом твоим я поступаю так, потому как не знаю, что будет… Знаешь, что я думаю… Никогда не известно — кто кого. Об этом я и с Ненадом говорил, и спрашивал совета у Мигеля и у других тоже… Некоторых из них ты, может, и знал. Мы работали вместе в стройкоманде и там внизу, на том чертовом водопроводном насосе… В самом деле, Милан, я все хорошо обдумал… А река эта такая же наша, как и их… И если тебя ее воды и не донесут до наших краев, останешься в ней… А у меня на душе легче будет… А то ведь измучился бы я от мысли, что с твоими костями станется, коли со мной и моими товарищами что случится… — Он не спеша поднялся, поставил ящик на нос лодки и достал из кармана пачку сигарет. Прикурив две сигареты, одну оставил во рту, а другую положил на край ящика, пачку отдал Ненаду и сказал: — Выкурим по одной… Милан любил покурить…

Они курили медленно, неотрывно глядя на горящую сигарету, лежавшую на ящике. Когда и она догорела, Зоран стал на колени, запрокинув голову и закрыв глаза, содрогнулся всем телом, охнул и разжал руки. Ящик качнулся, соскользнув с борта лодки и, увлекаемый привязанным к нему камнем, упал в воду. Дважды раздался всплеск: сначала от тяжелого камня, затем от ящика. Вода плеснула Зорану в лицо. Открыв глаза, он следил за кругами, которые рождались в середине небольшого водоворота, ширились и догоняли один другой.

Ненад положил руку на плечо Зорана. Они помолчали, глядя в воды Дуная, а затем Зоран повернулся к Ненаду и сказал:

— Ушел наш Милан…

Ненад промолчал. Привыкший за долгие годы делить с другом все горести и невзгоды, сейчас он был потрясен страдальческим выражением лица Зорана, на котором капли воды мешались со слезами. Почувствовав, что не выдержит и вот-вот сам заплачет, Ненад схватился за весла и стал разворачивать лодку к берегу.

Солнце уже начало заходить, и его серебристые отблески на поверхности реки переливались пурпурным румянцем, ощутимее стал запах рыбы, а их шестерка все еще оставалась здесь, возле вытащенной на берег лодки, в которой Зоран и Ненад плавали по Дунаю. Сидели на траве и смотрели на далекие, поросшие лесом горы, куда вскоре должны были отправиться.

Обо всем уже было договорено. Знали, как далеко отсюда до этих лесов над Пергом, сколько времени потребуется, чтобы дойти туда, и что поведет их Зоран, который дважды там работал: первый раз на прокладке дороги через лес, второй — на установке линии электропередачи от подножия прямиком к новой вилле Цирайса. Он знал на память каждую пядь этой дороги, выходящей из полей хмеля и змеисто поднимающейся в гору, где однажды он увидел эту удивительной красоты цитадель. Она была так прекрасна, что многим из тех, с кем он тянул кабель, показалась прямо-таки нерукотворной. Рассказывая об этом, Зоран вспомнил набожного православного цыгана из Сербии, который, увидев виллу, даже рот раскрыл от изумления, перекрестился и сказал: «Люди, бог в самом деле с ними… Он определил быть нам их скотиной…» В тот день цыган не вернулся в лагерь. Запряженный в цепи и веревки, с помощью которых тянули огромные катушки с толстым электрическим кабелем, он целый день вслух пенял богу за его неправду, а где-то к ночи вовсе отрекся от господа бога, от своей веры и от всех святых, чьи имена вспомнил. Под конец он обругал богородицу, сбросил с плеч веревки и побежал к долине. Эсэсовцы не стреляли в него. Они спустили собак, и те с легкостью догнали его, повалили, какое-то время катили вниз, под гору, а затем пригнали обратно. Там его забрал командофюрер и заставил снова бежать с горы. Потом пустил своего любимца, огромного волкодава, натасканного в момент загрызать человека.

Зоран кончил рассказывать о том, что знал про этот лесной дворец, не забыв заметить, что именно там он впервые увидел вблизи Цирайса и доктора Крауса, прибывших посмотреть, как продвигаются работы; все молчали, каждый предавался своим мыслям. Однако время от времени, когда глаза их встречались, они понимали, что думают об одном и том же. В свете заходящего солнца лица их казались такими же, как утром, когда еще теплилась надежда, что Брухнер проводит их к месту, где скрывается Краус. Теперь, вместе с вновь обретенной надеждой, что они на верном пути, и вспыхнувшей с новой силой ненавистью, у них стали возникать и иные чувства. Вначале была лишь тревога в душе, а затем, чем больше проходило времени и приближалась пора двигаться дальше, становилось все очевиднее, что страх перед открытием тайны Крауса неотступно преследует их, и каждый думал: «Что же будет, когда наконец схватим этого сатану?» Однако никто не решился высказаться вслух. Они не очень-то надеялись, что доктор — если они в самом деле его найдут — даст противоядие, которое освободит их от того, чем он их наградил…

Солнце уже зашло за горы, когда Зоран сказал:

— Пошли! — и решительно поднялся.

Голос его отозвался в тишине, нарушаемой лишь шумом реки.

Остальные один за другим поднялись и последовали за ним.

Наверху, в лесу, темень наступила сразу же после захода солнца.

В гостиной охотничьего домика в камине горел огонь, отчего свет большой керосиновой лампы казался совсем бледным. Мебель и одинокая фигура человека, склонившегося к камину, отбрасывали по стенам необычных форм и размеров тени. Когда огонь уменьшался, тени становились меньше и сползали до самого пола, а когда пламя вскидывалось, увеличивались и доставали потолка. Сквозь закрытые двери и окна, прикрытые деревянными ставнями, не проникала свежесть весенней ночи. Духоту усиливали смешанные запахи косметики и сожженной бумаги.

Доктор Краус сидел и смотрел в огонь, помешивая в камине длинными каминными щипцами. Делал он это механически, не замечая, что слишком низко нагнулся и что языки пламени, поднимавшиеся над раскаленным пеплом, могут лизнуть лицо и опалить волосы. В глазах трепетал блеск, выдавая отчаяние мученика, видевшего себя на костре. Он горел вместе со своими бумагами. Огонь глотал то, во что он вложил свои знания, — результат многолетнего преданного служения Германии и фюреру; горели «эпохальные открытия» — результаты научных опытов: как арийской расе привить иммунитет к инфекциям и болезням, которыми страдал мир «недочеловеков»; как достичь долголетия «сверхчеловека» в «тысячелетнем рейхе» фюрера… Горела его душа, горел он сам; все превращалось в пепел под взвивающимися языками пламени, которое он каминными щипцами придвигал все ближе к себе.

Щипцы разбили груду черного смолистого пепла, и оттуда на миг вырвалось пламя. На стене задвигались тени — поднялись высоко, соскользнули и пропали в бледном свете.

Он оставил щипцы в камине и взял с пола последнюю папку. Надпись готическим шрифтом на белой обложке гласила: «Лаборатория д-ра Людвига Крауса. Опыт с сывороткой Е-15». В ней находился десяток исписанных страниц, скрепленных металлическим зажимом, который мог вобрать еще сотню таких же листков. Совсем тоненькая по сравнению с теми, что уже обратились в пепел в огне камина, она казалась невзрачной и жалкой, как брошюрка, затесавшаяся между томов энциклопедии. Каждая папка под своей обложкой содержала сотни страниц, скрупулезно заполненных на пишущей машинке, а эта, в белой обложке, начала заполняться только в лаборатории вивисекции. У Крауса были причины расстраиваться при виде растущего количества пепла. Но в эту минуту все его существо было устремлено к белой папке. Именно она и ее судьба вызывали у него настоящее отчаяние.

Он держал эту тонкую папку на коленях, тупо разглядывая крупные черные буквы на обложке. Медленно переводил взгляд с одной буквы на другую, перечитывал заголовок бог знает в который раз, словно постигая буквы неизвестного алфавита. Сидящее глубоко внутри какое-то неясное чувство, мешавшееся с болью и тяжестью, от которой даже замирало сердце, удерживало его от намерения раскрыть папку и еще раз перелистать вложенные в нее страницы. И хотя с самого начала, как только он разжег камин и бросил в него первый листок, он чувствовал как бы веление души, неумолимо тянувшее его в огонь ненавистного камина, который почему-то все больше напоминал пасть печи крематория, пальцы его никак не могли разжаться и выпустить последнюю папку. Он беспомощно смотрел на них. Казалось, руки живут сами по себе. Мозг сверлила мысль: «Если ты откроешь эту папку, сможешь ли ты бросить ее в огонь?» Он нашел в себе силы сжечь другие папки. Но они лишь отчасти носили печать его личности. Все, что было заключено в них, находилось под сенью имени доктора Менгеле, которому была подчинена и лаборатория до тех пор, пока не окрепла его дружба с гаулейтером Цирайсом. Однажды он доверился ему, что без ведома доктора Менгеле приготовил новую сыворотку, и попросил замолвить словечко перед рейхсфюрером СС Гиммлером. Цирайс оказал содействие в получении самых широких полномочий для самостоятельной экспериментальной работы по вивисекции. Однако, увы, слишком поздно! Конец пришел почти в самом начале. Вынужденный спешно покинуть свою лабораторию, он теперь мог лишь проклинать судьбу и поносить доктора Менгеле за то, что тот годами мешал ему предстать перед фюрером с собственными открытиями. Злился он и на бога, который, оставив Германию и Адольфа Гитлера, поступил особенно несправедливо с ним. Перебирая в памяти все эти события, Краус наконец понял, что заставляет его пальцы сжимать папку и вместе с тем ощущать душевный трепет, увлекающий его в огонь камина.

Скрюченные пальцы сделали свое, прежде чем он додумал мысль, которую хотелось высказать вслух: «Это мое, доктор Менгеле! Только мое!» Белая папка распахнулась, и взгляд упал на первую страницу. Листок, прикрытый прозрачной бумагой, отличался от прочих качеством бумаги и важностью того, что на нем было написано. Это был документ, подписанный Гитлером, которым ему, доктору Людвигу Краусу, шефу специального медицинского учреждения в концентрационном лагере М., разрешалось применение сыворотки Е-15 и предписывалось лагерным властям предоставлять для этого эксперимента неограниченное число заключенных.

Он недолго разглядывал этот листок. Что-то сжало горло, а пальцы опять, словно сами собой, стали торопливо перелистывать страницы: формулы, за которыми скрывался состав сыворотки; выбор типов заключенных для опыта; их группа крови, подробные лабораторные анализы и рентгеновские снимки; национальность, социальная и политическая принадлежность; срок пребывания в заключении и лагерные номера; питание перед началом опыта и во время его проведения. И наконец — последняя страница. Здесь, под датой — 20 апреля 1945 года, — его рукой было приписано: «Во славу фюрера. В честь дня рождения Адольфа Гитлера». Это был день начала опытов. День, когда они прервались, не был обозначен.

Ему трудно было смотреть на эту страницу. Закрыв глаза и крепко сжав зубы, словно сдерживая стон, он захлопнул папку, судорожно прижал к себе и резко отвернулся от камина.

— Майн готт, это выше моих сил… — сказал он.

Входная дверь распахнулась стремительно и с шумом. Словно принесенный ветром, появился Шмидт. Оставив дверь настежь открытой, дошел до середины комнаты. Нервозно, с выражением ярости, словно ища что-то в комнате, в которой оказался впервые, огляделся. Увидев Крауса, сидевшего возле потухшего камина и таращившего глаза в стену, увешанную охотничьими трофеями, остановился за его спиной и процедил сквозь зубы:

— Мюллер и охрана нас бросили! Эта свинья Мюллер! — Поскольку Краус не ответил, он обошел вокруг кресла, встал перед доктором, нимало не удивившись его страдальческому виду. Шмидт заговорил, несколько изменив гон, пытаясь скрыть свои истинные чувства: — Вы, похоже, не понимаете, что это значит. Мы оказались одни, дорогой доктор… Вы понимаете? Это значит, что оставшийся путь мы должны пройти без всякой охраны. Кончайте вы с этими бумагами и собирайтесь. Оденьтесь в гражданское… — Не глядя больше на Крауса, он из кармана своего мундира достал воинские документы, мельком проглядел их и бросил в камин. Направляясь в свою комнату, мимоходом добавил: — Сделайте то же самое со своим офицерским удостоверением.

Краус даже бровью не повел. Он видел перед собой Шмидта, слышал и понимал каждое его слово. Он представил себе, какое потрясение испытывал Шмидт, узнав о предательстве Мюллера. Он понимал положение, в котором оба они неожиданно оказались, плохо скрываемую ярость Шмидта и его страх оттого, что тот остался один, ведь теперь — пока не доберутся до Цирайса — он должен уповать лишь на собственные силы. Краус был убежден, что самоуверенный Шмидт при создавшемся положении не станет рассчитывать на него. Он проводил его взглядом, не сказав ни единого слова. Не выпуская белой папки из рук, он опять поддался своему отчаянию, которое усилилось еще больше из-за возникшей неизвестности: удастся ли им добраться до Цирайса?

Шмидт остановился перед дверью, взялся за ручку, но, вспомнив что-то, обернулся и сказал:

— Надо бы посмотреть карту. Насколько я помню, до Перга можно добраться и каким-то кружным путем… — Помолчал немного и, поскольку Краус опять ничего не сказал, открыл дверь и уже с порога добавил: — Поторопитесь!

После того как Шмидт захлопнул за собой дверь, Краус повернулся в кресле и какое-то время смотрел в камин. Затем тряхнул головой, желая освободиться от скованности, и сказал сам себе: «Ты должен поторопиться…» Нагнулся, взял каминные щипцы и стал разгребать пепел, однако вскоре бросил. Огонь погас совсем. Краус подтянул щипцами валявшиеся на полу страницы, бросил их в камин и поджег зажигалкой. Бумага вспыхнула. Он закрыл глаза и медленно, словно мучительно сопротивляясь какой-то невидимой силе, увлекавшей его в бездну, стал клониться к камину. Неожиданно и резко, будто его опалил огонь, отдернул руки и выпустил папку. Обложка сначала свернулась, затем почернела, и над ней взметнулись языки пламени. На стене появились огромные тени и заслонили рогатые охотничьи трофеи.

Шмидт недолго задержался в своей комнате. Переодетый в тирольский костюм, со шляпой на голове и ранцем в руках, он начал еще с порога.

— Мне говорили, что гражданский костюм мне идет, а я себе в нем кажусь удивительно глупым, — сказал он, подходя к столику в центре комнаты. Опуская на него ранец, он мельком взглянул на спинку кресла, в котором сидел Краус, и, не увидев его, повернулся к дверям его комнаты, которые были открыты. Удовлетворенно кивнув, сел в одно из кресел и продолжал: — Я вас никогда не видел в гражданском костюме… Мы не должны забывать, что с этой минуты меняем свою личность.

Он закурил и, уверенный, что Краус находится в своей комнате и слышит его, заговорил опять:

— Вам следует хорошо запомнить мое новое имя… Густав Шульц… Шульц, лесной инженер из Винер-Нойштадта… Несложно запомнить: Густав Шульц… Имя невыдуманное… Густав Шульц, в самом деле лесной инженер, кончил свои дни в лагере Эбензее. Он был неисправимым социал-демократом… Не имел никаких шансов… Поторопитесь, доктор! Перед дорогой нам надо выкроить время, чтобы выпить за удачу… Я вас не слышу! Скажите же что-нибудь… Черт побери, доктор, не станете же вы упрекать меня за то, что в создавшуюся ситуацию я вношу хоть немножко оптимизма… Знаете, доктор, переодеваясь, я размышлял о нашем с вами положении. Когда я как следует поразмыслил, оно мне, по сути, показалось не столь ужасающим… Да, да, именно так. С этой свиньей Мюллером и его сопляками мы подвергли бы себя большей опасности… Вы меня понимаете? Вокруг войска союзников… Неужели вы думаете, что у них нет офицера, которому придет в голову прочесать лес… — Он замолчал и, ожидая, пока Краус отзовется, посмотрел на дверь его комнаты, затем спросил: — Вы меня слышите? — Он прислушался. С сомнением покачав головой, поднялся, однако не пошел к приоткрытой двери. Повернулся к буфету, который был на расстоянии вытянутой руки, и, беря оттуда рюмки для коньяка, несколько громче сказал: — У меня предчувствие, доктор, что все кончится хорошо… Майн готт, если бы эта свинья Мюллер попался мне в руки… — Он налил в рюмку коньяк и снова сел. — Кое в чем я вам все-таки могу признаться… Но прежде должен напомнить: вы слишком медленно собираетесь в дорогу… Вы меня слышите?! Так вот. После того, что выкинул этот идиот, я начинаю верить, что подтвердится одно мое сомнение. Сегодня, когда он докладывал вам, у меня создалось ощущение, что он врет. В какое-то мгновение мне показалось, что он вовсе и не отправлял этого унтер-офицера в «зондеркоманду». Теперь я совершенно в этом уверен. Да, да… Хорошо, ну где вы там?! Не хотите ли вы мне сказать ваше новое имя?… Мое, надеюсь, вы запомнили. Густав Шульц из Винер-Нойштадта.

Тишину, воцарившуюся в комнате, пока он отпивал коньяк, нарушало лишь тихое поскрипывание приоткрытой двери в комнату Крауса. В комнате был сквозняк. Дверь, скрипнув, открылась шире, так что теперь можно было обозревать большую часть комнаты. Шмидт слегка наклонился в своем кресле, чтобы лучше видеть, что там происходит, поскольку доктор не обнаруживал себя ни единым звуком, потом встал, уже всерьез разозлившись на молчание, решительно шагнул к двери.

— Доктор Краус! — позвал он громко и покраснел, однако не пошел дальше порога. Крауса не было в комнате, а по его разбросанным вещам можно было заключить, что тот и пальцем не шевельнул, чтобы собраться в дорогу.

Пока Шмидт ошеломленно оглядывал комнату, лицо его наливалось кровью. Когда в открытом шкафу он заметил гражданский костюм Крауса. то побледнел, и подбородок его странно задрожал — от беспомощности, невозможности выразить свою ярость каким-то иным образом.

— Доктор Краус! — непроизвольно вырвалось у него и отозвалось эхом по всему дому. Затем несколько тише, но все-таки достаточно громко, чтобы Краус мог его слышать, он сказал: — Я уйду без вас. Если не будете готовы через полчаса, я в самом деле уйду. Клянусь, это мое последнее напоминание! — Он пробормотал себе под нос несколько бранных слов, от которых у лощеного Крауса, услышь он их, наверняка бы волосы встали дыбом. Возможно, Краус чуть примирился и утешился бы тем, что ругань Шмидт адресовал и самому себе по поводу собственного необъяснимого терпения к абсолютно несолдатскому поведению доктора. Но он об этом больше не хотел думать. Ловким движением захлопнул дверь в комнату и повернулся с намерением прежде всего выпить рюмку-другую коньяку, чтобы тем самым притушить вскипевшую ярость. Он чувствовал, что в подобном состоянии он не способен ждать Крауса ни минуты. Он боялся, как бы ярость не перешла в бешенство, когда глаза ему застилает мрак и он теряет голову. Сейчас, как никогда раньше, он должен был сохранять выдержку и трезвый рассудок. Очень скоро ему придется отправиться в весьма опасный путь. Одному или с этим придурковатым доктором, все равно. Даже во сне не могло бы ему привидеться, что этот самый Краус способен заставить его без единой капли коньяка справиться с яростью. Если бы кто-нибудь сказал ему нечто подобное, он бы все свои ругательства и оскорбления, которые только что пробормотал, обрушил в лицо такому человеку. А случилось такое, чего он никак не мог ожидать, тем более что дело касалось этого в военном смысле абсолютно неотесанного доктора Крауса, слизняка-интеллигента, источавшего, невзирая на все ароматические водички и помады, запах медикаментов своей лаборатории.

Он не дошел до столика, где стояла бутылка коньяка. Сделав пару шагов, остановился, отпрянув, словно головой ударился о невидимую преграду. Лицо сначала покраснело, затем посинело и наконец побелело. Губы непроизвольно продолжали шевелиться, не способные сразу выговорить все, что он в ярости готов был высказать этому поистине придурковатому доктору Краусу, который даже не сдвинулся со своего удобного кресла возле камина.

Он увидел его в профиль. Глядя на свесившуюся руку и склоненную на грудь голову, отчасти скрытую спинкой кресла, Шмидт подумал, что Краус спит. Это и вызвало у него новый взрыв ярости, и побудило без обиняков выплеснуть в лицо доктору все, что он о нем думал. Однако он смог произнести лишь пару фраз, которые не вполне соответствовали его подлинным чувствам.

— С вами, герр доктор… Я готов идти хоть в ад… — произнес он и замолчал. Рот остался открытым, а глаза прикованными к лицу Крауса.

Доктор Краус был мертв. На полу возле его ног лежала открытая металлическая коробка с ампулами цианистого калия.

В камине догорала его последняя папка.