Третий год бушевала война, и не было ей ни конца, ни краю. Началась она под колокольный звон и слёзы умиления восторженных верноподданных. Толпы «чистой» публики вышли на улицы городов и местечек, выражая чуть ли не «братское единение царя с народом». Студенты падали на колени и пели «Боже, царя храни!». А в деревнях в разгар жатвы прямо с работы уводили молодёжь под конвоем, хватали самых здоровых и расторопных с заводов и шахт, формируя новые полки и дивизии.

Российского обывателя, когда он рассматривал напечатанную в газетах карту Европы, распирало от гордости и самодовольства: Германия виделась ему паршивой Моськой рядом с русским Слоном. «Да мы их… шапками закидаем!»

Пока искали эти шапки, германские корпуса, шагнув через Бельгию, нависли над Парижем. Надо было срочно спасать благодетелей, своими займами купивших российских правителей. Не успевшая подготовиться русская армия двинулась в Восточную Пруссию. Довелось кайзеру Вильгельму возвратить туда часть войск. Началась бойня. Первый, далеко ещё не главный взнос России в счёт французских займов составил 20 тысяч убитыми, 90 тысяч пленными. Два русских корпуса со всей своей амуницией и артиллерией оказались в руках немцев.

Первый урок поубавил восторгов, но его постарались быстро забыть. Чего доброго — мужиков у нас много, вот пушек жалко… Не удалось в Восточной Пруссии, зато какие успехи в Галиции — захватили Львов, крепость Перемышль, били австрияков уже в Карпатах, отбросили турок от Эрзерума! Германия, не забывайся, Ах, не тебя ли создал Бисмарк? — Твоё величие, не забывайся, Солдату русскому на высморк! — писал Игорь Северянин.

Но затем пришлось отдать и Львов, и Перемышль, и все крепости в Польше, и Литву… Необозримые пространства покрывались сыпью окопов, трупами убитых. О состоянии русской армии в шестнадцатом году одна цифра может сказать всё — полтора миллиона дезертиров! Дела на фронте отражали положение в тылу. В голодающей России разбухал чиновничий аппарат. Старая истина: больше ревизоров — больше взяточников. Зато труднее найти виновного. Их, конечно, искали. За два года войны сменилось четыре председателя Совета министров, шесть (!) министров внутренних дел Российской империи. Каждому хватало времени только на то, чтобы познакомиться с мебелью в кабинете, с помощниками, что-то украсть и… уступить место другому. Золото иностранных займов оседало на счетах приближённых к царскому двору, уплывало в карманы членов всяческих комиссий и комитетов.

Торговали всем: вагонами, выгодными заказами на трёхдюймовую шрапнель, нарядами на амуницию, даже военнопленными торговали. Ими пытались восполнить недостаток рабочих на заводах и шахтах. Голодала деревня, голодали и промышленные районы. В печати сообщалось, что даже армия получала половину положенного ей пайка, а в дорогих ресторанах, гостиничных трактирах и частных салонах появлялись разбитные люди с тугими кошельками, играли по-крупному, бражничали неделями, таская за собою ватаги прилипал. Повсеместный запрет на винокурение и торговлю водкой их не касался — для таких извлекались французские вина и коньяки. Нажитое ахом улетало прахом.

…В Назаровке давно назревали серьёзные события. Новый управляющий, сменивший Абызова, больше уповал на законы военного времени, запустив горное хозяйство до последнего предела. Весною шестнадцатого на второй шахте оборвалась клеть, погибли люди. При этом выяснилось, что технический инспектор горного округа дважды оставлял предписание о замене изношенного каната. Посёлок гудел, на похороны погибших из Макеевки прибыла сотня казаков. Взрыв казался неминуемым. Тогда, оттеснив наиболее непримиримо настроенных рабочих, на траурном митинге выступил окружной инспектор. В своей речи он заявил, что управляющий рудником и главный механик будут преданы суду.

Пар был выпущен, беспорядков удалось избежать. В посёлке только и говорили о предстоящем суде. Главными новостями каждого дня были то вызов управляющего к следователю, то приезд технической комиссии. А время шло. От кого-то управляющий откупился, от кого-то избавился. Новые события заставили потускнеть старые. И только летом стало известно решение суда: главный механик приговаривался к… богомолью в Святогорском монастыре сроком на два месяца, а управляющий обязан был молиться в местной церкви. Однако он молился дома — господин Клупа оказался не православного вероисповедания.

Ещё один случай, почти будничный и мало кем замеченный, повлиял на развитие событий в Назаровке. Особенно задел он Шурку Чапрака.

В то лето ему исполнилось девятнадцать. Он раздался в плечах, а от постоянной работы у верстака немного сутулился. Если к этому добавить нежное, как у всех рыжих, лицо и озорные, немного навыкате глаза — Шурка производил впечатление человека, от которого всего можно ожидать. Вот он, набычившись, присматривается к чему-то, а в следующий момент выкинет такое…

Но ничего «такого» Шурка, в общем-то, и не выкидывал. Работы было много, работа тяжёлая. С начала войны оборудование на шахте не обновлялось, слесари чинили уже сто раз чинённое: паропроводы, насосы, лебёдки, канатную откатку… А людей не хватало. В забой, на транспорт можно было бросить и военнопленных, и вчерашнего циркового борца или кулацкого сынка, спасающегося от фронта. С шахты тоже призывали, но кого именно — согласовывали с начальством. С богатенького сыночка можно было и взятку сорвать, но к верстаку же его не поставишь!

Рядом с братом работал уже и Серёга, во многом догоняя его. Там, где Шурка брал силой и настырливостью, Сергей — хитростью и сноровкой.

Но как бы ни было трудно и неустроенно — их самочувствие определялось тем, что молоды, полны ещё неосознанных, волнующих надежд и желаний. Оба уже освоили Романову гармонь, а Шурка ещё и гитару купил. У него был приятный голос и неплохой слух. С наигранным надрывом он пел «жестокие» романсы.

…но белой акации запаха нежного нам не забы — ыть, не забыть ни-ког-да!

Тёплыми вечерами братья появлялись и на Конторской пустоши. Днём тут мальчишки играли в «чижика» или гоняли тряпичный мяч, к вечеру собирались подростки, а уже после захода солнца молодые коногоны да смазчики поджидали, когда появятся девчонки с выборки, плитовые, а то и хуторские хохлушки. Те, правда, заглядывали вместе со своими кавалерами — вроде как на экскурсию. Гулять с шахтёрами считалось делом позорным, но запретный плод сладок: тут и гармошка, тут и народ удалой, а в сёлах и парней-то почти не осталось. Подцепят какого завалящего, от службы освобождённого, или малолетку — одного на троих — и идут в Назаровку. С одной стороны, вроде бы и со своим, деревенским, а с другой — две из трёх при нём лишние.

Шурке ни одна из девчонок тут не нравилась. Где-то в подсознании он представлял свой «предмет» как нечто нежно-розовое, в рюшечках и воланчиках, однажды виденное им в Юзовке… Но всё, что с этим связано, до поры казалось таким несбыточным! На Конторскую он приходил потому, что дома скучно, что встречали тут хорошо, сходу уступали место на лавочке. Сядет он при общем внимании, то да сё… Чем, мол, тут занимаетесь? «И ты, Марфуша, пришла? Пашка твой, небось, в ночную смену ишачит!» — «А мине, Шурик, ты больше нрависси». Слово за словом, посмеются, пошпыняют друг друга. Потом начинают просить, чтобы сыграл. Шурка только и ждёт того. Кинет пальцы, лениво перебирая пуговки на гармошке, — с неохотой, баловства ради. А потом ка-ак свистнет, раздует пузырём меха выше носа, и у каждого, кто ждал этого, оборвётся что-то внутри. Запляшет с выбрыком заводная мелодия, а Шурка и подпоёт ещё: — А девочка Надя, Чего тебе надо?

— Ничего не надо, Кроме щщиколада!

Девчонки, которым Шурка нравился, танцевали с Сергеем. «Ты, — говорили, — на брата не смотри. Ему цыганка ПРЫНЦЕССУ нагадала — долго искать будет».

Светит луна, раскачивается на углу конторы фонарь, мечутся причудливые тени на лоснящемся пятачке Конторской пустоши. А гармонь подсыпает им жару. За пустошью тянется забор конного двора, справа — начало уходящей наискосок улицы, чуть теплятся огоньки в окнах. А слева степь — чёрная и просторная, где каждому достаточно места для уединения. Если какая пара исчезнет в том направлении, никто, кроме гармониста, и не заметит.

И всё же танцы — удовольствие не столь частое. Тут играют в «ручеёк» и «платочек», когда все усаживаются кругом и передают за спинами платочек, тайком от стоящего в центре. Он вертит головой, пытаясь засечь момент передачи и угадать, кому передали. Случается, собравшись, поют, рассказывают сказки, а рассыплются на группки — у каждой лавочки своя компания.

Когда никто конкретно не отвлекает твоё внимание, очень многое можно увидеть. И открыл Шурка, что не он один смотрит на компанию со стороны. Чёрной тенью стояла обычно в стороне худосочная девица. Танцевать её почти никогда не приглашали, играя в «платочек» — не угадывали, даже если примечали, что у неё он. Девчонки говорили ей «Зима», а настоящее имя было Тоня. Зимина Тоня. Зачем она вообще ходила сюда? Иногда и смотреть на неё было неприятно: втянет голову в плечи, да ещё их вперёд подаст, чтобы бугорки грудей совсем под кофтой пропали. И всё из тьмы наблюдает.

Однажды жалко её стало. Снял гармонь с плеча, передал Серёжке:

— Сыграй кадриль «с замиранием», а я потанцую.

Сбил ещё дальше — на одно ухо — картуз, оправил под витым пояском сатиновую рубаху навыпуск, согнав все складки за спину, и тяжеловатой походкой направился через круг. Девица, что стояла рядом с Зиминой, угадав направление его движения, сделала шаг вперёд. Решила, что к ней идёт он. Шурка скользнул взглядом где-то над её головой и прошёл мимо. Он взял Зимину за локоть, другой рукой за талию — и повёл в круг. Она и сообразить не успела, что происходит. Возможно, и отказалась бы, хотя в таких случаях гармонисту отказывать не принято. Уверенно подхватив её, Шурка сделал проходочку туда-сюда, раскланялся, поменялся с нею местами и, притопнув от нетерпения (а Серёга ещё и присвистнул в этом месте), понёсся, раскручивая её как чаинку в стакане. Ей просто деваться было некуда от такого его напора.

Но если она летала как листок, подхваченный ветром, то Шурка и с братом держал контакт, и вообще контролировал своё поведение. Танцевала она неважненько, но за ним «пошла», его «лад» почувствовала. А уж он старался. Поспевая за кавалером, Зимина невольно развела плечи, подняла голову: нормальная девка, только худющая, — с удивлением обнаружил он. Бескровное лицо в свете луны казалось матово-белым, а в тени ресниц только антрацитовый блеск.

Закончив танец, он возвратился на лавочку, забрал из рук брата гармонь, всё ещё тяжело дыша. «Отчего это у неё глазищи так посверкивали? — думал Шурка, поправляя на плече лямку гармони. — Неужто слезьми набрались? Ну, точно — полны глаза слёз накопила. Едрит твою кочерыжку!» Пошебаршил пальцами по ладам, покачал басовой коробкой, а когда поднял голову, Зиминой уже не было. Ушла. Вечером он возился во дворе, когда за какой-то надобностью заглянул к ним Гаврюха. Жили братья по-прежнему у матери Романа, который так и не вернулся в Назаровку, остался в Макеевке. После окончания школы десятников его пригласил к себе на Листовскую Абызов, который в это время наводил там порядок. Роману он сразу предложил должность начальника движения. По рабочим меркам — это уже шишка. Он командовал всеми коногонами под землёй и вывозкой угля на поверхности, в общем — вагонеточным транспортом. Вести в Назаровский барак молодую жену, воспитанную как благородная, он не мог. Да и как бы она сошлась на кухне с его простецкой матерью? А от окраины Макеевки, где они снимали квартиру, и до Листовской было всего около часу хорошего ходу.

— На Конторскую пустошь собираешься? — спросил Гаврюха, перелезая через низкий заборчик, разделявший дворы.

— А куды мне деваться? — как бы прибедняясь, сказал Шурка. — Я ить солдатку ещё не завёл.

Прошлой весной у Гаврюхи и его Глаши всё шло к женитьбе. С Конторской пустоши они, уже не таясь, удалялись в степь. Но что-то произошло между ними, какая-то размолвка. Вот, назло подруге, Гаврюха стал танцевать с Мотей Хлыновой. Девка она была здоровая, работала на плитах, там вагончики надо вручную разворачивать. Мотя, говорили, за троих военнопленных управлялась. В её руках тридцатипудовый вагончик вертелся на броневой плите — только колёса визжали. Проводив мужа в армию ещё в августе четырнадцатого, Мотя крепилась аж до весны. А потом пришла как-то на Конторскую пустошь, станцевала с Гаврюхой и… увела его к себе ночевать.

Шурка намекнул на солдатку без ехидства, так, от хорошего настроения, но Гаврюху это задело.

— А что тебе солдатка? Матрёна — баба гладкая, с неё всё как с гуся вода. Не сосулька вроде этой Зимы. Вот уж дохлятина… И мать у неё чахоточная, и вся семья порченая. Что ты в ней нашёл?

— Дурр-рак! — укоризненно сказал Шурка. — Придёт с войны Стёпка Хлынов — голову тебе открутит. Девки сплетничают, а ты слушаешь.

Они бы препирались ещё, но из сарайчика с охапкой только что нарубленных дров вышел Серёжка, ссыпал их у дворовой плиты под навесом.

— Будет вам, — упрекнул парней, — сошлись, что твои козлы. Постучали рогами… ну и довольно.

— То мы по дружбе, — великодушно закруглил беседу Щурка. — Ты по какому делу-то?

Гаврила растерянно посмотрел на одного брата, на другого: как быстро они друг другу в лад попадают… Подымил цыгаркой, вспомнил, за чем пришёл:

— Передай Четверуне, что Деревяшкин хочет посоветоваться. Цены повышать надо, а то лопнет наша потребиловка.

С началом войны на руднике было создано потребительское общество — кооператив. В Правление выбрали Деревяшкина, Четверуню и среди других, кому шахтёры доверяли, Шурку, что было неожиданно для него самого.

Когда сосед, обиженно сопя, удалился, Шурка задумался. Но не дела общественные задержались в его мыслях. Была обидная несправедливость в том, что сказал Гаврюха. Не свои, конечно, слова сказал он про эту Зимину, да тем и обиднее. «Мать у неё чахоточная… Нешто этим попрекать можно? Чем она хуже других? Если какому человеку Бог здоровья не дал — то и совсем затолкать его?» — так размышлял он, да ещё вспомнил, как в пепельном лунном свете сверкали глаза Зиминой. Тоскливо заныло под ложечкой, вроде подтолкнули его к самому краю бездонного и тёмного колодца. И чем страшнее было заглянуть в него, тем больше тянуло.

…Братья пришли на Конторскую позже обычного. Сумеречное вечернее марево сменила прозрачная лунная ночь, речным плёсом серебрился Млечный путь. Тренькала, рассыпчато роняя звуки, балалайка. Это Сенька Ращупкин, сидя в окружении парней и девчат, наяривал страдания. На самом пятачке играли в «ручеёк» — десятка полтора пар стояли, задрав сомкнутые руки, а «лишний» бегал по живому коридору, отбивая пару для себя.

Они подсели к балалаечнику. Чтобы не обидеть музыканта, Шурка и сам подпел пару частушек. Но потом это дело завяло, все понимали, что с гармошкой будет веселее. Семён Ращупкин последний раз прошёлся всей пятернёй по струнам и тут же прикрыл их ладошкой. — Что-то у меня ноги затекли… Выручай, Шурка.

И снова, как в прошлый, как и в позапрошлый раз, гармошка побормотала, побормотала — вроде выражала недовольство: играть, мол, надо, а не разминать пальцы на пуговках. И радостно присвистнула, заголосила, почти выговаривая:

— Ой, Коля, Грудь больно. Любила — Довольно!

Шурка старался, но время от времени посматривал на Зимину. А когда вдруг оказалось, что её нет — вот только что была и исчезла! — он оставил гармонь Серёжке и, всё прибавляя шаг, направился в улицу.

Догнал её сразу за конным двором. Услышав за собой частые шаги, она оглянулась, увидала его и ещё больше втянула голову в плечи. Когда он пошёл рядом, спросила:

— Ты чего?

— А ничего. Рано домой наладилась. Может, прогуляемся?

— В степь зовёшь? Вот так, сразу… — в голосе её слышались вызов и отчаяние.

— Дурочка ты, — беззлобно, покровительственным тоном ответил Шурка. — Я так, поговорить хотел.

Они прошли мимо бараков, вдоль хаток и халабуд, до самого конца посёлка, где протянулась откаточная дорога от Второго номера до станции. Над облегчёнными рельсами разбежался километра на полтора канат — одна нитка туда, другая обратно. День и ночь гоняла его по кругу паровая лебёдка. Это называлось бесконечной откаткой, по которой шахтные вагонетки с углём катились на станцию, а с лесом, материалами или порожняком — обратно. В том месте, где узенькие колеи проходили по мосту над ручьём, Зимина остановилась и присела на высокий край настила.

С шуршанием бежал над ними канат, повизгивали, перепуская его, звёздочки-блоки. «Голову надо оторвать смазчику», — подумал Шурка, который и сам немало походил тут с маслёнкой.

— Ты, кажется, поговорить хотел… — опустив голову, сказала она. — Хотел… — озабоченно поскрёб он в затылке, — да только с тобой не дюже разговоришься.

— А ты не стесняйся, — тихо, но с какой-то твёрдостью в голосе предложила девушка. — С нами никто не стесняется.

— Дурочка ты…

— Вот видишь, ещё не говорил, а уже два раза «дурочка».

— Дак я же по-доброму! Вот и танцевали когда… Вроде не обидел, а ты вроде бы заплакать собралася. Как ни подумаю, всё мне непонятно. Не идёт из ума — ну, хоть тресни!

— Не суши голову, потому как всё просто. Взлетела я… — Она впервые подняла голову, но в темноте не разобрать было выраженье глаз. — Вознеслась…

— Ну и что?

— Ничего, — скривилась она. — Помнишь, Роман Саврасов частушку сочинил: «Что ты, Дуня, вознеслась? Возвернёшься — мордой в грязь!»

Шурка не до конца понимал её слова, но волнение, душевное смятение передавалось и ему. И он понёс что-то сбивчивое, что не совсем вязалось с её словами, но продолжало это непонятное лихорадочное настроение. В приступе великодушия он (дурья башка!) клялся, что никакого чисто мужского интереса к ней не имеет, его лишь возмущает несправедливость (нашёл, о чём беспокоиться!) — почему она так себя поставила! «А ты, — горячо убеждал он, — думай чего-нибудь такое… приятное, сразу красивше других покажешься». Не дослушав его утешений, она резко встала и пошла. Шурка пожал плечами и тоже встал.

— Ты это чего… вот так, сразу? — спросил он, глядя ей вслед.

— Боюсь я тебя! — сказала она, всё дальше погружаясь в сумерки. И уже совсем растворясь в ночи, крикнула: — …И себя — тоже!

Через считанные дни (и надо же было такому случиться!) по руднику пронёсся слух, что на выборке какую-то девчонку ушибло. Это произошло часов около двенадцати дня. Сергей пришёл из кладовой, где выписывал баббит для заливки подшипников, и сообщил, искоса поглядывая на брата, что на выборке несчастье. Шурка, ни о чём не расспрашивая, тут же оставил работу и выскочил из мастерской, на ходу вытирая руки.

Выборка представляла собой длинный дощатый коридор, высоко поднятый на столбах, это был последний участок эстакады, что обрывался над погрузочным бункером. Весь уголь из шахты, прежде чем попасть в бункер, проходил по бегущей ленте. Стоящие вдоль неё женщины на ходу отбирали из общего потока куски негорючей породы. Выскочив из мастерской, Шурка добежал до эстакады и хотел уже взлететь на неё по деревянным трапам-лестницам, когда заметил столпившихся людей на площадке под бункером. Подбежал и… остановился среди зевак, не имея сил протолкаться вперёд, где на земле, под лохмотьями рабочей одежды, угадывалась хлипкая человеческая фигурка. Какая-то баба в грязной робе, тоже, должно быть, с выборки, горько причитала, а вокруг судачили, выясняя подробности случившегося.

— Она крайней у ленты стояла… Ей работы меньше, это если кто из нас колчедан или сросток какой пропустит — она скинет… И вдруг посунулась вся вперёд, на ленту. Обморок у неё, что ли… А стояла, говорю, с краю. Её зацепило и сбросило в бункер.

— Там и не очень высоко, — торопясь поделиться своим свидетельством, вмешалась другая рассказчица, — только уголь сегодня шёл крупный, глыбистый. Она упала, а на неё сверху глудки стали валиться. Пока ленту остановили, а она уже готова. Не то что упала, а глудки её побили.

— Говорили же мастеру — огорожа нужна, а он: не высоко, мол, тут — и голову не морочьте.

— Это не высоко, когда угля полно в бункере, а тут, как назло, почти весь скачали. Её, сердешную, через нижний люк вытаскивали.

Словно ветерок прошёлся по толпе: зашикали, насторожились… Шурка поднял голову и увидал, что с посёлка бежит костлявая старуха — растрёпанная, босая. Толпа расступилась, а она с разбега упала на землю, стала в пыли на четвереньки и одной рукой сдёрнула с лица погибшей чей-то не совсем грязный (должно быть — нижний) платок. Голубое лицо Тони Зиминой было обращено к небу.

— Господи милосердный! Как живая… Вроде о чём-то хорошем подумала.

Сдавленный крик Тониной матери заставил Шурку съёжиться. Не в силах слышать и видеть это, он повернулся, чтобы уйти. Со стороны конторы бежал, придерживая одной рукой шашку, полицейский надзиратель. Сейчас он тут начнёт «наводить порядок», сердито расспрашивая, как всё произошло. При этом станет покрикивать на баб, ругаться, требуя от них таких слов и выражений, которые удобно и безлико укладываются в казённый протокол.

Наливаясь тоской и злобой, Шурка пошёл прочь.

Назаровка пережила это событие, как и многие подобные, с тупой обречённостью. «Случай, — говорил надзиратель, наблюдая за поспешными похоронами, которые в таких случаях оплачивала контора, — мало ли бывает… Случай!» И через месяц-другой даже на Конторской пустоши забыли, что была такая Тоня Зимина. Играли в «платочек», танцевали под гармошку, которую Шурка всё чаще доверял младшему брату. Сам же он долго не мог избавиться от боли, которая вначале ослепила, удивила своей неожиданной силой. Ведь не было в его душе любви или серьёзного влечения, только шевельнулась однажды жалость. Крохотное семя этого чувства с такой силой пошло в рост, что ломило грудь от напряжения.

…С началом войны в Назаровке создали потребительский кооператив. Всю зиму спорили, обсуждали, дважды устраивали собрания пайщиков. Партийная группа социал-демократов после очередных потерь затаилась: одних забрали на фронт, других арестовали… Да и какая работа, если сами партийцы не доверяли друг другу, а то и просто боялись провокаций. Рабочие часто вообще не понимали различия между большевиками и меньшевиками, только с началом войны кое-что стало проясняться. И тут большевики оказались в щекотливом положении — как объяснить людям, что поражение России в войне пойдет им на пользу? У агитатора могли спросить: — «Ты за то, чтобы немцы побили наших, забрали в плен, пришли сюда?» За такое и поколотить могли.

Братья Чапраки в партию так и не вступили, но симпатии их были на стороне большевиков… И не потому, что им нравилась программа партии, Им нравились такие люди как Валентин, Андрей Пикалов, Четверуня — люди отчаянные, решительные, готовые на крайние действия. Да и они считали братьев своими. Вот Четверуня и предложил избрать в правление кооператива Шурку. На посёлке его хорошо знали, особенно молодёжь, поэтому через него можно было оказывать своё влияние на эту организацию, на настроения в посёлке. Но на пост председателя кооператива управляющий протащил своего человека — инженера Кушнерука.

Шурка уже не раз ездил с кем-нибудь из членов правления закупать продукты — в Мариуполе они брали хамсу в бочках и вяленую тарань в рогожных кулях, в Гадяче закупали ящиками сало, под Курском — картошку. Случалось, проплачивали углём, который выписывали тут по местным ценам и отправляли попутным транспортом. Но цены всё росли, и никакого удержу им не было. Не мог же кооператив, даже рабочий, торговать себе в убыток! Фунт печёного хлеба доходил в цене до десяти копеек и больше. На выборке надо было простоять у ленты целый день, чтобы заработать на буханку хлеба.

Но без потребиловки было бы ещё хуже. Дело, которое она вела, оказалось не по зубам даже Елисею Мокрову. Его кабак осенью четырнадцатого закрыли. Вернее — запретили продавать водку. Тогда по всей России закрывали кабаки и винокуренные заводы, так что к следующему году их не осталось совсем. А доход Елисея на водке и держался. Попробовал он развернуть торговлю продуктами — не получилось. Оскудели базары, уменьшился подвоз. Оптом, а значит по дешёвке, уже никто не хотел продавать. Если мужик вырывался из села с товаром — сам стоял у прилавка. У Елисея хватило сил лишь на то, чтобы удержать «обжорку» — своего рода харчевню, где неизменно подавали суп-кондёр со шкварками, мясные, картофельные и еще чёрт знает из чего накрученные котлеты, селёдку с луком… К нему ходили конторские да кое-кто из холостяков. А сохранить Назаровке душу живу помогала кооперативная лавка.

Члены правления неизменно сопровождали главного коммерсанта в его поездках, проверяли все расчёты, конечно же, старались закупать продукты «числом поболее, ценою подешевле». Но все равно после каждой новой закупки продукты в потребиловке дорожали. Правление, особенно те, кто имел надёжную связь с рабочим активом, не один раз высказывались в том духе, что надо требовать у хозяев повышения зарплаты. Но Кушнерук всячески отказывался от того, чтобы такая инициатива исходила от кооператива, хотя это была единственная организация, общая для всех шахтёров Назаровки.

Однажды Шурка принёс на заседание правления (а оно проходило в конторе, где кооперативу была выделена одна комната) порядком замызганный номер газеты «Русское слово». Ему передал его Четверуня. Там был напечатан отчёт про выступление в Государственном Совете министра торговли и промышленности Шаховского. Перед этим министр побывал в Донбассе и докладывал: «Топлива добывается мало из-за недостатка рабочих рук. А последних не хватает потому, что низка зарплата. В то время как цены на уголь поднялись на 100 проц., заработная плата в угольных предприятиях прежняя и лишь в отдельных случаях поднялась на 4–5 проц., при крайнем вздорожании жизни».

— Ты вот это зачитай на правлении, — посоветовал Четверуня.

Но никакие доводы не помогали. Управляющий находил сто причин: подорожал крепёжный лес, задержки на транспорте…

И тогда по Назаровке из барака в барак пополз не то слух, не то предположение: надо готовиться к забастовке. День ото дня этот слух крепчал, наполнялся уверенностью. В очереди под магазином бабы открыто обсуждали мнение «комитета», хотя никакого комитета еще не было.

В жизни бывают события, которые всегда случаются неожиданно, даже если их ждали, готовились. Так неожиданно в Назаровке разразилась забастовка. В тот день ещё с утра всё шло своим чередом. Утренняя смена спустилась в забои, степными птицами курлыкали шкива бесконечной откатки, со свистом перешёптывались изношенные магистрали возле парокотельной, выпуская султанчики пара. Разошлись по своим местам слесари, кузнецы, ремонтники, выборка и погрузка. Скрипела перьями контора.

Братьев ещё с наряда погнали на вентилятор — там срочно меняли коренной подшипник. Делали это между сменами. Под шейку мощного вала подводили широкое полукольцо из мягкого сплава — баббита. Его надо было плотно посадить, а потом идеально, до зеркального блеска, выскоблить — отшабрить. Долгие месяцы безостановочно должен вращаться в этом ложе вал, малейшая неточность в подгонке и подшипник, на который опирается вал огромного, в два-три человеческих роста, тяжёлого пропеллера, разогреется и вытечет. А у Шурки глаз как алмаз, и руки не из зада выросли — с шабером никто из слесарей лучше него не работал. В общем, поставили вентилятор, залили между сальниками олеонафт, запустили машину. И, кажется, почувствовали, как под землёй свободно вздохнули шахтёры — огромная крыльчатка с гулом погнала воздух.

Все слесари, а их было человек шесть, возвратились в мастерскую. Те, которые дежурили ночью, пошли домой, а братьям Брюханец наказал пойти на выбору — там что-то ленту перекашивало. И только они собрали инструмент и наладились идти, как со стороны ствола послышались тревожные звонки, кто-то сбежал по трапу с эстакады. Дурную весть всегда опережают какие-то признаки, вроде перед нею катится воздушная волна. Шурка вылетел из мастерской и увидел, что от ламповой кто-то бежит к стволу. Кинулся и себе. Серёжка — за ним. Когда вскочили под гулкий шатёр приёмной площадки, там уже собралось с десяток человек. Среди возгласов ребята поняли главное: «слесаря ушибло».

Медленно шёл канат, вытаскивая клеть. Вот она поднялась над приёмной площадкой, зависла над зияющей пропастью ствола, в это время с лязгом сошлись «кулаки», перекрывая бездну, и на них, толчками оседая всё ниже, опустилась и замерла клеть. Стволовой распахнул железные дверцы — и в тот же миг братья бросились помогать шахтёрам, которые выносили из клети старика Лепёшкина. По его чёрному лицу, по налипшей угольной пыли тёмно-красным лаком расползалась кровь. Когда Шурка поднимал его, Лепёшкин открыл глаза и, морщась, попросил: — «Осторожно — ноги!».

Его положили на носилки — обычные, деревянные, на которых таскают кирпичи и песок, — чтобы нести в больницу. (В Назаровке, на Втором номере имелась больница на десять коек и фельдшер при ней). Но в это время к носилкам через уже довольно плотную толпу протолкался надзиратель.

— Постойте, не несите! — скомандовал он. — Тут для протокола одну минуту… Где ушибло?

Рабочий, что выехал из шахты, ответил:

— На стволе он был, в самом низу, там до зумпфа-то метров десять всего..

— А движенцы долготьё спускали, — вмешался другой.

— Рельсы в клеть не вмещаются, их под клеть подвешивают и помалу вниз, — присоединился к их объяснениям стволовой.

— Полок, на котором он работал, сбило, и Лепёшкин упал…

— Слава Богу, что по пучку рельсов скатился: побился, но живой.

Полицейский надзиратель вертел головой, не зная, кого слушать, а потом, выпирая колесом грудь, как рявкнет:

— Молчать! Я его спрашиваю. Мне ушибленный отвечать должен.

Лепёшкин, неудобно лёжа на деревянных носилках, открыл помутневшие от боли глаза (у него была сломана нога) и увидал Чапраков. Взор его посветлел.

— Шурка, пусть уже несут. Мне больно…

Сергей взялся за носилки спереди и стал их поднимать. С другого конца ухватился выехавший из шахты рабочий.

— Отставить! — скомандовал надзиратель.

Серёжкин напарник опустил ручки носилок, отчего Лепёшкин завис вниз головой. Пришлось и Сергею поставить свой край носилок.

— А как положено работать по инструкции? — допытывался надзиратель.

Лепёшкин застонал. Шурка кинулся вперёд:

— Ваше благородие… Совесть у тебя, Бога твою душу… есть?

— Барбос! — опешил надзиратель.

Звали его Федот Федотыч по фамилии Туркин. Обидно ему стало и, чтобы утвердить свой пошатнувшийся перед лицом напирающей толпы авторитет, ткнул Шурку кулаком в зубы. Отпрянул парень, но на ногах устоял. Увидел закатившиеся глаза Лепёшкина, испугавшегося брата Серёжку, и всё напряжение, которое носил в себе после гибели Тони Зиминой, вдруг взорвалось, облегчая и опустошая душу. Выкрикнув что-то непонятное, Шурка содрал с головы картуз и макушкой что было силы врезался в лицо — широкую «будку» — полицейского надзирателя Федота Федотыча Туркина. Тот взмахнул руками, прикрывая ладонями глаза и размятый нос, и завалился на стоявших позади него.

Два дюжих стражника навалились на Шурку, пытаясь заломить ему руки за спину. Стали тащить его. Но тут мужики повисли на них, отбили парня, встали стеной.

— Уходите! — кричали стражникам бабы. — Из бараков сейчас с обушками прибегут… Ой, крови будет!

Стражники повели Туркина к фельдшеру, а Лепёшкина туда понесли. Постепенно расходилась толпа, разнося по баракам и землянкам подробности того, что произошло у ствола. Перепуганный мастер Брюханец подошёл к братьям и, озираясь, будто он сам поднял руку на представителя власти, нервно стал гнать их на работу.

— К верстакам, к верстакам… Пошумели — и хватит. Лепёшкин — он жилистый, выдюжит, а вам работать надо.

— Так нам же на выборку, — вспомнил Серёжка.

— Значит, на выборку…

Они полезли на эстакаду, выяснили, где и почему перекашивает ленту транспортёра, починили несколько катков, смазали, подправили. Но Шурка всё не мог успокоиться, всё ожидал чего-то. И когда уже перед вечером в мастерскую пришли три стражника — даже вздохнул с облегчением.

— Ну что, фараоны, явились? — распаляя себя, с вызовом спросил он. — Как вороны над падалью закружили.

Сергей понял, что брат пошёл «врассыпную» и его уже не остановишь. Поэтому, пользуясь первым замешательством, выскользнул из мастерской и побежал к артельным балаганам. А Шурка ухватил тяжёлый гаечный ключ и, весь дрожа от волнения, закричал:

— Ну, берите меня! Дармоеды, за что вас кормят?

Старший из стражников снял с плеча винтовку и предупредил:

— Если вздумаешь чего — стрелять буду.

— Ты… это убери, — вмешался Четверуня, становясь между ними, и посоветовал Шурке: — не нарывайся понапрасну. Ведь этот дурак шарахнёт и не подумает. Не пришло ещё наше время.

— Эх, Прохор… Сколько можно ждать? — отбросил ключ и с обидой стал выговаривать: — Нас ишшо разве что керосином не выводили, а уж за людей давно не считают. Не время, говоришь? Так другого может и не быть вовсе!

Стражники, чувствуя упадок в настроении слесаря, взяли его осторожно под руки. Только он тут же вывернулся и упрекнул Четверуню:

— Вишь, Прохор, только я заговорил по-человечески, как они — хватать за руки. С ними нельзя по-хорошему.

И решительно вышел из мастерской.

В участок тут и ходу шагов триста. Сопровождаемый стражниками, он гордо миновал парокотельную — кочегары провожали его хмурыми взглядами, — обогнул у всех на виду контору и краем Конторской пустоши вышел в центр посёлка. Тут, на небольшом пятачке, отделявшем семейные бараки от артельных казарм, поместились небольшой базарчик, харчевня Елисея Мокрова, лавка потребиловки и краснокирпичный участок полицейского надзирателя.

Федот Федотыч, должно быть, заметил в окно приближение всей процессии. Едва парень переступил порог общей комнаты, где висел телефон и сидел дежурный, как нос к носу столкнулся с Туркиным. Ни слова не говоря, тот подставил ему «ножку», поддал в бок, и Шурка загремел в угол. Поспешно вскочил на ноги, прижимаясь спиной к стенке (подстраховать сзади тут его было некому) и увидел пятнистое от злости лицо надзирателя. Правда, кроме пятен от нервов, был там и синяк, подплывший под нижнее веко, и вспухшая губа, которая скривила линию рта.

«Бить будут» — подумал Шурка.

…Первым делом Сергей влетел в Рязанский балаган, в казарму, где больше двух лет прожили они с братом. Артельные, придя с ночи, уже успели поспать, и теперь, наслышанные о том, что случилось у ствола, возбуждённо обсуждали это. Конечно, за годы войны появилось много новых людей, но костяк артели уцелел, братьев тут знали, считали своими и сегодня не без гордости говорили, как Шурка «не стерпел фараонского свинства».

— Мужики! Шурку бьют! Поволокли в участок…

Подхватились артельные. Злобы у них накопилось столько, что ещё неизвестно, откуда они выглядели чернее: снаружи или изнутри.

— Братва, постойте! Надо всем миром. Одни туда, а другие — айда поднимать балаганы.

Десятка два шахтёров, что вывалились из рязанской казармы, с криками двинулись вперёд. Возле каждого балагана толпа увеличивалась. На площади к ним присоединились бабы, что стояли в очереди возле потребиловской лавки. Весть о том, что арестовали Шурупа и теперь избивают в участке (после случившегося утром такое предположение воспринималось как бесспорный факт), понеслась по улицам. Толпа, приближаясь к участку, замедляла движение, становилась более плотной.

…Стоя спиной к стенке, Шурка подумал, что ему не устоять. Ну, против двух — ещё куда ни шло, только их тут пятеро. Затравленно глядя на стражников и на самого Туркина, он стал выкрикивать, пытаясь взять их «на бога»:

— Ну, гады, я сдохну — только и вам достанется! А кто первым подойдёт ко мне — расквитаюсь. Уж лучше убивайте сразу, а то, если жив останусь, всё равно зарежу. Ты, Иван, — зыркнул он на одного из стражников, молодого парня, который иногда по вечерам приходил на Конторскую пустошь, — знаешь: мне Сибирь нипочём

— Сопляк! — гаркнул Туркин и коротким тычком хотел заехать ему в зубы, но Шурка увернулся, кулак надзирателя скользнул по рыжему лбу.

Тогда тем же приёмом, что и давеча, пригнув голову, парень рванулся вперёд — полицейский едва успел отвернуть лицо. Удар пришёлся в шею. Отскочив к стене, Туркин закричал:

— Вяжите его!

Навалились стражники, теснясь и мешая друг другу. Шурка изворачивался, заехал ногой во что-то мягкое, метался. Но его тоже «доставали». И вдруг — резкая боль в руке. Поймали, значит. Повалили на лавку, стали связывать за спиной руки.

В это время с оглушительным звоном разлетелось окошко, осыпая всех стёклами. Тут же ещё одна оконная шибка выстрелила над ними стеклянными брызгами, а на пол тяжело шлёпнулась половинка кирпича. Отчаянно задребезжала вся рама, приглушённый звон раздался из другой комнаты, послышались удары в двери и стены.

Туркин выскочил на крыльцо и был поражён: как это за столь короткое время возле участка выросла разъярённая толпа? Увидав его, люди на какое-то время притихли. Он стрелял глазами в передних, пытаясь запомнить каждого, а они стояли, опустив руки, и молча сдерживали натиск тех, что стояли за их спинами.

— Отдай Чапрака! — кричали из толпы.

— Отдай Шурупа, а то участок развалим!

— Бунт! — надсаживался он в крике. — Я прикажу стрелять! Разойдись!

В ответ в стены и окна участка полетели железные костыли, камни… Кидали из задних рядов. Федот Федотыч опасливо втянул голову в плечи и увидел, что от дальних бараков бежит ещё волна шахтёров. Утратив контроль над собой, он поспешно шмыгнул в открытую дверь и растерянным предстал перед своими стражниками. Через выбитые окна в помещение влетали камни. Туркин был опытным надзирателем. Отрезвить толпу могли бы несколько трупов, вид свежей крови. Только стрелять в людей не просто… Допустим, он решился бы отдать такой приказ, но станут ли стражники выполнять его? Какие-то минуты, возможно, даже мгновения, утеряны. Растерявшийся начальник уже не командир.

А гул толпы нарастал, и вот-вот могло произойти непоправимое.

— Вон! Вон — чтобы духу твоего тут не было! — завопил он, выгоняя арестованного.

И Шурка, ни секунды не раздумывая, оттолкнул молодого стражника, который бросился развязывать ему руки, и выскочил на крыльцо. Он был в изодранной рубахе, с непокрытой головой и сведёнными за спину руками. Толпа приняла его, окружила и понесла через площадь к базарчику.

К Шурке протолкался Прохор Четверуня.

— Рожать да помирать — время не выбирать. Момент хватает за душу. Тут комитетчики несколькими словами перекинулись… Одно мнение — этим не кончится. Нельзя нам остаться в стороне. Выступай, Чапрак, говори людям, чтобы шли на другие шахты за поддержкой.

— Как это?

— А как сможешь. Мне самому нельзя — комитет запретил.

Людской поток катился через базарчик, некоторые бабы побежали к потребиловке восстанавливать очередь. Подталкиваемый Прохором, Шурка повернул к рядам открытых прилавков, вскочил на один из них. Его намерение поняли. Обрадованно закричали:

— Давай, Шуруп!

Осмотрелся. Толпа окружала прилавки, уплотнялась, подходили ещё с посёлка.

— Братцы! — закричал он и увидел хмурые лица некоторых «стариков» ещё из своей рязанской казармы. — Шахтёры!..

А люди подходили, толкались, напирали на стоявших между прилавками. Шурка растерянно топтался, но его не торопили. Понимали.

— Люди добрые, спасибо вам, что выручили! А то — ей-бо! — небо уже с овчинку показалось.

Раздались подбадривающие смешки.

— Плохо одному, братцы! Вместе мы — сила! Вот в потребиловке очередь. А что там дают? Прелую воблу. Я сам её покупал, потому что по дешёвке. А два года назад вы по этой цене могли бы осетрину купить! Весною клеть оборвалась, мужиков побило. Жалко! Но там хоть причины искали. А вот на выборке девчонка в бункер свалилась — сама, говорят, виноватая. Это все мы виноватые, потому что молчим, потому что терпим. Управляющий говорит: военные трудности. А уголь вдвое против довоенного в цене. Куда же идёт разница? Вот и выходит, кому война, а кому мать родна. Кому кровушка, а кому денежка! Я ишшо давеча возле ствола слыхал: бастовать, мол, надо! Рядом с ним на прилавок вскочил костыльщик Семёнкин, многосемейный. Обрадованно закричал:

— Правильно! И тута же требования составить!

— Погоди, Семёнкин, успеем. Нам главное — соседние рудники поднять, чтобы Назаровка одна не оказалась.

— Ура! — закричали из толпы.

Шурка увидел, что Четверуня одобрительно кивает ему: «Правильно, мол, в самую точку!»

— Вызывайся, кто пойдёт на Евдокиевку, Макеевку, Прохоровку, Чулковку… Я сам — на Листовскую. Кто со мной, айда вместе. А вы тут договаривайтесь.

Он слез с прилавка и стал выбираться из толпы. Перед ним расступились, похлопывали одобрительно по спине, когда проходил мимо. Вслед за ним тянулись несколько человек, которые решили идти на Листовскую. Это были почти все из тех, кого выбросил оттуда Абызов, когда стал хозяином. У многих там оставались знакомые и друзья, оставались земляки. Их настроения были известны. Поманив зримой надбавкой в самом начале, Абызов затем так закрутил гайки, что сам имел тройную выгоду. На Листовской обижали людей ещё жёстче, чем в Назаровке, но никто и пикнуть не смел, потому что Василий Николаевич мог расправиться с любым без помощи полиции — у него для этого имелись свои люди. Им ничего не стоило избить, а то и совсем пришибить человека.

Окажись Туркин более проницательным, ему бы выскочить из участка да послушать, о чём шумит толпа, какие повороты намечаются в её поведении. Однако он в это время накручивал телефон, стучал по рычагу, остервенело дул в трубку и, сбиваясь и нервничая, в который раз объяснял одно и то же приставу: Чапрака Александра надо арестовать, потому как в противном случае вся российская законность рушится. Пристав плохо его понимал, потому что Туркин не хотел выкладывать всей правды. На том конце провода недоумевали: ну и арестовывай, мол. Велика беда — таракан в пироге! Хорошая хозяйка и двух запечёт. Нодзиратель на шахте может и десятерых посадить в кутузку — ему даны такие права. Для чего же тревожить начальство? Связь была неустойчивой, часто обрывалась, но когда пристав понял, наконец, что шахтёры в Назаровке митингуют, что едва не разгромили полицейский участок, он выругался и сказал:

— Возьму стражников и приеду сам.

Из-за переговоров Туркин проворонил самое главное: группы решительно настроенных шахтёров направились на соседние рудники.

Сергей, конечно, сопровождал брата. Желающих пойти на Листовскую набралось немало. Они вышли из посёлка, обогнули исходящий желтоватыми дымками тлеющей серы террикон. Уже за кладбищем, в просторной холмистой степи, размеченной по необъятному горизонту редкими ориентирами дымогарных труб да верхушек копров, их догнал сердитый назаровский гудок. Как окрик вдогонку. Это был первый вечерний гудок. И откуда-то издалёка, прорываясь через степное марево, донеслись тревожные голоса других шахт и заводов. Шурка и его попутчики прибавили шагу. Они должны были успеть ко второму гудку, когда ночная смена ещё не покинет казармы.