Василий Николаевич Абызов за последний год заметно сдал. Было ему ещё до пятидесяти, он регулярно занимался физическими упражнениями, закаливанием, однако выглядел как поношенный парадный мундир: молью ещё не траченый, но обшлага затёрханы, золотое шитьё пожухло и кое-где стало облезать. На высоком лбу Абызова заблестели восходящие залысины, всё чаще отекали нижние веки, от уголков глаз по скулам и щёкам обозначились и стали углубляться морщины. Оно и понятно: горе только рака красит.

Мечта об усадьбе в Кудрявой балке, о зелёном оазисе в голой степи превратилась в застарелую боль, как воспоминания о женщине, которую любил, но которая так и не стала твоей… О какой такой усадьбе могла идти речь — не до жиру, быть бы живу. Стачки осени шестнадцатого и то, как вели себя при этом его коллеги — многому научили. Он понял, что обогащаться в одиночку опасно — надо делиться с власть предержащими, иначе могут оставить на краю, где первый удар коньюнктуры или судьбы — по тебе.

С осени шестнадцатого он перестал вкладывать деньги в строительство, в шахту вообще. В результате потери от повышения зарплаты доходы быстро восстановились, а цены на уголь продолжали расти. Его банковский счёт стал заметно пополняться. Часть денег через подставную фирму переводил в Киев, где доверенный ему человек скупал предметы, имеющие непреходящую ценность. А весною Василий Николаевич перевёз семью в Ростов-на-Дону. Там, благодаря заботам казачьих генералов, многое оставалось по-старому, было сытнее и спокойнее. Снял для семьи добротный дом, открыл счёт в банке и регулярно переводил туда умеренные суммы.

Надо сказать, что год семнадцатый вобрал в себя столько, что иная страна и за столетие не видела. Многовековое династическое древо Романовых рушилось не вдруг. Его корни обнажались, выдирая почву из-под многих других, оно валилось с грохотом, подминая, обламывая, погребая под собой целые династические рощи и дубравы…

После Февральской революции на Листовской образовалась народная милиция, Совет и несколько партийных комитетов (у каждой партии — свой). Когда отшумели митинги и поостыло общее ликование, жизнь стала входить в привычную колею, возобновилась нормальная работа. Но отсутствие твёрдой власти давало о себе знать. Неуверенность в дне завтрашнем, нервозность исходили из центра. Партии, которые по глубокому убеждению Абызова, делали революцию — эсеры, кадеты, октябристы и другие, — вместо того, чтобы закрепить завоёванное, наладить общую работу, навести порядок в стране, занялись делёжкой царского наследия: власти, имущества, общественного влияния. Они вели себя как разбойники возле ещё не остывшего трупа ограбленного. С февраля по октябрь у власти побывали, подержались за кормило державы представители всех партий, кроме большевиков. Абызов полагал и, где только мог, доказывал, что во время июльских событий надо было допустить к власти большевиков, дать им показать свою неспособность поправить дела в стране. Вот тогда, развенчанных в глазах толпы, их можно было бы взять, что называется, тёпленькими. Вот тогда можно было бы призвать сильного человека типа генерала Корнилова!

Сидя в основном на Листовской, Василий Николаевич был ограничен в выборе собеседников. Чаще всего он позволял себе откровенничать с главным бухгалтером Клевецким. Правда, тот был не столько политиком, сколько бабником, но это и к лучшему. Абызову не нужен был спорщик, политический оппонент, а скорее — рядовой обыватель, на котором вернее всего проверять правильность собственных мыслей и соображений.

После провала корниловского мятежа… Кстати, сам Абызов никогда не говорил и другим не позволял в своём присутствии произносить само это слово «мятеж», — он говорил «попытка». Так вот, после неудачной попытки генерала Корнилова навести в России порядок и установить твёрдую власть, стало ясно, что страна катится к катастрофе, и никакая сила предотвратить это уже не сможет.

Тёмные низы бывшей Российской империи должны нажраться свободы «выше крыши», испробовать все партии, в голоде и разрухе окунуться в пучину хаоса, чтобы взорваться и в слепом гневе не только передавить всех агитаторов, но и друг друга. Тем, кто уцелеет, довоенная «бесправная» жизнь должна будет показаться раем. Взрыв назревал, и надо было унести ноги до того, как он произойдёт: пересидеть, переждать, исчезнуть на время. А потом уж явиться и диктовать свои условия!

Кстати, так рассуждал не он один. К середине октября в Донбассе были закрыты многие шахты и заводы, из серьёзных хозяев на месте никого не осталось. Закрывая свои предприятия, усугубляя хаос в хозяйстве, они как бы подталкивали страну к роковой черте. Василий Николаевич медлил с отъездом по той причине, что при резком сокращении добычи угля цены на него росли, на банковский счёт шли солидные поступления. Он рисковал, случись серьёзная авария, могут прийти и убить обушками прямо в конторе. Учитывая, что всё оборудование давно работает на износ, и то, и другое было вполне возможно.

В октябре он задержал выдачу зарплаты рабочим: пусть поверят, что шахта на краю финансового краха. Дальше медлить было бы безрассудно: 24 октября большевики взяли власть в Мариуполе, арестовали банковские счета, на следующий день похожие вести пришли из Луганска.

Явившись на работу раньше обычного, он прошёл в свой кабинет. Не зажигая огня, разделся. Добротное осеннее пальто — лёгкое, тёплое, с каракулевой оторочкой по воротнику и бортам — и такую же касторового сукна шапку аккуратно повесил в шкаф, резиновые галоши оставил в углу у входа и, поскрипывая сапогами, прошёл к столу, уселся в своё кресло, которое вдруг показалось непривычно просторным.

Пасмурный рассвет лениво проникал в большое окно, в углах кабинета стояла полутьма, но зажигать огонь не хотелось. Один за другим стал выдвигать ящики стола, прикидывая, много ли будет труда разобрать их? Однако ни рвать, ни жечь бумаги не собирался, чтобы не вызвать лишних подозрений. Потом пригласил Клевецкого. Тот вошел, и в кабинете стало светлее, даже уютнее. Никакие треволнения не действовали на Леопольда Саввича. Он слегка раздобрел — для его возраста рановато, конечно. Однако весь был такой ухоженный, напомаженный, а в посверкивающих шкодливых глазах сквозила неистребимая жажда удовольствий.

— Гм…да… — неопределённо промычал Абызов, рассматривая его, — садитесь, Леопольд Саввич.

— Любезнейше благодарю.

— На получку документы готовы?

— Да уже с неделю… — удивился столь непонятному вопросу Клевецкий, но лицо его выражало только любезность и послушание.

— А сколько надо времени, чтобы подготовить… мм… полный расчёт всему персоналу, скажем, с первого ноября?

— Да уж дня за два можно управиться. — На лице бухгалтера обозначился вопрос.

— Это необходимо, — пояснил Абызов, хотя в принципе он никогда не снисходил до пояснений, — чтобы наше возвращение в скором будущем не имело почвы для осложнений… Только — сами понимаете! — Абызов коснулся пальцами сомкнутых губ.

— Василий Николаевич! — вскинул брови Клевецкий. Не первый, мол, год замужем: знаем что к чему.

— Пообещайте расчётчикам, которые будут этим заниматься, трёхмесячный оклад жалованья. А вас я не обижу.

Проводив бухгалтера, Абызов раскрыл шкаф и взялся пересматривать бумаги. Он заранее решил забрать планы горных работ и вообще любые листы маркшейдерских съёмок. Остальное пусть остаётся.

За этим занятием его и застали представители Совета. Послышался шум в приёмной, непривычно громкие голоса (тут не было принято разговаривать в полный голос), и в кабинет вошли трое: председатель Рудсовета Романюк, секретарь большевистской ячейки Монахов и новый начальник милиции — рыжий солдат с разбойничьей ухваткой. Он с первого раза, когда только появился на Листовской полтора месяца назад, не понравился Василию Николаевичу. Было в его диком взгляде что-то жутковатое, глубоко скрываемое, вроде бы два змеиных жала прятались в зрачках.

— Господин Абызов, — сказал Романюк, глядя на хозяина исподлобья, снизу вверх, — народ больше ждать не хочет. Надо ему выдать получку. Сегодня.

Как изменились времена! Романюк — старший кочегар из парокотельной, этот кривоногий, долгорукий, рождённый держать в руках лопату, — стоял тут в кабинете, где даже доски пола, на которые он ступил, не обтерев ног, принадлежали Абызову, — позволял себе не просить, а требовать! У этого Романюка вечно собирались в кочегарке всякие оборванцы, картёжники, ночевали сомнительные личности. «Клуб в помойной яме», — говорил Шадлуньский, который дважды бил морду старшему кочегару. И вот что вышло из этого клуба… Абызов и сам с удовольствием вышвырнул бы его в окно, не пожалев стёкол своего прекрасного кабинета. Но сдержался. Не те времена. Где полиция? Где жандармы? Где Али с его молчунами? Казаки — и те митингуют! За что боролись, на то и напоролись… Нет, надо уходить и выждать, пока тут не перережут друг другу глотки, пока не сожрут собственные башмаки.

— Сегодня или завтра, — сухо заявил он, — на мой счёт должны поступить достаточные суммы, и после расчетов с железной дорогой, а также выплатой…

— Не надо, — бесцеремонно остановил его Монахов. — Вы отдадите получку сегодня или… мы попросим Юзовский Совет проверить ваши счета в банке, пошлём туда своего специалиста, пусть разберётся. А вы пока будете под арестом. Прошу извинения, но так решил Совет…

После этих слов рыжий начальник милиции (Абызов вспомнил его лошадиную фамилию — Чапрак) вытащил большой складной нож, со щелчком раскрыл его… Все словно заворожённые смотрели на сверкающее лезвие. С ножом перед собой он прошагал к столу, нашарил рукой телефонный провод и, как паутинку, обрезал его. Взял под мышку со стола телефонный аппарат и вышел в приёмную. Этим самым вроде бы отлучил от внешнего мира.

Василий Николаевич не выдержал, взорвался:

— По какому праву? Я буду жаловаться комиссару Временного правительства!

Чапрак на эти слова обернулся и с выражением брезгливого превосходства хмыкнул в свои рыжие усы.

— Эх, Василий Николаевич, Василий Николаевич… — морщась от какой-то внутренней боли, сказал Монахов. (После того, как год назад его основательно избили ребята Али, он так и не оклёмался до конца). — Нету вашего комиссара, нету больше и Временного правительства. Арестовали его. Наши люди с телеграфа сообщили, что в Петрограде власть взял Совет во главе с товарищем Троцким. А на местах велено делать то же самое.

Лицо Абызова стало серым. Сообщение потрясло его. Взявшись за дверцу шкафа (то ли хотел закрыть его, то ли хотел почувствовать под рукой хоть какую-то опору?), с минуту стоял молча, приходя в себя как после нокаута. «Это катастрофа! — стучало в мозгу. — Досиделся…» Но постепенно способность логически мыслить возвращалась к нему. В том, что большевики продержатся у власти не больше месяца, убеждён был твёрдо. Однако сколько они за это время, даже за неделю, успеют совершить непоправимого! Едва владея собой, прошёл к столу и бессильно опустился в кресло.

— Что вы от меня хотите?

— Надо выдать получку людям.

— Хорошо… Я пошлю в Юзовку не кассира, вернее — не только кассира, но и главного бухгалтера. Пусть сверит счета и снимет всё, что можно. Я могу быть свободным?

— Нет, только после выдачи получки.

Романюк и Монахов пошли к двери, а начальник милиции, деловито обойдя кабинет, постучал по стенам, проверил шкафы, выглянул даже в окно, за которым уже совсем рассвело и виден был шахтный двор, потом сказал, глядя мимо Абызова:

— Охрану поставим тут под окном и в приёмной, а на ночь переведём в кутузку.

Абызов сжал подлокотники кресла так, что пальцы посинели. «Если станет обыскивать, — подумал он, — выстрелю первым». Но когда рыжий вышел, тут же раскаялся: «Что за глупость, бежать отсюда, как есть, — значит остаться нищим».

Вышел из-за стола и долго ходил по кабинету, чтобы успокоиться, выработать план действий. Проходя мимо окна, увидел, что ближе к крыльцу сидит на лавочке рабочий с винтовкой. Прошёл к двери и осторожно выглянул в приёмную. Там тоже сидел мужик с винтовкой, который мигом вскочил и предупредил: «Не выходить!»

— Гм… а если мне вдруг понадобится за этим самым?…

— Я провожу.

— Ну, тогда хорошо. Пригласите ко мне Клевецкого, — сказал он секретарю, который подбежал, опасливо косясь на часового.

Леопольд Саввич тут же прибежал, закрыл двери и растерянно развёл руками. Выглядел он как помятая хризантема.

— Это же хулиганство, что они делают! — сказал, подходя к столу. — Я только что разговаривал со старшим телеграфистом. Знакомый приятель

— У вас телефон не обрезали?

— О, Господи! Я и не заметил… — Клевецкий пошарил глазами по тому месту на столе, где должен был стоять телефонный аппарат хозяина. — Да… первое, что они сделали, — отобрали землю. У всех. В пользу крестьянских комитетов. Те будут делить. Бесплатно. Чушь какая-то!

— А что вас удивляет? Дарить чужое легче всего. Назаровку ещё при Временном правительстве захватили и эксплуатируют, грабят чужие недра. Они плевали на протесты властей. Это же большевики. «Продауголь» и Кадомцев лично лишили их всех заказов на уголь, прекратили поставки крепёжного леса, а они живут. Сельским кузницам продают, по дешёвке объявили самовывоз, согласны брать оплату натурой, но рудник до сих пор не закрыли! Ведь по всем расчётам давно должны были разбежаться или издохнуть. Да, Леопольд Саввич, где-то проморгали мы Саврасова, не перетащили на свою сторону. Была в нём хозяйская жилка, жажда власти… Ведь как изворачивается, сукин сын, а Назаровка до сих пор не затоплена. Мог быть незаменимым для нас человеком. Оно и надо было всего чуть-чуть: немного денег, предложить приличную квартирку, на полтона любезнее поговорить…

— Гм… Бандит он, — позволил себе Клевецкий дополнить характеристику Романа.

— Сейчас такие люди нужны.

Поплакавшись друг другу, стали думать, что можно предпринять в сложившейся ситуации. Клевецкий чувствовал, что хозяин что-то недоговаривает, ходит вокруг да около, как кот вокруг горячей каши. Дважды Леопольд Саввич бегал в свой кабинет, чтобы звонить в Юзовку. Управляющий банком многого сам не знал и перепуган был до смерти. Он сказал, что Юзовский Совет, во всяком случае, его руководители осуждают большевистский переворот, не признают их действия законными. Однако, уже объявлено, что завтра собирается всеобщий митинг, после которого многое может измениться… не в лучшую, конечно, сторону.

— Да… — мрачно заметил Абызов, выслушав это сообщение, — когда в столице меняют причёски, на местах рубят головы. Таков закон политического развития.

Василий Николаевич ещё и ещё раз дарил оценивающие взгляды Клевецкому — так на рынке рассматривают корову, которую собираются купить. Но сколько ни смотри — нет другого выбора. Он это понимал и всё-таки долго не решался. Дело в том, что в промышленном банке, кроме деловых авуаров Листовской шахты, её хозяин ещё арендовал личный сейф. За последний год этот сейф разными путями усиленно пополнялся. В отличие от чеков, векселей, переводов, бумажных денег в этом сейфе хранились материальные ценности и некоторые суммы в иностранной валюте.

— Ваши люди уже готовят полный расчет персоналу?

— Да, я тут же распорядился, — ответил Клевецкий.

«Значит, день-два — больше не удержать в тайне задуманное», — пришёл Абызов к печальному выводу. Надо было уходить, оставив всё как есть. Сегодня в Юзовку ему уже не попасть. Завтра — митинг, всё будет закрыто и опечатано или…

— Леопольд Саввич, готовьте бумаги на изъятие всей наличности.

В который раз вышел Клевецкий, а Василий Николаевич всё ещё колебался. За дверью послышались голоса. Он подошёл ближе, прислушался.

— Ну и что с того? — услышал голос рыжего начальника милиции.

— А то… шастает пудреный туды-сюды, туды-сюды! Затевают они что-то с хозяином, — говорил охранник, который дежурил в приёмной.

— Если так думаешь — поезжай вместе с бухгалтером в банк, — распорядился за дверью начальник милиции. — Сам проследи за ним. Глаз не спускай! Назначаю тебя старшим конвойным.

Абызов отошёл от двери. «Тем лучше! — подумал. — Пусть не спускают глаз с Клевецкого». Сел за стол и написал деловое письмо управляющему банком, своему давнишнему товарищу по партии Народной свободы. (Пройдёт совсем немного дней и Совет Народных комиссаров объявит членов этой партии — кадетов — врагами народа).

Вошёл Клевецкий с бумагами. Сообщил, что и у него телефон отобрали. Теперь на весь рудник осталось два аппарата — в милиции и тут, в приёмной, возле охранника. Абызов подписал бумаги для банка и вручил пакет на имя управляющего.

— Леопольд Саввич! — волнуясь, сказал он торжественным шёпотом. — Вот вам ключ… Вас допустят к сейфу. Там чемоданчик… Мой личный. Вы его держите у себя в руках. За деньгами пусть кассир и охранники присматривают. Вы… — он хотел улыбнуться доверительно, широко, но вышло не очень, — будете иметь больше, чем даже рассчитываете.

Бухгалтер несколько растерялся, проникая в смысл услышанного. Тень недовольства появилась на его лице. Видно было, что ему не совсем нравится такое поручение. Он боялся ответственности. «Тем лучше!» — подумал Абызов.

Выпроводив Клевецкого, подошёл к окну и наблюдал, как тот устроился в просторном пароконном фаэтоне спиною к кучеру. На заднем сиденье, лицом по ходу экипажа, ещё раньше места заняли двое охранников. Отрешённо смотрел Василий Николаевич на свой шахтный двор. Пробежал мальчишка-лампонос, тяжело таща потухшие лампы. «Тушёные» — как тут говорили. Возле ствола возились ремонтники, увязывая материалы для спуска в шахту. Через окно едва проникал глухой рокот транспортёра, который по эстакаде подавал уголь на выборку. Почти вся добыча теперь поступала с нового ствола.

Когда привезут деньги и раздадут людям получку, общее напряжение спадёт, он спокойно уйдёт домой с чемоданчиком, а завтра… Какое завтра? Не станет он дожидаться рассвета.

Через какое-то время заглянул ревкомовец из приёмной и сказал, что хозяина просят к телефону.

Звонил управляющий банком. Услышав голос Абызова, обрадованно сообщил:

— Это я проверяю. Сами понимаете — ваш ключ, такое письмо… Мало ли каким путём это могли получить!

— Правильно. Понимаю. Отдайте всё.

Вернувшись в кабинет, Василий Николаевич как заводной пошёл вокруг стола, ещё раз обдумывая, всё ли он предусмотрел. А вдруг Клевецкий припрёт чемодан не к себе в бухгалтерию, что вполне естественно, а прямо сюда, в кабинет!? У этого бонвиванчика ума станет… Решительно вышел в приёмную и стал звонить управляющему банком.

— Вы можете пригласить к аппарату моего бухгалтера? — спросил деловым тоном.

— А его нет, — ответил тот.

— Гм… как это? Поясните, — весь холодея от дурного предчувствия, попросил он.

— Алло! Василий Николаевич, вы как-то так произносите слова… таким голосом… Возможно, наш разговор слышат другие?

— Меня — да, — резко сказал он, косясь на ревкомовца, вытянувшего шею от любопытства, — а вас — нет. Объясните — они там? Или уже уехали?

— Да успокойтесь. Кассир получает деньги, один из «товарищей» глаз с него не спускает, а второго наша охрана в банк не пустила, ждёт у двери.

— А бухгалтер? — нетерпеливо спросил он.

— Всё в порядке. Я его, как он и просил, выпустил через свою дверь. Он благополучно ушёл.

— Отставить! — взревел в трубку Абызов, покрываясь пятнами. — Задержать! Всех задержать. Денег никаких не выдавать. Подлог, гоните всех! Звоните начальнику милиции — пусть преследует бухгалтера!

Схватившись за сердце, он ушёл в кабинет. И тут началось… Прибежали из Совета, явился Чапрак, звонили посланные в Юзовку, сообщали, что их из банка выставили ни с чем. От него требовали ответа: почему запретил выдавать деньги кассиру?

Он что-то нёс… Бухгалтер проворовался, напутал в счетах и потому сбежал. Какие-то счета не сходятся, надо их проверить, сделать ревизию… Почти не контролировал то, что говорит. Все мысли были заняты другим: эта гнида, этот прилипала, козлик напомаженный — обвёл его. Воистину — на всякого мудреца довольно простоты. Но куда он теперь денется с чемоданом? Его тяжесть и в прямом, и в переносном смысле во многом определяет поведение человека… Оправившись от первой растерянности, Абызов взял себя в руки, его мысль заработала с яркостью молнии. «В Юзовке он не останется — исключено. Куда побежит? Через Рутченковку в Мариуполь? Там давно хозяйничают большевики. Не рискнёт. В Ясиноватую? Это же сколько рудников миновать надо? Гладковка, Ветка, Путиловка, Бутовка… Нет, можно, конечно, через Рыковку, Щегловку… Но везде — Советы, ревкомы, дружины, патрули…»

Василий Николаевич бегал по кабинету, усаживался в кресло, к нему заходили, что-то требовали, угрожали, просили подтвердить. Он обещал, соглашался — завтра. Всё — завтра. А сам взвешивал малейшие обстоятельства, пытаясь вычислить дальнейшее поведение Клевецкого. Наконец, подумал об Иловайске — в последнюю очередь, опасаясь, как бы особая пристрастность не подтолкнула на ложный путь, потому что для себя давно выбрал именно это направление. Однако сколько ни думал: некуда Клевецкому податься, кроме как в Иловайск. По заводским задворкам проскочить на Мушкетовскую дорогу, свернуть с неё в степь, и… чуть ли не до Грузского — ни тебе шахт, ни тебе ревкомов. Подряди мужика с подводой — и в Иловайск.

Там ещё порядки построже, к чистой публике — уважение. А уж когда сядешь в поезд — дыши спокойно. Матвеев Курган, Таганрог — затеряйся и живи в патриархальной тишине и строгости. Василий Николаевич сам давно присмотрелся к «Иловайскому варианту», потому что не раз оценивал его для себя, собираясь ехать в Ростов-на-Дону. «Итак, решено: ничего иного Клевецкий не выберет. Это путь многих, можно сказать, уже проторённый. Значит, ещё сегодня ночью, до рассвета, надо быть в Иловайске, чтобы опередить эту гниду. Он, правда, может где-то отсидеться денёк, от силы — два, но не больше. Малейшее промедление не в его интересах. Скорее всего, приползёт уже утром. Уж я его встречу…»

Шурка первый заметил, что хозяин вроде бы не в себе. Неужели так переживает от того, что бухгалтер сбежал? Подозрительно: сами всё утро шушукались, а теперь он комедию разыгрывает.

За неполных два месяца, что работал тут, на Листовской, Шурка успел кое-что высмотреть и понять. Когда назаровцы пригласили к себе управлять рудником Романа Саврасова, тот предложил бравому питерскому боевику своё место начальника народной милиции на Листовской. Опыт у него уже был, но работы всё равно хватало. Встречаться с хозяином доводилось всего считанные разы, но и этого было достаточно, чтобы рассмотреть за безупречной барской наружностью, сдержанными и высокомерными манерами матёрого волка. И то, как повёл он себя после бегства бухгалтера (бегства ли?), казалось неестественным. Шурка подумал, что Абызов ломает комедию, попросту дурачит их.

Ведь как он представлял себе банковское хазяйство? Стоят железные шкафы, набитые деньгами, каждый принадлежит какому-то хозяину. Когда хозяева между собой рассчитываются, пишут бумажку банкиру, и тот перетаскивает пачки денег из одного шкафа в другой. Страшная догадка осветила Шуркино сознание: Абызов не платил рабочим, чтобы накопить побольше денег и сбежать. А когда его арестовали, послал бухгалтера, тот деньги забрал и теперь где-то сидит с ними и поджидает хозяина! А что управляющий банком морочил голову шахтному кассиру, делая вид, что собирается выдать получку, — то всё для отвода глаз. Они же одним миром мазаны.

Подумав так, Шурка вышел из бывшего участка полиции, где сидел у телефона, обзванивая милицейские участки ближайших шахт и сообщая приметы Клевецкого. Вечерело. Из Кудрявой балки тянуло осенней сыростью… Простуженно дышала паровая машина подъёма, дилинькали звонки стволового… Послышался глуховатый топот копыт. Огибая лесной склад, выбежала пара вороных, которые отвозили в Юзовку кассира. Напротив участка лошади замедлили бег, с возка спрыгнули два дружинника и направились к Шурке.

«Надо было крикнуть кучеру, чтобы подвёз до конторы, — подумал он. — Ну да ладно, тут пять минут ходу. Поговорю ещё с ребятами». Он твёрдо решил забрать Абызова из конторы и посадить в холодную до выяснения всех обстоятельств того, что произошло в банке. «Уж я его придавлю — никуда не денется, — думал Шурка. — Меня эта сволочь на подножку не поймает. Я его самого заставлю раскрыться. Самого подловлю…»

На крыльцо поднялись дружинники. Шурка вместе с ними зашёл в помещение участка и тут же, в комнате дежурного, стал расспрашивать, как всё произошло.

— Меня внутрь одного пустили, — растерянно пояснял старший. — Там своя охрана. Бухгалтер шастнул туды дальше, куды никому не положено, бумажки какие-то понёс. Мы долго ждали, там другие были… Потом вызвали нашего кассира. Он деньги принимает — я смотрю… Никогда столько не видел. И вдруг — на тебе!

Шурка вскочил… Но не рассказ дружинника столь впечатляюще подействовал на него. За окном, где-то на посёлке или неподалёку, он явственно услышал выстрел, за ним — второй. Опрометью выбежал на крыльцо, пытаясь понять, где стреляют. Растерянные дружинники — за ним.

Уже на крыльце услышал, как возле конторы кто-то надрывно закричал: «Стой! Сто-ой!» — и стылый вечерний воздух раскололся двумя винтовочными выстрелами. Шурка даже видел вспышки, стреляли вверх. И в ту же секунду понял (по летящим чёрным теням, топоту копыт), что по дороге от конторы кто-то гонит вороных. Бросился наперерез к дороге, которая шла неподалёку от участка. На ходу выхватил наган и, повинуясь какому-то предчувствию, закричал:

— Стой!

Чёрные звери летели на него. Еле увернулся, выстрелил — и тоже вверх! «Идиот!» На кучерских козлах пролетел мимо него Абызов. Он вертел над головой концами вожжей, нагоняя страху на вороных. Шурка выхватил из рук дружинника винтовку, приложился и несколько раз выстрелил. Силуэт фаэтона растворился во тьме… Вместе с дружинниками он бросился бежать по дороге, уже на бегу осознавая, что лошади перешли на шаг и остановились.

Когда подбежали, фаэтон был пуст. Лошади фыркали, трясли головами, удила жалобно позвякивали.

— Сюда! — крикнул один из дружинников.

Подбежали к нему. На обочине, откинув руку в сторону, лежал Абызов. Он был мёртв.

Шурка взял его за плечо и перевернул на спину. Сумерки размыли мелкие черты лица, чётко угадывалось только общее выражение, характер: большой ровный нос, высокие надбровные дуги, вроде бы он, даже лёжа в придорожной полыни, рассматривает всех свысока… Не хотел Шурка убивать его. Прошло то время, когда у парня темнело в глазах от желания расквитаться. Последний год многому научил. Когда-то он бунтовал и задирался, горя желанием досадить «всем этим сволочам», хотелось всех их — Абызова, Клупу, всех расфранчённых и ухоженных — унизить, впрячь в лямку с собачьей цепью и заставить тягать сани с углём в мокром забое, ёрзая грешным телом по осклизлой почве лавы… Теперь многое изменилось в Шуркиных взглядах. Теперь он не хотел ни крови, ни унижения других, потому что нельзя жить разрушением. Он чувствовал себя прозревшим. Обрести это новое зрение во многом помогла Анна, само её присутствие в Шуркиной жизни.

Подбежали два ревкомовца, люди из конторы, подступили к убитому.

— Собака!

— Волк он…

— Перестаньте, — разозлился Шурка, — мёртвый ведь…

— Он же Егора Пузырёва застрелил!

И наперебой стали рассказывать, как всё произошло:

«Услыхал, видать, что фаэтон подъехал…»

«Да ему из окошка было видать!»

«Ну, может и увидел. Тут же говорит, мол, приспичило ему. Пузырёв взялся проводить».

«А он с крыльца ка-ак сиганёт! Кучера с козел спихнул».

«Да тот сам со страху скатился!»

«Ладно. Егор ему — «стой!» И только винта с плеча сдёрнул, а он — бах! бах! — в упор, из нагана. Наповал Егора…»

«Я выскочил — и по нему…»

— Вгору, по тучам, — поправил ревкомовца Шурка. — Вот что, кладите его в возок и давайте в контору. Завтра похороним.