Девки дурели от скуки. Они сидели на лавочке перед домом и грызли семечки. За их спинами возвышался глухой, выкрашенный зелёной краской забор, калитка, врезанная в створку ворот, глинобитная стенка дома, смотревшего на улицу тремя небольшими окошками. День был воскресный, солнечный. Ленивый ветерок гонял пыль в немощёной, кривобокой улице, доносил от завода въедливые запахи рудной пыли и сернистого газа… Заутреня кончилась, кто ходил в церковь, разошлись по домам, а время обеда, тем более развлечений, ещё не подошло.

— Слышь, Динка, — сказала младшая, не переставая подбрасывать семечки в рот, — а на тебя этот конторщик глаза пялил. Батюшка: «Богородице, дево, ра-адуйся!» А он не на иконы, а на тебя — зырк! — и перекрестится!

— Тю… Он конуру снимает у банабака Оглы-моглы, что на седьмой линии будку держит: «Чистым-блыстым — лоск наводим». Представляешь? У того куча детей и банабачка толстая, аж задыхается. Ему, чтобы нос спрятать, уже комнату надо.

— Ты думаешь, из-за бедности у чистильщика живёт?

— Из-за чего же ещё!

— А одет прилично, — заметила младшая.

— Ну да, вроде нашей сестрички Сонечки: на пузе шёлк, а в пузе — щёлк!

И снова молчат, только трещат в молодых здоровых зубах семечки. Пусто на улице — и кости перемыть некому. Широко, как в зевоте, раскрыта дверь лавки — она через дорогу наискосок. За нею выстроился длинный ряд подворотен и глинобитных одноэтажных домов. Вся улица наклонена в ту сторону, потому что тянется поперёк холма. А чтобы грязь не стекала в подворотни и окна полуподвалов, вдоль них отсыпан своего рода бруствер. В слякотную пору туда, каждый перед своим домом, гатят всё: мусор, битый кирпич, печную золу, которую тут называют жужелкой. Прохожие всё это притаптывают в грязь своими сапогами, лаптями, чунями. Получается высокая тропинка. Высыхают, прижимаясь к ней, лужи, но во дворы не текут. Дальний конец улицы вытянулся до серого холма террикона, по склонам которого вьются струйки ядовитого дыма.

Младшая обернулась. Из трактира вывалилась живописная компания шахтёров. Выделялся франтовато одетый парень лет двадцати — выше среднего роста, грудь колесом, гармошка-ливенка в его руках выглядела детской игрушкой.

— Новенького обмывают, — сказала Наца, — земляка.

— Была у собаки хата, дождь пошёл — она сгорела, — насмешливо фыркнула Дина. — Откуда у Ромки земляки? Он на мусорнике вырос.

Обе дружно рассмеялись. Между тем парень, о котором они говорили, выглядел чище, опрятней своих сотоварищей: в хромовых сапогах, шёлковой жёлтой рубахе навыпуск, поверх которой был надет короткий суконный пиджак. Один из его товарищей шлёпал по пыли верёвочными чунями, другой — опорками с непонятным прошлым: то ли остатками солдатских ботинок, то ли головками телячьих сапог. Четвёртым в компании был мальчишка лет тринадцати.

Рванув гармошку от плеча до плеча так, что посыпались малиновым частоколом меха, Ромка запел:

А барыня лыса-брита, Любил барыню Никита, Любил барыню купец — Купил барыне чепец…

Компания его поддержала, из дворов откликнулись собаки. Тот, что был в чунях, лихо спустив с одного плеча рваную поддёвку — на манер гусарского ментика, зацепился взглядом за вывеску. Знал, должно быть, грамоту. На деревянном щите, прибитом над входом в полуподвал, сообщалось:

АБРАМ ФУКСМАН И СЫН

Пошив картузов, шапок и кепи по лутшим французским моделям

Фуксман снимал две комнаты в доме вдовы десятника Гаркуши. Самого десятника привалило в шахте ещё в девятьсот пятом. Его даже не хоронили — так и остался где-то под завалом. Разные ходили слухи, вроде бы сами шахтёры приложили руки к этому делу. Зверь был. Он и жену избивал до полусмерти. Поэтому, говорили, и детей у неё не было. До истинных причин его гибели не докопались, время было смутное. Отслужили в церкви панихиду — этим дело и кончилось.

Фуксман снимал тогда помещение при номерах на Второй линии. Но в девятьсот седьмом, когда волна революции схлынула, а на Юзовку попёрла босота из шахтёрских посёлков, когда под ободряющими взглядами «нейтральной» полиции бушевали погромщики, в одну ночь Фуксман потерял всё. Его мастерскую разграбили, выпотрошили из перины сбережения и — самое страшное — надругались над дочерью.

Хозяину дома, который вздумал было жаловаться, околоточный без обиняков заявил:

— А ты, братец, и сам виноват. Мало тебе православных постояльцев! У тебя, вон, и татарин живёт…

С той поры Фуксман квартировал у Гаркушихи.

— По мне, — заявляла она, — так пусть хоть арапин будет. Он деньги плотит и водку не хлобыщет.

Так вывеска Фуксмана стала одной из примет улицы, которая, как и все другие улицы Юзовки, называлась линией и имела свой порядковый номер.

Зацепившись взглядом за вывеску, тот, что в опорках, шлёпнул поддёвкой оземь и, прихлопывая по груди и коленкам, запел:

Гоп там! Ты-да-ры-да! Упоймала баба жида. Жида маленького, Кучерявенького…

Гармонист лихо свистнул (ливенская гармошка, кроме двух рядов кнопок, имела ещё одну клавишу, при нажиме на которую раздавался разбойничий свист) и заиграл гопак, подстраиваясь под выкрики товарища.

— Куражатся, — сказала Наца.

— Это пока Курослепова не видно, — добавила Дина.

— Такого урку и казаками не испугаешь, — возразила ей сестра.

— Курослепов и не таких ломал…

Околоточный Курослепов был грозой окраинных линий Юзовки. Он имел нюх на драки и всякие непотребства. А главное — чугунный кулак. Пусть десять, пятнадцать человек дерутся — он чётко определял ключевых, так сказать, бойцов и пёр напролом. Сначала бил в ухо (а от его удара лопались перепонки), после увещевал. И увещевания быстро доходили до сознания.

Между тем весёлая компания (ещё не пьяная, загул только начинался) поравнялась с домом Штраховых.

— Разлюбезным барышням моё почтение! — Ромка сдёрнул с уха картуз и тряхнул кудрявым чубом.

— У-ух, какие мамзельки! — взвизгнул парень в опорках. Но Роман глянул не него, и тот сконфуженно отступил.

— Что это ты, Роман, загулял с утра пораньше? — спросила Дина.

— У шахтёра жисть короткая, спешить надо. — Отвечал он старшей, Дине, а сам не спускал глаз с младшей сестры.

Наца капризно подёрнула плечиками и отвернулась.

— И куда же вы теперь?

— Да вот — земляку идём сапоги покупать, — кивнул он на парня в опорках.

— А мальчишку зачем спаиваете?

— Гаврюшка не пьёт. Он возле нас жизни учится. — Роман потрепал по волосам мальчишку. — А мог бы и пить — раз в шахте работает.

Дине наплевать было и на Ромку, и на его компанию. При людях она вообще постеснялась бы вступать с ним в разговор. Но чего не сделаешь от скуки! Тем более, что полуцыган менялся в лице когда видел её сестру. Потеха! На эту тему можно было поехидничать и после.

— Унтер! — сказал мальчишка и тронул за плечо Романа.

Тот обернулся. По улице, сонно полуприкрыв глаза, которые всё замечали, размеренно шагал околоточный. Молодые шахтёры вопросительно посмотрели на своего вожака.

— Ну и что — унтер? У него свои дела, у нас — свои. Вот возьму и закурю его табачку.

— Он тебе даст! — хмыкнула Дина.

Вместо ответа Роман решительно повернулся и пошёл навстречу Курослепову. Тот видел, что шахтёр идёт прямо на него, но продолжал шагать так же размеренно, лишь чуточку приподнял полусонные веки.

— Здравия желаю, Игнат Захарович! — рявкнул Ромка и заступил ему дорогу.

— Чего тебе?

— Закурить не найдётся?

— Проваливал бы ты от греха…

— Мы пойдём, ваше благородие, только курить очень хочется.

«Благородие» приподнял руку, как будто раздумывая: дать в морду или вытащить кисет? Но психолог улицы Курослепов по лицу Ромки видел, что ради озорства перед девками тот готов сейчас на рожон полезть… Брезгливо скривив губы, полез в карман мундира и достал кисет. Ромка взял щепоть табаку, высыпал на клочок газеты и стал скручивать цыгарку. Околоточный забрал свой кисет и пошагал дальше. Воровато прошмыгнув мимо него, шахтёры двинулись за своим вожаком.

— Последний нонешний денёчек Гуляю с вами я, друзья!..

— С чего бы это Ромка зачастил на нашу линию? — отозвалась Наца.

— Чья бы корова мычала, а твоя — молчала! — насмешливо кольнула её сестра.

…В незавидном положении оказались девицы Штраховы. Их дед, простой, хотя и удачливый мужик, много лет назад подвизался артельщиком, а затем и подрядчиком на строительстве первых железных дорог на юге России. Выбился в люди и мечтал выучить сына на инженера. Но не вышло, потому что семья чуть ли не каждый год кочевала. И сыну Степану, отцу нынешних невест, не удалось даже закончить гимназию. Здесь, под Юзовкой, где прокладывались пути к угольным рудникам, гимназист-недоучка встретил красавицу Марусю, которая работала на выборке породы. Более презренного занятия, скажем прямо, в Донбассе не было. Большой скандал разразился в семье. Но мать Степана, которую девчата звали бабушкой Надей, напомнила, что и её отец, Иван Власыч Чапрак, из-за любви был выведен из купечества и отдан в солдаты, но своего добился. Так девчонка с выборки стала её невесткой, а недоучившийся гимназист пошёл работать на шахту слесарем.

То были 80-е годы девятнадцатого века. Донбасс переживал первые приступы промышленной лихорадки, закладывались крупные шахты, оснащались паровыми машинами заморского производства. Подрядчик дал нужному человеку взятку и устроил сына в немецкую кампанию, которая занималась продажей и установкой паровых машин: лебёдок, насосов, подъёмников. Проработав лет пять в фирме, Степан Савельевич перешёл на рудники монтёром.

Это была исключительная по тем временам профессия. Монтёр не равнялся даже с рабочей «аристократией»: десятниками, машинистами — бери выше! Зарабатывал не меньше рядового немца или бельгийца. Кто ещё мог наладить паровую лебёдку или отбалансировать шахтный вентилятор? Таких людей вообще было раз, два — и обчёлся. Высшим признанием его качеств считалось то, что он мог разобраться в святая святых паровой машины — в золотниковой коробке! С ним инженеры, да что инженеры — хозяева шахтёнок за ручку здоровались. Кроме жалованья в рудничной кампании, он имел и сторонние заработки. Хозяева небольших шахт, нанимавшие порой одного штейгера на двоих, нередко приглашали его для осмотра машины или вызывали уже в случае аварии.

Кто не знал в Юзовке Степана Савельевича Штрахова! Он и дом этот построил, и пароконный выезд имел, держал кучера, а бывшая чумичка с выборки Маруся нанимала прачку.

Ему бы в это время капиталец скопить, употребить его на доходное заведение, а не шиковать, не катать свою Марусю на паре вороных с бородатым Тимохой на козлах. Ведь времена менялись… В Горловке открылась школа штейгеров (по-современному — горных техников), в Макеевке стали готовить десятников, все больше на рудниках стало появляться инженеров — молодых, не столько грамотных, сколько нахальных, ищущих, где бы выдавить в пользу хозяев лишнюю копейку. Когда-то инженер на несколько шахт был один, а потом они стали появляться чуть ли не на каждой.

Промышленный кризис начала двадцатого века заставил монтёра пооблинять. Крупные кампании, в которых распоряжался иностранный капитал, пожирали отдельных хозяев, а вместе с этим пропадали сторонние доходы самодеятельного умельца, который возомнил себя чуть ли не барином. Маруся рассталась с кухаркой, пару вороных довелось продать и купить буланую кобылку. Совсем без выезда было никак невозможно. Только бородатый Тимоха не ушёл со двора: помогал по хозяйству, ухаживал за лошадью. Денег ему Степан Савельевич не платил, но и за проживание в дворовом флигеле ничего не взыскивал. Это устраивало обоих. Выезжал теперь хозяин один, а Тимоха в его отсутствие занимался своими делами.

Старшая дочь Степана Савельевича — Софья — успела окончить гимназию, стала учительницей и в смутном девятьсот пятом вышла замуж. Но так неудачно, что и говорить об этом не хочется. А младших — Дину и Нацу — после школы отец оставил дома. Ныне обе были на выданье, и обе, как говорят, остались на бобах. По воспитанию они считались барышнями — шахтёрской и заводской мастеровщине не ровня, а настоящие кавалеры, о которых можно было только мечтать, больше думали о деньгах, чем о любви. Штраховские барышни остались бесприданницами. В будние дни они помогали матери на кухне и в дому, занимались шитьём и вязаньем, а по воскресеньям, вернувшись из церкви, играли в дурачка или торчали под домом на лавочке, щёлкая семечки и глазея на прохожих.

— Тятя едет, — спохватилась Наца, заметив дрожки, что въехали на улицу со стороны Мушкетовской дороги.

— Он не один, — не смогла скрыть своей радости Дина и первой кинулась во двор.

Бородатый Тимоха развешивал на заборе для просушки носильные вещи не первой свежести. Он промышлял чем мог. Торговал на Сенном базаре раками, сам по ночам ловил их на ставках, скупал у мальчишек и варил сразу по два-три ведра — тогда весь двор заполнялся запахами укропа и сырой прудовой тины. Он же забирал оптом у трактирщика всякое барахло, которое пропивали пошедшие в загул шахтёры и мастеровые, а потом перепродавал на базаре: сапоги, картузы, пиджаки, случалось — даже женские кофты.

— Опять ты лахи развесил, Тимофей! — укоризненно крикнула Дина. — Иди открой ворота, тятя с гостем едет.

И сёстры скрылись в доме. Толкаясь и тесня друг друга, приникли к окошку, неплотно завешенному кружевной занавеской.

— Поль! Ма-ам! Поль приехал с тятей.

— А ну, кыш от окна! — сказала мать, и сама немного волнуясь. — Стыда у вас нету. Кому Поль, а для вас Леопольд Саввич. Ступайте, ступайте в комнату.

Девицы нехотя направились в свою комнату, и тут дверь отворилась… Освещая всех любезной улыбкой, вошёл Леопольд Саввич. За ним, чуть пригибая лысеющую голову, — хозяин.

— Встречай гостя, Маруся, — пробасил он, — сегодня у нас день жаркий.

— Привет хозяюшке! — снимая белое кепи, сказал гость. Остановился у стола, осмотрелся. — У вас всегда так мило и просто. Душа отдыхает. Только где же ваши розанчики? От меня, старика, прячете?

— Их спрячешь! — ответила хозяйка. — Только завидели вас в окошко, как сразу: «Леопольд Саввич! Леопольд Саввич!» Небось пудрятся. Дина, Наца!

— Мы тут! — впорхнули в светёлку сестрицы.

Клевецкий Леопольд Саввич — главный бухгалтер Назаровских рудников — явно кокетничал, называя себя стариком. Ему было двадцать восемь лет, он оставался холостяком и умел проводить время в своё удовольствие. На нём был лёгкий парусиновый пиджак, накрахмаленная рубашка и голубой шёлковый жилет с пристёгнутой к петельке золотой цепочкой от карманных часов. От него пахло одеколоном и романтическими похождениями. В этом доме он давно стал своим человеком. Правда, появлялся не часто, зато каждый его приход превращался в праздник. Он был выдумщик на развлечения, да и сама атмосфера в доме при его появлении становилась лёгкой как воздух по весне, когда вынимают вторые рамы. Всегда угрюмый отцовский басок начинал звучать мягким баритоном, а с лица матери уходила тень вечной озабоченности, она молодела.

— Ну, что это вы так меня разглядываете? — кокетливо смутился Леопольд Саввич. — Я сегодня не в лучшем виде. С утра вызвали на аварию, вот просидели со Степаном Савельевичем на шахте… По дороге к вам едва успел переодеться.

— Ох, господи, вы же голодные! — спохватилась мать. — А ну, девчата, быстро накрывайте на стол.

— Неужели будет ваш очаровательный борщ? — потирая ладони, спросил Леопольд Саввич.

— Для вас, Поль, и к борщу будет кое-что…

Обедали весело. Гость рассказывал, как дочка управляющего Рыковским рудником разъезжала по Котлетному посёлку на велосипеде и едва не попала под извозчика.

— Вот перепугалась, поди?

— Не столько она, сколько извозчик!

Потом он рассказал, как представитель французской кампании, которой принадлежит Рыковский рудник, упился на банкете, устроенном в его честь, и просил кучера, чтобы тот отвёз его по парижскому адресу…

Девицам рассказать было нечего, разве что про хмельного Романа Саврасова, который просил закурить у околоточного.

— Между прочим, — вполголоса сказал хозяину Клевецкий, — я заодно включу в ведомость общую чистку котла. Это лишняя сотня рублей. А вы десяток пацанов наберите — копеек по тридцать в день.

— Тогда и паропроводы перебрать бы. Там шипунов изрядно. Я сам хомуты ставил. А пока будут заливать боббитом подшипники…

— Поговорю с управляющим. Момент подходящий. Пришёл хороший заказ правительства — цены на уголь повышаются. Только об этом — сами понимаете…

— Папа, ну как тебе не стыдно! — закапризничала Дина. — Вроде бы не наговорился с Леопольдом Саввичем на шахте. Оставь его нам.

— Виноват, красавицы! — театрально прижав руку к сердцу, взмолился гость. — Мужчины должны делать копеечку незаметно, а при женщинах можно только расходовать. Это я начал неуместный тут разговор и теперь готов искупить свою вину.

— Споёте? — встрепенулась Наца. — Принести гитару?

— Готов и на большее. Если вы заслужите у родителей разрешение — пойдём вечером в синематограф «Сатурн». Там новая фильма: «Измена и сладострастие».

Девчата не успели выразить своего восторга. От двери, в диссонанс к общему настроению, донеслось:

— О Господи! Как ремарка в дешёвой пьесе: «Купец Иголкин и те же»… Здравствуйте!

В комнату входила самая старшая из сестёр Штраховых — Софья. Она держала на руках ребёнка и ожидала, когда порог переступит второй — мальчик лет пяти. Прикрыв за ним двери, подошла к матери, поцеловала в щёку и передала ей младенца.

— Подержи внучку, пока дошла с нею — руки отваливаются.

— Ты что — пешком? — спросила мать.

— У меня на извозчика денег нету.

— Между прочим, — приходя в себя, заговорил Клевецкий, который не рассчитывал, очевидно, встретиться здесь с Софьей Степановной, — будет открываться братская школа. Там учителя, должно быть, понадобятся.

— А куда я дену свой капитал? — Софья обвела взглядом детей. — Их в бельгийский банк не положишь.

— Ну, вам в свои…

— Двадцать шесть — я не скрываю.

— В ваши годы ограничить себя пелёнками… Надо взять няню.

— Для няни нужна отдельная комната.

Само собой получалось, что гость снова забирал на себя общее внимание. Такова была натура Клевецкого. Но Софья хорошо знала эти номера.

— Оставь, Поль… Сегодня, кажется, общее собрание в Союзе бухгалтеров и конторских служащих. Мой Алексей Сергеевич пошёл. А ты тут девчонкам зубы заговариваешь.

— На руднике авария, — как бы отметая её упрёки, серьёзным тоном пояснил Клевецкий. — Мы с твоим отцом только что приехали.

— Во-она что! — насмешливо протянула она. — Прикидываете, как бы побольше урвать и поделить.

— Сонька! — одёрнул её отец.

— Не бойся, папочка, у меня хорошее настроение, я не собираюсь испортить такой хороший обед. Мама, налей и мне. Только вот ни за что не поверю, что Леопольд Саввич не пошёл на собрание Союза по причине аварии. Наверняка там сегодня будут голосовать по какому-то острому вопросу. А Поль, как всегда, хочет остаться милым и вашим, и нашим.

— А если даже и так, — с улыбкой ответил Клевецкий, занимая активную оборону, — я политик, Софья Степановна!

В ответ на его «я — политик» Софья могла сказать такое… Но не стала портить настроение родственникам. Она поступила иначе — звонко и молодо расхохоталась.

Поль в их доме появился давно, когда Соне было столько, сколько сейчас Дине. Тогда он работал просто бухгалтером, а не главным, только что закончил коммерческое училище. Зайдя однажды с подвыпившим отцом, познакомился с Соней и зачастил. Его тут принимали как сослуживца Степана Савельевича, но ни для кого не оставался в секрете его интерес к Соне.

Штраховские девчата все пошли в мать — статные, чернобровые, им была присуща врождённая женственность.

Бухгалтер похаживал, время шло, но никакой определённости не вырисовывалось. Родители томились своим неведением, но даже в нерешительности Поля склонны были видеть положительную расчётливость, бухгалтерскую основательность. Тем более, что времена надвигались смутные, шёл девятьсот пятый год, все помешались на политике. Соня с восторгом отзывалась о социалистах, выступала с лекциями в рабочем кружке на заводе. Поль увлечённо говорил о прогнивших порядках, о том, что управлять страной должны её истинные хозяева — финансисты и промышленники.

Иногда они спорили. Отец и мать прислушивались и не могли понять, в чём же у молодых несогласие? Ведь говорят об одном и том же, а дело доходит до резкостей. Не мудрствуя лукаво, делали вывод: милые бранятся — только тешатся. Нет ничего легче, чем принимать желаемое за действительное.

Однажды в воскресенье Поль не пришёл к обеду. Ёжась под вопросительными взглядами родителей, Соня вдруг взорвалась, наговорила им обидных слов и — как обухом по голове:

— Я выхожу замуж за… Алексея Сергеевича!

Скандал был большой. Алексей Сергеевич оказался младшим конторщиком с Ветковской шахты, которого в этом доме ни разу не видели. Соне пришлось уйти от родителей. Степан Савельевич бушевал. Однако такой, очевидно, была фамильная черта Чапраков-Штраховых: отмечать свадьбу семейным скандалом.

Трудно сказать, как могли сложиться отношения Софьи с родителями, если бы не грозные события пятого-шестого годов. Забастовки, митинги, погромы, крикливые собрания вновь создаваемых партий и групп, выборы в Советы, растерянность властей, а потом — казаки и солдаты, повальные обыски, аресты, военные суды и расстрелы…

Соню спасло то, что она была беременна и на последних месяцах почти ни с кем не встречалась. Отец в это время сменил гнев на милость, больше того — дал взятку полицейскому начальнику и вызволил избитого, насмерть перепуганного её мужа. А Клевецкий, должно быть, удачно выбрал позицию. Он преуспел, стал видным лицом в местной организации партии Народной свободы и получил место главного бухгалтера. Прежний был изгнан за симпатии к социал-демократам.

Деловых отношений со Штраховым Поль никогда не прерывал. Он знал, что Степан Савельевич совершенно глух к политике. Рабочие считали его чужим. Ещё бы: монтёр получал сто двадцать рублей в месяц — втрое больше хорошего забойщика, и всё же до «чистой» публики Степану Савельевичу было далеко. Что у него могло быть общего с директором рудника Василием Николаевичем Абызовым? У того тысяча рублей жалованья в месяц! Кроме того, Абызов владел частью акций горной кампании, а Штрахов «владел» только своими золотыми руками, тремя дочерьми да Марусей. Не случайно администрация рудника хотела протащить кандидатуру Штрахова в выборщики, а там — чем чёрт не шутит — депутатом в Государственную думу по рабочей курии. Правда, из этой затеи ничего не вышло.

Ну да то всё дела прошлые. Клевецкий снова стал появляться в доме Степана Савельевича, угощал девчонок конфетами и новостями из светской жизни. С Соней они не виделись. Старшая дочь очень редко заходила сюда. Но подросла и заневестилась Дина, и родители с робкой надеждой подумывали — авось на этот раз что-то выйдет… Только не представляли себе, как произойдёт встреча Леопольда Саввича с Соней. Ведь рано или поздно такое должно было случиться. И однажды они сошлись здесь лицом к лицу. Вежливо раскланялись, перебросились несколькими пустыми словами. Правда, Леопольд Саввич, побыв ещё немного «для вежливости», сослался на неотложные дела и уехал.

Потом они встречались ещё несколько раз — и ничего, без особого интереса друг к другу. Одно было непонятно родителям: почему в поведении Софьи не чувствуется пусть прошлой, пусть далёкой, но хоть какой-то тени вины перед этим человеком? Она держалась при нём ровно, уверенно, Леопольд Саввич тоже оставался при своём лоске и достоинстве. Лишь иногда чёрные, такие тёплые Сонины глаза при виде Клевецкого вдруг сухо и зло посверкивали. Он делал вид, что не замечает этого, отступал. Тут была какая-то тайна, недоступная родителям. Недоступная потому, что разгадка её лежала, как говорят, на самой поверхности.

— А мы с Леопольдом Саввичем, — поделилась с сестрой своей радостью Наца, — идём сегодня в синематограф. В «Сатурне» показывают «Измену и сладострастие».

— Сводите их лучше в цирк, устало сказала Соня, — Это вам, Поль, должно быть ближе. Там сегодня знаменитый Рейнгольд будет бороться с Чёрной Маской. На афишах написано: «Спешите видеть!»

— Ну, если говорить о Рейнгольде, — опять не замечая её колкости, ответил Клевецкий, — то его настоящая фамилия… как бы вы думали? А? Представьте себе — Васюхин. Я полагаю, что если он выступает перед публикой, то должен выходить под своей настоящей фамилией. Иначе получается нечестно.

— Ну-ну! — насмешливо возразила Софья, — Так можно дойти до того, что заставить каждого открывать людям не только свою фамилию, но и свою сущность. Подумайте, Поль, это не безопасно!

Мария Платоновна убирала тарелки, чтобы подавать чай. В спальне запищал ребёнок, и Соня встала, направилась к нему. Младенец лежал поперёк широкой металлической кровати с ажурными боковинами из никелированных трубок и сверкающими серафимчиками на них. У кровати стоял огромный фанерный шкаф, напротив — высокий комод с пузатыми выдвижными ящиками — по две медных ручки на каждом.

Соня сидела на кровати и кормила дочку грудью, не очень прислушиваясь к разговорам в горнице. (Большую комнату мать называла горницей, а девчонки — гостиной). Пятилетний Стёпа, взобравшись на жёсткий гнутый стул у комода (такие стулья называли «венскими») с интересом рассматривал безделушки: глиняную кошку-копилку, фарфоровых слонов, что тёрлись боками о высокие вазочки с бумажными цветами, игрушечный самоварчик, в трубе которого торчали старые квитанции.

Из гостиной послышался шум, оживлённые голоса и распевный, не вытравленный десятилетиями рязанский говорок бабушки Нади. Положив ребёнка на кровать, Соня застегнула кофточку на груди и выглянула из спальни. В комнату ввалилась целая орава незнакомых людей. Деревенская женщина в чёрном платочке, за её подол держалась девочка лет трёх, двое русоголовых мальчишек. В их насупленных, насторожённых взглядах, в правильных чертах по-деревенски чистых, не закопчённых лиц угадывалось что-то знакомое. Объединяла эту компанию простодушная, немного даже крикливая бабушка — Надежда Ивановна.

— Здравствуй, сыночек! Здравствуй, Маруся! Внученьки и вы, господин хороший, — поворачивалась она на все стороны. — Вот это — Катя, жена моего покойного брата Вани. Тебе он, Стёпа, получается — дядей, хоть годами был моложе тебя. Я уж замуж вышла, когда они с Матвеем родились… А вот эти сироты, — повернулась она в сторону насупленных мальчишек, — тебе, выходит, двоюродные…

— Леопольд Саввич, — поднялась Дина, — пойдёмте в нашу комнату. И вместе с Нацей они увели благородного гостя из горницы, прикрыв за собою дверь.

— Мы пообедали, — виновато сказала мать, — садитесь к столу, чай пить будем.

— И то кстати, — отозвалась Надежда Ивановна, — от Рутченково на извозчике, чай, не ближний свет. Да и жарища такая!

Гости пили чай, начались семейные разговоры, воспоминания: как померла бабушка Душаня, как помер дедушка, за кого вышла замуж Дуся. При этом гости больше помалкивали, а рассказывала, уже, конечно, с их слов, Надежда Ивановна.

— Такая несправедливость! Земли-то у них, кроме подворья, ничего не было. Разорение полное. Вот и отписала я, чтобы сюда ехали…

— М-мда… — задумчиво произнёс Степан Савельевич. — И что же ты, мам, собираешься с ними делать?

— Как это «что»? Был бы живой отец твой, Савелий Карпович, царство ему небесное! — торопливо перекрестилась она, — я бы у тебя не спрашивала. Ты тут на рудниках в чести, вот и привезла, чтобы вместе решить. Надо пристроить сирот, ведь моего родного брата дети!

В спальне захныкал ребёнок, но Софья не ушла к нему. Не могла упустить чего-то в столь необычном разговоре.

— Мам, — раздражённо заметил Степан Савельевич, — если ты меня куда-то впутываешь, то должна вначале хотя бы посоветоваться.

Это его замечание — как по слабому костру да мокрым мешком! Надежда Ивановна на секунду растерялась, сглотнула слюну и за своё:

— А я и приехала с ними, чтобы посоветоваться.

Софья следила за их перепалкой и рассматривала неожиданных родственников. Мальчишки сидели насупленные, стреляя глазами то на хозяина, то на привезшую их бабку, которая оказалась их тёткой. А их мать, как ни странно, кротко склонив набочок голову, отрешённо думала о чём-то своём, будто её этот разговор и не касался. Но вот в её кротком взгляде появилось беспокойство. Она встала и, не обращая внимания на столь напряжённый разговор, в котором решалась не чья-нибудь, а её дальнейшая судьба, направилась… в спальню. Проходя мимо Софьи, вполголоса пояснила:

— Дитё там мокрое, а никто не слышит.

Софья удивлённо вскинула брови и пошла за нею. Женщина склонилась над кроватью, приподняла за ножки младенца и стала подворачивать сухой конец пелёнки.

— Почему вы решили, что она мокрая? — спросила Софья.

— А то как! Хнычет, а потом пишшит… Жалуецца! Ежели больной, то у него и голос больной, когда голодный, то требовает, злится, — женщина вдруг улыбнулась — беспомощно, по-детски.

— Я поменяю пелёнку, — сказала Софья, проникаясь симпатией к этой женщине. — Ступайте, вам надо быть там.

Екатерина Васильевна покорно направилась в горницу, а за её подолом хвостиком засеменила и Таська.

Перепеленав ребёнка, Софья уложила его в постель и тоже вышла, остановилась у двери. Расстроенный отец втолковывал бабушке Надежде Ивановне:

— Да пойми ты, мам,… Старшего парня — ему уже лет четырнадцать? — могу ещё пристроить. Возьму смазчиком… Как зовут тебя?

— Шуркой, — угрюмо ответил подросток.

— Пристрою Шурку. Жить будет в бараке с артелью — все рязанские, земляки ваши. Для своего они место найдут. А вот младшего — ума не приложу. Ему бы пристроиться мальчиком у какого купца. Да только для этого дела полно наших, рудничных, которые покупателя за полу в магазин приволокут, а конкуренту и глаза выцарапают. Деревенскому там делать нечего — затюкают.

— Нечего делать — то и не надо, — наступала Надежда Ивановна, — ты подумай.

— Что думать, мам. Их же таких — как волчат голодных. Разве что лампоносом в шахту? Дак эта каторга от него не уйдёт. Туда он и без меня вскочит.

— Может… на выборку? — подсказала молчавшая до сих пор Мария Платоновна. Она понимала, тут решает муж, и вмешиваться не хотела, но с языка сорвалось.

— Держи карман шире, — скривился Степан Савельевич. — Там вдовы да девки. Опять же — где жить? Артель его в свой балаган не пустит. Выборщикам от рудника ничего, кроме подёнщины, не положено… Ну, да Господь с ним. Пацана ещё куда-нибудь заткнём, а что с ихней матерью, которая сама с довеском, делать?

Только теперь семья Ивана Ивановича Чапрака — вернее, то, что от неё осталось — начинала постигать истинные масштабы случившейся катастрофы. Ещё несколько дней назад у них был свой дом, своё место на земле, их знали и уважали односельчане. А вот тут, сию минуту, их перебирали, как перебирают старые обноски, определяя, что можно ещё приспособить в хозяйстве, что пустить на тряпки, а то и выбросить за ненадобностью. Софья слушала этот разговор и ей было стыдно за отца. А когда он сказал что-то обидное об этой деревенской женщине и её ребёнке, не выдержала:

— Отец! Да постыдитесь же вы! Ну, бабушка сделала что-то необдуманно, по доброте своей. А ты? На шахтах сиволапые мужики с незнакомым земляком последним куском делятся! Это же твои двоюродные братья, тётка твоя!

— Ты на меня не кричи, — растерялся отец, удивлённый её негодующим тоном. — Легко быть добрым тому, у кого задница голая. Горем делиться — не обеднеешь.

— Да будет тебе куражиться, — раздражённо осадила его дочь. — Не в ту сторону смотришь, Степан Савельевич. «Господин хороший», как сказала эта женщина, — Софья кивнула на двери девичьей, — он ещё о твою шкуру ноги вытрет и за порог выбросит.

— Сонька, цыц! — побагровел от гнева отец и опустил тяжёлую ладонь на столешницу.

Он ещё не бушевал, ещё сдерживал себя, не желая привлечь внимание Леопольда Саввича, который за дверью развлекал младших дочерей.

— А ты на меня не вздумай кричать, — с холодной злостью ответила Софья. — Иначе я такое скажу, что и тебе, и твоему любезному гостю в одних дрожках уже не сидеть.

— Ты на что намекаешь? — насторожился отец.

Он знал, что от старшей дочери можно всего ожидать. Своим непонятным намёком она пустила ему ежа под череп и, резко сменив тон, сухо, по-деловому, заявила:

— Екатерину Васильевну я заберу. То есть, жить она будет у нас. Пусть возится с детьми, со своей и с моими. Мне надоели эти уроки на дому. Может, и правда удастся вернуться в школу… Собирайтесь, тётя Катя. Бог не выдаст — свинья не съест.

Все сразу засуетились. Надежда Ивановна, смахнув слезу, полезла в ридикюль и протянула Соне какие-то деньги. Та не стала отказываться. Оба подростка тоже встали, не зная, как быть, — мать забирали. Она подошла к ним, вытерла нос краем платочка, виновато заморгала:

— Не расстраивайтесь, — успокоила её Софья, — не пропадут. Когда-нибудь в воскресенье наведаются на Ветку. Казённый посёлок, четвёртый дом.

— Может, подвезти вас? — нерешительно спросил Степан Савельевич. — Скажу Тимохе, чтобы запряг линейку. А мне ещё на рудник надо.

— Не стоит, папа, найдём извозчика.

Екатерина Васильевна поцеловала ребят, перекрестила каждого и вышла вслед за Софьей и её детьми. Держась за её подол, переступила порог и малая Таська.

Провожать их вышли и Дина с Нацей, и все остальные, кроме Степана Савельевича да Клевецкого. Хозяин так и сидел за столом — несколько растерянный, чувствуя нехорошую тяжесть на сердце. Откуда у Сони такая враждебность к нему и что уж такого плохого в его отношениях с Леопольдом? Ведь Соня — единственная из дочерей, которая характером пошла в него — на пушку брать не станет. У неё такие слова не от игры ума рождаются — из души вылетают.

— Ну, что закручинился, Степан Савельевич? — сказал Клевецкий. — Родственники — это зло, которое мы получаем от рождения. Застраховаться от них невозможно. Я вот многих своих в глаза никогда не видел.

— Конечно, конечно, — прогоняя от себя тревогу, — отозвался хозяин. — Старшего пристрою. Парень грамотный, в кузне отцу, говорят, помогал. Пристрою смазчиком. А своего барбоса выгоню. Я ещё утром хотел, но не нашёл его, где-то пьянствует.

— Да, конечно, — поддержал Клевецкий, — я скажу инженеру.

— Но куда деть меньшего?

— Пустяки. Сегодня воскресенье — на Первой линии все двери настежь. Если мы с вами пройдёмся, неужели кто-то из хозяев да не возьмёт?

У Клевецкого было отличное настроение. Степан Савельевич подумал, что под такое настроение у Леопольда и дела выходят удачно. Приятный человек — и живёт легко. Придёт сейчас, отдохнёт, напомадится, проведёт вечер в своё удовольствие, да ещё между делом нужного человека встретит, любезными словами перекинется, и смотришь — дело сделано. Ему же, Штрахову, и в воскресенье надо снова ехать на шахту, проследить, найти для работы в ночную смену слесарей, которые ещё не перепились, да и самому по локти в мазут придётся залезть.

В комнату возвращались провожавшие Софью.

— Так поедем, что ли? — предложил Клевецкий.

— Да, конечно… А где эти парнята?

— Во дворе сидят, смотрят, как Тимоха кобылу кормит.

— Я не прощаюсь, — Леопольд Саввич лучезарно улыбнулся женщинам, — заеду ещё, как обещал барышням.

— Уже уходите? — удивилась Надежда Ивановна.

Ей хотелось поговорить с сыном не при госте, сказать что-то важное, главное… а что именно — сама ещё не знала. Так и не присев, он потопталась и вышла вслед за мужчинами.

Братья сидели на крылечке, а бородатый Тимоха охаживал буланую. Увидев выходящего хозяина, ребята встали. Он посмотрел на них и прошёл мимо. Надежда Ивановна остановилась, обняла ребят за плечи, вздохнула:

— Храни вас Господь! За маманю не беспокойтесь, Софья не обидит, не думайте. А уж как придётся вам… Старайтесь. Ежели что, приходите ко мне на Рутченковку.

Между тем мужчины уселись в дрожки. В них было только два места. Степан Савельевич позвал мальчишек и велел садиться на дно возка: одному справа, другому слева, в ногах у взрослых. Тимоха последний раз поправил упряжь, затолкал в зубы кобылке железки удил и пошёл открывать ворота. Степан Савельевич дёрнул вожжи, которые ёрзали над самой головой Серёжки, и они поехали.

Братья сидели спиной друг к другу, и каждый мог рассматривать только одну сторону улицы. Она упиралась в большую, как боровухинский бугор, остроконечную гору, которая дымилась в нескольких местах. Ветер размывал над нею изжелта-сизые облачка, заполнял улицу ядовито-сладким запахом серы. Ниже, в просветах между домами, виднелись плоские, покрытые толем, и горбатые, крытые черепицей — крыши домов, сарайчиков, похожих на большие собачьи будки. На несколько секунд открылись берега речки — далеко внизу, — усыпанные какой-то паршой: не то кучами хлама, не то вспученной от неизвестной болезни землёй. Серёжка догадался: землянки. По дороге от Рутченковки они проезжали мимо таких земляных нор, в которых, как черви, копошились люди.

Дрожки свернули в переулок, и за смердящим бугром стала разворачиваться панорама завода, окутанного тучами пыли, хвостами чёрных и жёлтых дымов. Ряды труб распускали дымы в несколько ярусов, так что верхушки самых высоких дымарей выглядывали из плывущих под ними облаков. И всё это ухало, лязгало, шипело на тысячи ладов. У Серёжки запершило в горле, но вдруг в густом и горячем воздухе он различил родной, как будто прилетевший из Заречья, запах железной окалины, запах отцовской кузни. Голова закружилась от сосущей душу тоски. Он прикрыл глаза.

— …Маманя живёт ещё в прошлом веке, — услышал Серёжка над собой. До сих пор он не прислушивался к разговору взрослых. — Когда отцовская затея с акционерным обществом лопнула, — говорил Степан Савельевич, — компаньоны на него всё и свалили. Он же полуграмотный был, двадцатый век не по нём оказался. Я так и не знаю — компаньоны нарочно всё так подстроили или на самом деле кризис их раздавил…

— Кризис тогда многих пустил по ветру, — отозвался Леопольд Саввич.

— Отец как услыхал про конфискацию — так и не выдержал, удар с ним случился. А мамаша осталась на мели. Она, конечно, кое-что успела припрятать. Зато барские замашки сохранила полностью. Надо же такое придумать — родственников вызвала.

— Успокойтесь, приладим куда-нибудь. В Юзовку каждый день толпами приходят, и многие устраиваются.

«Интересно, Шурка это слышит или нет?» — подумал Сергей.

Тут дрожки снова свернули, и прямо перед его носом оказалась громадная, выше любого дома, деревянная халабуда. На срезе шатровой крыши стояли аршинные буквы ЦИРК. Копыта лошадки зацокали по булыжнику. Потянулся ряд домов, были и двухэтажные, на высоких цоколях полуподвалов с вывесками «Лавка ШИПУНОВ И СЫН», «Кабак БЕСЕДА», просто «ЛАБАЗ» и даже «Курильня ШЕХЕРЕЗАДА». Вдоль домов шла утрамбованная дорожка, гуляли люди, где-то наяривала гармошка. Свирепого вида городовой, поравнявшись с Серёжкой, приподнял одной рукой фуражку и склонил квадратную голову. Сергей понял, что он приветствует едущего в дрожках барина.

Показалась каменная церковь, внутри её ограды было пустынно, лишь несколько нищих калек. Зато вдоль ограды, вокруг неё — лавки, палатки, выгородка из пивных бочек, а дальше — прилавки, обжорные ряды, базар…

Несколько раз дрожки останавливались, Степан Савельевич, встречая знакомых, разговаривал с ними, дважды вылезал из возка, заходил в мастерскую «Малярные и обойные работы» и ещё в какой-то дом без вывески. Проехали почти всю улицу, когда откуда-то сверху донеслось:

— Леопольд Саввич, милейший, доброго вам здоровья!

Дрожки остановились. Сергей задрал голову и увидел на деревянной веранде, поднятой до уровня второго этажа, бритого господина с газетой в руках.

— Здравствуйте, господин Рожков.

Они поговорили про какой-то мост, и Клевецкий спросил:

— Вам помощник не нужен? Вот к моему другу родственник приехал — сирота, мальчик только что из деревни — ещё не научился мошенничать.

— Вообще-то я подумывал, но ближе к осени. Когда печи надо будет топить.

— А что, другой работы в доме нету?

— Есть, конечно, только платить много не смогу.

— Ну, про плату разговор будет позже, когда он освоится, — пробасил Степан Савельевич.

Сергей понимал, что разговор идёт о нём, однако ничего, кроме тупого равнодушия не испытывал. Бритый господин ушёл с веранды в дом и через минуту появился на улице. Мужчины выбрались из возка и отошли с ним в сторону.

Шурка остановился возле брата.

— Всё, Серёга. Ты помни, про что мы на крылечке договорились. Покуда нам деваться некуда. Занесло нас, как корову в болото. Дёргаться толку нету. Надо осмотреться, а там…

Они стояли, уставясь на двери дома, куда предстояло войти Сергею. И только тут увидели табличку, где по белой эмали было написано: «Зубной техник И.В.Рожков. Мосты и коронки».