Проснулся Серёжка от холода. Старенький, пахнущий уже не овчиной, а пылью кожушок он сбросил с себя во сне. Утренняя свежесть накатывала из открытых окон кабинета. Светало. Вскочил, энергично размахивая руками, задрал голову. Настенные часы показывали начало шестого. Протяжно мычал заводской гудок. С убывающей силой доносились гудки ближних и дальних шахт, как будто эхо многократно отражалось в степной шири. Машинально потянул за цепь, подтягивая в часах гирю.

Скатав стёганое одеяло, которое согревало, должно быть, не одно поколение Рожковых, а теперь служило подстилкой, спрятал вместе с кожушком в шкаф. Рядом, здесь же в углу кабинета, стоял умывальник — целое сооружение с подвесным баком, с дырявым тазом, вставленным в низкую тумбу, и ведром под ним. Тут же вспомнил одно из первых наставлений хозяина:

— Не вздумай мочиться сюда — голову оторву. Вонищи не оберёшься. Проверено…

Осторожно ступая босыми ногами по лестнице, мимо двери, ведущей в хозяйскую квартиру, спустился вниз. Утренняя роса сизым налётом покрыла низкорослую, худосочную траву — спорыш, подорожник, калачики. Высоко подбрасывая ноги (роса была холодная), пробежал до уборной — деревянной будки у забора. Вернувшись в кабинет, промыл глаза и принялся за уборку.

За два месяца пребывания у господина Рожкова он уже освоился со своими обязанностями и многое делал машинально, по привычке. Подмёл в кабинете, вытер пыль с кресла, в которое хозяин обычно усаживал заказчика, вынес ведро из под умывальника и выплеснул на булыжную мостовую. Все так делали. Потом зашёл в мастерскую, отделённую от кабинета высокой перегородкой. По верстаку рассыпан гипс, свалены всякие щипчики, пилочки, пинцеты… Тут хозяин в глиняной рюмашке сплавливал кусочки золота, выливал в подогретую гипсовую форму, опиливал, паял с помощью бензиновой горелки. А после работы формы и золото запирал в сейф. Инструменты же бросал как есть.

В мастерской мальчику разрешалось только смести со стола грязь да протереть тряпкой пол. Что он и сделал. Потом вымыл плевательницу, которая стояла у кресла для заказчиков, и увидел рядом с нею высокий стакан с грязной, чуть зеленоватой жидкостью. Недолго раздумывая, взял его, подошёл к открытому окну. Ещё посмотрел, не попадёт ли на голову кому из прохожих — и выплеснул. Уже отвернувшись от окна, услышал всплеск разбившейся о булыжник жидкости… Что-то звякнуло. Непонятно: что же могло звякнуть?

Не до размышлений было. Спустившись во двор, почистил плиту — летнюю, что была устроена под навесом, разжёг в ней огонь и, пока дрова разгорались, побежал принести чистой воды. От двора до колодца — целый квартал. Там уже очередь. Ещё небольшая, человек пять с вёдрами, коромыслами. Колодец не такой, как в деревне: зелёная будка, а из неё торчит в одну сторону труба, в другую — рычаг от насоса. Надо качать, чтобы потекло. Серёжку тут уже знали. У колодца быстро знакомятся, быстро узнают все новости. Но утром не до разговоров — некогда. Чтобы очередь двигалась быстрее, один качает, другой подставляет ведро.

Он дважды принёс воды, подбросил в печку угля, помыл в уборной толчок и пол, занёс воды в кабинетный умывальник. К этому времени проснулись хозяева. Значит, уже можно надеть ботинки и смело топать ими. Когда он поливал дохленькую грядку цветов во дворе, хозяйка позвала к столу. Ел то, что осталось от семейного завтрака. Кормили тут неплохо, чего уж там… Да только в отцовском доме если нанимался работник, то за стол он садился вместе со всеми.

Сергей уже допивал чай, когда мимо него, выбритый и надушенный, в рабочей тужурке-толстовке прошёл хозяин и по лестнице поднялся наверх. А через минуту донеслось:

— Сергей! Живо сюда!

Оставив кружку с чаем, торопливо поднялся в кабинет, заглянул в мастерскую. Расстроенный хозяин, тыча пальцем в верстак, заорал:

— Я тебе говорил — тут ничего не трогать? Только смести и протереть.

— А я и не трогал…

— Тут с-стоял выс-сокий с-стакан с отбелом. Мутная такая зеленоватая жидкость… — хозяин заговорил так, вроде бы ему кончик языка приморозило.

— Не было его тут — он вона в кабинете на столике, как стоял…

Резко оттолкнув его, хозяин пробежал к столу, заглянул в стакан.

— Куда дел?

— Бурду эту? Выплеснул. — Серёжка посмотрел на окно. — А стакан сполоснул.

Тут же словно что-то взорвалось перед глазами. Господин Рожков двинул его так, что мальчишка отлетел к стене. Поспешно вскочил на ноги. Хозяин схватил его за шиворот.

— Там был золотой мост господина Ламбуса. Да ты мне его и за год не отработаешь!.. — со слезой в голосе завопил Рожков, но едва замахнулся, как Сергей волчком выкрутился из его рук и — не сбежал, а спланировал по лестнице во двор. Подхватился — и напрямую, через забор, по чужому огороду. Ошалевшая соседская собака бросилась за ним, но поздно, он уже перемахнул через другой забор и — дай Бог ноги.

Опомнился аж на Семнадцатой линии, где кончались ряды глинобитных домиков, дальше пучились норы землянок. Хватая ртом воздух и постанывая при каждом выдохе, поплёлся вдоль заборов. Саднила разбитая губа, но эта пустяковая боль не заглушала всё нарастающую тревогу: что же теперь? «Если золотой мост господина Ламбуса (звякнуло же на мостовой!) — и за год не отработаешь?.. Хозяин не успокоится и при всяком случае тыкать станет.

Ноги вынесли его на дорогу, что огибала огромные, каждая высотой как дом, печи. Они стояли посреди чёрного, заваленного углём двора, из их квадратных краснокирпичных труб вырывались чёрные языки копоти, оранжевое пламя лизало небо. Здесь выжигали кокс для завода. Паровоз выглядел совсем маленьким рядом с печами, он тяжело пыхтел, дёргал туда-сюда вагоны, распускал белые усы пара. А люди, что копошились вокруг адских печей, выглядели полуобгоревшими.

Дорога вышла к мосту через речку. Мальчишка спустился к самой воде, обмыл лицо и уселся на берегу. Солнце поднялось уже высоко, припекало, а здесь тянуло холодком из-под моста, шершавый, покрытый выгоревшей травой бережок был сухой и тёплый.

«Не вернусь!» — решительно подумал он. Непривычное чувство освобождения лизнуло в самое сердце — сладко и страшно. Отгоняя страх, сказал самому себе:

— Целый год ни за что мантулить?

Ему нравилось это словечко, принесённое Шуркой. Брат навещал его у Рожковых дважды. Водил в обжорные ряды, угощал пирожками с горохом, там же выпили на двоих горшок ряженки. Это было в воскресенье. В другие дни братья и не могли встречаться. Всю неделю Серёжка как заводной вертелся в доме, ходил с хозяйкой на базар и по лавкам, таскал за нею тяжелеющую кошёлку. Во время приёма заказчиков он сидел в кабинете возле умывальника — на день этот угол отгораживался раздвижной ширмой. По сигналу хозяина Сергей выходил помогать ему. По субботам в доме начиналась большая уборка. Даже в воскресенье хозяйка, уходя в церковь, говорила:

— Постирай свои штаны, рубашку и… что там у тебя ещё. А когда управишься, можешь погулять.

Только с чем же гулять, если за первый месяц работы хозяин дал рубль, при этом сказал:

— Я тебе подобрал ботинки, рубашку, халат — всё это денег стоит. В моём доме ты должен выглядеть пристойно. Так что и в будущём… я позабочусь. До зимы, во всяком случае, о твоём жалованьи говорить не будем.

Когда при встрече рассказал обо всём этом Шурке, тот сплюнул сквозь зубы (тоже новая привычка) и сделал вывод:

— На шахте тоже не мёд. Мне вот на прошлой неделе машинист заколдушек надавал, чтобы не лез куда не надо. Может, и по делу. Там, говорят, был случай — смазчику руку оторвало. Но мне, хошь не хошь, машину надо постигнуть. Слесарю помогаю. Придёт время — всё раскумекаю. И ты учись.

— Чаво — кошёлку таскать? Половики выбивать?

— Потерпи… Пущай сперва я разберусь.

Шурка утешал брата, говорил, что рано или поздно, а из деревни надо было уехать. «Там что ни дальше, то хужее». При этом его чуть вытаращенные глаза ещё больше округлялись, чётче проступали конопушки на щёках.

— Нам бы только вырасти, Серёга, — мечтательно говорил он, — а там и дом свой заведём, и маманя с Таськой при нас будут. В шахту ишшо успеешь. Туды, как я понял, всегда можно.

…Нехотя поднявшись с бережка, мальчишка выбрался на мост и пошёл по пыльной дороге в сторону Назаровского рудника. От речки бурое, никогда не паханное поле полого поднималось вверх, обрываясь на линии совсем недалёкого горизонта. На фоне белесого низкого неба торчали тёмные горбы терриконов, растекались хвосты дымов.

— Поберегись! — стеганул его властный окрик.

Едва отскочил в сторону. Прокатилась, оставляя за собой хвост пыли, пролётка. В ней сидели двое полицейских. Пройдя ещё с версту, Серёжка присел у дороги. В сторону Юзовки шли какие-то женщины, неся вёдра на коромыслах. Но не с водой — сверху вёдра аккуратно были повязаны чистыми платками.

— Далеко ещё до Назаровки? — спросил он.

— Далеко, — ответила одна.

— Ты шагай напрямик, степью, — подсказала другая и махнула рукой, показывая куда идти.

Пошёл напрямик. Вдоль степного овражка бродило небольшое стадо коз. Возле них неподвижно, как огородное чучело, застыл человечек, одетый в просторное тряпьё, босой, под соломенным брылём с обвисшими полями. Воткнув в землю длинную палку, он возложил сверху обе ладони, опёрся о них подбородком. Подойдя ближе, Серёжка понял, что это мальчишка его примерно возраста.

— Ну, що тобі? — спросил пастух, не меняя позы, только блеснули глаза под шляпой.

— Да вот иду на Назаровский рудник.

— Фараонов бачив?

— Чаво? — не понял Серёжка.

— Поліція, кажу, на бричці поїхала. Тож на рудник., — и засмеялся: — “Чаво!” — передразнил он Сергея.

— А сам-то кто? — смерил пастушонка презрительным взглядом.

— Я тутешній. Не такий собі харцизяка… — посмотрел в сторону и закричал страшным голосом: — Куда? Куда, быдло нещасное!

Сорвался и побежал заворачивать отбившихся от стада коз. Вернулся, тяжело дыша. Серёжка обратил внимание на его босые, почерневшие, словно обугленные, ноги. Про себя подумал: «Тоже мне, барин нашёлся!»

— Откуда ты знаешь, что полиция на рудник поехала?

— Та вчора в Назаровке таке було, таке було… Тамбовские побили рязанских… чи то рязанские побили тамбовских? Одного убили, а то покалечили…

— За что? — испугался Серёжка. Он подумал, не случилось ли беды с братом.

— А так…

Пастушонок был рад случайному собеседнику, поэтому с охотой стал рассказывать, что рязанские «телушку резали солёным огурцом» — так их тут дразнят. А тамбовские — дубинники. Харьковских зовут чемоданниками. С Харьковщины деревенские мужики на шахту не идут, оттуда приходят больше заводские, народ порченый, босота, одним словом. Такие и украсть могут. Вот и зовут их чемоданниками, а смоленских «рожками» называют…

— Ладно, мне пора, — прервал Серёжка его рассказ. — Ваших местных тоже, наверное, как-то дразнят?

— Наших, тутешніх, в шахті нема. Хто в шахту поліз — пропаща людина.

Не развеселил этот разговор Сергея. Пастушонок, должно быть, перехватил его тоскливый взгляд и предложил:

— Зачекай!.. Їсти хочеш?

Полез в холщёвую торбу, что лежала на земле, достал бутылку молока, краюху хлеба.

Сергей не заставил себя долго упрашивать, взял отломанную для него горбушку и уселся на землю рядом с пастушонком. Молча жевали чёрствый, но очень вкусный, из грубой крупитчатой муки хлеб и по очереди отхлёбывали из бутылки. Молоко было густое и тёплое, с привкусом полынной горечи. Пастушонок рассказал, что козы — разных хозяев. В основном — из села, но шесть штук с Назаровки. Пасти их на общинном выгоне запрещают — где прошла коза, там корове делать нечего. Вот и приходится гонять по оврагам и степным балкам. А платят ему молоком и хлебом. За всё лето больше, чем на “свитку и чоботы” не заработаешь.

Подкрепившись, Серёжка распрощался с козопасом и пошёл напрямик — вдоль пологого, поросшего бурьяном склона, который подрезался вдали высокой насыпью железной дороги. Мальчишка плыл в горячем дыхании земли, пронизанном стрёкотом кузнечиков и бесконечной нотой шмелиного гуда.

Когда выбрался на железнодорожную насыпь, увидел перед собой Назаровку — сразу всю, с неё начиналась новая даль. Остроконечный холмик, который торчал из-за насыпи, оказался высоким конусом чёрной породы, рядом с ним высился деревянный шатёр, на нём, на самой верхотуре, вертелись большие железные колёса. Вдоль кривых улиц расползались домики, сарайчики, мазанки. По другую сторону шахты ровным строем, как на затоптанном плацу, вросли в землю длинные бараки, за ними виднелся ещё один террикон, за ним ещё…

Под железной дорогой, на полосе отчуждения голопузая детвора играла в лапту. Тряпичный мячик летал по замысловатой дуге. Перед каждым ударом стоявшие “в поле” вертели головами, пытаясь угадать, куда он полетит. Потом стайкой воробьёв бросались врассыпную. Когда Серёжка спустился к ним, в игре что-то разладилось, вся орава мальчишек, сбившись в кучу, горячо спорила, каждый старался перекричать другого, доказывая, кому “бить”, кому “гилить”, кому “у поле итить”.

Он отозвал мальчишку лет десяти — грязного, голопузого, одетого лишь в короткие штаны. Они висели ниже пупа, держась на одной пуговице. Спросил, как найти брата, который работает смазчиком на главной машине.

— А ты откуда? — спросил с недоверием пацан.

— Из Юзовки.

— Ну ладно, видишь копёр? Ну, с колёсами… А под ним подъёмная машина. Это она колёса крутит и канаты, что на них.

Шурку разыскал без особых хлопот, но, увидев его, опешил от неожиданности. Перед ним стоял разбойного вида оборванец с перекошенным лицом — одна щека вздулась, вылезла синюшным наплывом к самому глазу. Не по росту штаны, что тёрхались о землю, поблескивали, вроде бы их выстирали в дёгте. Рукава на рубахе оборваны по самые плечи, она выглядела ненамного чище штанов. Руки у Шурки по локоть в масле. Только рыжие вихры привычно сияли над крепким вспотевшим лбом. Вдобавок ко всему Шурка улыбался, отчего рот перекашивался, съезжал на ту щёку, которая не вспухла.

— Что, братуха, не узнаёшь?

— Кто это тебя так? — обомлев, спросил Серёжка.

— Сам не знаю… Из тамбовских кто-то. Вчерась тут — конец света! — кричал он.

Разговаривать было почти невозможно. Сыто лоснящаяся машина бухала, сотрясая всё здание. С шипением вырывались струи пара, мельтешили спицы огоромного маховика. Дрожание бетонного фундамента, на котором стояла машина, передавалось земле.

— Давай выйдем.

Шурка поставил на железный ящик большую, как чайник, маслёнку, обтёр руки ветошью и тронул брата за плечо. Они вышли и уселись в серой тени за стеной здания, где в бурьянах валялись промасленные тряпки и ржавое железо. Стенка за их спинами беспокойно подрагивала.

— Ты чего прибёг? — спросил старший.

Запинаясь, Серёжка рассказал всё как было. Выслушав его, Шурка зловещим шёпотом сообщил:

— А меня даве на допрос забирали. Прямо с работы водили к уряднику.

— Господи… за что?

— Вчерась тут под балаганом человека убили. Вот смена выедет на-гора — всех тягать начнут.

— Ну а тебя-то за что?

— Я тоже дрался. Рази не видать? — И горькая ухмылка передёрнула его надувшуюся щёку.

— Ты тоже убивал? — обомлел Серёжка.

— Дурак! Подумай, сидел бы я тут с тобою рядом?

Кривясь сдвинутым на сторону ртом, Шурка рассказал, что произошло вчерашним вечером.

Назаровские балаганы представляли собой длинные одноэтажные дома, сложенные из дикого камня. Изнутри балаган по всей его длине разделяла перегородка, образуя две вытянутых кишками казармы. В каждой напротив входа стояла большая кирпичная плита, два стола, сколоченные из досок, под потолком у плиты вкривь и вкось тянулись верёвки, на которых сушили одежду — от нательного белья до портянок и той рвани, в которой работали в шахте. А дальше, по обе стороны от входа и до торцовых стенок, стояли двухэтажные нары. Артель, а это три-четыре десятка земляков, занимала обычно одну казарму.

Рязанская артель, куда Штрахов пристроил Шурку, держалась на шахте давно. Одни уходили, другие приходили, но костяк её, во главе с Ефимом Иконниковым, сохранялся много лет. У них была хорошая кухарка, с которой Ефим жил, хотя у него в деревне оставалась семья. Такое положение в посёлке считалось почти нормальным, недаром Донбасс называли “Невенчанной губернией”. Сезонники бывали оторваны от дома по полгода и больше, “от Покрова до Пасхи”, а другие уже и на лето не уходили в деревню, если семья без них управлялась обработать свой лоскут земли. Вот и находили тут временных жён, большинство из которых пребывали в положении временных постоянно: не с тем, так с другим. На этой почве разыгрывались свои трагедии. Разврат в шахтёрских посёлках был далеко не последней причиной, по которой коренные жители этих мест смотрели на работу под землёй как на позорное и безвозвратное падение.

Артель Ефима Иконникова считалась почти образцовой: преданная и умная кухарка (её мужа до смерти ушибло в шахте, и ей надо было одной кормить двоих детей), несколько опытных забойщиков из старожилов, строгий порядок в казарме… Кроме законных поборов шахтной дирекции — за недогруз вагонов, опоздания, примесь породы в угле, на церковь, — кроме общего котла, куда уходила часть зарплаты, которую выдавали талонами в хозяйскую лавку, Ефим ещё брал с каждого определённую мзду «на артель». Считалось, что на эти «обчественные» деньги куплены оловянные ложки и миски, керосиновые лампы, что висели у плиты над столами, да и керосин денег стоил. Вершиной уюта в рязанской казарме были часы-ходики, купленные Ефимом для всех — они висели близ входной двери, напротив плиты. Каждый без гудка мог знать, сколько уже натикало. Те же, кто занимал ближние у плиты нары, смотрели на часы, даже не поднимаясь с тюфяков.

За перегородкой казарму занимали тамбовские «дубинники». Часов у них не было. Да и кому на шахте нужны часы? Первый гудок в пять утра как рявкнет — вставай, второй гудок в шесть — выходи, а по третьему — в семь — уже начиналась работа. Перед ночной сменой то же самое: в пять, в шесть и в семь часов вечера орут железные петухи по всей округе. Часы-ходики были скорее забавой, от них веяло избой, чем-то домашним. Тамбовские расколупали щель в деревянной перегородке и по вечерам посматривали на них. Обнаружив такую нечестность (на любого артельного — ест ли он, играет в карты или, сняв нательное бельё, выискивает в нём паразитов — смотри сколько хошь, за это деньги не плачены) — рязанцы замазали щели глиной. Но тамбовские в другом месте проколупали перегородку и снова любовались чужими ходиками.

Вот тогда Васька Хрящ решил проучить их. Подобрал крепкий пруток, заострил его и вчера вечером, встав раньше других из-за артельного стола, затаился возле щели. Было около девяти часов, на улице почти стемнело, а в балагане подрагивали языки пламени двух керосиновых ламп, освещая стол, обедающих артельных и, главное, расписной циферблат ходиков.

Тут-то Васька и подловил кого-то из «дубинников». Едва за перегородкой послышалось шебаршанье, в щели мелькнула чья-то щека, глаз — он изловчился и пырнул туда прутиком.

За перегородкой кто-то взвыл, раздались возбуждённые голоса, матерные выкрики, затопали десятки ног.

— Чего это? — поднял голову от миски Ефим Иконников. Увидев растерянного, с застывшей ухмылкой на лице Ваську, напустил на себя строгость: — Ты чего это сотворил?

— Пущай не смотрят на наши часы. Расколупали…

Но тут дверь в казарму рывком растворилась, в неё ввалились несколько мужиков из тамбовских и, схватив за шиворот Ефима, который сидел ближе всех к двери, выволокли его на улицу.

Рязанцы опомнились, когда в дверь уже уплывали ноги артельщика. Побросав ложки, кинулись из балагана. Их там только и ждали.

Пырнув прутком в щель, Васька Хрящ выбил тамбовскому мужику глаз и раскровянил шёку. Увидев искалеченного товарища, тамбовцы всё поняли и бросились из балагана, чтобы расквитаться с рязанцами. Началась драка — жестокая и бессмысленная. Полусотня мужиков мутузили друг друга в сумерках перед замызганной стенкой балагана. Тяжёлые удары, сдавленные крики, злая, свистящая ругань…

Шурка выскочил из казармы последним. Он поужинал раньше других. Мастеровые после гудка не мылись в бане. Когда валит смена, туда не протолкнёшься. В мыльной всего пять кранов, а в течение одного-двух часов через неё проходит больше сотни человек — хуже выпачкаешься. У них в машинном под трубой, откуда выпускают отработанный пар, всегда висит бадейка, в неё собирается конденсат — «парная вода», как говорят в Донбассе. Она тёплая и мягкая. Слесари, машинисты, смазчики обычно моются тут же, сливая друг другу на руки.

Шурка раньше других возвращался в казарму. Подземным же после смены надо было не меньше получаса, чтобы прийти к стволу, а потом ещё подняться на-гора и отстоять в очереди перед баней.

Когда началась вся эта заваруха, он уже сидел на своих нарах — самых дальних от входа. Увидав, что казарма опустела, спрыгнул на пол и в проходе столкнулся с Васькой Хрящём. Лица не рассмотрел, потому что лампа светила Ваське в спину. Узнал по голосу.

— Мне низзя, — со свистом выдохнул Хрящ, продираясь в узком проходе. — Меня убьют.

И на четвереньках полез под нары.

Выскочив из балагана, Шурка не успел разобраться в обстановке, как был сбит с ног. Он отполз к стене, осмотрелся. После света керосинки глаза несколько освоились с вечерней полутьмой. «Надо вставать, затопчут», — мелькнула мысль. В трёх шагах от него сцепились, не давая друг другу развернуться, несколько мужиков.

Узнал среди них Ефима Иконникова. Артельщику помогал Фомка Костылёв, но тамбовских было больше, они наседали. Шурку и самого захлестнула безотчётная ярость — рванулся и повис на спине у одного из тамбовских. Чтобы устоять на ногах, тот дёрнулся и подставил скулу под удар Костылёва.

Силёнок ещё не хватало, но приёмы кулачного боя Шурка знал хорошо. Перескочив через упавшего мужика, пристроился возле артельщика, чтобы обезопасить себя с тыла. Достал кулаком чей-то нос, размахивал руками, увёртывался от ударов, но главное — не прятал глаза, чтобы видеть опасность.

— Уби-и-или! — истошно заорал кто-то.

Толпу размело надвое. Отступили тамбовские, попятились к своей казарме рязанские. На вытоптанной, лоснящейся, как засаленные штаны, земле остался лежать человек: лицом вверх, одна рука отброшена в сторону.

— Не наш, — сказал Ефим и первым направился в казарму.

Когда ввалились, потирая синяки и ощупывая разбитые губы, Иконников пошарил глазами, длинно и заковыристо выругался. Сплюнув розовым на пол, прорычал:

— Васька, возгря безмозглая! — И тут же спохватился: — Где ж он сам? Может, то он лежит за балаганом?

Артельные озабоченно стали оглядываться: куда подевался Хрящ? Тогда Шурка набрался смелости:

— Забоялся он. Когда все побежали, под нары спрятался. Меня в проходе мало не сшиб.

— Подь сюды! — зарычал артельщик.

Насмерть перепуганный Васька показался в полутьме прохода. Кто-то из шахтёров подтолкнул его, а Ефим успел перехватить. Притянув к себе, сказал:

— Чтоб твоего духу тут не было, гнида! — И отшвырнул в сторону.

Открыв двери лбом, Васька вывалился из казармы.

А вскоре появился полицейский урядник. Пьяный, он уселся за стол и пытался что-то писать. Ефим и ещё двое старых забойщиков сидели напротив него, отвечали на вопросы. Урядник был всклокоченный, таращил глаза и время от времени вздёргивал головой, которая неумолимо клонилась вниз.

В драке убили человека. Он оказался и не тамбовским, и не рязанским. И вообще не с их шахты — работал на втором номере того же Назаровского рудника. Как выяснилось, этот человек шёл из кабака и, увидав драку, ввязался в неё. Что им двигало — этого уже никому не узнать. Скорее всего, то же самое, что и остальными: застарелая злость, которую никакой водкой не зальёшь. Живая душа, загнанная в промозглую казарму, где ты прикован, как цепью, к шахте — с пяти утра и до восьми вечера, — где паскудишь своё тело вшивыми лохмотьями на нарах и липкими от грязи шахтёрками под землёй, — живая душа россиянина искала любого, пусть безумного, случая распахнуться, размахнуться, ударить так, чтобы всё вокруг — вдрызг!

Убедившись, что сегодня составление протокола ему не под силу, а зачинщик драки Васька Хрящ, как утверждали шахтёры, сбежал, урядник поднялся, погрозил кулаком и сказал:

— До завтра, с-сволочи…

…Не в добрый час появился Серёжка на шахте. Остаток дня он провёл с братом. Ходил с ним в механическую мастерскую, потом к вентилятору — железному жерлу в два человеческих роста высотой. В него со страшным рёвом засасывался воздух для вентиляции шахты. Его паровая машина пыхтела рядом, в небольшом кирпичном сарае. Шурка тягал с собой полуведёрную маслёнку и сумку с инструментом. Смело подходил к пыхтящей машине, открывал всякие лючки и заслонки, деловито пояснял, куда надо лить оленафт, куда набивать солидол, и с особым почтением из небольшой маслёнки закапывал масло.

В другое время это могло быть очень интересно, только Серёжку не покидала мысль про полицейского следователя, что приехал с помощником из Юзовки, про убитого человека и возможные неприятности, которые должны теперь наступить. Даже разговорчивость брата неприятно настораживала. С чего это Шурка всё о своём да о своём?

После гудка брат поспешно умылся, смерил Серёжку долгим, поскучневшим взглядом и сказал:

— Ну что… пошли в казарму.

Шахтёры ещё не вернулись со смены. За столом, подперев рукой подбородок, сидела кухарка, а напротив неё парень лет шестнадцати с плохо промытыми глазами. Он лениво ковырял ложкой пшённую кашу. Увидев вошедших, оживился.

— А что это за огарок с тобою? — показал пальцем на Сергея.

— Ты жуй, а то подависся, — ответил Шурка.

— Ну-ну! — обиделся парень. — Сам провонял керосином всю казарму и ещё одного привёл?

— Не цепляйся, Гришка, — устало сказала кухарка. Распаляешься, пока мужиков нету. — Обернувшись к Шурке, спросила: — Родственник?

— Брат… Меньший.

— Вижу, что не больший, — вздохнула она. — Будешь есть или станешь ждать?

Шурка замялся. Она всё поняла.

— Накормлю обоих, садитесь.

— Ишшо не заработал, — отозвался парень. Увидав, какой щедрый ломоть хлеба она отрезала Сергею, обиженно заметил: — Отхватила скибишшу на всю коврягу.

— Тебе, что ли, не хватит? — упрекнула его кухарка и поставила перед братьями две миски с похлёбкой.

Молча принялись за еду. Так их и застал Ефим Иконников. Уселся напротив за стол, устало опустил голову. Кухарка стояла возле него, ожидая, что он скажет.

— Давай, Марфа, что там у тебя. Сегодня я ослобонюсь не скоро.

Съев несколько ложек горячей похлёбки, артельщик, наконец, обернулся к Шурке и спросил:

— Земляк?

— Братка. Некуды ему деваться-то…

— Мир большой… — философски заметил артельщик, — а человек всё щель ищет, да чтобы потараканистей!

Закончив есть похлёбку, отодвинул оловянную миску и снова спросил:

— Ты-то чего там рассказывал?

— Чего спрашивали, то и говорил, — оживился Шурка. — У меня нары самые дальние. Как они выволокли вас, я из казармы последним выскочил. Вижу, артельщика нашего, вас то есть, обсели тамбовские. Ну и полез, чтобы подмогнуть.

— А как это… убили человека — спрашивали?

— Откуда мне знать, как убили! Его вона — в конце балагана притоптали, а мы с вами тут возле двери отбивались. Так и сказал.

Кухарка поставила перед Ефимом миску с кашей, обильно политой салом со шкварками. Он поел, зачерпнул из цинкового ведра, стоявшего у входа, кружку воды, выпил, утёрся рукавом и, уже уходя, распорядился:

— Пусть ночует. Когда всё уладится, поговорим.

И остался Серёжка на артельных нарах рядом с братом. А в полицейском участке до поздней ночи шло разбирательство. Дело облегчалось тем, что убитый оказался человеком беспаспортным, значит — ничейным. Работал на втором номере забойщиком, у контрольного десятника записан был под фамилией Иванова Захара, а какая его настоящая фамилия — оставалось только гадать. Он мог оказаться беглым уголовником, просто бродягой, а скорее всего — таким же, как и многие, деревенским мужиком, который приехал в Донбасс, чтобы скопить деньжат «на серую лошадь». Это был своего рода символ, голубая мечта почти каждого, кто приходил из деревни на заработки, точно так некогда прибегали в Сечь, чтобы «добыть жупан».

Следователь из Юзовки ещё днём навёл справки об убитом и весь вечер с напускной строгостью составлял протоколы допроса. Местный надзиратель дал ему взятку, теперь надо было вытянуть что-то с контрольного десятника. Оба эти человека несли ответственность за сокрытие беспаспортного. Не мешало бы, конечно, поживиться и за счёт артельщиков, но тамбовский считал себя стороной пострадавшей — его человеку выбили глаз, а рязанский тем более. Его самого ни за что ни про что порядком помяли. Зачинщик же драки Васька Хрящ сбежал, сам стал теперь харцызом и где-нибудь на Щербиновке или Провидансе может назваться хоть Ефимом Иконниковым.

Поздно вечером, ко всеобщему облегчению, расследование закончилось. Обе казармы растревожено гудели далеко за полночь. А в пять утра рявкнул гудок, и через час балаган опустел.

Лишь за ужином братьев позвали к столу, и артельщик, как бы приглашая других порассуждать вместе с ним, сказал:

— Я думаю, земляки, вместо Хряща пока нового брать не будем. Пусть Григорий вместо него в санки запрягается. Будет рупь с гривенником получать за упряжку.

— Васька получал рупь тридцать! — обиделся парень, который вчера вечером назвал Сергея «огарком».

— Будешь работать как он — артель добавит. Заместо тебя лампоносом возьмём этого малого. Я так знаю, братцы, что самая лучшая кошка в доме — приблудная. Положим парню за упряжку полтинник.

— Ему же получать будет нечего, — заметил кто-то из шахтёров.

Артельщик, должно быть, не ожидал возражений. Шахтёры народ особый, не мелочный. Могут терпеть долго, не замечать многого, пока не припечёт. Но уж если припечёт…

— Я подумал, — тут же нашёлся Ефим, — мы с него за харч будем всего четвертак удерживать.

— На нашем брюхе экономишь?

Какая призрачная штука — власть! Такая же призрачная, как и здоровье. Кажется, всё можешь, сама земля звенит под ногами. Но вдруг шибанёт нежданно-негаданно, да так, что и захрипеть сил не станет. Вокруг Ефима Иконникова в шатком свете керосиновых ламп сгрудились тёмные лики и заскорузлые кулаки мужиков — не выспавшихся накануне, озверевших от работы. Вдоль ближних нар и у плиты замерла стена ощетинившихся лохмотьев. Недобрая тишина зависла в казарме.

«Отец-артельщик» Ефим Иванович… Да каждый второй называл его благодетелем. Все в кулаке были. И вдруг… С чего бы это? Ведь не в пацане дело. А в чём тогда? Наверняка нашёлся шибко грамотный, который раскусил его двойную бухгалтерию. Вот и ищут случая, чтобы начать разговор. Не рассчитал, выходит, время для советов с артелью. Взять пацана в лампоносы он мог бы и без них. Но хотел при всех показать своё радение за артельную копейку, а уж потом уведомить, что следователь прикрыл дело не просто так. Пришлось, мол, поиздержаться. А это в расплату с каждого по рублю… Тут же, придав своему голосу миротворческую мягкость, сказал:

— Ежели артель расположена, можно и шестьдесят копеек за упряжку, тогда половина пойдёт на харч. Брат его вчерась не сидел в балагане, хоть и малой. Может, и этот будет так за обчество.

В этом месте Ефиму надо было перейти к вчерашнему «улаживанию» дела. Он уже настроился и не мог отступить от плана. Тридцать рублей на дороге не валяются. Случай сам просился в руки. Но когда заговорил о вчерашнем расследовании, что-то уже мешало ему. Подспудно вызревала мысль: «Кто же тут начал мутить воду, перепроверять мои расчёты?» Он рассказал, как туго пришлось ему в разговоре со следователем, ввернул о том, что Шурка, которого ещё днём допросили одним из первых, «твёрдо повёл себя»… Но не было участливого поддакивания, никто по-собачьи не заглядывал в глаза. На недоброе дело настраивалась артель. Один неверный шаг — бороду выдерут и рёбра помнут.

Ефим шарил глазами по насторожённым лицам, но встречал лишь потупленные взгляды. И тут его осенило: «Егор Кирпичёв!» Что-то в лице Егора выдало его. Он был последним, кого следователь допрашивал. Артельщикам же — и тому, и другому — велено было сидеть в коридоре до конца разбирательства. Егор, когда вышел из кабинета, сказал:

— Просют вас… — И вроде бы подбодрил Ефима. — Бумажки уже прячут.

«Наверняка Егор заверил мужиков, что дело обойдётся «за так», — подумал артельщик. Но кто ещё убедил их, что он, Ефим, не упустит случая взять свою мзду? Вот и настроились дать ему бой. Не случайно настроились. Нехорошие разговоры, должно быть, велись и раньше. Взятки… Да какие там взятки — регулярные поборы выплачивали шахтёры и штейгеру, и приёмщику, и мало ли кому ещё! Но когда и сколько — знали только со слов артельщика. Он был посредником и, конечно же, сдирал с них лишнего.

Расстроился Ефим, понимая, что сегодня номер не пройдёт. Обиженным тоном закончил:

— Пришлось мне хуже чем в драке отбиваться. Очень нажимал следователь, чтобы я ему руку позолотил. Да только, дорогой мой Егорушка, — артистично повернулся он к Кирпичёву, — ни хрена я ему не дал!

— А при чём тут я? — оторопел Егор и бросил мимо артельщика укоризненный взгляд.

«Есть! Не ошибся я в предположениях — есть второй, кто мутит воду против меня. Жалко, не видел, в кого стрельнул взглядом Егор. Но я узнаю…» — подумал артельщик и, заканчивая разговор, ударился в философию. Он скорбно вздохнул, ещё раз напомнив, к чему ведёт «дурость», помянул недобрым словом Ваську Хряща, из-за которого, по сути, ни за что убили человека, и сделал неожиданный вывод:

— Двое дерутся — третий не мешай.

Шахтёры расползлись по своим нарам — мрачные, унося в себе накипевшую злобу. Наибольшее впечатление эта вечерняя сцена произвела на Сергея. Он не знал истинных причин недовольства артели, но его восприимчивая, ещё не отупевшая душа едва не задохнулась в тяжёлой, почти физически ощутимой плотности общего напряжения. Он увидел, как выветривалась на лету первоначальная уверенность артельщика. Проникшись непонятным ему общим стремлением, толпа оборванцев превратилась в грозную, никому не подвластную силу. Возможно, что впечатления этого вечера помогли мальчишке пережить первые, самые трудные дни работы в шахте.

Для него будто кто белый свет отключил. В сумерках покидал казарму, в сумерках возвращался на нары. Даже не оставалось сил говорить с Шуркой. По воскресеньям и то почти не выходил из балагана — отлёживался. Разбуженный первым гудком или тумаком соседа, чувствовал себя разбитым, еле сползал с нар, не представляя себе, как дойдёт до ламповой, нацепит на кольцо перекидного ремня десяток ламп, общим весом почти в два пуда. Качаясь, дотащит до клети, а там, на стосаженной глубине, далеко отстав от артели, будет плестись, спотыкаясь на ослизлых шпалах, по бесконечной мокрой норе, шарахаться от злого окрика коногона, прижиматься к замшелым стойкам крепления, пропуская слепую лошадь, что тянет по рельсам железные вагончики.

Ему повезло: начинал с дневной смены. Закончился месяц, и артель стала выходить в ночь. С семи до семи. Особенно мучительными были часы после полуночи. Каждую смену приходилось два, а то и три раза совершать долгий путь от ствола к лаве и обратно, выезжать на-гора, менять в ламповой погасшие лампы и спешить к артели.

К осени в казарме стало тесно, артель разрослась, повалили сезонники, и братьям предложили спать на одних нарах — валетом. С приходом сезонников Сергёй перестал чувствовать себя новичком, да и к работе попривык уже. К этому времени в жизни ребят произошли только два события, которые запомнились. В одно из воскресений они ходили в гости к матери, а в конце октября их разыскал… Федя Калабухов.

Он заявился вечером. В балагане какие условия для встреч? Не принимать же гостя на нарах, да ещё верхних, где и без него двое! А за столом под лампой играли в карты «на высадку». Проигравшие под хохот и забористые шутки компании «высаживались» — вылезали из-за стола, освобождая место другим. Теперь уже они дышали в затылки игрокам, громко обсуждали каждый неудачный ход, но от советов воздерживались. Советчиков били. Игра шла в подкидного дурака. Ефим, как и большинство других артельщиков, играть в казарме на деньги — в очко или в буру — запрещал. В этом его поддерживали старые шахтёры. И всё же на деньги играли — собирались под угольной эстакадой, на конном дворе или даже в кладбищенской сторожке. Летом же — в степи за посёлком. Часто игра заканчивалась дракой. Поэтому в казарме разрешалось играть «на высадку» или на шалабаны — то есть на щелчки. Точно оговаривали, сколько щелчков получает проигравший, куда бить — в лоб или в темечко, «с оттяжкой» или «без оттяжки». Что делать — других развлечений от получки до получки не было.

Федя топтался перед нарами и всё не находил нужного тона в разговоре.

— Дуся мне, понимаете, велела проведать вас… К Штрахову, к Степану Савельевичу, ни на какой козе не подъедешь. «Живут, — говорит, — в казарме, как все». Вот Дуся мне и напоминает: узнай.

— Ну, узнал? — не очень дружелюбно сказал Шурка.

— Оно бы и поговорить хотелось, — растерянно таращил глаза Федя, мигая, как сыч, в полутёмном пространстве между нарами, — зря, что ли, гнал сюда лошадей!

— Говори… — зевнул Шурка.

Дундусин наказ тяготел над Федей. Негоже было вернуться домой и рассказать… Что рассказать? Как постоял возле нар, на которых лежали валетом её младшие братья? Тяжко вздохнув, он нерешительно предложил:

— Может, в кабак пойдём, поговорим по-родственному…

Серёжка молчал, предоставляя брату решать за двоих. Тот заворочался, спустил ноги с нар, потом спрыгнул на пол.

— Пошли, Серёга.

В назаровском кабаке Елисея Мокрова для любого посетителя находилось место. Даже в дни получки, когда весь посёлок гудел пьяным весельем, не было случая, чтобы Мокров кого-то не принял, не нашёл ему места. Можно было только удивляться, как это сотни две мужиков успевали в течение дня выпить, закусить, а многие набраться до безобразия всего лишь за несколькими столами обычной комнаты в три окна с пышным названием «зало»!

Об эту пору в кабаке царило необычное спокойствие, даже уют. В дальнем углу сидела «чистая» компания конторских — и никого больше. Федя уселся сразу возле входной двери, вроде бы он и не совсем в кабаке. Явно не собирался тут засиживаться. Глядя в насупленные лица ребят, предложил:

— Заказать чаю?

— Мы ужинали, — ответил Шурка. И, пока Федя соображал, что же взять, подсказал: — Возьми маленькую и штуку залома. А то у нас лапша да каша — посолонцеваться охота.

Селёдка «залом» была отменная — толстобрюхая, фунта на полтора рыбина отсвечивала остекленевшей изморозью жира. Шурка сам разлил водку, полрюмки налил брату. Но и от этого Сергея прошибло слезой.

Федя выпил, облизнулся и с грустью посмотрел на ребят. Им было не до разговоров — уплетали селёдку.

— А мы с Дусей лето под Волновахой работали. Я у грабарей был артельщиком. Копали озеро. Его по весне должно залить — станут из него воду качать на железную дорогу — для паровозов.

Рты у ребят были заняты, и Феде ничего не оставалось, как рассказывать о себе. Закончив работу под Волновахой, Калабуховы решили не уезжать на зиму в село. На Смолгоре под Юзовкой закрылась старая шахтёнка, и Феде удалось по дешёвке снять одну из брошенных построек — под конюшню. Рядом слепили себе времянку для жилья. Хитро подмигивая мальчишкам, Федя рассказал, что у него наклёвывается большое дело. Если удастся развернуться, то по весне они с Дусей начнут строить свой дом на Смолянке. Как могли понять братья, жизнь улыбалась Феде Калабухову. У них не было чем ответить на его оптимизм.

— Ну, так что про вас передать? Дуся спросит… — неожиданно закончил он свой рассказ. — Чай, сестра она вам.

— Что видел, — ответил Шурка. — От чаю, мол, отказались, потому что не голодные… Да, Федя, у тёти Нади остался наш узелок с деревенской одеждой, привези при случае.

Вернувшись в казарму, братья долго ворочались на нарах. Растревожил их Федин визит.

— Шур… не спишь?

— Не…

— А я не жалею, что сбежал от Рожкова.

— А то ещё! Он бы тебя съел!

— Не потому. Даже если бы я ту золотую штуку не выплеснул. Там и кошка в доме первее меня.

— Гм… — заворочался Шурка, — казарма, значит, полюбилась тебе.

— Тут, конечно, не дома. Да только в казарме я такой, как все, не хужее других.

Хотел сказать ещё, что не каждому повезло иметь рядом старшего брата, но сдержался и промолчал.