Перед пасхой и сразу после неё многие шахтёры, как птицы перелётные, покидали вонючие балаганы, каютки, землянки и уходили к родным гнездовьям — в Курскую, Рязанскую, Казанскую… и — какие там ещё? — губернии. Шли к жёнам, детишкам, но главное — к земле: вспахать и засеять свою деревенскую полоску, вырастить урожай, которого так и не хватит на всю семью. Осенью, вернувшись с поля в избу, главный кормилец становился всего лишь едоком. Поэтому, когда молодые скворчата и грачи-сеголетки только нагуливали жирок, закаляли свои крылья перед дальним перелётом, мужик забрасывал за плечи котомку, прибивался к стае таких же земляков и двигал на заработки. От Покрова до Пасхи…
Сезонные приливы и отливы лихорадили работу шахт. Летом деревенские разбегались, добыча падала. Восполнялись же хозяйские потери осенью, когда у контор собирались сиволапые с похудевшими за время пути котомками. На зиму снижались расценки, оживлялась система штрафов, дорожали продукты в хозяйских лавках. Послабления наступали лишь после Пасхи.
Но в 1912 году назаровским шахтёрам и майскую получку выдали без летней надбавки. Когда иконниковская артель пришла к конторе, там уже собралась толпа. Это было в девятом часу утра. День обещал быть жарким. После бессонной ночи (артель пришла сразу после смены) Серёжку пошатывало, болели от яркого солнца глаза.
— Что, Ефим, с чемоданом пришёл? — встретил артельщика кто-то из знакомых.
— Держись, сейчас тебе выдадут!
Ефим протолкался к небольшому окошку кассы, которое выходило в просторный коридор конторы. За ним пристроились другие. Увидев его, кассир протянул расчётный листок и начал мусолить деньги. Иконников долго рассматривал бухгалтерские пометки.
— Ну, расписывайся, — поторопил его кассир.
— А ты ничего не напутал? — спросил артельщик.
— Я к этим бумажкам не касаюсь. Знаешь же… — вразумил его кассир, — пишет контора.
— Тогда подожди… — Ефим повернулся и пошёл с листком в бухгалтерию.
Забойщик Деревяшкин, неграмотный, нагнулся к окошку, назвал свою фамилию и спросил:
— Сколько у меня?
— Тринадцать с полтиной деньгами и двенадцать талонами.
Деревяшкин швырнул листок, не поставив на нём креста, и пошёл вслед за артельщиком. Несколько человек, которые слышали этот разговор, присоединились к ним. Общая бухгалтерия занимала большую комнату. Столы расчётчиков стояли за деревянным барьером. В это утро, конечно же не случайно, здесь присутствовал Клевецкий. Когда шахтёры один за другим стали заходить в комнату, Леопольд Саввич возмутился:
— Куда это вы всем базаром прёте? Некогда, что ли?
— Это мои, ваше благородие, — вступился Иконников. Артель тоже знать хочет… — поднял он перед собой расчётный листок.
— Ну, пусть двое останутся. Остальные — марш за дверь! -
Клевецкий знал, как разговаривать с этим народом. И когда задние попятились, выходя в коридор, спросил: — Что тебе не ясно?
— Я, господин бухгалтер, перед народом отвечаю. Ежели мне столько, — он протянул листок, то забойщику…
— Тринадцать с полтиной деньгами, — подсказал Деревяшкин.
— А ты помолчи, — строго одёрнул его Клевецкий, — я с артельщиком говорю. Хотя — тринадцать рублей тоже на дороге не валяются. По работе и деньги.
— Тут ошибка вышла, — сдерживая волнение, сказал артельщик.
— Сейчас проверим. Поднимите артельную ведомость, — обратился Клевецкий к расчётчику.
Тот раскрыл полотнище артельной ведомости и забубнил почти заученно:
— Общая-сумма-с-учётом-рубль-вагончик…
— Постой, — спохватился Ефим. — Рубль десять!
— Кто тебе такое сказал? — опять энергично вмешался Клевецкий. — Почему ты распускаешь подстрекательские слухи? Рубль был — рубль остался. Какие могут быть претензии?
— Но это же форменный грабёж! — взмолился Ефим. — Осенью, когда снимали гривенник…
— Потрудитесь выйти вон! — с каменным лицом произнёс Клевецкий. — Я таких слов насчёт «грабежа» не слышал. Это политическая пропаганда.
Артельщик боялся самого слова «политика». С налитыми кровью глазами вышел он из бухгалтерии. А у крыльца конторы народу прибавилось Спорили, шумели… Убитым голосом сообщил он окружившим его шахтёрам:
— Сняли надбавку летнюю.
— Дак и не надбавка это вовсе! — закричал взъерошенный, уже подвыпивший мужик, стоявший у крыльца. Только что он доказывал это другим, а теперь повернулся к Ефиму. — То ведь когда кризис придавил, на зиму снижение делали. Вроде чтобы шахту сохранить от разорения. Наши кровные забирали, а по весне возвращали.
— Какая разница… — отмахнулся от него Ефим.
Толпа перед конторой не уменьшалась. Самые нетерпеливые убегали в кабак, хватали по стаканчику и снова возвращались. Тут же шла бойкая торговля талонами. Часть заработка выдавали не деньгами, а просто бумажками. На каждой было написано «Талонъ 1 рубль» и стояла печать общества Назаровских рудников. Принимали талоны только в шахтной лавке. Товар тут был похуже, чем, скажем, в купеческих лавках Макеевки, Прохоровки или Юзовки, и стоил дороже. Талоны покупали семейные и которые жили в Назаровке, но не работали на шахте. Лавкой пользовались многие, но платить в ней рубль за рубль не хотели. Покупали по дешёвке талоны. В общем, в выгоде были все, кроме шахтёра. Если артельные жаловались кухарке на однообразие пищи, она говорила:
— А вы мне денег дайте — на базар схожу, выберу чего-то свеженького. За талоны далеко не разбежишься. Что есть в лавке, тем и кормлю.
Лично Серёжку эти все беды мало задевали. Он получал, как и кухарка «по уговору», ему платила артель, а не контора. Мальчишка шмыгал в толпе от одной группы шахтёров к другой, прислушивался к разговорам. Чувствовал по настроению: что-то должно произойти… На крылечке, как памятник, заложив руки за спину, стоял урядник. На нём шашка, револьвер, витой шнур от плеча к поясу.
— Братцы, что же получается, — взывал со ступенек Деревяшкин. Он только что получил своё и, дёргаясь от возмущения, искал сочувствия у товарищей. — Когда бухгалтер насчитывает: «Вам! Вам! Вам!» — он бросал в воздухе чёрным пальцем, вроде перемещал костяшки на счётах, — «Вам!» — много получается. Держи карман шире! А приходишь получать, всё в обратную сторону кидают: «Нам! Нам! Нам!» — и ни хрена не остаётся!
— Я тебе сейчас всё объясню, — подошёл к нему Ромка Саврасов. Он раньше других успел получить деньги, уже принял в кабаке «маненько» за свою несчастную любовь и с гармошкой пришёл к конторе. Став между Деревяшкиным и урядником, растянул свою ливенку, лихо свистнул и запел: Дело йдёт, контора пишет, Кассир деньги выдаёт: Кому пышку, кому шишку, А кому как повезёт.
— Ты что, не нашёл другого места, где погулять? — спросил урядник.
— А и правда, ваше благородие, — согласился с ним Ромка, — давайте уйдём отсюда.
— Дур-рэк! — презрительно сказал урядник и отвернулся.
Толпа не расходилась. Она не была плотной, никто не напирал, люди свободно заполняли шахтный двор между ламповой и конторой, торговали талонами, делились слухами, чего-то ждали.
Шахтёры оказались застигнутыми врасплох. Гнетущее настроение растерянной толпы в любую минуту могло полыхнуть буйством. Не хватало одного толчка, чтобы сдетонировала вся масса. Но время шло, наваливалась усталость ночной смены, то по одному, то небольшими компаниями отлучались в кабак — благо он стоял в сотне метров от конторы, и возвращались слегка одуревшими, кто-то уже храпел под кирпичной стенкой ламповой. Передавались новости: на Прохоровском руднике и шахтах «Русского Провиданса» тоже отменили надбавку, а на Бальфуровке расплату по зимним расценкам давали ещё со вчерашнего вечера.
Часам к одиннадцати толпа начала редеть…
Через несколько дней после этих событий в артели Иконникова появился новый крепильщик. (Рязанцы говорили — крепельщик). Звали его Пров Селиванов. Лет тридцати с небольшим, среднего роста, крепенький — мужик как мужик. Но если присмотреться как следует, была в нём одна особенность: правое плечо немного повыше левого. Чуть заметная кособокость. Поэтому, когда разговаривал, то вроде бы не всерьёз, вроде бы слегка подшучивал: я, мол, с вами говорю, но всё это такие мелочи… И пожимал плечом. Хотя на самом деле и не пожимал — оно всё время было приподнято.
Работал он красиво
Лезет Серёжка по лаве, впивается ему в коленки острая угольная мелочь, пыль порошит в глаза, скрипит на зубах. Сквозь стену пыли мерцают лампадками огоньки в забое. Тоска. Хрипит, корячится саночник. Лежит на боку забойщик, раскинув для упора ноги. С хрипом бьёт обушком под самый корень пласта. При каждом замахе (ведь лёжа работает!) ёрзает всем телом, извивается. Чем глубже зарубит он щель снизу, тем легче потом рубить уголь. Не станет опоры у пласта — зависнет, а то и осядет, пойдёт под обушком крошиться. Опытный забойщик сразу и клеваж* определит. А если без подрубки этот пласт выковыривать, не один зубок на обушке сломаешь, изойдёшь потом, а толку не будет. Вот и пересиливает себя забойщик, всё глубже загоняет обушок в щель, все силы собирает для удара. Смотреть на это жутковато и… совестно.
Зато возле Селиванова можно отдохнуть душой. Сидит он — одну ногу под себя, плечом в кровлю упирается. Руки — каждая сама по себе работает. Небольшие дощечки у него заранее нарезаны. Приложит к кровле дощечку, под неё — стойку, и одним ударом обуха загонит так, что она струной стоит. Ползёт дальше, а за ним, как по шнурку, цепочка крепёжных стоек вдоль лавы. Посмотреть любо-дорого.
Заметил Селиванов, что мальчишка-лампонос глаза на него пялит, блеснул зубами. Лицо чёрное, как сапог, только белки глаз светятся, да зубы, если улыбнётся. Но в шахте такое редко бывает.
— Что, пацан, разглядываешь?
— Ловко у тебя получается.
— Привычка. Я, брат, по столярному делу с десяти лет. Мастер над верстаком нагибается, а мне наоборот — тянуться приходилось. Рос я плохо, всё правый локоть на верстак задирал — вот и скособочился.
— У меня тятя красиво работал. Кузнецом был.
— Помер тятя, что ли?
— Ага.
— Жалко…
Первые дни Селиванов, придя с работы, всё больше отлёживался. А потом стал задерживаться у стола, под керосиновыми лампами. Там кто рубаху штопает, а кто на плите портянки сушит, переворачивает, чтобы не сгорели, если для них на верёвке уже места нет. Но чаще всего за столом картёжники. Он подсядет к ним, сам не играет — присматривается. Приглашали — отказывается. «Сначала, — говорит, — всё высмотрю. Не люблю в дураках оставаться». Газетку смятую вытащит, читает. Профессор голопузый!
Вот так сидят однажды вечером, некоторые уже и по нарам расползлись, захрапели. Вдруг двери нараспашку, влетает Гришка-саночник, взъерошенный, глаза горят:
— Братцы! — орёт он со злой весёлостью. — Айда татарву лупить! Там щас драка будет — возле татарского балагана.
Мужики бросили карты, заскрипели нары, кто-то поспешно искал картуз. А новый крепильщик шагнул к Гришке да таким испуганным голосом:
— И больно они тебя побили?
Понял Гришка, что Селиванов вроде передразнивает его горячность. Обиделся.
— Ты, чудила, кривой да ишшо, выходит, глухой! Драка только заводится.
— А чем же тебе татары не угодили?
— В артели Ермолая Калиткина шесть вагонеток добычи пропало. Татарва их контрольному мастеру за свои выдала.
— Так пусть побьют контрольного мастера.
— А ну тебя, — отмахнулся Гришка, уже подрастерявший свой пыл. — Ты бы тут ишшо губернатора вспомнил.
— Зачем сразу губернатора? — вроде как свысока, вроде насмехаясь, говорит Селиванов. — Вот Василий Николаевич Абызов, наш управляющий, всех обокрал в получку. Тут тебе не шесть вагончиков…
— Что ты пристал ко мне! — взмолился Гришка. — Летнюю добавку отменили не только у нас.
— Потому что хозяева загодя договорились. В один срок это сделали. Уж они-то друг за дружку горой, хоть наш Абызов русский, Рутченко — украинец, Бальфур — француз, а Монина, хозяйка чулковских шахт — еврейка.
Шахтёры от удивления рты разинули, прислушиваясь, как Селиванов разделывает Гришку. Дело, конечно, не в Гришке, а в том, как свободно всякими словами и фамилиями бросает новичок, вроде бы он не раз встречался с тем же Рутченко или Абызовым. Драться им уже расхотелось. Зачем куда-то идти, если вот оно — развлечение. Да и слова, которые говорил Пров, — такие необычные и вместе с тем понятные, — будоражили. Он же, поняв, что его слушают, позволял себе даже паузы. Вроде приглашал, чтобы кто-то ещё вмешался в их разговор. Но шахтёры молчали. Гришка прошёл к столу и сел на лавку.
— Ты, братец, заметил, что у меня одно плечо перекошено, — без особой обиды сказал Селиванов, — это не страшно. Вот когда мозги набекрень… Мало того, что вас тут хозяева доводят до скотского состояния, так вы ещё и друг друга лупите.
— Ну, будя уже… Навалился на Гришку, — вступился за него Деревяшкин. — Он же не с кем-нибудь, с татарами посчитаться хотел.
— Вот-вот! — оживился Селиванов, как будто только и ожидал этих слов. — А чем я лучше татарина или ты? Давай разберёмся. У тебя семья под Рязанью уже от Аксиньи-полухлебницы на мякине сидит. Землю-то, поди, богатому соседу продал или отдал за долги, иначе не торчал бы тут летом. А у него, татарина, детишки под Казанью тоже не марципаны кушают. И копейку свою он потруднее твоего зарабатывает. Ведь татарским артелям отдали шестую северную лаву — самую дальнюю и мокрую. А расценки те же!
Ефим Иконников ушёл спать ещё до того, как вбежал Гришка. Артельщик занимал самые дальние нары, они были отделены от остальных цветастой, захватанной руками занавеской. Необычный разговор в казарме привлёк его внимание. Он вышел к свету, стал прислушиваться. А крепильщик, пожимая плечом (хотя на самом деле и не пожимал), разъяснял артельным:
— Я же древесину знаю, как свою душу. Лаву-то дрянью крепить приходится: лес маломерка, сырой, отходы санитарных рубок. Вместо распила дают обапол. А по горным правилам сюда хороший лес положен. Управляющий по всяким отчётным бумагам должен хороший лес указывать. И наверняка указывает, а разницу в цене себе в карман кладёт. Тут не копейками пахнет… Сегодня лава спокойная, а завтра какое нарушение, не дай Бог, — вы же своей кровью платить станете. А почему? Да потому, что дурака и в церкви бьют.
— Ты… это что — агитацию развёл? — вмешался Иконников.
— Нет, Ефим Иванович, — ответил Селиванов. Смело так ответил, даже с вызовом. — Тут Гришка собирался татар побить. Вроде бы они у Калиткина добыч покрали. А если разобраться, кто и что крадёт, сложная штука получается. Вот я и советую: не знаешь — не бай, глазами моргай, будто смыслишь…
Повернулся и пошёл к своим нарам. Иконников не мог допустить, чтобы не за ним было последнее слово. Потому сурово заключил:
— В нашей казарме политикой не занимаются. Все люди как люди, в карты играют. А он газеткой: шурх-шурх! Профессор нашёлся. Видели мы таких умных.
— Да и я дураков навидался, — откликнулся уже из прохода Селиванов.
— Ты на кого намекаешь, — спросил Ефим.
— На дураков, Ефим Иванович, выходит — и на себя тоже… Какая уж тут политика!
На другой вечер Селиванов снова с газетами. Артельные его уже не трогают, поняли, что не того он полёта птица. Да и на язык остёр. Шахтёры вообще народ не разговорчивый. Братья тут же возле картёжников ошиваются. Шурка иногда и сам играет. А Сергей только посматривает. Переживает за брата, когда тот после проигрыша подставляет свой рыжий лоб под увесистые «шалабаны». Набьют ему щелчков так, что два дня шишку носит, а когда медный лоб перестаёт светиться, снова к столу подсаживается. За этот год он заметно подрос, вытянулся, на аварийных работах, если случается, наравне со слесарями работает.
Когда Шурка не играет, Сергею и смотреть не интересно. Он рассеянно обводит взглядом казарму, заглядывает через плечо Селиванова в газету. Пров, должно быть, заметил, что мальчишка грамотный. Однажды попросил:
— Почитай мне вслух… Глаза побаливают, очки пора покупать. Названия статеек хорошо вижу, а где помельче — уже расплывается.
Сергею и раньше газеты на глаза попадались. То в лавке пряники завернут, то на раскурку кто из шахтёров листок оторвёт, согнёт раз двадцать, а остальное выкинет. Пробовал читать, да только неинтересное попадалось: кого принимал губернатор, кто его встречал, или рассуждения о каких-то «ассигнованиях», приезд государя на военные манёвры… Интереснее было читать объявления в разделе «продаём-покупаем» или «практические советы», которыми ни ему, ни вообще кому-либо из его знакомых нельзя было воспользоваться. Там он даже прочитал статейку «Как я увеличила свой бюст на 4 дюйма». Что такое «бюст», ему популярно объяснил Ромка Саврасов. Надо же!
На просьбу крепильщика Сергей откликнулся охотно, но не потому, что имел к этому интерес, а хотел показать, какой он грамотный.
— «В ночь на двадцать третье мая было арестовано с завода двадцать чел, — прочитал Сергей и спросил: — Что значит «чел»?
— Человек, значит… Ты давай дальше, я понимаю…
— «арестовано двадцать чел-овек по неизвестной причине».
— Как это по неизвестной? — снова переспросил он. — Если они сами, кого арестовали, не знали, то газета же всё должна знать! Чего это она так пишет?
— Это не полицейская газета, а рабочая. В неё люди посылают письма, и она их печатает, как есть. Понял? Читай дальше.
— «Утром этот слух рас-про-странился по мастерским, и с обеда рабочие прекратили работы во всех мастерских. Было устроено собрание во дворе завода, на котором решили протестовать против ареста. Полицмейстер говорил, что собрание незаконно. И просил разойтись. Тогда рабочие решили послать члену Гы Думы Кузнецову телеграмму, чтобы сделал запрос в Гы Думе».
— Ну и дела, — обернулся к ним Деревяшкин. Он тоже прислушивался к тому, что читал Серёжка. — Полицмейстер «просил» разойтись. У нас так сразу бы казаков напустили.
— А это потому, что там рабочие стеной друг за дружку, — уважительно пояснил ему Селиванов.
— У нас так не выйдет, — заключил Деревяшкин. — Татары сами по себе, старожилы на посёлке, даже которые в шахте работают, те свой интерес имеют. А балаганы — один рязанский, другой тамбовский…
— Я тоже так понимаю, — согласился Пров. — В этом корень всего. Пусть Серёга дальше читает.
К их разговору прислушивались. Притихли картёжники, а которые своими делами занимались, тоже навострили уши. Серёжка почувствовал, что он теперь в центре внимания. Волнуясь, стал читать дальше.
«…на следующий день снова собрались во дворе завода и выбрали делегацию, которая здесь же в толпе составила экономические требования и представила их заводской администрации… Когда предъявили требования директору, тот на некоторые требования согласился: за сверхурочную работу предложил полуторное вознаграждение, открытие столовой, выдачу кочегарам, смазчикам и машинистам хозяйских блуз…»
— Надо же — добились своего! — сказал Деревяшкин.
— Не перебивай, — попросили его.
— А ты играешь — так играй. Я жировую девятку подбросил.
— Что кидаешь? Козыри — вини.
— Будя вам дурью маяцца! — зашумели на картёжников. — Которую по счёту колоду затёрхали! От карт одне лохони остались. Не только короли — уже дамы на забойщиков похожи! Отличить невозможно.
Посмеялись над картёжниками. Расстроилась у них игра. Серёжка дочитывал статью при всеобщем внимании.
— «В конце июня, как нам сообщают, состоялось соглашение бастующих рабочих с заводами при условии возвращения всех рабочих к своим местам, принятия заводами некоторых требований, увеличения платы в среднем на восемнадцать процентов».
— Как понимать эти проценты, — заинтересовался Гршка-саночник.
— Добавили, значит — по восемнадцати копеек на рубль.
— Неужто? — удивился Деревяшкин. — А нам с рубля гривенник сняли. И главное, хоть тресни, хоть в стену лбом — ничего не добьёшься. Деваться-то некуда!
— Так уж и некуда! — как всегда, пожимая плечом, сказал Селиванов. — Если бы не грызлись между собой: курские с татарами или тамбовские с рязанскими, а все вместе, да не только в Назаровке, но хотя бы по всей Юзовке или Макеевке…
— Блаженный ты! Как же можно такое сделать?
— Можно. Хозяева же договорились насчёт летней надбавки. А у них конторы не только в Юзовке, но у кого и в Париже, и в Берлине.
— Хозяева грамотные, при деньгах, — сел и поехал куды хошь. Их учили…
— И нам надо учиться, — невозмутимо отвечал Пров, как бы поддразнивая артельных.
Через несколько дней он снова принёс газету. И опять её читали. Спорили, рассуждали. Особенно много разговоров было, когда вычитали сообщение со знакомой шахты о том, что там оборвалась клеть и погибли люди… И уже не такой далёкой, не из другого мира, а вот, рядом же, совсем близкой показалась некогда мудрёная грамота.
Разумеется, Пров вынимал газету, когда не было Ефима Иконникова: то ли он уходил на ночь к кухарке, то ли задерживался по делам артели.
Но однажды он пришёл раньше обычного. Постоял в дверях, прислушался к общему разговору и возмутился:
— Кончай базар, — произнёс сурово.
Подошёл к столу, взял из рук Сергея газету, повертел её в руках и, обращаясь к Селиванову, спросил:
— Социялистическая?
— Демократическая, — ответил тот, — вроде как народная.
— Я обязан донести уряднику, только думаю, что мы и сами можем пресечь.
— Зачем же? — не принял его великодушия Пров. — Газеты «Южный край», «Невская звезда» или «Правда» — они выходят с разрешения властей. На них так написано.
— Не имеет значения. Есть приказ: больше, чем пять человек, не собираться.
— Так тут живут почти тридцать…
Иконников понял, что, продолжая спор, он ничего не выигрывает. Поэтому без злости пояснил:
— Я знаю, что эти газетки разрешённые… в Петербурге. Только Петербург — он, вроде, для всех, а Назаровка куплена Обществом каменноугольных копей. Люди, которые вложили свои деньги в общество, купили тут всё: и землю, и что под нею, и казармы, и нас самих. Твоя воля выписывать, читать газетку, а их воля — держать тебя тут или выгнать пинком под зад. Всё, расходись, мужики, нечего зря керосин жечь.
На следующий день, пролезая по лаве с «тушёными» лампами, которые он заменил забойщикам на свежие, Серёжка задержался возле Прова. Лучковая пила в руке крепильщика размеренно сновала взад-вперёд, отделяя лишний вершок от крепёжной стойки. Струйка белых опилок, распушиваясь, падала светлым пятном на тёмную почву — так называют каменную основу, подстилающую угольный пласт.
— Ты чего разлёгся тут, — не оборачивая головы, спросил крепильщик. — С кровли капит — промокнешь. Катись на штрек.
— Дядь Пров, газетки новые получал?
— А что тебе?
— Ромка просил. Я его на коренном штреке давеча встретил. Ромку Саврасова, коногона, ну… который в казарму приходил. Он говорил, чтобы мы к нему домой наведались.
— С тобой, что ли?
— Не… ещё Шурку прихватим.
— Ну — разве что с Шуркой — солидная компания получается.
Роман Саврасов занимал квартиру в казённом бараке. Длинное, сложенное из дикого камня строение было разделено на несколько отсеков: Дверь и окошко, дверь и окошко… Ни крылечка, ни коридорчика не полагалось — дверь открывалась прямо на свет Божий. Жильцы уже сами мастерили заборчики, отгораживаясь друг от друга. В дело шли обрезки обаполов, куски железа, пряди изношенных в шахте канатов. Даже ржавую спинку от кровати можно было увидеть в таком заборе. Вдоль старого, уже обжитого барака теснились дворики. В них ещё строили сарайчики для угля, кое-где и кирпичную плиту, труба которой завершалась ржавым ведром без дна. Наиболее домовитые сколачивали сенцы.
Когда Пров с братьями Чепраками подошёл к семейным баракам, из Ромкиного двора уже доносились переборы ливенской гармошки. Сидя на вынесенной из комнаты лавке, он распевал свои частушки: В темноте, ох! — в темноте
Удовольствия не те…
Опускаюсь в темноту, Обнимаю, да не ту! Мне увидеть белый свет Никакой надежды нет. Темнота, ой темнота — Ведь не вижу ни черта!
— Что это он? — спросил Пров.
— Припевки на ходу сочиняет, — пояснил Шурка, — бывает, что очень складно получается. В Юзовке на базаре у него получку спёрли. Мужикам жалко его стало — угостили. А Ромка ка-ак запоёт: «Ой, ворона ты, Роман, проворонил свой карман!» — так все чуть не померли от смеху.
Увидав гостей, Роман открыл калитку и впустил их во двор, с Провом поздоровался за руку. Снял с плеча гармошку, поставил её на скамейку и крикнул в соседний двор:
— Гаврюшка, а ну, давай на одной ноге!
Гостей проводил в комнату. Они прошли через кухню, осторожно ступая по гладко подмазанному земляному полу. «Комната» начиналась за занавеской, по ту сторону плиты. Пров со смешком спросил:
— Что это мы — пацанам будем газеты читать?
Не спеши. Пока маманя самовар поставит, люди подойдут. А мне охота с тобой поговорить. Я вот думал, если таких газеток штук бы двадцать на нашу Назаровку… Это же через месяц-другой можно большой бунт устроить.
— А для чего? — хитро прищурясь, спросил Пров.
— Как это? — в свою очередь не понял Роман. — Их же и выпускают, чтобы подбивать к бунту
— Неправда! — Пров опасливо покачал головой. — Такие слова урядник говорит. Газеты, которые я вам приносил, прежде всего учат, кто у вас у всех общий противник.
— А мне бунт нужен, — не скрывая своего сожаления, сказал Роман.
— Почему это? — Пров удивлённо посмотрел на него.
— Потому что жисть у меня всё равно пропащая…
Между тем со двора донеслись голоса, и в квартиру вошли несколько шахтёров. Одного из них Пров уже видел. В комнате стало тесно, усаживались на кровати рядом с хозяином, внесли лавку из кухни.
— Ну, Пров, — начал Роман, — тут всё братва надёжная. Ты на меня не того… поговорить надо. Неясного много. Что же это получается — по всей России такое творится, а мы ничего не знаем, как щенки слепые…
— Да кое-что знаем, — возразили ему.
Из этой реплики Селиванов понял, что тут на шахте не только он присматривался к людям, но и к нему кое-кто присматривался тоже. Многие партии пытались заручиться поддержкой шахтёров и, наверняка, какие-то из них уже проводили в Назаровке свою работу. А на него эти люди вышли не сразу потому, что опасались напороться на провокатора. Что же — их опасения вполне понятны.
Пожимая своим перекошенным плечом, он пояснил, что уже давно «ради собственного интереса» занимается рабочим вопросом. (Партийные симпатии свои и присутствующих решил пока не выяснять). И вот, мол, заметил, что многие дела поворачиваются как семь лет назад. (Позволил себе намекнуть на девятьсот пятый год). Лица собравшихся посуровели. В подтверждение своих слов он прочитал несколько статеек. При этом, как заметил Серёжка, отлично обходился без очков.
Прочитав заметку о выборах уполномоченного по рабочей курии в Николаеве, сказал:
— Вот так надо действовать, чтобы в Государственной думе были настоящие депутаты от рабочих. А то у нас в Назаровке господин Абызов соберёт толпу перед конторой, подсадит в неё десяток крикунов — и проведёт своего холуя в уполномоченные.
— Не дадим!
— Ещё как дадите! Ведь между собой договориться не можете: русские с татарами, рязанские с орловскими…
— Ты нас с деревней не равняй, — отозвался Роман.
Селиванов аж передёрнулся от такого замечания. Стал выговаривать шахтёрам за то, что местные презирают сезонников.
— Сами того не ведая, на охранку работаете — зачем же сезонников от общего дела отталкивать! Читать газеты тоже надо с умом. Думаете, вот пишут про забастовку, про больничные кассы или выборы… для чего? Так? Новости? Не-ет, брат. В этих газетках каждая статейка для того, чтобы ты думал! Чтобы постигал, как надо бороться и какие бывают ошибки.
Мать Романа — сухопарая седая женщина с ещё чёрными, вразлёт, бровями — угощала их чаем, поднося его кому в щербатой чашке, кому в гранёном стакане. Голубоватый рафинад, наколотый мелкими кусочками, она подала на блюдечке.
Люди, которых собрал Роман, а точнее — они сами определили, кто придёт — в посёлке пользовались определённым влиянием, это была местная мастеровщина: слесари, лебёдчики, машинист подъёма… Пров понимал, насколько важно правильно (с его точки зрения, разумеется) нацелить их.
— Ты вот что посоветуй, — попросил Роман, — как эти газеты выписывать? Ну, чтобы надёжно… и такое прочее. Мы хотим, чтобы в мастерской была своя, в парокотельной — своя…
Расходились поздно. Пров Селиванов был доволен. Сегодняшний вечер считал важным шагом. А кто тут уже до него пытался мозги им просвещать — с этим надеялся разобраться позже, тем более, что шахтёры договорились еще приглашать его для «разговоров и разъяснений».
Больше других радовались мальчишки. Они оказались в центре важных событий и считали себя почти главными действующими лицами. Ведь вот как дела обернулись! И Сергей, и Шурка больше всего старались услужить Роману. Они чувствовали себя перед ним чуть ли не должниками, вроде были в ответе за то, что их родственница Наца не подавала ему определённых надежд. Но когда наступила полоса везения, то и в этом безнадёжном деле, кажется, пошло на лад.
На работе к Шурке подошёл Штрахов. Раньше, если подходил, то всё по делу: «Завтра со слесарями пойдёшь перебирать камероны…» Камеронами называли паровые насосы, которыми откачивали воду из шахты. Или: «Пойдёшь с кладовщиком оленафт получать». А на этот раз уже само его обращение удивило парня.
— Лександр… ну, как тебе, не надоело в смазчиках?
— А я уже и слесарям помогаю, сами знаете.
— Конечно… Пора подумать, может, попрошу, чтобы тебя в слесаря перевели. Работа — она всегда работа, а мы, братец, не чужие. Ты бы в гости зашёл, девчат проведал. А что? Вместе с Сергеем приходите в воскресенье к чаю. Тут у вас, я знаю, друг объявился — Роман Саврасов. Могли бы и вместе с ним наведаться. А чего — приходите!
Парень своим ушам не верил. Упомянув Романа, Штрахов отвёл глаза в сторону. Всё это было столь невероятно, что, прибежав вечером к другу, Шурка несколько переиначил разговор.
— Штрахов, понимаешь, нас по-родственному… Заходите, мол, давно не были… А я ему: спасибо, да вот только в Юзовку собирался я с другом идти. С тобою, значит.
— А он?
— Заходите с другом, — говорит, — чего уж там…
— А он хоть знает, с каким другом? — не верилось Роману.
— Ещё бы! Я сразу сказал: Роман Саврасов — друг у меня, мы вместе в Юзовку ходим.
— И что же он?
— Ничего. Приходите, говорит, к чаю. Все вместе, мол, да ещё Серёжку не забудьте.
Они пошли. Это был странный приём. Чинно сидели за общим столом. Хозяин с шумом втягивал в себя чай из блюдца, время от времени морализируя на общие темы, вроде того, что «к людям надо по-людски». Дина с плохо скрываемым пренебрежением смотрела на всех, будто её заставили участвовать в дешёвом спектакле. Наца была растеряна. Только хозяйка Мария Платоновна, как всегда, суетилась, подавала, убирала, но и в её глазах можно было высмотреть испуг и немой вопрос.
Ромка сидел истуканом. Пил чай, ел хозяйкины пироги и лишь изредка поднимал глаза от тарелки, чтобы взглянуть на Нацу. Первым не выдержал Шурка. Едва допили чай, как он поднялся из-за стола:
— Мы тут засиделись. Ещё обещали маманю проведать.
— Передайте привет Софье, — не стал задерживать гостей Штрахов. — Девчата, проводите их немного.
В эти дни Шурке казалось, что чья-то невидимая рука дёрнула за верёвочку, которой был завязан мешок с событиями. Они посыпались враз, беспорядочно, обгоняя одно другое.
Уже в следующее воскресенье, так же за чаем у Штраховых, когда Ромка краснел и потел, не понимая, что происходит, Степан Савельевич, отставив пустое блюдце, со вздохом сказал:
— А теперь все погуляйте, нам с Романом поговорить надо.
Серёжка и Наца поднялись тут же. Дина посмотрела рассеянно вокруг, но натолкнулась на сердитый взгляд отца, встала и тоже вышла. А Шурка остался. Он не считал себя лишним, но главное, Штрахов сделал вид, что не замечает его присутствия. Крякнул неопределённо и обратился к Роману.
— Надо тебе поступить в Макеевскую школу десятников. Оттуда люди выходят. Многие и штейгерами работают. Рекомендацию от управления мне обещали достать. Шахта платить за тебя будет…
— Макеевка рядом, — сдерживая обиду, ответил Роман. — Ежели ты, Степан Савельевич, думаешь, что с глаз долой — так из сердца вон, — то надо бы меня спровадить куда подалее.
— Имей терпение, — сокрушённо вздохнул Штрахов. Он сам был расстроен, и его горький вздох умерил агрессивность Романа. — Вот скажи: могу я отдать Нацу за коногона? Только не перебивай, а слушай. Она росла как барышня, а ты приведёшь её в барак. Дом вам купить я не могу. У меня ещё одна невеста есть — Дина. Старшая, между прочим. И вообще, где это ты видел, чтобы коногон имел свой дом? Так вот. Мне нужно, чтобы ты дал согласие на учёбу, а уж хлопотать я буду сам. Если поступишь, то в Макеевку можешь перебираться вместе с Нацей. Я и квартиру помогу вам снять.
— Степан Савельевич… — опешил Роман.
— Ладно, ладно! — не давая ему расчувствоваться, мрачно сказал Штрахов. — Обвнчаетесь, когда поступишь. Я тоже дитю своему не враг. Если любите… Только бы документы раздобыть, бумагу на тебя. Начальство сейчас занято, всё не подберут уполномоченного по выборам в Думу. Его, видишь, при всех, на собрании надо выбирать, а они боятся собрание разводить. Когда сойдётся орава шахтёров — всякое можно ожидать. Ну да раньше или позже… Так ты согласен идти в школу десятников?
Выходило так, что Штрахов уговаривал Ромку идти учиться, брался похлопотать за него, а то, что свою дочку предлагал в жёны, получалось само собой. Вроде бы это такая мелочь, которая при соблюдении первого условия достанется ему впридачу. Всё складывалось настолько хорошо, что теряло правдоподобность. Роману радоваться бы, но что-то тёмное не уходило из груди. Он ждал какого-то подвоха.
Шурка в тот же вечер рассказал Сергею всё, что слышал, оставшись за столом. Братья искренне радовались за друга, не ведая лишних сомнений. Героями отрадных событий они считали прежде всего себя. Лишь потом, пережив полной мерой выпавшее счастье, оба поняли, что надолго, а возможно, и навсегда теряют лучшего друга и защитника.
Начиная со среды на руднике все только и говорили о предстоящих выборах уполномоченного. Они были намечены на воскресное утро. Об этом говорили в мастерских, в конторе и даже в бараках. Мальчишкам не терпелось увидеть, как это станут о чём-то разговаривать сразу столько людей! Ждал этого дня Пров, ждал и Роман, хотя его нетерпению были иные причины…
Вечером в пятницу Пров Селиванов довольно поздно вернулся с работы. Он терпеливо дождался, пока схлынула смена, и в бане стало немного свободнее. В казарму он пришёл мрачный, плечом вперёд протиснулся между нарами и стал собирать свой фанерный, в виде приплюснутого бочонка, чемоданчик. Сергей и Шурка молча наблюдали за его действиями. Он ощущал на себе их вопросительные взгляды. Закончив недолгие сборы, сказал глухим голосом:
— Проводите меня, ребятки.
По ночной улице Назаровки, мимо Технической колонии, состоявшей из нескольких домиков рудничного руководства, которая в быту называлась Котлетным посёлком, вышли в степь.
— Не дают нам фараоны засиживаться, — вздохнул Пров.
— Чего же так вдруг? — спросил расстроенный Шурка.
— Господа Абызовы правды нашей боятся.
— Я что-то не всё понимаю…
— Когда-нибудь поймёшь, — отозвался Паров. — Нынче ночью или завтра будут обыски и аресты. Это перед собранием будет сделано. Я Романа и товарищей предупредил. За ними ещё ничего нет, но дня на три-четыре могут упрятать, пока не пройдёт собрание.
— Сам-то откуда узнал?
— Такая у меня профессия… Ну, пора! Возвращайтесь, дальше я один пойду.
Серёжка молчал. Ему перехватило горло. Пров обнял его, прижал к себе, похлопал по плечу.
— Хорошие вы ребята, жалко расставаться.
— Даст Бог — ещё встретимся, — совсем по-взрослому сказал Шурка.
Его напускная бодрость рассмешила и растрогала Прова.
— Нет, братцы. С Провом Селивановым вы уже больше никогда не встретитесь. Нету больше такого.
— А какая же твоя настоящая фамилия?
— В Назаровке был Селивановым, а вот на Обиточной или Провиданке… сам ещё не придумал, какая будет.
— Жалко, — сказал Шурка, уже не скрывая своего огорчения. — Когда нету имени, так вроде и человека нету. Совсем жалко…
— Не расстраивайтесь. Настоящее имя у меня есть. Если придёте… ну, в организацию, а на шахте такая обязательно сложится, я это почувствовал, то где-нибудь обязательно встретимся. Ну, Шурка, давай чемодан.
Он взял свой не тяжёлый чемоданчик и вскоре растаял в степи.