Если в начале марта Будулаю еще удавалось перебредать на остров по истаявшему тонкому льду, выщупывая его впереди себя палкой, то после того как ему однажды пришлось выуживать из полыньи Дозора, следовало уже подумать о других способах переправы. Может быть, Будулай и попытался еще переправляться через рукав Дона с помощью той же гати из хвороста или камыша, как это не раз приходилось ему делать в разведке на фронте, если бы не Клавдия. Увидев заиндевевшего с головы до ног Дозора, она сразу догадалась:

— Провалился?

— Немного, — ответил Будулай.

— А если бы?.. — она не договорила. — Кто бы вас за ошейник тянул?

Будулай невольно повертел под ее взглядом головой.

— Я, Клавдия Петровна, умею плавать.

— И подо льдом? — жестко поинтересовалась она.

— Там, где бьют ключи, уже на лодке можно.

Не сказав больше ни слова, она тщательно вычесала Дозору старым гребнем из шерсти все сосульки и уложила его у горячей печки на дерюжке. Уже из своей комнаты слыша, как она собирается на работу, Будулай пристыженно думал, что все основания разговаривать с ним в таком тоне у нее были. Не успей он в самый последний момент, и Дозор нырнул бы под лед. И после ухода Клавдии, прежде чем уснуть, Будулай еще долго ворочался на своей кровати с боку на бок. Но перед вечером, уже собираясь на остров, он обрадованно заметил, что вернулась Клавдия с работы совсем другая. Сидя против него за столом, и разговаривала с ним, и взглядывала на него как обычно. После ужина, собрав Дозору с тарелок остатки еды, она даже потрепала его за ухо.

— Будешь знать, когда открывать купальный сезон.

Но провожать Будулая на крыльцо она не вышла. Из этого ом заключил, что все-таки продолжала сердиться на него.

Открыв калитку на улицу, он с недоумением увидел большую грузовую машину с обтянутым брезентом кузовом, которую водителю почему-то вздумалось почти впритык поставить к дому Клавдии. Будулай уже обошел машину и стал спускаться по улице к Дону, когда услышал за своей спиной:

— Эй, дядя, разве ты не Будулай?

Останавливаясь, он оглянулся.

— Будулай.

— Так чего же ты? — Водитель в круглой ондатровой шапке распахнул дверцу кабины. — Едем.

Будулай удивился:

— Куда?

Водитель явно рассердился:

— А это ты лучше меня должен знать. Сам же в правление эту сатану в юбке прислал, на весь район раскричалась, что Тимофей Ильич хочет тебя в ледяной воде утопить, а теперь еще спрашиваешь. Когда эту проклятую моторку грузили, она чуть не придавила меня. Ты что же, и этого переродка берешь с собой? — Водитель опасливо подвинулся на сиденье.

Теперь только Будулай начал понимать.

— Дозор, ко мне! — садясь в машину, приказал он. И после того как Дозор, впрыгнув в кабину машины, устроился у него между колен, оглянулся. Ему показалось, что в угловом окне дома мелькнула тень.

— Ну и жена у тебя! — опять покачал головой водитель, когда они уже сгружали моторную лодку на берегу правого рукава Дона напротив того места, где даже в самые лютые морозы не замерзала взбаламученная донными ключами вода. — Перед ней даже сам Тимоша как лист перед травой.

— Она мне не жена, — сказал Будулай. Водитель недоверчиво покосился на него.

— А кто же?

— Квартирная хозяйка.

— Чего же она тогда взбесилась так?

На этот вопрос Будулай не ответил. Он уже стоял в лодке, спущенной на воду там, где бурлили донные ключи, и с веслом в руках взглядом измерял длину промежутка с еще недотаявшим между первой и второй полыньями льдом. Между ними ему предстояло раздвигать перед моторкой веслом зеленое рыхлое крошево.

Но пока, на чистой воде, мотор с первого же запуска взял скорость. На корме лодки, по-волчьи подняв уши, сидел Дозор.

После того как отклокотала между деревьями и сплошным гладким зеркалом сомкнулась вокруг острова полая вода, лесовозам с бензопилами уже не подъехать было к нему ни с правого, ни с левого берега Дона, но от этого не убавилось, а скорее даже прибавилось беспокойств у Будулая. Едва лишь оделся листвой лес и установилось тепло, по субботам и воскресеньям стали скатываться к Дону на выбеленные до серебряного блеска солнцем песчаные косы из Шахт, из Новочеркасска и даже из Ростова на «Москвичах», «Победах», «Волгах» и «Жигулях» изнуренные духотой люди, по обоим берегам натягивать красные, синие, желтые и всех других цветов палатки, плавать вокруг на пластиковых и надувных лодках и варить на разожженных в корнях дубов и верб кострах уху под неумолчную музыку транзисторов и магнитофонов.

При объезде острова на моторке и при обходе его с ружьем на плече неоценимую услугу оказывал Будулаю тридцатикратный цейсовский бинокль, однажды вдруг блеснувший ему своими линзами из-под черного бурьяна, давно уже затянувшего собой старый окоп. Под кровлей бурьяна бинокль сохранился так, что стоило Будулаю, обтерев его рукавом, поднести к глазам, как сразу же придвинулись вплотную и пологие в курчавой зелени виноградных садов склоны правобережья, и многоцветное стадо автомашин на правом берегу Дона, и весь, как из раковины, вылупившийся из-под суглинистой горы хутор. Сразу же удалось Будулаю найти линзами «цейса» на самом выезде из хутора в степь и тот дом, в котором жил он теперь на квартире у Клавдии Пухляковой. Правда, до этого он и без бинокля всегда безошибочно находил его с острова, даже по вечерам, когда у Клавдии дольше всех не гасли окна. Будулай уже знал, что Клавдия, засиживаясь до полуночи, вяжет из овечьей шерсти или теплые носки для своего сына, который отбывает теперь кадровую службу в армии, или свитер для дочери, которая жила с мужем где-то в архангельских лесах.

Но с наступлением тепла, пробегая биноклем вдоль хуторского берега и задерживаясь на знакомом голубом пятне ее дома, он теперь уже мог увидеть ее и во дворе, особенно по субботам и воскресеньям, когда она или что-то готовила на летней печке под акацией, или выгоняла с огорода соседских кур, или, достав из сарая тяпку, начинала выпалывать на грядках огорода и между деревьями сада траву. Он хорошо знал, что и на огороде, и в саду ею давно уже все до травинки было выполото, подбеленные известью стволы вишен, яблонь и груш стояли, как перебинтованные, пора бы хозяйке и отдохнуть хотя бы в воскресенье. Уйти от духоты в дом и полежать там в прохладном сумраке или же просто посидеть под козырьком крыльца на ступеньке. Будулай помнил, как даже цыганки в такую жару находили время, чтобы поспать в тени шатра или прямо под бричкой. Видел он, проплывая стеклами «цейса» по улицам и проулкам хутора, что и местные казачки, когда сгущалась духота, побросав под деревья тяпки и грабли, спасались в куренях или спускались от нижних калиток к Дону, громко переругиваясь там с приезжими отдыхающими из-за того, что по всему берегу не найти свободного места. Даже с острова можно было расслышать, как честили их казачки за то, что некуда наступить, не обрезав ногу об консервную банку, и за то, что эти дикари даже ленятся засыпать песком после себя, когда от бормотухи и шашлыков их то и дело гоняет в кусты…

Его же квартирной хозяйке, казалось, совсем незнакомо было, как это можно, ничего не делая, полежать дома в холодке или поваляться в песке у Дона. Все давно уже у нее на усадьбе было вычищено и выскоблено, но даже в бинокль трудно было уследить за ней от катуха к курятнику, от летней печи к колодцу и опять к печке или к погребу. Как будто на целую роту ей надо было наварить, напечь, нажарить. Красное платье так и полыхало по двору, в то время как по всему берегу на песчаных косах переваливалась со спины на живот масса людей, сновали по Дону взад и вперед лодки, и с каждой неслись из транзисторов два исступленных голоса — мужской и женский.

А иногда не успевающему за вспыхивающим то в одном, то в другом конце двора красным пятном Будулаю вдруг приходило на ум, что эта женщина, у которой он стоял на квартире, все время сама придумывает себе какую-нибудь работу, чтобы забыться или же закрыться ею от чего-то такого, что преследует ее, не отступая ни на шаг. Но что же могло ее преследовать? Конечно, это могла быть и тоска или тревога о детях, которые уже откололись от нее и были теперь далеко. Но из ее же скупых слов, когда они оставались за столом вдвоем, он уже успел за это время заключить, что никаких особенных причин для беспокойства об их судьбе у нее не было. А последнее время Клавдия, жалуясь на туман в глазах, все чаще просила Будулая читать ей вслух их письма. И ее дочке, судя по всему, жилось со своим мужем в архангельских лесах совсем неплохо, летом они уже на собственной «Волге» собираются к матери в гости приехать. И у сына Клавдии, того самого новоиспеченного лейтенанта, который привел Будулая с острова и поставил к ней на квартиру, никаких неприятностей по службе не предвиделось. Даже по письмам и по переводам, которые он присылал регулярно каждый месяц, видно было, какой он заботливый сын. И, читая вслух Клавдии его письма, Будулай удивлялся, что у нее в самых хороших местах глаза вдруг наполнялись слезами. Тревожно перебегая взглядов с листков письма на лицо Будулая, она испуганно опускала глаза, как будто хотела спрятать от него не только свою тревогу, но и радость. Женщины, как известно, плачут и от горя, и от счастья. А мать есть мать.

Но вот, должно быть, ничего уже не оставалось у нее во дворе, на огороде и в саду, к чему бы не прикоснулись ее руки, и она садилась наконец на верхнюю ступеньку крыльца. В бинокль можно было рассмотреть даже синие горошинки на ее платье. Проходившие мимо дома Клавдии другие женщины с ведрами на коромыслах или с перекинутыми за спину охапками накошенной за Доном травы для коров, замедляя шаги у двора Клавдии, переговаривались с ней через забор. Перед вечером всегда заходила к ней Екатерина Калмыкова с маленькой дочкой на руках. Клавдия, поставив желтоволосую девочку между колен и закидывая ей головку назад, должно быть, считала у нее во рту мелочные зубы. Все можно было увидеть в немецкий бинокль. Екатерине Калмыковой наверняка хотелось развеселить Клавдию — размахивая руками, она что-то рассказывала ей. Но Клавдия, кажется, не очень удостаивала ее слова вниманием, и вскоре Екатерина, отобрав у нее свою дочку, обиженно уходила. Ненадолго Клавдия опять оставалась на ступеньке крыльца дома, пока ее не подзывала к забору хуторская письмоносица Тася. Достав из брезентовой сумки письмо и отдергивая его от руки Клавдии, она явно хотела заставить ее затанцевать и даже сама, подперев рукою бедро, начинала притоптывать ногой. Но так ничего и не добившись, Тася раздраженно совала письмо Клавдии и так же, как до этого Екатерина Калмыкова, с досадой отмахнувшись, уходила от нее.

Читая письмо, Клавдия держала его в руке, далеко отстранив от себя, а дочитав, припечатывала ладонью сбоку к ступеньке рядом с собой и, поднимая глаза, опять принималась упорно смотреть прямо перед собой. На остров.

Будулай крутил колесико бинокля, красное пятно подступало к нему вплотную, и взгляд его встречался со взглядом Клавдии. В этот момент вдруг начинало казаться ему, что из какого-то сна или другой, уже прожитой им однажды жизни настойчиво вглядывались в него эти глаза с тревожным вопросом. Не выдерживая, он опускал бинокль.

Теперь ему уже не только ночью, но и днем нельзя было отлучаться с острова. Объезжая его на моторке и зачастую перехватывая рукой топор, уже занесенный над молодым дубком или вербочкой, затаптывая разгоревшийся под деревом костер, а то и едва успевая подбить вверх ствол ружья, нацеленный на чепуру, выковыривающую своим клювом из кушуры лягушек, Будулай и сам с трудом удерживался от искушения, чтобы не сдернуть с плеча ружье, особенно когда вслед за словами «цыганская морда» свистела у него над головой пустая бутылка.

Однажды, заглушив мотор и объезжая остров на веслах, услышал он, как наверху, на песчаной косе, переговаривались двое:

— Глухонемой он, что ли? Только глазами ворохнет. Лучше бы из ружья попугал.

— Ты скорей собирай в мешок посуду, в городе еще литра на два сдадим. Он и своими черными гляделками как наскрозь стреляет.

Но все же и после того, как воскресные гости, наплескавшись в донской воде и навалявшись на всю будущую неделю в серебристо-белом донском песке, разъезжались на своих «Волгах», «Победах», «Москвичах» и «Жигулях», Будулаю еще долго приходилось после них собирать в сапетки бутылки с наклейками «Пшеничная», «Столичная», но чаще всего «Плодово-ягодное». До темноты надо было успеть и собрать их вместе с пустыми консервными банками, с коробками от конфет, пачками из-под сигарет и свалить в вырытую под обрывом большую яму, засыпав ее землей и песком. Часто до темноты искал он их на песчаных косах и носил на плече в большой корзине к яме. Темнота сгущалась над Доном, блестевшим вокруг, как черное серебро. День переходил в ночь, которая тоже вряд ли обещала ему спокойствие и безмятежный сон в своем блиндаже. Вскоре на местах затушенных и затоптанных им костров, оставленных дневными гостями, уже начинали разгораться и другие, зажженные ночными, которые, забрасывая в Дон черпаки и забредая в него с сетями, до самого утра варили в подвешенных над огнем котлах уху. Струился во все стороны от костров огонь по земле, по устилающим ее палым веткам, подбираясь к островному дубовому лесу. Астраханский суховей разносил вокруг искры.

Он только что закончил последний объезд острова на моторке и спустился в блиндаж, чтобы хоть час или два поспать на лежанке. К полуночи обычно съезжались из правобережных и левобережных городов и поселков уже не одиночки или семьи на «Волгах» или «Жигулях», а целые бригады на служебных туристских «икарусах» подмести по рукавам Дона большими капроновыми сетями последних сазанов, чебаков, налимов.

Но пока еще светло было — из-за Володина кургана в амбразуру блиндажа вторгалось солнце. Еще вполне можно было поспать. Если бы — стоило ему лишь смежить глаза — не красное пятно, которое, заполыхав, начинало метаться у него перед глазами из конца в конец по знакомому двору от летней печки к погребу, от погреба к крыльцу покрашенного синькой дома. Никак не спалось. Встав с лежанки, Будулай занавесил амбразуру длинным полотенцем, зацепив его концы за большие ржавые гвозди, вбитые в земляную стенку, и опять лег. Но теперь уже не красное пятно мешало заснуть, а невозможность вспомнить, кто же именно забил эти большие, теперь уже ржавые гвозди по сторонам амбразуры в июле сорок второго, когда их взвод строил для себя этот блиндаж, чтобы прикрыть с острова подходы к раздорской переправе. Так никого Будулай и не смог вспомнить из всего взвода, за исключением первого номера расчета ПТР калмыка Эрдня, но почему-то видел его уже с перебитыми немецкой болванкой ногами, с затухающими угольками глаз на желтом лице. Тупыми молоточками начинали стучать в ушах Будулая его слова: «Что же ты не стреляешь, они на первом понтоне уже, ну?! Стреляй, Будулай!» Но у Будулая к тому времени тоже расплющило болванкой из немецкого танка приклад ПТР, и после толчка в плечо правая рука обвисла как чужая.

Душно было в блиндаже. Сколько бы ни переворачивался Будулай с боку па бок, все полыхало красное пятно, пока наконец оно не заволоклось многоцветным ковром, сшитым из лоскутков, которые Галя к вечеру обычно приносила с базара, когда их табор подкочевывал к какому-нибудь городу. А вот она и сама, отвернув ковер, выходит из шатра и, натянув веревку между деревом и задранной оглоблей брички, начинает доставать из оцинкованного корыта его постиранные рубашки. Вот только непонятно, как, каким образом среди них могла оказаться та красная с серебряными пуговицами, которую подарила ему Шелоро уже на конезаводе?.. Самого себя Будулай через стекла цейсовского бинокля, конечно, не может увидеть, но ему отчетливо видно, что нагибаться Гале к корыту с бельем уже трудно. Ей уже мешает живот, и он видит, как она сердито замахивается на него мокрым полотенцем: «Ты у меня сейчас прямо по своим бессовестным зенкам получишь! Сам же и виноват». Но тут же он слышит и другой, еще совсем детский удивленный голос: «А в чем же, Будулай, ты перед ней виноват?»

На этот раз он видит в свой бинокль, как подбегает к нему и, вспрыгнув на колени, по обыкновению начинает теребить его бороду четырехлетняя Галина сестренка. Теперь уже ее черные смеющиеся глаза заняли собой круглые стекла бинокля, заглядывая ему в глаза, и он слышит, как у его груди бьется ее сердечко.

Вздрагивая и просыпаясь на лежанке, Будулай пытается задержать в своей памяти ускользающий от него сон… Она всегда любила забираться к нему на колени и зарываться пальцами в его тогда еще совсем небольшую бородку. Теперь борода у него давно уже большая и жесткая и вся, как синими нитями, прошита по краям сединой, а тогда пальчики Галиной сестренки, как в пух, зарывались в нее. И пальчики ее пахли тем самым кермеком, который она обычно подмешивала в тесто перед тем, как испечь для него в костре лепешки. Она любила сама печь эти цыганские полулепешки-полублинцы и приносила их ему от костра в подоле юбчонки. Галя смеялась: «Она, Будулай, любит тебя еще больше, чем я».

И девочка, обхватывая его шею своей тонкой смуглой ручонкой, подтверждала: «Я так тебя, Будулайчик, люблю». Галя грозила ей кнутом: «Я тебе покажу, как у родной сестры мужа отбивать». Ее сестренка еще крепче обхватывала шею Будулая, прижимаясь к нему: «И отобью, правда, Будулай? — Она наматывала его бороду на свои пальцы. — Вот вырасту, и ты на мне женишься, Будулай». — «Значит, у меня будет две жены?» — спрашивал он. Она протестовала со слезами на глазах: «Нет, не хочу, чтобы две! Я только одна буду».

Будулай и не замечал, как под прикосновением ее маленьких ладоней задремывал, прислонившись спиной к колесу брички. Проснувшись и увидев, что она тоже заснула, прижавшись кудрявой головкой к его груди, он относил ее на руках в шатер. На мгновение открывая глаза, она опять говорила: «Я так тебя люблю, Будулай».

Галя полусерьезно ревновала его к сестре: «Пора уже отваживать ее со своих коленей. Она не игрушка, я ей скоро буду лифчики шить». Он закрывал ей рот губами: «Ты сперва, бесстыдница, себе сшей», — «Вот рожу, выкормлю, и сразу полдюжины сошью. Сам попробовал бы в них по жаре по базарам бегать», — говорила Галя.

Только так ни разу и не удалось ему вспомнить хотя бы во сне, как звали ее сестренку. Всю ее отчетливо видел перед собой с черными змейками косичек, когда она па лугу, играя с ним в прятки, визжала, отыскав его в копне молодого сена: «Так вот ты где спрятался, Будулай?!» Но ее имени так и не мог вспомнить.

Между тем Галя уже начинала разжигать перед шатром костер. Разгораясь, он расплывался перед стеклами бинокля, и пламя начинало метаться из стороны в сторону, опять превращаясь в красное пятно. Сырость и духота наваливались на Будулая. Ворочаясь на топчане б блиндаже, он хотел, чтобы поскорее прервался этот долгий и странный сон.

Вдруг вынырнув из-под тяжелой духоты, как из-под большой копны, он затрепетал, услышав над собой злорадно-насмешливый голос:

— Так вот где он спрятался, подлец! Занял оборону в блиндаже и думает, что здесь его никакой враг не достанет.

Полковник Никифор Иванович Привалов собственной персоной стоял у изголовья Будулая с суровым лицом. Но смеющиеся глаза выдавали его. Весь левый борт чесучового кителя Никифора Ивановича был сверху донизу в радужных планках фронтовых наград. В сравнении с ними неизмеримо скромнее выглядела такая же радуга на пиджаке у Тимофея Ильича, который стоял с ним рядом.

— Так я и знал, когда решил к острову на выключенном моторе подъехать, — подхватил Тимофей Ильич. — Вот, Никифор Иванович, и доверяй ему колхозное имущество беречь. Пока этот доблестный разведчик будет на боевой вахте свой храп рассыпать, наш исторический остров можно не только со всех четырех сторон поджечь, но и отбуксировать в Черное море к туркам. Когда-то они от Азова и подкрадывались этим путем к станице Раздорской.

Никифор Иванович Привалов поправил его:

— Тогда она еще называлась Раздорским городком. Председателю донского колхоза не мешало бы историю первой столицы казачества знать.

Из-за спин Никифора Ивановича и Тимофея Ильича выглядывали лица улыбающихся Шелухина и Ожогина. Чуть ли не весь бывший Донской кавкорпус нагрянул на остров. Вскакивая с лежанки, Будулай вытянулся перед полковником Приваловым.

— Я, Никифор Иванович, всего полчаса назад…

Полковник Привалов гулко засмеялся.

— Знаю, знаю, какие ты здесь ведешь бои. Ермаков по дороге сюда рассказывал…

И тот же Тимофей Ильич принялся горячо аттестовывать Будулая:

— По выходным, Никифор Иванович, ему приходится сражаться и днем и ночью.

Окинув взглядом блиндаж, полковник одобрил:

— У тебя здесь, как у хорошей хозяйки, Будулай. Даже пол песочком посыпал. — Он вдруг с возмущением набросился на Тимофея Ильича: — Он, что же, и зимой квартирует здесь?

Тимофей Ильич поспешил оправдаться:

— Нет, постоянно он в хуторе живет.

Никифор Иванович зорко взглянул на Будулая.

— Небось у какой-нибудь вдовы?

Выглядывающий из-за его плеча Шелухин пояснил:

— Казачки тут, Никифор Иванович, на подбор. — И, вздохнув, добавил: — Но злые. Моя бывшая жена тоже из этих мест.

Но из-за другого плеча полковника Привалова выглянул Ожогин.

— Это кто какую выберет себе.

— У тебя, Будулай, действительно НП, — увидев на врытом ножками в землю дощатом столе бинокль, сказал Никифор Иванович. Взяв бинокль, он безошибочно определил: — Тридцатикратный «цейс». — И тут же, прикладывая к глазам, стал медленно водить им вдоль амбразуры слева направо и обратно. — Как на ладони. Оптика у них, подлецов, всегда была лучшая в мире. — На секунду опуская бинокль, он спросил у Будулая: — Еще с войны сохранил?

— Нет, Никифор Иванович, здесь нашел.

— Наши донские места ни с какими другими не спутать, — снова поднимая бинокль к глазам, с удовлетворением сказал Никифор Иванович. — Курень по куреню можно пересчитать. И всякими железобетонными коробками еще не успели испортить хутор. Все дома с балясинами и с низами. А где же церковь?

— Сгорела, — ответил Тимофей Ильич.

— Во время войны?

— Нет, еще в тридцатые годы. Она деревянная была.

У Никифора Ивановича бинокль чуть вздрогнул в руках, когда за спиной у него Шелухин добавил:

— В Раздорской кирпичный храм взорвали уже после войны. Весь как литой был.

— Должно быть, закрывал кому-то вид из кабинета на Дон, — продолжая вести биноклем вдоль амбразуры, откомментировал Никифор Иванович. — И каждая хозяйка норовит покрасить курень в свой цвет. А у этой, которая в красном платье па крылечке сидит, голубой.

— Вы, Никифор Иванович, еще правее возьмите, — посоветовал Тимофей Ильич. — Это станица Раздорская и есть. — Тимофей Ильич тщеславно похвалился: — В начале лета туда министр насчет заповедника приезжал.

Никифор Иванович вдруг опять набросился на него;

— Ну да, сперва храмы повзрывали, из займищ болота сделали, а теперь давай заповедник открывать. Скоро мы и всю Россию так обстругаем бульдозерами, что ее тоже только останется из-за сетки туристам показывать. И нас, Тимофей, с тобой с красными лампасами, как американских индейцев. — Никифор Иванович взглянул на Будулая. — Так ты, говорят, и в сорок втором тут оборону держал?

— Здесь же, Никифор Иванович, после Ростова главная переправа была.

— И, конечно, они бомбили ее?

— Когда конезаводы переправляли свои табуны на левый берег, вода красная была.

— А-а, подлецы… — отдавая бинокль Будулаю, полковник сверху донизу расстегнул китель. — Ты что же, Ермаков, и свою дегустацию намерен в этом душном блиндаже проводить?

— Для этого, Никифор Иванович, у нас особое место есть.

Как председателю виноградорского колхоза Тимофею Ильичу Ермакову не занимать было опыта по приему гостей. И пока полковник Привалов водил биноклем вдоль амбразуры блиндажа, моторист, который привез всех на правленческом катере на остров, уже разостлал на обрыве под старой вербой разрисованную кружевными узорами пластиковую скатерть, разогрел в большой кастрюле уху из снятой с кукана донской рыбы, а в жаровне домашнюю колбасу с картошкой. Помидоров, огурцов и всякой другой зелени Тимофей Ильич лично надергал у себя на усадьбе в хуторе. Но бутылки с предназначенным для дегустации виноградным вином он обычно сам предпочитал извлекать из своего специального чемодана на глазах у гостей.

— Я вижу, Ермаков, у тебя здесь уже коммунизм, — окинув взглядом все, что было разложено и расставлено на узорчато-кружевной скатерти, оценил полковник Привалов. Моторист уже разливал половником из кастрюли по тарелкам уху.

— Нет, это, Никифор Иванович, еще только его первая фаза, — распахивая на две стороны свой чемодан, скромно ответил Тимофей Ильич.

С пристальным вниманием наблюдающий за всеми его движениями Шелухин заметил:

— Хрущев говорил, что до коммунизма нам понадобится двадцать лет.

— Но мы, как передовой в районе колхоз, можем до него и раньше дойти, — доставая из распахнутого чемодана бутылки с позолоченными и посеребренными головками, сказал Тимофей Ильич.

Никифор Иванович Привалов сурово предупредил его:

— Ты, Тимофей, хоть и хозяин здесь, а язык на привязи держи.

— Я же, Никифор Иванович, знаю, перед кем говорю. Здесь все свои, — выстраивая на пластиковой скатерти бутылки, ответил Тимофей Ильич. Белое, красное и почти черного цвета вино в бутылках запылало под лучами уплывающего за правобережные бугры солнца. — Десять бутылок. И все разных сортов.

— По две на брата, — сглотнув слюну, уточнил Шелухин.

— Да, тому, кто за рулем, не положено, — взглядывая на моториста, подтвердил Тимофей Ильич. — Бери, Иван, с собой чашку с ухой и ступай на катер. Если что, посигналишь. Мало ли кого может принести. — И, встречаясь взглядом с полковником Приваловым, счел необходимым объяснить: — Он у меня и за капитана катера, и за ординарца. На всякий пожарный рыбу всегда на кукане держит. Мне, Никифор Иванович, при моей должности без этого никак нельзя. Если разобраться, председатель колхоза — это тот же комполка или даже комдив, а начальства у него в десять раз больше, чем у них. Райком, обком, райсовет, облсовет, не считая ОБХСС и другой сошки. Но с этой стороны…

Никифор Иванович перебил его:

— Ладно, Ермаков. Как будто мы не знаем тебя. Лучше продемонстрируй, каким ты их вином спаиваешь, когда они приезжают тебя ревизовать.

— Только, Никифор Иванович, не этим, — разливая из бутылок вино по стаканам, сказал Тимофей Ильич. — Для них у меня другак есть.

— Ну а если, допустим, к тебе приедет первый секретарь обкома или тот же министр?

— Я, Никифор Иванович, партию и Советскую власть еще никогда не обманывал. Тем более что первый секретарь всегда может лично взять на себя ответственность скорректировать завышенный колхозу план по зерну, мясу или молоку, а министру ничего не стоит подбросить нам из своего резерва с десяток тракторов или дождевальную установку типа «Фрегат».

Никифор Иванович даже руками хлопнул себя по ляжкам.

— Каков подлец!

Раскупоривая новую, с позолоченной головкой бутылку, Тимофей Ильич ответил:

— На вас я, Никифор Иванович, обижаться не могу, потому что, во-первых, — он загнул на руке палец, — вы для меня самый дорогой гость, во-вторых, — он загнул другой палец, — наш бывший замкомкора по политчасти, в-третьих, — Тимофей Ильич добрался до безымянного пальца, — вам в моей председательской шкуре не пришлось побывать. А вот за казаков я тоже давно уже обижаюсь. И по вопросу о сетке согласен с вами на все сто процентов.

Никифор Иванович Привалов взметнул кусты седеющих бровей:

— О какой сетке? Ты что, надегустировался уже?

Прежде чем ответить, Тимофей Ильич оглянулся.

— А ты что же это, Будулай, так и стоишь у меня за спиной? Особого приглашения ждешь? — Он указал рукой на место рядом с собой.

— Мне, Тимофей Ильич, время остров объезжать.

— Успеешь. Я же знаю, что ты не переберешь. Садись. — И, подождав, пока Будулай, поджимая под себя ноги, устроился рядом с ним на траве, Тимофей Ильич протянул свой стакан с вином навстречу стакану Никифора Ивановича и продолжил: — Той самой сетки, через которую, как вы сказали, казаков скоро будут только интуристам показывать. — Отпив из стакана, он поставил его на скатерть, сквозь которую изумрудно просвечивала трава. — Я, Никифор Иванович, обижаюсь еще с тех пор, как мой отец с матерью, когда мы за одну ночь собрались из станицы на строительство Ростсельмаша, наказали мне ни в коем случае не проговориться там соседям, откуда наша семья. Почти всех служивых казаков тогда зачислили в контрики.

— Хотел бы я после на фронте встретиться с кем-нибудь из тех, кто их зачислил, — с бессильной яростью в голосе сказал полковник Привалов.

— Да, но и после фронта, Никифор Иванович, что-то я не заметил особых перемен. Конечно, первые года, когда наш Донской корпус только вернулся из Австрийских Альп, еще ласкали нас, а потом, как расформировали, все почти по-старому пошло.

Шелухин, который все это время, не дожидаясь, когда Тимофей Ильич пополнит его стакан, сам пополнял его, пододвигая к себе то одну, то другую бутылку, бросил из-под нависающей над ним ветки вербы:

— А кое в чем и похуже. В шестьдесят втором в Новочеркасске на площади перед бывшим атаманским дворцом бойню учинили, да еще и пустили потом слух, что зашевелилась донская Вандея.

— Все, Шелухин, перепуталось, — подтвердил Тимофей Ильич.

Никифор Иванович Привалов дотронулся двумя растопыренными пальцами до своего горла, как будто бы сам же хотел и задушить себя.

— Ах, подлецы, ну и подлецы!

Тимофей Ильич поспешил круто повернуть разговор:

— А у тебя, Ожогин, что-то стакан с раздорским так нетронутый и стоит. Не нравится тебе оно, да? И все время ты как воды в рот набрал, Толкни-ка его, Будулай.

Ожогин поднял в руке свой стакан.

— Кто же такое вино стаканами пьет? Это уже получится не дегустация, а самая обыкновенная пьянка. И если мы хотим по-серьезному разговаривать, то надо на трезвую голову. Еще неизвестно, когда опять соберемся и сколько нас к тому времени останется. — Стакан в руке Ожогина вздрогнул, и он пригубил его. Никифор Иванович Привалов в ожидании смотрел на него влажными глазами. — Даже получше, чем то, которым меня в станице батюшка причащал. — Ожогин захотел подтверждения у Ермакова: — Чистое раздорское?

Тимофей Ильич уточнил:

— С примесью гамбургского муската. Для букета.

— Действительно, букет. — Ожогин поставил на скатерть и прикрыл ладонью стакан. В непритворном изумлении, как два синих камушка, блеснули у него глубоко посаженные под бровями глаза. На миг они встретились с глазами Будулая. — Ты, Будулай, не удивляйся, что как-то у нас, у русских, получается, как у той же бабушки с внуком. Тебе эту сказку не приходилось слышать?

Будулай покачал головой.

— Нет.

— Тогда послушай. Поет бабушка про серого козлика своему внучку, а он вдруг открывает глаза и спрашивает: «Бабуня, а дедушка Ленин хороший был?» — «Хороший, внучек, очень хороший. Это он твоего дедушку с первой германской возвернул. Но ты закрой глаза и спи. Бай, бай…» Но внучек, слушая песенку, опять перебивает ее: «Бабуня, а дедушка Сталин?» — «Еще чего захотел знать. От него у твоего отца целых три благодарности в сундучке: за Москву, за Сталинград и за Будапешт. Бай, бай». Внучек посопел и опять открывает глаза: «Бабуня, а дедушка Хрущев?» — «Вот же поганец! Кто же, по-твоему, твоего безвинного дядю из лагерей выпустил? Но если сейчас не заснешь, я тебе по заднице врежу. Бай, бай». Но внучек у бабуни оказался упорный. «А дедушка Брежнев?» Тут уже она и врезала: «Ты долго будешь из меня кишки тянуть? Вот помрет твой дедушка Брежнев, и тогда все узнаешь». — Безулыбчивым синим взглядом Ожогин обвел всех присутствующих, задерживаясь на Будулае. — Ты почему не смеешься, цыган?

Вместо Будулая ответил ему полковник Привалов:

— Это ты, Ожогин, к чему?

Ожогин бесстрашно выдержал его взгляд.

— К тому, Никифор Иванович, что уже надоело мне до всего чужим умом доходить. Не успеваешь от сердца шкурки отдирать. Только вырастет новая, как ее, оказывается, тоже уже пора менять. Не успел я из-под Будапешта вернуться на Дон, как мне уже говорят, что все свои благодарности от Верховного я должен огню предать. Только начал в лесхозе по опушкам люцерну сеять и скотину ею кормить, как приказывают целиком и немедленно на кукурузу переходить. Стал к мамалыге привыкать, а мне моей же ложкой по лбу хлоп, чтобы я об этой «королеве полей» больше и во сне не смел мечтать. Не успевают на сердце шкурки нарастать, и оно все время болит. Ему еще надо старой болячкой переболеть, а с него опять лыко дерут. Не смотри на меня такими глазами, Ермаков. — Отпив из своего стакана глоток, Ожогин почмокал губами и вдруг, запрокидывая бороду, допил из него все вино. — Если я, Никифор Иванович, сгоряча лишнего наговорил, вы поправите меня.

Полковник Привалов, который все это время, пока говорил Ожогин, сидел, низко наклонив голову, поднял глаза.

— Мне, Ожогин, еще и самому надо переболеть. Если, конечно, время позволит…

Под обрывом, на котором они сидели, уже светился из сумеречной полумглы Дон. Разряжая молчание, поболтал в руке своим стаканом с вином Шелухин.

— А вот нашего начальника острова все это совсем не касается. Правда, Будулай?

— Почему же не — касается? — встречно спросил у него Будулай.

— Потому что вам, цыганам, все равно нечего терять. Вам только чтобы воля была с места на место колесить. Сегодня ты на этом острове, а завтра снялся — и опять вокруг шарика.

Ему пришлось подождать, прежде чем опять заговорил Будулай.

— До этого, Шелухин, мы три года колесили вместе с тобой.

— Но первые печи Гитлер все-таки затопил для евреев и цыган. Поэтому и тебе пришлось завербоваться в казаки.

— Меня никто не вербовал. Я из госпиталя по собственному желанию в конницу попал.

— На то ты и цыган, чтобы при лошадях.

— И, по-моему, Шелухин, у нас с тобой воля одна. Ты мне еще на фронте рассказывал, как твой отец с матерью в колхозе жили.

Шелухин возмутился:

— Почему жили? Они и теперь в колхозе живут.

— Это хорошо, — с удовлетворением сказал Будулай. — Не кочуют с места на место. А теперь и цыгане должны будут всегда на одном и том же месте жить. Хотя у них и есть паспорта.

— Вот как ты разговорился, Будулай. Давай, давай, — поощрительно сказал Шелухин.

Но у Будулая уже потухли глаза, он провел рукой по лбу.

— Нет, уже все. — Вставая, он дотронулся рукой до бинокля, висевшего у него на шее на ременном шнурке, и стал спускаться с обрыва к Дону.

Проводив его взглядом, Никифор Иванович Привалов круто повернулся к Шелухину.

— На фронте я бы тебя, подлеца, за такие слова…

— За какие, Никифор Иванович? Я же ничего…

Но полковник Привалов, не слушая его, возвысил голос:

— Ты что же, думаешь, если он цыган, то не человек?

Забыв про субординацию, Шелухин обеими руками замахал на него:

— Это вы, Никифор Иванович, уже возводите на меня. Я с ним три года в одном разведвзводе прослужил. Может быть, я сейчас и выразился по привычке про цыган, так при чем здесь лично Будулай? Мы с ним и после войны… Спросите у Ожогина.

Ожогин подтвердил:

— Он, Никифор Иванович, действительно не со зла.

И отходчивый Никифор Иванович проворчал:

— Пора уже от этих привычек отвыкать. У нас в корпусе кто служил? Теми же дивизиями командовал кто? Горшков — донской казак, Шаробурко — донецкий шахтер, Григорович — белорус, Белошниченко — украинец, Сланов — осетин, начальник артиллерии корпуса генерал Лев — еврей. А первый комкор Алексей Гордеевич Селиванов — чистый русак. — Никифор Иванович остановился, прислушиваясь, как взрокотал под обрывом мотор.

— Вокруг острова поехал, — пояснил Тимофей Ильич. — У него и теперь почти как на передовой.

Воспламеняясь при этих словах, Никифор Иванович опять, как на пружине, повернулся к Шелухину.

— Вот видишь, он и теперь сражается с подлецами, пока мы здесь донскую уху запиваем донским вином. Ты, Шелухин, хотел над ним посмеяться, а посмеялся над собой. Потому что, если всех цыган без их спроса теперь к одному и тому же месту приговорили, то и твои собственные отец с матерью почти всю жизнь в своем колхозе беспаспортными прожили. — Никифор Иванович опять прислушался, но уже повернув голову в другую сторону острова, откуда стал приближаться рокот мотора.

— Возвращается, — пощелкав ногтем по стеклу своих наручных часов, заметил Тимофей Ильич. — Ровно за двадцать минут остров объехал.

— Значит, никаких ЧП на этот раз не произошло, — добавил Ожогин.

Мотор, пророкотав уже под обрывом, заглох. Шелухин рванулся с места.

— Я, Никифор Иванович, сбегаю за ним.

Тимофей Ильич попробовал остановить его:

— Он уже идет сюда.

Но, когда голова Будулая показалась из-под кромки обрыва, Шелухин все-таки бросился ему навстречу, с первых же слов виновато оправдываясь перед ним:

— Ты не сердись на меня, Будулай. Я, когда переберу, сам не знаю, что начинаю молоть. А с похмелья очнусь — и стыдно.

Песок осыпался у них из-под ног под обрыв.

— Я не обижаюсь, — отвечал Будулай.

— Ну а если нет, — уже опять усаживаясь на свое место и обмахиваясь от комаров сломанной веткой, продолжал Шелухин, — то я тебе про твоих родичей и кое-что веселое могу рассказать. Своими глазами, правда, не видал, но от верного человека слыхал. Стоит цыган перед витриной в городе и читает тот самый ворошиловский указ, по которому вам запретили кочевать. Чешет затылок и вздыхает: «Вот жмут!» Вдруг сзади рука ложится ему на плечо и ласковый голос спрашивает: «Кто жмет?» Цыган оглядывается, а это его вечный друг, милиционер. «Сапоги жмут». Милиционер смотрит на его ноги и смеется: «Так ты же босый». — И, перестав обмахиваться веткой, Шелухин поинтересовался у Будулая: — Ну как?

Будулай блеснул под усами улыбкой.

— Но ты же, Шелухин, забыл досказать, что ему ответил мой родич. «Потому, — говорит, — и босый, что жмут».

Все засмеялись, а Никифор Иванович Привалов особенно громко, мотая головой из стороны в сторону.

— Вот это срезал.

— Да, действительно, здорово он этого милиционера, — сказал Шелухин.

Все засмеялись еще громче, Никифор Иванович достал из кармана платок, вытер глаза.

— Ты, Шелухин, больше не пей, — вполголоса посоветовал Будулай.

— Еще как жмут, — сказал Тимофей Ильич. — Скоро не только цыгане, но и все наши колхозы босыми будут ходить. За какие-нибудь последние пять-шесть лет цены на лес, на технику и даже на бензин тихой сапой вдвое и вчетверо подняли. Все кому не лень с колхозов проценты дерут. — Тимофей Ильич с безнадежностью махнул рукой. — Иначе в райконторах молодцы с женскими кудрями и девицы в мужской сбруе с голоду перемрут. Из кредитов не вылупимся никак. А в каждой конторе по тридцать — по пятьдесят душ.

Никифор Иванович поднял голову:

— Откуда их столько набралось?

— Вошь шубу любит, — глубокомысленно изрек Ожогин.

Ни к кому в особенности не обращаясь, Никифор Иванович обвел всех задумчивым взглядом.

— Я еще с детских лет запомнил, как отец матери рассказывал… Рожает на чистой половине куреня казачка, а муж ее ломится к ней узнать, кто же будет у них: мальчик или девочка. Но повитуха не пускает его. Наконец она выносит в пеленках младенца, и он бросается к ней: «Кто?» — «Девочка». Казак потемнел и отвернулся. Но повитуха успокоила его: «Не печалься, там, похоже, еще кто-то будет». И через полчаса выносит она второго младенца. «Кто?» — спрашивает казак и, услышав ответ, молча достает из шкафчика бутылку с самогоном, чтобы горе запить. Но повитуха и на этот раз говорит, чтобы он не спешил. Оказывается, и это еще не все. Через час она радостно объявляет: «Двойня». Казак рванулся было к ней, но она добавляет: «Девочки». Тогда он попятился, закрестился и кричит: «Скорей, бабка, лампу туши, они на свет лезут!» — И Никифор Иванович, снова ни на ком в отдельности не задерживаясь, обвел всех глазами: — Что же вы теперь не веселитесь, подлецы?

Тимофей Ильич Ермаков хотел что-то ответить ему, но в этот момент из-за правого рукава Дона донесся требовательный, нетерпеливый звук автомобильной сирены. Приумноженный зеркалом воды, он вспугнул на острове с деревьев грачей. Вставая и еще не взглянув в ту сторону, Тимофей Ильич определил:

— Райкомовская «Волга». Заверни, Будулай, в скатерть все наши вещественные улики и, пожалуйста, отнеси на катер. В дни уборки наш первый секретарь и по воскресеньям ни себе, ни людям покоя не дает. Сейчас он влупит мне.

Прощаясь с Будулаем, полковник Привалов стиснул его плечи руками.

— Надеюсь, не в последний раз. Понравился мне твой остров…

Тимофей Ильич не ошибся. За правым рукавом Дона, на хуторском берегу, открыв дверцу серой «Волги», ждал его именно тот, кого он еще на острове узнал по звуку сирены. Из-под полей соломенной шляпы он окинул Тимофея Ильича и всех его спутников медленным взглядом.

— Что же это ты, Тимофей Ильич, в горячее время…

Но многоопытный Тимофей Ильич, не ожидая, когда он закончит, поспешил вытолкнуть ему навстречу полковника Привалова.

— Познакомьтесь, Петр Алексеевич, это наш район решил посетить бывший комиссар Пятого гвардейского Донского кавкорпуса Никифор Иванович Привалов.

И затвердевшие было черты лица Петра Алексеевича оттаяли, он заторопился вылезти из кабины «Волги», раскрывая для объятий руки.

— Знаю, знаю. Очень рад, Никифор Иванович. Район у нас хоть и небольшой, но показать есть что. Не случайно его во всех энциклопедиях донской Шампанью зовут. Надеюсь, Тимофей Ильич, ты не ударил перед такими гостями в грязь лицом?

Вот и опять Будулай остался на острове один. Как будто и не было только что здесь никого. Он пощупал на груди бинокль на шнурке, но не стал подносить его к глазам. Совсем стемнело, и вот он уже без бинокля увидел, как в доме у Клавдии Пухляковой первыми во всем хуторе осветились окна.

Вступать в войну с браконьерами на воде в обязанности Будулая не входило, для этого был АЧУР, который два раза в день — утром и под вечер, проезжая мимо острова от станицы Мелиховской до станицы Раздорской, снимал поставленные местными и городскими браконьерами нейлоновые сети, вентеря, раколовки, загребал железной кошкой переметы с нанизанными на них разнокалиберными крючьями. Особенно тщательно — в рукавах Дона, обтекающих остров.

Но и невозможно было мириться с тем, что между проездами рыбинспектора на своем тихоходном «Олене» браконьеры все-таки успевали и поставить в рукавах, и снять переметы с уловом. Если бы только на уху для своей семьи — на сулок, подлещиков или щук, а то ведь и на стерлядей, осетров. Особенно долго не удавалось Будулаю застигнуть за этим увертливого раздорского рыбака в выцветшей гимнастерке и в старой милицейской фуражке. Судя по всему, в милиции он давно уже не служил, должно быть, на пенсию ушел, но все еще по привычке продолжал чувствовать себя здесь хозяином. Ставил переметы и в правом, и в левом рукавах почти открыто на глазах у того же рыбинспектора, и лишь от моторки Будулая всегда спешил ускользнуть. Заслышав ее рокотанье, заблаговременно успевал или спрятаться под свисающую с берега густую вербу, или вильнуть в русло ниспадающего в Дон из левобережного леса ерика, чтобы, переждав, когда заглохнет мотор, опять появиться. Как видно, успел уже узнать от других станичников, тоже не брезговавших запрещенным промыслом на воде, что новый начальник над островом при случае и их не обходит стороной, а на груди у него бинокль и на плече двустволка.

Но все-таки однажды Будулаю, огибавшему остров у самой Раздорской на малых оборотах мотора, удалось наткнуться на рыбака в милицейской фуражке в ту самую минуту, когда тот уже вытаскивал из воды большого окровавленного осетра. А может быть, и потому не успел он вовремя поостеречься Будулая, что был до последней степени пьян и, совсем ничего не слыша вокруг себя, ласково приговаривал, поднимая за жабры осетра:

— Вот и попался.

— Да, попался, — повторил подъехавший вплотную к нему Будулай.

Осетр, выскользнув у бывшего милиционера из рук, шлепнулся на дно его лодки, трепыхаясь. Вздрогнув, раздорский рыбак поднял голову, взглядывая на Будулая из-под надломленного козырька фуражки выцветшими глазами. Лицо было у него бурачно-красного цвета, и винным перегаром разило от него так, что Будулай невольно отстранился.

Однако сразу же и выяснилось, что если и испугался бывший милиционер, то лишь от неожиданности. Через минуту он уже с нескрываемым вызовом в голосе спросил у Будулая:

— Значит, так ты меня решил отблагодарить, Будулай, да?

Будулай не удивился, что тот называет его по имени — здесь все уже знали его, и в тон ответил:

— За что же я должен тебя благодарить?

С непоколебимой уверенностью бывший милиционер сказал:

— За то, что я твою Галю, когда в Раздорской паром разбомбило, лично на своей лодке на тот берег перевез.

— Где это ты с утра уже успел? — с сожалением спросил у него Будулай. — Еще с лодки упадешь. Забирай своего осетра и уезжай, пока АЧУР не видно.

Бывший милиционер засмеялся журчащим смехом.

— Нашел кем пугать. Мы с ним кореши, Оба мелиховские рожаки, до седьмого класса вместе в школу ходили. Иногда он мне и сам конфискованных чебаков и сулок в лодку перегружает. Сейчас я, правда, еще пьяный, шутка ли, за ночь с рыббригадой за Доном три канистры сибирькового выцедили, а ухи — всего котел на семерых. Но тогда, когда я твою Галю с перебинтованной головой к военному госпиталю пристраивал, я как стеклышко был. Какая там выпивка, когда «мессера» за каждым человеком гонялись.

— Тебе проспаться надо. — Из своей моторки, причалившей к плоскодонке этого чересчур разговорчивого браконьера, Будулай достал его рукой и потряс за плечо. — Откуда ты можешь знать, как звали мою жену? Это у вас здесь такая привычка всех цыганок Галями называть. Но если ты и правда какую-то цыганку спас, то спасибо тебе. Езжай и больше не попадайся мне на глаза. А про этот перемет с крючьями тебе придется забыть. Я его с собой беру.

— Вот ты какой добрый. Чтоб потом на него осетров нанизывать и свою кралю в хуторе кормить? Галю, значит, со своим выводком ты где-нибудь в другом месте оставил, а здесь у тебя вторая жена, да? Корми, корми. Скоро в Дону этой королевской рыбы и для приезжающих из Москвы министров не останется.

— Я тебе уже сказал, ты Галю не беспокой. Ее давно уже нет.

Впервые бывший милиционер, подняв голову, с осмысленным испугом взглянул на Будулая.

— Все ж таки она умерла тогда? Чтобы уговорить начальника госпиталя взять ее с собой за Волгу, я ему тогда свои новые сапоги подарил. А ведь она уже на сносях была.

— Поскорей уезжай, старик, у тебя с похмелья перемешалось все. Врешь и сам себе веришь. Бери осетра и езжай.

— За это спасибо. — Бывший милиционер нагнулся в своей лодке и поднял за жабры большого окровавленного осетра. Видно, долго бился осетр на перемете, напоровшись на стальные крючья, которые своими отточенными остриями все глубже и глубже входили в него. Но и сочащийся кровью, он еще дышал, судорожно трепыхаясь в руке у старика. — Она же у тебя еще совсем молоденькая была. — Бывший милиционер никак успокоиться не мог. — Красавица. Я ее запомнил, когда еще тебе из сельсовета на выгон повестку привозил. Да ты, должно быть, забыл уже, ваш табор на раздорской выгоне стоял. Тогда на фронт всех без разбора — и казаков, и цыган, и старых, и молодых гребли. Но меня, как единственного на всю станицу милиционера, не тронули. — Положив осетра на дно лодки, он достал из-под кормы большую алюминиевую флягу и, вынув пробку, присосался к ней. Будулай видел, как у него на шее вверх и вниз дергался острый кадык. Отрываясь от фляги, рыбак протянул ее Будулаю: — Глотнешь? — Но, когда Будулай молча отстранил флягу от себя, уговаривать его не стал. — Может, и правильно. По такой жаре оно так размаривает, что и за борт кувыркнуться можно. У нас приезжающие из города шахтеры каждое лето тонут. С вина чего только не бывает. Моя старуха говорит, что когда я до беспамятства наберусь, то стучу по столу кулаком и кричу: «Я дважды Герой Советского Союза, сымай с меня сапоги», Может, и правда, со вчерашней пьянки у меня все смешалось в голове и теперь я твою Галю с какой-то другой цыганкой спутал. Давно это было, а память уже стала дырявая. Все бурьяном заросло.

— Смотри, не кувыркнись, — отталкиваясь от его лодки и включая мотор, напомнил Будулай.

— А за осетра спасибо тебе, — крикнул ему вдогонку бывший милиционер, опять доставая за жабры со дна своей лодки и высоко поднимая в руке большую окровавленную рыбу.

* * *

Теперь Настя по утрам на своей остановке троллейбуса номер один давно уже садилась не через среднюю, а через переднюю дверцу, и ей больше не приходилось целый час, стиснутой толпой, стоять в проходе салона на ногах вплоть до самого Ростсельмаша. Распахнув переднюю дверцу, Михаил терпеливо ждал, когда она, как всегда последняя, вспрыгнет на подножку и с виноватой улыбкой плюхнется рядом с ним в кабине. Как бы до отказа ни был набит троллейбус, для нее всегда находилось место в кабине, и пассажиры, регулярно ездившие по первому маршруту, не преминули против этого восстать. Если первые дни они еще думали, что это всего-навсего случайность, то потом уже открыто и с каждым разом все громче стали выражать свое возмущение.

— А это еще что за привилегия?!

— От начала до конца, как на троне, сидит.

— В то время как у стоячих старух ноги пухнут.

В первый раз услышав эти реплики и облившись румянцем стыда, Настя дернулась вскочить с места, но Михаил, придержав за локоть, усадил ее обратно, и пассажиры в салоне услышали из динамика его голос:

— Для стариков, инвалидов и женщин с детьми у нас особые места, а это служебное. Имею я право рядом с собой жену посадить?

На мгновение в троллейбусе воцарилась тишина и тут же разразилась гулом:

— Так бы сразу и сказал.

— Это совсем другое дело.

— Если действительно жена, а не краля.

— А губа у него не дура. Из какого аквариума он ее выудил?

Один только женский голос и нарушил это единомыслие:

— Значит, если у меня муж парикмахер, то мне он тоже должен без очереди завивку делать?

В ответ раздался всеобщий смех:

— Нет, вы, дамочка, к нему каждый раз с пяти утра очередь занимайте.

— И к мяснику за вырезкой его теща всегда в самом хвосте очереди стоит.

— А сестра начальника торга в стеганке ходит.

— Вы свою мексиканскую пончу, дамочка, тоже в порядке очереди добыли?

После этих слов дамочка в мексиканской с красными цветами шали, рискнувшая было выразить свой протест против явной несправедливости, не подавала больше голоса.

Но с течением времени пассажиры уже с другого бока вернулись к этой теме:

— Но одевать, товарищ водитель, ты свою красавицу мог бы и получше.

— А деньги за проезд ты с нее тоже берешь?

— Что-то она дюже тощая у тебя.

Поскольку за это время Михаил уже успел узнать в лицо всех своих постоянных пассажиров, он с дружелюбной краткостью отвечал по динамику:

— У нее абонемент.

— Вот заработаю денег и тоже ей пончу куплю.

— А что худая, так это она сама талию держит.

И при этом он скашивал глаза на Настю, опасаясь, как бы она не обиделась на него за то, что он выносит на публичное обсуждение ее секреты. Но она только улыбалась, слушая эти переговоры в троллейбусе.

Скучающим пассажирам троллейбуса вскоре понравился этот диалог. И ни разу Настя не сделала попытки вмешаться в него. Привыкшая придремывать, привалившись к плечу Михаила, она вплоть до конечной остановки не открывала глаз. До тех пор, пока однажды чей-то задумчивый голос с восхищением не произнес у нее за спиной в салоне троллейбуса:

— Да, талия у нее, как у Лолиты Торрес.

Открыв глаза и нагнувшись в кабине у Михаила к микрофону, Настя отчеканила:

— Если кто-нибудь еще раз начнет меня по косточкам разбирать, я ему, — и, распахнув дверцу кабины в салон, она двумя растопыренными пальцами ткнула, как вилкой, перед собой: —…вот так.

Тишина сразу же после этих слов воцарилась в троллейбусе полная. Один лишь мужской голос в самом дальнем конце салона с уверенностью подтвердил:

— И выбьет. Такая на всю последующую жизнь может сделать слепым. Никакая она не Лолита Торрес, а обыкновенная цыганка.

На что другой мужской голос с откровенной завистью возразил:

— Есть же еще такие красавицы на земле.

Этих слов Настя уже не слышала. Ее голова опять упала Михаилу на плечо.

Ни до этого, ни после еще никогда не довелось испытать Михаилу в своей жизни чувство, которое он испытывал теперь, когда вот так ехал, глядя перед собой, по каменному ущелью города, загроможденному машинами и людьми, и голова Насти покоилась у него на плече.

Но и ни один из всех своих рейсов по маршруту «Вокзал — Ростсельмаш» и обратно отныне не согласился бы он променять на тот, когда уже в десятом часу подхватывал Настю на углу Нового переулка и улицы Энгельса в почти совсем опустевший троллейбус. Лишь одиночные пассажиры иногда входили и выходили из него или же дремали до самого конца в глубине полутемного салона. А часто вообще никого не оставалось в позднем троллейбусе, кроме Михаила и Насти. Город, постепенно замирая, уже начинал гасить уличные фонари, все больше оставляя между ними темных промежутков, задергивая изнутри окна квартир и наглухо отгораживая их от окружающего мира синими, красными, желтыми, зелеными шторами и портьерами, за которыми двигались неясные тени. Тем ярче выплескивались из полутьмы по сторонам улицы витрины магазинов с манекенами пластмассовых красавиц и красавцев, и тем ослепительнее вспыхивали над карнизами многоэтажных домов и бежали вдогонку одна за другой аршинные буквы реклам.

— И долго еще тебе свой диплом защищать? — вполголоса разговаривая с Настей, спрашивал Михаил.

— Не знаю, Михай. До этого мне еще нужно вагон найти.

Приоткрыв на остановке дверцу и впустив пассажира, Михаил поворачивал к ней удивленное лицо:

— Какой вагон?

Настя прикладывала палец к губам.

— Тише, Михай. Который украли.

Удивление в глазах у Михаила перерастало в изумление.

— Как это можно вагон украсть?

Встряхнув головой, Настя рассыпала по плечам колечки своих волос.

— А твой троллейбус, например, можно?

— Кому он может понадобиться? — Михаила вдруг осенило: — Значит, тот вагон был не пустой?

Настя оглядывалась.

— Пожалуйста, не шуми.

— Мы сейчас с тобой опять одни, — успокаивал ее Михаил. — Этот пассажир на Семашко сошел. Значит, в этом вагоне какой-то очень дорогой товар был, если его не побоялись от состава отцепить.

Настя устало улыбалась.

— Ты у меня, Михай, всегда был догадливым.

От этой похвалы, особенно от слова «у меня», Михаил краснел. Хорошо еще, что в кабине было полутемно.

— Но тогда на нем обязательно должны быть особые пломбы.

Тут же Михаилу пришлось испытать разочарование. Оказывается, он поспешил радоваться.

— Как будто ты забыл, как сам же и жаловался мне, что на конезаводе шофера, пока доедут с нефтебазы до гаража, не раз и снимают с бензоцистерн, и ставят на место пломбы.

— Чтобы по пути с частников лишнюю десятку сорвать, — угрюмо подтвердил Михаил.

Настя уже нахлобучивала капюшон, готовясь сходить на своей остановке под дождь, и он неуверенно предлагал ей:

— Может, доедешь со мной до парка, а оттуда я провожу тебя назад?

Она неизменно отказывалась:

— Я и сама не боюсь. — И как всегда, спрыгнув с подножки, тут же бежала наискось через улицу к своему пятиэтажному дому. Только после того, как она уже скрывалась в своем подъезде, он трогал с места троллейбус.

Но, поскольку от украденного кем-то вагона зависела, по словам Насти, защита ее диплома, Михаил вернулся к этой теме на следующий день:

— Ну, а если они отцепили его от состава, то, значит, он где-то здесь близко должен быть.

У Насти заблестели глаза.

— Почему близко?

— Потому что вагон не иголка. Перецепить его к какому-нибудь другому составу тоже непросто. Нет, его надо где-то здесь искать, — с уверенностью заявил Михаил.

— Где? — настойчиво спросила Настя.

— Например, в каком-нибудь тупике.

— Я, Миша, за это время уже обыскала в Ростове все тупики. Ты думал, я просто капризничала, когда отказывалась по воскресеньям с тобой в кино ходить?

Опять что-то похожее на радость испытал он, услышав эти слова.

— Надо еще вокруг Ростова поискать. Там много заброшенных тупиков, я не раз своими глазами видел. Например, в Хотунке или в Кизитеринке. Хочешь, я помогу тебе? Мне все равно по выходным нечего делать. Вдвоем скорее найдем.

— Спасибо, Миша, но какой же я потом буду следователь, если не сумею найти сама. Мне перед собой будет стыдно за чужой спиной диплом защищать.

— За чужой?

— Не обижайся, Михай, ты же знаешь, что я со своим характером сама ничего не могу сделать. — Сузив глаза, Настя упорно старалась что-то рассмотреть в ущелье безлюдной ночной улицы и неожиданно спросила: — А как ты думаешь, кто и зачем хотел у Будулая память отбить?

Все больше становилось темных промежутков между гаснущими фонарями, и все реже лезвия встречных фар скрещивались с фарами их троллейбуса. Слегка осевшим голосом Михаил ответил:

— Может быть, он помешал кому-нибудь.

— А кому же, по-твоему, он мог помешать?

— Это тебе лучше знать. Может, кому-нибудь из своих же цыган.

Настя решительно возразила:

— На нашем конезаводе его все уважали.

— Но иногда называли и чересчур идейным цыганом.

Она еще больше сузила глаза, всматриваясь в пустынную даль ночной улицы.

— Хорошо, что ты мне об этом напомнил. — И вдруг коротко поцеловала его в щеку. Но тут же опять разочаровала его: — Не обращай внимания. Это за то, что ты, кажется, все-таки поможешь мне защитить диплом.

Впервые за все время со дня их знакомства и совместной жизни Михаил выругался при ней:

— Чтоб он сгорел! Скоро он из тебя всю кровь выцедит.

Настя согласилась:

— Но до этого мне еще надо будет съездить на конезавод.

Шелоро глазам своим не поверила, увидев на пороге своего дома Настю.

— Господи, а я еще удивилась, кто это на калитке мог обручем звякнуть. Мелюзге моей еще рано из школы приходить. А это, оказывается, ты передо мной.

— Как лист перед травой, — подхватила Настя.

— Тогда скорей раздевайся, снимай кофту. Как ты в ней по такой жаре не сопрела. На попутной добралась?

С гордостью Настя подчеркнула:

— Нет, я не в каком-нибудь замызганном кузове болталась, а в персональной «Волге» от самого Ростова ехала. На всякий случай в Ростове в конеуправление пришла, а там как раз генерал Стрепетов водителя за инспектором КРУ прислал.

— Ну да, ну да, — тут же расшифровала Шелоро. — Как только в области в какой-нибудь управе все запасы баранины на шашлыки подходят к концу, так они и вспоминают, что пора уже на местах ревизию наводить. На обратном пути «Волга» генерала Стрепетова будет брюхом землю цеплять. Туфли можешь не снимать, мне на вечер все равно полы мыть. Чтобы не забыть, я тебе сейчас же и долг верну.

Настя вспыхнула.

— Я не за этим приехала, Шелоро.

Доставая с полочки в шкафу конверт с деньгами, Шелоро пояснила:

— Они у меня уже давно отложенные лежат. И зачем же тогда тебе было забиваться сюда?

— У Макарьевны кое-какие мои вещички еще остались. И вообще, могу я по ком-нибудь соскучиться? Например, по тебе?

— За это спасибо. Но дружба дружбой, а долги надо отдавать. — И, засунув Насте в карман кофты конверт с деньгами, Шелоро всплеснула руками, отступая от нее: — С ярмарки ты еще тощей стала. Уже мослы торчат. Мой бы Егор с такой женой и спать не лег.

— В городах, Шелоро, мужчины больше худых любят.

— И твой Михаил уже успел в эту веру перейти?

— Не знаю. Бабушка Изабелла семейных на квартиру не берет. Она наказала привет тебе передать.

Шелоро усмехнулась.

— Не все то лучше, что лучше… Все равно Михаил обязан в городе за тобой, как за своей законной женой, смотреть, чтобы ты там от скуки совсем не извелась.

— Мне, Шелоро, некогда скучать. Утром, как ты знаешь, в детсадик, а оттуда — на занятия.

— Все-таки на прокурора выучиться хочешь?

— Может, и на него.

— И долго тебе еще осталось?

— Теперь уже скоро.

— Неужто своих же цыган станешь судить?

— Среди цыган, Шелоро, и свои и чужие есть.

— Если с утра до ночи только работать да учиться, то можно и туда, — Шелоро посверлила пальцем висок, — попасть. Здесь ты и то каждый вечер в кино или на танцы ходила. Даже я один раз нагляделась на тебя и дома перед Егором тоже давай буги-вуги вертеть. — Шелоро хотела было продемонстрировать, как это у нее происходило, но тут же дотронулась ладонью ниже спины. — Он сперва смеялся, а потом кнутом меня так шмыганул, что я и дорогу забыла в клуб.

— Иногда, Шелоро, я и в городе танцую. Но только когда к Изабелле ее племянница приходит.

У Шелоро испуганно вырвалось:

— Со своими полюбовниками? — Она замахала обеими руками. — Я, Настя, тебе уже кричала из машины, чтобы ты остерегалась их. Темные это люди.

— Откуда ты, Шелоро, можешь знать?

— А кто же, по-твоему, мог Будулаю память отбить? — И тут же Шелоро двумя выставленными перед собой ладонями, как двумя щитками, заслонилась от Насти. — Я ничего тебе не говорила, ты ничего не слышала от меня.

На этот раз Настя твердо возразила ей:

— Нет, я не глухая. Ты только что сказала, что и у Будулая…

— …Такие, как они, могли память отбить. Но я же не сказала, что это были они. И ты ко мне больше с этим не приставай. В гости, пожалуйста, приезжай, я тебе всегда рада, но не ввязывай меня в свои личные дела. Хватит и того, что твой Михаил чуток меня своим самосвалом не раздавил. Я, говорит, сейчас тебя, сучку, вместе со всем твоим выводком прямо в коттедже раздавлю. Не спрашивай, Настя, больше у меня про них. Я своей хочу смертью умереть. А до этого мне еще надо свою сопливую дивизию на ноги поднять, — решительно закончила Шелоро.

— А кто же тебе может не дать своей смертью умереть? — тихо спросила Настя.

— Ты как с луны свалилась или уже совсем заблудилась между Будулаем и Михаилом. Мне переучиваться на прокурора поздно. Я одной ногой еще в цыганском законе стою, а другую только приподняла, как квочка над лужей, и примеряюсь, как мне на ту сторону перескочить. — Для наглядности, подобрав пальцами юбки, Шелоро приподняла ногу. Балансируя, она ухватилась рукой за угол стола. Настя не смогла удержать смеха. Вслед за ней охотно засмеялась и Шелоро. — Вот так же я, помнишь, и буги-вуги хотела выучиться танцевать. Не забыла?

— Нет.

Настя кивнула головой, и что-то защемило у нее в груди. Вот и совсем недавно это было, когда она в клубе конезавода хотела научить Шелоро танцевать буги-вуги, и уже так давно. Уже совсем далеко позади и ее свадьба с Михаилом, и столь же нелепое бегство из поселка, но еще ничего — совсем ничегошеньки — не известно, что ожидает ее впереди. И что это за предчувствия последнее время, не отступая, следуют за ней по пятам? Все это глупости, и ей совсем непростительно, прислушиваясь к ним, бояться чего-нибудь, как той же Шелоро.

Как будто отвечая на ее мысли, Шелоро сказала:

— Бояться я их не боюсь. Если бы ты посмотрела, как я на ярмарке посбивала с них батогом пыжики. Как шляпки с подсолнухов. Просто не хочу я больше с ними дела иметь. И тебе не советую. Был за мной такой грех, а теперь уже не хочу, как та же квочка, на одной ноге перед лужей стоять. Пора и переступить через нее. Я уже и Егора заставила ворованных лошадей обратно в Придонский совхоз представить. А теперь давай лучше я тебя с дороги накормлю. Ты, должно быть, и от цыганских лепенчиков в твоем Ростове отвыкла. И молоком от своей персональной коровы напою. Правда, кто-то из молодых доярок еще на ферме ее лягаться научил, но молоко у нее те же сливки. Садись, ешь горячие лепенчики, запивай их парным молоком и рассказывай, как там в городе люди живут? Как там, правда, бутербродное масло по талонам дают? При Хрущеве о нем даже слуху не было. Царство ему небесное, хоть он, говорят, и лично продиктовал Ворошилову этот указ про цыган.

Михаил сам не мог понять, почему все два дня — субботу и воскресенье — он места себе не находил. Ему и раньше бывало не по себе по выходным, но ничего подобного еще не испытывал он. Время тянулось мучительно долго. Сосед Михаила по комнате в общежитии, водитель служебного автобуса, уехал в дальнюю командировку в Одессу, и не с кем даже было сходить на соседнюю улицу к ларьку выпить пива. Начал было перечитывать книжку, которую дала ему Настя, но как только дошел до слов: «Как тяжело ходить среди людей, И притворяться непогибшим, И об игре надуманных страстей Повествовать еще не жившим», так и затоптался на них, не в силах понять до конца, поспешил отложить книжку до встречи с Настей. Совсем другое, когда она, бывало, сама в безлюдном троллейбусе, рассекающем лезвиями фар ночной город, начинала вслух читать ему из этой книжки, почти не заглядывая в нее: «Я сидел у окна в переполненном зале. Где-то пели смычки о любви, Я послал тебе черную розу в бокале Золотого, как небо, аи…» — и все-все было понятно до последнего слова, хотя она и старалась объяснить ему, о чем он уже сам догадался: «Понимаешь, Михай, это есть такое вино — аи». При этом она, поворачивая к нему голову, почему-то виноватыми глазами взглядывала на него. Все-все он понимал — и не только из самих слов, которые она читала ему в троллейбусе, когда они поздно вечером оставались вдвоем, но, может быть, еще больше из того, как почти до шепота понижался ее голос и только чуть вывернутые губы шевелились — никаких других объяснений уже не нужно было ему. И все равно ему страшно нравилось, когда она начинала объяснять: «„Взор надменный…“ — это, Михай, иногда людям так только кажется, а если в человека заглянуть, то чаще всего за этим надменным взором и прячется беззащитная душа, ты понимаешь меня?» И опять этот взгляд, как будто бы она была виновата в том, что ее слова могли быть недоступны его пониманию. Но как же недоступны, когда она с пробегающими по ее лицу отблесками уличных фонарей и встречных машин, не заглядывая в книжку, читала: «И из глуби зеркал ты мне взоры бросала. И, бросая, кричала: „Лови!“ А монисто бренчало, цыганка плясала И визжала заре о любви». И в это время глаза Михаила встречались с ее глазами, отражаемыми зеркальным стеклом кабины.

Охваченный непонятной тревогой, Михаил вскакивал с кровати у себя в мужском общежитии и начинал метаться из угла в угол комнаты. Вот скоро она в конце концов защитит этот проклятый диплом, прекратятся их совместные поездки в предполуночном троллейбусе, а вместе с ними и все остальное, и ее жизнь окончательно, теперь уже навсегда, отделится от его жизни. Она с дипломом своей дорогой должна будет пойти, а ему останется все то же кольцо: «Вокзал — Ростсельмаш» — и обратно.

Когда же и в понедельник утром он не увидел Настю, перебегающую наискось улицу к троллейбусной остановке, и потом за весь день ни на одной из других остановок на обратном пути, где обычно распахивал перед ней дверцу, не застал ее, тревога его стала уже нестерпимой. Он твердо решил, что, отогнав после последнего рейса троллейбус в парк, несмотря на все запреты Насти, запуганной своей квартирной хозяйкой, поднимется по лестнице ее дома на пятый этаж и… Как вдруг на поворотном круге, на последней остановке у Ростсельмаша, сквозь густое, почти сплошное сеево низвергавшегося с неба дождя он увидел красное пятно, а еще через мгновение и саму Настю, упавшую рядом с ним на сиденье. Тут же она и отодвинулась от него, потому что вода ручьями стекала с ее капюшона. Но, вопреки всем тревогам Михаила, настроение у нее оказалось веселое. Сперва откинув на плечи капюшон, а потом и вообще расстегнув и сняв с себя куртку, чтобы стряхнуть с нее воду, она радостно сказала:

— Спасибо, Михай. Я уже боялась, что не будет больше троллейбуса. — Она опять надела куртку и застегнула ее. — Думала, что справлюсь за два дня, и не успела предупредить тебя, но понадобился еще день. Пожалуйста, не сердись.

Он и не думал сердиться. Все его тревоги исчезли, растаяли, как только он опять увидел ее. Он лишь спросил:

— Где ты была?

— О, это много рассказывать. А пока лишь, многоуважаемый товарищ Солдатов, — привставая с сиденья, она церемонно поклонилась ему, — я наверняка могу сказать, что вправе в субботу к десяти часам, вечера на вполне законном основании пригласить вас с вашим чемоданом на постоянное местожительство по адресу: Пушкинская, пятнадцать «б», третий подъезд, десятый этаж, квартира сто двадцать девять. — И она обеспокоенно спросила: — Ты не забудешь адрес?

Он укоризненно посмотрел на нее: мог ли он забыть? Ни этих ее слов, ни даже этой последней троллейбусной остановки на поворотном круге он уже не в состоянии будет забыть.

Сразу же, как только они отъехали от поворотного круга, голова Насти упала ему на плечо, и она мгновенно уснула. Ехать бы и ехать им вот так вдвоем по ночному городу, как по табунной степи. Иногда Настя вздрагивала во сне, то ли все еще не могла согреться, промокнув под дождем, то ли что-то беспокоило ее. Михаил терзал себя, думая, что вот уже опять наступает осень, а он все еще не успел собраться с деньгами, чтобы купить ей на зиму пальто. Уже на полпути к дому она, поднимая голову и словно бы продолжая начатый разговор, туманными глазами взглянула на него.

— Весь мир, Миша, сдвинулся и, по-моему, уже не остановится никогда. Как думаешь, почему?

Михаил давно заметил, что, прикорнув у него на плече и внезапно просыпаясь, она может задать ему совсем неожиданный вопрос, и уже начал к этому привыкать, но теперь не смог сразу ей ответить. Впереди, по всей видимой на длину фар улице, расстилался город. Не дождавшись ответа, Настя сама стала отвечать:

— Я думаю, Миша, люди как сорвались со своих мест во время войны, так уже и не могут задержаться на месте. Кто все еще своих потерянных жен и детей ищет, а кто и сам не знает чего. Цыганам по указу приказали бросить кочевую жизнь, но все остальные еще больше цыганами стали. Весь век стал, как цыган.

На всю длину улицы не было видно ни души, за исключением постовых ГАИ в застекленных будках. В раскрытые окна троллейбуса вместе с влагой вторгался запах увядающих вокруг города трав, а сзади за троллейбусом оставался просушенный его скатами на мокром после дождя асфальте след. Настя уже решила, что Михаил забыл о ее вопросе, когда он и стал отвечать:

— У каждого, Настя, для этого причина своя. О цыганах тебе лучше знать, но, по-моему, после того, как их, говорят, за что-то прогнали из Индии, они больше не могут навсегда где-нибудь пристать. Значит, так и не смогли лучше своей самой первой земли найти.

— Не все лучше, что лучше, — задумчиво сказала Настя. Полуобернув к ней лицо, Михаил приготовился слушать ее, но она положила на его большую руку, лежавшую на баранке, свою маленькую, узкую. — Нет, это я слушаю тебя. Мне просто вспомнилось, что так всегда и моя квартирная хозяйка Изабелла, и Шелоро, и Будулай говорят.

— У нас, как ты знаешь, пословица есть: «Рыба ищет — где глубже, а человек. — где лучше».

Настя покачала головой:

— Нет, это не одно и то же. Старуха Изабелла и все другие цыгане так говорят потому, что, когда их согнали со своей земли, они повидали много других, которые, может, были и лучше ее, но только не родней.

Как всегда, Михаил довез Настю до остановки напротив ее серой пятиэтажки, и, как обычно, она хотела было сразу же спрыгнуть с троллейбуса, но вдруг предложила ему:

— Хочешь, я доеду с тобой до парка, а обратно до моего дома мы вместе пройдем?

Обрадованный, он слабо запротестовал:

— Ты же вся дрожишь. Не простудилась под дождем?

Настя засмеялась:

— Цыганки, Миша, никогда не болеют. Пока мы ехали, я и выспаться, и согреться успела.

От троллейбусного парка до Настиного дома было всего пять кварталов, и через полчаса они уже подошли к нему. Здесь Настя опять удивила Михаила:

— Проводи меня, пожалуйста, до квартиры. В десять часов наша управдомша все подъезды на ключ лично стала запирать, а со двора по черной лестнице я одна боюсь. Никогда и ничего не боялась, но это же город.

И на черной лестнице, полуосвещенной тусклыми лампочками, ввинченными под решетчатыми колпаками на лестничных площадках в потолок, она все время прижималась к Михаилу. Эхо шагов сопровождало их вверх по лестнице. Но перед самой дверью своей квартиры Настя повернулась к нему.

— Не обижайся, Михай, я и сегодня не впущу тебя к себе. Старуха запрещает мне даже кого-нибудь из подружек по заочному отделению приводить. — И, еще раз за этот вечер удивляя Михаила, она положила ему руки на плечи и дотронулась губами до его подбородка. — Теперь нам уже осталось совсем недолго ждать. В пятницу, сразу после защиты диплома, декан мне и ключи от квартиры передаст.

Михаил невесело пошутил:

— А если не защитишь?

Не снимая рук с его плеч, она серьезно сказала:

— Этого не может быть.

— Почему?

— Потому что я нашла этот тупик. — Снимая руки с его плеч, она легонько оттолкнула его от себя. — Но об этом я тебе в субботу, когда ты ко мне придешь, расскажу. А не защищу, мы все равно уедем вместе на конезавод. У генерала Стрепетова всегда найдется в запасе лишний дом. Думаю, он не откажет нам. Уедем вместе, если, конечно, ты уже простил меня.

— Мне не за что было тебя прощать.

* * *

Старуха Изабелла никогда не запиралась в своей квартире на ключ. И не только из-за своей глухоты, которая поразила ее вслед за параличом, когда ее в таборе в Кизлярской степи догнала похоронка о сыне, но и потому, что не от кого и негде было до этого ей привыкать к запорам. Не от своих же цыган в насквозь продуваемом со всех сторон ветром шатре? От паралича хоть и не сразу, но все-таки отлежалась она, кочуя по степи на бричке, которой правил ее муж, вожак табора, вплоть до своей смерти, а глухота так и осталась при ней. Если бы племянница не взяла ее к себе в город, она и не знала бы, как дальше жить. Со временем только по губам навещавшей ее Тамилы она научилась кое-что понимать, но вообще-то и поговорить ей было не с кем и не о чем. Продукты ей адъютанты Тамилы привозили раз в неделю по субботам, а сама она навещала тетку еще реже. Только тогда, когда ей вздумывалось ввалиться к себе на кооперативную квартиру с компанией под выходной, чтобы до утра попить, попеть и вообще повеселиться в большой угловой комнате. При этом старая Изабелла все время оставалась в своей комнате, ничего не слыша. Наутро снизу приходили к ней разъяренные жильцы ругаться из-за того, что топот, хохот и громкая музыка, передаваясь по всему блочному дому, не дали им спать, но всякий раз, натыкаясь на полную глухоту недоуменно улыбающейся старой цыганки, отплевывались и уходили прочь. Тем более, как они уже знали, после очередной беспокойной ночи полная, ничем не нарушаемая тишина не меньше чем на неделю, а то и на месяц воцарялась в квартире у цыганки. Вскоре старая Изабелла и сама уже стала радоваться одиночеству, все больше отвыкая от людей. Сидя у окна со своей трубкой, она могла надолго оставаться наедине со своим сыном Колей, вспоминая все-все. И когда у него уже стали прорезываться зубы, а у нее убыло молоко, как он научился больно прихватывать ее сосок; и когда отец уже стал брать его с собой на ночной промысел, они возвращались возбужденные и счастливые с одной или даже двумя лошадьми в поводу; и когда уже в военной форме, соскочив на дороге из машины и отвернув полог кибитки, он воскликнул: «Мама!» За один только день, сидя у окна с трубкой, все можно было вспомнить, ничего другого не замечая вокруг.

Не услышала она и на этот раз, как распахнулась дверь у нее за спиной, а только увидев в стекле окна тени, оглянулась на адъютантов Тамилы. Открыв холодильник, они укладывали в него продукты, закупленные по поручению Тамилы. Когда один из них, старший, захлопывая холодильник, заговорил с ней, она по его губам догадалась, что он сказал.

— Так у тебя, старая глушня, все добро могут вынести.

— У меня нечего выносить, — вынимая изо рта трубку, ответила Изабелла.

По его лицу она поняла, что он не поверил ей.

— Неужто не накопила ничего?

— Не для кого мне копить, — сухо сказала Изабелла.

Догадалась она и по губам другого, младшего приятеля Тамилы, о чем тот спрашивал у нее:

— А твоя квартиранточка дома?

— Она уже съехала на свою квартиру.

Он даже присвистнул, разочарованно переглянувшись со своим спутником.

— Куда?

— Там, в комнате, на столе она на бумажке оставила адрес. — И, воткнув в рот трубку, Изабелла опять стала смотреть в окно.

Она не видела, как они вошли в смежную комнату, в которой еще до вчерашнего дня жила Настя, и ничего не слышала из того, о чем там переговаривались между собой. С колечками дыма, поплывшего над трубкой, уже опять унеслась к сыну.

— Пушкинская, пятнадцать «б», — вслух читал в Настиной комнате старший из приятелей Тамилы. — На машине это всего пять минут. Бери из холодильника коньяк и крабы и махнем к ней на новоселье. Теперь она уже вернулась со своего юрфака.

— А заодно доставим ей и забытые книжки. Смотри-ка: «Уголовный кодекс РСФСР». Еще и правда у нас будет свой прокурор. Надо их чем-то перевязать.

— Донесем и так, не возись. Я, кажется, «Волгу» забыл замкнуть.

— А вот это зря. На такую машину всегда найдется ключ. Тамила тебе за это орден не выдаст. Захватим и эти тетрадки.

— Какого хрена ты там шелестишь?

— Просто интересно. А сквернословить нехорошо. Подойти-ка сюда поближе. Тебе это ни о чем не говорит?

— Ничего особенного: «Бу-да-пешт» — клеймо венгерской фирмы.

— Правильно. И на сапожках, которые она продавала на ярмарке, такое же было. Откуда они у нее взялись? А это? Ниже смотри.

— Кизитеринский тупик. Это, Алик, может быть, и совпадение.

— Алик полностью с тобой согласен. Тем более что здесь же дальше написано: «Презумпция невиновности». Ученая девочка. Помнишь, как Тамила нам это объясняла на своем семинаре. И о «Волге», которую ты внизу забыл замкнуть, мы теперь тоже можем не беспокоиться. Если даже и найдется у кого-нибудь на нее ключ, то здесь, в тетрадке, на всякий случай записан ее номер. Читай… РВ 54–15.

— Мы пропали, Алик.

Они знали, что старая цыганка Изабелла, которая сидела в своей комнате с трубкой у окна, ровным счетом ничего не слышит, и все-таки, не сговариваясь, одновременно перешли на быстрый шепот:

— Ай да красотка!

— Ай да цыганский прокурор!

— Надо к Тамилке ехать.

— Она уже дрыхнет давно.

— Ничего, додрыхнет в своей арабской спальне и днем. Если, конечно, у нее совсем сон не пропадет. Запомни адрес, а тетрадку с собой возьми.

— И книги?

— Все пусть лежит, как лежало. Но коньяк в холодильнике не стоит оставлять.

— Буги-вуги…

— Интересно, она со своими сапожками слонялась тогда по ярмарке или с казенными?

— Тогда же, похоже, и номер «Волги» усекла.

— Да, а ведь хороший бы мог быть у цыган свой прокурор.

— Ты, Алик, думаешь?..

— Об этом Тамилка пусть подумает. Наше с тобой дело телячье.

Старуха Изабелла уже задремала в своем старом кресле с затухшей трубкой, когда они, прежде чем уйти, зашли к ней в комнату. Старший из адъютантов Тамилы дотронулся до ее плеча рукой. Вздрогнув и открыв большие, по-детски удивленные глаза, она не сразу поняла по его губам, о чем он спрашивал у нее.

— Ты цыганские законы не забыла еще?

Из этих двух кавалеров Тамилы старой Изабелле особенно не нравился он. А теперь ей вдвойне не понравился его вопрос. Она враждебно ответила:

— Я твоих коней не нанималась стеречь.

— Запомни, старая глушня, нас не было здесь, — ребром ладони он провел у себя под подбородком. — Может, повторить?

Она молча отвернулась от него.

На той же самой остановке, где Михаил обычно ссаживал Настю, когда из детсадика она спешила на юрфак, и где он подбирал ее уже в десятом часу вечера по дороге домой, теперь он и сам спрыгнул с троллейбуса с чемоданом и, помахав рукой своему сменщику, свернул по узкому, почти совсем темному переулку к дому, еще не сплошь, а вразброд мерцавшему окнами через два квартала впереди над крышами других, более низких домов. Видно, еще не все квартиры этого дома заселились счастливыми жильцами. А на десятом этаже вообще светилось одно-единственное окно. Значит, Настя, как и говорила Михаилу, уже переселилась в свою новую квартиру. Теперь уже успела, видимо, управиться и с уборкой. А завтра, в воскресенье, как помнил Михаил, к ней придут сокурсницы и сокурсники по юрфаку, чтобы отпраздновать и обмыть такое редкое совпадение, выпавшее на ее долю: диплом и новоселье. Законное в подобных случаях дело. Но в глубине души Михаил признавался себе, что этой намеченной на завтра встречи с ее сокурсниками и сокурсницами он не то чтобы боялся, а все же… Как Настя будет знакомить их с ним и как они со своими дипломами отнесутся к нему, обыкновенному шоферу? Тем более что воздержаться от выпивки в данном случае ему никто не позволит. Да он и сам не сможет отказаться из боязни обидеть Настю. Но если к первой рюмке водки или коньяка прибавятся еще две-три рюмки и кому-нибудь из ее друзей вздумается заговорить с ним на эту тему, а тем более посмеяться над ним, он поручиться за себя не сможет. Тогда и Насте вряд ли удастся усмирить его.

Он перекинул из руки в руку чемодан, в котором поместилось все его имущество. С вечера сокрушительный ливень с градом пронесся над городом, под ногами хлюпала вода. В переулке было хоть глаз коли. Лишь у самого дома на Пушкинской, пятнадцать «б», светился задний сигнал на «Волге», въехавшей двумя колесами на тротуар. Обходя «Волгу», Михаил подумал, что ливень, должно быть, застал ее где-то в степи. Иначе не была бы она вся снизу доверху забрызгана, заляпана жидкой грязью так, что светлые пятна только местами проступали сквозь нее. А может быть, если не попала она под ливень, то водителю какой-нибудь встречной машины захотелось, выжав скорость, окатить частника из грязной лужи, как это по дурости еще недавно делал и сам Михаил. Особенно когда рядом с водителем красовалась какая-нибудь наштукатуренная фея.

И даже номер «Волги», над которым едва светился подфарник, забрызган был так, что, скользящим взглядом Михаил различил всего лишь буквы серии РВ и две цифры номера: 54…

В третьем со двора подъезде он хотел было вызвать лифт, но заметил над его дверцей красный сигнал. Надо было подождать, пока не спустится он, застоявшийся где-то на верхнем этаже. Михаил подождал минут пять, но никакого движения не слышно было наверху. Или еще необкатанный лифт заело между этажами, или кто-нибудь из жильцов, вселившись в новую квартиру, на радостях забыл захлопнуть дверцу. Из-за этого теперь надо было подниматься с чемоданом на десятый этаж по лестнице. Конечно, чемодан с одеждой и с бритвенным прибором не шел ни в какое сравнение с теми грузами, с которыми приходилось иметь дело Михаилу на том же конезаводе, загружая и разгружая свой самосвал, но уже на пятом этаже он перекинул свою ношу из руки в руку. С усмешкой подумал, что, должно быть, потяжелела она потому, что к его обычному мужскому имуществу теперь еще прибавилось в чемодане и женское кожаное пальто с такого же коричневого цвета сапожками, которые по просьбе Михаила его сосед по общежитию привез ему из очередного рейса на служебном автобусе из Одессы.

Михаил беззвучно выругался, когда уже на восьмом этаже мимо него сверху бесшумно скользнул лифт. Но лязга дверцы внизу он так и не услышал. Скорее всего это гастролировали на новом лифте вверх и вниз мальчишки.

На десятом этаже перед дверью с номером 129 он, уже подняв руку к электрическому звонку, обнаружил, что дверь не закрыта. Должно быть, Настя, поджидая его, не стала закрываться, а потом забыла.

Ему сразу же, как только переступил он порог, понравилась ее новая квартира с большой, обклеенной зелеными обоями прихожей и круглыми медными ручками на дверцах отполированных под дуб настенных шкафов в коридоре, разветвленном направо и налево. Но Михаил свернул не направо, к кухне, куда шарахнулся от него большой лохматый кот, а налево, к двери, застекленной матовым стеклом, сквозь которое пробивался свет. Из-за перерыва в подаче электроэнергии в кольцо троллейбусного маршрута Михаил опоздал к Насте на целый час и теперь не удивился, что она не обернулась на скрип двери, оставаясь лежать на кровати под простыней спиной к двери, запрокинув голову на подушке. Колечки черных вьющихся волос рассыпались вокруг ее головы на подушке. Она всегда так любила спать, с поджатыми под самую грудь ногами. И теперь, должно быть, утомленная переездом на новую квартиру, прилегла в ожидании Михаила на кровать, да так и заснула.

А в понедельник, около восьми, Михаил уже опять должен будет распахнуть перед ней дверцу троллейбуса, чтобы не позже чем без десяти девять она смогла встретить на пороге детсада первого ребенка, которого сдаст ей на руки мать по дороге на работу. И в половине седьмого вечера распахнет перед ней дверцы на обратном пути. Никто другой не выдержал бы и одного месяца этого кольцевого маршрута, по которому она беспрерывно вращается изо дня в день. Михаил давно уже поклялся себе, что, если все-таки сбудется совместная их жизнь, он любыми средствами разорвет это кольцо. Иначе ни детей у них так и не будет, ни она сама долго не протянет.

Еще бы, сломленной усталостью и ожиданием, услышать было теперь скрип двери и шаги! Спит, натянув на плечо простыню и поджав калачиком ноги, как спят только в детстве.

Большой лохматый кот, шарахнувшийся при появлении Михаила, теперь, выглядывая из коридора в комнату, мерцал желто-зелеными глазами. Настя рассказывала Михаилу и про этого полудикого кота, который, по ее словам, привязался к ней так, что она даже решила выпросить его у своей хозяйки Изабеллы перед переездом на квартиру. Значит, не отказала ей старуха.

Кот подошел к Михаилу и стал тереться об его ноги. Тихо было во всем большом доме, и ничто не могло нарушить сон Насти, запрокинувшей на подушке голову. Стараясь не шуметь, Михаил положил боком на стул свой чемодан и, откинув крышку, стал вынимать из него вещи. Сверху лежали коричневое кожаное пальто и такого же цвета сапожки с оттиснутым золотом клеймом венгерской фирмы. И вдруг это клеймо, а может быть, и что-то другое, беспокоившее его с той самой секунды, как только очутился он в комнате Насти, заставило его внимательнее взглянуть на нее, рассыпавшую по подушке свои жгучие колечки. Он подошел к кровати, на которой лежала она с поджатыми под самую грудь коленками к нему спиной, и, боясь разбудить, тихо отвернул край простыни…

Во всех окнах только что заселенных квартир в новом доме по улице Пушкинской, пятнадцать «б», почти одновременно вспыхнул свет, и все жильцы вскочили со своих постелей, услышав из окна комнаты самого верхнего, десятого, этажа по-волчьи высокий тоскливый вой.

* * *

Похоронить Настю он решил на конезаводе. В ЗИЛе, который выделил ему директор троллейбусного парка, вез ее так, чтобы ни разу не вздрогнул, не пошевелился гроб на неровностях полуразбитого асфальта. Непреоборимая сила заставляла Михаила через заднее стекольце кабины оглядываться на гроб. Непонятно было, почему он оказался таким длинным и узким, тогда как Настя была Михаилу чуть выше плеча и, когда шла рядом, всегда задевала его своим бедром, со смехом сталкивая с тротуара. Это уже второй раз после свадьбы смерть навещала их семью, от которой он теперь остался один. Обломок. А может быть, и правда, не надо было ему домогаться этой свадьбы? Не судьба была ему жить с Настей. И совсем не следовало так радоваться, когда она внезапно объявила, что согласна выйти за него замуж. Михаил опять вспомнил, как на свадьбе за столом, куда бы ни отворачивал он взгляд, перед ним вспыхивала рубашка Будулая. Пока не погасла вдруг. И кто знает, если бы он тогда не удержал за локоть Настю, когда она рванулась вслед за Будулаем, может быть, теперь и не вез этот гроб, который состругали и сколотили плотники в стройцехе троллейбусного парка в Ростове.

Съехав с асфальта и сутулясь за рулем, еще медленнее повел он ЗИЛ по кочкам полевой дороги… Ничего хорошего не могло получиться из этой свадьбы, о чем и предупреждал его Федор Касаткин. И не на что было надеяться, вклиниваясь между Настей и Будулаем, потому что они оба были цыгане.

Вдруг иглой ревности прокололо Михаилу грудь так, что ему даже стало легче. Распрямляясь за рулем, он прибавил скорость. Второй раз иглой вины прокололо его, когда он услышал, как на гребешке затвердевшей колеи у него за спиной подбросило гроб.

Но, приехав на конезавод и оставив Настю в клубе на попечение женщин, он сразу же закрылся в боковушке в доме у Макарьевны, где прежде жила Настя, и вплоть до самых похорон не выходил оттуда. Не появился в клубе ни тогда, когда женщины — и цыганки, и русские — обмывали там и одевали Настю, ни утром, когда она уже лежала в фойе в открытом гробу в том самом платье, в котором была на свадьбе, усыпанная мелкими белыми и красными розочками, которые Шелоро из Ростова привезла на «Волге» генерала Стрепетова в двух корзинах. Когда Михаил уже к двенадцати часам дня, перед самыми похоронами, подъехал за Настей на ЗИЛе к клубу, Шелоро заканчивала заплетать розочки ей в волосы.

Негодуя на Михаила за то, что ночью он так и не удосужился побыть с Настей вдвоем в клубе, женщины вдвойне осуждали его за то, что даже на похороны он явился в том же самом комбинезоне, в котором привез ее из Ростова. Как будто не во что было ему переодеться. Той же Макарьевне доподлинно было известно, что в своем чемодане увез он в Ростов почти совсем еще ненадеванный костюм стального цвета. Но Шелоро, краем уха уловив этот разговор между женщинами в клубе, вдруг окрысилась на Макарьевну:

— Ты бы меньше по чужим чемоданам рыскала. Каждый человек по-своему горе несет.

Оркестр из духовой трубы, двух скрипок, барабана и баяна играл всю дорогу до кладбища. Над Егором Романовым, который, и дирижируя оркестром, и играя на баяне, до самого кладбища пятился спиной, к концу пути заклубилось облако пара. До этого в поселке слышали, как оркестр всю ночь сыгрывался в школе, И теперь, когда, перебивая всхлипы баяна, вздохи духовой трубы, дребезжание медных тарелок, вступали цыганские скрипки, их плач нельзя было отличить от плача цыганских и русских женщин.

Но у Михаила Солдатова, с которого все не сводили глаз, до самого конца похорон так и не увидел никто ни слезинки. Как закаменевший стоял он у края могилы, не шелохнувшись даже и тогда, когда уже надо было бросить на гроб Насти горсть земли. Пока не услышал яростный шепот Шелоро:

— Скорей бери землю и бросай. Сейчас будут могилку лопатами закидывать.

И на поминках он не дотронулся до своего стакана с вином за большим столом в фойе клуба. Едва добыв до конца, прямо на ночь уехал на ЗИЛе в Ростов.

* * *

Обычно генерал Стрепетов на следующий день после своего еженедельного объезда всех отделений собирал в кабинете совещание управляющих отделениями конезавода и всех других специалистов и, выключив телефоны, на целый час включал свой бас, так, что в оконных переплетах, как при раскатах грома, трепетали стекла. И за весь час никому из присутствующих даже в голову не могло прийти попытаться хоть на миг прервать эти раскаты. Все давно уже успели убедиться, что при объездах отделений от взора генерала Стрепетова не мог укрыться ни один репей в конском хвосте. Пережидая, когда отбушует гроза, все сидели в его кабинете на своих местах, втянув головы в плечи. Знали, что ровно через час генерал, круто выключив свой бас и опять включив два штепселя в розетки двух телефонов на столе — внутризаводского и междугородного, совсем другим, будничным голосом скажет:

— А теперь по местам.

И поэтому теперь очень удивились все, когда после очередного объезда генералом табунов, стад и отар совещание у него в кабинете началось не так, как обычно. Во-первых, он сидел, навалившись на стол, и не удостоил никого из входивших в его кабинет даже кивком. Во-вторых, открывая совещание, и телефоны не стал отключать, а вместо этого, когда все расселись, встал и наглухо защелкнул на двери английский замок. А когда, возвращаясь на свое место, заговорил, все с изумлением уловили у него в голосе не властные и непререкаемые, а скорее даже растерянные и печальные нотки.

— Ну вот, — сказал он, — наконец докатилось и до нас. Хрущев уже на пенсии, а машина, которую он лично против коневодства раскрутил, набирает ход. Стоило ему с трибуны все конезаводы вотчинами кочубеев назвать, как мазепы из министерства сразу же бросились их по всей стране выявлять. Почти как врагов народа. Еще два-три года пройдет, и всю донскую элиту переведут на колбасу. Добрались теперь и до нашего чистопородного гнезда. Звонил мне из Ростова первый секретарь, чтобы я в понедельник в аэропорту комиссию из одиннадцати человек встречал. Во главе с замминистра. С проектом превращения нашего конезавода в овцеводческий совхоз. Что будем делать? — Генерал Стрепетов обвел всех присутствующих взглядом из-под покрасневших век.

Главный ветеринар конезавода сострил:

— Не ржать, а блеять.

Генерал тут же и одернул его:

— Я вас собрал сюда не для того, чтобы зубоскалить. О донской элите речь. — Густой бас его вдруг задребезжал. Генерал вынул из кармана платок, тщательно вытер им в уголках глаз и не сразу выровнял голос. — Первый сообщил, что вопрос уже согласован на всех уровнях, вплоть до сельхозотдела ЦК.

Старший табунщик первого отделения Ожогин с нескрываемым возмущением спросил:

— А на нашем уровне, значит, они побрезговали согласовать? Какой же это будет Дон без лошадей?

— Я первому секретарю примерно такой же вопрос задавал. Но он мне ответил, что у нас давно уже не контрреволюционный, а советский Дон.

— Контрреволюция — донскую элиту на колбасу пускать, — сказал Ожогин.

Вдруг подал голос старший табунщик третьего, самого дальнего отделения Егор Романов, который на совещаниях у генерала обычно молча сидел на корточках в углу, прислонясь спиной к стене.

— Я свой табун в такую глушь загоню, что его никакой министр не найдет.

Главный ветеринар конезавода иронически покосился на него из-за тучного плеча.

— Степь не скирда, табун не иголка. С вертолета засекут.

Егор Романов даже выскочил из угла на середину кабинета, выдергивая из-за голенища кнут.

— Значит, надо всем миром ехать в Москву.

Генерал Стрепетов усмехнулся одним углом рта.

— Только нас там и не хватает. И вообще я вас не на митинг против мероприятия ЦК и правительства собрал. Требуется срочный и, самое главное, надежный выход искать. Ты, Шелухин, что-то все время ерзаешь на стуле, может быть, у тебя какая-нибудь идея есть?

Не вставая со стула, старший табунщик второго отделения конезавода Шелухин с уверенностью заявил:

— Не только идея, но и вполне реальный выход. — И, переждав прокатившийся по кабинету иронический гул, добавил: — Но об этом лучше бы нам с вами, Михаил Федорович, тет-а-тет поговорить.

Теперь уже негодующий гул прокатился из конца в конец большого кабинета генерала Стрепетова.

— Это еще что за новости? — сурово спросил генерал Стрепетов. — Здесь среди нас изменников Родины и всяких других предателей нет. Если хочешь, говори при всех.

Шелухин улыбнулся:

— Я, Михаил Федорович, и не ждал, что вы как-нибудь иначе ответите на мои слова. Но все-таки нам здесь надо договориться, чтобы ни одно слово не просочилось из этих стен. Как говорится, ни матери, ни другу, ни жене. Я бы еще добавил к этому тещу. — Взглядом обежав присутствующих, Шелухин подтвердил: — Самый, Михаил Федорович, надежный выход. При единственном условии, что для этого найдется у нас дубовая бочка литров на двести вина и одиннадцать сувенирных бочонков на двадцать литров каждый. — Но сразу же Шелухин и поправился: — Нет, двенадцать бочонков.

— Почему же двенадцать? — слегка усмехнувшись под усами, поинтересовался генерал Стрепетов.

Заулыбались, задвигались в кабинете на своих стульях и все другие.

— Нельзя же, Михаил Федорович, замминистра с рядовыми членами комиссии уровнять. Ему решающее слово принадлежит. А все остальное…

Теперь уже генерал Стрепетов заколыхал всем своим тучным телом.

— Тебе, Шелухин, не на конезаводе старшим табунщиком, а при правительстве советником по иностранным делам состоять. — Вставая из-за стола, генерал отщелкнул кнопку на английском замке и приоткрыл дверь в приемную. — Водителя Солдатова ко мне.

Отогнав в Ростов ЗИЛ и взяв в троллейбусном парке расчет, Михаил Солдатов уже на другой день к обеду вернулся на попутной машине на конезавод и положил перед генералом Стрепетовым на стол свою трудовую книжку. Генерал только и спросил у него:

— А на какой же машине теперь ты собираешься работать? На твоем самосвале давно уже старший сын завгара ездит. Старательный паренек.

Михаил равнодушно сказал:

— Пусть ездит.

Генерал оживился:

— В таком случае я тебя на простаивающий самосвал Касаткина посажу. Правда, по всем нормам и правилам его пора уже списать, но если по-хозяйски поелозить под ним, он еще может послужить. А потом я тебя на рефрижератор пересажу. Нам его занарядили на третий квартал. Не возражаешь?

— Не возражаю, — все так же равнодушно ответил Михаил.

Под бывшим самосвалом Касаткина, прежде чем выехать в первый рейс, ему действительно пришлось поелозить, потому что Федор, неожиданно настигнутый на полпути до Ростова ураганом любви, так и не успел этого сделать перед своим увольнением с конезавода. Но уже через три дня генерал Стрепетов, лично заглянув в гараж, объявил Михаилу Солдатову в приказе, вывешенном перед конторой на деревянном щите, благодарность и премировал его ста рублями за высокое качество работы на ремонте. А наутро завгар выписал ему путевку в дальний рейс. И с этого часа опять о утра до вечера стала наматываться на колеса самосвала Михаила Солдатова степь. Выезжая на рассвете с грузом или за грузом, он обычно возвращался уже затемно, а нередко и на следующий день. Жить он остался на квартире у Макарьевны, в той же самой комнатке, где до отъезда в Ростов жила Настя. Если он возвращался из рейса поздно ночью, то, разувшись на крыльце, бесшумно прокрадывался через комнату Макарьевны к себе и, лежа с открытыми глазами на спине на кровати без сна, беспрерывно разматывал перед собой все одну и ту же ленту. Особенно те, ни с какими другими не сравнимые кадры, когда Настя засыпала у него на плече в опустевшем позднем троллейбусе… Спящий город раздвигался фарами троллейбуса на две стороны. Отблески фонарей и встречных автомашин пробегали по ее лицу…

Даже сквозь стену пробивался дробный мужской храп Макарьевны, но не поэтому Михаилу не спалось. Все та же лента от начала до конца то раскручивалась, то опять накручивалась на его память, как дорога на колеса самосвала в степи, ускользая и возвращаясь. Вдруг однажды, когда он уже стал проваливаться в темноту, она окончательно замедлила свое движение, затормозила намертво. Перед глазами Михаила затрепетало лицо Насти, увеличиваясь и все заполняя собой. Кто-то требовательно крикнул, как это бывало в клубе на киносеансах: «Рамку!» И после этого Михаил явственно, как со стороны, услышал свой собственный голос: «Нет, дайте ей досказать». Сквозь зыбкую сетку огней, пробегающих по лицу Насти, появился у нее в глазах тревожный вопрос, и Михаил не столько расслышал, сколько понял по губам: «А кому он мог помешать?» И опять, но уже не со стороны, услышал свой собственный голос: «А кому, Настя, ты помешать могла?» Мгновенно просыпаясь, он сел на кровати и спустил ноги на пол.

Теперь он уже отчетливо знал, что ему отныне предстоит делать изо дня в день, пока он не размотает всю ленту от начала до конца.

Но для этого прежде всего надо было выспаться, чтобы с завтрашнего утра, когда он опять сядет за руль и начнет колесить на самосвале по грунтовым и по асфальтовым дорогам, ничто не смогло бы проскользнуть мимо его взора. Он упал на кровать, и его сразу же взял сои.

Шофер генерала Стрепетова, не найдя Михаила в гараже и поехав к нему домой, долго не мог добудиться его.

— Ты что это, друг, свою премию обмывал? — с удивлением спросил он. — А если генералу простучат?

— Сам не знаю, что это могло случиться со мной, — виновато смаргивая остатки сна и наскоро одеваясь, ответил Михаил. — Первый раз в жизни проспал. А старуха не догадалась разбудить.

Генерал Стрепетов, когда Михаил предстал перед ним, уже запечатывал в конверт какое-то письмо и, вставая из-за стола, сказал:

— Если не застанешь Ермакова на месте, найди хоть под землей. Адрес тебе уже знаком. И чтобы с грузом оттуда ехал, как с молоком.

Михаил заикнулся:

— С каким грузом?

Встречным вопросом генерал Стрепетов ответил на его вопрос:

— А за каким ты ездил туда перед своей свадьбой? — Потемнев лицом, он помолчал и продолжал: — Но только теперь от этого будет зависеть не чья-нибудь одна-единственная, а судьба всего нашего конезавода, если не больше. Тару, как я ему написал, пусть в своих погребах и на складах сам найдет. У меня не винодельческий завод. Так и на словах повтори: я приказал найти.

…Только один раз за всю ночь, свернув самосвал с дороги на обочину, Михаил накоротке передремал в кабине. Тимофея Ильича Ермакова он успел застать в правлении колхоза еще до начала утреннего наряда.

Прочитав письмо генерала, Тимофей Ильич даже за голову схватился.

— Что делают, что только эти казакоеды творят?! Последних остатков красы и славы лишают тихий Дон. — Тут же он с беспокойством осведомился у Михаила: — А не мало будет только одной бочки? Сувенирных бочонков для интуристов я как раз на прошлой неделе вагон получил. На всякий случай выпишу и вторую. Этих столичных дегустаторов, чтобы они лошадь за овцу не приняли, надо хорошо напоить. Ради такого святого дела я готов из своих погребов все наличные запасы отдать.

Он сам и в бухгалтерию Михаила отвел, и потом, передав на утреннем наряде свое место за письменным столом главному агроному колхоза, все время лично распоряжался у винного погреба, когда грузчики закатывали оттуда по толстым дубовым доскам в кузов самосвала и закрепляли там деревянными распорками на соломенных подушках бочки и бочонки с вином. Из распахнутых дверей погребов лавой вываливался густой пьяный дух.

На прощание Тимофей Ильич, совсем как генерал Стрепетов, предупредил Михаила:

— Вези как молоко. Ни единой души по дороге не вздумай подобрать. — Он залез в кузов самосвала и еще раз проверил все соломенные подушки между бочками и бочонками. Спрыгнув на землю, еще раз заглянул в кабину к Михаилу. — Не таким бы вином, а конской мочой этих казакоедов поить. — И, взмахнув рукой, повторил: — Ни единой души.

Михаил наверняка не пренебрег бы этим напутствием, тем более что последнее время он и сам предпочитал не распахивать перед голосующими на дорогах дверцу самосвала, особенно перед женщинами, которые, стоило им лишь очутиться рядом с водителем в кабине, обычно сразу же и начинали исповедоваться, кто они, откуда и по какой неотложной надобности пустились в путь. А Михаилу теперь хотелось оставаться со своими мыслями одному.

Но, едва успев подняться из станицы в степь и проехать километров шесть или восемь, он вдруг не смог не нажать на тормоз. Не какой-нибудь из вечных перелетающих с места на место бродяг, которых он уже научился угадывать по их внешнему виду, и не какая-нибудь все из той же стаи птица с кроваво-красными коготками, а женщина с совсем маленькой девочкой на руках голосовала на развилке дорог там, где отножина от шляха круто свергалась к домикам под горой у Дона. И сразу же с разительной отчетливостью вспомнил Михаил, как до этого самого развилка он подвозил Настю, которая искала здесь могилу своей сестры. Уже так давно это было, вечность прошла, а перед его взором все как отпечаталось на той ленте, которую он раскручивал перед собой. И то, как Настя, прежде чем забрести в чащу кукурузного поля, оглянулась и помахала ему рукой. И то, как на обратном пути с грузом со станции Артем он, выглядывая из кабины, поджидал, когда она покажется из-под горы.

— Ты что это, с открытыми глазами за рулем спишь? — вздрогнув, услышал он рядом с собой насмешливый голос. — Я уже хотела дернуть тебя за твой роскошный чуб.

Женщина, ради которой он притормозил на развилке, оказывается, уже и ногу поставила на подножку самосвала. Свою дочку в оранжевом платьице она держала на одной полусогнутой руке, а в другой руке поднесла прямо к лицу Михаила трехлитровую бутыль, оплетенную белой лозой.

— Можешь спрятать ее в сумке, — сурово сказал Михаил. Он оглянулся на кузов. — У меня этого добра…

Она охотно согласилась.

— Это я уже успела заметить. Я сразу увидела, что ты кому-то сувениры из погребов нашего колхоза везешь. У нас за такими сувенирами, не успеет сусло отбродить, не только на самосвалах, но и на «Волгах» в очередь стоят. Правда, Настя? — спросила она у своей рыжеволосой дочки.

Михаил, которому с первой же минуты успела надоесть сорочья трескотня этой словоохотливой женщины, хотел уже выжать газ, чтобы заставить ее спрыгнуть с подножки самосвала, но при слове «Настя» нога его невольно отдернулась от педали. Совсем крохотная девочка, прижавшись головкой к груди матери, усиленно терла кулачками глаза, всхлипывая. Мать погладила ее рыжую головку.

— Ничего, доченька, вот приедем в Усть-Донецк, закапают тебе от этой проклятой амброзии глаза, и они перестанут чесаться. Закапают, доченька, и они сразу же перестанут.

Михаил прервал ее:

— Тебе пора самой перестать языком чесать. Если хочешь ехать, то садись.

— Вот видишь, Настя, мы так с тобой и думали, что не сможет дядя с таким чубом нам отказать, — тут же влезая в кабину самосвала и устраиваясь на сиденье с дочкой, сказала она.

— Но только до Усть-Донецка, — предупредил Михаил. — Мне пассажиров по адресам некогда развозить.

— А нам больше и не нужно. От перекрестка мы своими ножками дойдем. Правда, Настя? — спросила она у дочки. И опять как что-то укололо Михаила.

Слева и справа от дороги сплошными, уже желтеющими стенами потянулись дубовые лесополосы. Девочка вскоре приуснула на груди у матери. Забыл и Михаил, что едет в самосвале не один. Лента воспоминаний опять стала разматываться перед ним.

— Так и будем молчком? — спросил его вкрадчивый голос.

Михаил недружелюбно покосился на пассажирку. Головка девочки тесно прильнула к ее груди.

— Так и будем.

— И на том спасибо.

После этого за всю дорогу она уже ни разу не потревожила его, и вскоре ему опять стало казаться, что едет он по степи в своем самосвале совсем один. Пока ее рука не дотронулась до его плеча.

— Вот и доехали.

Красная стрелка, нарисованная на железном щите между двух столбов, указывала от дороги направо: Усть-Донецк.

Открывая дверцу кабины, она уже хотела было спрыгнуть с подножки со спящей дочкой на руках, но Михаил придержал ее.

— Пусть еще немного поспит. Я вас до больницы довезу.

Но у кирпичного красного здания районной больницы, у которого он через пять минут затормозил самосвал, пассажирке все же пришлось свою дочку разбудить. Взяв ее за руку, она уже пошла между рядами тополей по гравийной дорожке к больнице, но вдруг вернулась. Доставая из сумки оплетенную лозой бутыль, протянула Михаилу, который приготовился уже разворачивать самосвал.

— Возьми, — сказала она, — и выпей это вино со своими друзьями в память о Насте. Мне медсестра из роддома, в каком мы вместе с Настей лежали, все написала про нее. И тебя я сразу же узнала. Ты, конечно, не запомнил меня, а я не раз видела тебя в окно, когда ты приезжал. Вот и получается, что мы с тобой почти родня, потому что тогда я по своей дурости чуток вам, — она положила руку на рыженькую головку дочери, — ее не отдала. Так что если будешь ехать мимо нашего хутора, мы не возражаем, чтобы ты своей без пяти минут дочери и гостинцев завез. Правда, Настя? — И, уводя дочку за руку по желтой гравийной дорожке, еще раз обернулась. — Спросишь Екатерину Калмыкову, там меня каждая собака знает. Или можешь узнать, где квартирует твой свояк Будулай.

Не трогая с места самосвал, Михаил до тех пор смотрел ей вслед, пока посыпанная желтым песком гравийная дорожка не довела ее с дочкой до дверей больницы.

* * *

Цыганское радио, как всегда, первым узнало, что последнее время Михаил Солдатов, бывая в рейсах за Доном, зачастил сворачивать с правобережного горового шляха в один из казачьих хуторов.

Вот тебе и букеты белых гвоздик, которые он каждый раз, возвращаясь из рейса, на могилу Насти завозил! Вот тебе и мужская любовь! Можно, оказывается, и гвоздики по рублю за штуку в Ростове или в Новочеркасске на базаре покупать и при этом не забывать по дороге другие цветки срывать. Конечно, шоферу, особенно в длительных рейсах, без этого не обойтись, тем более если он холостой. Но после смерти Насти еще и земля на ее могиле не успела осесть. И зачем было до свадьбы разыгрывать всю эту комедию любви и верности, которую теперь и по телеку перестали показывать, не говоря уже о кино.

Все женское — не только цыганское, но и русское население поселка конезавода немедленно с негодованием отвернулось от Михаила Солдатова. Даже Макарьевна, у которой он на квартире стоял, перестала ему увязывать перед рейсами в тормозок пирожки и котлеты: еще не хватало, чтобы он закусывал ими у своей новой знакомой за бутылкой.

С еще большим возмущением уже не только женское, но и мужское население конезавода восприняло известие, что у Михаила Солдатова с его новой знакомой из казачьего хутора скоро может и до свадьбы дойти. И сыграть ее он, судя по всему, надеется на собственной «Волге». Иначе зачем бы ему на всех дорогах области, куда ни забрасывал его путевой лист, так интересоваться новыми «Волгами», высматривая и обхаживая их у бензозаправочных станций и на автостоянках, разговаривая с их водителями и владельцами, должно быть, столковываясь с ними о цене. Вот тебе и честный Михаил Солдатов, открытая и широкая душа, который со своим нечесаным чубом на Доске почета у конторы конезавода висит. Кто бы мог подумать, что сразу после смерти Насти так развернется он. При Насте, которая из-за своей честности даже на прокурора учиться пошла, он бы о «левых» рейсах и подумать не посмел. Не случайно теперь и свои тысячи, не иначе как намотавшиеся за время таких рейсов на колеса самосвала, он не в местном почтовом отделении, а в райцентре на книжку кладет. Подальше от чужих глаз.

А как-то он вокруг одной «Волги», пока она стояла в очереди у бензоколонки, ходил так долго, осматривая ее со всех сторон, что водитель с черными усиками, не выдержав, вышел из кабины и, оскалив белые как сахар зубы, подмигнул ему:

— Нравится?

— Нравится, — признался Михаил. Водитель «Волги» небрежно бросил:

— Тридцать косых.

Михаил еще раз обошел вокруг «Волги» и, заглянув под нее, даже постукал ногой новые скаты с шипами и покачал рукой задний и передний бамперы.

— Двадцать пять.

Водитель осведомился:

— Шалышки при тебе?

— Отсюда полчаса до сберкассы. Всего сорок километров, — пояснил Михаил.

Водитель нырнул в кабину «Волги» и о чем-то долго шептался там со своей красивой женой, а может быть, кралей, в летней с большими полями шляпе. Она отрицательно качала головой. Вернувшись к Михаилу, водитель с разочарованием развел руками:

— Нет, только за тридцать. На моторе еще ни разу колец не меняли. За Крестовым перевалом мы за нее все сорок возьмем. — Он вдруг попятился от Михаила. — Что ты так вызверился на меня? Не тянешь — не бери. — И сочувственно признался ему: — Если бы это только от меня зависело…

Не ответив, Михаил сел в кабину самосвала, захлопнул дверцу и с места рванул так, что на асфальте даже дымок из-под скатов вспорхнул.

По одним сведениям цыганского радио, у Михаила Солдатова за время «левых» рейсов по степи накрутилось на сберкнижку двадцать тысяч, по другим — уже к тридцати подошло. Вполне достаточно, чтобы свою новую жену из правобережного казачьего хутора в районный Дворец бракосочетаний на собственной «Волге» представить. Вот тебе и гвоздики по рублю за штуку, которые Михаил каждый раз по возвращении из очередного рейса на могилу Насти привозил.

Обгоняя на дорогах и «Волги», и всякие другие машины, цыганское радио сообщало обо всем этом в таких подробностях, что никому и в голову не могло закрасться не поверить ему.

Заезжая к Екатерине Калмыковой по пути на станцию Артем, на кирпичный завод в Новочеркасск или на базу облснаба в Ростов, никогда не забывал Михаил и ее маленькой Насте что-нибудь привезти. Куклу с закрывающимися глазами, кулек конфет, круглую коробку с тортом, перевязанную розовой лентой. А потом даже привез ей трехколесный велосипед, на котором она сразу же и стала путешествовать по всему дому, наезжая на ноги матери и дяди, пока они, обедая за столом, разговаривали друг с другом.

Зная, что Михаил за рулем, Екатерина за обедом никогда вина ему не ставила, но все остальное, когда бы только ни подвернулся он к ее дому, — и запеченный на сковороде чебак, и пирог с курагой, и кофе с каймаком — к его приезду всегда оказывалось у нее на столе. Как будто она в точности могла знать, в какую именно минуту его самосвал должен будет подвернуть к ее дому. Подперев голову рукой, она с нескрываемым удовольствием наблюдала, как он, проголодавшийся, все подбирает, пока под ее взглядом вдруг не отодвинет от себя тарелку и не поднимет глаза, покраснев до корней волос.

— Ничего, — успокаивала его Екатерина, — я когда за день нащелкаюсь секатором или натягаюсь корзин с виноградом, вдвое больше твоего съедаю. Шутка ли, такую баранку все время ворочать.

Соседки Екатерины старались ни в коем случае не пропустить, когда самосвал с чубатым водителем уже не только днем будет подворачивать к ее двору, но однажды неминуемо задержится под стеной ее дома на ночь, и все больше недоумевали, что им так и не удается подстеречь этот момент. В конце концов, если бы это и произошло, никто бы Екатерину не стал слишком сурово осуждать. Как женщина одинокая, она вправе была сама распорядиться собой. Да и вообще, обсуждая поведение Екатерины, небезопасно было задерживаться на этой теме, зная, что она не останется в долгу. Еще не забыли в хуторе, как после своего возвращения из роддома с девочкой на руках она на бригадном полевом стане публично объявила: «А теперь договоримся по-хорошему: если какая-нибудь еще раз вздумает меня Аэропортом обозвать, я ее косу на руку намотаю и об пенек». Никто из женщин не усомнился, что так оно и будет, — Екатерина слов на ветер не бросала. И никто, в конце концов, не мог запретить ей кого угодно принимать в своем доме хоть днем, хоть ночью. Только бы это не затрагивало семейного благополучия других. А тому чубатому водителю, который стал наведываться к ней, и вообще бог судья. Такая у шоферов жизнь. Мало ли их попутно подворачивает к хатенкам одиноких женщин сперва попросить ведро залить в радиатор воды, а потом и переждать непогоду. В особенности когда с неба, как из прорвы, всю ночь ломится дождь или бушует в степи пурга и в заметенных снегом балках сбиваются колонны машин, по обочинам дорог чадят костры. Иногда буран в степи разыгрывается не на один, а на три и на пять дней, и после него дорожные бригады, бульдозерами расчищая заносы, даже находят в кабинах машин заледеневших шоферов. Пусть бы лучше они, заблаговременно заночевав под чьей-нибудь гостеприимной крышей, потом в целости и невредимости являлись домой к своим женам и детям.

И если бы не было у холостых еще шоферов этих вынужденных остановок, то и не заключалось бы по маршрутам их рейсов столько счастливых браков. Всю свою жизнь так бы и прозябало в печальном одиночестве великое множество молодых женщин, лишь по воле судьбы еще не замеченных никем, но вполне достойных гораздо более лучшей участи.

Конечно, не обходилось при этом и без обманутых надежд, приумножалась безотцовщина по обочинам автомобильных трасс. Но какому же счастью, пусть и самому мимолетному, не сопутствует печаль? Да и вообще, что такое счастье? То ли это внешне ничем не нарушаемое благополучие одиночества, то ли внезапная и короткая вспышка, озаряющая потом всю жизнь, как след звезды, перечеркнувшей ночное небо?

Как-то застала Михаила у Екатерины заглянувшая к ней за дрожжами Клавдия и тут же ушла. В другой раз она встретила Михаила, спускаясь из степи в хутор, когда он на самосвале поднимался в гору, и молча поклонилась ему.

Однажды, когда Михаил, пообедав, заигрался с маленькой Настей, которая уже так привыкла к нему, что стала дергать за чуб, Екатерина спросила у него:

— А свояка, которого ты от смерти выходил, у тебя так и не найдется часа проведать?

Михаил спустил Настеньку с плеч на пол.

— Ты ему говорила про меня?

— Я уже давно не видела его. Но кто-нибудь другой мог видеть тебя у меня.

Тут же она и пожалела о своих словах.

— Когда-нибудь в другой раз, — сказал Михаил. — А теперь мне уже пора ехать.

— Еще бы побыл. Настенька каждый раз дожидается тебя.

— Нет, на паром в Семикаракоры всегда очередь. Надо мне засветло успеть, — твердо ответил Михаил.

В следующий свой приезд он, посадив маленькую Настю на плечи, долго бегал с нею по двору, а потом, поставив ее на ножки, сам напомнил Екатерине:

— А как же мне к Будулаю на остров попасть?

Улыбку, с которой Екатерина наблюдала за его играми с Настенькой, как будто кто-то резинкой стер.

— Ты сейчас можешь его на месте не застать. Как раз под воскресенье сюда всегда съезжаются дикари, и ему все время приходится остров на моторке объезжать. Чтобы не запалили они лес.

— Все-таки я попробую, — сказал Михаил. — Ты же сама говорила, что он может обидеться на меня.

— Я не так тебе говорила.

— Ну, значит, я сам так подумал. — Михаил запустил руку в свой чуб. — Не плыть же мне на самосвале через рукав Дона?

Екатерина вдруг обозлилась на него. Только что пообедал, немного поиграл с дитеми вот уже сразу собрался к Будулаю. Она уже успела забыть, что сама же и навела его на эту мысль.

— Зачем же на самосвале? — с насмешливой язвительностью сказала она. — Можешь его на берегу оставить, а сам через рукав телешом переплыть. Все городские так и командируются туда.

Сразу же она и раскаялась в своих словах. Но Михаил не обиделся или же ничего не заметил. Наоборот, обрадовался:

— Заодно и всю пыль с себя смою.

И вот уже, помахав ей из кабины рукой, он отъехал от двора. В нестерпимой обиде и на него, и на свой язык Екатерина вдруг изо всех сил шлепнула ладонью Настеньку, сползавшую по ступенькам с крыльца, подняв кверху задок, и, не обращая внимания на ее плач, скрылась в доме.

И что это за мужики пошли, если их по целым неделям ждешь — не дождешься, специально к их прибытию достаешь из сундука свои лучшие юбки и кофты, наряжаешься и напомаживаешься, как шестнадцатилетняя дурочка, и даже тренируешься подводить тушью глаза, всего нажаришь, наваришь, напечешь и выставишь на стол, а они, как только нажрутся, тут же и тягу спешат дать. Как будто боятся, что женщина готова вот так, сразу, и запрокинуться на спину. Много они понимают и чересчур высокую цену стали себе набивать. Возрадовались, что после войны так и не убавляется, а даже прибавляется одиноких женщин.

Но тут вдруг Екатерина услышала, как беспомощным котенком царапается в дверь, захлебываясь слезами, ее безвинно обиженная дочка. Бросившись на ее плач и забыв обо всем остальном, Екатерина подхватила ее на руки и стала бурно осыпать поцелуями, осушая своими губами ее глаза и смешав ее слезы со своими.

— Ненаглядная моя, прости свою глупую, дурную мамку, ну, пожалуйста, прости. Да неужто это пятна у тебя от моих пальцев? Дай я поцелую их. Вот так, и еще раз, и еще. Никого я на тебя не променяю, никто нам с тобой больше не нужен. Пусть так и знают.

Замкнув в кабине самосвала одежду, Михаил переплыл через рукав Дона и сразу же, сам не успев сообразить, как все получилось, в одних трусах оказался на большой вербе, цепко обхватив руками ее ствол и стараясь вскарабкаться по нему все выше и выше. Хорошо еще, что кора у старой вербы была шершавая, иначе бы большая волчьей окраски собака, выскочившая из кустов, едва он переплыл на остров, подпрыгивая, могла и достать его. Как это Екатерина не догадалась предупредить его о возможной встрече на острове с этим зверем.

— Дозор, на место! — взбираясь по стволу еще выше, услышал Михаил под вербой глуховатый голос. Покорно подчиняясь команде, собака отошла от вербы и залегла в стороне в осоке, выставив из нее серые уши. — А вам, чтобы искупаться, совсем не обязательно было переправляться на остров, — с укоризной продолжал внизу все этот же голос. И лишь после того как Михаил, соскользнув с вербы, очутился на земле, смущенно смягчился: — А я сразу и не узнал тебя. Спасибо, что не забыл. — С двустволкой за спиной перед Михаилом стоял, виновато улыбаясь, Будулай.

Еще через пять минут Михаил в далеко уже не новых, но чистых армейских брюках и гимнастерке, извлеченных Будулаем из своего сундучка, сидел против него за столиком в блиндаже. Подкладывая Михаилу, на тарелку крутые яйца, печеные картофелины, пирожки с мясом, наливая из чайника в кружку чай, Будулай не знал, чем еще его угостить. Он явно обрадовался их встрече и ничего, оказывается, не забыл. Улыбка появлялась у него под усами всякий раз, когда он, отхлебывая из своей кружки чай и поднимая глаза к Михаилу, признавался ему:

— Как сейчас слышу, как ты ночью подходишь ко мне и молча стоишь, а я никак не могу открыть глаза и сказать, чтобы ты не беспокоился зря. Все время боялся, что потом за рулем можешь заснуть.

— Вот и зря, — отвечал Михаил. — Я в дороге свободно могу по суткам не спать.

— Но хуже всего было, когда Шелоро начинала меня ворочать и конской мазью натирать. — При этом воспоминании смуглая краска проступала на скулах у Будулая.

— Она и Макарьевна передавали тебе привет, — успокоил его Михаил. Соврал он только наполовину. Шелоро и правда интересовалась у него, не приходилось ли ему во время рейсов за Дон встречаться где-нибудь с Будулаем, но Макарьевна последнее время вообще поджимала губы и даже объявила, что теперь он должен будет платить ей за квартиру не двадцать, а тридцать рублей в месяц.

— А Егора ты давно видел? — спросил Будулай.

— Он теперь на третьем отделении старшим табунщиком.

С опозданием Михаил подумал, что этими словами он мог нечаянно обидеть Будулая. Но у того улыбка опять блеснула из-под усов:

— Егор знает лошадей.

И это, оказывается, помнил Будулай. Только одно имя, разговаривая с Михаилом, он так ни разу и не назвал. А Михаил и боялся, что назовет, и хотел этого. Может быть, ради этого и приехал теперь на остров. Неужели этот человек, с жизнью которого навсегда и так по-страшному нелепо связалась жизнь Михаила, все еще не знает ничего?

— Что с тобой? — спросил Будулай.

— Ничего, — вставая, ответил Михаил. — Пожалуйста, перевези меня на своей моторке обратно.

К тому месту, где Михаил оставил свой самосвал, они причалили через минуту. Переодевшись и отдав Будулаю его армейские брюки и гимнастерку, Михаил из кабины самосвала еще раз вскользь оглянул берег, забитый «Жигулями», «Москвичами» и другими машинами, которые стояли под каждым деревом и под каждым кустом.

— Да, тяжелая у тебя служба, — посочувствовал он Будулаю. — Когда-нибудь они твой остров или сожгут, или живьем сожрут.

Будулай скупо усмехнулся.

— Это они сейчас еще только начинают съезжаться.

Продолжая скользить взглядом по берегу, Михаил вдруг вцепился в руль и высунулся из кабины самосвала, спрашивая:

— А ты не знаешь, что это за «Волга» на самом верху под лесополосой?

Будулай проследил за его взглядом.

— Светлая?

— Да, да, — нетерпеливо подтвердил Михаил.

— Она под каждый выходной приезжает сюда, — равнодушно ответил Будулай. — А что, знакомая она тебе?

— Один мой приятель на такой же ездит. Но вряд ли это он. Отсюда номера не разглядеть.

Будулай улыбнулся.

— Я за это время успел здесь номера всех машин заучить. — Он уверенно произнес: — РВ 54–15.

— Нет, у той «Волги» другой номер, — захлопывая дверцу самосвала, сказал Михаил.

* * *

Сколько помнил себя в должности начальника конезавода генерал Стрепетов, еще не было случая за все двадцать пять лет, чтобы, проводив столичных ревизоров до Ростовского аэропорта или железнодорожного вокзала, возвращался он потом домой в таком хорошем расположении духа. Обычно после подобных гостей, даже если и заканчивалось все благополучно, оставалось томительное чувство стыда и протеста против самого себя, что ему так и не удалось до конца удержать в берегах свой гнев, который готов был сокрушить всех и вся вместе с их рангами и чинами за их барственно снисходительную спесивость и глупые придирки при полном отсутствии знания донского коневодства. Жена, которой он потом, брезгливо морщась, рассказывал, что ему пришлось пережить за время, пока он вожжался с ревизорами, хвалила его за то, что он такой дипломат и в интересах дела не позволял себе унизиться до бесполезных пререканий с ними, а он, заново все переживая, с отвращением думал, что самое большое унижение как раз и состояло в том, что он уже научился себя усмирять, хотя бы и в интересах дела.

Правда, не без привкуса горечи возвращался он и теперь на конезавод после проводов комиссии во главе с замминистра. Но здесь уже ничего нельзя было сделать. Не о своей собственной шкуре надо было думать, и все, на что скрепя сердце пришлось пойти, было в сравнении с достигнутым результатом сущей мелочью, ерундой. Теперь уже можно было не сомневаться, что ядро донской элиты будет сохранено. Все и без сбоя по сценарию прошло, в деталях разработанному на объединенном заседании дирекции, парткома и рабочкома. И на первом отделении, где еще до объезда комиссией табунов для нее к завтраку была открыта бочка вина, Шелоро с другими цыганками и цыганами скомплектовали такой концерт, что замминистра, вставая за столом с бокалом, торжественно пообещал, что сразу же по приезде в Москву позвонит самому Николаю Сличенко, чтобы он лично командировался за такими талантами на конезавод. И на совместном обеде на границе второго и третьего отделений, где Шелухин с Ожогиным под тополями за столом выдали с хором казаков и казачек одну за другой такие донские песни, что и все члены комиссии стали подпевать. Умница Тимофей Ермаков, догадался, что одной бочки для полной гарантии благополучного исхода такой операции, как сохранение донского коневодства, будет мало. А на третьем отделении, где под руководством Егора Романова так разутюжили бульдозерами и грейдерами ипподром, что, когда потом одна за другой волнами стали выплескиваться на скаковую дорожку стянутые сюда со всего конезавода призовые жеребцы и кобылы, замминистра мгновенно протрезвел и повернул к генералу Стрепетову испуганное лицо: «Да скорее я сам лягу под нож на колбасу, чем позволю такую красоту погубить!» Потом за ужином, когда уже заканчивали вторую бочку, он опять поднялся во весь рост за столом и на глазах у всех разорвал на четыре части привезенный им проект о превращении конезавода в овцесовхоз, заверив присутствующих, что по возвращении в Москву еще доберется до авторов этого антигосударственного документа.

Однако наверняка зная, что у замминистра еще должны быть в запасе и второй, и третий экземпляры проекта, а среди членов комиссии обязательно есть и кто-нибудь из его соавторов, генерал Стрепетов для подстраховки лично проследил, чтобы все до единого двенадцать сувенирных бочонков были погружены в фургон, сопровождающий автомашины с гостями до вокзала в Ростове.

Водитель «Волги» генерала Стрепетова видел своего начальника в таком настроении впервые. Значит, задуманная генералом со своим штабом операция удалась на все сто процентов и туча, нависшая было над конезаводом, рассеялась. Михаил Солдатов не зря ездил за Дон. Тому, кто хотя бы мало-мальски знал генерала Стрепетова, невозможно было бы и представить, чтобы он согласился из начальника над племенными табунами превратиться в начальника над отарами овец. И теперь водитель, искоса поглядывая на генерала, позволял себе поощрительно улыбаться, слыша, как тот время от времени начинал намурлыкивать себе под нос те самые песни, которые высокопоставленные гости из Москвы научились подхватывать вслед за хозяевами за столами, богато накрытыми под тополями в табунной степи. Настроение начальников, как известно, передается их шоферам, и машина генерала Стрепетова, едва успев выехать из Ростова, тут же и помчалась по шоссе с такой скоростью, что придорожные лесополосы уже не с шорохом, а с гулом стали отлетать по сторонам назад. Генерал Стрепетов любил быструю езду, но теперь, прервав свое мурлыканье, предостерег водителя:

— Тебе что, скипидаром под хвост плеснули? Давно не прокалывали талон? Смотри, хоть перед Осиным гнездом придержи…

Осиным гнездом водители машин называли между собой пост ГАИ на перекрестке дорог за Ростовом. Предупреждение генерала оказалось как нельзя более своевременным. Подъезжая к посту ГАИ, водитель едва успел сбавить скорость, как от застекленной будки отделился дежурный автоинспектор и повелительно взмахнул перед «Волгой» жезлом. Но, когда уже с близкого расстояния автоинспектор рассмотрел на плечах у пассажира «Волги» погоны с вытканными золотыми звездами, он козырнул:

— Счастливого пути, товарищ генерал, я только хотел предупредить, что впереди на шоссе пыльцу только что сбрызнуло дождем.

Однако, заглянув ему за спину, генерал Стрепетов сообразил, что в данном случае не только и не столько ради этого капитан ГАИ взмахнул своим жезлом. Настроение у генерала Стрепетова было такое, что он понимающе спросил у него:

— А этой гражданочке, капитан, куда ехать?

Отступая в сторону, инспектор открыл стоявшую у него за спиной черноглазую женщину.

— До конезавода номер один, товарищ генерал.

— Значит, ей повезло. — И, оборачиваясь, генерал Стрепетов сам изнутри открыл заднюю дверцу «Волги». — Прошу.

Но тут же, впустив пассажирку в машину, он и забыл о ее существовании, больше не обращая на нее внимания и даже не отказывая себе время от времени намурлыкивать мотивы казачьих и цыганских песен, способствовавших успеху только что законченной операции. Вот тебе и провинциальные кочубеи. Вот тебе и столичные мазепы. При этом он переваливался по пружинам сиденья своим тучным телом с боку на бок, предоставив водителю право на разговоры с только что подобранной на перекрестке у Осиного гнезда пассажиркой.

— К родне? — в подтверждение своей первоначальной, догадки поинтересовался у нее водитель, который в зеркальце уже успел разглядеть лицо-пассажирки.

— К тете, — так же кратко ответила она.

— Как ее фамилия?

— Чора.

В том, что пассажирка, которая подсела к ним в «Волгу» у Осиного гнезда, цыганка, водитель ни на минуту не усомнился. Красивая была цыганка и одета не по-деревенски. Но, зная в поселке конезавода всех цыган, и цыганок, водитель никого среди них с такой фамилией так и не вспомнил.

Генерал Стрепетов давно уже спал под их разговор, откинув голову на спинку сиденья, и усы у него при каждом вздохе вздымались, как те же «копия мечей», о которых он только что мурлыкал себе под усы.

Водитель продолжал все так же кратко расспрашивать пассажирку:

— Издалека?

— Из-за Волги, — бойко отвечала она, сверкая черными глазами в зеркальце кабины. И, в свою очередь, спросила: — Допрос окончен?

Он пригрозил: — Высажу.

— Не высадишь, — с уверенностью сказала она.

— Почему так думаешь?

— Потому что на такого ты непохож.

Он улыбнулся. Эта цыганочка не только красивая, но и неглупая была. Но все-таки ему еще кое-чего не хватало для более или менее полного знакомства с ней.

— Нет, еще не окончен. Замужем или при родителях живешь?

На этот вопрос она ответила ему уже не с такой бойкостью:

— На отца похоронная пришла, когда я еще только родилась, а мать у меня слепая. Ей во время войны при взрыве бомбы глаза обожгло. И младшая сестра ее тогда же потерялась где-то в ваших местах.

Ни слова из их разговора не слышал генерал Стрепетов, все глубже погружаясь в сон. Но, должно быть, при этом не только радужные, как следовало ожидать, сновидения витали над ним, потому что иногда его «копия мечей» грозно ощетинивались навстречу какому-то врагу. Ничего не слышал он и тогда, когда его водитель, въехав в поселок конезавода и притормозив у одного из крайних домиков, вышел из кабины и, снаружи открывая дверцу, выпустил из машины пассажирку, напутствуя ее:

— Эта Макарьевна тебя и на квартиру примет, и скорее кого-нибудь другого поможет твою тетку найти. Она о каждом знает в нашем поселке даже и то, чего он сам не знает о себе. Скажи ей, что тебя генерал Стрепетов на своей персональной «Волге» лично до ее корчмы довез.

* * *

Проводив Михаила Солдатова и вернувшись на остров, Будулай поднял бинокль к глазам, привычно обегая его мощными линзами дугу уже зарозовевших под лучами закатного солнца придонских склонов. На этот раз он, может быть, и проскользнул бы стеклами тридцатикратного «цейса» мимо серебристо-серой «Волги», которую уже привык видеть здесь по воскресеньям на одном и том же месте на косо срезанной верхушке Володина кургана, если бы теперь не донеслись оттуда до него звуки музыки. Но и не столько они задержали дальнейшее движение его бинокля вдоль раковины правобережья — мало ли теперь по выходным дням звучало здесь всякой музыкина песчаных косах вокруг острова и на воде с надувных лодок, — сколько то, что это была знакомая ему музыка. Такие переборы, сдвоенные, с бурными всплесками, могли быть только у цыганских гитар и бубнов. И ему захотелось вернуться биноклем к промелькнувшей в его стеклах женщине, которая танцевала под эту музыку на устланном полынью склоне Володина кургана.

Несмотря на то, что была она не в кофте с широкими рукавами и не в длинной со складками юбке, а в купальнике золотистого цвета, в ней сразу же можно было узнать цыганку. Ему не раз приходилось и раньше видеть и слышать одетых в цыганские костюмы танцоров и певцов, особенно в сельских клубах, когда он докочевывал вместе со своим табором до станиц и сел, и на фронте, когда к казакам Донского кавкорпуса зачастили во время наступления фронтовые ансамбли, но, как только им начинали хлопать, он обычно не знал, куда спрятать глаза, потому что настоящих цыганок и цыган среди них почти не было. А в этой, стоило ей всего лишь, как теперь перед стеклами его бинокля, повести плечом и всплеснуть над головой бубном, никто уже не смог бы усомниться. Не говоря уже о том, что только цыганка и смогла бы так суметь, на мгновение застыв — продрожать плечами. Но тут же Будулай и опустил бинокль, увидев, как она в своем золотистом купальнике сходила сперва с одним из своих спутников, а потом и с другим в лесополосу. Потом они все втроем спустились к Дону, долго там купались в правом рукаве, и, когда возвратились к «Волге», она опять танцевала, но уже не под гитары и бубен, а под транзистор. Будулаю почудилось, что однажды он уже слышал и эту грохочущую музыку, но где и когда, не смог вспомнить. И теперь уже она не одна танцевала на устланном полынью склоне кургана, а сразу с обоими своими спутниками, которые, прыгая вокруг нее и вращая задами, перетягивали ее за руки друг от друга. Тоже прыгая, приседая и колыхая бедрами, она извивалась между ними.

Будулай так и не смог понять, что это за танец, должно быть, в его годы уже поздно было в этом разбираться. Но стоило ему лишь скользнуть линзами к другим «Волгам», «Жигулям», «Москвичам», усеявшим правый берег, как он сразу же увидел, что их владельцам явно нравились и эта музыка, и этот танец. Даже какой-то проезжавший по верхней дороге в степи над хутором самосвал, съехав к лесополосе, затормозил на опушке, и его водитель как привороженный до половины высунулся из кабины. С лодок, сновавших по Дону, и с песчаных кос стали аплодировать женщине в золотистом купальнике, которая, перебегая от одного партнера к другому, подпрыгивая и приседая, все быстрее вращала бедрами под все более исступленно грохочущий транзистор. Но то ли из-за грохота ничего не услышав наверху, то ли оставшись равнодушной к тем бурным крикам, с которыми зааплодировали ей владельцы «Жигулей», «Москвичей» и других машин, она вдруг круто оборвала танец. Должно быть, устав, остановилась, махнула своим партнерам рукой и тут же, натягивая на свой купальник сарафан, пошла к «Волге».

Не став дожидаться, когда серебристая «Волга» развернется на склоне Володина кургана и поднимется на верхнюю дорогу, Будулай направил линзы бинокля на другую окраину хутора к окрашенному синькой домику. Как вдруг вопль, взметнувшийся над берегами Дона и над водой, заставил его тут же вернуться. На всех рассеянных по Дону лодках и на песчаных косах почти одновременно закричали люди, вскочив во весь рост и указывая на Володин курган руками. Дернувшись туда биноклем, Будулай только и успел увидеть, как серебристая «Волга», кувыркаясь со склона Володина кургана, переворачиваясь вверх дном и опять становясь на колеса, на мгновение застряла в стенке молодых береговых верб и, проламывая ее, утюгом соскользнула в рукав Дона. Только и промелькнуло в стеклах бинокля, как по локоть высунулась из кабинки «Волги» чья-то рука, судорожно нащупывая на внешней стороне дверцы ручку. Под обрывом, в правом рукаве Дона, воронкой заколобродила вода и, разойдясь кругами, опять застыла, как стекло.

Все, кто был на берегу, бежали к тому месту, продолжая кричать и указывая на склон Володина кургана. Но, сбрасывая с себя одежду, Будулай успел заметить там только кузов самосвала, заворачивающего вокруг кургана наверх от того места, где до этого стояла «Волга».

— Это он зацепил!

— Я своими глазами видел!

— И я! И я! — вразнобой кричали люди.

К тому моменту, когда Будулай перемахнул с острова через рукав Дона, шоферы двух «икарусов», зацепив за буксирные крюки тросы и зажав в руках их свободные концы, уже ныряли под обрывом, там, где «Волга» ушла под воду. Правый рукав Дона летом обычно мелел, и вскоре один из шоферов, показавшись над водой, громко оповестил:

— Есть!

Вслед за этим и другой шофер, выныривая, в изумлении объявил:

— На колеса встала.

Еще поныряв с концами тросов в руках и выскочив потом из воды, шоферы побежали к своим автобусам. Оба «икаруса» одновременно взревели, струнами натягивая стальные тросы, и из воды показался багажник «Волги». Еще через минуту она, вся от верха до колес выкупанная, стояла на берегу.

Все бросились к ней открывать дверцы. Но Будулай еще в воде успел открыть переднюю правую дверцу и уже вытаскивал из кабины «Волги» женщину в облепившем ее сарафане. Голова ее с узлом выкрашенных в белый цвет волос откинулась у него на руках. Отступая с женщиной под большую вербу, Будулай вдруг неожиданно для самого себя по-немецки приказал неотступно сопровождающей его толпе:

— Век, век!

И, повинуясь ему, толпа отхлынула к «Волге», из которой шоферы «икарусов» вытаскивали двух мужчин в темных очках. Один из них вцепился руками в баранку руля, а другой сзади вкогтился ему в плечи так, что шоферам пришлось повозиться, прежде чем вытащить обоих из «Волги». Взяв за руки и за ноги, шоферы «икарусов» стали откачивать их, не ожидая, когда вернется из хутора чей-то поехавший туда за врачом «Москвич».

Однако Будулай вытащенную им из «Волги» женщину стал откачивать не так. На фронте на переправах не раз видел он, как солдаты откачивали своих попрыгавших в воду с разбомбленных паромов и лодок товарищей. Вытаскивая их на берег, поднимали за ноги и трясли до тех пор, пока не начинала выхлестывать из них вода.

И теперь, подняв за ноги женщину в плотно облепившем ее мокром сарафане, Будулай тоже стал трясти ее и раскачивать, как маятник, из стороны в сторону.

Ему непросто было удерживать ее на вытянутых руках. Но все-таки он удержал. И тряс ее до тех пор, пока она не содрогнулась у него в руках и не хлынула у нее изо рта зеленая вода. Только после этого Будулай положил ее под вербой на траву и, отстегивая на ней плечики золотистого купальника, невольно отвел глаза от выплеснувшейся из него смуглой груди.

Открыв глаза, она села на траве под вербой со спущенными до пояса сарафаном и купальником и вдруг с удивлением спросила:

— Это ты, Будулай?

И, опять откидываясь на траву, закрыла глаза. Лиловая краска с ресниц расползлась у нее по щекам.

Когда вернулся из хутора «Москвич» с врачом, Будулай вынес ее из-под вербы. Откинув навзничь голову с узлом мокрых белых волос, она обвисла у него на руках.

— Жива, жива! — прошелестело по толпе.

Будулай подтвердил:

— Жива.

Но о смуглолицых ее спутниках молодой врач в очках, поочередно послушав и поворочав их, на вопрос приехавшей с ним на «Москвиче» медсестры: «Камфору»? — ответил, слегка заикаясь:

— П-поздно.

Вдруг Будулай, одним взглядом охватывая их, всех троих, уложенных рядом друг с другом на траве, пошатнулся и вынужден был ухватиться рукой за ствол вербы. Он все вспомнил.

Уже начинало смеркаться, когда дежурному по райотделу милиции лейтенанту позвонил с квартиры его начальник с обычным вопросом:

— Ну как воскресенье прошло?

— Нормально, товарищ майор, — вставая за столом, отрапортовал лейтенант.

— Без ЧП? — недоверчиво переспросил начальник райотдела.

— Без ЧП, — твердо ответил лейтенант. — На Кундрючьей один дикарь с яра спикировал, но его поймали.

— Живого?

— В вытрезвитель отвезли, — радостно доложил лейтенант. — Выполняем месячный план.

Он не столько услышал, сколько почувствовал, как начальник его усмехнулся.

— До плана нам как раз и не хватало одного.

Не успев положить трубку на аппарат, лейтенант услышал, как на улице резко завизжали тормоза. Посуровев лицом, хотел уже выглянуть в окно, но дверь райотдела наотмашь откинулась и на пороге вырос парень с желтым чубом. Молча он протянул к лейтенанту обе руки.

Лейтенант нахмурился.

— Тебе что, давно уже не стригли твой чуб?

Парень посмотрел на него такими глазами, что рука лейтенанта потянулась к кобуре.

— Лучше защелкни меня, пока я не убежал, — хриплым голосом сказал парень с пшеничным чубом. — Только что под Раздорской я сразу троих угробил.

Опытный лейтенант понял, что он не врет, но счел необходимым пояснить:

— Если с повинной, можно и без наручников обойтись.

Парень шагнул к нему.

— Я не с повинной, лейтенант. Защелкни от греха.

Лейтенант взглянул в его почти белесые глаза и, больше ни слова не говоря, стал отмыкать сейф. «Вот тебе и без ЧП», — подумал он. Хорошенькой новостью предстояло ему теперь обрадовать начальника райотдела.

* * *

Всю ночь зареванная Шелоро, к которой Макарьевна привела приехавшую из-за Волги цыганку, не давала Егору заснуть. За целый месяц ему едва удалось вырваться с отделения домой в надежде выкупаться не под самодельным полудохлым душем, а в настоящей ванне, но получилось так, что в его отсутствие и в ванной, оказывается, распаялся титан, и даже ужина Шелоро на этот раз не приготовила к его приезду. Пришлось Егору доедать вчерашний борщ и, как в дремучие времена, купаться, поливая себя из корца водой, нагретой в кастрюле на плите.

Но, когда он все же остался вдвоем с Шелоро и она стала все-все по порядку рассказывать ему про приезжую цыганочку, которую Макарьевна привела к ней с собой, у него вскоре сон как рукой сняло. Он даже на кровати сел, свесив ноги на холодный крашеный пол.

— А когда потом довели ее под руки с кладбища, сразу рухнула в зале на диван и до сих пор спит. Не слыхала даже, как мы с Макарьевной раздевали ее. Что-то теперь будет, Егор? — давясь слезами, спросила Шелоро.

И еще не раз за ночь она, не смыкавшая глаз, будила его все одним и тем же вопросом:

— Что будет?

Но, когда уже на границе рассвета, начинавшего точиться из степи в окна, она наконец выбилась из сил, Егор сам разбудил ее:

— А про него ты сдуру не рассказала ей?

Шелоро испугалась:

— Что ты, Егор?!

— И Макарьевна?

— Она сама мне сказала, что человека и радостью можно убить.

— Значит, еще не совсем выжила из ума. Но еще неизвестно, какая эту цыганочку ожидает радость впереди, — помолчав, сказал Егор.

Приподнимаясь с подушки на локте, Шелоро заглянула ему в глаза.

— Где, Егор?

— Как будто сама не знаешь, где его теперь надо искать. Если только он оттуда еще не убег.

Шелоро перекрестилась.

— Не приведи господь.

— Пока к нему память не вернется, от него все можно ожидать.

Шелоро еще тревожнее спросила:

— А чью же он тогда в кукурузе подкову нашел?

— Далась вам, бабам, эта подкова. Смолоду я, бывало, и сам приводил к нему ковать лошадей. Лучше его среди цыган на всю степь не было кузнеца. И то, что Ваня был на него похож, вы сами же и захотели себе в голову вбить.

Шелоро опустилась на подушку.

— Ты у меня умный, Егор.

— Только смотрите, чтобы никакое радио до нее не дошло, пока я не надумаю чего-нибудь. И этой самогонщице скажи, что если пробрешется, то я и ее, и заодно тебя батогом запорю.

Шелоро придвинулась к нему, часто задышав.

— Надумай, Егорушка, ты обязательно надумаешь чего-нибудь. Дай я поцелую тебя, а потом, если хочешь, можешь до смерти меня запороть.

* * *

Как всегда по субботам, генерал Стрепетов не на своей новой «Волге» с водителем, а сам за рулем старенького «виллиса» объезжал конезавод. То и дело навстречу ему попадались грузовые машины с копнами только что убранной кукурузы. Знакомый генералу начальник Новочеркасского училища связи и на этот раз не поскупился прислать на конезавод на уборку этой «королевы полей» целый взвод курсантов.

По знаку генерала встречная машина с прицепом притормозила, и рыжий старший сержант, выпрыгнув из нее, побежал было вперед по дороге к «виллису», но генерал, не дожидаясь, сам отрулил назад. В кабине грузовой машины сидел за рулем молодой курсант. То ли от природы был он черный как грач, то ли успел уже так загореть на дорогах в табунной степи. Жестом упреждая старшего сержанта, который поднял к пилотке для рапорта руку, генерал поинтересовался:

— Сколько еще убирать?

— К вечеру в третьем отделении полностью закончим, товарищ генерал-майор, и…

— Перейдете на первое, — прерывая его, договорил генерал Стрепетов.

Рыжий старшина деликатно ответил:

— В ночь, товарищ генерал-майор, нам уже надо сниматься в город.

— Ты что, службы не знаешь?! Я, кажется, ясно сказал.

— Так точно, товарищ генерал-майор. Но приказ начальника училища…

— А кукуруза, значит, пусть останется на корню зимовать?

— Мы понимаем, и если начальник нашего училища прикажет, товарищ генерал-майор…

— Я уже сорок лет генерал-майор. Ладно, мне не меньше твоего известно, что такое непосредственного начальника приказ. Думаешь, не знаю, что сегодня у вас последний день. — Достав из кармана кителя, генерал Стрепетов протянул старшине конверт. — Передашь Андрею Николаевичу мою благодарность за помощь. Без вас нам бы с этой «королевой» до морозов сражаться, а теперь мы как-нибудь и своими силами справимся с ней. — И, повышая голос, генерал спросил через дорогу смуглого курсанта, который сидел за рулем машины. — Я вижу, у тебя уже пять звездочек на борту?

Выскакивая из машины, курсант козырнул:

— Так точно. Но к вечеру уже будет шестьсот тонн.

Внимательно вглядываясь в него, генерал Стрепетов спросил:

— Где это я раньше мог видеть тебя?

Курсант застенчиво покраснел:

— Я местный…

Рыжеусый старшина добавил:

— Сын вашего табунщика Романова, товарищ генерал…

— Вот-вот, смотрю, лицо знакомое, а вспомнить никак не могу. Значит, и эти звездочки ты заработал на отделении у своего отца? Ну что же, до будущего года, курсант Романов.

— В будущем здесь уже будут другие убирать, — ответил курсант. — Наш курс выпускной.

Генерал Стрепетов удивился:

— А я и просмотрел, когда у Егора успел вырасти такой сын. Да, идет время, — с грустью сказал генерал, поворачивая в замке «виллиса» ключ и включая мотор.

Когда за «виллисом» уже закудрявилась пыль, смуглолицый курсант небрежно бросил старшине:

— Расчувствовался дед. А еще лет пять назад был орел.

Но рыжеусый старшина не поддержал его:

— Хотел бы я посмотреть, каким вы будете в его годы, товарищ курсант. И вообще он вам не дед, а генерал-майор.

Еще минут через десять генерал Стрепетов уже отчитывал на третьем отделении старшего табунщика Егора Романова:

— Скоро будем лошадей на зимние квартиры переводить, а у тебя в каком состоянии они?! Не только хвосты, но и гривы в репьях.

Егор Романов пошмыгал кнутом за голенищем сапога.

— Никак не могу я, Михаил Федорович, с младшими табунщиками совладать. Они и слушать меня не хотят. Все ждут, когда вернется Будулай. Когда он вернется, товарищ генерал?

Генерал Стрепетов указал рукой сбоку дороги.

— А ты взойди на этот курган и спроси.

Егор Романов заморгал.

— У кого, Михаил Федорович, спросить?

— Вот так, сделай ладошки, — генерал трубой приложил свои руки к губам, — и покричи: «Ты когда вернешься, Будулай?» — Генерал Стрепетов разрубил рукой воздух. — Пора уже забывать о нем! И еще неизвестно, взял бы я его теперь в табунщики или нет. Может, прикажешь с милицией разыскивать его? Привыкай, что за состояние табуна я теперь с тебя буду шкуру спускать. Ты бы у своего сына поучился, как работать. — Егор зашмыгал кнутом за голенищем, и голос генерала Стрепетова смягчился. — Вообще-то, конечно, у тебя не самый плохой табун, но и зазнаваться тебе я не дам.

Он уже повернул ключ в замке «виллиса», когда Егор Романов, выдернув из-за голенища кнут, пробормотал:

— Забыть, конечно, можно, но…

Генерал Стрепетов, как коршун, повернул к нему голову.

— Что ты сказал? Я вижу, ты опять ноздрями зашевелил? Кровя потянули, да? Может, и коней уже успел где-нибудь прихватить? Или надеешься, что я их для тебя из племенного табуна выделю?

Егор вздернул подбородок.

— Насчет кровей это мое личное дело, товарищ генерал.

— Вот ты какой?!

— И ни чужих, ни своих коней у меня, как вы знаете, нет. Но и у вас, Михаил Федорович, нет такого права, чтобы табунщики по месяцам вкалывали без выходных.

— Значит, все-таки потянули кровя?

— Нет, я прошу отпустить меня всего на два дня.

— Зачем же тебе могли понадобиться эти два дня?

Но Егору Романову уже, как говорила Шелоро, шлея попала под хвост. В такие моменты он и свою родную жену переставал признавать. Клок рыжих усов вздыбился у него на губе.

— И это мое личное дело, товарищ генерал. Если бы в нашей бухгалтерии умели не только на пальцах считать, у меня бы уже десять раз по два дня отгулов набралось. Всего за два дня мне надо будет и мотоцикл Будулаю за Дон отогнать, и на попутках обратно вернуться. Шелоро уже надоело этот «ижевец» в сарае от своих же хулиганов стеречь.

У генерала Стрепетова сдвинулись к переносице брови.

— А разве у Будулая это не служебный мотоцикл?

Егор торжествующе подтвердил:

— Был. Пока он по вашему распоряжению за него всю свою годовую зарплату не отдал.

Генерал Стрепетов, задумываясь, тихо спросил.

— И теперь ты решил на его же мотоцикле…

— Нет, на паре племенных жеребцов, которых вы для этого специально выделите мне… — Егор не договорил, смущенный тем, что генерал Стрепетов под его взглядом покраснел.

— Так бы ты мне сразу и сказал. Да, Егор, опять эхо войны. Искала тетку, а теперь еще неизвестно, что может найти. — И, опять потвердев голосом, генерал Стрепетов сказал: — От нашего конезавода до станицы Раздорской по кочкам четыреста километров, а если вкруговую по асфальту, то и все пятьсот. — И по своему обыкновению круто отрубил: — В общем, даю тебе отгулов пять дней. Еще не хватало, чтобы ты ее по дороге перевернул.

* * *

Вот уже три дня, как не приезжал домой на моторке Будулай. Случалось и раньше, что он задерживался на острове, но это зимой, когда, не переставая, доносился оттуда лай Дозора, и иногда и гулкие, как удары топора по дереву, выстрелы. Если и после этих выстрелов Дозор продолжал захлебываться на острове лаем, Клавдия, не выдержав, в надетых на босую ногу валенках и в полушубке бежала к почтарке Тасе, у которой был дома телефон и, дозвонившись к Тимофею Ильичу, требовала, чтобы он немедленно же высылал на остров бригаду охотников во главе с милиционером Барановым, пока не разграбили весь дубовый лес. «Ты взбесилась, — в ответ кричал ей в трубку Тимофей Ильич, — где я сейчас машину найду?» — «Где знаете, там и ищите, но если через полчаса ее не будет, я до первого секретаря домой докричусь!» — грозила Клавдия, бросая трубку и обрывая разговор.

И Тимофей Ильич не сомневался, что она не замедлит исполнить свою угрозу. Через полчаса Клавдия слышала уже, как машина, спустившись мимо ее дома из степи, мчалась через хутор к острову, и после этого там вспыхивала почти такая же стрельба, как в ночь с двенадцатого на тринадцатое февраля сорок третьего года, когда наступающая из-за Дона советская часть отбивала у немцев хутор.

— Напрасно, Клавдия Петровна, вы беспокоились, — возвращаясь утром домой и вешая на гвоздь двустволку, говорил Будулай. — Я бы и сам сумел справиться.

— Я не за вас беспокоилась. Мне нашего леса жалко, — отвечала Клавдия.

— Но вообще-то помощь подоспела вовремя. У меня весь мой боезапас кончился, — уже завтракая вместе с нею за столом, признавался Будулай.

Но так случалось зимой, а теперь сверкал над Доном безоблачный день, и браконьерам не на чем было подкрадываться к острову. Не на лодках же? Не доносился оттуда и лай Дозора. Но тем не менее уже три дня не возвращался Будулай. Что ему могло помешать? Правда, пирожков с мясом и крутых яичек она, как всегда, с запасом уложила ему в сумку. А вдруг он заболел и теперь ему там некому даже воды подать?

И у нее уже само собой созрело решение больше не откладывая съездить на остров. С Екатериной Калмыковой она договорилась, чтобы та вечером встретила из стада ее корову и закрыла на ночь кур в сарае от расплодившихся по хутору куниц. Когда Клавдия уже вскидывала на плечо бабайки, чтобы идти к своей лодке на берег, верная себе Екатерина не удержалась спросить вдогонку:

— Приспичило?

Hp Клавдия, не оглянувшись, отмахнулась от нее.

Дон за последние дни заметно разлился, как всегда, когда из Цимлы сбрасывали воду, чтобы пропустить большую баржу или теплоход. Из-за этого скорость течения бурно возрастала, поэтому вплоть до самого острова Клавдия все время гребла по мелкому, придерживаясь берега. Лишь доехав по правому рукаву до середины острова, она повернула лодку и причалила к нему под старой вербой, под которой, она знала, примыкал свою моторку Будулай.

Моторка и теперь оказалась на своем месте, до половины вытянутая под обрывом на песок. По еще не затянувшимся следам на песке Клавдия определила, что Будулай вытянул ее на берег совсем недавно. Значит, не болен он был и по какой-то другой причине уже три дня не возвращался в обычное время домой.

Когда она, тоже вытянув свою лодку на песок, чтобы не унесло ее волной, уже выкарабкалась на обрыв, ей под ноги, взлаяв и тут же радостно заскулив, бросился Дозор. Прыгая вокруг нее и бурно ласкаясь, он сопровождал ее до блиндажа. И вот уже, останавливаясь у входа в блиндаж, Клавдия, прижимая к груди ладонь, услышала из-за бревенчатой двери:

— Это кто?

— Это я, — осевшим чужим голосом ответила она.

Давно уже на острове не было такой беспокойной ночи. Будто в Ростове, Новочеркасске, Шахтах и всех других городах и поселках вокруг по степи начальство сговорилось сразу же возместить своим подчиненным еще не использованные летние отпуска, и стада машин, как на водопой, потянулись к Дону со всех сторон. А может, и сами люди перед лицом осени рванулись из смрадных городов наверстывать уходящее тепло. Опять до нового лета наплескаться в еще не захолодавшей воде, наглотаться полынного ветра и дыма у костров с закипающей над ними в котлах ухой. Палатки по обоим берегам Дона раскинулись так густо, что не оставалось уже незанятого места, и десанты на пластиковых и надувных лодках стали высаживаться на самом острове, обламывая на деревьях ветки на топливо и все больше забираясь в глубь дубового бора.

То и дело Будулай по требовательному лаю охрипшего Дозора отлучался из блиндажа, и Клавдия, прислушиваясь, дожидалась его возвращения. Нет, за всю ночь ни разу она не услышала ни единого выстрела, но все-таки, когда Будулай возвращался, говорила ему:

— Когда-нибудь они убьют тебя.

Он успокаивал ее:

— Не для того же я на фронте уцелел?

Она немедленно ловила его на слове:

— А для чего? — И тут же со смехом защищалась от него. — У тебя борода колючая.

Он предлагал:

— Хочешь, сбрею ее?

Она пугалась:

— А вдруг из-за нее я и полюбила тебя?

Но в эту минуту Будулая опять настойчиво требовал к себе Дозор. Опять оставаясь одна, Клавдия со всевозрастающим возмущением начинала думать о жестокосердии Тимофея Ильича, который, в первую очередь был повинен в том, что у Будулая такая, ни на чью другую во всем хуторе не похожая жизнь. Не жизнь, а самая настоящая, изо дня в день и из ночи в ночь война. Ни сна, ни покоя. Один на весь большой остров. Да еще Тимофей Ильич и нахваливает его на собраниях: «Сам всю круговую оборону держит». Если же разобраться, то не похвала это, а самое настоящее издевательство, которого ни один бы человек во всем колхозе на месте Будулая не стал терпеть. Немедленно потребовал бы себе подмену, помощь. Взвалили на плечи человека такой остров, который целая бригада должна бы охранять, и радуются. Слышат по ночам выстрелы и не задумываются, что за человеком по пятам ходит смерть. Опять как на войне.

И возмущение ее против Тимофея Ильича перерастало в гнев. Доберется она до него на первом же заседании правления, будут с него перья лететь. Успокоенная этим решением, Клавдия забывалась на лежанке, но здесь же и просыпалась, заслышав у входа в блиндаж шаги.

— Опять я тебя разбудил, — сокрушался Будулай.

— Нет, нет, — протестовала она. — Это проклятый кобель тебе покоя не дает.

Будулай заступался за Дозора:

— Без него я бы ни за что не справился здесь. Спасибо тебе.

— Хоть немного поспи. — И, подвигаясь на лежанке, чтобы дать ему место, Клавдия, тут же вступая в противоречие со своими словами, начинала осыпать короткими сухими поцелуями его грудь и плечи. — Я согласна, чтобы ты всю жизнь меня будил.

Уже далеко за полночь все-таки заставив с помощью Дозора отступить с острова всех нежелательных гостей, Будулай смог наконец заснуть. Проснувшись на рассвете рядом с ним, Клавдия не стала его будить. У нее было на чем самой переправиться в хутор, а потом и он, отдохнув после такой ночи, подъедет к завтраку на моторке. Посмотрев, как Будулай с бледным, осунувшимся за ночь лицом спит на спине, она улыбнулась и бесшумно вышла, выразительно погрозив за дверью Дозору. Укладывая на передние лапы морду, он послушно смежил глаза.

Низовка гнала из моря встречную течению волну, и ей не так-то быстро удалось пересечь рукав Дона. За каких-нибудь полчаса, пока догребалась до хутора, низовка еще больше разыгралась, и нагоняемые ею волны, вздымаясь все круче, взметывали лодку с одного закипающего белой пеной гребня на другой. Приходилось подстерегать их, чтобы на перепадах лодку не накрыло волной.

Клавдия уже и сосчитать не смогла бы, сколько раз за свою жизнь переправлялась через Дон на своей уже старой плоскодонке. И нагруженной по самые борта арбузами и дынями, и с нахлобученной копной займищного сена или с картошкой. И ни разу еще не случалось, чтобы при самой яростной буре или под внезапно хлынувшим ливнем не управилась она с лодкой, не догреблась до хутора. Но, когда она наконец и на этот раз, упираясь ногами в тагунки, с силой вымахнула лодку на песок, кофточка взмокла у нее на спине. И еще неизвестно, успела бы она, выскочив из лодки на берег, сама оттянуть ее под яр, если бы, к ее счастью, не оказалась в этот момент на берегу Екатерина Калмыкова. Вдвоем они успели вытащить лодку подальше, куда уже не смогла бы докатиться никакая волна, и закрепить ее, замотав вокруг штыря цепь. Бабайки Екатерина, вытащив из гнезд, сразу же взвалила себе на плечо.

— Ты и так вся в мыле, — сказала она Клавдии. И, только когда они уже стали подниматься рядом по улице в хутор, призналась ей: — А я как увидела тебя из окна, так и подумала, что одной тебе при такой низовке не вытянуть лодку под яр.

Клавдия дотронулась до ее плеча.

— Спасибо, Катя.

— Спасибо в карман не положишь, — уворачиваясь из-под ее руки, ответила Екатерина.

Клавдия улыбнулась.

— За этим, ты знаешь, мне в магазин не бежать.

— Ас чего это ты скалишься? — перекладывая бабайки на другое плечо, спросила Екатерина.

Затаенная улыбка продолжала играть на губах у Клавдии.

— По-твоему, я плакать должна?

— Загорелось тебе на ночь.

Улыбка сбежала с лица Клавдии.

— Я, как ты знаешь, допросов не люблю.

— Тогда зачем же было из себя монашку строить?

— Что-то я замечаю, ты сегодня цепляешься ко мне, как… — Не договорив, Клавдия нагнулась и, оторвав от юбки, отбросила от себя далеко в сторону прошлогодний черный репей.

Уключины бабаек, сталкиваясь, звякнули на плече у Екатерины.

— Я не к тебе цепляюсь.

— А к кому же?

Несколько шагов Екатерина шла рядом с ней молча.

— Будь она проклята, эта жизнь.

Поднимаясь по горбатой улице в хутор, они уже поравнялись с братской могилой. Большая черная коза, струной натянув веревку, привязанную к забитому в землю костылю, объедала по склону могилы траву. Сорвав с плеча бабайки, Екатерина вдруг сразу обеими ударила ее по крестцу. Взревев дурным голосом, коза выдернула из земли костыль с веревкой и понеслась вниз по улице к Дону.

— Так же можно убить! — выворачивая из рук Екатерины бабайки, крикнула Клавдия.

— Я бы это чертячье племя все подряд перебила, — с яростью сказала Екатерина. — Как забредет к кому-нибудь, у кого худой забор, все до кореньев объедят. И после них не растет ничего.

Придержав шаг, Клавдия взглянула на нее.

— Что-нибудь, Катя, случилось у тебя?

Отворачиваясь от ее взгляда, Екатерина повела плечом.

— У меня ничего.

— Михаил и на обратном пути заезжал? — заглядывая ей в глаза, спросила Клавдия.

— Михаила ты сюда зря приплела, — угрюмо ответила Екатерина.

Но Клавдия, шагая рядом, продолжала:

— Ты, Катя, не злуй на него. Надо еще немного подождать. И вообще все обязательно приходит, если только хорошо подождать.

Екатерина пнула ногой голышок, оказавшийся у нее на пути.

А потом, когда дождешься, хоть радуйся, хоть плачь.

— Ты сегодня совсем не в духа́х, — заключила Клавдия, оглядываясь на братскую могилу. — Вся лебедой позаросла, — с грустью сказала она. — Не на глупую тварь, Катя, нам надо обижаться, а на самих себя. Когда эта цыганка еще в степи лежала в своей могиле, я, бывало, и под Седьмое ноября песком из ведра посыпала холмик, и под Первое мая сажала на нем кочетки. А теперь, когда перенесли ее в общую, позабросила все. Понадеялась, должно быть, что раз могила теперь общая, то сообща всем хутором будем и присматривать за ней. Но оказывается, Катя, сообща легче забывать, чем помнить. Вот и зарастает бурьяном.

Не перебивая, Екатерина дослушала ее до конца и неожиданно заявила:

— Тебе всегда больше всех было нужно. Как будто, кроме тебя, некому было на могиле этой цыганки кочетки сажать.

Клавдия приостановилась.

— Что ты, Катя? — Но здесь же внимание ее было отвлечено совсем другим. Заворачивая за угол к своему дому, она даже руками всплеснула, забыв, что на плече у нее бабайки. Они бы и посыпались у нее на землю, если бы Екатерина не успела подхватить их. — Ну, нет, — разгневанно сказала Клавдия, — на этот раз у нашего Тимоши этот номер не пройдет. Как будто на весь колхоз нет никакого другого члена правления, чтобы ко мне на дом по всякому пожарному случаю транспорт подавать. Не для того же я чуть свет выгреблась с острова, чтобы сразу же и садиться в этот «ижевец» и опять мчаться на какой-нибудь районный семинар или слет передовиков. — И, зацепив юбкой мотоцикл с коляской, который стоял у ее двора, Клавдия толкнула калитку ногой. — Пусть подождет, пока я Будулая дождусь и накормлю.

Екатерина, не отступающая от нее ни на шаг, дотронулась до ее локтя.

— Не шуми, Клава. Пока тебя не было, я тут все сама наготовила и распорядилась обо всем.

— А мне, Катя, теперь уже незачем скрываться…

— Не шуми! — настойчиво придерживая ее за локоть, перебила Екатерина. — Я еще не успела тебе сказать…

Из раскрытой двери дома навстречу им донесся разговор. Гортанный и ломкий женский голос спрашивал:. — А нам, дядя Егор, еще долго здесь этого вашего знакомого ожидать? Успею я на поезд домой? Ему отвечал немного охрипший мужской голос:

— Успеешь. Через Ростов за Волгу каждые три часа поезда ходят.

* * *

Несмотря на то, что во время последней встречи Будулая с Тимофеем Ильичом в правлении колхоза не было ни души, цыганское радио потом слово в слово передавало их разговор.

— Мне уже обо всем известно, — выходя из-за своего стола, Тимофей Ильич обеими руками потряс Будулаю руку. — Оказывается, докатывается до нас не только плохое эхо войны. Не каждому в наше время выпадает свою потерянную жену вместе со взрослой дочкой найти. Поздравляю. Признаться, сегодня я потому и задержался в правлении, что ждал тебя. Ждал, что ты вот-вот должен будешь приехать ко мне. И я не знаю, сколько бы еще ломал голову, где найти тебе замену, если бы она вдруг сама не назначила себя.

— Кто? — спросил Будулай.

— Тебе даже и присниться не могло. Полчаса назад прибежала ко мне вся в мыле как заезженная лошадь и потребовала, чтобы я назначил ее.

— Кто? — настойчиво повторил Будулай.

— Кому же еще в нашем колхозе такая дурь может в голову ударить? Я ей говорю, что совсем не женское это дело, а она в ответ спрашивает: «А это женское было на коровах землю пахать?» Я ей даже сказал, что лично сам за собой закрепляю этот остров, хватит мне с пенсионной книжкой колхоз в передовые выводить, но она так и отчеканила: «Нет, я его не отдам. Это мой остров», — «Как это, — спрашиваю, — твой?» — «Я только там за всю свою жизнь счастливая была». — Тимофей Ильич развел руками. — Вот и доказывай ей. Но если, Будулай, разобраться, то, может, и правда, ни один мужик в нашем колхозе не сумеет навести на этих браконьеров такой страх, как она. От нее они пощады не дождутся, как от некоторых других. Я не раз наблюдал, как она из двустволки отваживала от птичника коршунов. А ты разве не видел, Будулай? Отчеканила и тут же развернулась обратно бежать. Постой, куда же ты, Будулай?

* * *

Догнав Клавдию по нижней придонской дороге уже на полпути между станицей и хутором, Будулай соскочил с мотоцикла и долго вел его за руль рядом с ней, пока она, останавливаясь, сама не спросила у него:

— Зачем ты гоняешься за мной? Ты что же думаешь, я сейчас ухвачусь за тебя двумя руками и скажу, чтобы ты оставался со мной? А она там, слепая, пусть так и шуршит похоронкой по ночам. Слепая, а посмотри, какую без тебя подняла дочь. По одним ладошкам гадала женщинам, когда мужья вернутся с войны, и они верили ей… Не гоняйся больше за мной и уезжай, если не хочешь, чтобы люди, — на мгновение Клавдия запнулась и твердо договорила, глядя сухими блестящими глазами на Будулая, — подумали о тебе хуже, чем они думали о тебе.

Будулай снял свою летнюю соломенную шляпу с застрявшими в ней иголками сосен, через которые ему приходилось продираться во время обходов острова, и поклонился ей.

— Я знал, что ты это скажешь мне.

— Спасибо, — чуть побледнев, насмешливо ответила она, и он вдруг узнал в ней ту прежнюю Клавдию, которую некогда догнал на этой же береговой дороге на велосипеде между станицей и хутором. Целая вечность прошла с тех пор.

— А как же Ваня? — глухо спросил Будулай.

— Хорошо, что он так и не узнал ничего, — почти шепотом ответила Клавдия.

— Но довезти тебя до дома ты позволишь мне?

— Нет, — непреклонно сказала она и вдруг потянулась рукой, снимая у него с плеча ружье. — А вот его мне придется у тебя взять. Как же нам с Дозором без него остров охранять? — Будулай сделал движение, чтобы придержать ее руку в своей, но она, отступив от него, вскинула ружье: — Не подходи! — И опять упавшим до шепота голосом добавила: — Скорей уезжай, Будулай, Чтобы, когда я вернусь домой, уже не было тебя.