Ген. Богаевский, выборный донской атаман, иногда подписывал хлесткие и бодрящие приказы.

Необходимость требовала от него и теперь сказать что-либо по поводу грозных событий. Он не заставил себя долго ждать.

«Я буду предавать суду всех, кто сеет лживые слухи о положении на фронте, об угрозе безопасности населения и т. д. Распространяют эти слухи большевистские агитаторы, все те, кто верят не официальным сводкам, а разного рода «очевидцам», по большей части дезертирам и трусам, и, к стыду нашему, среди распространителей этих слухов бывают офицеры и генералы», — писал атаман в приказе от 12 декабря за № 2200.

Если будущий историк гражданской войны станет составлять характеристику этого белого вождя, основываясь на приказах за его подписью, то может допустить грубейшие ошибки.

Грозный и неустрашимый на бумаге, на деле он не так далеко уходил от тех, которых бичевал в своем произведении № 2200.

Будучи в начале декабря в Таганроге, на каком-то обеде, он сказал такую безутешную речь, что даже ставка Деникина всполошилась. Еще задолго до великого драпа он отправил свою супругу в Новороссийск. Рассказывали, что атаманшу и ее имущество отвозил специальный поезд, к которому было прицеплено два вагона с углем в качестве валюты.

Чтобы гарантировать Ростов и Новочеркасск от местных большевистских выступлений, атаман в начале декабря приказал сформировать дружины самообороны, на манер харьковских дружин «для защиты очагов», доказавших свою бесполезность и бессмысленность.

Все более или менее благонадежные элементы ежедневно сгонялись на площадь для нелепой маршировки на морозе. Винтовки, однако, поопасались выдать этим защитникам города.

Составили было план эвакуации. Для тыловых учреждений Дона, по соглашению с Кубанью, предназначалась громадная станица Кореневская, в 45 верстах от Екатеринодара.

Быстрое наступление неприятеля смешало все карты. Красная армия заняла каменноугольный район, окончательно отрезав Украину от казачьих областей. Деникин начал спешно эвакуировать добровольческие учреждения из Таганрога и Ростова. Стольный город остался за флангом.

Донские власти успели отправить только два поезда в Екатеринодар. В одном увезли сенат, созданный Красновым первоначально для Дона, но потом начавший функционировать в качестве высшей кассационной инстанции для всего юга. В другом уехали семьи высших должностных лиц Дона.

В Ростове образовалась пробка. Темные личности из числа железнодорожников не преминули воспользоваться моментом и обобрали даже сенаторов. Чтобы поскорее выбраться из опасной зоны, высшие блюстители правосудия вынуждены были сунуть кой-кому 100 ООО рублей на смазку колес. Этим последним актом закончилось существование верховного южнорусского судилища, состоявшего из обломков царского правительствующего сената.

Красная армия определенно шла на Новочеркасск.

Ген. Богаевский иногда объезжал верхом на лошади засыпанные снегом площади, где обучались ратному строю дружины самообороны. Но он нагонял еще большую грусть своим унылым видом. Тихий, безжизненный, воодушевлявшийся только за хорошо сервированным столом, здесь, среди чуждых ему народных масс, он чувствовал себя не в своей тарелке и не знал, что сказать своим подданным. И всякий понимал, что этот тягостный объезд атаман совершает из приличия, для проформы.

Город между тем превращался в военный лагерь. Его загромоздили подводы войсковых частей и беженские.

Как на зло, стояли холода. Казаки и солдаты, вламываясь в опустевшие квартиры для постоя, усердно громили их.

В учреждениях работа остановилась.

Начальник дружин самообороны ген. — лейт. п. X. Попов, один из «приказчиков души Каледина», распорядился было выставить караул на окраинах города. Дружинники, узнав об этом, окончательно разбежались и спрятались по домам, предпочитая защищать свои очаги от грабителей.

Донское правительство еще в середине декабря отдало приказ окружной страже мобилизовать решительно весь колесный транспорт, какой только имелся в станицах. Скоро пустые подводы начали прибывать в город.

Для нашего суда дали две подводы на двадцать восемь душ. Затем еще добавили две поломанных. Каждый из нас мог взять с собой только небольшой запас белья и одежды.

В Новочеркасске я жил у нашего председателя ген. Петрова. Его семья уехала поездом, с женами донских министров, в Екатеринодар. Нам приходилось бросать все свое имущество в пустой квартире, обрекая его на немедленное разграбление своими же казаками, еще до прихода неприятеля. Знакомые или уже выбрались кое-как, или собирались бежать, или боялись взять на свое попечение офицерское добро.

Я готов был плакать, расставаясь со своей библиотекой. Приходилось бросать оттиски своих небольших научных работ, отпечатанных еще до революции; журналы со своими статьями; рукописи, вполне подготовленные к печати; этнографические материалы, собранные перед войной, во время командирования меня Академией Наук на север, и еще не обработанные; альбомы со снимками, разные коллекции, письма некоторых видных ученых, — словом, все, что давало содержание моей духовной жизни. Мировая война помешала мне уйти с военной службы и отдаться научной деятельности. Гражданская — погубила те материалы, над которыми я всегда работал с гораздо большей любовью, чем над обвинительными актами.

Но один ли я в это ужасное время терял частицу своей души?

Общее несчастие сглаживало тяжесть утраты.

21 декабря мы уложили свои крошечные тючки на телеги и ждали сигнала к выступлению.

Погода несколько изменилась. Таяло.

— Будет «оплаканное» Рождество! — предполагали казаки.

На замусоренных и загаженных улицах зачернели лужи.

Днем я прошелся по Платовскому проспекту в направлении базара. Там уже всевеликое добывало зипуны. Толпа казаков, большею частью без погон, разносила деревянные ларьки и расхищала фрукты и сласти.

Напротив громили бакалейно-гастрономический магазин. Рамы уже были высажены. Пьяная орда хозяйничала внутри. Порой через окна летели на улицу то ящик с мылом, то шпагат, то еще какой-нибудь товар. Все это спешно подбирали мальчишки или оборванцы, о присутствии которых в чиновном Новочеркасске я и не предполагал.

Казаки, видимо, искали спиртного. Мыло и прочая дребедень их не интересовали.

— Партизаны, за мной! — вдруг раздался молодой, пьяный голос. На улице гарцует юный сотник, находившийся в состоянии, которое зовется «еле можахом». В правой руке у него обнаженная шашка, которой он размахивал, точно с кем-то сражался.

Часть пеших громил, толпившихся у дверей магазина, кинулась за сотником. В городе еще существовала власть.

Начальник гарнизона ген. Яковлев, узнав о погромах, двинул на базар броневик с вооруженной командой. Хулиганов разогнали.

Приказ по гарнизону от 23 декабря за № 224 лаконически извещал:

«Сего числа повешен бывший сотник Ежов за вооруженный грабеж в г. Новочеркасске».

Город загромождался все более и более, превращаясь в цыганский табор. На улицах разводили костры. Во дворах учреждений жгли ненужные канцелярские бумаги. Наш военный суд оставил решительно все дела в шкафах, не имея возможности что-либо вывезти.

Распоряжения о выступлении все еще не приходило. Ночь на 22-е провели в полной походной готовности.

Настало утро, а за ним день, но только по названию. Тоскливая мгла висела над площадями, улицами, садами, и казалось, что без конца тянется утренний рассвет. Погода вполне соответствовала мрачному настроению уходящих.

После полудня обоз войскового штаба, к которому придали и наш, стал вытягиваться в колонну перед величественным новочеркасским собором. Гигантская фигура Ермака с недоумением рассматривала эти приготовления к великому исходу.

Рассвет, сумерки, — кто их разберет, — пропали. Окончательная тьма объяла город.

— Хотите раздобыть лошадь? — предложил мне один из наших следователей, есаул В. В. Калмыков, приехавший верхом на соборную площадь.

— Хорошо бы, но как?

— Во дворе войскового штаба стоит штук десять оседланных. Их приготовили для штабных, но канцелярские крысы предпочитают трястись в телегах.

Отправились, и через четверть часа я уже взгромоздился на невзрачного мерина, которого, как потом выяснилось, реквизировали в цирке.

Обоз медленно потащился по Ермаковскому проспекту.

Подвод не хватало. Многие двинулись по способу пешего хождения. Только женщины и старики забрались поверх вещей.

Ехали и шли тихо, без шуму и гаму, словно воры, чтобы не потревожить обывателей. Всевеликое войско Донское, в лице своего старейшего учреждения — войскового штаба, уходило из стольного города в задонские степи.

Момент был грустный и трогательный. Но за время двухдневного пребывания на улице, в походной обстановке, публика уже успела одервенеть. Из наших лишь генерал Л-в, сидя на телеге, плакал. Плакал не от обиды за судьбы своего казачьего отечества, не от горечи за несбывшуюся белую мечту, а оттого, что забыл уложить в свою корзину «Протоколы сионских мудрецов».

Едва выбрались за город, как нас обвеяло ветром и посыпал в лицо пушистый снег.

Лошади еле плелись по неудобопроходимому пути. Бог знает, когда их выгнали со дворов и когда кормили досыта последний раз. Подводы то утопали в рытвинах, изъевших путь, то выскакивали на бугры. Беспрерывно происходили катастрофы. Через час пути обоз уже растянулся на много верст. Повозки одних учреждений втерлись в другие.

Наш скорбный путь на липком снежном вихре освещали зловещие сполохи, которые то и дело окровавливали небо над Новочеркасском. Это на Хутун-ке, в военном предместье города, взрывали цистерны с бензином.

К утру мы добрались только до Аксайской станицы, расположенной посредине дороги между Новочеркасском и Ростовом, на самом берегу Дона. Весною здесь ловят в изобилии «суду», — так в Приазовье величают северного судака. Станцию забили поезда — товарные, санитарные, агитационные и всякие другие, в том числе бронепоезд «Генерал Гуселыциков».

Плохо верилось, чтобы им удалось пробиться в Ростов. В Аксайской обозы стали переправляться на другой берег. Оттепель порядком испортила зимнюю одежду Дона Ивановича. Чтобы волна повозок не проломила лед, установили очередь. Благодаря этому, произошла заминка в движении.

От переправы дорога идет к станице Ольгинской по дамбе, длиною в 7 верст. Этим же путем в феврале 1918 года ген. Корнилов уводил из Ростова в степи свою крошечную армию, разросшуюся потом в Доброволию.

К полудню нас обласкало солнышко. Стало веселее, несмотря на бессонную ночь. Повеселел и мой мерин, впрочем больше оттого, что дорога по дамбе была в полном порядке. Иногда он пускался рысью, и я имел возможность то отставать, то уезжать вперед от своего учреждения.

— Какой части? — спрашиваю довольно плотного, бородатого мужчину, в английской шинели, но в шляпе. Он ехал саи-друг с казаком-возницей в недурном тарантасе.

— Управляющий канцелярией епископа Гермогена, священник Андроник Федоров, — не без важности отрекомендовался он мне.

— А где владыка?

— Владыка впереди.

Вместе с всевеликим отступал и его духовный пастырь. Хотя донским архиепископом считался еще со времен царей престарелый Митрофаний, а Гермоген носил лишь титул епископа аксайского, но викарий, как владыка «своего донского корня», играл первую скрипку на Дону. Митрофаний не появлялся на официальных торжествах. Его бы и в самом деле «сковырнули», но он не проявлял никакой активности и не претендовал на почет.

За свое смирение он получил награду. Теперь, когда всевеликое должно было бежать, Митрофаний, почти не якшавшийся с донскими властями, преспокойно остался на месте. Он не прогадал. Советская власть его не тронула. «Сковырнула» его лишь через два года живая церковь.

По обе стороны высокой дамбы расстилается снежная равнина, на которой кое-где чернеют кусты. Весной ее заливает вода, и тогда между Новочеркасском и Ольгинской образуется море.

— Какой части? — снова спрашиваю, на этот раз строевого казака, который кормил своего коня хозяйским сеном во дворе домика путевого сторожа.

— Мамонтовской. Что это не Круг кружится?

— Войсковой штаб. Круг уехал с атаманом «самоопределяться» на Кубань.

Казак смачно выругался.

— Что ж «хузяева» на фронт не пожалуют? Там братва налила бы им сала за воротник.

— А ты сам чего не на фронте? Драпаешь?

— Так их душу так, я сам себе враг, что ли? Круг в тыл, войсковой штаб в тыл, так и я с ними. Была нужда воевать до победы!

При переправе в штабной обоз еще больше влилось посторонних повозок. Я обгоняю какую-то не то саперную, не то техническую часть, — судя по знакам на погонах. Тут пеших нет, что служит признаком фронтового учреждения. Офицеры довольно интеллигентного типа, — совершенная редкость в это время.

— Какие последние вести с фронта, что там происходит? — спросил я одного средних лет капитана в поддевке. — Неужели наши армии разгромлены окончательно?

— Разгромлены — не разгромлены, а только дальше воевать нечего. Эта война какая-то бессмыслица.

Я осадил своего россинанта и вопросительно поглядел на крамольника.

— Да, да! — продолжал он нервно, словно вопрос касался его самолюбия. — Во имя чего и кого воевать? Чтобы Шкуро в 30 лет дослужился до чина фельдмаршала? Чтобы Деникин прославился, как Александр Македонский? Для блага спекулянтов? Казачьи политики кричат о защите древних казачьих вольностей, а кому они нужны, эти допотопные вольности? Казакам нужно лишь закрепить за собой свои земельные наделы. Так ведь они двадцать раз могли бы сами договориться с большевиками, не вмешайся в станичную потасовку разные Бычи и всякая прочая отрыжка керенщины. Этим нужна была казачья государственность, чтобы тешить свое самолюбие.

Я не стал отстаивать чуждых мне казачьих политиков, но заикнулся про ужасы советского режима, о которых везде трубили.

— Этих криков, подлинно, хоть отбавляй! А знают ли, хотят ли здесь знать Совдепию? Кто из здешних мудрецов занялся всерьез изучением советского законодательства? Анекдотики преподносят нам целый год господа журналисты, это мы сразу видим. Как знать, а вдруг у нас не только не лучше, а хуже, чем у них?

При той катастрофе, которая только-что постигла белый стан, протест против дальнейшего братоубийства был неизбежен, особенно среди тех, которые имели время и ум, чтобы думать. Но протест слабый, разрозненный, ничуть неопасный вождям.

Новочеркасск переселился в Ольгинскую.

Здесь мы стали считать раны, товарищей считать. Товарищи оказались все налицо, но две подводы пришлось бросить в пути, переложив вещи на две других. Это на первом же переходе!

В станице стоял дым коромыслом. Хорошая погода подняла настроение. Оставив за спиной Дон, хотя и замерзший, беглецы чувствовали себя в безопасности.

С дали не доносилось ни одного орудийного выстрела.

— Быть-может, красные разбиты? Неужели Деникин допустит сдачу Новочеркасска? Ведь это потрясет донское казачество.

Появились «пластинки». Начали судить, рядить, думать, гадать.

— Потому, должно быть, эвакуировали из Новочеркасска, чтобы не мешать боевым операциям.

— Мамонтов, говорят, у Репной пленил чуть не половину армии Буденного.

Мамонтов, действительно, начал проявлять активность и имел кой-какой успех северо-западнее Новочеркасска, у Провальского завода. Частичный успех раздули в крупную победу.

Ген. Гуселыциков, командир 3-го донского корпуса, предполагал даже зажать в тиски красные части, наступавшие на Новочеркасск; в тылу у них, несколько восточнее этого города, застряла конная дивизия ген. Лобова. Гуселыциков ожидал, что она воспользуется случаем, ударит на красных и поставит их в положение между двух огней. Но генерал Лобов, человек нерешительный, тяжелодум, решил за лучшее отступать по инерции и не врезался в спину зарвавшегося врага. Его дивизия отошла еще восточнее, к Дону.

Участь стольного города была решена. В Ольгин-ской, однако, в сочельник царило праздничное настроение.

Оно всегда поднимается, когда человек обогреется и поест.

— Чего унывать! — поясняли оптимисты. — Весной прошлого года была точь-в-точь такая же история. Тоже чуть не весь Новочеркасск бежал в Заплавы. И что же? Отсиделись! Отсидимся и теперь за Доном. Рождество проведем здесь, а Новый Год во всяком случае отпразднуем дома.

Захваченные с собой снеди, приготовленные к Рождеству, еще не иссякли.

Кой у кого имелось и спиртное. Сочельник хотя и на походе, и в тесноте, но прошел не так уж плохо. Не бегство, а зимний пикник!

К вечеру стрелка боевого барометра показала «неустойчиво».

— В шесть часов утра выступление в Кагальницкую, — пронеслось из конца в конец долговязой станицы.

— Вот тебе и рождественская заутреня!

Завтра двинемся в глубь степи. Путем Корнилова. Куда-то он нас приведет?

«Ночь под Рождество не дает нам прежней радости, — писал некий Треплев в экстренном выпуске «Приазовского Края», от 24 декабря. — Не праздничные подарки несет нам дед мороз; в его сказочной корзине нет игрушек. В ней новые лишения, новые скитания, горькие испытания. Словно наступили средневековые времена, когда при приближении врага население города в паническом страхе убегало, куда глаза глядят. Кто из нас готовится к наступающему празднику, кто из нас думает зажечь веселые огни на елке? У всех одна мысль: Бежать. Уйти. Не рано ли? Кто знает, быть может, рождественский дед обрадует нас не сказочной радостью: неожиданно принесет нам праздничный подарок — победу».

Какой-то подголосок тянул в последнем, праздничном номере той же газеты:

«Звезды кровавые горят в эту рождественскую ночь. Пустыня задушила наши сады, оголила наши деревья, смяла цветы. Пустыня победила. В горячке, в бреду, но мы не смеем останавливаться, не смеем падать духом. Надо нести свой крест и итти, двигаться, будить в себе и в окружающих настойчивые зовы жизни. Слышишь ли, путник? Надо итти. Перевяжи свои раны, утри горький пот с своего чела, смахни налипшую пыль, и дальше, дальше».

Дальше, в Кагальницкую!

Рождественский дед не принес желанного подарка. Победа улетела от белых знамен. Новочеркасск и Ростов агонизировали.

24 декабря генерал Богаевский издал приказ № 2404, обращая его к донским законодателям:

«Предлагаю членам Круга поступить в ряды Донской армии, обещаю за это опубликовать фамилии поступивших. Я уверен, что державные хозяева земли донской на деле покажут свою любовь к своему краю».

— Нема дурных! — молчаливо ответили законодатели.

Круг горел желанием сражаться, но только словопрениями и резолюциями.

Доброволия, армии которой большевики разгромили и выгнали во мгновение ока с Украины, потерпела страшное фиаско. Удельный вес ее падал. Ей приходилось прятаться за спины кубанцев, укрываться на территории Рады. Деникин понимал, что какая-нибудь надежда на успех возможна лишь в том случае, если кубанцы, напуганные приближением большевиков к своей области, выйдут из состояния «нейтралитета» и возьмутся за оружие. В силу необходимости приходилось сбавить тон даже в разговоре с зачумленной Радою.

Зная, сколь ненавистно казачьим политикам особое совещание, Деникин 17 декабря упразднил его, но не отказался от мысли иметь свое собственное, «общерусское» правительство.

В свою очередь южно-русская конференция, уже вовсе не считаясь с Доброволией, постановила устроить в Екатеринодаре съезд всех трех казачьих парламентов, чтобы решить вопрос об организации «общеказачьей» власти.

Донские законодатели устремились вместе с атаманом на Кубань, а не на фронт.

Стольный город опустел. Его начали занимать войсковые части.

25 декабря начальник новочеркасского гарнизона ген. — лейт. Яковлев поздравил оставшихся жителей с праздником приказом № 227:

«Воспрещаю после 7 часов вечера кому бы то ни было выходить из города, под страхом наказания в пятьдесят розог».

Но он сам первый нарушил приказ, убежав ночью вместе со своим управлением.

В Ростове хозяйничал Кутепов, командир добровольческого корпуса, в который свели «цветные части». Врангель остался не у дел и уехал на Кубань.

Кутепов, этот двойник испанских конквистадоров, решил проявить свою «железную волю». Он объявил всеобщую трудовую повинность. Мужчинам, под страхом смертной казни, воспрещался выезд. Злосчастных обывателей выгоняли рыть окопы, которые потом совершенно не пригодились.

«Цветные войска» производили в городе мобилизацию для пополнения своих опустевших рядов. Проходя по улицам, они хватали встречных мужчин и ставили в строй. Эти новые «добровольцы» утекали, куда глаза глядят, при первом же случае.

На ряду с мобилизацией шла усиленная реквизиция всяких ценностей, которой так давно и так страстно жаждали темные элементы Ростова. Раньше они ожидали сигнала от черносотенцев. Теперь решили проявить инициативу и начали погром. «Орлы», «дрозды», замешкавшиеся «волки» и всякие другие хищники помогали им, сколько могли.

Начальник обороны ген. Канцеров распорядился ловить пьяных и вешать грабителей.

Нескольких, действительно, повесили на фонарных столбах и оставили висеть до прихода большевиков.

— Тут и там трусливо шушукаются, что добровольческих частей яко бы не существует, что армия бежит, что все потеряно. Преступная клевета! — возмущался Кутепов в беседе с журналистами.

Деникин засел в Батайске, по ту сторону Дона, напротив Ростова. Официальное сообщение его штаба от того же числа говорило об искусном маневрировании армии и о планомерном отходе на позиции, прикрывающие ростовский и новочеркасский плацдармы. Правда, однако, резала глаза, и приходилось кстати объявить о том, что добровольческая армия сведена в один корпус, Врангель же, совместно с лучшими казачьими генералами, формирует кубанские и терские части. И наконец пророчески указывалось на то, что на случай окончательной неустойки имеется резерв — Крым.

Одновременно с этим Деникин проехался по адресу врагов Доброволии:

«Когда армия победно доходила до Орла, — писал он в приказе от 24 декабря, № 2747, - русские граждане, едва оправившись от пережитых страданий, ушли с головой в свои личные дела, забыв армию. Теперь, в страдную пору армии, очень многие, все так же постыдно равнодушные к ее интересам, вместе с тем окружают ее атмосферой лжи, клеветы и зловещих слухов, одни преднамеренно, другие по малодушию. Делается это все для того, чтобы подорвать веру в идею борьбы и ее вождей, в единение с казачьими войсками, в силу добровольческих частей: и в прочность старых союзов. Работа гнусная, по бесплодная, ибо то, что сейчас происходит на фронте, только тяжелый эпизод. Надо пережить его твердо и без колебаний. Впереди цельный и окончательный разгром большевизма, который, напрягая последние силы, поставил на карту свое существование. Ожидаю от армии полноты напряжения сил, того самопожертвования, которое одухотворяло ее в самые тяжелые дни кубанских походов. Требую реальной помощи от всех граждан, кто в силах работать. Приказываю беспощадно карать сеющих смуту, а бесполезным, жалким, малодушным людям, по крайней мере, молчать, чтобы не мешать работе честных и сильных духом людей».

Этого приказа, пожалуй, никто и не читал среди начавшегося великого переселения народов.

Деникин зря тратил слова и бумагу. В это время дух обанкрутился, мужество капитулировало. Большинство думало только о том, как бы унести по-добру, по-здорову свои ноги.

Незваные гости покинули станицу Ольгинскую в Рождество, в такой час, когда добрые люди еще стояли заутрени. Хозяева лишились случая попотчевать столичный люд своим станичным угощением.

За рождественскую ночь температура понизилась. Дед Мороз, для праздничка христова, сильно щипал щеки, уши, ноги и руки бездомных скитальцев, облегчая зато тяжесть лошадям. Тыловую братию бегство застигло врасплох. Теплую одежду имели немногие. Руки большинство прятало в рукавах. И почти все для согревания трусили рысцой, то сзади, то спереди подвод, по твердой снежной поверхности степи.

На телегах мерзли только женщины. У нас — всего одна, графиня Канкрина, жена следователя. Посинела, сжалась в клубок.

А муж ее, в летнем офицерском пальто, отплясывал мазурку по снегу.

Большинству женщин нашего круга мешала встать на свои ноги модная обувь. Не создан буржуазный дамский каблучок для похода.

Тащимся час, тащимся два по белоснежной скатерти. Куда ни взглянешь, влево ли, вправо ли, всюду вдали бороздят покров степи живые черные ленты. Они то тянутся параллельно нашей дороге, то косвенно к ее направлению. Это струились ручьи беглецов, перебежавших Дон у Богаевской, у Старочеркасской и в других пунктах.

Великий исход всевеликого войска Донского!

Вон на собственной телеге зябнет новочеркасский присяжный поверенный А. И. Карташов с супругой. Добрейший человек, мухи за свою жизнь не обидел. Слабый, болезненный. Был мобилизован, но прослужил всю гражданскую войну писарем в нашем суде.

Теперь он тоже выехал. Зачем? Кто гнал его из Новочеркасска? На этот вопрос он сам не мог дать путного ответа.

Пара дивных лошадей мчит легкие санки, обгоняя обозы.

Мужчина в черном полушубке, с барашковым воротником и в офицерской фуражке сам правит лошадьми. Рядом с ним женская фигура. Из-под толстой, полосатой шали выглядывает миловидное личико.

Это Патушинский с «походной женой».

Бывший комендантский адъютант и карточный шулер.

Два месяца промурыжили его на гауптвахте, подозревая в большевизме. За два дня до бегства, как говорили на походе, наш следователь полк. Р., родной брат сенаторши Э., освободил его за мзду и вернул конфискованные бриллианты. «Большевик», раздобыв каким-то темным путем лошадей и санки, улепетывал от большевиков. Авантюрист знал, где глубже взбаламученное море и где легче колпачить доверчивых людей. А следователь остался в Новочеркасске, — единственный чин нашего суда, скомпрометировавший себя нечестным отношением к службе.

Вон месят снег кадеты, еле-еле волоча за плечами кавалерийские винтовки. Не политики кадеты, члены особого совещания. Тех я с радостью хотел бы видеть в степи на морозе, а этих жалел.

— В наше суровое время люди зреют не по дням, а по часам. Вчера вы были еще учениками, а сегодня — воины. Атаман приказал поручить вам охрану войскового штаба на походе.

Так польстил неоперившимся птенцам начальник колонны полк. Ударников при выходе из Ольгинской.

Кадетский корпус менее всего готовился к походу. У многих юношей сапоги просили каши, шинели были подбиты ветром. Рукавиц ни у кого. Они только тем и спасались, что бежали, стиснув зубы и сжимая холодными красными ладонями уши.

В виде особой льготы им разрешалось подсаживаться для отдыха на любую телегу. Охрана!

Часа через четыре добрались до Хомутовской. Ее еще до нас переполнили цыганские таборы беглецов. Драп был великий, решительный и всеобщий.

Ни в одной хате не удалось найти угла, чтобы обогреться.

Дальше! Дальше!

К вечеру мороз усилился. Опять публика обогревалась под свинцовым шатром зимнего неба, конвоируя свои повозки. Но «дрожамент» под конец прохватывал и тепло одетых. Кадеты, выбившись из сил на полдороге, забились в щели между тюками клади на телегах и согревали дыханием отмерзшие пальцы.

Мерз и я на своем «Игрушечке-Коньке». Так коллеги прозвали мою лошадь, которая на втором переходе вдруг вспомнила свою цирковую науку. Иногда она поднимала передние ноги и пыталась итти на задних, совершенно не заботясь об участи всадника. Чаще же всего она «умирала», то-есть быстро приседала и падала на какой-нибудь бок, точно мертвая, придавливая при этом мои ноги, если я не успевал их вытащить. Из-за ее любви к искусству я постоянно рисковал слететь с седла или изувечить свои оконечности при неудержимом хохоте публики, которой она показывала свои фокусы.

Квартирьеры отвели для суда в Кагальницкой дом священника. Но когда мы, полузамерзшие, притащились на ночлег, его перехватили другие по праву сильного. Мы и не подумали заикнуться о своем юридическом праве и потребовать эвакуации насильников, а вступили с ними в переговоры и выторговали для двадцати восьми человек половину поповской залы, чтобы разлечься вповалку на соломе.

Подводчики не имели ни малейшего желания спасать великую и неделимую в задонских степях. Некоторые из них убежали еще из Ольгинской; были среди них и такие ловкачи, которые увели своих лошадей. За последними вообще приходилось смотреть в оба, так как их крали, одно учреждение у другого. Как мы ни устали, но должны были караулить свой транспорт, разбив ночь на смены.

Наш рождественский обед, — он же завтрак и ужин, — составили только мясные щи. Но мы их хлебали с большим аппетитом, чем самые изысканные праздничные блюда.

«Елка в Совдепии и елка на Дону», — вспомнил я прошлогоднюю рождественскую карикатуру. Слева — бедная семья, в лохмотьях, грустно сидит вокруг пустого стола, украшенного только горшком с засохшим цветком. Справа — сытая трапеза, подле разукрашенной елки, в богатом доме.

По прихоти судьбы в нынешнем году многие «спасатели отечества» завидовали советской елке, даже в том виде, как изобразил ее белый карикатурист. Там хоть нищие, зато у себя дома. А мы и нищие, и притом бездомные бродяги. У нас даже не было засохшего цветка.

В Кагальницкой простояли двое суток.

«Вдовья станица» — зовут ее казаки. В каждой хате вдовы. За годы мировой и гражданской войны погибло около тысячи кагальницких казаков, мужчин в расцвете жизненных сил.

Пострадал и мертвый инвентарь станицы. Несколько кварталов выгорело до тла, кое-где — отдельные дома. Обгорела даже одна церковь.

И все-таки казачки относились к нам сносно. Только у епископа Гермогена вышел конфликт с хозяйкой, и она погнала его вон из хаты. Святительский сан не остановил расходившуюся бой-бабу.

На третий день праздника я ходил по станице с одним коллегой и разыскивал хлеб для своей судейской «братвы».

Дальновидные казачки крайне неохотно продавали его на «ермаки», а реальных ценностей у нас не было. Мы обошли несколько улиц, заходя почти в каждый дом.

— Нет… Не пекли.

— Пекли для праздника, а теперь весь вышел.

— Пекем только для себя.

Так отвечали, правда, очень вежливо, повсюду. В сенях одной мазанки два коровая, плохо прикрытых салфеткою, не ускользнули от моего взора.

— Не продаем. Самим нечего будет есть.

— Продайте хоть полхлеба. У нас на обед нету.

Казачка, — добродушная баба средних лет, — поглядела на меня с жалостью. Потом взяла нож, отрезала ломоть и подала мне:

— Примите, бедненький.

Кровь прилила к моему лицу. Меня расценивали как попрошайку!

Силясь сохранить спокойствие, я ответил, однако, с нотками обиды:

— Я донской полковник и получаю жалованье. Я хочу купить хлеба, а не прошу милостыни. Все-ж таки вы видите, что перед вами не нищий. Продадите, скажу спасибо, а нет — пойду искать более добрых людей. Иногородние, может, лучше отнесутся.

Хозяйка несколько смутилась и убежала в хату. Ко мне вышел хозяин.

— Уж вы того, господин полковник… знаете бабий ум. Такая их звание и такая их порода, — извинился он и продал мне полкоровая втридорога.

Но я обрадовался, что добыл хлеба, и не скорбел об «ермаках».

28 декабря мы выступили в Гуляй-Борисовку.

— Большевистская слобода: там сплошь живут крестьяне. Держитесь настороже, иначе ночью перебьют всех, — предупреждали нас казаки в Кагальницкой.

Эти слова оказались ложью. Гуляй-борисовские крестьяне так тепло, так человеколюбиво встретили бездомных скитальцев, что даже епископ Гермоген рискнул отслужить всенародно молебен. С кагальницкими казаками у них существовали свои домашние счеты, чуждые политической окраски.

Дальше уже начиналась Вольная Кубань, — Ейский отдел недалеко от границы повстречали толпу казаков, конных и вооруженных.

— Какое войско?

— Всевеселое Донское.

— На фронт?

— Как есть туда. Воевать до победы.

— Каким ветром на Кубань занесло?

— Верховым, советским. Дунул товарищ Буденный, так и летели к щирым кубанцам, задрав хвост морковкой.

— Летели бы и дальше, этак до конца свету, что ли. Чего воротились?

— Вам хотим оставить место на Ридной Кубани. Всем там не разместиться, тесновато.

Это были донские дезертиры. На границе двух казачьих областей стояли заградительные отряды, которые гнали всех строевых донцов назад.

— Треба воюваты, а воны, донци, бисови хлопци, втикают, — возмущенно говорили нам кубанские власти в первой же станице, Ново-Пашковской.

Но они, видя сучок в глазу брата, в своем не чувствовали бревна. Чрезмерное обилие мужчин в кубанских семьях наводило на грустные мысли.

— Да тут все они дезертиры, — объясняли нам беженцы, прибывшие сюда днем раньше. — В каждой хате по паре, а то и по три. До зимы, сказывают, отсиживались в степи. Как дождутся весны, опять думают драпать на этот же фронт. Зеленая армия!

Действительно, каждая кубанская станица представляла из себя настоящее дезертирское царство. Станичные власти знали, видели и ничего не могли поделать с «братами» и детьми, порой же сами укрывали их от отправки на фронт.

Нетрудно было заметить, что в станицах царила скорее анархия, чем осуществлялась власть демократии. Кубанская «цитадель народоправства» ограничивалась только пределами екатеринодарского зимнего театра.

В Ново-Пашковке нас застиг Новый Год, от которого теперь мы уже не ждали ничего хорошего. Оптимисты теперь все перевелись.

— Тут что за заведение? — спросил я донцов, сгруппировавшихся возле плохенькой хатки, с бутылками, кувшинами и даже ведрами в руках.

— Станичный писарь тут живет. Большое начальство.

— Он разрешения на покупку вина раздает, что ли? Разве в этой станице есть винный склад?

— У его самого хвабрика… Дюже хороший первак… На всю станицу гремит егова изделие. Братва еще вчера разведала.

После Нового Года двинулись дальше, в станицу Екатерининскую.

Погода на Кубани стояла совсем не святочная. Ежедневно моросил дождь, растворяя чернозем и превращая его в густой кисель.

Лошади изнемогали, то и дело застревая в грязи. Наши два подводчика давно уже исчезли, слава богу, не захватив свою «худобу». Один бежал из Хомутовской, другой заболел тифом в Гуляй-Борисовке. Судейцы, по преимуществу молодежь, не привыкшая к барству, быстро освоились с лошадьми, а при переездах, в случае надобности, дружно принималась вытаскивать повозки из грязи. Работал, на других глядя, и сиятельный граф Канкрин, позабыв на время и свой титул, и свое высокое происхождение от знаменитого министра Николая I.

В других учреждениях грязную работу выполняли денщики, писаря и другая челядь. Суд сам обслуживал себя.

При передвижении почти все наши юристы брели пешком по громадным лужам, образовавшимся на дороге. Местами вода доходила до колен. Иные выбирались на пахоту, — по-здешнему «стерну»; но тут не хватало силы тащиться долгое время, так как вокруг сапог моментально нарастали тяжеловесные комья липкой грязи.

Я, путешествуя верхом, мог бы считать себя счастливцем, если бы не цирковое образование моего «Игрушечки-Конька». Чуть только я останавливал его, как он спешил «умереть», подминая меня под себя и вываливая в грязи.

Рассердившись на эти выходки, я отдал его, верст за пять до Екатерининской, офицеру-квартирьеру, который поскакал вперед выбирать нам пристанище. Но без лошади оказалось куда хуже. Много горя хватил я при переезде через реку Ею, перед самой станицей. Здесь дорога шла до моста по гати. Фашинник в одном месте прогнил; пустоту заполнила грязь и образовала колодец. Я, оступившись, провалился в него до плеч. С великими усилиями меня извлекли из грязевой ванны писаря войскового штаба, ехавшие на телеге.

Эта гать осталась памятной не только мне. Одна чья-то повозка сползла в Ею, другая застряла в том же колодце, где выкупался я, так что ее пришлось бросить. Засело и погибло несколько лошадей. Граф Кан-крин оставил в грязи свои сапоги и полверсты шлепал в одних чулках, пока его не подобрала наша подвода. Несмотря на такую напасть, его сиятельство не схватил даже насморка. Удивительно здоровы бывают люди, когда спасают свою шкуру.

Если поход Корнилова по этому же пути назвали Ледяным, то нашему не могло быть дано другого названия как Грязевой.

В Екатерининской провели Крещенье.

Еще накануне праздника, с полудня, в станице началась невообразимая пальба. Многие из беженцев всполошились.

— Это святят воду, чтобы завтра Христа крестить, — успокоили туземцы. — Тут такой обычай, чтобы каждый казак выпалил пять раз по этому случаю.

Стрельба не умолкала и в день праздника.

— Сколько тратится даром патронов! Шла бы лучше Вольная Кубань палить на фронт, — назидательно говорила донская «козя».

Каждый кубанец выстрелил, наверно, не пять, а пятьдесят пять раз в Крещенье. Иные до того разохотились или так обильно запаслись патронами, что не унялись 7-го числа и палили уже ради озорства.

В этот день, под сухой ружейный треск, покинули мы Екатерининскую и перебрались в Павловскую.

Здесь вздохнули облегченной грудью, выбравшись на железную дорогу. Станица — подле самой станции Сосыка, между Ростовом и Тихорецкой, в 45 верстах от последней.

Во время блуждания по степным захолустьям мало какие вести доходили до нашего слуха. Знали только одно: дело дрянь, раз драпаем и драпаем без конца.

Теперь насладились самыми достоверными известиями, почерпнув их частью из газет, частью из штаба Донской армии. На станции стояли поезда ген. Сидорина и оперативной части; в станице разместилось «дежурство»1 и управление начальника снабжений.

В Новочеркасске и Ростове, узнали мы, хозяйничают красные.

Но они не могут перейти Дон, снова освободившийся ото льда на святках.

— Живая сила сохранена, и не все еще пропало! — утешали газеты.

Административная часть штаба армии.

— Все зависит теперь от того, пойдут ли воевать кубанцы, — говорило начальство.

Мы, побывавшие в кубанских станицах, убедились, что кубанцы не пойдут.

В Павловской, забитой донскими и добровольческими учреждениями, мы долго мучились, прежде чем нашли койкакое пристанище. Мне две ночи пришлось провести в одной хате с корниловским знаменным взводом. Душ двадцать мальчишек охраняли полковую «святыню», решительно никому не нужную. Они очень тосковали в тылу.

— Прожились тут почем зря. Можно прямо сказать: профиршпилились. Самогону хорошего здесь, знаете, нету, больше налегаем на спирт. А этот только у фельдшеров и сестер милосердия добываем на обмен. Загнали все золото.

— Как же теперь будете?

— Если на фронт, то две-три удачных атаки, и поправим дело.

— На кого в атаку? Если на неприятеля, то скорее на тот свет отправитесь, чем разбогатеете.

— Атакуют не всегда противника. За что мы кровь проливаем? За буржуев! Добром они ничего на армию не дают. Почему бы изредка их не поатаковать?

Наши газеты писали, что сущность социализма заключается в ограблении имущих неимущими. Если это так, то корниловские солдаты, судя по их же речам, были настоящие большевики.

— Чорт возьми, — возмущался один из юнцов, — что здесь за народ проклятый! Я в три дома заходил, продавал веревку, — хоть бы один подлец купил на счастье. Федералисты сволочи, Бычи! Развратила их Рада.

— Что у вас за веревка?

— Бесценная: веревка от повешенного. Жида раз под Курском вешали, задорный такой. Ему петлю надевали, а он же крыл нашего брата. Угробили. Веревочку-то я припрятал потом. От самого Курска вожу с собой. Не здесь, так в другом месте загоню за дюжину «колокольчиков».

Павловская — родина Быча. «Хведералисты» здесь поработали изрядно.

— Нам ни красных, ни белых, ни зеленых, ни зрелых. Кубань сама по себе. Демократичная республика! — заявляли павловцы.

— Политики, рак их съешь, — иронизировали донцы. — Понимают в политике столько же, как наши кривянские бабы-молочницы. Избаловались, испохабились! Отяжелели от урожая. Буржуями живут. А где слыхано, чтобы буржуй шел на фронт!?

Кубанцы на своем тучном черноземе живут куда зажиточнее донцов.

Гражданская война мало разорила здешний богатый край.

Даже бедняки, воевавшие под знаменами Шкуро и Покровского ради зипунов, теперь поправили свои дела.

Благоденствие и пресыщенность породили неслыханный эгоизм. Несчастье братьев-донцов мало трогало кубанцев. Они не только не выказывали русского радушия, но обнаруживали изумительное хамство. Мы, судейские, например, от них ничего не требовали, кроме ночлега и приветливого слова. А вместо этого часто слышали незаслуженную брань.

— Приехали, хамы, свиньи, объедать нашу Кубань, — вопила дебелая хозяйка-казачка, выгоняя из квартиры нашего смиренного, тихого, деликатного ген. Петрова и нескольких других, вполне приличных офицеров, втиснувшихся было, с помощью администрации, в хорошую хату.

— Что тут за паны явились? Моя хата! Кого хочу — пуштю, а не желаю — не пуштю, — разорялась она, выпятив грудь и воткнув сжатые кулаки в свои бока. — Мы к вам на Дон не лезем. Маруся! тащи сундуки, выноси стол и стулья.

Воинственная баба оставила бедному нашему председателю и его компании голые стены.

Некоторые хозяева, чтобы избавиться от постоя, уходили на целые дни и запирали хаты снаружи. Озлобленные донцы вышибали прикладами двери в присутствии станичных властей.

— Чорту они братья, а не нам. Не надо нам таких братьев, — горячились донцы. — Не стоит и защищать такую пакость. Пусть их проучат большевики.

Я, с группой своих офицеров, остановился, наконец, у казачки-чиновницы, недавно овдовевшей.

— Нам ничего не надо, ничего кроме стен, — предупредил я ее вначале.

— Ну, да, да, да! — раздраженно шептала хозяйка, еще не старая, но нервная женщина. — То вам подай, да другое подай. А я лакейничать не умею. Я вам не какая-нибудь. Мой муж коллежским регистратором служил в Ставрополе. Принесла вас нелегкая на мою голову.

Мы заняли крошечную боковушку. Нервная барыня требовала, чтобы мы громко не разговаривали, ходили на пятках и т. д. Через несколько дней она простудилась и заболела. Так боявшаяся уронить свое достоинство услуживанием нам, она теперь принимала, как должное, когда мы топили ей печку, подавали пищу и даже ссужали деньгами в долг без отдачи.

Наш генерал Л-ев, хватив нужды и горя на походе, плюнул на все и сбежал в Екатеринодар, куда заблаговременно выехала его семья. Командующий армией ген. Сидорин хотел было объявить в приказе о дезертирстве прокурора, но ограничился тем, что назначил меня на его место.

Здесь, в Павловской, беглое всевеликое остановилось на более или менее продолжительное время.