Килограмм взрывчатки и вагон кокаина

Калинин Вадим Андреевич

 

Невероятная и печальная история Миши Штрыкова и его жестокосердой жены

Только давайте без особого цинизма! В бытность свою сопливым юнцом я тоже торговал карманными авиабомбами и горчичным газом, но однажды услышал песенку про тысячу журавликов, и с тех пор занимаюсь дизайном детских игрушек.

Миша Штрыков занимался любовью со своим единственным другом, когда его жена пришла домой прямо с подиума, затопив комнаты запахом парфюма и женских чулок. Она завизжала истошно, узрев нечищеные сковородки, грязное белье и сношающегося супружника, от крика этого Мишин друг, человек с тончайшей нервной организацией, выпрыгнул из окна, разбив стекло и сломав себе два ребра, прямо на коллекционные кусты кошмарных фиолетовых в бежевую звездочку роз под окном. Миша, пораженный неожиданностью смены декораций, вдруг совершил непоправимое: он развернулся и, как учили его в юности в школе кик-боксинга, всем корпусом вогнал кулак жене своей в правую глазную впадину. Через двенадцать секунд он раскаялся, но было уже поздно.

Жена Миши Штрыкова Маша Штрыкова работала, демонстрируя на подиуме свое женское достоинство, и именно этому достоинству был нанесен теперь урон. Достойная женщина эта получала в день 4200 условных денежных единиц (в дальнейшем — уде), из которых 4000 уходило на поддержание внешности на необходимом уровне, а 200 на содержание мужа. Таким образом, получалось, что если завтра подиум лишится ее присутствия, то послезавтра уровень ее внешних данных необычайно упадет, и ее попрут с подиума безоговорочно. Однако Маша была женщиной, не привыкшей терять позиций, и секунды не ушло у нее на обдумывание следующего хода:

— Муж мой, с завтрашнего дня семью кормить будешь ты!

— Каким образом? — искренне удивился Миша.

— Жопой! — и слово это провалилось прямо сквозь земную кору, сквозь мантию, сквозь весь геологический бардак в центр планеты, до такой степени оно было веским.

Маша взяла два телефонных аппарата одновременно и, прижав плечами трубки оных к своим фарфорово-бледным ушным раковинам, настучала сразу два номера двумя руками. Дождавшись ответа абонентов, она ровным спокойным голосом произнесла некий текст и положила трубки на рычаги.

Миша, красный, как рак, сидел в углу дивана, необъятного, как украинская степь, кутаясь в жалкий халатик с рисунком, изображающим совокупляющихся лебедей, когда в комнату вторглись двое спокойных и деловитых мужчин. На одном из них был белый халат, на другом синий бронежилет. Мужчины обнажились и тут же без лишних слов вступили с Мишей в интимную связь, сначала одновременно, а потом по очереди. Потом аккуратно и с достоинством оделись и, расплатившись, ушли.

Прошло три недели, и вот мы видим Мишу Штрыкова совсем в ином положении. Мы видим дорогой номер какой-то гостиницы, где этот молодой человек лежит лицом вниз на мокрой от любовного пота простыне, на стенах плакаты; на них изображены его ягодицы, а также ягодицы других симпатичных мужчин. Краем правого глаза мы замечаем за ширмой одевающегося мужчину. И вот этот мужчина выходит из-за ширмы, проходит прямо перед нами и удаляется в открытую дверь, через которую до нас доносится приближающийся стук высоких каблуков и бархатистый голосок Маши Штрыковой: «Перерыв! Перерыв!» — возвещает она. Миша на кровати вздыхает облегченно и переворачивается на спину. Маша врывается в комнату, сияющая и сладкая, роняя на пол загадочные свертки. За ней следует по пятам пожилая женщина с серебряным крестиком в морщинистом декольте и подносом вкусной и ароматной еды.

— Я не буду есть, — говорит Миша.

— Почему, любимый? — на Машином лице растерянность, искренняя, как первое в жизни разочарование.

— Если я буду есть, мне потом придется срать, а я не могу, у меня болит зад.

— Посмотри, что я купила для тебя, — Маша разворачивает свертки и находит, наконец, крошечный пузырек со Статуей Свободы на этикетке. — Это чудо-мазь из Голливуда, давай сюда свою попку. — Маша втирает мазь в Мишин анус. — Ну что, уже не так больно, я вижу, уже совсем не больно, скоро попочка твоя станет прочной, как сталь, и нежной, как пух. Потерпи, милый, осталось всего лишь шесть офицеров королевского флота и восемь молодых кинорежиссеров из Эмиратов…

Маша выбрасывает в корзину простынь, выдернутую из-под Миши, и стелит новую, приговаривая:

— «Контрэнурез» — потрясающие простыни-памперсы, впитывает любые выделения человеческих тел, не теряя сухости и чистоты десятилетиями. Я запишу еще 1000 уде. На твой счет, дорогой.

Миша плачет короткими тупыми слезинками, а Маша кормит его с ложечки черной икрой и гладит узкой белой ладонью по вьющимся иссиня-черным волосам.

Сколько времени прошло с тех пор, Миша не знает. Все поглотил, все растер в жидкую кашицу водоворот мужских тел, смуглых и белых, подтянутых и рыхлых, с рифлеными висячими животами; водоворот курчавых, бритых, татуированных лобков, увенчанных членами всех цветов, видов и размеров. Миша сидит, одетый в тенниску-сетку и парусиновые джинсы, на последнем сиденье полупустого «Икаруса», несущегося через красную Ван-Гоговскую степь прямо к пост-Аксеновскому острову Крыму. Гастроли. Первые в его жизни.

Автобус останавливается возле колодца-журавля. Труппа разводит костер, появляется вино и корзины с закусками. Веселье до двух часов ночи. Водитель автобуса, аккуратный, с заскорузлыми пальцами блондин в зеркальных очках шепчется с Машей.

— Я долго копил деньги. Я два месяца готовился, чтобы пройти конкурс и стать шофером для вашей труппы. И теперь мы слегка выпили, и я говорю без стеснения о своей жажде…

— Я не могу отказать такому красавцу, как Вы, — отвечает Маша и щелкает пальцами.

Миша встает со своего места, и они в обнимку с шофером, зажавшим между пальцами бутылку красного вина, удаляются по стерне в сторону огромной, окутанной лимонной дымкой колхозной скирды. Прямо на закат.

Миша подарил шоферу небывалую ночь, и вот наступило влажное, дрожащее утро. Шофер целует Мишу в кровавую струйку на треснувшей губе и тихо-тихо шепчет в правую ушную раковину:

— Я заработаю денег и выкуплю тебя для того, чтобы отпустить на все четыре стороны. Я дам этой мегере столько капусты, сколько она захочет, и ты сможешь купить себе домик в деревне, завести добрую маленькую жену и пять-шесть детей, а я буду раз в неделю ночевать у тебя по пути из Харькова в Симферополь.

Миша сложно и пронзительно-печально молчит, и глаза его блестят от неподражаемой утренней степной сырости.

Труппа высаживается в Ялте. Автобус разворачивается, как теплоход, и растворяется в жарком мареве. Миша видит на заднем его стекле огромный плакат на низком полиграфическом уровне. «Я вернусь за тобой, Штрыков!» — написано на плакате. Миша оглядывается недоуменно по сторонам.

Сцену эту из окна своей виллы наблюдает Юра Черный. Родители его имеют дачу на Форосе, и на их земле расположен уникальный колодец. Если бросить в этот колодец камень, то он достигает поверхности воды лишь через четыре часа. На дне этого колодца живут крошечные светящиеся крабы. Если поместить такого под микроскоп, то можно увидеть, что лицо у него человеческое, и, кроме того, поразительно красивое. Все крутые мира сего делятся на две неравные группы. Крутые с крабом и крутые без оного. Первая группа и есть реально крутые, а вторая — сами понимаете… Юра идет через горячий двор по направлению к бункеру из белой слепящей стали, набирает код из восьмисот цифр на бетонной двери, она отъезжает влево. Из бункера Юра выбирается, держа в правой руке пробирку горного хрусталя с навечно притертой пробкой. На дне пробирки горит волшебное зеленоватое восьминогое зернышко. «Я вернусь за тобой, Штрыков!» — цедит сквозь зубы Юры. Потом он поднимается наверх в мемориальную комнату и снимает со стены наган, подаренный Буденным его геройскому деду.

Комната Маши Штрыковой. Она входит к себе с Юрой, держась за руки. Он остается в дверях, она садится на широчайшую кровать с балдахином. Юра, стоя в дверях, выхватывает наган и стреляет ей в грудь.

— Это наган Буденного, — произносит он в грохоте выстрела.

— Это бронежилет Мерилин Монро, — Маша расстегивает кофточку и демонстрирует пуленепробиваемый прозрачный кружевной пеньюар. Потом она встает, подходит к мальчику, забирает у него наган и пробирку и страстно целует его в губы.

Раннее субботнее утро. В проеме окна матовой зелени море, достойное стеклодувов и сталеваров. Миша лежит на животе, Маша в очках вносит в базу данных четыреста последних заказов, Юра с коротким пулеметом под пиджаком рассматривает рекламу подгузников в журнале «Без Слов». В комнату проникает ветер, насыщенный ароматом росы, красного вина и виноградных дров, а следом за ним огромный молодой человек с красным лицом и в бермудах.

— Совет Общества Защиты Сексуального Большинства, — нараспев произносит он, — требует сиюминутного и безоговорочного освобождения Михаила Штрыкова.

Юра обнажает пулемет; молодой человек достает документ за подписью мэра города, президента отечества и других достойных мужей.

— Дом оцеплен, — произносит Маша. — Пускай катятся, куда им вздумается.

Толпа грудастых девиц и бритоголовых юнцов врывается в комнаты. Мишу на руках выносят на свет божий, на лице его удивление и смешное сумеречное счастье. Мишу несут по улицам, скандируя и приплясывая, прямо в здание ресторана «Вчерашний Аргонавт». Толпа скрывается в помещении ресторана, и на двери его с внешней стороны вывешивается плакат «Арендовано на неопределенный срок».

С этой секунды жизнь Миши меняется будто бы навсегда. В шесть утра он должен просыпаться и убирать зал, освобождая его от последствий вчерашней попойки, потом следует холодный душ, переодевание и прием делегаций и частных лиц, в среднем до восьми банкетов подряд, где каждый пропущенный Мишей тост воспринимается всяким присутствующим как доказательство недовольства Миши своим освобождением. Поэтому Миша пьет каждый раз по две порции вместо одной, чтобы продемонстрировать всем, как он рад свободе. После этого Миша идет с новообретенными друзьями на рыбалку, потом на занятия у-шу, на футбол, на теннисный корт, прыгать с парашютом и лазить по скалам. Вечером скромный ужин в компании трехсот ближайших друзей и четырехсот пятидесяти нежных подруг с вином и танцами. К трем часам утра наступает время заняться здоровым сексом, ведь каждая из полутысячи его новообретенных подруг желает собственными глазами удостовериться в том, что Миша является полноправным представителем сексуального большинства, и что пять-шесть барышень в ночь ему не в тягость. Мише нелегко, но он не ропщет и не жалуется, лишь бы не возвращаться в тот ад, которым стала для него супружеская постель.

Все это время, то бишь шестнадцать полновесных суток, Маша сидит напротив ресторана, на деревянной скамейке и, несмотря на чудовищную жару, нет ни капли влажной на ее правильном бледном лице. Она, не прерываясь ни на секунду, беседует по мобильному телефону, отвлекаясь лишь на то, чтобы подкрасить губы или прикурить новую сигарету. По прошествии шестнадцати суток вакхически румяный, загорелый и мышечно окрепший Миша появляется на ступенях ресторана в обществе того самого скромного юноши.

— Прости, друг! — говорит юноша Мише. — Дума подписала декрет о твоем возвращении в семью. С тех пор, как Штрыков-компани приостановила работы, приток иностранных туристов в Ялту упал в четырнадцать раз, а это смерти подобно для всей экономики края.

К этой секунде в глазах Миши накопилось столько удивления, что даже я, наблюдавший сцену с борта круизного теплохода «Герника», не выдержал и набрал телефон Штрыков-компани, чтобы сделать заказ на взаимовыгодных условиях.

Маша и Миша, глядя друг на друга с удивлением и страхом, как впервые обретшие друг друга шекспировские любовники, входят в спальню. Маша одевает на Мишину шею нестрогий ошейник с цифровым замком и привязывает поводок из волокон гибискуса к заботливо вделанному в стену кольцу. Миша садится на корточки и запевает старую студенческую песню про Наташку. Под звуки сей незатейливой мелодии Маша засыпает на две недели, на протяжении которых я могу безвозмездно наслаждаться обществом Миши, с тем чтобы к пробуждению Маши подготовить серию плакатов, в которой без открытой пропаганды гей-проституции должны на высоком полиграфическом уровне рекламироваться уникальные достоинства Мишиной задницы.

Сентябрь. Симферополь. Бархатный сезон. Штрыков-компани закрыта за неуплату налогов. Я, Миша и Юра сидим в уютном баре на первом этаже летнего офиса Штрыков-фэмили. Отсюда открывается замечательный вид на палаточный городок, выросший прямо на пляже. Несколько молодых загорелых парней бросают через сетку мяч, кажущийся овальным из-за марева и сухого вина. На крыше одной из палаток черным маркером написано: «Присутствие Девушек Нежелательно». Мне отлично известно, что каждый юноша, проживающий в этом городке, имеет номер на внутренней стороне бедра, указующий на его место в очереди, известен мне и тот печальный факт, что в этом сезоне Штрыков-фэмили сможет удовлетворить только первые шестнадцать тысяч номеров, да и то лишь тех из них, кто имеет диплом «Официальный друг Штрыковых». Остальным придется подождать, как бы ни прыгали они по пляжу за этим дурацким мячом в надежде привлечь Мишино внимание.

— Скажи ему… — шепчет Юра Мише.

— Сам скажи… — отвечает шепотом Юра.

— Хорошо, я скажу, но тогда следующий твой отгул ты посвятишь мне.

— В следующий Мишин отгул, — парирую я, — мы идем с ним в аквариум плавать с крокодилами. Так что вы мне хотели сказать, молодые люди?

— Извини, Вадим, — шепотом тянет Юра. — Я знаю, что ты не хочешь браться за старое, но мы больше не в силах ждать.

— Так вы опять за свое, — отвечаю я. — Я уже говорил, что терпеть не могу невербального экстремизма. Ведь все в этом мире начинается как здоровое развлечение, а кончается выгребной ямой. Зачем обижать человека. Ведь всякий пароход в конце концов сам развалится и затонет…

— В таком случае, — замечает Миша, — на следующий отгул мы с Юрой пойдем в музей двадцати шести Бакинских коммунаров. Это будет и осторожно и поучительно.

Я вздыхаю обреченно и лезу в свой кожаный бэг. Я лезу в кожаный бэг и извлекаю оттуда дамскую бриллиантовую булавку.

— Нет! — Юра жестом профессионального боевика отводит в сторону мою руку. — Надо наверняка. Не меньше десяти килограммов тротилового эквивалента.

— Такие милые люди… — искренне удивляюсь я, — а говорят о каких-то килограммах тротилового эквивалента… — и снова, к своему великому стыду, лезу в сумку и отдаю Юре то, что, грешным делом, берег для себя, — нательную авиабомбу, выполненную в виде гранатового медальона с портретом президента Кеннеди, управляемую щелчком пальцев на расстоянии до четырехсот километров.

Миша прячет полученное в карман, когда из репродукторов раздается Машин ласковый голос: «За работу, мальчики!» И Миша возвращается в постель, Юра за мониторы береговой охраны, а я к осточертевшему макинтошу, лабать очередной проспект, рекламирующий мазь из Голливуда и простыни «Контрэнурез», официальный дистрибьютор в России «Штрыков-фэмили».

Вечером следующего дня мы вчетвером, то бишь Миша, Маша, Юра и я, отдыхаем на отдаленном пляже, где нас неспособны отыскать даже самые восторженные поклонники Мишиного таланта. Маша настояла на том, чтобы этот Мишин отгул мы провели все вместе. Маша, на шее которой уже красуется медальон, входит в теплую многослойную воду и быстро, умело плывет к самому что ни на есть горизонту. Как только ее голова становится не видна даже в бинокль, Юра щелкает пальцами, и бриз приносит нам легкий запах дыма и грохот отдаленного взрыва. «Эхо великой войны!» — сквозь зубы шепчет Миша. «Да, наверное, фашистская мина», — соглашаюсь я. Мы собираем в корзины остатки ужина и едем домой. Слезы стоят в наших глазах.

На месте родного офиса мы обнаруживаем воронку в двадцать метров глубиной, тройное оцепление и следственных экспертов.

— Что это значит? — задает Юра логичный вопрос.

— Ах, — отвечаю я. — Забыл вам сказать, я сегодня утром подарил Маше копию медальона со стекляшками вместо гранатов, ведь такие дорогие украшения на пляж не одевают.

— Как ты смел! — на лице у Миши неподдельная ревность.

Из дыма, сумбура и пламени появляется Маша, по правую руку от нее человек в форме, по левую тоже человек и тоже в форме, но другого цвета.

— Дорогой Юрий, — эротичнейшим шепотом произнесла она. — Вы как начальник охраны должны понимать, что такой случай не останется для вас без последствий. А вам, Вадим, придется вопреки вашим вкусам избегать садомазохистских ноток в рекламной продукции, которую вы производите. Мишеньке же моему придется попотеть, так как для фирмы начнутся нелегкие дни…

Всякий разумный человек, сподобившийся прочесть все вышеизложенное, несомненно понял, что описываемая ситуация никак не могла тянуться бесконечно долго, и, несомненно, любопытный читатель, а умный читатель всегда любопытен, в отличие от умного простого человека, хочет знать, чем кончилось все это безобразие. А кончилось оно так.

Однажды, когда мы вчетвером отдыхали в креслах после напряженного рабочего дня, я встал, подошел к магнитофону и выключил надоевший уже «Май блуди валентайн», на место оного я поместил кассету, которую слушал последние несколько дней:

…Последний из журавликов упал из детских рук, И девочка не выжила, как многие вокруг.

Можете себе представить, что Маша до этого дня ни разу не слышала этой песенки. Перед последним аккордом она разрыдалась, и хищная косметика черными ручьями поползла поверх белой пудры ее стареющего лица. Миша, впервые увидевший Машу в таком положении, встал во весь рост и грохнул кулаком по столу. Потом молча собрал вещи, молча открыл сейф и забрал принадлежащую ему по праву половину семейного бюджета, вышел на улицу, поймал такси и ринулся внутри оного в сторону аэропорта с твердым намерением лететь в Аркадию, в Адриатику, на Лесбос, на Мадагаскар, на полярную станцию «Мир», куда угодно, где можно отдаваться ни за грош.

Юра же пытался его догнать, поскользнулся, ударился о кафельный пол головой, получил травму головного мозга и через месяц поступил в военное училище.

 

Пассажир «Скорой помощи»

В одну ночь весь снег провалился сквозь землю, пахучий глинозем просох, и мне стало паршиво. Если тебе паршиво, не мучай себя вопросом, отчего оно так, а то замучаешь до смерти. Паршиво, это когда болит голова справа от тебя в двух метрах расстояния от начищенного ботинка, в связи с чем не помогут тебе лекарства и советы психоаналитика.

Я стоял на глухой окраине немереного районного центра, и острейшая травка пробивалась сквозь апрельскую корку на патентованном подмосковном суглинке. Ни автобусы, ни машины принципиально не посещали этот район, ибо в двадцати шагах от меня врос в землю самый злой на планете гаишный газик, и не было сил у меня на пеший переход к земле обетованной со всеми ее уютными барами и крахмальными простынями после ванны с гидромассажем.

Я ждал транспорта уже два часа, и вокруг стемнело, и последняя из птиц уронила белую каплю на мой воротник и забылась на лету кошмарным сном. Я ждал транспорта уже два часа, и он явился мне в виде грязно-белой коробки «Скорой помощи», похотливо стерильного непристойно неприкосновенного экипажа, бешено дребезжащего всеми своими посттрамвайными жестяными частями, полуоконными стеклами и чутко спящими в пыльных футлярах под сиденьями никелированными инструментами. И весь этот ослепляющий в лоб фарами ужас я остановил одним универсальным жестом правой руки и бесстрашно забрался к нему внутрь, чтобы двигаться в любом направлении, угодном повелителям вышеобозначенного сакрального средства передвижения.

Внутри в полумраке, в смешанном духе формалина, карболки, мужского пота, французского одеколона и детской мочи, всплыли три лица. Одно неправильное и страшновато красивое, длинное и до боли выбритое; второе — круглое и добродушное, такое в представлении моем должен был иметь гроза зарвавшихся студентов — милейший Порфирий Петрович; и третье — юношеское, пристойно спитое с нездоровым румянцем и красноватыми белками глаз, намекающими на эфедрин и ночные бесконечные беседы вплоть до неподконтрольной эякуляции. Был еще водитель, но я видел лишь его спину, и спина эта не сказала мне ни о чем.

— Куда тебе, родимый? — спросил Порфирий Петрович, и я махнул рукой в направлении лобового стекла.

Вобравший меня экипаж прыгнул вперед, а ментовский газик так и пропал за нашей спиной в непотребной сухости вечернего апреля.

— Меня покусала собака… Большая, лобастая… — тихонько шепнул мне длиннолицый. — Хочешь, покажу?

Мне было неудобно отказаться, и он распахнул халат, продемонстрировав грязноватый бинт на голой лодыжке, а кроме того, ведь под халатом у него ничего не было, еще и кудрявый ромб внизу живота и длинный с обнаженной влажной головкой пенис.

— Тебя Никитой зовут? — осведомился Порфирий Петрович. — Так и запишем… Вот, взгляни, фотография моей жены.

Он протянул мне фотоснимок с оранжевым полукруглым женским лицом на нем, и через полминуты забрал его обратно.

Обладатель длинного пениса насторожился.

— Менты… — грустно и длинно произнес он, и правда, прямо по центру заднего стекла расположились два мохнатых огня — фары того самого злополучного газика.

Эфедриновый юнец нервно заерзал на сиденье и запричитал.

— Господи, за что ж это, я ж альтернатива, меня ж забреют, это ж служебная машина, а мы ее в личных целях, мамку паралич разобьет, папка сопьется совсем, рыбки в аквариуме подохнут, у нас же ящик водки под сиденьем.

— Ничего… Ничего… — прошептал Порфирий Петрович мне. — Ты раздевайся и ложись на кушетку, мы тебя ремнями пристегнем, будешь больной, выберемся, главное без особого цинизма.

Я торопливо разделся в тесной болтанке, и меня натурально пристегнули ремнями к кушетке лицом вниз, положив под подбородок подушку для вящего удобства. Я видел, как дрожит мальчишка, слышал, как хрустят суставы пальцев длинночленого, как посмеивается тепло Порфирий Петрович, а фары милицейской машины так и висели посреди заднего стекла, не приближаясь и не отставая, просто черт его знает что.

Нервозность экипажа достигла апогея.

— Дальше так нельзя, — оборвал длиннолицый. — Надо что-то делать. — Он пробрался по качающемуся полу и встал на колени передо мной так, что член его оказался перед моим лицом, но теперь пенис этот стоял и раскачивался, задевая кончик моего носа. Сердце мое работало, как поршень, вгоняя в голову и плечи словно бы ледяной и чудовищный газ. Я заметил, что длиннолицый держит в правой руке скальпель, он не угрожал мне, просто вертел его в пальцах.

— Ну, что же ты, давай! — с дрожью в голосе процедил он, и я к своему удивлению вдруг начал сосать этот длинный сочащийся член, а длиннолицый водил длинным сухим пальцем по моему загривку, по ложбинке на спине, и сердце мое вдруг вместо ледяного газа стало качать к голове теплую липкую жижу, и слезы выступили у меня на глазах. Я даже не заметил за этим занятием, как Порфирий Петрович пристроился к моему заду, а просто понял в какой-то момент, что тяжелые, мягкие удары по ягодицам моим продолжаются уже минут пять. Я пошарил в полумраке и нащупал член юнца, мягкий, не стоящий, напуганный. Я вертел его, мял в пальцах, трепал, а он все не хотел и не хотел вставать… Интересно, что обо всем этом думал водитель.

Член юнца все же встал в моей руке и тут же брызнул мне на спину, и на стекло бокового окна, это спровоцировало то, что в рот мне потекло, и я проглотил горьковатую теплую муть, сладкую и отвратительную.

Только Порфирий Петрович еще некоторое время мучил мою вымазанную в вазелине жопу, но и тот отвалился потный и как-то мучительно скромно сел на боковое сиденье.

Я огляделся и понял, что машина остановилась напротив моего подъезда. Меня развязали и сунули в руки мне узел с одеждой.

— Ладно, беги домой, — буркнул уютно Порфирий Петрович. — А то у нас сегодня еще прорва пациентов.

Я поднимался голый по лестнице, и было уже четыре утра, и задница моя болела, но паршиво больше не было, напротив, внутри меня стояла стеклянным столбом какая-то нечеловеческая изматывающая эйфория. А «Скорая помощь» со своим причудливым экипажем неслась уже где-то по щербатым совковым хайвэям в сереющей ночи, прошитой светящимися нитками поездов, покрытой сухой ядовитой пылью, обалдевшей от близкой, желанной, но все еще не желающей распахнуться огромной весны.

 

Каштанка

От зеленой густоты воды поднимался косогор, упираясь нижним краем в кирпичное строение без крыши. Я приходил на гребень косогора читать, а в кирпичном строении жили собаки.

Среди собак имелся маленький смешной песик темно-коричневой расцветки, я прозвал его про себя Каштанкой, он-то и интересовал меня пуще книг, которые я приносил с собой.

Песик этот с завидным упорством каждый вечер прибегал в развалины, таща с собой ломоть какой-нибудь еды, в несколько раз больше его самого. Однажды он принес туда батон колбасы, который пропал у меня из холодильника утром. Он начинал есть, радостно визжа, и всегда в этот момент появлялись три здоровенных кобеля, и начиналась жестокая собачья дележка жратвы. Шерсть летела клочьями, а песик вжимался в угол и, поскуливая, глядел, как жрут добытое им мясо. Потом кобели имели его по очереди. Что странно, они никогда не занимались этим друг с другом. Чем чаще я наблюдал сию собачью несправедливость, тем сильней мне хотелось забрать песика себе, тем более, что кражу колбасы из холодильника могла совершить лишь только очень умная собака.

Однажды, возвращаясь с моря, я увидел Каштанку, он трусил по направлению ко мне и в сторону пляжа. Более удобного случая свести знакомство нельзя было представить. Каштанка взял у меня котлету, но когда я хотел его погладить, он как-то по-особому весело завизжал, но одновременно оскалился, и шерсть стала дыбом на его спине. Тут же из-за кустов появились те самые три огромные пса. Один стал за спиной у Каштанки, а двое по бокам от него. Каштанка зарычал на меня так просто и уверенно, как может рычать только очень большая и сильная собака, и мне вдруг стало страшно.

 

Зеркало

Выпивать нехорошо, это факт, а я вот взял и выпил. Только что я был среди бархатных гардин, трогал чьи-то голые ноги, тушил сигарету о спинку кресла, и вот я уже убегаю и очень боюсь поскользнуться, и неритмичный мокрый топот за моей спиной все ближе, и какая-то звезда сквозит в мокром асфальте, в окне пустых дач, и убежать я не смогу, это непреложный факт, потому что легкие мои прокурены, а сам я высокий и хлипкий недоносок, манерный ошметок провинциальной моды, смазливый слизняк со студенистой волей, и страх мой бежит впереди меня, а за мною гонится здоровяк со сросшимися бровями и сорванным ногтем на большом пальце правой руки.

Каждый день, когда я проходил по этой улице, он глядел на меня с нехорошим тупым спокойствием. Он не говорил мне ни слова, но мизинцем правой ноги я чувствовал, что однажды он захочет меня изнасиловать, выебать жестоко и грязно, но без садистской истерики, и после этого я не смогу уже больше спать ни с Димой, ни с Женей, у меня уже не будет стоять, и мне останется лишь умереть.

Я должен был давно переехать в другой город, купить пистолет или хотя бы просто перестать ходить по той дороге, однако вместо этого я с сопливой обреченностью ежедневно дефилировал мимо него, непроизвольно начиная манерничать перед ним, заигрывая, поглядывать на его не меняющееся лицо. Возможно, я просто попал в зависимость от адреналина, который вздергивал меня на небеса, стоило мне заметить издалека эту сутуловатую фигуру.

И вот сейчас он гонится за мной, и что же я делаю, как же я поступаю в такой ситуации? Я достаю из кармана зеркало, карманный кокетливый приборчик и вижу в нем свои испуганные подведенные глаза, черные крашеные волосы а ля Калвин Кляйн, а другой рукой достаю расческу и причесываюсь. Я причесываюсь на бегу, и с каждой минутой лицо мое в зеркале становится спокойней и ясней, и муть ужаса в глазах сменяется каким-то иррациональным расчетом.

Я не понял, в какой момент в зеркале появились сросшиеся брови, а ноготь на моем пальце превратился в старый заскорузлый шрам. Скорее всего, это случилось, когда я выронил расческу. Я все-таки догнал его, он упал на траву и лежал у моих ног, глядя снизу вверх собачьими глазами. Я поднял его с земли и отряхнул этого мальчишку, после чего поступил единственным возможным в подобной ситуации образом. Я улыбнулся ему, спустил свои брюки и подставил ему задницу.

 

Юра и Алеф

В том-то и дело, что гении бывают разные, и любить их надо во всех ипостасях. Одни гении играют целыми днями в «66», а другие возводят полезные механизмы. Я знавал гения, который умер через три часа после рождения, но все же успел оставить после себя около полусотни отличных картин, а друг мой Боря часто с усмешкой рассказывает о другом гении, прожившем до двухсот с лишним лет и не заработавшем даже на хлеб с маргарином. Я стараюсь не иметь среди своих знакомых много гениев, так как у всех у них есть глупая привычка поедать в приличном обществе собачьи консервы. А представьте себе приличное, даже несколько чопорное общество, что вот оно сидит и, к примеру, общается, и тут три или четыре гения одновременно, как по команде, выхватывают свои банки с собачьими консервами и начинают поедать их с громким чавканьем. Разумеется, какая бы приятнейшая атмосфера ни создалась бы в обществе к этому моменту, она сразу же оказывается погублена. Оттого приличные люди гениев у себя не принимают. Однако я гуманист и пускаю к себе гениев, конечно, лишь тогда, когда у меня в гостях нет никого из приличных людей. У меня даже всегда есть в запасе банка Педигри Пала в качестве угощения. Только ведь я какой-то совсем не приличный человек, и поэтому никто из гениев не станет при мне питаться собачьими консервами.

Одного из наиболее любопытных гениев, посещающих мой дом, зовут Юра. Он обожает писателя Бруно Шульца, ведь все гении обожают того или иного писателя, хотя многие из них и скрывают это. Похож Юра на студента Ансельма, или даже скорее на студента из какого-либо романа Майринка, хотя он и стремится походить на лирического субъекта Бруно Шульца. Однако что бы он с собой ни делал, Ансельм лезет наружу из всех отверстий его тела, такова уж печальная судьба всех подлинно гениальных натур.

Однажды Юра зашел ко мне, чтобы поделиться планами на будущее.

— Последнее время, — сказал он мне, — многие молодые люди на улице стригутся налысо, а потом убивают и насилуют приличных людей, поэтому я всегда испытываю страх, когда шнурую ботинки.

— Нам-то с тобой ничего не грозит, — ответил я, — ведь мы-то люди совсем не приличные.

— Не скажи, а вдруг я завтра неожиданно стану похож на лирического субъекта Бруно Шульца. Этот самый субъект очень приличный человек.

— Какой же выход ты для себя видишь?

— Я хочу стать настоящим гением.

— А разве ты не настоящий?

— Конечно же, нет. Настоящий гений должен насиловать мужчин на улице.

— Господи! Столько возни, опасностей, возможно, шума, и главное — насилия. Зачем тебе все это нужно?

— Затем, чтобы подобраться к Алефу.

— Да-да, конечно, все гении стремятся к Алефу. Ведь Алеф может быть полезен как для подглядывания за совокуплением совершенно посторонних людей из любой точки пространства, так и для того, чтобы телепатически поднимать на воздух волостные и губернские центры.

— Что ты, я совсем не хочу использовать Алеф в наступательных целях. Просто, обладая им, я смогу больше никогда не шнуровать ботинки.

— Это, конечно, выход, но почему ты решил, что наиболее удобным путем к Алефу являются серийные изнасилования мужчин на улице?

— Это подсказала мне моя интуиция.

Мне было нечего возразить, так как я знал отлично, насколько для всякого гения важна его интуиция.

На следующий же день Юра приступил к исполнению своих планов. Однако ему не везло. В первый раз с непривычки он случайно изнасиловал женщину, а во второй раз ошибся еще более роковым образом — принял за мужчину регулировщика на перекрестке, и за попытку изнасилования оного был сначала помещен в каталажку, а потом, ведь мир не без добрых людей, его перевели на принудительные работы в мастерскую безногого плотника.

Должность, которую он принудительно занял в мастерской, называлась «оператор безногого плотника». Обязанности его состояли в следующем. Утром он должен был разбудить безногого плотника и, разделив с ним скудную трапезу, поместить его на специальный стул перед верстаком. Плотник начинал работать, и работал до вечера, все это время Юра обязан был сидеть на лавочке в двух метрах за его спиной. По окончании работ Юра мог помочь безногому в распитии спиртных напитков, и после этого отнести его на ложе.

Плотник был очень мускулистым и голым мужчиной, ведь работал он очень усердно, а зарплату получал столь мизерную, что на покупку элементарных штанов ему не хватало средств, да штаны и не были ему необходимы, ведь по причине отсутствия ног плотник никогда не покидал мастерскую.

Узнав о том, что случилось с Юрой, я сразу начал готовить его побег. Я купил ножовку по металлу, кусачки для колючей проволоки, пистолет, стреляющий абсолютно несмываемой нитроэмалью, и, уволившись с места работы, стал проводить тягучие летние дни на пляже с сигаретой, обдумывая план операции. Я хотел придумать идеальный способ побега, ибо мне не улыбалась перспектива оказаться на одной лавочке с Юрой.

Просиживая на лавочке по двенадцать часов за спиной плотника, Юра вынужден был искать нового применения своим гениальным способностям, и он, не долго думая, употребил их все на созерцание погруженного в работу мужского тела. И странное дело, чем исступленнее Юра созерцал плотника, тем с большей энергией тот работал, и наоборот, чем активнее трудился плотник, тем исступленнее Юра его созерцал. Через неделю такого трудового состязания в момент окончания рабочего дня Юра испытал эякуляцию, и, если Юру не обманывали собственные его глаза, безногий плотник ответил ему тем же.

Дни шли своей чередой, и водоворот сотрудничества все глубже всасывал Юру. Уже через час после начала рабочего дня от созерцания Юра впадал в какой-то сладкий, напоминающий глубочайший оргазм, транс, сопровождающийся грезами. Что только не проходило перед его внутренним взором в то время, когда физические глаза его оставались прикованы к перекатывающимся буграм мышц на плотничьей спине.

Он видел, как катятся блестки яркого мусора по улицам Нью-Йорка, как в парижском метро мочится на рельсы больной псориазом эфиоп, как потеют твердые грудки под кухлянкой молоденькой эскимоски, как веселый, но некрасивый молодой человек играет сам с собой в теннис, и как за ним наблюдает смазливый подросток, затягиваясь сигареткой с кокаиновой пастой внутри, а потом волны Атлантики несли в сторону Ирландии похищенный ими на траверсе Мадагаскара пляжный буй, и еще огромное количество самых разнообразных рыб, змей и кур с попугаями, и, конечно же, мусор и опилки, деревянные и железные, алмазная пыль, обрезки помидоров и банановая кожура. И еще грибы трубчатые и пластинчатые, шампиньоны и псилоцибины, и спорынья на пшеничных колосьях в ультрафиолетовой украинской степи, выхваченная желтым конусом мотоциклетной фары.

Да, забыл сказать, что грезилась Юре также невероятных размеров карусель типа Колеса Обозрения, с автомобильными покрышками вместо кабинок.

В тот день, когда, в ходе соцсоревнования, производительность труда безногого плотника достигла четырехсот семидесяти шести изделий средней сложности в минуту, Юра вдруг ощутил, что умер от оргазма в конце трудового дня. Он очнулся от клинической смерти и увидел, как безногий пьет из горлышка спиртное, абсолютно не желая с Юрой, который типа того что и без этого дела находится уже в коматозном состоянии, делиться. В итоге безногий плотник, выпив на голодный желудок двойную вечернюю дозу напитка, опьянел до состояния неподвижности, в котором, наверное, находится безногая свинья. Юра, злобный от совершенной по отношению к нему несправедливости, при помощи столярного шила и химического карандаша нанес на правую ягодицу плотника забавную, по его мнению, татуировку.

Шесть месяцев прошло с начала юриного заключения, когда мне в голову наконец пришел поистине выигрышный план. Тем же вечером я приблизился к злополучной мастерской и немыслимыми клещами содрал с двери кодовый амбарный замок. Проникнув вовнутрь, я обнаружил совершенно нагого мужчину без ног, спящего на верстаке, и Юру, бледного, с блестящими глазами и трепещущего; все вокруг устойчиво пахло спермой.

— Юра, — сказал я, — мне удалось в девственных дебрях болота, которое является центром нашего города, возвести хижину. Пойдем со мной, мы поселимся там и станем заманивать случайных прохожих к себе пожеланиями нечаянных радостей, а заманив, насиловать их на пути к далекому Алефу.

В ответ Юра ткнул пальцем в правую ягодицу безногого мужчины, спящего на верстаке, и я с удивлением обнаружил там первую букву Торы, грубую, зеленую и расплывчатую, но от этого лишь более матерую и убедительную.

— Неужели правда? — спросил я.

— А кто тебе сказал, — ответил мне Юра, — что Алеф должен быть похож на банку из-под собачьих консервов?

 

А в середине ничего нет

Сколько можно? А сколько нужно, столько и можно.

— Знаешь, — сказал я, — в конце концов каждая наша встреча наводит непристойнейший шухер в моем размеренном и сугубо буржуазном существовании. — Ведь мой хваленый экстремизм — миф из мифов, и всё, чего он добился в жизни своей, — это того, что вошел, наконец, в мифологию. Я буржуа, у меня есть жена маленькая и белая, как Orhideae или Hrizopa. Жаль, что «z» на «ж» в латыни меняется не так легко, как в русском. У меня есть и любовницы, они избраны в связи с пристрастием моим к жировым отложениям на животе и ягодицах. Они множатся и плодятся, и поедают друг друга, как простейшие или как самоеды, во времена Екатерины однозначно признанные простейшим и примитивным этносом, и тяга моя к этому клану объяснима лишь героям-любовникам эпохи неолита да мне самому, коему не суждено далеко убежать от обезьяны. И, в конце концов, почему мы сегодня должны были дожидаться, когда заснет этот малознакомый молодой человек, изуродовавший своими зубами мою крайнюю плоть, для того, чтобы поебаться, как люди. Давай изобретем формулу отношений, сложную, как все ненужное, и простую, как плевок мимо урны. Некий позывной, услышав который, ты в момент раздашь пинки всем своим тонкочленным пассиям и примчишься на огонек моих чресл. Ты же должен понимать, что видеть твою рожу долее двух дней кряду, мягко говоря, неуютно, а прожить в отсутствии оной более полугода возможно, лишь находясь в колонии строгого режима. Не слишком ли витиевато я изъясняюсь?

— Нет! — ответил он.

— Ты должен понять, что необходимо что-то записать, а потом как-то этому следовать. Десять заповедей, декларация о правах человека, устав команды Кусто, моральный кодекс строителей коммунизма, живут же люди! Пишут, а потом живут. Не всегда соответствуют, но ведь стараются, временами — жизни кладут на это самое старание. Многие гибнут, так сказать, на этом пути, им ставят вертикальные камни, и на оных надписывают то, что потом уже никто и никогда, кроме ближайших родственников и археологов, не читает. Потому что грешно читать такие вещи. Так что надо нечто написать, и у меня есть по этому поводу неплохая идея.

— Ты писатель, ты и пиши! — ответил он.

Тогда я перевернул его на живот и при помощи машинки для издания татуировок, сделанной мной специально для этого случая из советской электробритвы семьдесят восьмого года выпуска, трехножовки фирмы «Харьков», сделал надпись на его теле, скажем проще, в области его задницы, в том единственном месте, которое он сам никогда не сможет увидеть, даже воспользовавшись двумя зеркалами, координаты местоположения этого региона мужского организма умрут вместе со мной, ибо я опасаюсь подделок. Однако содержание этой надписи, я, как человек бесстрашный, готов поведать кому угодно:

«А В СЕРЕДИНЕ НИЧЕГО НЕТ».

 

Сказка о мальчике, который наступил на хлеб

Леша Герасименко был очень нехорошим молодым человеком. Папа щедро давал ему деньги, а он вместо того, чтобы раздать их нищим или купить цветов для мамы, проматывал все в компании таких же плохих ребят, как он сам.

Леша работал в отделе по борьбе с наркоманией среди школьников, но, конечно же, не был честным борцом против социального зла. Выследив компанию юных наркоманов, Леша и его друзья-сослуживцы хватали ребят и везли их на какую-нибудь злачную квартиру. Там они, употребив отобранные только что наркотики вовнутрь, вступали в интимную связь с подростками, которых запугивали предварительно пистолетом и служебным удостоверением.

Но и этого было мало молодым повесам. Удовлетворив свою похоть, они обычно расставляли в большой комнате стулья, как в театре, сажали на них школьников и танцевали, переодевшись женщинами, изображали канкан. И это была лишь прелюдия. Дальше шла главная часть представления — глумление над святынями. Леша и его друзья читали стихи Пушкина, вставляя в оные матерные слова, называли Христа обидными прозвищами и пели неприличные частушки на музыку Чайковского, особенно хорошо у них получалось под танец маленьких лебедей.

Однажды, отпустив очередную партию подростков домой, молодые повесы лежали на диване и думали, как бы им еще поглумиться над всем человеческим.

— Я знаю, чего мы еще никогда не делали! — сказал Леша. — Мы просто забыли, что хлеб всему голова. Если я встану на хлеб, то мы в какой-то мере поставим все с ног на голову.

Он принес из кухни буханку черного хлеба, встал на нее, и тут же провалился в тартарары, ко всеобщему изумлению.

Несколько минут он несся, сидя верхом на буханке, через какой-то пурпурный простор, и вдруг врезался в огромный пенис, торчащий из булькающей и крайне сексуально выглядевшей жижи. Леша упал на небольшой островок у подножья живого члена и огляделся. Точнее, не успел он оглядеться, как оказался зажат между двух то ли чертей, то ли сатиров, один из них тут же пристроился сзади, а второй, угрожая лопаткой от тортов, сунул ему в рот. Третий же черт, вооружившись очень изящной плеткой, стал охаживать Лешу по спине. Сначала Леше понравилось, однако черти были чересчур неутомимы, а из булькающей пучины прибывало им подкрепление.

— Ребята, сколько же вас? — спросил Леша.

— А ты знаешь, сколько чертей может уместиться на острие иглы? — переспросил тот, который с плеткой.

Лешу привязали за ногу, бог его знает к чему, и стали иметь в рот, висящего вверх ногами. Потом мочились на него, а двое щекотали ему пятки, отчего Леша смеялся так, как не смеялся никогда в жизни. Потом все расступились, и пришел черт с кастрюлей горохового супа. Лешу поставили раком, и он лакал суп, пока кто-то засовывал ему в зад пушечные ядра. Гороховый суп произвел свое действие, и ядра вылетали со свистом из жопы его в черное небо, чтобы стать там звездами.

Однако и чертовски неутомимые существа иногда устают. Черти легли на красный песок, обмахиваясь чем-то, что Леша обозвал про себя жасминовыми тирсами.

— Ну, теперь все? — осведомился Леша.

— Нет, — сказал черт с плеткой, — просто теперь его очередь! — и он показал на тот самый, огромный, торчащий посреди острова пенис.

— Хлопцы, помилуйте! — завопил Леша.

На лицах чертей образовалось грустное разочарование и неподдельное удивление.

— Так ты его не хочешь?

— Нет, я уж ничего не хочу!

— Может, тебе с нами не нравится?

— Да как вам сказать, вообще-то не особо!

— Тогда какого хрена ты, козел, залез на буханку?

Леша ощутил могучий пинок под зад и вылетел из тартара прямо в свою комнату, шлепнулся на кровать и зарылся лицом в подушку. Ему было как-то сладко неподдельно томительно грустно, словно кончилось что-то важное, и дальше будет совсем иначе, и надо, наверное, радоваться, а вот вместо этого лежишь, ревешь, как последний зануда.

 

Чудаки

А поезд летел наподобие поезда по степной степи мимо колоколен и башен непонятного назначения. Расстояния от одного места до другого можно в этих местах сравнить лишь с несравненным. Например, с пропащей пропастью между собственными вашими ртом и пенисом. Близко, но непреодолимо. Непреодолимо близко.

Петр и Олег лежали в лежку на нижней лежанке пустого купе. Петр занимался тем, что спал с Олегом, Олег же старался лишь не уснуть, он не любил Петра, он любил путешествовать. Петр глубоко вошел в Олега, чего ожидать было странно при его короткой длине, когда дверь купе открылась, и в открытую дверь вошли влюбленные, точнее новобрачные. На девушке была вуаль, а под вуалью были огромные серые глаза, в которых вверх ногами был изображен бывший за окном пейзаж, пейзаж бился внутри ее глаз, прыгал и плавно покачивался. Олег когда-то любил эту девушку, ее звали Ольга, и жила она в Кинешме. Ольга влюбилась и вышла вчера замуж, за своего мужа Василия. Ольга и Василий вошли и аккуратно уселись на край противоположной лежанки. Они были интеллигентными людьми из интеллигентных семей, они не могли себе позволить заметить того, чем занимаются Олег и Петр. Если бы они вышли сейчас обратно, то показали бы, что заметили, а для того чтобы показать, что не замечаешь, пришлось теперь смотреть на Петра и Олега во все глаза.

— Здравствуйте, — сказал Олег. — Давайте знакомиться, все-таки в одной стране живем. — Олег боялся показать Василию и Ольге сразу две вещи. Василию он боялся показать, что уже бывал в Кинешме, а Ольге он боялся показать, что стесняется любви Петра, а особенно, что его стесняет любовь Петра, раз уж Ольгу не стесняет любовь Василия.

— Добрый день, располагайтесь, — сказал Петр, он боялся, что член его упадет внутри Олега. Он знал, что Олег ему этого никогда не простит.

— Добрый день, день добрый, — защебетали молодожены счастливо и весело, — Василий, Ольга, Ольга, Василий нас зовут, зовут нас. — Ольга боялась показать, что узнала Олега, а еще больше она боялась ему показать, что всегда боялась его снова встретить.

— Вы молодожены? — спросил Олег.

— Да, — ответил Василий — совсем недавно. А вы, я думаю, студенты-геологи.

— Нет, мы спелеологи-любители, — ответил Петр, — едем в пещеры. — При слове «пещеры» эрекция его достигла невиданной мощи.

— Может, выпить для знакомства? — cказал Василий, он хотел сходить за водкой, надеясь, что за это время Петр закончит с Олегом, а потом Олег выяснит отношения с Ольгой. Василий знал, что у Ольги что-то было с Олегом, а Петр показался ему просто хорошим человеком.

— Давайте, давайте, — с алкоголической похотью причмокнул Олег, — у нас с собою туточки есть две парочки беленькой, и наливочка для девочки. — Он приподнял не вставая, сумку. — Ишь, звенят эротически.

— Давай только сядем, — сказал Петр. — Мне не дотянуться.

Петр и Олег сменили позу, теперь Олег сидел у Петра на коленях и осторожно извлекал из сумочки тепленькие бутылочки, колбаску, малосольные огурчики. Застенчивая Ольга шинковала консервным ножом пирожки, созданные мамой ее мужа. Петр подпрыгивал в такт движению поезда, чтобы сохранить достоинство.

— Ну, что, по одной, за знакомство, — Олег хватанул и сделал огромные глаза, поезд тряхнуло, и ему показалось, что его посадили на кол. Алкогольное тепло заполнило желудок, и Олегу почудилось, что он начинает влюбляться в Петра.

Тяпнули еще по две. За «охоту» и «земледельца».

— А где вы будете жить, работать? — осведомился Петр. — Сейчас молодоженам тяжело и страшно, время такое.

— Родители обещали позаботиться, хотя нам перед ними и неудобно, — ответила Ольга.

— Если будет трудно, обращайтесь к нам, вот вам визитки. — Олег протянул новым друзьям два бумажных прямоугольничка.

— Ну, это еще неудобнее. — Василий покраснел.

— И почему мы, русские, живем всегда в неудобном положении? — Ольга покраснела пуще своего мужа.

— Единственное место, где я чувствую себя уютно, — грустно прошептал Василий, — это лоно православной церкви.

— Да, — подтвердила Ольга, — мы решили строить семейную жизнь по законам веры. Мы православная семья. Давайте выпьем, чтобы наша вера не оскудевала.

Выпили. Солнце сквозь стекло трепало волосы Ольги. Петру было всё по душе, он не мог закончить и не мог отложить, ему хотелось провести так всю жизнь.

— А я далек от Веры, — задумчиво произнес Олег, — мне слаще думать, что над небом лишь небо, огромное, голубое, в птицах и насекомых.

— Да, — подтвердил шепотом Петр, — а под землей только земля, черви и ПЕЩЕРЫ.

— Извините, — осведомился Василий, — можно я поцелую свою жену? Можем ли мы нисколько не стесняться вашего присутствия? Конечно, сейчас пост, но поцелуем же не оскоромишься.

— Конечно, — ответил Олег, — мы отвернемся.

Поезд несся по русской России, и в мятущемся купе целовались счастливые Ольга и Василий. Огромная биография была у них по курсу. Напротив, глядя на пролетающие мимо церкви и стога, покачивались Олег и Петр, и не было этому конца, и поезд тонул в необъятных просторах Родины, полный добрых и счастливых людей.

 

Ну, погоди!

В конце концов, на кого злиться? Все мы в чем-то официанты. Одним это по душе (есть такой писатель Лимонов), других от этого тошнит. Все мы, в конце концов, бежим, несем куда-то поднос с вычурным нагромождением тарелок, и цена нам такова: сколько тарелок унести мы можем за один раз и сколько километров можем с ними пробежать. И всегда хочется бросить чертов поднос об пол, а когда кто-то подставляет нам ножку и поднос наконец падает, мы вместо благодарности ему, жирной свинье, после беготни пришедшей расслабиться, норовим по морде съездить. И если все-таки решаемся на этот шаг, то не видать нам больше работы, как своих ушей, а что такое официант без своего подноса — нуль без палочки.

Когда вечером я шел по улице, и этот валяющийся в кустах тип высунул ногу, о которую я споткнулся, я размышлял о вышеизложенном. Я споткнулся, упал в тот же куст и, разумеется, забыл то, о чем размышлял, навсегда. Я взял типа за ухо и стал крутить. Мне было обидно, что я больше не мыслитель.

— Если бы ты знал, кто я такой, ты бы не стал бы так со мной поступать, — заметил он.

— Ты жирная свинья в кусте, а я, бывший мыслитель, лежу рядом с тобой тут же.

— Нет, — ответил он, — я не свинья, я режиссер Котеночкин, я снял мультфильм «Ну, погоди!» и теперь отдыхаю.

— Знаешь, — я отпустил его ухо, — дело в том, что мы толком не помним, кому и куда несем чертовы тарелки. Официант не запоминает лиц. Он работает, как заведенный, как машины, мозг его или кричит, или спит, а вопрос, кому это нужно, остается без ответа. Как тут не впасть в мистицизм, как воистину не уверовать в Единого.

— Заяц и Волк, — парировал он, — обречены на вечную погоню на экране. Это закон коммерции, зверушкам неведомый. Они обречены убегать и догонять, и я ничего здесь не могу поделать. Зверушки мои равно сильны и равно порочны. Они никогда не прикончат друг друга и никогда не подружатся. А я бы хотел последнего, они отличная пара. Заяц бы гладил галстуки и готовил обед, а Волк смотрел бы на него снизу вверх, не выпуская из зубов вечный косяк. Они бы ссорились с вечера, а утром просыпались бы в обнимку. Они бы перестали выходить из дому и умерли бы от голода в один день. Я пытался свести их. Я запер их на корабле, я устроил шторм и насадил командовать судном тупых медведей, я дал Волку огромную силу легких, я бросил их обоих в трюм, наконец, и придал ручному фонарику свойства ручной гранаты. Ты видел, как счастливы они были, как смотрели, как ходили, как верили мне. Но тем, кто зимой ходит в шортах, никогда не понять тех, кто летом носит клеш. И я стал циником, а был иным, я снял много новых серий, но больше не пытался.

— Попробуй еще.

— Нет, я устал, я лежу в кустах и ставлю подножки тем, кто еще способен. У меня был план. Я хотел, чтобы, когда они гуляли по палубе, в корабль воткнулся японский камикадзе и все бы пошли ко дну. Зарубил худсовет. Сказали, что я антигуманен и рискую разрушить отношения на Дальнем Востоке.

— Официант не должен бросать своих тарелок, иначе он дерьмо, а не официант.

— Я знаю, я согласился с худсоветом.

— А что будет с нами? — я взял его за руку.

— А ты не догадываешься? Тогда мы бросим монетку.

— Если орел — всё и быстро, если решка — ничего, но быстро.

Котёночкин подбросил монету, она вертелась на фоне заката и убаюкивала, я не видел, какой стороной она упала, я уснул. Утром я проснулся один в своей постели. Я устал за вчерашний день и не пошёл на работу. За этот прогул меня и уволили.

 

Билет в оба конца

У моих родителей было две квартиры. Одна в Ярославле, другая в Москве. В детстве мне снился сон, как я взял в рот у легионера. Я состоял в четырёх политических партиях и был активистом общества «Легалайз». А сегодня мне не на что доехать до Ярославля.

Сон о легионере был таким. Меня, мальчика из сухой деревянной деревни, одетого в драную мешковину и голоногого, подобрал Он, солдат имперской армии, и горячие поножи блестели как ненормальные. Он шёл в строю и вел меня за руку, и все остальные солдаты завидовали ему, несмотря на моё рубище и голые пыльные пятки. А потом была страшная полутёмная баня, и в дымном закутке он объяснял мне, что первое, чему должен научиться воин, это вбирать в себя силу старшего. Я сосал и светился от патриотизма и приобщенности. А потом была изжога и отруби и крысы на залитой солнцем улице какой-то провинции, а мой легион топал где-то в Ливии, погружая мускулистые ноги в крепких сандалиях в тугую и синюю пыль.

С политикой у меня не получилось. Я хотел делать взрывчатку, а не клеить листовки. Я хотел взрывать ЦКовские бани, полные голых распаренных мужчин, а не читать лекции в школе тупым подросткам. Мне было нужно, а они хотели спасти отечество.

«Легалайз» оказался интереснее, мы были, по крайней мере, в подполье и узнавали друг друга в электричках по конопляному листу на майках. Кроме того, многие из нас погибали, сами понимаете — от чего, и я лил слезы на могилах часто и честно.

Но однажды случилось нечто, и это стало переломным моментом в моей биографии. Я жил у бабушки в Москве, учась на филфаке, а мои отец с матерью преподавали географию и биологию в Ярославле неопрятным школьникам. У бабушки случилось три инфаркта подряд, и я похоронил её на Ваганьково, а через два дня оба моих предка были обезглавлены и растворены в уксусе в собственной квартире неизвестным в белых кроссовках. Поскольку хоронить стало нечего, я сел на автобус и поехал в Ярославль принимать во владение недвижимость.

На пути следования автобуса имелись две остановки, и на первой же я понял, для чего был рожден. Женщины шли мочиться врассыпную, так, словно кто-то бросил их в сторону леса из огромной горсти. Они оседали под кустами, прячась друг от друга и от мужиков. Мужчины же шли в лес строем, по тропинке, протоптанной предыдущими колоннами. Справа и слева от тропины январский снег стал желтым и дырчатым, сами понимаете почему. Мужчины мочились откровенно и страшно, журчанье сливалось в могучий гул и от паров перехватывало дыхание. Я давно уже думал, почему гей-культура более оформлена, чем лесбийская. Почему на одно общество лесбиянок приходится восемнадцать гей-клубов. Почему женщины до сих пор прикрываются каким-то феминизмом, а мужчины давно делают искусство на основе своей ориентации. Почему у геев флаги, транспаранты, значки, подполье, где нельзя и открытая борьба, где можно, а у трибад две серьги в ухе, да и то не у всех. В тот момент я тоже размышлял об этом, мочился, смотрел, как другие мочатся, и размышлял.

Потом была вторая остановка и я ждал её уже не только из-за переполненного пузыря. На следующей остановке моя страсть оформилась и заняла подобающее ей место в моей жизни, главное место. Здесь, возле общественной тропины, я чувствовал себя самим собой. Я стал делать общее дело; при этом я понимал, что являюсь единственным его идеологом и единственным Иудой среди толпы апостолов одновременно. Я был единственным среди них, кто делал Дело осознанно, и видел, что они убьют и растопчут меня, если узнают, что я осознал то, что я осознал.

В Ярославле я продал свою квартиру — и посвятил свою жизнь Делу. Четыре года подряд я ездил на автобусах между Москвой и Ярославлем. В пути я пил пиво, потому, что оно обладает известным эффектом, я стал алкоголиком. Я продал квартиру в Москве. Денег хватило ещё на шесть лет настоящей жизни. И вот я опустился, я стар не по годам, я нищ, и у меня нет денег на билет до Ярославля. Вот я еду зайцем на электричке, но это плохая замена, я простужен, и в тамбуре собирается не более трёх человек одновременно, там тесно.

Граждане пассажиры, подайте на обратный билет. Я просто обязан вернуться в Москву на автобусе. Подайте на билет, или убейте и растопчите меня.

У моих родителей было две квартиры. Одна в Ярославле, другая в Москве. В детстве мне приснился сон, как я взял в рот у легионера…

 

Килограмм взрывчатки и вагон кокаина

— Почему мы занимаемся этим только в таком состоянии? — спросил я у голого, пульсирующего и грохочущего Димы.

— Потому что я не могу иначе. Во-первых, я вырос в такой семье, потом в такой компании, потом учился в такой школе, и в конечном итоге стал таким. Во-вторых, когда нет коки, мне откровенно паршиво.

— Но ты мне небезразличен. Давай сделаем так: пусть тебя переломает, я стану ухаживать за тобой. Ты ко мне привяжешься. Ты станешь благодарен мне по гроб жизни, долгой, совместной и счастливой.

— Без кокаина, — ответил Дима, — всем твоим чувствам я предпочту возможность забраться под лифчик уборщицы тёти Клавы. Если ты дорожишь нашими отношениями, не вздумай изменить их структуру.

— А ты сам дорожишь?

— Я ничем ещё так в жизни не дорожил.

Я встретился с нужным человеком в метро. У нужного человека были гнилые зубы. Он узнал меня по походке. Мы поехали на Лосиноостровскую. Там он должен был предъявить мне свою. Платежеспособность. Мы заключали странную сделку. Лосиноостровская — огромный железнодорожный узел. Там в одном из тупиков находилась цистерна, она была нашей целью. Мы забрались на неё. Нужный человек привязал леску к пробирке и опустил пробирку в цистерну. Достал полную. Я понюхал содержимое. Посмотрел на свои ладони, они были в мазуте.

— Кокаин настоящий, — сказал я, — у вас получилось, теперь моя очередь. Почему вы мне поверили?

— С одной стороны, у тебя явный талант и превеликая наглость. Я бы никогда не придумал поставить вагон с кокаином в тупик. С другой стороны, мы ничего не теряем. Если тебе не удастся, мы продадим это сами.

— Почему вам так приспичило завалить телебашню?

— По большому счету, из любви к искусству. Терроризм есть высшее, последнее проявление шоубизнеса. Будет время, когда кроме него не останется ничего. И потом, ты некорректен, я же не спрашиваю, зачем тебе эта цистерна, это все равно, что спросить, кто за тобой стоит.

— Никто. Я Робин Гуд.

— А я Вильгельм Телль.

Нужный человек был моим отцом.

Вечером я спросил у Димы, стоит ли, надо ли, ведь внутри Останкинской башни всегда полно народу, а людей иногда очень жалко.

— Глупости, — ответил Дима.

— Объяснись! — я почему-то стал злиться.

— Можешь себе представить, как это нас с тобой свяжет. Кроме того, я уговорил тебя обратиться к твоему отцу. Ты ещё не понял, что произошло возвращение блудного сына, и нам больше некого бояться. Потом у нас будет кока, которой хватит на всех, кто нас заинтересует. Плюс, ты же ненавидишь телевидение.

Моего плана взрыва телебашни в деталях не знал никто. Меньше всего в нем понимал Дима, хотя ему и отводилась главная роль. На нем была куртка на синтепоне, пропитанная тем, чем полагается пропитывать синтепон в таких случаях. От более или менее серьезной детонации куртка должна была рвануть с необходимой силой. Дима ждал меня в башне, чуть выше цоколя. Я позвонил в милицию из автомата и объяснил, что Дима террорист, что у него взрывчатка, что он стоит там, где стоит. От меня Дима получил инструкции: в случае милицейской экспансии бежать не на улицу, а вверх, к шпилю. Я поднялся на крышу тридцатиэтажного дома в Медведково и стал ждать. В милиции работают грубые люди, они озлоблены низкими заработками и плохой технической базой. В стране бардак. У милиции сегодня выход один: стрелять во все, что движется.

Стоя на крыше тридцатиэтажного дома в Медведково, я смотрел, как опадает, фантастично кренясь, знаменитая иголка на горизонте. В домах шипели пустые телевизоры. Ошалелые люди желали цветных картинок и бешено крутили гетеродин. В Отрадном пьяный телемастер вылез на крышу, смотреть антенну, огляделся и прошептал: «Ядрёна феня! Останкино завалило…»

Я сел в автобус и поехал на Лосиноостровскую. Они заварили нижний кран цистерны, идиоты. Пришлось заложить пиропатрон. В шуме железнодорожного узла хлопок пиропатрона потерялся, как я в толпе отъезжающих на Север спустя два часа.

Кокаин (жидкий, разумеется) хлестал из огромной трещины в цистерне, пробитой моим пиропатроном. Кокаин хлестал на ржавые рельсы, на мазут и желтые камни, грязь смешивалась с грязью. Больше всего на свете я ненавижу наркоманов и наркотики.

 

Бесы

По улице перли монотеисты. Страшно подумать, в городе три миллиона жителей, и каждый из них монотеист. Бедный Иегова. «В очередь, сукины дети, в очередь!»

Снежный покров имел такой вид, какой обычно имеет постель больного после двух недель прозябания в оной. В домах шевелились люди. Я слишком сильно чувствовал это. Наверное, я снова заболеваю.

Мы с Юрой, попивая пиво «Амстердам», изнеженно и брезгливо ползли по ночным выстуженным наглухо дворам. «Холодно!» — произнес Юра. «Здесь неподалеку живет Олег по кличке Джексон Скотт, можно пойти к нему и выпить чаю с марципанами», — ответил я. «У него не чай, а бурда, — сморщил Юра свой крысиный фас, — кроме того, эта крыса жадна до марципанов». Мы подошли к подъезду Олега, покурили, потоптались и, не желая делиться «Амстердамом», тронулись восвояси.

В это время Олег по кличке Джексон Скотт сделал скользящую петлю из мягкого пухового шарфа, привязал свободный конец к люстре, влез на стул, надел петлю на шею и, надеясь, что конструкция его не выдержит (вышеозначенные эволюции должны были толкнуть его родителей на приобретение новой кожанки для сына), прыгнул со стула. Надежды его оправдались, он рухнул на пол, на него чугунная люстра. С черепом его произошло то же самое, что с орехом в рекламе «Баунти».

Утром в институте обсуждали смерть Олега. «Прежде, чем работать со своим телом, — пропищал юноша в бронежилете, — надо проштудировать учебник по физиологии». — «В данном случае, по физиологии растений, — пробасила девушка в кепке, — дерево — оно и есть дерево». Я сделал трагическое лицо, посмотрел на Юру и выдавил: «А ведь это ты его убил». — «Ты гад!» — ответил Юра. «Нет, в самом деле, — продолжал я, — ты научил его плохому, но забыл научить тому, что к плохому надо плохо относиться». — «Отстань, гад, — подытожил Юра, — я развожу рыбок и к плохому отношения не имею». — «Скажи мне, Юра, — не унимался я, — кто хороший человек? Тот, кто разводит рыбок, или тот, кто умирает за идею?». Вечером Юра подарил мне один из своих аквариумов.

После однажды проходили мы мимо дверей дома, в котором обитали две обильно намазанные лесбиянки. «Может, зайдем, — предложил Юра, — они хорошие девушки?» — «Нет! — отрезал я, — они опять начнут при нас трахаться, а я устал желать недостижимого». Мы потоптались перед калиткой, но так и не зашли.

В это время девушки вкололи друг другу по четыре куба грязного вещества и к утру скончались обе.

«Юра, — сказал я ему поутру, — я вижу тенденцию, а когда я вижу тенденцию, я чувствую себя как волкодав, идущий по следу». «Здесь нет тенденции, — возразил Юра, — здесь только твоя паранойя». — «А у тебя прыщ на носу. Давай проверим, — я определился с нашим местонахождением, — здесь неподалеку живет мой преподаватель по практической этике. Попытаемся к нему зайти?» Мы стояли возле преподавательского подъезда. «Ну что? — задал я вопрос, — зайдем в гости, порешаем этических уравнений?». — «Пойдем лучше по домам, дома кофе и телевизор», — с выражением произнес Юра.

Утром, глядя на некролог, в котором говорилось о гибели от инфаркта Преподавателя Практической Этики, мы с Юрой курили свои сладкие папиросы. «Теперь мы легко можем убрать кого нам вздумается, вплоть до президента, надо только знать его точный адрес», — высказывал я свои соображения. «В конце концов, всякий дар должен быть оплачен, — Юра задумался. — Попытаемся заработать себе на мороженое». — «Ты сможешь достать заказы?» — я всегда был непрактичным человеком. «Это несложно. Больше всего меня забавляет, что милиция всегда будет на один адрес позади нас. Это апория, достойная Зенона,» — тяга Юры к апориям имела нездоровый привкус.

Через неделю мы заработали свою первую тысячу долларов. Сидели в кабаке, смеялись. «У тебя нет ощущения, что мы на необитаемом острове?» — осведомился я. «Стабильное! Мне хочется скакать голым по заведению и орать похабные песни», — Юра улыбался.

Мы стояли возле Юриного подъезда. В рюкзаке у меня за спиной было двадцать бутылок шампанского. «Пойдем ко мне, — предложил Юра, — купаться в шампанском». — «Пойдем лучше ко мне трахаться, — ответил я. — Должно же это когда-нибудь произойти, раз мы уже попали на остров».

В эту ночь со мной что-то случилось. Я был как машина. Ритм моих фрикций напоминал ритм поршней парохода во время гонки по Миссисипи. Юра выл и стонал, радовался и плакал. Через несколько дней он умер в больнице в результате разрыва прямой кишки.

 

Попытка

С коктейлем в правой руке и папиросой в левой я упал за его столик. Упал в кресло, не промахнулся. В стакане его были глыбы льда, они таяли, и он думал, что пьет виски.

«Какое лицо, интеллигентное да простое, — подумал я. — Он мне видимо необходим, скажем даже, непонятно, как я раньше без него обходился. — Я растер папиросу. — По крайней мере, надо что-нибудь предпринять. — Я нагло пялился на его голые руки. — Только как? Он же такой тонкий и сильный, он знает себе цену, вдруг он мне скажет „дурак“ или „пошел вон“, что тогда станет с моей гордостью, с моим самоуважением? Вдруг я его ударю за это? Нет, нельзя, не могу, лучше уйти, вернуться домой, лечь спать и с утра выпить кофе.»

— Может быть, шампанского выпьем? — задал он логичный вопрос.

— Выпьем.

— Меня зовут Игнат, а тебя Вадим, мне на тебя показывали пальцем.

— Это они зря.

— Тебя не смущает перспектива накачаться шампанским в обществе малознакомого мужчины?

— Мне все равно, я алкоголик. — Я налил шампанское в его виски и свой ром.

— По твоему лицу не скажешь.

— А что по нему скажешь?

— Скажешь, что ты красив и интеллигентен.

— Давай еще, приятно.

— Можно сказать, что ты неглуп.

— Особенно если сильно приглядеться.

— Еще можно сказать, что ты сегодня не брился.

— А у тебя дерьмовый одеколон.

— Когда же все это кончится? — Игнат чуть не плакал.

— Ты хочешь сразу?

— Прямо сейчас.

— И прямо здесь. Полезли под стол.

— Зачем?

— Что нам мешает заняться любовью под столом?

Мы залезли под столик в кафе и попытались там спариться. Все засмеялись, подошел вышибала и выкинул нас на улицу, как шелудивых щенков. Я встал, отряхнулся и пошел восвояси, домой, пить кофе. Он, Игнат, бежал за мной, увещевал, просил хотя бы обернуться. Говорил: «У нас все будет, я богат и знатен, у меня дом и стол, у меня никогда не было такого, а все другое гораздо хуже». «Отстань, — сказал я ему, — пошел бы ты в какую-нибудь другую жопу. Я не возьму тебя к себе домой, ты не во вкусе моей жены, и мне нечем будет кормить тебя утром, посмотри на себя, ты же в два раза меня выше, значит, и жрешь в два раза больше. Уходи, зануда, и прекрати меня преследовать.» Он заплакал и пошел восвояси. Если этим утром он не утопился в Москве-реке, он сволочь и лжец. В конце концов, мне гораздо больше понравился вышибала.

 

Кровь и содом

Какая же ты все-таки свинья неблагодарная. И, значит, ты сейчас говоришь мне «нельзя». Делаешь харю иконописную, ноги на ширине плеч и «нельзя». Я сейчас тебе расскажу, чего нельзя и как нельзя. Сядь вот тут вот, в уголке, и слушай, а я буду ходить и курить. Да, именно курить и именно здесь, а ты, если дрыгнешься, по черепу схлопочешь этим вот канделябром.

Так вот, сначала я парился в семинарии. Как ты думаешь — для чего? Я хотел получить приход, именно этот приход. Как мне там было, с кем и зачем, разговор особый, но факт, что приход я получил, своего добился. Я человек слабый и больной, о болезни моей не знает ни одна собака, но тебе расскажу. Ты, наверное, замечал за собой, что, пообщавшись, с каким-нибудь существом более-менее долго, начинаешь подражать его повадкам, думать, как оно, говорить его словечки и так далее. Именно этим я и болею. Стоит мне посмотреть на какую-нибудь тварь, как она поселяется во мне настолько, что я чувствую каждую ее тошнотворную мысль. Я боюсь людей, и боюсь их именно поэтому. Потому мне необходима церковь, здесь я всегда один, всегда занят никому не нужной работой, а их так много, что для меня они стадо, а я, сам понимаешь, пастырь. Хороший, надо сказать, пастырь. Одна проблема — это исповедь. Но там свои тонкости. Пять-шесть первых человечков на меня действуют, но после снова идет толпа, все размазывается, разнюнивается и расклеивается, а я снова становлюсь собой самим.

Так я жил, никого не трогал, и тут, ясное дело, случилось. Часа в четыре утра из помятой «Волги» с одной, но галогенной фарой вышла женщина в шубе и домашних тапочках, а «Волга» уехала навсегда. На руках у женщины был младенец. Я теперь так думаю, что о моей болезни кто-то знал и ее на меня навел. Сейчас психологов, как палачей при инквизиции. Она вошла ко мне, разбудила среди ночи, и под шубой у нее была только ночная рубашка, младенец же был укутан в такой конвертик, что даже я ему позавидовал. Она стала говорить и, видимо, ее научили, все лицо свое под мои глаза подсовывала. Зацепила она меня, потянула. Хотелось ей окрестить младенца прямо сейчас среди ночи. Я стал моргать, как она, у меня отвисла нижняя губа, был у нее такой дефект внешности, и понял я, что НАДО. Пошли в храм, я свечи зажег, никого будить не стал, все красиво делал, медленно. Свечи некому было держать, но улыбнулась она, потом я, как она, и решил — обойдемся. Что дальше будет, понял я на середине обряда, но остановиться уже не мог. Слишком она любила своего ребенка. Она его так любила, что имела право делать все, что ей вздумается. Она попросила сама его опустить в купель. «Зачем?» — я спросил. «Так ведь теперь уж все равно,» — она ответила. На самом деле было все равно, я чувствовал уже, что у меня грудь от молока набухла. Она опустила ребенка в купель, и держала его под водой, пока он не утонул. Потом сказала: «Спасибо». Развернулась, достав мокрый трупик, и ушла с ним, без шубы, на мороз. Больше я ее не видел.

У меня потом болела грудь, и чтобы не повеситься, я пошел в город, где ездил сутками на метро. В метро, как помнишь, я и нашел тебя, грешного. Привел сюда, жил с тобой, откормил тебя, ишь какой стал холеный. А теперь ты мне говоришь, что нам нельзя перед алтарем трахнуться. Ну повтори еще раз, ну скажи: «Нельзя». Ведь не я же этого хочу, ты этого хочешь. Ты, а не я, понял, скотина.

 

Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем

Я впервые был приглашен в подобное место. Мне назначили прием, а прием сегодня такая штука, что если его назначат, так уж не отвертишься. Я открыл дубовую дверь, и просящая, но сановитая морда швейцара была мне вывеской. Я сунул ему двадцатку, и он встал как вкопанный. Я поднимался по мраморной лестнице с вытертым красным ковром. Вдоль стен стояли фальшивые антики да уральские вазы работы Данилы-мастера, у которого так до конца жизни и не вышло приличной чашки. В одном месте я видел растертый окурок в губной помаде. «Маша курит Давидофф», — подумалось мне. Голландский и итальянский ширпотреб времен Екатерины был заключен в деревянные рамы неплохой, цельной резьбы. «Дрянь обстановочка, — решил я, — живут, как свиньи. Представляю себе морды итальянских алкашей-подмастерий, малевавших сии аллегории. Неплохо было бы сделать что-либо правильное: наблевать на ковер или сморкнуться на контракт».

Меня встретил второй слуга, с мордой погрубей и позадиристей. Ему я ничего не дал, наглый больно.

Голова Ивана Ивановича была, как известно, похожа на брюкву с хвостом, но сегодня хвост был уложен на прямой пробор. В глазу Ивана Никифоровича был монокль, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Оба были во фраках и сидели с двух сторон от меня в креслах. Мне кресла не предложили, и я упал по-турецки на ковер, выбрав, где почище.

— Вы к Маше? — спросил Иван Иванович. — Она обязательно скоро будет. Ничего не стесняйтесь. Лови яблочко. — Он бросил мне сморщенный, но вполне съедобный плод.

— Забавница наша. Она мне сказала, чтобы я о Вас позаботился. — Иван Никифорович многозначительно указал мне на поднос посреди комнаты, на котором были навалены горсти смятых купюр.

Я не заставил себя долго упрашивать. Сгреб деньги, рассовал их по карманам и сардонически ухмыльнулся.

— Чудовищно обидно, — сказал Иван Иванович.

— Да, невыносимо оскорбительно. Вам не кажется, молодой человек, что неприлично набивать деньгами карманы, когда беседа еще и не начиналась?

Я вывалил все набранное обратно на поднос, и, чтобы им стало стыдно, кинул туда же и свои кровные. Хотелось развернуться и уйти, но я обещал Маше, я был уверен, что нужен ей, что она без меня пропадет. Вошел слуга. Он принес четыре рефлектора, расставил их по комнате и включил, направив на меня. Потом накидал в камин дров, плеснул керосину и зажег. По лбу и по спине у меня побежали ощутимые струйки.

— Душно, — сказал Иван Иванович и снял фрак.

— Невыносимая жара, у меня на пятках ожоги, — добавил Иван Никифорович и снял фрак, брюки, ботинки и носки — ожогов на пятках у него не оказалось.

— Нет, — высказался Иван Иванович, — жара штука хорошая, главное, отнестись к ней с душой, — он снял с себя все, кроме плавок.

— Вы совершенно правы, — пропел Иван Никифорович, — Вы порядочнейший и образованнейший человек, — после чего также оголился до бикини.

— Молодой человек, — обратился Иван Иванович ко мне, — Вы разделись бы, а то нам, голым, при Вас, одетых, неудобно.

— Да уж, — прохныкал Иван Никифорович, — уважьте стариков. Если трудно, представьте, что Вы на пляже.

Я любил быть голым среди одетых, но терпеть не мог быть одетым среди голых. Я разделся до трусов, хотел бросить вещи в камин, чтоб знали, но передумал, всякое могло случиться.

— Послушайте, Иван Никифорович, — пробубнил Иван Иванович. — может, нам снять плавки, а то в паху намокло.

— Только Вы уж тогда первым, — ответил Иван Никифорович.

— Это почему же я первым, — вознегодовал Иван Иванович. — Давайте на «раз, два, три».

— Знаем мы Ваши «раз, два, три», милейший, — возмутился Иван Никифорович. — Я на три, а Вы — на восемнадцать.

— Когда ж такое было, чтобы я на восемнадцать, — Иван Иванович покраснел.

— Да вчера и было.

— И это Вы про меня так, при молодом человеке, щадите юношество.

— А Вы будто не при молодом, — Иван Иванович сделался каким-то сивым из красного.

— И все же, Иван Иванович, Вы порядочный гусак, — монокль выпал из глаза Ивановича и повис на цепочке.

— Может, лучше, Вы первым, молодой человек, — Иван Иванович стал грустен и стар. — А то этот осел всех нас перессорит.

Я снял плавки, несильно, но ношеные, скомкал и залепил ими Никифоровичу в глаз. Именно затем, чтоб знали.

— Убрать голую тварь! — завизжал Иван Иванович и, схватив за хвост брюкву Ивана Никифировича, покатился с ним по полу.

В комнату вошел второй слуга, ткнул мне в спину пистолетом, заломил мне руку за спину и голым выставил на улицу. Я сел на холодный мрамор парадного крыльца и так просидел часа три. Маша так и не пришла. Видимо, она пропала. Меня, окоченевшего, подобрала старушка с зонтиком, назвала внучеком и отдала мне свою шаль. С тех пор я сторожу ее дом.

 

Душа Парацельса

Борхес, конечно, всех переплюнул, хотя в тот день, когда все это началось, я не знал, кто такой Борхес. Просто посетить распродажу вдруг стало престижно. Аукцион имел рекламу на каждом канале, и в небе Подмосковья, под брюхом дирижабля. Надпись в небесах гласила: «Сокровища Сатаны. Распродажа душ великих мира сего». Моя жена любила гороскопы. Я же к ним относился с подозрением, мне был милей Фредди Крюгер.

Мы прибыли к подъезду, стеклянному и ночному, и, пройдя сквозь холл, увешанный голограммами, на каждой из которой был изображен рог, направленный то так, то сяк, попали в уютнейший зальчик с мягкими креслами и трогательной квадратной сценой.

Сатана появился из-за грязноватой сетки во много слоев. Одет он был с грошовой цивильностью, наподобие продавца Гербалайфа. Лицом напоминал улыбчивого литератора-америкоса, например, Теннеси Уильямса, хотя я тогда еще не знал, кто такой Теннеси Уильямс.

— Добрый вечер, господа и дамы, — осклабился Демиург и продолжил. — Я вижу в зале лица красивые, лица благородные, лица умные. Однако, обладая всеми этими качествами, для человека важно не потерять главное. Не потерять детской честолюбивой непосредственности. Я надеюсь, что каждый из вас в детстве хотел стать капитаном Немо, Римским Императором, Королевой Франции или Александром Сергеевичем Пушкиным. Сегодня вам представляется возможность за небольшую цену приобрести душу одного из доброй сотни имеющихся ассортименте великих людей. Вы спросите, зачем я стал продавать то, что скупал на протяжении тысячелетий. Отвечу так: хорошую душу, как и дорогое платье, нужно проветривать и выбивать. Вы спросите, зачем вам может пригодиться душа знаменитости. О, тут перед вами открываются широкие возможности. Во-первых, душу можно носить, щеголяя ее утонченностью, остроумием, и т. д., и т. п. Во-вторых, душа вечна, а следовательно, она идеальное вложение капитала. В-третьих — душа абсолютно ликвидная ценность. Наша фирма всегда готова заплатить за проданную вам душу ее рыночную стоимость. Мы надеемся, что скоро изящная душа станет такой же неотъемлемой частью Высокой Жизни, как дорогой автомобиль или система Хай Энд. Мы сознаем, что товар наш нов и необычен. Мы можем вызывать недоверие. Именно поэтому мы и выбрали для начала торгов неустойчивый, а следовательно, пластичный русский рынок. Именно поэтому мы продаем первую партию товара по столь невысокой цене. Именно поэтому мы предлагаем вам лишь девяносто четыре образца, так как осознаем, что неподготовленное общество больше заинтересует Гай Юлий Цезарь, чем Рудди Рибер, прослуживший всю жизнь у почтмейстера. Требуется минимум десятилетняя культура душеношения для того, чтобы люди поняли, как интересен Рудди Рибер, единственный никому не известный человек в сегодняшнем ассортименте. Мы уверены, что, как только вы убедитесь в том, что товар у нас настоящий, рыночная цена его вырастет на два-три порядка. Итак, Александр Македонский! Начальная цена 1100 долларов. Помните, душа абсолютно ликвидна. Завтра вы можете получить деньги назад…

— Следующим номером душа Парацельса! Шестьсот долларов четырнадцать центов!

— Ты знаешь, кто такой Парацельс? — спросила у меня жена.

— Я-то знаю, — сказал я, — а ты — по-моему, нет.

— Парацельс — величайший человек, — выдохнула супружница, — и всего-то шестьсот баксов. Мироновы себе Гитлера взяли, за полторы тысячи.

Я купил душу Парацельса, выиграв торг с Поповыми, и, не выйдя еще из зала, напялил ее на себя. «Привет! — сказал мне Парацельс. — Надеюсь, споемся. Пойдем отсюда, бери свою бабу, выпьем что-нибудь».

Мы выпили с Парацельсом. Я всегда сложно сходился с людьми. У меня не было друзей, и, видимо, сложился по этому поводу некий комплекс исключительности. Этот комплекс и позволил мне заработать в двадцать два первый миллион. Мы выпили с Парацельсом, и я понял, что у меня есть друг, мне показалось, что мы с ним были знакомы с детства, что он всегда был рядом со мной, на рыбалке, в гостях, в работе он всегда умно смотрел на меня справа налево исподлобья, всегда давал нужный совет в то время, когда без совета мне была бы крышка.

Веселые вернулись мы домой. Я хотел заняться любовью со своей женой. Я собрался снять с себя душу Парацельса.

— Если ты сделаешь это, — жестко сказал Парацельс, — то я замолчу на пару столетий. Мне это не сложно, а ты испортишь хороший товар.

— Что за шантаж? — возмутился я.

— Ты что, не способен войти в мое положение? Я не занимался любовью несколько сотен лет.

Во мне проснулось молодецкое ухарство, и я согласился. Проснувшись утром, я подумал: «Господи, почему я раньше никогда не занимался групповым сексом?»

Через неделю я разорился. От меня сбежала жена, понимая мою бесперспективность. У меня остался дом, остались какие-то деньги, которые могли позволить мне жить, не голодая. Но основной капитал мой растаял, и его необходимо было вернуть.

— Мне придется продать тебя, — сказал я Парацельсу, — сегодня ты стоишь тысяч сто, это может меня выручить.

— Это будет самая большая глупость в твоей жизни, — ответил он, — Во-первых, ты попробуй себе представить, сколько я буду стоить через год. А во-вторых, с моей помощью ты сможешь удесятерить свой капитал.

— Каким образом?

— Нужно сделать твою душу. Я предлагаю этим заняться. В итоге у тебя окажется не одна дорогостоящая душа, а две.

Это было дико и непонятно, но я согласился на его аферу. Он стал заниматься мной. В рекордно короткий срок мы с Парацельсом проглотили Ленинскую библиотеку. Потом была музыка, и я написал книгу о лечебных свойствах плохого джаза. Она не пользовалась бешеной популярностью, но кое-кто меня читал. С живописью у нас возникли проблемы: Парацельсу нравилась всяческая галиматья сюровского толка, он не понимал живописи, — зато в области фото нам не было равных. Моя коммерческая сметка и новообретенная эрудиция в сочетании с точностью его формулировок и средневековой обреченной прямотой его суждений давали такой коктейль, который не мог не сделать нас монстрами фотокритики.

— Ладно, — сказал мне однажды Парацельс, — хватит с нас глупостей. Пора тебе взяться за бестселлер.

— О чем же он будет? — задал я логичный вопрос.

— О нас с тобой, разумеется. О наших отношениях. Ведь возможность купить себе душу имеют единицы. И никто не догадался еще разъяснить народу, как это — жить душа в душу.

Моя книга вернула мне мой капитал. Более того, как и было задумано, она удесятерила его.

— Знаешь, — шепнул мне однажды Парацельс, — у меня к тебе серьезный разговор. Сегодня, как ты понимаешь, душа твоя стоит раз в шесть дороже моей. Книга твоя не шедевр, ты это должен понимать, значит, популярность ее скоро пойдет на спад. Вместе с ней будет падать стоимость твоей души. Книгой твоей интересуется молодежь, а тебе уже под сорок. Ты меня понял?

— Не совсем.

— Ты поздно взялся за себя, тебе нужно менять тело. Девяносто девять против одного, что купит тебя молодой человек. Деньги, полученные с продажи, поделим пополам.

Меня в самом деле купил какой-то смазливый сопляк. С ним было хорошо, весело и просто. Я познакомил его с Парацельсом. Как мы потом развлекались!

 

Цветы цветут

Практически невозможно представить себе всего многообразия женщин, живущих в домах, квартирах и на вокзалах. Если Вам пришла в голову мысль попробовать сделать это, то отбросьте ее как нелепую. Лучше идите в лес и, отыскав там трехобхватную сосну, попробуйте обхватить ее своим единственным жалким обхватом. Нет, конечно, я не спорю, можно созвать человек двадцать друзей и выпить если не море, то уж никак не меньше ящика, но это все корпоративные морочки, ненавистные нам, как любая западная технологическая мерзость.

В сторону беленького парка размашистой походкой шагала женщина в миниюбке. Живот ее нависал могучими складками над сусального золота пряжкой ремня, грудь смотрела в две стороны, изнасиловав зеленую, искусственного шелка кофточку, и ногти на ее ногах были окрашены в самые разные оттенки. За черепной крышкой женщины плавал аквариум с рыбками-барбусами, огромное блюдо крабового салата, разбитое в кровь лицо соседки снизу и похотливые утехи в компании из восьми человек третьего дня тому.

Женщина эта, звали которую Лидия Павловна, бросила на асфальт пустую пачку из под чипсов «Принглс» и ушла навсегда, а мимо пачки этой, спустя всего лишь одиннадцать часов, глядя через черепаховые очки в чарующую почву, пробежала Надежда Павловна. Наивные каблучки ее ног чуть-чуть тонули в свежем асфальте.

Надежда Павловна, которая ничего никогда не замечала, не заметила и того, как оказалась прямо перед белыми в трещину колоннами, каждая с квадратной трогательнейшей капителькой наверху, то бишь перед воротами подмосковного отпетого парка. Нежелание стоптать каблучки взяло верх над обычным страхом москвича перед зеленым массивом. Она вошла в парк, и почти совсем не прошло времени, как оказалась где-то глубоко в нем, почти что в середине. И в этот момент со страшной силой начала цвести сирень. В течение пятнадцати-двадцати секунд сила цветения сирени достигла восьми мегатонн на квадратный кубометр древесины. Волной цветения были выброшены из парка все насекомые и собаки, кошки же отдельные благодаря силе когтей оставались внутри, цепляясь за трещины коры и лица прохожих. Старая, как этот парк, преподавательница дендрологии произнесла: «Невиданный доселе показатель дружности цветения цветов!» — и тут же испустила дух. Кстати, солнышко за одиннадцать часов успело слегка подсесть, и парк полон был молодыми людьми с хрупкой и до конца не оформившейся психикой. Пораженные цветениевым ударом, они иногда падали, иногда подпрыгивали, но и в том и в другом случае неокрепшая психика давала сбой. Один молодой человек уже раскачивался на верхушке хрупкой, как мечта, лиственницы, двое других, давясь и чавкая, глотали чернила из огромной бутыли, а совсем юная девушка уже стояла на голове, да так, что юбка упала вниз, обнажив очень полненькие ноги в кремовых колготках.

Отличительной черточкой Надежды Павловны была трогательная способность не замечать огорчительного, поэтому она единственная двигалась спокойно сквозь сиреневое желе в нежной дреме и мутной благости.

И вдруг из зарослей мальвы шток-розы вынырнул бледный человечек, голый до пояса, в огромных черепаховых очках, с маленькой головкой и блестящими залысинами на оной.

— Здравствуйте, Надежда Павловна, — слегка задыхаясь, пропел он. — Позвольте преподнести Вам скромный букет цветов. Не сочтите нескромностью таковой проступок.

Не удивила Надежду Павловну полуголость незнакомца и не тронул мясницкий тесак в его левой руке, не задели ее фантастические размеры чудовищного букета оранжерейных роз в его худющих пальцах, другое оказалось для нее неразрешимой задачей.

— Откуда Вам, странный Вы человечек, известно имя мое? — осведомилась она.

— Часто-часто, — ответил загадочный человек, — читая лекцию о чистоте нравов безнравственной молодежи, вижу я сквозь нечистое стекло аудитории, как в школе институту моему супротивной, отделенная от мира решетками широчайшего окна, учите Вы детей мастерить, непрестанно вынимая из уязвленных конечностей режущие инструменты, и освобождая из тисков многопудовых неумные и неумелые, случайно и безнадежно зажатые пальцы немытых подростков. Имя же Ваше прочел я на школьной стене, рядом со словом нехорошим, которое прошлой ночью исправил я на слово «любовь». А сегодня вот цветочков прикупил и позвольте их подарить от души, ведь, может, уже не свидимся, — после чего незнакомец сунул свой букет в распахнутые объятья Надежды и, размахивая над головой тесаком, скрылся в сиреневых глубинах парка.

Окрыленная пустыми мечтами и отягощенная немыслимым букетищем, открыла Надежда Павловна дверь своей квартиры, осторожно переоделась и, поминутно то вздыхая, то скалясь в страшной улыбке, пошла ужинать. Содержимое холодильника осталось незамеченным ею, поэтому положила она букет на кухонный стол, порезала розы в мелкий веселый силос, поместила в таз с эмалевыми цветами на скользком дне, сдобрила майонезом и, закрыв глаза, съела все с густым наслаждением. Однако сытость не пришла к ней после трапезы, и она, не открывая глаз, понюхала воздух. Тонкий, но различимый аромат цветов доносился справа. Она пошла по его нитке и оказалась в ванной комнате. Там, на зеркальной полочке, стоял большой флакон французских духов. Надежда Павловна взяла его в пальцы и осторожно, превозмогая рвотный позыв, выпила весь. Стало веселей, чище и легче, но вожделенная сытость осталась все же далека.

В дверь позвонили, и Надежда Павловна открыла ее. В дом вошел ее мужественный муж, служащий мясником на скотобойне. Он сбросил куртку из мягкой, но свиной кожи и с нескрываемым любопытством потянулся ртом к губкам любимой жены. Учуяв запах цветочный, он сначала опешил, а потом стремительно пришел в неистовство.

— Опять ты за свое, коза драная! — закричал муж и ударил Надежду Павловну по лицу сеткой с яйцами. Надежда Павловна упала от этого на спину, прямо на груду обуви в прихожей. Она не заплакала, она чувствовала, что виновата. Муж между тем сорвал с нее ненавистно пахнущее платье и, найдя розочки на нижнем белье, зубами разодрал в клочки трусики и лифчик. Затем он отвел жену в спальню и приковал запястьями к холодной по весне батарее. Сам же скрылся на кухне, откуда вскорости растекся по всему дому жирный аромат жареного мяса. От такого запаха Надежду Павловну стошнило, и она заскулила жалобно, взывая к любимому мужу. Он пришел из кухни, подтер зеленую лужу, добродушно похлопал жену по ягодицам и опять удалился.

Прошло немного времени, и муж появился опять с огромной тарелкой жареной говядины. Разжимая ножом зубы жены, он стал запихивать ей в рот куски свежего мяса и заставлять ее жевать и глотать. Надежда Павловна при этом визжала, царапалась и быстро-быстро сучила тонкими ногами. Муж спокойно продолжал начатое, он был добрым и широким человеком. Он умел снисходительно относиться к мелким недостаткам супружницы. Через час Надежда Павловна ощутила, наконец, сытость и впала в теплое забытье. Заснула. Муж ее еще долго сидел рядом и проводил то и дело большой жесткой лапищей по жидким ее волосенкам. Потом заснул и он.

Под утро за распахнутым настежь окном над их головами пошел крупными прозрачными каплями по листве несказанно огромный и вкрадчивый, успокаивающий и зеленый рассветный дождь.

 

Судьба китаянки

Колокольни Сергиева Посада — предметы грубые. Даже в мегалитах есть своя доза изящества. В посадских же колокольнях ничего подобного нету. Но именно это отсутствие обычного для предмета архитектуры качества и порождает вокруг колоколен плотный фон желтоватого, особенно в летнюю пору, смирения. В непосредственной близости от строения мощность фона такова, что обыватель старой закалки передвигается в оном с половинной резвостью, а молодой хохочет и плюет на пол густой мутной слюной. Регулярно окутывает вдруг всю тамошнюю окрестность мясной волосатый грохот, и от него враз гибнут эпилептики да тиккеры. Зато к роженицам, даже к неживым, приходит назад молоко. Монах матерый любит под рокот этот присесть и пустить беса по ветру, не забывая отирать епитимью о подрясник. А случается и так, что юный трепетный дьякон, страшащийся все еще пятисотицей через жупел пройтись, долбанет мощевиком по дароносице, и лежит у всех на виду, плачет, яко чудотворный иконостас.

Долетал колокольный шум и до поселка «Передний Край», где на берегу, и даже в каком-никаком саду, располагался треснувший посредине от конька до фундамента коттедж. Треснул он позавчера, но обитатели обнаружили этот факт лишь сегодня. Обитателей было трое. Феликс, худой брюнет с квадратным лицом, застыл на балкончике мансарды, отведя левую руку назад, а два пальца правой засунув в трещину. Яков, блондин с асимметричным лбом и глубокой, вертикальной на нем морщиной, развалился тут же, в причудливом, похожем на игольницу с застрявшим в ней цветным лоскутом, шезлонге. На своем незаурядном лбу он держал огромную, величиной с крупную виноградину, каплю росы, без сомнения накладную. Марина внизу, в никелевом сарайчике, более всего формой напоминавшем карликовую донецкую домну, лила из глубоко гудящего ведра жемчужные помои в корыта шершавым и суровым свиньям. Свиньи ели, не поднимая глаз; они тоже были счастливы.

— А дом-то треснул! — обращаясь вниз, к Марине, крикнул Феликс. Он вытащил пальцы из трещины, согнул, разогнул снова и вставил обратно.

— Тише, — зашептал Яков, стараясь не дать гомерической росине скатиться. — Она терпеть не может шума, когда кормит.

Марина удовлетворила животных, понаблюдала за их скупыми, поразительно рациональными движениями (сказывалось присущее свиньям чувство собственного достоинства, однако имел значение и переизбыток плоти) и наконец оказалась на балкончике, там же, где и Яков с Феликсом.

— Я говорю, что дом треснул, — настаивал на своем Феликс.

— Это не ты говоришь, — заметила Марина, — это тема уже.

— Я имею в виду, что он натурально треснул.

— Ну да, так оно и есть.

— Чего делать-то будем?

— А что тут поделаешь, тема.

— Не лапидарничай.

— Сам такой. Ничем не связанный дом обязательно треснет, а после развалится.

— Может, нам маленького завести.

— Слушай, вот этого вот не надо.

— Мариша, чего тебе не хватает? — Яков нечаянно расслабил мышцы лица и едва успел поймать в ладонь капризную росину.

— Чего мне не хватает? Один мужик сует пальцы свои куда попало, другой без конца цепляет на морду всякую дрянь, а я тут с ведрами одна…

— Но, любимая, — вытащил смиренно пальцы из трещины Феликс, — ведь с самого начала свиньями восторгалась только ты.

— Не смей их так называть.

— Хорошо, элитными сычуаньскими хрюшками по две с половиной тонны за хряка интересовалась только ты.

— Тем не менее животные эти кормят еще и тебя, и этого прихлебателя.

— Я не прихлебатель, — ничуть не обиделся Яков, — я художник.

— Где же твои художества, художник?

— Вон там, — Яков показал пальцем вниз, на сарайчик со свиньями.

— Хрюшки мои! — Марина выкатила вперед налитые кровью глаза, и когти на пальцах у нее стали вдвое длиннее.

— Хрюшки твои, а художества мои, — пояснил Яков.

— Все дело в том, — совершая какие-то пассы, перебил Феликс, — что у нас нет общего хобби. У нас провисает досуг.

Марина вдруг неожиданно и страшно успокоилась. Весь ее грубый, большой организм, секунду назад напоминавший атакующего осьминога, обратился вновь в подобье обаятельного прямоходящего непарнокопытного.

— Ну да. Только что делать?

— Остается завести китаянку, — влез опять Яков.

— Это почему ж китаянку?

— И почему это остается?

— Начну с конца. Почему остается. В ночных клубах шумно, душно, и если вовремя не вмазался, то надо постоянно пить. В театре мне все время хочется писать и плакать. Кинематограф покончил с собой. В саунах по колено сальмонеллы, а боулинг слишком круглый.

— А если книжки читать вслух, в гамаке?

— Нельзя. Если читать книжки для людей, то можно олигофреном сделаться, а от приличной литературы постоянно меняется образ мыслей. С нами станет трудно общаться, и мы растеряем всех заказчиков. Потому остается либо мочиться на стену кто выше, что я при Марине делать стесняюсь, либо завести китаянку. Кроме того, у Липченко есть китаянка, у Осипенко аж две, одни мы как невесть кто…

— А зачем она? — заинтересовалась Марина.

— Во-первых, польза. Убирать, стирать, готовить… хрюшек кормить.

— Я ей покормлю!

— Ладно, хрюшек она может и не кормить. Во-вторых, потеха, на коленки посадить, погладить, туда-сюда. В-третьих, ее можно научать русскому языку и другим забавным штукам.

— Занятно… — Марина прихрюкнула, и оба мужчины наконец улыбнулись.

На следующий день все вместе отправились в Лыткарино. В обычном супермаркете китаянка стоила десять тонн условных знаков, а на Лыткаринском овощном рынке на двадцать долларов дешевле.

Ярко-розовый, с голубой полосой по бортам и желтыми номерами «Pajero» веселейшим образом мчался по окружной. Машину вел Феликс. В целом он старался вести пристойно, лишь изредка не выдерживал и подталкивал в задний бампер какие-нибудь печальные «Жигули».

Только что прошел дождь, и жидкая грязь под ногами посетителей рынка сладко блистала. Блистали яркими белейшими ежами сырые полиэтиленовые тенты, поблескивали мокрые авезентовые куртки продавцов. Рынок попивал «Русскую», суетился, а в дальнем его конце, сверкая мокрой рубероидной кровлей, располагался напоминающий постнуклеарный блиндаж низкий параллелепипед склада, принадлежавшего китайскому общежитию. Возле этого строения и остановился розовый автомобиль.

Феликс позвонил Стасу Липченко, чтобы узнать форму стука, на который реагируют китайцы. «Три точки, три тире, три точки,» — повторил за Липченко Феликс. Яков постучал. Его крошечная, сжатая в кулачок интеллигентская лапка смотрелась нехорошо и дико на фоне громадной ржавой двери с крошечной замочной скважиной и без каких-либо иных выпуклостей или впадин. Попадись эта картина на глаза патриотически настроенному сырнику, и не миновал бы Яша инъекции цветных металлов. За дверью послышались далекие, вроде как детские, чужеземные голоса. «Апельсины из Марокко…» — Яков оглянулся и постучал еще раз, не глядя. Вскоре между дверью и стеной возникла на долю секунды щель. Из нее скользнул крошечный китаец в пиджаке с блесткой.

— Си няти милеся? — поинтересовался он с младенческой грозностью.

— Чайнагёл нам вынеси в постоянное пользование.

— Деська.

— Десятка, девушка или денежка?

Китаец показал десять вымазанных в чем-то сиреневом пальцев. Яков достал из кармана карточку «Visa».

— Есть машинка, или за бумагой бежать?

Китаец сладенько улыбчиво потупился и юркнул куда-то за угол. Яков и Феликс поспешили за ним.

Внутри бетонного короба без окон, под охристо-зеленым потолком, в свете двух оранжевых сорокаваттных ламп располагались горизонтально две полутораметровые шестерни. Соединяла их черная в масле цепь, похожая на мотоциклетную, каждое звено ее было величиной с крупную кошку. К звеньям с внешней стороны приварены были крюки, на которых вверх ногами висели девушки, глядя азиатскими, неясного цвета глазами на покупателей. Покупателей было мало: семейная пара, очевидные молодожены; юноша в плеере с наглыми красноватыми глазами; тридцатилетняя женщина с прямыми вертикальными складками у губ, наверное, преподаватель словесности.

— Маркетинговый антураж, — шепнул Яков Феликсу, — расчет на славянскую жалостливость и того же происхождения склонность к изуверству.

Марина выбирала придирчиво. Так давным-давно, невестой, она выбирала свадебное платье.

— Феликс, иди сюда, — наконец позвала она, держа за крошечное, полупрозрачное ухо самое слабое, тонкое, трогательное, похожее на лемура существо. — Давай эту возьмем, смотри какая пуся.

Полчаса спустя, погрузив в багажник упакованную в большую розовую коробку девушку, компания отбыла домой, оставив в воздухе на фоне побелевшей к вечеру бетонной сухой стены синие горькие тающие перья бензиновой гари.

И снова треснувший от крыши до фундамента коттедж. В клубах ядерной канонады посадского вечернего звона к белым с синими гжелевскими розами воротам подкатился знакомый нам джип. На фоне вечернего оранжевого неба его уникальный окрас взволновал бы всякого, в ком не окончательно еще разложилось эстетическое чувство. Яков открыл ворота, машина вкатилась во двор, следом вошел Яков, створки закрылись.

Вдруг отчего-то гжелевские розы поплыли на нас, заполнили все поле зрения, и мы чувствуем, что нас забыли, бросили, оставили, удалившись за расписные двери, и главное: им, чертям, там сейчас чудо как хорошо. Изображение жидкостно мутнеет, так, словно смотрим мы на все сквозь слезы. Только нет никаких слез, мы совершенно спокойны и даже способны к анализу. В игре мутных разводов покореженного влагой изображения мы замечаем какую-то неожиданную закономерность. Это постепенно из тошнотного, текучего, черно-розового блюра проступает неоновая надпись: «Прошло десять дней». Стеклянная трубка, образующая букву «Р», повреждена. Она то гаснет, то загорается вновь, при этом мерцая с какой-то немыслимо вредной для головного мозга частотой.

В большом звездообразном зеркале на внутренней стене холла отражается грозная, испускающая волосатый утренний свет трещина. Еще в зеркале можно увидеть необычайно могучую и рельефную женскую ногу и две крупные с длинными пальцами руки, шнурующие высокий оранжевый ботфорт. Нога принадлежит Марине, руки тоже, а вот обнаженные ягодицы, на которых покоится каблук шнуруемого сапога, к Марине отношения не имеют. Это ягодицы китаянки. Девушка стоит на четвереньках перед зеркалом. Под колени и локти ее кто-то заботливо поместил мохнатые искусственного меха подушки. На китаянку надеты ситцевое платье в горошек и розовые с помпонами тапочки. Пристальней вглядевшись в происходящее, можно заметить, что свободные от работы глаза китаянки читают лежащую на трюмо газету «Завтра».

Дверь в прихожую распахнулась, и в проеме появляется силуэт Феликса. На голове его тирольская шляпа, а в зубах зажата белая прямая голландская трубка. Некоторое время Феликс изучает сцену, обходя женщин вокруг и даже ложась на пол и заглядывая снизу. Наконец, для пробы потыкав пальцем в бугры мышц на Марининой ноге, а после в белую слабую плоть китайской девушки, он резюмирует.

— Какое жирное, мощное, бесцеремонное, я бы даже сказал — роскошное свинство.

Повисла пауза, на протяжении которой Марина смотрит на Феликса так, словно не муж он ей, а совсем напротив, вылезший из телеэкрана герой фантастического порносериала — многорукий центаврианский мультивибратор с единственным, млечного блеска глазом внизу ртутного дрожащего живота.

— А ну повтори, что ты сказал, — нарушила она, наконец, молчание.

— Я сказал, что свинство это колоссально, как по зрелищности, так и… по чему-то еще.

— Нет, ведь ты опять это сказал.

— Мариша, я же не имею ввиду, что свинство это мне неприятно. Я с удовольствием на вас смотрю, и даже не прочь принять участие…

— Я вот чего не понимаю. — Обнаженное Маринино бедро, а также лицо и руки сначала побледнели, потом приобрели оттенок жженого сахара и, наконец, зарозовели задорной, неоновой розовостью. — Я вот чего понять не могу. Как же ты слово это три раза повторить осмелился?

— Так я же без негативной оценки…

— Нет, ты не понял, — Марина нервически засовывала кончик галстука Феликсу в рот, — и не понимал никогда, и не поймешь уже, бедненький…

Когда Марина ощутила, что Феликс окончательно ввергнут в каталепсию, она толкнула его в грудь, и Феликс сел на трюмо, прямо на газету «Завтра». Марина вышла из комнаты, и через пару минут раздался удаляющийся шум автомобильного мотора. Она уехала, насовсем. Это Феликс понимал с удивительной для каталептического состояния ясностью.

— Феликс, беги сюда, чего показывают! — грохотнул невесть откуда голос Якова.

Феликс взялся за голову, словно проверяя ее наличие, и побежал по лестнице наверх, вон из прихожей. Китаянка лениво, словно только что проснулась, встала с колен и, томно переставляя ноги в мохнатых тапках, пошла вслед за Феликсом.

Телевизор стоял на большом аквариуме, полном мордатых, татуированных дискусов. Старший из стайки брезгливо жевал стебель валлиснерии, недоверчиво и злобно глядя через стекло на людей.

На экране над спальными районами, охваченными нереальным, кирпичного цвета пламенем, взлетала в небо и вновь с оглушительным хрупом падала вниз, неотвратимо приближаясь, колоссальная, уходящая за облака стена, вся в отвратительных вздутиях и лохмотьях. Редко через экран наискось проносился вертолет. Небо пропало вовсе. Ноздреватая, безразличная, бегемотьего цвета дрянь заняла его место. Под искусственно приглушенный колотырь вертолетного винта звучал вкрадчивый, очень по-взрослому ласковый и рассудительный голос Юрия Сенкевича.

— Златокрот, — рассказывал Юрий, — самый крупный не только среди существующих, но и среди придуманных обитателей нашей планеты. Причиной тому бытовавшее в эпоху создания бестиариев табу на изображение животных сходной величины. В те времена популяция златокротов была значительно больше, и животные эти регулярно опустошали огромные площади, как в Европе, так и в Юго-Восточной Азии. Запрет на описание или даже упоминание златокрота долгое время поддерживался силами бытовавших религий. Даже величайший просветитель живой природы Альфред Брем старательно обходит эту тему в своих трудах. Однако значение догматов веры в борьбе со златокротом трудно переоценить. Все крупнейшие культовые сооружения, независимо от характера породивших их верований, несли одну функцию. В случае атаки на поселения колокольня или минарет храма должны были повредить златокроту нёбо. Однако таким образом можно нанести вред только самым мелким особям.

Златокрот относится к тому же семейству, что ехидна и австралийская двуутробка — мелкие яйцекладущие насекомоядные. Златокроты откладывают яйца в нижних слоях земной коры, ближе к мантии, там зародыш всегда имеет достаточную для его развития температуру. Молодые златокроты выходят на поверхность на океанском дне и юность свою проводят в море, питаясь планктоном. В какой-то момент развития планктон уже не в силах напитать гигантское тело, и животное выбирается на сушу. Златокрот движется полупогруженный в землю, пропуская через свой примитивный пищеварительный аппарат верхний слой почвы, вместе с обитающими на нем растениями и животными. Златокрот чувствителен к теплу, меньше к свету, поэтому города и промышленные постройки для него особенно привлекательны. Сегодня скверная экологическая обстановка и действия батальонов зоологической безопасности гонят златокрота из древнейших ареалов его обитания на сравнительно бедно застроенные территории Африки и бывшего СССР.

Благодаря отваге сводной съемочной группы ОРТ и МТВ сейчас на ваших экранах вы можете видеть редчайшие кадры. Крупная взрослая особь, имеющая восьмидесятикилометровой ширины ротовую полость и скорость передвижения чуть ли не в сорок километров в час, решила отведать спальных районов мегаполиса…

В нижней части телеэкрана располагалась узкая красная полоска, по которой рубленым шрифтом значилось: «Прямое включение».

— Ишь ты, — подал Феликс голос. — Все это дело знаешь где?

— Похоже на Коньково.

— Коньково и есть.

— Значит, Коньково, прямое включение, и Сенкевич на вертолете…

— Может, это так, потеха?

— А ты каналами пощелкай.

Большинство каналов не работали вовсе, только ОРТ да МТВ демонстрировали фильм-катастрофу с Юрием Сенкевичем в главной роли.

— Слушай, Феликс, ни хрена это не шоу. Если уж нам с тобой так по тыковке пришлось, то, что с бабулькой какой-нибудь или пацанчиком статься может. Бездуховно и неполиткорректно. От такого бы шоу тут же случился транспортный кризис. А ведь сезон отпусков.

— Погоди, Яша. Давай не станем паниковать и пойдем лучше на балкончик. Там воздух значительно свежей.

Молодые люди удалились, а китаянка залезла с ногами в кресло и помахала ладошкой грозным дискусам. Предводитель стайки улыбнулся девушке и почесал плавником брюшко. Китаянка сидела в кресле, жуя кусочек вишневой смолы. Интересует ли ее телевизионное зрелище, а если да, то в какой степени, — было непонятно. И лицо ее и поза выражали только томную лень и мягкую готовность к любым переменам.

Стоя на балконе, Яков долго вглядывался в узкую багровую полосу на горизонте, а Феликс, отвернувшись, колупал трещину в стене, слушая далекий, почти нереальный, не громче звука рушащейся паутины гул.

— Да, есть немного, — наконец резюмировал Феликс.

— Угу, есть, — Яков идиотски хихикнул.

— И чего теперь?

— А все!

— Как так все!

— Обыкновенно! Раньше надо было соображать. Вышли из ситуации, придурки. Десять дней ничего вокруг себя не видели с этой китайской нечистью. Так, говоришь, Марина из-за свиней обиделась?

— Думаешь, знала она?

— Вряд ли, просто взяла машину и того.

— Может и нам, как она… машину, и этого?

— Чего-чего, а машин тут больше нету. Ты сам же утром говорил, что уже четыре дня моторов не слышно и самолеты не летают.

— Может, побегать по поселку?

— Побегай, а я тут посижу.

— И как же это так? Она уехала буквально в последний момент, а мы того. Знала она!

— Ничего она не знала, иначе бы нас с собой взяла. Дрянь она порядочная, но ведь душевнейшая всегда была баба.

— А как же?

— А так вот. Вспомни телегу насчет зверушек, ты еще Марининой задницей восхищался, чего-то там про жесткие волосы на ногах у нее тер.

— Ты насчет харизмы ее и запаха? — Феликс покраснел стыдливо. — Так это я по коньяку.

— Да, да харизма, запах, волосы на шее, чего там еще было?

— Чутье… — прошептал рубиновый Феликс.

— Вот именно. Животное чутье, за счет которого мы столько лет безбедно и прожили.

— А мы, выходит, не чуем ничего?

— Выходит, так. Мы с тобой, Филя, так, дрянь декоративная, вроде этой дуры китайской.

— Почему дуры?

— Потому что… А впрочем, не суть…

— Значит, у всех это твое чутье есть, а у нас нету?

— Значит, нету. Осипенки сейчас где?

— На Мальте.

— А Липченки?

— Во Владивостоке, на закупках.

— Вам все ясно, юноша?

— И все равно, не может того быть, что у всех есть, а у нас нету… Обидно выходит.

— У кого еще в Москве джип розовый есть?

— Ни у кого, потому он и розовый…

— Правильно, так что грех обижаться.

— Так сейчас у нас его тоже нету.

— Во! И это речь не сосунка, но гневного подростка.

Неожиданно свиньи в сарае стали со страшной силой визжать.

— Феликс, знаешь что, пойди, перестреляй их напрочь!

Феликс скрылся в доме и через минуту появился на улице, держа в правой руке маслянисто отсвечивающий шотган. Однако стоило ему открыть дверь сарая, как свиньи враз замолчали.

— Ладно, пусть их, — бросил Яков, — патроны — четыре грина штука.

Феликс вновь появился на балконе.

— Значит, и свиньи чуют, а мы нет.

— Значит, так.

Прошло полтора томительных часа. Потянуло дымом отдаленных пожаров, и волосатая морда златокрота уже встала на горизонте, наподобие ползущей на зов пророка горы.

— Знаешь, Яша…

— Чего?

Трещина на стене то становилась шире, то обретала статус-кво, и пол неприятно, тошно подрагивал. Колокольни Сергиева Посада стали звонить, вяло и аритмично. Звук этот вызывал сосущую и страшную, очень далеко уводящую в джунгли депрессивных эмоций тоску. Странно, пыльно и багрово стемнело, и ни одной птицы не было в пурпурными волосами покрытом небе.

— У этой твари, Яша, в желудке слабый раствор соляной кислоты, а пища там перетирается валунами, оставшимися от ледников, и осколками крупнейших метеоритов.

— Это тебе Сенкевич сказал?

— Может, нам лучше харакири какое сочинить, или… вот, например, отдельные валдайские шаманы, я читал, глотают в ритуальных целях раскаленный болт.

— Это да, конечно, но позже, когда он башню Останкинскую сожрет.

— Думаешь, надежда?

— Надежда — это то, что умирает. Но все-таки не зря же эту дуру тут построили… А вот китаянку надо бы быстрей порешить.

— Это почему так?

— Видел, как она на экран смотрела? Не втыкает она. Ты за ней еще по всему поселку бегать будешь, как за курой безголовой… под грохот рушащихся крыш.

— Чего ты на меня вылупился? Хочешь, чтобы я?

— А что ты вчера говорил, когда на нее ошейник примерял?

— Что говорил?

— Говорил, что шейка нежная, хоть сейчас под топор.

— И что с того.

— А то, что мои эротические грезы не столь богаты, да и беллетристика о глотателях запчастей вне моего круга чтения.

Налетел шквал сухого бездушного грязно-оранжевого ветра. Яков обернулся и посмотрел на Феликса. Тот стоял в полный рост, расправив вдруг ставшие широкими плечи. Исчез куда-то животик, и в зеркальных его очках застыл наискось весь окружающий ландшафт. В руке Феликс держал широкий, хромированный швейцарский тесак. На кончике тесака, равно как и на конце дужки очков, застыли две розовых, мохнатых искры.

— Ну что ж, я пошел, — произнес он с удивительной, жизнеутверждающей и обреченной одновременно, интонацией.

В окне, с другой стороны дома лопнуло и осыпалось стекло. Яков отвернулся.

Яков посмотрел на часы. Минутная стрелка на них расплылась мелкой ноябрьской водяной рябью, и тут же кристаллизовалась вновь, но сорока минутами позднее. Яков тряхнул головой и пробормотал: «Тише, тише олово, поросячью голову, было, пролетало, дрогнуло, пропало», и сплюнул через левое плечо за спину.

Плевок его угодил прямиком в Феликса, стоявшего практически в той же позе. Даже искры были на месте, только на тесаке примостились местами алые выпуклые капли, а на ладони левой Феликсовой руки лежал большой жостовский поднос. На подносе этом, мертвая и отдельная, стояла на шейном обрубке девичья голова с отвалившейся нижней челюстью и широко распахнутыми миндалевидными глазами. Третьим возникшим из воздуха предметом была бутылка текилы на чайном столике.

Феликс поставил поднос на столбик балконной ограды и сразу как-то обмяк, приобрел форму, так, словно составляющее его вещество неведомым образом стекло в нижнюю часть организма.

— Сядь, Феликс, выпей чуть, — ласково, но с нажимом сказал Яков и налил текилу в две кофейные чашки.

Оба выпили, закинув головы, и зажмурившись.

Когда они открыли глаза, в мире многое изменилось. Морда златокрота стояла в небе теперь под углом к обоим наблюдателям, и очевидно было, что зверь пройдет мимо, хотя и совсем недалеко. Все заполнял оглушительный грохочущий хруст, в котором теперь появилась аритмичная животворящая струя, это зверь продолжал менять курс.

Яков и Феликс молчали, переживая как снег на голову свалившееся продолжение биографии.

— Чего это он вдруг, — наконец осторожно произнес Феликс.

Яков помолчал, опрокинул еще рюмку и наконец продекламировал:

Так беззащитен лежит вьюнок, Опутав морщинистый ствол, Два полупрозрачных локона Над чашкой с горячим напитком, Ее голова на шесте, на самом верху Видна от подножья Неподвижной горы.

— Это что еще такое, — Феликс посмотрел на товарища с потливым недоверием.

— Отрывок из «Пробуждения Цзао-Ван», автор Хуайнань-цзы. Что-то вроде оды домашнему очагу.

— А кто такой это Хуянь?

— Философ китайский, древний, описал искусство Цинфу.

— Цинь что?

— Цинь — фу! Искусство управления эластичностью цен.

— Это как?

— Это неактуально. Цинфу — это насекомое, нечто среднее между нестадной саранчой и непарным шелкопрядом, очень вкусное…

— И что с ним делают?

— Китайцы попроще добавляют в лапшу, а хитрые китайцы устраивают ему кровопускание. Добытой кровью надо намазать восемьдесят одну монету, кровью личинок мажут еще восемьдесят одну. На эти деньги приобретают товар. Через восемьдесят один день деньги возвращаются к вам назад, независимо от количества проданного товара. Как видишь, спрос и прибыль тут находятся в обратной зависимости.

— Надо попробовать.

— Я не знаю кровосодержащих насекомых. Хотя мысль здравая. Только практиковать это искусство неразумно, лучше его преподавать.

— Может, сначала сами попробуем, вдруг не сработает?

— Если поставить цену за урок баксов в пятьсот, то курсы заинтересуют только предпринимателей «на взлете». То есть людей, находящихся ниже пика своего развития. Им будет интересно повысить стабильность своей удачливости за счет секрета удачливости нашей. То, что мы с успехом возим из Китая каких-то особенных, удивительно дорогих свиней, очень заинтригует народ. Деньги эти люди будут вкладывать эффективно уже в силу того, что чутье их пока в процессе развития, да и поездка в Южный Китай, пусть и за тараканами, дело полезное для любого купца. Отбоя не будет от студентов, если Марина на рекламу даст.

— Молодец, и с головой неплохо сообразил.

— А что голова?

— А стишок?

— Ну, стишок?

— Ты стишок этот вспомнил до того, как я ее… того, или после?

— После, конечно. А ты видишь прямую связь?

— А ты не видишь!? Жучара! Стоит гора или мимо ползет, разницы нет, лишь бы на тебя не наезжала. А башка, на шесте она или на блюде, один цынь, по крайней мере, юридически.

— То есть ты всерьез считаешь, что он головы напугался?

— Была девка, он полз сюда, стала голова, он ползет отсюда. Если по понятиям, ты меня развел на шоу без предоплаты. Ну да ладно, хоть живы остались.

— Феликс, не надо, мракобесие это.

— Вот такой я мракобес. Ты как соучастник пройдешь, а я с отягчающими.

— Слушай, он мог и башни напугаться!

— Да ты посмотри на него, он этой башни и не заметил!

— Башни не заметил, а башку заметил?!

— Яша, мне все ясно. У тебя там тоже своя есть ясность какая-то. Я — лох, ты — лих. Отличие в одну букву, и юридически мы в одной лодке, хотя ты и у руля. Или ты прокурору станешь про цынь излагать? Одно утешает, что у нас тоже есть.

— Что у тебя есть?

— Чутье это твое…

— Ишь, какой чуткий! Этими китаянками пол-Москвы затарилось, и чего это они. Разошлись мы с тобой, Филя, вместе, и проделали это с какой-то неприятнейшей серьезностью.

— Ладно, давай улыбаться.

— На Маринины связи надеешься? А не вернется она?

— Нет, она своих хрюшек бросит!

— Так бросила же.

— Сравнил!

— Феликс, ты Марину лучше меня знаешь, рискнула бы она свиньями, хоть при каком раскладе?

— Нет такого расклада.

— Значит, есть у нее альтернатива.

— Хитро.

— Так ты думаешь, что она вернется?

— Я думаю, что она, может быть, вернется, хотя может и не вернуться.

— Давай об этом пока молчок. То есть, если вернется, тогда да, а если не вернется, то уж совсем другой разговор…

— А чего делать, так хоть базар, какой-никакой, а сидеть ждать, без кепки останешься.

— Заняться надо чем-нибудь.

— Чем сейчас займешься?

Яков очень пристально посмотрел на Феликса и прочитал:

Закончился бой И вновь мне кажется дичью То, что мелькнуло в моем мозгу: Когда не в силах смотреть на смерть, Взглянули мы друг на друга.

— Опять Хуянь?

— Ну да…

— Неглупый дядька.

— Ну так как?

— Можно, конечно, попробовать. — Феликс вновь сделался пунцовым.

— Тогда пошли.

Молодые люди ушли куда-то в дом. Прошло минут пять, вдруг земля, теперь уже в последний раз, содрогнулась, фундамент коттеджа слегка просел, и края трещины со сладким хрустом сошлись.

 

Чердак инженера

Ведущий инженер Коршунского Резиномоторного Комбината Иван Предов, стоя на большом, незастекленном балконе, почувствовал в атмосфере волнующую горькую примесь и сразу поспешил на улицу под неодобрительное бормотание молодой, застывшей перед телеэкраном жены. На экране свирепая и угловатая, как бронепоезд, акула спешила через мутные воды за кровавым улепетывающим куском.

Ваня сквозь туннель между двумя сросшимися над дорогой пыльными сухими кустами вышел к парку и там закурил.

Около парка на асфальте обнаружился ребенок женского пола, непрестанно разбивающий бутылочные стекла геологическим молотком.

Ваня присел рядом, откинув распахнутой пятерней огромную, в пол-лица челку.

— Ну и зачем ты их бьешь?

— Хочу, чтобы стало больше.

— Ага, только они от этого уменьшаются, пока совсем не исчезнут.

— Это очень скверно, но по всей видимости неизбежно.

Девочка отдала Ване молоток, а он в отместку наделил ее игрушкой под рабочим названием «Заяц-топотун бессмертный», на новом резиномоторе, одного завода которого хватало на шестьдесят семь лет.

Сунув молоток в барсетку, Ваня вошел в автобус, где предался в полной мере блаженнейшим размышлениям о мнимой дискретности полимерного монохлыста применительно к эластичности цен на коршуновском овощном рынке.

На проходной завода было ирреально прохладно и пахло растертым в порошок железом. Вахтерша, Марья Антоновна, сидела над третьим томом полного собрания сочинений писателя Арцыбашева, вид имея пронзительно скорбный. За спиной ее по оранжевой краске стены проходила наискось и грубо глубокая, пепельного цвета трещина.

— Что случилось, Марья Антоновна? — осведомился Ваня, протягивая пропуск.

— Ничего, Ванюша, совершенно ничего.

— А как здоровье Олега Николаевича?

— Помер Олег Николаевич, два часа уж как скончался.

— Так идите немедленно домой.

— Как же это домой, не могу я, работа ведь.

— Я вас отпускаю, ступайте сейчас же.

Вахтерша накинула самовязанную кофту, направилась было к двери, но, не дойдя, разрыдалась, ткнувшись широким, мягким лицом в Ванино плечо. Черные слезы оставляли на белой рубашке угольные, шершавые следы.

— Господь все к лучшему ведет, — увещевал Ваня. — У вас обязательно и очень скоро начнется новое, теплое, а у Олега Николаевича, может статься, уже началось.

— Почему же лучшее от Господа к нам по такой цене высокой поступает?

— Господь, когда творит, о цене не думает. Это мы с вами с детства привыкли копейки считать, вот нам всего и жалко. Кстати, я вам орешков принес грецких, возьмите, пожалуйста.

Выйдя на асфальтовую сухую улицу, Марья Антоновна с хрустким грохотком разгрызла грецкий орех. В нем оказалась записка: «На соломенной по шестьдесят семь. Около почты, в садике по три четверти. Как новости передадут, так и по четыре станет. Не забудьте отметиться».

«Господи, — подумала Марья Антоновна, — спасибо тебе Ванюша», — и села в автобус до Соломенной площади.

Иван же миновал проходную, мастерские, контору, страшные бронзовые ворота натяжного цеха и наконец гулко и насквозь прошел натяжной цех. В дальнем его углу спустился на четыре ступеньки в глубь земли и там в полутьме открыл большим медным ключом овальную котельного железа дверь с круглым наглухо задраенным иллюминатором, в центре которого имелся давленый герб завода Михельсона.

За дверью оказалась неудобнейшая винтовая лестница из железных, матового блеска ступеней. Иван прикрыл за собой дверь, зажег карманный фонарь и осторожно, стараясь не греметь гриндерами по железу, стал подниматься вверх.

Построенное при Николае Втором, здание натяжного цеха, выдержаное в монструозном псевдоанглийском стиле, по замыслу архитектора должно было подчеркивать постготическую природу современной ему технологии. Из переплетений лохматых труб вырастали круглые, островерхие башенки, крестообразные в сечении стальные колонны в дециметровых заклепках подпирали сводчатый потолок, по краю которого шел неширокий балкончик, где всякий понимающий стратег разместил бы пару сотен вооруженных арбалетами арчеров. Покрывала цех двускатная жестяная кровля, выкрашенная в биллиардный зеленый. Между крышей и потолком находился необычайной величины чердак, целиком заполненный списанным оборудованием весьма причудливого вида. Самые старые, они же самые крупные агрегаты возраст имели столетний, около их чугунных оснований ютились машины поновей, значительно более субтильного вида. Здесь нельзя было найти двух одинаковых аппаратов, кроме того, кто-то потрудился расположить механизмы, стремясь к максимальной живописности интерьера. Чердак мало напоминал свалку, скорее уж инсталляцию невменяемого художника-технократа, или же музей мертвых и вымирающих технологий.

С каждого из торцов гигантской мансарды имелось по круглому застекленному окну в два человеческих роста. Возле одного из них стояли платяной шкаф и старый письменный стол, дубовый, с бронзовой отделкой и врезанной чернильницей в форме двуглавого орла, правая голова которого некогда давала синие чернила, а левая — красные. Посреди стола высился вычурный полированный корпус от номенклатурно-элитарной мутации телевизора «КВН», свидетеля грандиозных партийных бдений и пиров. В красном дереве корпуса отражалось черное кожаное кресло, невесть какого года выпуска. Возле левой задней ножки кресла стояла недопитая бутылка коньяку, а в подлокотнике, откидывающемся при особом, очень непростом нажатии, спрятаны были четыре папиросы с хорошей чуйской коноплей. Сразу за креслом угадывался в полу квадратный люк с бронзовым кольцом в крышке. На внутренней дуге кольца пузырился все тот же михельсоновский товарный знак.

Внезапно, в косом алом столбе падающего сквозь окно закатного света, откинулась крышка люка, подняв конфетно-розовую пыль, и появился из отверстия в полу бюст Ивана Предова.

Ваня постоял с минуту, глядя на обильно политый алым Коршунск, потом подошел к столу. Подумал. Выпил рюмку коньяку. Откинул подлокотник и достал папиросу. Напряженная улыбка наискось прошла по лицу, после чего он, резко махнув рукой, ушел в дальнюю темноту чердака. Там, сидя на уступе какого-то уходящего в мутную высоту древнего конвейера, Иван закурил, глядя исподлобья в огромное окно цвета гибискусового чая.

Папироса дотлела. Ваня опустился в черное кресло и стал пристально всматриваться в нутро пустого корпуса телевизора. Не прошло и трех минут, как внутренность ящика осветилась. В самом центре ее атмосфера сгустилась, образовав небольшую радужную, испускающую голубоватое свечение сферу. Какие-то расплывчатые, дрожащие картинки плыли по поверхности потрескивающего, источающего запах озона шара. Что видел там Иван, и почему так часто менялось выражение его сосредоточенных глаз, мы не узнаем наверное уже никогда, однако вот какие слова бормотал он себе под нос, исступленно всматриваясь в чучело мертвого телеприемника:

— Откуда бы такая кровь… Норвежские китобои, не то… Менструация Диаманды Галас, ишь ты, теперь справа, ладно, не до этого… Париж, туда отправили вагон… Метро… Так, это вообще краска… Такая крыса?…Быть того не может… Стая фламинго… Убрать, только Евразия… Снова крыса… Что ты мне ее суешь?…Магма? Ну, тут хоть цвет похож… Не надо, не глубже ста метров… На трое суток вперед… Прогноз… Автомобиль, французский… Шина?.. Покрышечный цех?.. Опять магма?.. Давай проверим котлы… Что?.. Дать срез!.. Теперь поверхность… Весь котел… Да не отсюда, номер надо… Прогноз… Трое суток… Еще куда ни шло… Восемь дней простоя… Перспективы?.. Неустойка?

Крышка люка на полу, за спиной Ивана приподнялась вновь, и показалась оттуда кудлатая голова со словно бы наклеенным большим угреватым носом и губами цвета перезрелой клубники. Обладатель головы вылез весь и оказался сторожем-истопником по имени Кирилл Тема.

— Жук ты, Иван, — сказали клубничные губы. — В одно хлебло коллективный запас ешь. Буробишь тут уже сидишь. Мог бы и позвонить.

Радужный шарик с появлением пролетария тут же сгинул куда-то, и стало сразу невозможно поверить его существованию в этом мире.

Сторож извлек из недр спортивного найковского костюма пол-литра «Лезгинки» и две туго набитых беломорины.

— Ты, Кирилл, хлеборезкой не греми, — ответил Иван. — Сам, что ли, пришел сюда закатами радоваться?

— Закаты, они тоже способствуют. — Лицо сторожа стало мечтательным, и было удивительно, что мечтательным может стать и такое лицо.

Было налито по рюмке.

— Когда спираль вывозить будем? Инспекция восьмого, стремновато мне. — Кирилл опрокинул мерзавчик в рот.

— А ты БМВ продай, и стремно тебе не будет. «Жигули» купи, или костюм приличный.

— А что костюм?

— Ничего, дешево сдаешься. Сторож на иномарке… Тьфу, пакость какая. Да еще сбруя найковская эта, как братан с рынка.

— Ладно, переоденусь, не ругай, я на английский курс записался, переводить хочу.

— Куда переводить, ты по-русски научись.

— Бог с ним, послушай лучше.

— Да, шуршит что-то.

— Словно шины ночью, уютно…

Солнце уже и вовсе село, а в плоскости пыльного стекла, дрожа, отражались два огонька, алых и ледяных, в июльском глухом одиночестве.

На северной оконечности Коршунска, на острове, посреди заросшего пруда, в липах и черемухе стоял тяжелый деревянный особняк, окруженный темно-зеленой, геометрического рисунка чугунной оградой. Дом этот принадлежал профсоюзному лидеру Резиномоторного Комбината, и сейчас хозяин сидел в плетеной качалке, попивая «Посольскую» и положив ноги в пурпурных носках на стеклянную крышку журнального столика на колесах. Он смотрел видео. «Кулачное право свободы» Фассбиндера.

В душной сиреневой тьме через горбатый мостик, соединявший остров с внешним миром, перевалил черный «ситроэн». Из машины не вылез и не выскочил, а, скорее, возник высокий, рыжий и худой человек. На нем был угловатый поблескивающий пиджак с воротником стойкой, напоминавший нацистский френч, и параллельные очень узкие брюки. Обут человек был в совершенно непристойные лаковые штиблеты с матерчатой вставкой, а на голове его торчали ежом рыжие, жесткие иглы волос. Вытянутый крысиный профиль альбиноса снизу продолжала негритянская в нитку бородка, блестящая от бриолина, кончик которой был продет в просверленный насквозь сапфир.

Человек этот постучал в дверь профсоюзного дома и, не дождавшись ответа, вошел внутрь. Профсоюзный лидер выскочил навстречу нежданному посетителю, слегка согнувшись вперед, и протянул сиреневую в телевизионном свете, бледную ладонь.

— Чем обязан?

— Меня зовут Вячеслав. Для вас Слава. Слава Маев. Независимый консультант. Стратегии оптимизации систем управления, кризисные ситуации. Прибыл с миссией к вам, и с пылу с жару прямо сюда, к основному оппоненту, дабы утрясти и уладить, так сказать, превентивно.

— Станете нам наше недоумье демонстрировать. Хорошо.

Консультант пожал протянутую руку. Взгляд его пробежал по коробке из-под Фассбиндера на столе, по лицу Эдуарда Лимонова в простенке, коснулся тюбика тонального крема на трюмо и наконец остановился на зеленом японском халате, в который облачен был хозяин дома. В глазах консультанта произошел некий мгновенный процесс. Так диски автомата игрального вдруг застывают, демонстрируя игроку его участь. Высокий, худой, как богомол над бабочкой склонился консультант над профсоюзным лидером и, медленно притянув его к себе, поцеловал в губы. Тот на секунду растерялся, потом закрыл глаза и сомлел.

В понедельник, в самом конце рабочего дня, генеральный директор комбината Игорь Ренатович Родионов вызвал Ваню по селектору к себе на ковер. Ваня явился, как всегда, с поднятым к потолку носом и с видом какой-то кошачьей независимости во всей фигуре. Роста он было небольшого, но носил преимущественно короткие куртки, прическу каре и глумливую усмешку в уголке небольшого рта. Сейчас в правой руке он держал черный вакомовский стилус, так держат обычно нож, не собираясь пускать его в ход, а просто демонстрируя наличие оружия.

«Extra still bonus, artistic impression mass» — процитировал про себя Игорь Ренатович любимую игрушку своего сына, чудовищный «Carmageddon».

— Как же это ты, Иван, покрышечный цех остановил без моего ведома, или сдурел ты вдруг.

— В одиннадцатом котле трещина, и обнаружена она будет не позже завтрашнего утра. Менять будем котел, я уж заказ сделал.

— Откуда же ты узнал, нет ведь прибора такого.

— Можете считать, что интуиция. Я вас, Игорь Ренатович, ни разу пока еще вроде не обманул.

— Это да, потому ты и ходишь в инженерах главных, несмотря на гуманитарное образование и щенячий возраст. Однако не суть — сколько, говоришь, будет дней простоя?

— Грубо восемь, сделаем за пять.

— Погоди, сейчас посчитаю… Пять дней. Владимирский заказ летит к едреной матери. Неустоечка будет. Грубо двадцать зеленых тонн, но попытаюсь опустить до семи.

— Так, однако восемь тонн жидкого каучука на полу потянут на пачку потолще, или я не прав?

— Ну, насколько ты прав, мы только завтра утром узнаем, и гляди у меня, если лопухнулся. Твой «Силикон» штук за тридцать сейчас уйдет, вот его и продадим. А пока присядь, есть еще вопросы.

Ваня присел во вращающееся кресло.

— То есть это даже не вопросы, а большой и набирающий силу пинцет. Ты в курсе, что три года назад мы получили ссуду под развитие технологии сверхупругих пластиков. Исследования мы завершили, продукт у нас есть, на чем тебе объявляется спасибо. Однако нам нечем отдавать долг. Рыночный барьер мы не пробьем, хотя бы потому, что наш технологический прорыв является прямым ударом по традиционным энергетикам, а им, сам знаешь, стоит пальцем пошевелить, и не будет ни меня, ни тебя, ни комбината, ни даже родимого Коршунска. Волков, конечно, лучше не бояться, однако, пока завод ест одни автопокрышки, никакую ссуду мы не вернем, и если под продление займа мы не сможем предоставить конкретных гарантий, нас попросту продадут какому нибудь сраному Гудиру, и станут милые твоему сердцу экспериментальные цеха лабать дешевые латексные гандоны. Ваше слово.

— Как насчет третьего мира?

— Конечно, мы получим полтора мешка юаней, но уже через месяц рядом с долиной силиконовой появится латексное озеро.

— Мне нужно подумать.

— Некогда думать. Склады забиты гиперупругими резиномоторными генераторами. Если в город просочится, что за полтора года мы продали полтора вагона резиномоторов, то взвод автоматчиков возле склада придется заменить танковым батальоном. В конце концов, ты сам разбаловал рабочих, и этот чертов профсоюз тоже твоя дурацкая фантазия, вместе с заправляющим там всем пидорасом.

Иван опустил глаза.

— Думай, Ваня, думай… И это, нос повыше подними. Скажи лучше, какой галстук к этому «Армани» пойдет?

— Зеленый, Игорь Ренатович, в тонкую вертикальную светлую полоску. Темно-зеленый, но не широкий. Возьмите у Ирины Егоровны каталог, я ей свежий в пятницу принес.

— Все. Ставлю тебя в известность. Сегодня в девять у меня встреча с кризисным консультантом. Как он скажет, так и будет. Я самого Маева вызвал. Эта крыса не ошибается.

При известие о приезде Маева мозг Ванин словно бы наполнился жидким азотом. Иван не знал, он даже предположить не мог, откуда взялся этот ужас. Ужас холодный и ясный, как магниевая вспышка. Рафинированый, средневековый мистический страх.

Инженер Ваня Предов и консультант Слава Маев учились в одной литературной гимназии, в Москве. Слава был на два года старше, и близко они ни разу не сходились, если не брать, конечно, в расчет отвратительную сцену в пустом спортзале. Взаимопонимание тогда не могло быть найдено исключительно из-за различия литературных пристрастий. Слава очень увлекался, на тот момент, Харитоновым, Ваню же ничего, кроме Мамлеева, тогда не интересовало. И вот теперь, совершенно непонятно почему, Ваня, узнав о приезде Славы, испугался, причем испугался так, как современный человек боится совсем уж редко, почти никогда современник наш так не боится.

Игорь Ренатович размышлял по поводу Ивана, глядя в хаос хрустальных углов крупной пустой пепельницы. Странная, причудливая ванина фигура, может быть, чересчур сильно притягивала директора Коршунского резиномоторного комбината. С тех пор, как никому тогда в Коршунске не ведомый смешной московский студент Ваня Предов вдруг из ночной пыльной августовской телефонной будки предупредил Игоря Ренатовича о готовящемся покушении, которое связано оказалось, конечно же, с получением ссуды под разработку все того же сверхупругого полимерного хлыста, не оставляло директора ощущение, что проживает он теперь в сильно затянувшемся, но приятном и занимательном сновидении.

Ваню тут же пригласили на работу, и, как оказалось, совсем не зря. Молодой человек этот обладал, очевидно, каким-то чутьем на нештатные ситуации, и его негативные прогнозы никогда не бывали ошибочны. Ваня некоторое время существовал на специально изобретенной для него должности консультанта по имиджу, пока вдруг не увлекся на всю голову проблемой гиперполимера. Проблема, на уровне салонном, состояла в том, чтобы синтезировать изначально скрученный на каком-нибудь максимально низком уровне организации материи упругий жгут, дабы потом этот жгут мог в течение долгого времени раскручиваться, давая механическую энергию. Ведущий инженер, присланный по запросу из Москвы, не то попросту ничего не понимал в химии полимеров, не то за долгие годы нахождения в официальной науке очень уж привык не высовываться, а только возглавляемое им исследование не двигалось никуда до того момента, пока им не заинтересовался Ваня. Через три недели Иван вынес из лаборатории что-то похожее на полуметровую куколку липового шелкопряда. Штука эта имела насекомый запах и бешено вращала коническим черным хвостом. То была первая отливка из сверхупругого полимера с периодом раскрутки в шесть часов, а через месяц Игорь Ренатович отослал главного инженера обратно в Москву, отдав его место Ване.

Скоро любопытство, которое Ваня вызывал у директора, вступило в границы патологии. Игорь Ренатович собирал любые слухи о Ване, и даже создал для их хранения специальную базу данных, тайком доставал ванины фотографии, записывал его голос на спрятанный в ящике стола диктофон, справлялся в поликлиннике о результатах тех или иных медицинских анализов. Короче, в директоре ожил исследователь, похороненный вот уже тридцать лет под наслоениями организационных забот. Если бы Игорь Ренатович был с собой до конца честен, то признался бы он себе, что запустил откровенно дела на предприятии, увлекшись чрезмерно процессом изучения отдельно взятой личности. Однако, как бывший военный химик, да и как всякий военный по призванию, предпочитал он просто и прямо, что называется, «идти к своей звезде», не задумываясь о подлинных мотивах, пославших его в этот поход.

Директор наиграл на клавишах селектора номер начальника охраны.

— Женя, у тебя камеры включены?

— А как же, у нас порядок полный.

— Посмотри, куда там Предов пошел?

— В душ вроде. А что, может задержать?

— Не надо, Женя, никого задерживать. Выключи-ка лучше все камеры.

— Как же так? Все камеры?

— Выключи. Так надо. Я скажу, когда снова включить.

— Но, Игорь Ре…

— Не спорь, Женя, это приказ.

Евгений отчего-то решил схитрить и, зная, что директор проверить факта не сможет, камер не выключил, а сделал так, чтобы они не вращались, но тем не менее показывали. Каково же было его удивление, когда на плохоньких сизых экранах увидел он оглядывающуюся поминутно осторожную фигуру директора, сначала наверху, в конце рекреации, потом на лестнице, возле запертой столовой, и наконец в дальнем конце фойе. Сомнений быть не могло. Ренатович в обход, не желая встречать на пути людей, пробирался в душевую.

Евгений вдруг покраснел позади щек, вокруг мощной, в тяжелую складку, шеи. «Ведь не может быть того, чтобы…» — «чтобы» просто не поместилось в его органически не принимающем ничего подобного мозгу. Он встал, открыл дверь своей стеклянной будки и сам пошел в тот конец уже полутемного фойе, где мелькнула фигура шифрующегося шефа.

На цыпочках он подобрался к двери душевой и заглянул во внутрь. Там, в пару, в бликах хрома и кафеля, в матовых клубах микроскопических брызг, предстала ему картина, странней и кошмарней которой не видел он ничего в своей жизни. В распахнутой кабинке самозабвенно и до умиления по-зверушечьи плескался Ваня, главный инженер, анчутка, почти подросток, а через перегородку, еще более самозабвенно, с масляным потным лицом и алчными глазами на выкате следил за ним в дырочку директор завода, Игорь Родионов.

Через пару часов совершенно пьяный Евгений говорил в окошечко билетной кассы на железнодорожном вокзале: «…Пускай на Алтай…Какой город? А мне откуда знать, какие там города. Вы профессионал, я вашему мнению доверяю».

Когда Игорь Ренатович еще не добрался даже до дальнего конца ведущего к душевой фойе, к стоявшим за стенкой кабинки ваниным ботинкам (а были то отменные английские «Grinders» редкой и дорогой модели) протянулась узкая и тонкопалая, однако, без всякого сомнения, мужская рука.

Спустя десять, или даже все пятнадцать минут Вячеслав Маев стоял посреди котельной, существующей в виде пристройки к натяжному цеху.

Его неприятная бородка смотрелась здесь, среди лома и ветоши, в отблесках громыхающего через щели в печи пламени, не то ирреально, не то просто противоестественно. В руках Маева был сверток, а в глазах, как в коктейльных бокалах, бежали вверх какие-то мелкие пузырьки.

Взглядом опытнейшего бойца он окинул пространство и, не задумываясь, направился к трубе аварийного клапана. Поворот рычага открывал в трубе щель, сквозь которую в былые годы, в случае слишком уж высокого давления в котле, выходил лишний пар. Сейчас труба никуда не вела. Старый присущий ей котел взорвался семь лет тому назад. Консультант дернул рычаг и просунул руку в открывшееся продолговатое отверстие. Там внутри оказалась полистироловая мыльница, покрытая толстым слоем машинного сала, внутри которой нашлись перетянутые бигудевой резинкой восемьсот доларов США. Деньги Маев сунул в карман, а мыльницу убрал обратно в тайник.

В дальнем конце котельной был в стене пролом, за которым угадывалась лестница, точно такая же, как та, по которой поднимался на чердак Ваня, только ступеньки здесь прокоптились и покрылись ржавой, механического цвета дрянью. По этой лестнице стал Маев бесшумно подниматься вверх и скоро пропал из виду.

Кирилл Тема стоял напротив того же самого огромного круглого окна на чердаке натяжного цеха, стоял плотно, так, словно никогда, никуда отсюда не уходил. И снова был закат, но на этот раз какой-то оранжевый, цвета пожарного комбинезона.

Истопник стоял лицом к окну, когда из пустот узловатого темного металла, удивительно серый и неслышный, возник Маев. Веки его были словно навазелинены, а на правую руку он надел зачем-то предовский ботинок. Этой рукой, в ботинке, и толкнул консультант истопника со всей мочи в спину. Кирилл упал столбом в прыснувшее под его телом стекло, ушел вниз, во двор, в туче крупных осколков, и видно было, что на спине у него остался стильный рифленый след. Вместо обычного в таких случаях глухого стука ушей консультанта достиг влажный рваный хруст: это торчавший из земли лом прошел сквозь грудную клетку истопника, и все, больше ни звука не было.

Спустившись в котельную, Маев открыл кочергой топку и, ласково, умильно улыбаясь, отправил туда смешные здесь, среди креозотно-портяночной вони да промасленной ветоши, Ванины гриндера. Когда слюдяное пламя заставило лопнуть кожу, зрачки Маева словно бы стали двумя стрелочными индикаторами, и стрелки обоих вдруг разом упали на ноль.

В большой гостиной, оформленной в зеленых тонах, Татьяна Ильинишна Родионовна, жена Игоря Ренатовича, поставила на низкий дубовый полированный столик восьмигранный графинчик с одеколонной притертой пробкой. В графинчике был коньяк, а на столике рядом лежали конфеты, ломтики персика и киви.

— Горячего не нужно, Танюша, — крикнул Игорь Ренатович из соседнего помещения, — мы сегодня без горячего лучше.

— Конечно, — проворчала бархатно Татьяна Ильинишна, — так влезет больше.

Резко дрызнул звонок.

— Пришел, крыса, — вздохнула Татьяна.

— Танюша, остерегись.

— Сам осмотрительней будь с такими-то грызунами.

Игорь поспешил занять ожидательное место в дальнем кресле. Почему-то вспомнился ему вдруг тот зоологический факт, что обыкновенная крыса способна с места подпрыгнуть на один метр и семьдесят сантиметров вверх, дабы иметь возможность впиться в горло превосходящему ее во всем противнику. Танюша была и разумна и опытна, и не зря еще раз его предостерегала.

Татьяна Ильинишна открыла дверь и впустила визитера. Странный запах вдруг донесся до Игоря Ренатовича, слабый аромат угольной гари. Игорь Ренатович, начитанный по психологии, списал все на ассоциативную игру: «Надвигающийся кризис — возможная катастрофа — далекий огонь». Да и как еще можно объяснить струю пожароопасности, возвещающую о прибытии столичного специалиста.

Маев вошел быстро, пожал протянутую ладонь и без приглашения опустился в кресло. Сел прямо, не глядя, так, словно прожил в этом доме лет пять или семь.

«Эк, — подумал Игорь Ренатович. — И тут инфернальщина, как же хочется чего-то простого, позитивного, объяснимого научно».

Пришла Татьяна, опустилась мягко на диван в отдаленье. Выпили несколько рюмок, поговорили об наступающих погодах, о политических сомнениях, о финансовой ситуации вообще. По славянской традиции удостоили все, за исключением погоды, оценки негативной.

— Ситуация такова, — Маев повел носом, давая понять всем, а в особенности Татьяне, что пора переходить к делу, — что приступить к ее разбору надо уже сегодня, а некоторые решения придется принять прямо сейчас.

Татьяна встала и тихо вышла, привычно не обидевшись на вынужденное хамство профессионала.

— Только того и жду, — Игорь покраснел, и стало ему нехорошо от того, что так он неожиданно и не к месту краснеет.

— В целом вводные мне ясны, и я уже успел провести самостоятельное рекогносцировочное обследование. — Маев ухватился сразу за оба рога идиоматического быка. — Проблема видится мне так. Рыночный барьер может быть преодолен двумя путями. Сверху, то бишь в процессе диалога с потенциальными конкурентами, и, так сказать, снизу, то есть путем прямого насаждения идеи продукта среди непосредственного потребителя. Верхний путь для нас однозначно закрыт, с нижним сложнее. Традиционные способы ведения маркетинговой политики, как то: развернутая рекламная кампания, брифинг и так далее, требуют времени и средств. Еще больше средств требует выживание предприятия при конкурентном давлении того сорта, который нам придется испытать на себе. Денег у нас нет вовсе, более того, мы должны, и должны много. Однако весь наш долг составляет едва ли больше одного процента от ориентировочной рыночной стоимости скопившегося на складах товара. Причем в расчет я беру только нетрадиционный товар, тот самый, который мы и не можем реализовать. Если проблема состоит только в реализации товара, а продать его, исходя из условий задачи, мы не в состоянии, необходимо, чтобы товар оказался в руках потребителя иным путем.

Маев сделал паузу, налил коньяку полрюмки, задумался о чем-то, крякнул, налил полную. Исподлобья, над рюмкой согнувшись, взглянул на Игоря вопросительно. Игорь Ренатович согласно кивнул, Маев налил Игорю.

— Какой же это такой путь имеете вы в виду, молодой человек? — Игорь горько, на пол-лица сморщился и поставил рюмку аккурат во влажный кружечек ее предыдущего места.

— А путь может быть только один, глубокоуважаемый вы мой Игорь Ренатович. Потребители должны у нас с вами товар силой отнять. Ведь, сами посудите, не по доброй же воле им все это дело раздавать.

— Народ у нас, Вячеслав, все больше тихий, и воспитан чудо как хорошо, не пойдет он, гад, на грабеж, даже если заплатить всем и каждому.

— Народ вы, без сомнения, идеализируете, да и платить им за подлое дело мы уж никак не станем, не педагогично как-то за такое платить. Уж лучше мы их всех завтра уволим, а оставим процентов десять, самых зажиточных, чтоб остальным обидней стало. Я даже списки подготовил, за вами лишь подпись. — Тут Слава несколькими тончайшими пассами сгустил из воздуха очень объемистую, натуральной кожи, потертую и с медными уголками папку, положил ее аккуратно на стол и открыл на предназначенной для подписи странице. — Вот именно, уволим их всех, подчистую уволим. А они как соберутся, профсоюз свое дело сделает, и склады наши ограбят. А поскольку народ тихий, то на другой день им с похмелу стыдно станет. Тут мы выждем дня три, а потом предложим им опять на работу выйти, однако брать назад будем лишь того, кто свою часть ущерба возместит, хочешь деньгами, а хочешь товаром.

— Экое жульничество неприятное.

— Так это еще не все. Сами мы на все это время в жилых районах ток отключим, пускай прочувствует потребитель, как нужен в домашнем хозяйстве резиномоторный генератор электроэнергии.

— А получится ли?

— Безо всякого сомнения. Все вернут до копеечки. Во-первых, семьи надо кормить, а во-вторых, народ тут не худший, спокойный, добродушный народ. Им просто неудобно станет и перед вами, и перед памятью о Предове Иване.

— Это перед какой такой памятью, что это ты тут говоришь?

— А перед такой памятью, что и увольнения эти, и профсоюз без нее не дадут ничего. Главное в моей стратегии — это мгновенное и поголовное разочарование населения в Ваниной фигуре. Оно-то людей к бардаку и толкнет. Не повернись ситуация так, я бы за ваше предприятие просто не взялся. А если я не берусь, то и по всей стране никто не берется.

Словно комок желтой конторской бумаги застрял у Игоря Ренатовича в горле, плинтус покачнулся перед его глазами, очень ярко загорелись уши, и невдалеке кто-то, кого не было на самом деле, щелкнул бичом.

— Что с Предовым? — успел спросить он, замерзая в потном удушье.

— А мне откуда знать? Я просто обнаружил кризис в его ипостаси, и знаю, что разрешится кризис не сегодня завтра, причем разрешится в худшую для Предова сторону. И мнится мне, что так нехороша эта сторона, что хуже и представить себе трудно. И мы с Вами, Игорь Ренатович, ничего тут уже поделать не сможем. Да и делать нельзя ничего. Спасая Ваню, обязательно потеряем завод, и не только завод… Да Вам ли не знать, что Ваня чист отнюдь не кристально. Все эти его орешки грецкие, спираль, нычки с анашей.

Игорь молчал пораженный. И еще потому молчал, что боялся сердечного приступа, и не желал собственным голосом подтверждать реальность очевидного.

А Маев, вальяжный и хмельной, тянул и тянул глупейшую, по всем статьям переигранную, скоморошечью паузу. Маев наливал коньяк. Маев смотрел зачем-то, выгибаясь, за кресло. Маев умоляюще протягивал Игорю рюмку, мол, выпейте, выпейте ради всего святого, и отпустит, легче станет, а выпьем еще — и может стать вообще чудо как хорошо.

Игорь Ренатович улыбнулся до невозможного принужденно и выпил, и сделал вид, что спокоен, а следом и реальное спокойствие явилось. Спокойствие и уют, тот сорт уюта, который родится в компании студентов перед очень важным экзаменом, который никому и никоим образом не удастся сдать.

Тут-то и обнаружил директор, что он уже давно слушает, а Маев вкрадчиво и душевно рассказывает о том, что ему, Игорю, интересней всего на свете.

— Мы с Предовым в одной школе учились. Близко не общались, но друг о друге знали все. Знал я, например, что Предов очень сильно любит жуков…

В душе Ваня обрел душевный покой, но просуществовал в таком состоянии очень недолго, ровно до того момента, когда обнаружил, что у него украли ботинки.

Подобная кража была здесь невозможна по двум причинам. Во-первых на фоне достаточно вольного обращения с собственностью казенной, на предприятии бытовало трогательнейшее и даже трепетнейшее отношение к собственности личной. Вторая причина — это полная бесполезность такой кражи. Такие ботинки присущи были во всем городе одному Ивану, и выйти кому-то, кроме Ивана, в них теперь на улицу равносильно было прилюдному акту скотоложества.

Так что именно невозможность этой кражи, ее, не побоимся вновь этого слова, инфернальность и расстроила Ваню. Расстроила тем паче, что иных инфернальностей за последние три дня случилось, по его мнению, чрезмерно.

Сползающий в нервную дрожь инженер направился в носках по грязной бетонной дорожке в сторону натяжного цеха, на чердак, в свой, как он называл его, «теневой кабинет», где в ящике увенчанного чернильницей стола лежали вроде бы какие-то древние китайские кеды.

Солнце прострелило насквозь черно-оранжевый лес, и висящая в воздухе пыль из кремовой стала вдруг салатовой или пурпурной, когда Ваня через люк в дощатом полу проник на чердак.

Огромное круглое окно зверилось крупными осколками стекла. Два, словно клыки, снизу, и один сверху, широкий, как парус или крыло. Внизу побрякивали голоса. Ваня заинтересовался, подобрался ближе и просунул голову в сужающуюся щель между клыками-осколками.

Со двора здание цеха смотрелось сейчас особенно забавно. Две расширяющиеся книзу башенки по бокам образовывали лапы, а треугольный торец чердака небывалую, треугольную и оттого особенно недобрую морду пурпурного с прозеленью угловатого, кирпичного сфинкса. Треугольная голова пасть имела круглую и оскаленную, а между ног чудовища, нанизанный будто бы на копье, лежал труп. Возле трупа стояли трое. Двое — мужчины, и одна женщина. Вид люди имели грубый, одежду неряшливую, а лица их были попорчены алкоголем и нерациональным социальным поведением.

— Что ж это, так-то, кто ж его? — женщина поднесла к лицу ладонь, вымазанную в крови истопника.

— Поди, Танюша, ноль-два набери, — тот, что постарше, присел и зажег карманный фонарь.

Фонарь высветил на зеленой найковской спине истопника характерный рисунок английской подошвы.

— Неужели правда… Да быть того не может… И, главное, за что?

— Все за то же! За спираль вашу чертову!

— Молчи, дура, насчет этого.

— Сам молчи, скот. Мне тебе передачи носить, когда твои орехи в сарае найдут. Два мешка целых.

Из пасти сфинкса, точней, из чердачного окна цеха, показалась крошечная темная голова Предова Вани, очевидного, не имеющего алиби убийцы. И тут же сфинкс словно сомкнул на мгновение пасть. Верхний, похожий на парус, осколок стекла сорвался со своего места и легко, почти беззвучно отсек Ивану голову. В хрустальном звоне и рубиновых брызгах полетела голова вниз по крутой дуге, люди подняли лица, и, сколь черен бывает юмор физических законов, пролетевшая через двор голова оказалась надета прямо шейным обрубком на торчащий из тела Кирилла Темы лом.

В целом все стало выглядеть так. Из мертвеца торчал лом, а на нем замерла удивленная, красивая голова, и напоминало это какую-то темную, средневековую, скабрезную, невесть что должную выражать собой аллегорию.

Скорее всего прошло уже около месяца. Видно это по явственной осени за окном, и по каким-то переменам, произошедшим в кабинете Игоря Ренатовича. Весь кабинет словно бы наклонился влево и посеребрел. Однако наклонился не так, чтобы возникло чувство неустойчивости или близкого конца. Напротив, таким образом наклоняют кадр скверные кинорежисеры, стремясь подчеркнуть возросшую скорость разворачивающихся событий.

Игорь Ренатович смотрит из окна вниз, на толпу рабочих, ожидающих свою очередь, чтобы внести деньги за приобретенный, в ходе состоявшегося-таки разграбления заводских складов, товар. Финансовые дела завода идут так хорошо, что Игорю Ренатовичу иногда хочется зажмуриться, чтобы не испугаться поднимающейся волны заказов на резиномоторы.

Игоря Ренатовича мы видим глазами неслышно вошедшего Славы Маева. Директор оборачивается и мы видим консультанта глазами директора, глаза эти моргают, темно, и вот мы можем наконец наблюдать их обоих своими собственными, присевшими отдохнуть на угол шкафа, глазами.

Игорь Ренатович выглядит моложе, бодрей. Куда-то пропала его полнота, а кожа на заострившемся лице словно бы натянулась. Одни морщины исчезли вовсе, зато другие приобрели красивую строгую форму и некий особенный, страшный и привлекательный, зеленовато-фиолетовый оттенок. С лица Славы Маева исчезла бородка, вместе с кошмарным сапфиром, а черная пара уступила место того же цвета свитеру с джинсами.

— Я гляжу, ты, Маев, засуетился. Собираешься куда?

— Да пора уж. Работа закончена, деньги уплачены.

— А ты б оставался. Торговля вроде пошла, а расти при таком продукте можно едва ли не беспредельно. Оставайся здесь, специалистом по экстремальным ситуациям, я тебе свой оклад положу.

— Я бы рад, да не бывает так, Игорь Ренатович. Консультант — он независимостью ценен. На окладе же консультант — не более чем карикатура. Поеду-ка я лучше в Москву, а к вам в отпуск, или в случае необходимости, если пригласите.

— А бороду зачем сбрил?

— Дурновкусие это все. Я тоже время от времени устаю на людей неприятное впечатление производить. Вы лучше расскажите мне, что это за безобразие у вас на столе стоит?

На директорском столе появился новый селектор. Корпус аппарат имел деревянный, и темные кнопки под кость. Производимый эффект усугубляла мрачнейшая медная инкрустация. Поверх коробки нового селектора, не то забавы ради, не то из каких-либо иных, не к ночи помянутых, побуждений, водружен был человеческий череп. Будь среди нас минимально знакомый с черепословием френолог, тут же отметил бы этот специалист принадлежность черепа в прошлом Предову Ивану. Слава Маев о френологии представление откуда-то имел и бывшего владельца черепной коробки опознал сразу.

— Я вот что еще сказать вам хотел, — продолжил Маев, понимая, что на поставленный вопрос ответа не получит. — Все обиднейшие экономические неурядицы, особенно в этой стране, происходят по причине слабой психической организации экономистов и руководителей, занимающих ключевые посты. Стремление же окружить себя частями мертвых тел трактовать можно только как признак нервной несостоятельности. А вам, глубоко вы мой уважаемый Игорь Ренатович, при вашем образовании и опыте такого рода бижутерия и вовсе не идет. Уж поверьте мне, хотя бы как консультанту.

— Зря вы так, Слава. Не стоит этому придавать такого значения. Я, наверное, просто старой подготовки человек и не умею уделять декору достаточно внимания. Если уж стоит на моем рабочем столе какой-нибудь странный предмет, то и пусть себе стоит, даже в том случае, если я его своими руками, в минуту душевной или какой другой слабости туда поместил.

— Хозяин — барин, а только мне в таких декорациях неуютно. Я уезжаю немедленно.

Маев, чуть ссутулившись, прошел насквозь длинный кабинет и вышел за дверь, постаравшись ею не хлопнуть.

Директор смотрел в окно, когда внизу появился Маев. Толпа рабочих расступилась перед ним, образовав тропинку от конторы и до самого стоящего за оградой «ситроэна». Маев шел согнувшись, однако как-то уверенно. Он находился в тех областях уверенности в себе, где она граничит не то с отчаяньем, не то с отчаянной же храбростью. Маев был уже глубоко в толпе, когда две человеческие стены вдруг сомкнулись. Не было шума, а вместо этого где-то, возможно, в мозгу у директора, раздался чавкающий всплеск. С таким звуком где-нибудь в восковых горах Проксимы Ориона принимает в себя пузырчатое озеро протоплазмы утомленного долгой охотой в лесах Тамбовской Губернии, покрытого слизью и чужой, дурно пахнущей кровью, одинокого биовульфа.

Директор отвернулся от окна и опустился в кресло перед жутким селектором. Минуты три сидел он молча и без движений, но вот в зрачках его вдруг словно бы затеплились, разгораясь постепенно, две вольтовы дуги. Тут же внутри мертвой головы, за пустыми глазницами возникла потрескивающая голубая сфера, наполнив весь кабинет слабым ароматом уютной домашней грозы. И все было бы ничего, если бы не наша уверенность, что это не просто похожий, а совершенно тот же самый шар, что светил Предову Ивану из коробки пустого телевизора на чердаке натяжного цеха.

— Так-так, — говорил шару Игорь Ренатович, щелкая костяными кнопками, — как же с тобой обращаться? Это что? Что-то вроде интернета? Ага, губы… То есть ты мне отвечаешь… Я должен формулировать запрос. Какой же такой запрос? Черепа? Где такие черепа? Бред, я же был здесь в молодости, это под Гомелем… А здесь мы с Танечкой встретились… А этот кошмар где? У Тани внутри?…Это мое лицо? А шрамы откуда? Это даже не шрамы, это буквы… Я по-таковски не читаю. Так, правильно, перевод.

Ирина Егоровна, секретарь Игоря Ренатовича с шестьдесят третьего года, и Марья Антоновна, бывший вахтер, а ныне специалист по связям с общественностью, пили чай в кабинете главного инженера, ныне пустующем. Из динамика звучал голос Игоря Ренатовича, его монолог, обращенный к светящейся сфере.

— Как вы думаете, Ириша, может, нам врачей вызвать? — Марья Антоновна отхлебнула из чашки.

— Что вы, Машенька, Игорь величайшей внутренней силы человек, кроме того, он человек огромной душевной практичности. Пусть пока посидит, побредит, ведь, кроме нас, не слышит никто почти. Он скоро поймет, что даром силы тратит, и новую игрушку себе найдет.

— Дай-то Бог… — вздохнула Марья Антоновна.

Ирина Егоровна поглядела при этих словах на новую свою подругу чуть исподлобья и с какой-то особенной, не то саркастической, не то просто горькой улыбкой.

 

Правда о журчалке

ЭНТОМОЛОГИЧЕСКАЯ СПРАВКА

Журчалки (Sirphidae). Представитель Журчалка продолговатая (Baccha elongata). Лицо ровное, без срединного выступа или бугорка у края рта. Третий членик усиков округлый, коротковатый. Лоб самки с тремя-четырьмя парами глубоких поперечных бороздок. Черная, ноги черные, колени желтые, два полулунных пятна на втором кольце сверху. Места обитания: тенистые участки леса, прибрежная зона.

Характерная особенность вида — так наз. двойное спаривание. После оплодотворения самка откладывает личинки в брюшную полость самца, где они проходят первичное питание и зимуют. Женские особи выходят через анальное отверстие самца на стадии личинки, мужские после гибели самца, в стадии имаго. После второго спаривания самец теряет ноги и усики, образуя так наз. ложную куколку. После выхода женских особей теряет головогрудь, и вплоть до выхода мужских особей у него функционирует лишь пищеварительный отдел.

ЖУРЧАЛКА

Началось это с того, что Ва, хитрый до наивности, оказался по колено в гречневой каше. Он стал вдруг уменьшаться, как снег. Чтобы не скрыться под столом, оперся на его крышку. Сделал с поразительной легкостью стойку на руках: ведь сила у него осталась та же, даром что тело провалилось вовнутрь себя. Потом решил взлететь, раз уж все так хорошо началось, сильно оттолкнулся руками, взмыл — и приземлился ногами в блюдо, в горячую липкую кашу, но не обжегся: ведь чувства у него остались те же, чего нельзя сказать о фигуре.

Ва пошел ближе к краю посуды, туда, где каша холоднее, плюхнулся в нее со счастливым отвращением и задумался о Журчалке. Через несколько минут этих приятных вдвойне, от редкостного положения, мыслей он пришел к выводу, что внезапно вошедший, несомненно, его осудит, не поймет и растопчет, как полуденного крота.

В следующий раз Ва задумался о Журчалке, когда был пьян и смотрел на наличник. «Журчалка ночью собирает бисер», — сказал он. «Она ведьма, она пьет у кроликов глаза!» — ответила ему пьяная похотливая Грета. И видно было по лицу ее, что она, Грета, тоже непрочь отведать кроличьих глаз. За это он любил трогать Грету.

Потом Журчалка приснилась ему. Такая, как есть, ноги полные, зубы, два из которых кривые, платье и подол. Он порвал на ней бусы. Она стала собирать их шары. Ва подумал, что это совсем не бисер.

Вечером два мальчика мучали Журчалку на выпуклом углу. Они ее щупали и хотели. Ва шел с палкой, и они испугались его. Журчалка вырвалась и медленно ушла. Позже вечером она явилась опять, огляделась. Никого не было. Она поцеловала Ва ногу и жадно укусила его за палец; пошла кровь. Потом была такова.

Ва не мог думать ни о чем, кроме Журчалки, и пошел ее следить. Он не верил никогда, что на лугу ночью есть бисер. И не верил в ведьм. О происхождении же бисера думать — стыд и неверие, страх и воздух. На лугу была Журчалка и был бисер. Ва крался за кустами, чтобы она не заметила. Он набрал немного бисера. Весь бисер был на лугу, а за кустами только брызги.

И на другую ночь опять. На луг пришел третий. Это был Коля. Ва встал во весь рост и сказал, что место занято. Коля испугался. Подошла Журчалка, сильно плюнула Коле в лицо, а Ва в лицо плевать не стала. Утром Ва продал бисер.

Вечером Коля, Журчалка и два прошлых мальчика долго его били. Журчалка ушла ужинать, а Коля все допытывался, где Ва взял бисер. Ва сказал, что ему дала Грета. Ночью Коля прокрался в дом Ва. Тот лягнул его ногой. Коля притворился, что не заметил. Он лег рядом и стал рассказывать, что Журчалка — мужчина, только переодетый в женское платье, так родители его хотели девочку, что заставляли носить девчоночьи косынки. Потом Коля просил сделать ему хорошо. Получив отказ, нехотя удалился. Только Коля вышел, в окно над кроватью вломилась Журчалка. Она плюнула Ва в лицо и убежала.

Утром били Грету и спрашивали у нее про бисер. Грету бить было приятно, и все зашли в этом очень далеко. По очереди стали на нее мочиться, чтобы сильней обидеть. Грета не плакала. Ва наблюдал издалека. Может быть, Грете нравилось? Ва ударил ее несколько раз. Потом Журчалка стала мочиться стоя. Ва видел ее со спины и ничего не успел понять. Вечером, засыпая, он сказал вслух: «И все-таки она женщина». Потом загрустил на весь сон.

На следующую ночь Журчалка заметила, что он ее следит, и сказала ему такое, что Ва навсегда перестал ходить за ней.

ЖУРЧАЛКА ДЕЙСТВУЕТ

«Все, хватит!» — выдохнула Журчалка, стряхнув с себя надоедливых и немытых подростков. Она поправила подол, пошевелила верхней губой и направилась к дому Ва.

Ва и Грета играли в головастиков. «Грета, золотко, — сказала Журчалка, просунув руку между ног Ва, — поживи где-нибудь еще, а я пока поживу здесь!».

«Хорошо! — ответила Грета, — Я пойду к Лидочке с Лиличкой или Павлу с Колей и стану там третьей-лишней». Она осторожно закрыла дверь и пошла через плоскую, желтую и покатую улицу.

Ва и Журчалка сходили на откос, поели рыбок и приклеили картинку на холодильник. Ва было немного боязно. Мысли о Журчалке ходили в нем, как раки в воде. «Пора приступать к личной жизни!» — предложил Ва, и Журчалка кивнула ему конопатым лицом. Она связала Ва и закрыла ему лицо платком. Ва хотел видеть и знать, но она сделала ему хорошо, и он перестал хотеть. Она сделала это ртом, и Ва ничего не понял. Потом на лицо Ва села женщина. «Так вот оно что!» — подумал Ва. Но не тут-то было. Журчалка сдернула платок. На лице Ва сидела свирепая, красноглазая Грета, и третий, кроличий глаз стекал у нее с языка. «Мочись ему в рот», — крикнула Журчалка, и стала пить вместе с Ва.

Грета развязала Ва, и они долго катали одетую Журчалку по полу, пытаясь заняться ею насильно. По лицу ее было видно, что несколько раз ей становилось хорошо. Ни Грета, ни Ва так и не добрались до ее живота.

Грета и Ва разозлились на нее и занялись друг другом. Журчалка трогала их в это время и страшно хотела. Ва было жалко ее и больно от сложного желания, но Журчалка так и не изменила себе.

ЛЮБОВЬ

Ночью Ва кого-то любил, а к утру забыл, кого. В памяти поселилась девчонка с лошадиной головой и норовила укусить Ва за духовное плечо желтыми большими зубами.

Ва вспоминал, вспоминал, но осмелился вспомнить лишь кусок безличного бедра с плотным белесым оволосением. Ва решил, что придется спать теперь со всеми по очереди, пока тайна не откроется сама собой. «Думай, что хочешь, — сказал он Грете, — а я пошел вступать в связи, чем бы это ни кончилось!»

На дороге лежал Коля и растирал свой живот половиной тыквы. Ва поклонился и вымолвил: «Ты просил кое о чем, я раньше не мог, а теперь пожалуйста!» «У Павла нет ни одного волоса, и родинка на мизинце!» — мечтательно произнес Коля и отвернулся от соискателя.

В липкой жиже серого цвета Ва обнаружил Лидочку и Лиличку. Они держали друг дружку за лодыжки и перечмокивались. «Прекрасные знакомки, волосатые и не очень, — обратился к девицам Ва, — у нас имело место быть, продолжить не желаете?». «Можешь пососать нам пальчики, — ответствовала Лиличка, — только самые кончики.» «Блядь лысая! — завизжала Лидочка. — С кем захочешь, с тем и пляшешь!» Девочки схватили друг друга за волосы и утонули в серой луже.

Ощутив безнадежность предприятия, Ва решился на страшное. Он вышел на площадь, где всегда было полным-полно человечков, и выкрикнул: «Люди, люблю и хочу вас всех, подходите, как пожелаете!» Никто не подошел, а все стали шушукаться. Самый маленький и неопытный человечек из всех подошел к Ва и шепнул ему потихоньку: «Беги скорей! Они станут бросать в тебя палками!»

Ва убежал, а маленького человечка забросали палками, как предателя.

Ва пришел домой и уснул без любви, озадаченный.

На следующий день его поймали и любили у пруди по очереди. Сначала ему было все равно, и только под конец стало приятно. Он вернулся домой и все думал: «Чего это они?»

ЖУРЧАЛКА В ГНЕВЕ

За окном грохотнуло. Ва посмотрел на пол, Грета на потолок. «Только бы не Павел», — сказал Ва. Грета представила безволосого человека и потихоньку заплакала. «Не плачь! — сказал Ва. — Я пойду посмотрю и скажу, что это не он».

Дверь открылась сама собой и впустила Журчалку. На губах у той была кровь, на ступнях мох, а за спиной парабеллум. «Спокойно, — крикнула она. — Я больше не владею собой, но владею вами, немедленно оставьте мои владения».

Грета и Ва спаслись через окно и полночи просидели в камышах, обнявшись. Еще полночи они ходили у стены своего дома и подслушивали. Внутри пилили древесину и кусали девочек за ноги. Ва и Грета уснули на задках, напуганные до особого весеннего счастья.

Утром они осторожно проникли в дом через чердак. На окнах были новые занавески и цветы, в кофейнике горячий кофе, доски на полу оказались совсем чистыми, а сушеные пяточки под потолком висели в шахматном порядке.

Ва и Грета аккуратно поцеловались и обрадовались, что кошмар кончился.

ЖУРЧАЛКА И КОРОЛЬ

Ва очень боялся детей и потных бабушек, но еще сильнее он любил достигать того, что ему сначала было не по плечу. Добравшись до непоплечного, Ва обретал ржавую сталь в голосе и свиную кровь под языком, становился вдруг мрачен и терял всякий интерес к достигнутому.

Сухой из-за лета Ва сидел над бескорым стволом и наблюдал муравьиную нитку. Нитка шла справа налево. Краснея от натуги лицом, Ва пытался изменить вектор их движения на сто восемьдесят градусов путем соответствующей мысли. Приличествующая случаю мысль не лезла в череп, и муравьи в нитке плевали себе на оказываемое ментальное давление. Ва обиделся и задавил парочку для острастки.

Откуда ни возьмись взялась Журчалка. Она задрала подол до колен и показала Ва коленки. «Два петушка!» — подумал Ва, и муравьи пошли, как по команде, слева направо. «Два петушка два!» — подумал Ва, и нитка поползла справа налево.

Журчалка перестала задирать подол и начала кивать головой справа налево. «Всё назад,» — только и успел подумать Ва, тихий ужас охватил его плечи. Журчалка стала махать головой слева направо и заткнула подол между бедер. «Пускай всё будет просто хорошо!» — подумал Ва. «Зануда ты!» — сказала Журчалка, покраснела и ушла. Ва укусил муравей, и он сел подумывать о взаимосвязях.

ЧУДОВИЩА

«Ах да, я видела чудовищ у пруда,» — всхлипнула Лидочка и шибко зажмурилась. Лиличка обняла подружку за щиколотку и прошептала: «Чудовища, чудовища, это то, что я предвкушала уже шестнадцать недель». Девочки поцеловались. Журчалка присела на колени к обеим и попросила о подробностях. Коля и Павел ошалело глядели друг на друга. «Чудовища, их много и они в воде», — уточнила Лидочка. Ва возмутила её безапелляционность.

— Это были лягушки! — сказал он.

— Перо блошиного хвоста! — оскорбила его в ответ Журчалка.

Коля и Павел достали ножи, и Ва пришлось убежать. «Значит это были цапли!» — крикнул он на прощанье.

Ва прятался за кустами и наблюдал за тем, как все следили за чудовищами. Сам Ва никогда чудовищ не видел и не верил, что они могут быть увиденными. Может, Лидочка и подглядела одно случайно, и то весьма сомнительно.

Все показывали на чудовищ пальцами и кричали: «Какие они чудовищные, эти чудовища! Какие зубастые, а какие в цветочек!» Ва стало обидно: «Они так видят, а я — так нет».

Целый месяц Ва в кустах работал над собой. Он отрастил волосы на ногах и совсем ничего не ел. На коленках у него появились черные корочки, а в спине красное створчатое окошко, не больше наперстка. И тут он наконец увидел чудовищ. Всё вокруг буквально кишело оными. Они чудно скалились и вели продолжительные злые беседы. За каждым персонажем находились чудовищного вида существа. За кем по три особи, а за кем и по пять. За Журчалкой пряталось их целых восемь.

Ва возгордился и завернулся в материю. Он стал ходить гоголем по округе, говорить в рифму и повторять отрывки чудовищных бесед. Всякий отдавал ему свой завтрак, а он съедал один, брезгуя приношениями. Ва рисовал чудовищные линии углем и смеялся над зазевавшимися прохожими. Он не дружил ни с кем, только спал с кем-нибудь время от времени. «Я вижу чудовищ везде, а они только в пруде, точней, у пруда, и то не всегда!» — так думал Ва, и суждение это было глубоко справедливо.

Однажды, сидя на берегу, Ва ощутил, будто что-то ему надоело. Он плюнул в чудовищ, они обиделись и ушли навсегда. Ва стало хорошо: «Без чудовищ, — подумал он, — все не такое чудовищное. Без них все наивно, просторно и пасторально, а с ними душно, как в конюшне».

— Это был поступок! — погладила его Журчалка.

А Лидочка принесла Лиличку на ручках. Такова была его творческая биография.

ЭМ

Эм имел недостаток, он был грязный человек, отчего и мылся ежечасно.

«Вон идет Эм!» — сказал Ва и пощупал Грету. «Эм интересный человек, — ответила та, — чем ты объясняешь, что он нечист?» «Ты валялась в его грязи с ним в обнимку», — Ва злился и пыхтел. «Да, и хочу еще!» — визжала полоумная Грета. Ва не отчаялся, но испытал любопытство.

Утром Эм, бубня, семенил в лес, Ва за ним, а его друзья следом. В чаще Эм отломил стебель чего-то и стал пачкать себя его истечениями. Испачкался весь и поспешил к речке мыться. Ва и друзья навалились на него и связали. Ва отобрал стебель, пощупал сок и сказал: «Это не грязь!» Эм лежал ничком. Ва желая проверить, засунул палец Эм вовнутрь. Палец был в чем-то: «И это не грязь!» — сказал Ва и задумался накрепко, стоя на коленях над связанным грязным человеком. Эм ничком улыбался.

Ва как-то нечаянно стал играть в себя и сделал себе хорошо. «И это тоже не грязь», — думал Ва, размазывая ладонью по спине Эм свои последствия. Эм улыбался, ему нравилось. Ва оставил его так и ушел домой, похвалиться результатами эксперимента. Грета удивилась и тайком просочилась в лес.

Не дождавшись ее, Ва лег спать в чулане, где пахло мышами и хлебом. Ночью пришел Эм и порубил топором все простыни и доски на постели Ва. Следя за этим делом в щель, Ва думал, за что же Эм так его ненавидит. «Эм просто грязный человек», — успокоил себя Ва, не придумав ничего лучшего.

ОБНАЖЕНКА

Однажды Ва обнаружил себя голым на опушке. Было тихо, только тикала птица в узловатых вещах наверху. «Раз я не могу идти по деревне в другом виде, то придется идти в этом», — решил Ва и претворил решение в жизнь.

В жизни все оказалось куда опаснее, чем на опушке.

Все жители толпились на пятачке и смотрели на него, как на воду.

— Сирф кондовый! — крикнула Лидочка и бросила в него камень.

— Голый, квелый, дай фенола! — Журчалка принялась больно дергать его за волосы на животе.

— Давайте помнем ему ступни! — крикнул Павел. — Чтобы он не ходил здесь больше.

Коля мчался из-за угла, таща на спине плуг, с целью поставить его на Ва.

Ва вдруг понял, что люди хотят обезопасить себя от него, и не успокоятся, пока не обглодают все мясо с его голеностопа.

Ва оторвал Павлу волосы, положил их на лицо Журчалке, так что она на время ослепла, опрокинул Колю и, толкая плуг впереди себя, бросился наутек. За ним оставалась вспаханная борозда, неудобная для преследователей свидетельница его позора и торжества.

Ва отдышался и поглядел в окно. Там было удивительно. Все, кроме Журчалки, прогуливались вокруг голыми, да и у нее платье было отрезано сзади. Ва сначала это очень удивило, а потом согласился с видимым. Ведь жизнь иногда превосходит странноватостью самые томительные закутки нашего воображения.

УЛЫБКА И ПОРОК

Ночью Ва видел во сне улыбку и порок. Улыбка была тертая, а порок блестел, как монета. «И к чему мне такие видения?» — задал Ва Лиличке вопрос. «К яме глухой и холодной пропасти», — с плохо скрытой похотью ответила та, и все пальчики на ее ногах шевелились.

Наутро, выбираясь из пропасти на травку, Ва размышлял, что неплохо было бы Лиличке пальчики-то пообстричь.

И как можно такие недобрости в снах смотреть. Видал Ва во сне плес и лес и еще пса плоского, как рыба в воде. Вода журчала, Ва задумался о Журчалке и не заметил Лиличку. Та подняла лысую голову из травы и пропела: «Сон твой к чудному времяпрепровождению бесконечному!» — так прошептала она патетически и ножку голую показала с шевелящимися пальчиками на оной. Ва бросил злобный ботинок в сторону Лиличкиного личика и, что не попал, расстроился.

Очнувшись от чудного времяпрепровождения, дрожа и повизгивая, брел Ва по околице к Лиличкиному личику за наличником. Встав на коленки перед окошком ее, спросил он: «Скажи мне, червоточина, к чему все мои безжалостные приключения?» — «Как во сне друг друга любить будем», — ответила Лиличка и втянула Ва за наличник.

Они прожили четырнадцать дней счастливо, и каждый вечер Ва умирал от бессонницы. Потом вернулась Грета и прекратила все безобразие, сказала, что спать надо.

ЛЕС, ПЛЕС И ПЛОСКИЙ ПЕС

Тиминито тукатело лититками по тенту. Журчалка окерилась и помянула: «О себе ли петикуюсь менясото ричками люпирать мано!» — «Маношка шишкова», — люковал Ва, кирасуя мокрусенько. Павел и Лидочка, люкая, лакали томилки для поминутных хорошестей.

— Осьми, ликаново и патикай капир беспалочно. — Ва голинул.

— Тили не тили, липо мое правое. Томилку не крою и не выкрою.

Ва мамитромил Журчалку и перешнул против кечемета. Журчалка щавкнула и окаюнилась. Лититки киковали еёные галюнки, а сомитки осертились на помочки. Павел скрунул липки и крунул коправу Ва.

— Осеми коправу мою, — Ва широтел. — Коправку мимикруй.

Лотко помоло махло.

Так что лес пёсом, а лось плёсом, оттого все так и выходит.

TERRA INCOGNITA

Желтые камыши издавали на ветру свой шорох. Темная ночка уже давно завершилась, и теперь был желтый до синевы день. Ва и Чур всю ночь шли через колючие деревья и теперь вышли на высоченный косогор.

Огромные сиреневые вислокрылки падали со свистом в полыньи, где в их обвисшие крылья впивались толстомясые Cimicidae Lectularius в надежде найти прозрачные покрывала для своих брюхатых невест, но и они в свою очередь падали жертвами агрессии быстрых Notostirae Eraticae с вытянутыми вперед и раздвоенным на конце лбом. Таковы были здесь натуральный обмен и транспирация.

— Зафиксировать транспирацию! — приказал Ва.

Чур достал из рюкзака дорожный блокнот в полтора человеческих роста и тщательно оформил наблюдения при помощи авторучки с гелевым стержнем. Лицо Чура потемнело.

— Командор! — произнес он. — Темной ноской нас предали туземцы и оленеводы. Носильщики износились и нас некому нести дальше.

— Странно, — ответил Ва. — Как это я не заметил.

— Но это еще не все. Они сбежали в Невермор, прихватив с собой нивелир, локомотив и каннабис. Нам остался только ликоподиум, а с ним недолго и соскучиться.

— Не впади в уныние! До Балтрушайтиса не более четырехсот суток пути.

— Но по пятам за нами идет банда бородатых, и на плечах у нас шестнадцать пудов научных сокровищ.

— Не у нас, а у тебя, это утешает. Держи ухо пулеметом. Доберемся до Передоза и сядем писать роман для мальчиков.

— Но коллекции!

— Сейчас важны не коллекции, а спуск с косогора. Приказываю не свернуть себе шею.

Ва сел верхом на рюкзак с блокнотом и по руслу мокрого ручья скатился вниз, как на санках.

— Генерал! — крикнул ему сверху Чур. — Чего Вам не хватает, так это доблести. Смотрите как надо.

Чур хорошенько разбежался и сиганул с косогора вниз, покатился по склону, оставляя на валунах клочья одежды и детали организма.

— Приказ выполнен в точности, — доложил переломанный пополам Чур, бешено вертя шеей.

— Хвалю за храбрость в период исполнения! — Ва осторожно вытаскивал у него из позвоночника улыбающегося зоофита и приклеивал отломавшийся кусок ребра сокос Acer Plotonoides.

Шесть часов шли они мимо двух оранжевых пятен Двупятнистого Хилокоруса, когда трехобхватный стебель рододендрома, перекусанный чешуйчатокрылой Saturnia Pury, рухнул на голову Чуру, оборвав навсегда течение его мыслей.

Черная алчность обуяла Ва. Он достал бритву и, хлюпая болотной жижей, прямо в белой с отворотами блузке пополз, чтобы перерезать Чуру седловидный отросток, но Чур оказался не так прост. Он выхватил арбалет, переделанный из ржавой бушменской мотыги, и посредством этого инструмента извлек у Ва мозжечок и правое предсердие. Однако мужественный организм генералиссимуса успел выхватить быстрорез и отпилить Чуру левую ступню.

— Венселемус! Венселемус! — запел Чур.

И добрая память об альма-матер заставила Ва задуматься и разрыдаться. Слезные железы его распахнулись, и приступ малярии, пробравшись через них к нему внутрь, опрокинул Ва на спину под вкрадчивый стук бамбука. На часах было одиннадцать.

Теперь черная алчность обуяла Чура. Он извлек заржавленный бумеранг из складок чайльдгарольдского плаща и вставил его Ва в поджелудочную железу. Ва открыл глаза и рассмеялся предателю в лицо, дал ему пощечину и плюнул на ботинок.

Чур устыдился, достал бумеранг из тела Ва и отрезал им себе обе руки.

— Мне нечем больше красть, лейтенант! — сказал он. — Мы умрем в дыму моего благородства.

Ва подполз к Чуру сзади, обнял его за спину, и они занялись умиранием под вспышки мучнистой росы и лай далеких бледных спирохет.

По мере того, как жизнь покидала тела героев, задница Чура, которую Ва обнимал, становилась все более мягкой и округлой, и в конце концов едва не закрыла горизонт. То, что было примостившимся Краснонадкрылом Келера, обратилось вдруг в трогательную и нешапочно знакомую родинку. «Бог мой, — подумал Ва, — а ведь зад-то Лидочкин».

«Лидочка, — шепнул ей на ухо Ва, — а мне казалось, что я в болоте!» — «Нет, ты был совсем в другом месте!» — ответила та и загадочно улыбнулась.

Содержание