Колокольни Сергиева Посада — предметы грубые. Даже в мегалитах есть своя доза изящества. В посадских же колокольнях ничего подобного нету. Но именно это отсутствие обычного для предмета архитектуры качества и порождает вокруг колоколен плотный фон желтоватого, особенно в летнюю пору, смирения. В непосредственной близости от строения мощность фона такова, что обыватель старой закалки передвигается в оном с половинной резвостью, а молодой хохочет и плюет на пол густой мутной слюной. Регулярно окутывает вдруг всю тамошнюю окрестность мясной волосатый грохот, и от него враз гибнут эпилептики да тиккеры. Зато к роженицам, даже к неживым, приходит назад молоко. Монах матерый любит под рокот этот присесть и пустить беса по ветру, не забывая отирать епитимью о подрясник. А случается и так, что юный трепетный дьякон, страшащийся все еще пятисотицей через жупел пройтись, долбанет мощевиком по дароносице, и лежит у всех на виду, плачет, яко чудотворный иконостас.
Долетал колокольный шум и до поселка «Передний Край», где на берегу, и даже в каком-никаком саду, располагался треснувший посредине от конька до фундамента коттедж. Треснул он позавчера, но обитатели обнаружили этот факт лишь сегодня. Обитателей было трое. Феликс, худой брюнет с квадратным лицом, застыл на балкончике мансарды, отведя левую руку назад, а два пальца правой засунув в трещину. Яков, блондин с асимметричным лбом и глубокой, вертикальной на нем морщиной, развалился тут же, в причудливом, похожем на игольницу с застрявшим в ней цветным лоскутом, шезлонге. На своем незаурядном лбу он держал огромную, величиной с крупную виноградину, каплю росы, без сомнения накладную. Марина внизу, в никелевом сарайчике, более всего формой напоминавшем карликовую донецкую домну, лила из глубоко гудящего ведра жемчужные помои в корыта шершавым и суровым свиньям. Свиньи ели, не поднимая глаз; они тоже были счастливы.
— А дом-то треснул! — обращаясь вниз, к Марине, крикнул Феликс. Он вытащил пальцы из трещины, согнул, разогнул снова и вставил обратно.
— Тише, — зашептал Яков, стараясь не дать гомерической росине скатиться. — Она терпеть не может шума, когда кормит.
Марина удовлетворила животных, понаблюдала за их скупыми, поразительно рациональными движениями (сказывалось присущее свиньям чувство собственного достоинства, однако имел значение и переизбыток плоти) и наконец оказалась на балкончике, там же, где и Яков с Феликсом.
— Я говорю, что дом треснул, — настаивал на своем Феликс.
— Это не ты говоришь, — заметила Марина, — это тема уже.
— Я имею в виду, что он натурально треснул.
— Ну да, так оно и есть.
— Чего делать-то будем?
— А что тут поделаешь, тема.
— Не лапидарничай.
— Сам такой. Ничем не связанный дом обязательно треснет, а после развалится.
— Может, нам маленького завести.
— Слушай, вот этого вот не надо.
— Мариша, чего тебе не хватает? — Яков нечаянно расслабил мышцы лица и едва успел поймать в ладонь капризную росину.
— Чего мне не хватает? Один мужик сует пальцы свои куда попало, другой без конца цепляет на морду всякую дрянь, а я тут с ведрами одна…
— Но, любимая, — вытащил смиренно пальцы из трещины Феликс, — ведь с самого начала свиньями восторгалась только ты.
— Не смей их так называть.
— Хорошо, элитными сычуаньскими хрюшками по две с половиной тонны за хряка интересовалась только ты.
— Тем не менее животные эти кормят еще и тебя, и этого прихлебателя.
— Я не прихлебатель, — ничуть не обиделся Яков, — я художник.
— Где же твои художества, художник?
— Вон там, — Яков показал пальцем вниз, на сарайчик со свиньями.
— Хрюшки мои! — Марина выкатила вперед налитые кровью глаза, и когти на пальцах у нее стали вдвое длиннее.
— Хрюшки твои, а художества мои, — пояснил Яков.
— Все дело в том, — совершая какие-то пассы, перебил Феликс, — что у нас нет общего хобби. У нас провисает досуг.
Марина вдруг неожиданно и страшно успокоилась. Весь ее грубый, большой организм, секунду назад напоминавший атакующего осьминога, обратился вновь в подобье обаятельного прямоходящего непарнокопытного.
— Ну да. Только что делать?
— Остается завести китаянку, — влез опять Яков.
— Это почему ж китаянку?
— И почему это остается?
— Начну с конца. Почему остается. В ночных клубах шумно, душно, и если вовремя не вмазался, то надо постоянно пить. В театре мне все время хочется писать и плакать. Кинематограф покончил с собой. В саунах по колено сальмонеллы, а боулинг слишком круглый.
— А если книжки читать вслух, в гамаке?
— Нельзя. Если читать книжки для людей, то можно олигофреном сделаться, а от приличной литературы постоянно меняется образ мыслей. С нами станет трудно общаться, и мы растеряем всех заказчиков. Потому остается либо мочиться на стену кто выше, что я при Марине делать стесняюсь, либо завести китаянку. Кроме того, у Липченко есть китаянка, у Осипенко аж две, одни мы как невесть кто…
— А зачем она? — заинтересовалась Марина.
— Во-первых, польза. Убирать, стирать, готовить… хрюшек кормить.
— Я ей покормлю!
— Ладно, хрюшек она может и не кормить. Во-вторых, потеха, на коленки посадить, погладить, туда-сюда. В-третьих, ее можно научать русскому языку и другим забавным штукам.
— Занятно… — Марина прихрюкнула, и оба мужчины наконец улыбнулись.
На следующий день все вместе отправились в Лыткарино. В обычном супермаркете китаянка стоила десять тонн условных знаков, а на Лыткаринском овощном рынке на двадцать долларов дешевле.
Ярко-розовый, с голубой полосой по бортам и желтыми номерами «Pajero» веселейшим образом мчался по окружной. Машину вел Феликс. В целом он старался вести пристойно, лишь изредка не выдерживал и подталкивал в задний бампер какие-нибудь печальные «Жигули».
Только что прошел дождь, и жидкая грязь под ногами посетителей рынка сладко блистала. Блистали яркими белейшими ежами сырые полиэтиленовые тенты, поблескивали мокрые авезентовые куртки продавцов. Рынок попивал «Русскую», суетился, а в дальнем его конце, сверкая мокрой рубероидной кровлей, располагался напоминающий постнуклеарный блиндаж низкий параллелепипед склада, принадлежавшего китайскому общежитию. Возле этого строения и остановился розовый автомобиль.
Феликс позвонил Стасу Липченко, чтобы узнать форму стука, на который реагируют китайцы. «Три точки, три тире, три точки,» — повторил за Липченко Феликс. Яков постучал. Его крошечная, сжатая в кулачок интеллигентская лапка смотрелась нехорошо и дико на фоне громадной ржавой двери с крошечной замочной скважиной и без каких-либо иных выпуклостей или впадин. Попадись эта картина на глаза патриотически настроенному сырнику, и не миновал бы Яша инъекции цветных металлов. За дверью послышались далекие, вроде как детские, чужеземные голоса. «Апельсины из Марокко…» — Яков оглянулся и постучал еще раз, не глядя. Вскоре между дверью и стеной возникла на долю секунды щель. Из нее скользнул крошечный китаец в пиджаке с блесткой.
— Си няти милеся? — поинтересовался он с младенческой грозностью.
— Чайнагёл нам вынеси в постоянное пользование.
— Деська.
— Десятка, девушка или денежка?
Китаец показал десять вымазанных в чем-то сиреневом пальцев. Яков достал из кармана карточку «Visa».
— Есть машинка, или за бумагой бежать?
Китаец сладенько улыбчиво потупился и юркнул куда-то за угол. Яков и Феликс поспешили за ним.
Внутри бетонного короба без окон, под охристо-зеленым потолком, в свете двух оранжевых сорокаваттных ламп располагались горизонтально две полутораметровые шестерни. Соединяла их черная в масле цепь, похожая на мотоциклетную, каждое звено ее было величиной с крупную кошку. К звеньям с внешней стороны приварены были крюки, на которых вверх ногами висели девушки, глядя азиатскими, неясного цвета глазами на покупателей. Покупателей было мало: семейная пара, очевидные молодожены; юноша в плеере с наглыми красноватыми глазами; тридцатилетняя женщина с прямыми вертикальными складками у губ, наверное, преподаватель словесности.
— Маркетинговый антураж, — шепнул Яков Феликсу, — расчет на славянскую жалостливость и того же происхождения склонность к изуверству.
Марина выбирала придирчиво. Так давным-давно, невестой, она выбирала свадебное платье.
— Феликс, иди сюда, — наконец позвала она, держа за крошечное, полупрозрачное ухо самое слабое, тонкое, трогательное, похожее на лемура существо. — Давай эту возьмем, смотри какая пуся.
Полчаса спустя, погрузив в багажник упакованную в большую розовую коробку девушку, компания отбыла домой, оставив в воздухе на фоне побелевшей к вечеру бетонной сухой стены синие горькие тающие перья бензиновой гари.
И снова треснувший от крыши до фундамента коттедж. В клубах ядерной канонады посадского вечернего звона к белым с синими гжелевскими розами воротам подкатился знакомый нам джип. На фоне вечернего оранжевого неба его уникальный окрас взволновал бы всякого, в ком не окончательно еще разложилось эстетическое чувство. Яков открыл ворота, машина вкатилась во двор, следом вошел Яков, створки закрылись.
Вдруг отчего-то гжелевские розы поплыли на нас, заполнили все поле зрения, и мы чувствуем, что нас забыли, бросили, оставили, удалившись за расписные двери, и главное: им, чертям, там сейчас чудо как хорошо. Изображение жидкостно мутнеет, так, словно смотрим мы на все сквозь слезы. Только нет никаких слез, мы совершенно спокойны и даже способны к анализу. В игре мутных разводов покореженного влагой изображения мы замечаем какую-то неожиданную закономерность. Это постепенно из тошнотного, текучего, черно-розового блюра проступает неоновая надпись: «Прошло десять дней». Стеклянная трубка, образующая букву «Р», повреждена. Она то гаснет, то загорается вновь, при этом мерцая с какой-то немыслимо вредной для головного мозга частотой.
В большом звездообразном зеркале на внутренней стене холла отражается грозная, испускающая волосатый утренний свет трещина. Еще в зеркале можно увидеть необычайно могучую и рельефную женскую ногу и две крупные с длинными пальцами руки, шнурующие высокий оранжевый ботфорт. Нога принадлежит Марине, руки тоже, а вот обнаженные ягодицы, на которых покоится каблук шнуруемого сапога, к Марине отношения не имеют. Это ягодицы китаянки. Девушка стоит на четвереньках перед зеркалом. Под колени и локти ее кто-то заботливо поместил мохнатые искусственного меха подушки. На китаянку надеты ситцевое платье в горошек и розовые с помпонами тапочки. Пристальней вглядевшись в происходящее, можно заметить, что свободные от работы глаза китаянки читают лежащую на трюмо газету «Завтра».
Дверь в прихожую распахнулась, и в проеме появляется силуэт Феликса. На голове его тирольская шляпа, а в зубах зажата белая прямая голландская трубка. Некоторое время Феликс изучает сцену, обходя женщин вокруг и даже ложась на пол и заглядывая снизу. Наконец, для пробы потыкав пальцем в бугры мышц на Марининой ноге, а после в белую слабую плоть китайской девушки, он резюмирует.
— Какое жирное, мощное, бесцеремонное, я бы даже сказал — роскошное свинство.
Повисла пауза, на протяжении которой Марина смотрит на Феликса так, словно не муж он ей, а совсем напротив, вылезший из телеэкрана герой фантастического порносериала — многорукий центаврианский мультивибратор с единственным, млечного блеска глазом внизу ртутного дрожащего живота.
— А ну повтори, что ты сказал, — нарушила она, наконец, молчание.
— Я сказал, что свинство это колоссально, как по зрелищности, так и… по чему-то еще.
— Нет, ведь ты опять это сказал.
— Мариша, я же не имею ввиду, что свинство это мне неприятно. Я с удовольствием на вас смотрю, и даже не прочь принять участие…
— Я вот чего не понимаю. — Обнаженное Маринино бедро, а также лицо и руки сначала побледнели, потом приобрели оттенок жженого сахара и, наконец, зарозовели задорной, неоновой розовостью. — Я вот чего понять не могу. Как же ты слово это три раза повторить осмелился?
— Так я же без негативной оценки…
— Нет, ты не понял, — Марина нервически засовывала кончик галстука Феликсу в рот, — и не понимал никогда, и не поймешь уже, бедненький…
Когда Марина ощутила, что Феликс окончательно ввергнут в каталепсию, она толкнула его в грудь, и Феликс сел на трюмо, прямо на газету «Завтра». Марина вышла из комнаты, и через пару минут раздался удаляющийся шум автомобильного мотора. Она уехала, насовсем. Это Феликс понимал с удивительной для каталептического состояния ясностью.
— Феликс, беги сюда, чего показывают! — грохотнул невесть откуда голос Якова.
Феликс взялся за голову, словно проверяя ее наличие, и побежал по лестнице наверх, вон из прихожей. Китаянка лениво, словно только что проснулась, встала с колен и, томно переставляя ноги в мохнатых тапках, пошла вслед за Феликсом.
Телевизор стоял на большом аквариуме, полном мордатых, татуированных дискусов. Старший из стайки брезгливо жевал стебель валлиснерии, недоверчиво и злобно глядя через стекло на людей.
На экране над спальными районами, охваченными нереальным, кирпичного цвета пламенем, взлетала в небо и вновь с оглушительным хрупом падала вниз, неотвратимо приближаясь, колоссальная, уходящая за облака стена, вся в отвратительных вздутиях и лохмотьях. Редко через экран наискось проносился вертолет. Небо пропало вовсе. Ноздреватая, безразличная, бегемотьего цвета дрянь заняла его место. Под искусственно приглушенный колотырь вертолетного винта звучал вкрадчивый, очень по-взрослому ласковый и рассудительный голос Юрия Сенкевича.
— Златокрот, — рассказывал Юрий, — самый крупный не только среди существующих, но и среди придуманных обитателей нашей планеты. Причиной тому бытовавшее в эпоху создания бестиариев табу на изображение животных сходной величины. В те времена популяция златокротов была значительно больше, и животные эти регулярно опустошали огромные площади, как в Европе, так и в Юго-Восточной Азии. Запрет на описание или даже упоминание златокрота долгое время поддерживался силами бытовавших религий. Даже величайший просветитель живой природы Альфред Брем старательно обходит эту тему в своих трудах. Однако значение догматов веры в борьбе со златокротом трудно переоценить. Все крупнейшие культовые сооружения, независимо от характера породивших их верований, несли одну функцию. В случае атаки на поселения колокольня или минарет храма должны были повредить златокроту нёбо. Однако таким образом можно нанести вред только самым мелким особям.
Златокрот относится к тому же семейству, что ехидна и австралийская двуутробка — мелкие яйцекладущие насекомоядные. Златокроты откладывают яйца в нижних слоях земной коры, ближе к мантии, там зародыш всегда имеет достаточную для его развития температуру. Молодые златокроты выходят на поверхность на океанском дне и юность свою проводят в море, питаясь планктоном. В какой-то момент развития планктон уже не в силах напитать гигантское тело, и животное выбирается на сушу. Златокрот движется полупогруженный в землю, пропуская через свой примитивный пищеварительный аппарат верхний слой почвы, вместе с обитающими на нем растениями и животными. Златокрот чувствителен к теплу, меньше к свету, поэтому города и промышленные постройки для него особенно привлекательны. Сегодня скверная экологическая обстановка и действия батальонов зоологической безопасности гонят златокрота из древнейших ареалов его обитания на сравнительно бедно застроенные территории Африки и бывшего СССР.
Благодаря отваге сводной съемочной группы ОРТ и МТВ сейчас на ваших экранах вы можете видеть редчайшие кадры. Крупная взрослая особь, имеющая восьмидесятикилометровой ширины ротовую полость и скорость передвижения чуть ли не в сорок километров в час, решила отведать спальных районов мегаполиса…
В нижней части телеэкрана располагалась узкая красная полоска, по которой рубленым шрифтом значилось: «Прямое включение».
— Ишь ты, — подал Феликс голос. — Все это дело знаешь где?
— Похоже на Коньково.
— Коньково и есть.
— Значит, Коньково, прямое включение, и Сенкевич на вертолете…
— Может, это так, потеха?
— А ты каналами пощелкай.
Большинство каналов не работали вовсе, только ОРТ да МТВ демонстрировали фильм-катастрофу с Юрием Сенкевичем в главной роли.
— Слушай, Феликс, ни хрена это не шоу. Если уж нам с тобой так по тыковке пришлось, то, что с бабулькой какой-нибудь или пацанчиком статься может. Бездуховно и неполиткорректно. От такого бы шоу тут же случился транспортный кризис. А ведь сезон отпусков.
— Погоди, Яша. Давай не станем паниковать и пойдем лучше на балкончик. Там воздух значительно свежей.
Молодые люди удалились, а китаянка залезла с ногами в кресло и помахала ладошкой грозным дискусам. Предводитель стайки улыбнулся девушке и почесал плавником брюшко. Китаянка сидела в кресле, жуя кусочек вишневой смолы. Интересует ли ее телевизионное зрелище, а если да, то в какой степени, — было непонятно. И лицо ее и поза выражали только томную лень и мягкую готовность к любым переменам.
Стоя на балконе, Яков долго вглядывался в узкую багровую полосу на горизонте, а Феликс, отвернувшись, колупал трещину в стене, слушая далекий, почти нереальный, не громче звука рушащейся паутины гул.
— Да, есть немного, — наконец резюмировал Феликс.
— Угу, есть, — Яков идиотски хихикнул.
— И чего теперь?
— А все!
— Как так все!
— Обыкновенно! Раньше надо было соображать. Вышли из ситуации, придурки. Десять дней ничего вокруг себя не видели с этой китайской нечистью. Так, говоришь, Марина из-за свиней обиделась?
— Думаешь, знала она?
— Вряд ли, просто взяла машину и того.
— Может и нам, как она… машину, и этого?
— Чего-чего, а машин тут больше нету. Ты сам же утром говорил, что уже четыре дня моторов не слышно и самолеты не летают.
— Может, побегать по поселку?
— Побегай, а я тут посижу.
— И как же это так? Она уехала буквально в последний момент, а мы того. Знала она!
— Ничего она не знала, иначе бы нас с собой взяла. Дрянь она порядочная, но ведь душевнейшая всегда была баба.
— А как же?
— А так вот. Вспомни телегу насчет зверушек, ты еще Марининой задницей восхищался, чего-то там про жесткие волосы на ногах у нее тер.
— Ты насчет харизмы ее и запаха? — Феликс покраснел стыдливо. — Так это я по коньяку.
— Да, да харизма, запах, волосы на шее, чего там еще было?
— Чутье… — прошептал рубиновый Феликс.
— Вот именно. Животное чутье, за счет которого мы столько лет безбедно и прожили.
— А мы, выходит, не чуем ничего?
— Выходит, так. Мы с тобой, Филя, так, дрянь декоративная, вроде этой дуры китайской.
— Почему дуры?
— Потому что… А впрочем, не суть…
— Значит, у всех это твое чутье есть, а у нас нету?
— Значит, нету. Осипенки сейчас где?
— На Мальте.
— А Липченки?
— Во Владивостоке, на закупках.
— Вам все ясно, юноша?
— И все равно, не может того быть, что у всех есть, а у нас нету… Обидно выходит.
— У кого еще в Москве джип розовый есть?
— Ни у кого, потому он и розовый…
— Правильно, так что грех обижаться.
— Так сейчас у нас его тоже нету.
— Во! И это речь не сосунка, но гневного подростка.
Неожиданно свиньи в сарае стали со страшной силой визжать.
— Феликс, знаешь что, пойди, перестреляй их напрочь!
Феликс скрылся в доме и через минуту появился на улице, держа в правой руке маслянисто отсвечивающий шотган. Однако стоило ему открыть дверь сарая, как свиньи враз замолчали.
— Ладно, пусть их, — бросил Яков, — патроны — четыре грина штука.
Феликс вновь появился на балконе.
— Значит, и свиньи чуют, а мы нет.
— Значит, так.
Прошло полтора томительных часа. Потянуло дымом отдаленных пожаров, и волосатая морда златокрота уже встала на горизонте, наподобие ползущей на зов пророка горы.
— Знаешь, Яша…
— Чего?
Трещина на стене то становилась шире, то обретала статус-кво, и пол неприятно, тошно подрагивал. Колокольни Сергиева Посада стали звонить, вяло и аритмично. Звук этот вызывал сосущую и страшную, очень далеко уводящую в джунгли депрессивных эмоций тоску. Странно, пыльно и багрово стемнело, и ни одной птицы не было в пурпурными волосами покрытом небе.
— У этой твари, Яша, в желудке слабый раствор соляной кислоты, а пища там перетирается валунами, оставшимися от ледников, и осколками крупнейших метеоритов.
— Это тебе Сенкевич сказал?
— Может, нам лучше харакири какое сочинить, или… вот, например, отдельные валдайские шаманы, я читал, глотают в ритуальных целях раскаленный болт.
— Это да, конечно, но позже, когда он башню Останкинскую сожрет.
— Думаешь, надежда?
— Надежда — это то, что умирает. Но все-таки не зря же эту дуру тут построили… А вот китаянку надо бы быстрей порешить.
— Это почему так?
— Видел, как она на экран смотрела? Не втыкает она. Ты за ней еще по всему поселку бегать будешь, как за курой безголовой… под грохот рушащихся крыш.
— Чего ты на меня вылупился? Хочешь, чтобы я?
— А что ты вчера говорил, когда на нее ошейник примерял?
— Что говорил?
— Говорил, что шейка нежная, хоть сейчас под топор.
— И что с того.
— А то, что мои эротические грезы не столь богаты, да и беллетристика о глотателях запчастей вне моего круга чтения.
Налетел шквал сухого бездушного грязно-оранжевого ветра. Яков обернулся и посмотрел на Феликса. Тот стоял в полный рост, расправив вдруг ставшие широкими плечи. Исчез куда-то животик, и в зеркальных его очках застыл наискось весь окружающий ландшафт. В руке Феликс держал широкий, хромированный швейцарский тесак. На кончике тесака, равно как и на конце дужки очков, застыли две розовых, мохнатых искры.
— Ну что ж, я пошел, — произнес он с удивительной, жизнеутверждающей и обреченной одновременно, интонацией.
В окне, с другой стороны дома лопнуло и осыпалось стекло. Яков отвернулся.
Яков посмотрел на часы. Минутная стрелка на них расплылась мелкой ноябрьской водяной рябью, и тут же кристаллизовалась вновь, но сорока минутами позднее. Яков тряхнул головой и пробормотал: «Тише, тише олово, поросячью голову, было, пролетало, дрогнуло, пропало», и сплюнул через левое плечо за спину.
Плевок его угодил прямиком в Феликса, стоявшего практически в той же позе. Даже искры были на месте, только на тесаке примостились местами алые выпуклые капли, а на ладони левой Феликсовой руки лежал большой жостовский поднос. На подносе этом, мертвая и отдельная, стояла на шейном обрубке девичья голова с отвалившейся нижней челюстью и широко распахнутыми миндалевидными глазами. Третьим возникшим из воздуха предметом была бутылка текилы на чайном столике.
Феликс поставил поднос на столбик балконной ограды и сразу как-то обмяк, приобрел форму, так, словно составляющее его вещество неведомым образом стекло в нижнюю часть организма.
— Сядь, Феликс, выпей чуть, — ласково, но с нажимом сказал Яков и налил текилу в две кофейные чашки.
Оба выпили, закинув головы, и зажмурившись.
Когда они открыли глаза, в мире многое изменилось. Морда златокрота стояла в небе теперь под углом к обоим наблюдателям, и очевидно было, что зверь пройдет мимо, хотя и совсем недалеко. Все заполнял оглушительный грохочущий хруст, в котором теперь появилась аритмичная животворящая струя, это зверь продолжал менять курс.
Яков и Феликс молчали, переживая как снег на голову свалившееся продолжение биографии.
— Чего это он вдруг, — наконец осторожно произнес Феликс.
Яков помолчал, опрокинул еще рюмку и наконец продекламировал:
— Это что еще такое, — Феликс посмотрел на товарища с потливым недоверием.
— Отрывок из «Пробуждения Цзао-Ван», автор Хуайнань-цзы. Что-то вроде оды домашнему очагу.
— А кто такой это Хуянь?
— Философ китайский, древний, описал искусство Цинфу.
— Цинь что?
— Цинь — фу! Искусство управления эластичностью цен.
— Это как?
— Это неактуально. Цинфу — это насекомое, нечто среднее между нестадной саранчой и непарным шелкопрядом, очень вкусное…
— И что с ним делают?
— Китайцы попроще добавляют в лапшу, а хитрые китайцы устраивают ему кровопускание. Добытой кровью надо намазать восемьдесят одну монету, кровью личинок мажут еще восемьдесят одну. На эти деньги приобретают товар. Через восемьдесят один день деньги возвращаются к вам назад, независимо от количества проданного товара. Как видишь, спрос и прибыль тут находятся в обратной зависимости.
— Надо попробовать.
— Я не знаю кровосодержащих насекомых. Хотя мысль здравая. Только практиковать это искусство неразумно, лучше его преподавать.
— Может, сначала сами попробуем, вдруг не сработает?
— Если поставить цену за урок баксов в пятьсот, то курсы заинтересуют только предпринимателей «на взлете». То есть людей, находящихся ниже пика своего развития. Им будет интересно повысить стабильность своей удачливости за счет секрета удачливости нашей. То, что мы с успехом возим из Китая каких-то особенных, удивительно дорогих свиней, очень заинтригует народ. Деньги эти люди будут вкладывать эффективно уже в силу того, что чутье их пока в процессе развития, да и поездка в Южный Китай, пусть и за тараканами, дело полезное для любого купца. Отбоя не будет от студентов, если Марина на рекламу даст.
— Молодец, и с головой неплохо сообразил.
— А что голова?
— А стишок?
— Ну, стишок?
— Ты стишок этот вспомнил до того, как я ее… того, или после?
— После, конечно. А ты видишь прямую связь?
— А ты не видишь!? Жучара! Стоит гора или мимо ползет, разницы нет, лишь бы на тебя не наезжала. А башка, на шесте она или на блюде, один цынь, по крайней мере, юридически.
— То есть ты всерьез считаешь, что он головы напугался?
— Была девка, он полз сюда, стала голова, он ползет отсюда. Если по понятиям, ты меня развел на шоу без предоплаты. Ну да ладно, хоть живы остались.
— Феликс, не надо, мракобесие это.
— Вот такой я мракобес. Ты как соучастник пройдешь, а я с отягчающими.
— Слушай, он мог и башни напугаться!
— Да ты посмотри на него, он этой башни и не заметил!
— Башни не заметил, а башку заметил?!
— Яша, мне все ясно. У тебя там тоже своя есть ясность какая-то. Я — лох, ты — лих. Отличие в одну букву, и юридически мы в одной лодке, хотя ты и у руля. Или ты прокурору станешь про цынь излагать? Одно утешает, что у нас тоже есть.
— Что у тебя есть?
— Чутье это твое…
— Ишь, какой чуткий! Этими китаянками пол-Москвы затарилось, и чего это они. Разошлись мы с тобой, Филя, вместе, и проделали это с какой-то неприятнейшей серьезностью.
— Ладно, давай улыбаться.
— На Маринины связи надеешься? А не вернется она?
— Нет, она своих хрюшек бросит!
— Так бросила же.
— Сравнил!
— Феликс, ты Марину лучше меня знаешь, рискнула бы она свиньями, хоть при каком раскладе?
— Нет такого расклада.
— Значит, есть у нее альтернатива.
— Хитро.
— Так ты думаешь, что она вернется?
— Я думаю, что она, может быть, вернется, хотя может и не вернуться.
— Давай об этом пока молчок. То есть, если вернется, тогда да, а если не вернется, то уж совсем другой разговор…
— А чего делать, так хоть базар, какой-никакой, а сидеть ждать, без кепки останешься.
— Заняться надо чем-нибудь.
— Чем сейчас займешься?
Яков очень пристально посмотрел на Феликса и прочитал:
— Опять Хуянь?
— Ну да…
— Неглупый дядька.
— Ну так как?
— Можно, конечно, попробовать. — Феликс вновь сделался пунцовым.
— Тогда пошли.
Молодые люди ушли куда-то в дом. Прошло минут пять, вдруг земля, теперь уже в последний раз, содрогнулась, фундамент коттеджа слегка просел, и края трещины со сладким хрустом сошлись.