В одну ночь весь снег провалился сквозь землю, пахучий глинозем просох, и мне стало паршиво. Если тебе паршиво, не мучай себя вопросом, отчего оно так, а то замучаешь до смерти. Паршиво, это когда болит голова справа от тебя в двух метрах расстояния от начищенного ботинка, в связи с чем не помогут тебе лекарства и советы психоаналитика.
Я стоял на глухой окраине немереного районного центра, и острейшая травка пробивалась сквозь апрельскую корку на патентованном подмосковном суглинке. Ни автобусы, ни машины принципиально не посещали этот район, ибо в двадцати шагах от меня врос в землю самый злой на планете гаишный газик, и не было сил у меня на пеший переход к земле обетованной со всеми ее уютными барами и крахмальными простынями после ванны с гидромассажем.
Я ждал транспорта уже два часа, и вокруг стемнело, и последняя из птиц уронила белую каплю на мой воротник и забылась на лету кошмарным сном. Я ждал транспорта уже два часа, и он явился мне в виде грязно-белой коробки «Скорой помощи», похотливо стерильного непристойно неприкосновенного экипажа, бешено дребезжащего всеми своими посттрамвайными жестяными частями, полуоконными стеклами и чутко спящими в пыльных футлярах под сиденьями никелированными инструментами. И весь этот ослепляющий в лоб фарами ужас я остановил одним универсальным жестом правой руки и бесстрашно забрался к нему внутрь, чтобы двигаться в любом направлении, угодном повелителям вышеобозначенного сакрального средства передвижения.
Внутри в полумраке, в смешанном духе формалина, карболки, мужского пота, французского одеколона и детской мочи, всплыли три лица. Одно неправильное и страшновато красивое, длинное и до боли выбритое; второе — круглое и добродушное, такое в представлении моем должен был иметь гроза зарвавшихся студентов — милейший Порфирий Петрович; и третье — юношеское, пристойно спитое с нездоровым румянцем и красноватыми белками глаз, намекающими на эфедрин и ночные бесконечные беседы вплоть до неподконтрольной эякуляции. Был еще водитель, но я видел лишь его спину, и спина эта не сказала мне ни о чем.
— Куда тебе, родимый? — спросил Порфирий Петрович, и я махнул рукой в направлении лобового стекла.
Вобравший меня экипаж прыгнул вперед, а ментовский газик так и пропал за нашей спиной в непотребной сухости вечернего апреля.
— Меня покусала собака… Большая, лобастая… — тихонько шепнул мне длиннолицый. — Хочешь, покажу?
Мне было неудобно отказаться, и он распахнул халат, продемонстрировав грязноватый бинт на голой лодыжке, а кроме того, ведь под халатом у него ничего не было, еще и кудрявый ромб внизу живота и длинный с обнаженной влажной головкой пенис.
— Тебя Никитой зовут? — осведомился Порфирий Петрович. — Так и запишем… Вот, взгляни, фотография моей жены.
Он протянул мне фотоснимок с оранжевым полукруглым женским лицом на нем, и через полминуты забрал его обратно.
Обладатель длинного пениса насторожился.
— Менты… — грустно и длинно произнес он, и правда, прямо по центру заднего стекла расположились два мохнатых огня — фары того самого злополучного газика.
Эфедриновый юнец нервно заерзал на сиденье и запричитал.
— Господи, за что ж это, я ж альтернатива, меня ж забреют, это ж служебная машина, а мы ее в личных целях, мамку паралич разобьет, папка сопьется совсем, рыбки в аквариуме подохнут, у нас же ящик водки под сиденьем.
— Ничего… Ничего… — прошептал Порфирий Петрович мне. — Ты раздевайся и ложись на кушетку, мы тебя ремнями пристегнем, будешь больной, выберемся, главное без особого цинизма.
Я торопливо разделся в тесной болтанке, и меня натурально пристегнули ремнями к кушетке лицом вниз, положив под подбородок подушку для вящего удобства. Я видел, как дрожит мальчишка, слышал, как хрустят суставы пальцев длинночленого, как посмеивается тепло Порфирий Петрович, а фары милицейской машины так и висели посреди заднего стекла, не приближаясь и не отставая, просто черт его знает что.
Нервозность экипажа достигла апогея.
— Дальше так нельзя, — оборвал длиннолицый. — Надо что-то делать. — Он пробрался по качающемуся полу и встал на колени передо мной так, что член его оказался перед моим лицом, но теперь пенис этот стоял и раскачивался, задевая кончик моего носа. Сердце мое работало, как поршень, вгоняя в голову и плечи словно бы ледяной и чудовищный газ. Я заметил, что длиннолицый держит в правой руке скальпель, он не угрожал мне, просто вертел его в пальцах.
— Ну, что же ты, давай! — с дрожью в голосе процедил он, и я к своему удивлению вдруг начал сосать этот длинный сочащийся член, а длиннолицый водил длинным сухим пальцем по моему загривку, по ложбинке на спине, и сердце мое вдруг вместо ледяного газа стало качать к голове теплую липкую жижу, и слезы выступили у меня на глазах. Я даже не заметил за этим занятием, как Порфирий Петрович пристроился к моему заду, а просто понял в какой-то момент, что тяжелые, мягкие удары по ягодицам моим продолжаются уже минут пять. Я пошарил в полумраке и нащупал член юнца, мягкий, не стоящий, напуганный. Я вертел его, мял в пальцах, трепал, а он все не хотел и не хотел вставать… Интересно, что обо всем этом думал водитель.
Член юнца все же встал в моей руке и тут же брызнул мне на спину, и на стекло бокового окна, это спровоцировало то, что в рот мне потекло, и я проглотил горьковатую теплую муть, сладкую и отвратительную.
Только Порфирий Петрович еще некоторое время мучил мою вымазанную в вазелине жопу, но и тот отвалился потный и как-то мучительно скромно сел на боковое сиденье.
Я огляделся и понял, что машина остановилась напротив моего подъезда. Меня развязали и сунули в руки мне узел с одеждой.
— Ладно, беги домой, — буркнул уютно Порфирий Петрович. — А то у нас сегодня еще прорва пациентов.
Я поднимался голый по лестнице, и было уже четыре утра, и задница моя болела, но паршиво больше не было, напротив, внутри меня стояла стеклянным столбом какая-то нечеловеческая изматывающая эйфория. А «Скорая помощь» со своим причудливым экипажем неслась уже где-то по щербатым совковым хайвэям в сереющей ночи, прошитой светящимися нитками поездов, покрытой сухой ядовитой пылью, обалдевшей от близкой, желанной, но все еще не желающей распахнуться огромной весны.