Милая сердцу обстановка знавшего лучшие времена усадебного дома: большая, полная летнего деревенского полумрака комната, окно в зелено-голубые дали, скромность обстановки, в силу своей естественности переходящая в изысканность. Лестница наверх, в мансарду, под ней дверь в таинственную каморку. На стене — картинка из журнала с изображением Элвиса Пресли, короля рок-н-ролла, — единственное, что напоминает о двадцатом столетии.
Появляются три женщины. Кажется, они материализовались из полумрака, хотя на самом деле вошли через дверь. Слышны скрипы половиц, цвирканье цикад через раскрытую дверь. Наконец кто-то щелкает выключателем, негромко чертыхается, щелкает еще раз.
Нехотя вспыхивает лампочка под большим, засиженным мухами оранжевым абажуром из ветхого шелка. Освещает голый деревянный стол, два стула, выцветший букет бессмертников в вазе на тумбочке, часы на стене, циферблат которых повернулся вокруг своей оси на девяносто градусов, отчего витиеватые старинные цифры на нем кажутся каббалистическими знаками.
Старшая из женщин — романтической внешности, по облику девушка, хотя ей под сорок. Это Анастасия.
Лариса, ее семнадцатилетняя дочь, повыше и покрупней, хотя по-своему стройна и тоже одета с претензией на романтику, но в ее современном варианте.
Третья, Катя, облачена в типичный ширпотреб. На ее губах — жирный слой яркой помады. Катя с размаху плюхается в старое плетеное кресло, с удовольствием снимает босоножки на высоких каблуках, которые натерли ей ноги.
— Наконец добрались, — говорит Анастасия, расхаживая бесцельно по комнате. — Жара… В прошлом году в это время шли дожди. И было очень много комаров. Мы натирались «звездочкой». Но это совсем не помогало.
Она распахивает окно в сад и высовывается наружу. Постояв так немного, поднимается в мансарду. Ее шаги гулко раздаются по всему дому. Наконец она сбегает вниз, неся впереди себя колченогий стул.
— Жуть как оголодала, — говорит Анастасия. — Да и пить хочется. Лорка, будь добра, сгоняй к колодцу.
Лариса выходит в коридор, откуда доносится ее голос:
— Да тут целое ведро. Водичка чистая, как слеза святого духа. Если это стоит с прошлого года и не провонялось, значит, в самом деле слеза. Правда, Настенька?
Анастасия и виду не подает, что слышала слова Ларисы. Она не спеша наливает воду из принесенного Ларисой ведра в электрический самовар, достает из буфета посуду, сахар.
Катя тем временем азартно роется в своей большой бесформенной сумке.
— Вода, вода… Тут «Киндзмараули».
Лариса корчит презрительную гримасу. Она подходит к поперечной палке вдоль стены, становится в первую балетную позицию.
— Вино — это для тех, кому много лет. Мне и без вина хорошо, — бормочет она себе под нос.
— Что ты сказала? — Катя оборачивается, но Лариса показывает ей язык и высоко задирает ногу. — Ладно, давай свой канкан. Только вот музыки не хватает. Настек, правда, не хватает музыки?
— Мне всего хватает, — возражает Анастасия.
— Тогда кончай со своим сплином, Хандра Мерехлюндовна. Мы ведь условились отдохнуть от Москвы и ее производных.
Анастасия молча режет хлеб, разворачивает свертки, которые извлекает из сумки, придвигает к столу стулья. Лариса садится, а потом ложится на широкую деревянную кровать в углу, предварительно лягнув ногой отгораживающую ее ширму.
Ширма с грохотом падает. Катя вздрагивает и осеняет себя крестом. Анастасия безучастна к происходящему.
Катя возится с бутылкой, используя вместо штопора вилку.
— Я бы на твоем месте, Настек, не решилась приехать туда, где когда-то была счастлива.
— Туда-то и влечет как раз со страшной силой. Чтоб развенчать это счастье.
— Какой смысл? — изумляется Катя.
Анастасия не отвечает. Она наблюдает, как Катя разливает по стаканам вино, хватает один из них и залпом выпивает.
— Тут изумительно. Сказочно. Представляю, какая у вас в прошлом году была идиллия. Настоящий замок любви. Настек, ну чего ты хочешь? Скажи мне честно? — жалобно спрашивает Катя.
— Спать. Устала как собака. А тут еще такой воздух и «Мараули»… В мансарде, что ли, лечь? Или, может, в саду?
— Я, чур, в мансарде!
— Там мыши.
— Черт с ними. Зато там…
— Ложись-ка лучше в боковушке. Это комната моей бабушки. Там все стены сказками пропитаны. «Однажды принцесса проснулась в своей розовой постельке и увидела, что возле нее стоит на коленях прекрасный принц. Он взял ее за руку и сказал, глядя в васильковые глаза: «Будь моей, и я умчу тебя в волшебную страну…» Глупо, пошло, банально, сентиментально. Как и наши мечты о счастье.
— Ну, ты не совсем права. Неужели ты хочешь сказать, что хотеть счастья пошло и глупо? А чего же тогда, скажи на милость, нужно хотеть, чтоб было возвышенно? Горя?
— Не петушись, Катя. Ничего я не хочу сказать. Только то, что сказала.
Катя внезапно сникает, точно из нее выпустили воздух.
— А тебе… вам прошлым летом хорошо здесь было? — едва слышно спрашивает она.
Анастасия поеживается словно от холода.
— Первую неделю. Точнее, пять дней. Потом у нас кончился запас вина. И что-то еще кончилось. Сперва у него. Я на первых порах поняла это только разумом, потому что мне еще два дня было хорошо. Я как бы отставала в своем развитии на два дня. Я от природы тугодумка.
— Вечность плюс-минус два дня. Фантастика. Двадцать первый век.
— А дальше он приревновал меня к Николаю Николаевичу. Потом кто-то из местных рассказал ему пикантную байку из моей юности. С неудавшимся самоубийством. Моим, как ты понимаешь. И он в нее поверил… В ту ночь я на самом деле была близка к самоубийству. Он же ушел на рыбалку. Поймал много рыбы, вернулся в приподнятом настроении и даже попросил у меня прощения.
— Простила?
Анастасия едва заметно кивает.
— После размолвки, а тем более скандала, любишь как-то особенно страстно. Как после долгой разлуки, — мечтательно говорит Катя.
— Мы жарили во дворе рыбу, пили какую-то кислятину, заменяющую алкоголь тем, кто в нем не нуждается. Ну и так далее. Но ведь я ничего не забыла. Ничего. Хотя простила его. Это страшно — все помнить. Правда?
— Главное простить. Память — это что-то вроде условного рефлекса. Вспоминаешь, когда…
— Ты права, — торопливо перебивает Катю Анастасия. — Но потом появилось слишком много этих «когда». Особенно после того, как мы вернулись в Москву. Помню, как-то я позвонила ему, хотела сказать что-то очень важное для нас обоих. Но мой звонок оказался не ко времени. И я с тех пор дала себе слово не проявлять инициативу, во всяком случае, не звонить первой.
— Очень умно. А еще говоришь, что ты тугодумка.
— Тем более, что больней всего может ранить именно тот, кого считаешь избавителем от всякой боли. Думаю, тебе это знакомо.
— Да уж. Кому-кому, а мне это знакомо. И не только это.
— Одним сказанным невпопад словом, интонацией, тем, что опоздал на каких-то пять минут и так далее…
— И все равно, Настек, ты такая счастливая. Он… он какой-то…
— Какой?
— Сама знаешь — какой. С таким хочется бросить все и умчаться в волшебную страну. Неужели ты не понимаешь, какая ты счастливая?
— Понимаю. Но во второй раз мне было бы скучно в этой стране. Я даже понравившийся фильм редко смотрю второй раз.
— А если он приедет, ты будешь…
— Он не приедет.
— Ну, а если?
— Сейчас уже не может быть этих «если», в которые я совсем недавно верила безоглядно. Потому что они на самом деле часто сводили нас вместе. Сейчас в наших отношениях настала иная пора. — Понижает голос до шепота. — Страдательная.
— И ты бы не хотела, чтоб он приехал?
— Нет. Я бы этого не хотела.
Лариса внезапно вскакивает с кровати. У нее в руках зажженная свеча. Она выделывает какие-то странные па, задирает ноги выше головы, ставит свечку на лоб, подпрыгивает, ходит на руках, зажав свечку во рту, потом опять вскакивает.
— Спешите! Спешите! Последнее представление! Покупайте билеты, пока не поздно! Через час мы улетаем на своем блюдце на Венеру. Мы хотели спасти Землю, но она безнадежна. На ней гибнут птицы, цветы, звери. На ней гибнет любовь. Ваш мир черен, ваш мир разумен, ваш мир безобразен. Вы обуздали страсть, вы многого достигли благодаря этому. Но расплата грядет — и она будет горька!
— Послушай, ты, вгиковское дитя, это же плагиат. Это из Фицджеральда: «Обуздай страсть — и ты многого достигнешь». Сам же он сполна насладился своей страстью к Зельде.
— А ты помнишь, как это начиналось и чем кончилось? — неожиданно спрашивает Анастасия.
— А у нас с тобой? Чем у нас с тобой все кончится? Спокойной пенсионной старостью? Внуками?
— Настеньке это не грозит. Спокойная пенсионная старость и все остальное. Настенька такая непохожая на всех. Потому что она у нас самая умная. Умным людям не нужна любовь. Любовь — удел глупых, наивных, доверчивых, чувствительных, сентиментальных, пошлых, банальных. Удел умных — страдание.
Лариса возобновляет свой странный танец.
— В таком случае пускай я буду трижды, нет, четырежды дура, — говорит Катя.
— Всех посчитала? — спрашивает Лариса, не прекращая своего танца.
— Вроде да. Я бы согласилась не вылезать из дур, только после дипломата вряд ли захочется кого-то еще.
— Роковая встреча. Любовь до гроба. Судьба. Интересно, а кто моя судьба? — задумчиво говорит Анастасия.
— Ну уж не мой папочка. Это точно.
Катя весело хлопает в ладоши.
— Браво, мама. Браво, дочка. Бедный, бедный Анатолий Васильевич.
— Пойди и пожалей его.
— Нужна я ему? Как этот колченогий стул. — Катя говорит серьезно и даже печально. — Неужели ты слепая? Да в твоем присутствии он никого и ничего не замечает. Может свалиться в канаву, натолкнуться лбом на стену…
— Не свалится и не натолкнется. Жена не допустит.
— Да брось ты, Настек. Что для него жена? Сравнить тебя и ту…
— А зачем нас сравнивать? Та обеспечивает необходимую бытовую стабильность в образе чистых рубашек и носков, обедов из трех блюд, поддакиваний с заглядыванием в рот. Она знает от рождения, что этот мир создан для мужчин, а посему все мудрые женщины безоговорочно признают их главенство. Цитирую твоего любимого Фицджеральда.
— Да ты пойми: не о том главенстве идет речь.
— Представь себе, и о том тоже. Я же, как он выразился, все время на него давлю. Одним своим присутствием.
— Ну и дурак, — вырывается у Кати.
— Вовсе нет. Я на самом деле не умею подчиняться и поддакивать.
Лариса уже лежит в кровати, отгородившись ширмой, за которой горит свеча.
— А на нашей теплой, светлой, счастливой планете все до одного верят в то, что любовь — полное, безоглядное растворение друг в друге, — задумчиво говорит она.
— Может, переменим пластинку? У меня такое впечатление, что вы обе нанялись в адвокаты к Анатолию Васильевичу. Если не ошибаюсь, вы делаете это на свой страх и риск.
— И на сугубо добровольных началах, Настек.
— Пока истец отсутствует в силу чрезвычайно уважительных причин, я берусь представлять его интересы и…
Лариса засыпает, не докончив фразы.
— Ладно, отложим все проблемы до завтра. Или же лучше до Москвы. Хорошо, что мы здесь одни, правда, Катюш? Не надо никого любить или не любить. Можно просто жить.
Она заходит за ширму, поправляет Ларисину подушку, наклоняется над ней и задувает свечу на табуретке рядом с кроватью.
Катя щелкает выключателем, и комната погружается во мрак.
В окно виден ковш Большой Медведицы.
Катя идет в свою каморку под лестницей, в темноте снимает платье, тугой неудобный лифчик. Потом залезает под простыню и лишь тогда снимает трусы.
Она лежит с открытыми глазами.
За окном тихо шелестят деревья и турчат цикады.
Солнечный день.
Катя сидит за столом, на котором стоит портативная пишущая машинка, лежит бумага.
Анастасия стоит возле окна, задумчиво глядя вдаль. Голос ее звучит тихо и без выражения. Словно она разговаривает сама с собой.
— Маму не выпускали за границу из-за того, что ее отец — враг народа. Ее и здесь держали в тени, давали самых дрянных концертмейстеров, ее удел был — задворки вместо концертных залов. К сорока она потеряла голос — дивной красоты контральто. Дедушку реабилитировали совсем недавно. Общим списком.
Падает ширма. Лариса в пуантах и трико. У нее пылают щеки.
— И ты можешь любить страну, которая так обошлась с твоим дедушкой? Я ненавижу! Я буду мстить! Я обязательно узнаю, кто убил моего прадедушку!
Катя деловито листает книжки, вставляет в машинку лист бумаги.
— Это лучше всего перевести так, — бормочет себе под нос она, — «Чутье к нравственным ценностям отпущено природой не всем в одинаковой степени». — Быстро печатает на машинке. Потом устремляет взгляд в пространство и декламирует по памяти: — «Классовая борьба продолжается, и наша задача подчинить все интересы этой борьбе. И мы свою нравственность коммунистическую этой задаче подчиняем».
Лариса тем временем подходит к палке на стене, становится на кончики пуантов, складывает руки корзиночкой возле живота.
— Мама, а почему одни люди сажали в тюрьму других? — спрашивает она и наклоняется, касаясь руками пола.
— Во имя светлого будущего, которое наступило, — отвечает за Анастасию Катя.
Лариса тяжело падает с носков на пятки.
— Но ведь это абсурд, мама. Одни умирают ради того, чтоб жили другие. Кто это придумал, мама?
— Отец женился на моей матери, хотя на ней и стояло клеймо дочери врага народа, — продолжает свой монолог Анастасия. — Она оставила фамилию своего отца.
— А почему ты не взяла бабушкину фамилию?
— Отец уехал на Дальний Восток корреспондентом одной центральной газеты и взял с собой маму, — Анастасия будто не слышит вопроса Ларисы. — Тем временем в Москве арестовали его близкого друга, пытались заставить его оклеветать отца. Он вернулся из тюрьмы уже в хрущевские времена. Полным инвалидом. Ты, Лорка, наверное, помнишь Юрия Семеновича, дядю Юру?
— Я думала…
— Ты думала, все друг друга предавали, да? — неожиданно агрессивно говорит Анастасия. — Это не так, что бы ни пытались нам нынче вдолбить.
— Но почему так много предателей оказалось именно в нашей стране? — серьезно спрашивает Лариса.
— Потому что наша страна, общество перенесло тяжелую болезнь — революцию, — подает голос Катя, не поднимая головы от пишущей машинки. — Только я тут ни при чем — это цитата из Спенсера, любимого философа Джека Лондона.
— Мама, а ты тоже так считаешь? Или ты так любишь Россию, что готова ей все на свете простить?
— Любя, должно и нужно все прощать. Иначе это уже не любовь, а так — прихоть, каприз, мимолетное увлечение. Если твой разум уподобляется неким весам…
— Ага, так, значит, ты все-таки его любишь, — ехидно замечает Катя.
— Дедушка с бабушкой и по сей день всего боятся, задумчиво говорит Лариса. — Может, они ждут, что все повторится? Бабушка говорит, что в один прекрасный день мы проснемся и услышим по радио: «По многочисленным просьбам трудящихся порядок в Москве поддерживает ограниченный контингент наших войск, имеющий в своем распоряжении танки, ракеты «земля-воздух», химическое оружие и полное собрание сочинений классиков марксизма-ленинизма».
— Да, мы не привыкли к свободе, вернее, отвыкли от нее. Хотя это слово и навязло у нас в зубах, став синонимом чего-то пресного, безвкусного, — рассуждает Анастасия. — Но это пройдет. Если не наше, то следующее поколение снова откроет для себя истинную свободу, упьется ею. Они будут счастливей нас.
— Наша Настенька записалась в кремлевские прорицательницы, — усмехается Лариса.
Катя отодвигает от себя машинку, ставит на стол локти.
— Один мой знакомый видит избавление от всех наших бед в СПИДе. Он говорит, что в один прекрасный момент нас всех без исключения протестируют на вирус иммунодефицита, в зависимости от степени нашей идейной убежденности найдут либо не найдут его. Так называемых больных поместят за колючую проволоку под девизом: «Чтоб другим не повадно было». А так называемые здоровые будут от души благодарить родную партию и правительство за то, что они в очередной раз спасли нам жизнь.
Лариса подбегает и целует Катю в макушку.
— Ты моя прелесть! Но прежде, чем это случится, нужно успеть слинять.
На крыльце в нерешительности топчется мужчина с букетом роз, большим арбузом и бутылкой шампанского. Наконец он стучится в дверь и, не дождавшись разрешения войти, толкает ее и входит.
Катя выскакивает из-за стола и хлопает в ладоши. Лариса окидывает мужчину равнодушным взглядом и возвращается к своей палке. Анастасия вообще никак не реагирует на его появление.
— Не помешал? От дел не оторвал? — смущенно спрашивает мужчина.
Ему отвечает Катя.
— Какие дела, Николай Николаевич? Интеллигенция давным-давно разочаровалась во всех своих делах.
Она быстро убирает со стола машинку и все остальное, достает из буфета бокалы, тарелки, вилки с ножами. Анастасия все так же неподвижно стоит на фоне раскрытого окна. Ветер раздувает ее прозрачный многослойный сарафан. Она ирреальна. Как ирреален пасторальный пейзаж за окном, озвученный рок-н-роллом, ворвавшимся в комнату из включенного Ларисой приемника.
— С продуктами затруднений не испытываете? Поможем, с удовольствием поможем. — Николай Николаевич делает несколько шагов в сторону Анастасии: — Помните, прошлым летом мы с вашим мужем на рыбалку ездили? Золотое было времечко — третий год перестройки. Еще рыба в ту пору ловилась. А тут взяла и враз куда-то исчезла. Но я все равно знаю одно местечко. Если Анатолий Васильевич выберется, мы с ним непременно туда наведаемся. У него что, дела?
— Да, много дел, — Анастасия по-прежнему смотрит в окно.
— Жаль от души. А если ему телеграмму срочную отбить?
— Настек, а если и вправду взять и послать Анатолию Васильевичу телеграмму? С оплаченным ответом, — оживляется Катя.
— Ее не пропустит домашняя цензура.
— Я еще тогда все понял… Все понял… Николай Николаевич смущенно кашляет в кулак.
— И что же вы поняли, любезный Николай Николаевич? — не без ехидцы спрашивает Катя.
— Только я сперва шампанского выпью, а уж потом скажу.
Он открывает бутылку, разливает по бокалам вино. Один из бокалов галантно подносит Анастасии. Лариса выключает приемник, берет со стола бокал и пьет, не спуская глаз с Николая Николаевича. Потом ставит пустой бокал на стол и озорно подмигивает Кате.
— Я понял, что так, как у вас, у супругов быть не может.
— А как у них может быть? — с любопытством спрашивает Анастасия.
— Сами знаете — как. Как обычно: чувство долга, общие дети, одна крыша над головой, совместное хозяйство и…
— И что еще?
— И больше ничего.
— А вы могли бы представить меня в роли жены Анатолия Васильевича?
— Если честно, я ничьей женой не могу вас представить, Анастасия Евгеньевна. Но вовсе не потому, что вы принадлежите к категории женщин, с которыми хорошо лишь в подпитии и, простите за выражение, в постели.
— А разве это плохо — в постели?
Катя изображает изумление.
— Плохо. Очень плохо. Вы, надеюсь, правильно меня поняли, Анастасия Евгеньевна.
— Кажется, да. Хотя Катя права — не так уж это и плохо.
— Да ведь я не о том. Я хотел сказать, что не могу представить вас у плиты, в ворчливом настроении. Чтоб вы придирались по мелочам к мужу, ревновали его.
— Ну и зря, Николай Николаевич.
Николай Николаевич беспомощно разводит руками, лезет в карман за платком, которым вытирает вспотевший лоб.
— А я тебе что говорила? — тараторит Катя. — Ты рождена быть принцессой. Ты украшаешь нашу жизнь, возвышаешь ее, превращаешь в куртуазный роман прошлого столетия.
— А свою — в вульгарный водевиль. Николай Николаевич, продолжайте ради Бога. Мне очень интересно.
— Да я, в общем, все сказал. Она за меня сказала.
Делает жест рукой в сторону Кати.
— То есть вы оба хотите сказать, что я не создана для домашней любви?
— А разве это плохо, Настенька? — подает голос Лариса.
— Ладно, это не так уж и важно. Как у вас дела идут? Помню, вы говорили в прошлом году, что соберете американский урожай зерновых. Мы… я, признаться, приняла это за шутку.
— До американского, честно говоря, не дотянули, но среднеевропейский получить удалось. Только нам от него рожки да ножки остались. Зато, я думаю, где-нибудь в Кампучии пекут нынче замечательный хлеб по старому русскому рецепту, а не по современной экономически выгодной технологии, как в нашей районной пекарне.
— Вы перестроились, Николай Николаевич. — Катя смотрит на него чуть-чуть насмешливо. — А я читала в какой-то периодике, что в русской глубинке и по сей день длятся благостные застойные времена.
— Слава Богу, еще длятся. Что касается меня, то я смелею в присутствии женщин. Тем более молодых и интеллигентных.
— Я хочу выпить за то, чтобы мы с каждым днем становились умней, понятливей, снисходительней к ближним и требовательней к себе. А вовсе не наоборот, — говорит Анастасия, глядя куда-то поверх Катиной головы.
— Прежде, чем я крикну «ура!», объяснись. Тост какой-то неожиданный. — Катя недоуменно и с тревогой смотрит на подругу.
— Перевожу дословно: «Я многого хотела от тебя. Я не замечала, что сама веду себя как последняя дура. Теперь у нас все будет наоборот». Браво, Настенька. За тебя.
Лариса делает вид, что осушает свой пустой бокал.
Все слегка растеряны. Кроме Кати — та растрогана до глубины души. Она улыбается Анастасии, одобрительно кивает головой, гладит ее по руке.
— Давайте как-нибудь сделаем вылазку? Ночную? С костром, ухой, звездами и еще чем-нибудь горячительным? — предлагает Николай Николаевич, снова наполняя бокалы шампанским.
— А вы романтик. Последний из могикан.
Катя смотрит на него с нескрываемым восхищением.
— Давайте, давайте, милый Николай Николаевич! — слишком уж горячо подхватывает Анастасия. — Комары нас накусают до кровавых ран, продрогнем до костей, устанем так, что ни о чем думать не захочется, кроме подушки. В старое русло, да? Или нет, лучше за переправу. Там мы в детстве ловили с подружкой раков и наткнулись на утопленника. Самого настоящего. Он весь распух и от него так воняло. Помню, мы сочинили про него балладу — любовь, ревность, измена и прочее.
— Я боюсь! — всерьез беспокоится Катя.
— Не волнуйся — теперь от любви и измены не топятся. В лучшем случае напьются в стельку и просят и даже требуют сочувствия, — успокаивает ее Анастасия. — Николай Николаевич, а ваша жена не будет против? Впрочем, что это я? Нынешний мир, по моему мнению, делится на покорных мужей и агрессивных жен. Я тоже жена. Почему я всегда забываю об этом?
— Заметано, да? Тогда мне пора. Если хотите, — можем хоть на край света уехать. На моей моторке — час туда и обратно. Зверь, а не моторка.
Николай Николаевич галантно прощается со всеми по очереди и уходит, тихо прикрыв за собой дверь.
Катя разливает по бокалам остатки шампанского.
— Ничего не понимаю: я-то думала, ты его разлюбила. Я даже жалела его.
— Может, я вовсе и не любила его. Вообще никого, никогда. Кроме себя, разумеется. Сами же говорите, что я принцесса. А зачем принцессе кого-то любить? Чтобы вздрагивать от каждого телефонного звонка? Любоваться по утрам в зеркало на припухшие от бессонницы глаза и посиневшие от поцелуев губы? Лгать по поводу и без повода? Все время мысленно возвращаться в заброшенный дом в самом центре Вселенной?..
— Как красиво, Настек. И как грустно. — Катя шмыгает носом. — Почему все красивое всегда навевает грусть? — Она выглядывает в окно, откуда видна река, луга, зелено-голубые дали. — И там тоже грустно. — Включает приемник. Передают мазурку Шопена. — Тоже красиво и грустно… А для чего нужна грусть? К тому же красивая? И без того другой раз такое навалится, что хоть башкой о стенку. Мама говорит: «Сходи в церковь». А там тоже: красиво и грустно.
— Сходи на концерт Пугачевой, — предлагает Лариса.
— Была, — серьезно говорит Катя.
— Ну и как?
— Билеты местком распределял. Мы сидели рядом с женой моего шефа. Потом всю ночь уснуть не могла.
— Что — красивая жена?
— Жаба. Вся в бородавках и бриллиантах.
— Тебе не угодишь.
Анастасия сидит на лодке. Она совсем одна. По ее щекам текут слезы.
Во всем доме солнечно.
В мансарде задернуты плотные шторы. Анастасия спит на низкой тахте, свернувшись калачиком.
Лариса поднимается по лестнице. У нее в руках большой букет разноцветных гладиолусов и ведро с водой. Она ставит цветы в изголовье тахты. Какое-то время смотрит на спящую Анастасию. Потом так же бесшумно спускается вниз.
Из комнаты под лестницей выходит заспанная нечесаная Катя в юбке и широкой рубашке. Лариса налетает на нее и вскрикивает от неожиданности.
Убегает, громко хлопнув входной дверью, отчего со стены падает картинка с Элвисом Пресли. Катя поднимает ее, прикрепляет на прежнее место.
— Улыбаешься. Ты всегда мне улыбаешься. Неужели тебе никогда не было плохо? Или ты умеешь это скрывать? А вот я не умею. Настек! Настек!
Над Анастасией жужжит шмель, привлеченный запахом гладиолусов. Она поднимает голову от подушки и видит цветы.
— Настенька! Мне ужасно! — кричит снизу Катя. — Ау!
— Ау, Катя.
— Мне снилось… — Катя начинает подниматься по лестнице в мансарду. — Мне снилось, будто тебе собираются отрубить голову, а у тебя развеваются волосы и ты такая счастливая.
— Всему виной магнитные бури, ветры, черные дыры. Моя голова, кажется, пока цела. Катька, не входи — я голая!
Она легко встает с тахты, потягивается, Катина голова теперь уже на уровне пола мансарды. Она замирает, любуясь подругой.
— Ты красивая. Ты из другой жизни.
— Вот именно. Кто-то взял и все перепутал. То ли по неопытности, то ли озорства ради. — Она надевает на голое тело сарафан, расчесывает пятерней волосы. — Ты веришь снам, Катька?
— Верю. Вот увидишь: ты с ним будешь очень счастлива. Вы потрясающая пара. Голову во сне рубят или к покойнику, чур не нас, либо к новому браку. Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить.
Входит женщина с тарелкой свежих пышек и банкой меда. Это Малаша. Она выглядит старухой, но одета пестро, почти по-цыгански. Таких вот сметливых и вместе с тем бестолковых бабок играла когда-то Татьяна Пельтцер. Похоже, Малаша тоже чуть-чуть играет, только бы не быть самой собой. Наверное быть самой собой не очень-то приятно.
— Вот, девчата, деда на огород отправила, а сама к вам. Ольгу… А, да ну ее в самом деле. Всю ночь из-за этой Ольги не спала.
— Не наладилось у Оли с Сашей? — спрашивает Анастасия. Она слегка подыгрывает Малаше — даже говор у нее изменился.
— Какой там наладилось! Все одно и то же: сегодня сходятся, завтра расходятся. А тут к этому козлу жена приехала. Так он велел Ольге, чтоб ни ногой к нему на усадьбу, покуда та краля здесь. А моя дура в подушку воет, капли сердечные пьет.
— Этого вашего Сашеньку давно пора метлой под задницу, — заявляет Анастасия.
— Бедняжка. А я ее понимаю. — Катя сладко зевает и берет с тарелки пышку.
— Ну, был бы еще мужик как мужик. А то получку с дружками-приятелями пропьет, а наша дура после его кормит-поит на свои кровные. А то еще и бутылку другой раз поставит. Лучше бы детям чего купила.
— Никакая она не дура. Она добрая, — возражает Катя.
— Лучше бы к своим детям добрая была, чем к дядькам чужим.
— Она же молодая еще. Ей любовь нужна, ласка. Как вы не понимаете этого, Меланья Кузьминична. Не в монашки же ей с таких лет записаться?
— И все равно нужно уметь держать себя в руках. Пускай больно. Зато потом… Потом все безразлично становится, — говорит Анастасия.
— Да какой Сашка мужчина? Ольге много ли надо? Он ей палку кинул, а она растаяла.
— А вы говорите — не мужчина, — оживляется Катя.
— Какой же он мужчина? Хата у него на бок завалилась, бурьяну во дворе по пояс. Мой дед дом и сад в порядке содержит. Кушайте, девчата, пышки. Молодцы какие, что приехали, — теперь хоть есть с кем душу отвести. А то дед все молчком да с табачком.
— Михаил Степанович за Олю переживает?
— А кто нынче не переживает? Твоя мать, небось, извелась вся, когда ты прошлым летом взяла да и сбежала из дома с чужим мужиком. Да ты у нас умница — собой владеешь, знаешь, что тебе лучше. А Ольга наша глупая. Ой же и глупая!
Внезапно в окно вскакивает Лариса, хватает с тарелки пышку, становится к своей палке. Она жует пышку, машет ногами и одновременно говорит:
— Настенька у нас очень умная. Вы даже представить себе не можете какая! Я просто в восторге от ее ума, таланта, красоты. На ее хрупких женских плечах покоится прелестная ледяная головка.
— Заткнись белым шарфом, — подает голос Катя.
— Настенька непременно напишет грандиозный роман о великой, но, увы, в силу многих, от нее, разумеется, независящих причин, несостоявшейся любви, который наверняка потянет на Нобеля. Его главная героиня будет воплощением мечты, недоступной для обыкновенных смертных, как вершина духовных Гималаев. А он — жалкий земляной червь… Это будет ультрасовременное произведение, звонкая пощечина нашему хилому, пораженному СПИДом веку.
— Ребенок совсем отощал в этой вашей Москве, — говорит Малаша, обнимая Ларису за плечи. — Может, вареников с вишнями налепить? Или лучше пирожков испечь?
— Настенька, родненькая, отведи мне там хоть какую-нибудь завалящую роль. Я так люблю околачиваться в тени великих предков.
— Ты будешь выносить горшки за Тото Кутуньо, — торжественно изрекает Катя. — Настек, возьми сигарету. Помогает лучше всякого тазепама.
Анастасия закуривает. Кашляет. Ее волнение выдают лишь слегка подрагивающие пальцы.
— Обязательно напишу, — говорит она. — Только ты, Лорка, ошибаешься: это будет ультрастаромодное произведение.
— Настоящая любовь всегда старомодна, — подхватывает Катя. — Как бархат и жемчуга. Напиши. Обязательно напиши про то, что современные мужчины мечтают о сильной, чистой, верной женщине, но встретив такую, прячутся почему-то в кусты.
Малаша подходит к Анастасии и жалостливо гладит ее по спине.
— Да он твоего мизинца не стоит — и не жалей нисколько. В хозяйстве от него никакого проку: гвоздя и того вбить не умеет. Небось, и чего другого не больно разживешься. У Сашки хоть по этой части все как надо.
— А как надо, Меланья Кузьминична? — заводится Катя.
— Будто сама не знаешь.
— Ей-богу, не знаю.
— Правда, дед говорит, оно бывает, что с виду незаметно. С виду оно кажется так себе, зато силу потайную имеет.
— Ха-ха, как интересно! — Катя даже подпрыгивает на стуле. — А что еще ваш дед говорит?
Анастасия вдруг резко встает.
— Пойду искупаюсь.
— И я с тобой.
Катя тоже встает.
— Я на другой берег поплыву.
— Может, лодку возьмем. А, Настек?
— Нет. Я вплавь хочу.
Она уходит, хлопнув дверью.
— А муж ни о чем не догадывается? — Малаша вдруг вспоминает про Ларису, тихонько ахает и закрывает рот кончиком платка. — Ну и дура же я старая. При ребенке.
— Не знаю, Меланья Кузьминична. Так что еще говорит ваш дед?
— Да ну его в болото. Ему б только языком болтать. У самого это дело давно не петрит. Так не догадывается муж-то?
— Папочка ни за что не скажет, если даже и догадается. Он так боится, что мама его бросит, — отвечает за Катю Лариса.
— Они как, встречаются между собой? — спрашивает Малаша уже у Ларисы.
Катя отходит к окну. Нечаянно опрокидывает банку с розами. Они завяли, потому что в них забыли налить воды.
— Последнее время наша Настенька ведет монашеский образ жизни.
— А ты за ней следишь, да? — внезапно вспыхивает Катя. — Своей жизни нет, что ли?
— Она сама афиширует это. Говорит, что переживает сейчас период сладостного девичества.
Лариса делает пируэт и поворачивается спиной к Кате. Катя вдруг хватает с пола розы и изо всей силы ударяет ими по заднице Ларисе.
— А ты, небось, мать ревнуешь, — говорит Малаша. — И правильно делаешь. Мой внук сказал вчера: или я или этот Саша-алкаша. Когда Ольга у Сашки ночует, он такой нервный делается, на нас с дедом кричит, ногами топает.
Лариса вдруг поворачивается, стремительно приседает и хватает Катю за ноги. Обе с грохотом падают на пол.
Малаша комментирует:
— Бедный ребенок. Тоже переживает. Так уж устроено в этой жизни — мы за детей душой болеем, дети за нас. Нет, чтоб каждый сам за себя отвечал… — Она разговаривает сама с собой, убирая со стола посуду. — Одиноким, безродным всяким хорошо — никто с них ответа не потребует. А за что, спрашивается, отвечать? За любовь?..
Малаша уходит. Лариса, швырнув напоследок в Катю подушкой, выпрыгивает в окно и убегает в сад. Катя садится на стул и шумно переводит дух. Стул качается под ней, жалобно скрипит.
— Одиноким хорошо… Да, очень хорошо. Люби себе на здоровье. Или не люби…
Она встает, ходит из угла в угол, потом вдруг разувается возле лестницы в мансарду и тихо крадется по ступенькам. Оказавшись наверху, становится на колени и погружает лицо в букет гладиолусов.
— Хорошо одиноким… Никто тебя никуда не увезет — ни в центр Вселенной, ни на край света. Никто не спросит: с кем была? И выбора перед тобой не поставит: или — или. Впрочем, есть выбор: или одиночество, или еще раз одиночество, или еще два раза одиночество…
Катя падает на постель Анастасии, катается по ней, колотит по одеялу ногами.
Анастасия переплывает реку. Она отчаянно борется с течением, которое сносит ее к песчаной косе, сводя на нет все ее старания.
Накрапывает тихий дождь. Дали в легкой задумчивой дымке. На кустах и деревьях крупные блестящие капли.
В каплях и оконное стекло. Они сбегают сверху, образуя на подоконнике лужицу.
Катя сидит за пишущей машинкой. Она пытается заставить себя работать, но у нее это явно не получается.
Появляется Анастасия с мокрыми распущенными по плечам волосами. Она хочет подняться к себе в мансарду, но Катя вскакивает и хватает ее за руку.
— Мне так одиноко. И очень печально. Точно похоронила кого-то.
— Это хорошо. — Анастасия делает попытку улыбнуться. — Справишь поминки. Поставишь свечку за упокой. Закажешь памятник. Гранитный. С трогательной эпитафией.
— И что останется? Любимая работа? Дом? У тебя по крайней мере есть творчество.
— О, я вообще несказанно богата.
— Но ведь раньше я как-то жила. Чем-то жила же, правда? Хотя тогда я девчонкой была. У меня и радости такие были: поклонники, рестораны, красивые тряпки.
— Этими радостями можно всю жизнь пробавляться.
— Уже нельзя. А у тебя как до него было?
— Примерно в том же духе, что и у тебя, — задумчиво говорит Анастасия. — Но дело не в нем — дело во мне самой. Он лишь помог все это обнаружить.
— А мне кажется, не встреть я Святослава, я бы так всю жизнь и играла в свои игрушки. Вот твоя Лариса совсем другой человек. Она смелая, даже, можно сказать, отчаянная. Наверное, на самом деле не нужно ничего бояться. Но почему тогда нас с детства чем только не стращали. А самое главное на свете — судьба. Правда, Настек?..
Два женских профиля на фоне окна, сквозь которое пепельно светится дождливый летний день.
— Судьба, говоришь? Ну да, молодящаяся дама с протезом вместо сердца и фантазией преступника, решившего стать на праведный путь.
— Зачем ты ее так, а? Не боишься кары?
— Боюсь. Оттого и задираюсь первая.
— Ты никогда не рассказывала, как вы встретились. Вообще, Настек, я про тебя почти ничего не знаю, хоть мы и знакомы уже три года. Не может же быть правдой то, что видно невооруженным глазом.
— Ты хочешь сказать, что в каждом чулане непременно должен быть спрятан скелет, как говорят англичане? А если нет чулана?
— Тогда этот скелет оказывается выставленным на всеобщее обозрение. Дорогая Анастасия Евгеньевна, уважаемый Анатолий Васильевич… Я думала, это был обычный камуфляж.
— Нет. Это было безмятежное время. Полет к звездам. Катька, хочешь верь, хочешь нет, но у меня на самом деле было ощущение, будто за моей спиной легкие сильные крылья.
— Милая Анастасия Евгеньевна. Уважаемый Анатолий Васильевич… Ты права: постель на самом деле все портит. Безвозвратно.
— Мы встретились у моей подруги, которую я вижу в пять лет раз, а то и реже. Помню, шла мимо, забежала на минутку. И то только потому, что лопнула резинка на колготках. Уважаемый Анатолий Васильевич пришел к Ирине буквально через две минуты после меня. Он будто следовал за мной по пятам. Мы пили на кухне кофе, смеялись по поводу всякой ерунды и вообще без повода. И в воздухе вдруг запахло детством. Катюша, ты помнишь этот запах детства?
— Елка, мандарины, пироги с печенкой, сортир в коммуналке, цветочное мыло…
Анастасия определенно не слышит Катю.
— Потом пришел Иркин муж Димка, стал дурачиться, целовать мне руки, говорить комплименты. А… уважаемый Анатолий Васильевич насупился и смотрел на него так, словно собирался плеснуть в него кофе. Потом схватил меня за руку и буквально вытащил на улицу под Димкины совсем не безобидные намеки. Гуляли, болтали о всякой ерунде. Главным образом о том, о чем молчали с самого детства.
— Это о чем же? О первой любви?
— О ней тоже. Дома мне нагорело по первое число — впервые в жизни я потеряла ощущение времени, которым всегда так гордилась. Наплела, что была на концерте в консерватории. Сама не знаю — зачем. Ведь между нами еще ничего не было.
— Было! Это бывает либо с самого начала, либо вообще не бывает.
— Да, да, Катька, ты права. Помню, я переживала по поводу того, что он не купил жене конфет и цветов — у нее был день рождения. А теперь воспоминание о том, что не купил, согревает душу. Не купил. В день ее рождения. Был со мной. Душой, разумом и всем остальным.
— Язычница.
— Да. Обращенная в так называемое христианство путем усыпления силы воли. В советское христианство.
— Не кощунствуй.
— Буду. Хочу в степь. Хочу плясать у костра. Хочу умереть на голой земле от ножа или пули. Но только не на белых простынях от старости и маразма.
— Литературщина чистой воды. Вы бы прекрасно ужились в цивилизованном мире.
— Нет уж, хватит. Сыта по горло семейной жизнью. Так называемой благополучной семейной жизнью. Парализует каждый твой живой порыв, устремление, желание. Окутывает липкой паутиной спокойствия, благополучия. Во имя сытого вечера возле телевизора. Во имя болота, где царит благословенный Пушкиным покой.
— Выход? То есть альтернатива?
— Ты считаешь, ситуация безысходная?
— Ничего я не знаю. Я мечтаю стирать его носки, варить ему по утрам кофе, гладить его рубашки… Правда, с тобой пообщаешься, и пропадает вкус к жизни подобного рода. У меня было так в детстве, когда я попробовала на язык какие-то французские духи. Потом не могла отличить черный хлеб от шоколада.
— Мне хочется…
— Чего тебе хочется?
— Мне очень хочется…
— Ну чего, чего?
— Чтоб вечно длилось очарование любовью. Чтобы прикосновение друг к другу пронзало, как электрический разряд, как молния. Чтоб все было как в первый раз… Как первый поцелуй… Чтоб перед тем, как слиться воедино, испытывать этот девичий страх ожидания. — Анастасия встает и движется по комнате с закрытыми глазами. — Чтобы любовь была самым главным смыслом жизни. Чтоб…
— Очнись!
— Чтоб всегда спать обнявшись. Дышать только друг другом. Чтоб…
— Ты замолчишь или нет?
На пороге стоит никем не замеченная Лариса. У нее широко раскрыты глаза и пылают щеки.
— Чтоб никаких компромиссов. Чтоб торжествовал максимализм. Чтоб плоть и дух были едины…
Катя вскакивает, пытается зажать Анастасии рот, но та с силой ее отталкивает.
— Чтобы не бояться быть слишком поглощенными друг другом. Чтоб ни на кого и ни на что не оглядываться. Чтобы сто, нет, двести раз на день желать сказать друг другу: я тебя люблю, я тебя люблю, я тебя люблю…
Она натыкается на Ларису, вздрагивает, открывает глаза.
— Настенька, ты балдеешь?
— Балдею. А что, завидно?
— Завидно. Меня вот никакая балда не берет. Чего я только не перепробовала!
— И что ты пробовала?
— Ты только не ругайся. И колеса глотала, и курила, и…
— Что ты мелешь?!
— Я же предупредила тебя — не ругайся. Мне ведь тоже хочется счастье испытать.
— Но ведь это не бывает по заказу. Это не может быть искусственно. Это…
— Дар богов, да? Но боги нынче прижимистые на подарки. Это ты у нас избранница.
— Скорей подопытный кролик, — устало говорит Анастасия. — Выдержит — выживет, нет — выкинут на помойку и возьмут другого.
— Не надо, мамочка. Я так боюсь твоего цинизма. Ты только что…
— Я тут распустилась с вами: ем, сплю, бездельничаю, рассуждаю о высоких материях. Пора за работу садиться.
— Настек, я бы на его месте выпорола тебя хорошенько по мягкому месту. Он сам не знает, что теряет. — Катя в восхищении смотрит на нее.
— Хватит причитать. Он все знает. В наш век все это никому не нужно. Зачем обременять себя любовью, когда можно наглотаться колес, накуриться травки. Словом, балды напустить. По крайней мере, ни к чему не обязывает.
— Мама, ты не так меня поняла.
— Я тебя прекрасно поняла. Я себя не могу понять.
— Я люблю тебя, мама. Очень люблю.
— Ну, ну, не будем раскисать. — Анастасия чмокает мимоходом Ларису в щеку, подходит к палке, пытается сделать какие-то па. — Я похожа на Айседору Дункан? Наверное, танцевать на сцене — это прекрасно. Отдавать всю душу, тело музыке.
— Отдавать себя — самое естественное состояние женщины, — говорит Катя.
— Возможно. Только отдавая, всегда хочешь чего-то взамен.
Появляется Малаша. Она качается, словно пьяная. Все замолкают и смотрят на нее.
— Сашка утонул. Пьяный в дрезину был. С лодки свалился и… — Она матерится. — Ольга взбесилась — волосы на себе рвет, детей ремнем отлупила. Настя, хоть ты с ней поговори, что ли. Скажи ей, ненормальной…
— А вы что ей сказали? — Катя с любопытством смотрит на Малашу.
— Не я — дед сказал. «Слава Богу» — сказал. Оно же на самом деле слава Богу. У деда вырвалось.
— Бедная Оля. — Анастасия подходит к Малаше, обнимает, прижимается к ней всем телом.
— Сходи, сходи к ней. Хоть ты ее вразуми. Она на лодке сидит, а жена по берегу ходит. Сраму-то, сраму!
— Это все глупости и предрассудки, тетя Малаша.
Анастасия уходит, на ходу заплетая волосы в косу.
— Что же теперь будет, а? Черти понесли его на этот перемет. А тут баржа прошла, волны…
Катя забирается с ногами на кровать.
— Ужас какой, — шепчет она. — Его вытащили?
— Какой там… Это возле школы, а там такое течение. Водолаза из города вызвали. Да толку-то? Уж три часа прошло, как он нырнул.
Лариса подходит к Малаше и гладит ее по плечу.
— Ничего, ничего, девочка, все переживем. Не такое переживали — живы остались. Помню, дед меня с двумя малыми детьми бросил, к другой уходил — и то выжили. Покобелил, гад проклятый, а после к семье потянуло, к детям. А тут и дети-то не Сашкины. Детям оно еще лучше — они духу его не выносили.
— Тетя Малаша, а это больно — утонуть?
— По пьянке оно ничего не больно. Небось, протрезвел бедолага, когда водицы нахлебался. Черти понесли его с этим переметом. — Она вздыхает. — Ну вот, снесут нашего Сашку на погост — и сразу две вдовы. Ах ты, дурачина, дурачина… И ребеночку своему горя наделал — какой-никакой, а все-таки отец был. Хорошо, если тебя сразу вытащат, а то раки пожрут, протухнешь, как дохлая рыбина. Эх, Сашка, Сашка…
И снова все те же ранние сумерки, когда небо начинает приобретать оттенок зеленого яблока, но еще видно без электрического света.
Анастасия в мансарде. Она босая, в длинной юбке. Раскладывает на полу пасьянс. Во всех ее движениях что-то колдовское и в то же время кокетливое. Она совершает ритуал в честь мужчины.
— Разумеется, было бы нелепо, если бы конец оказался счастливым. В самом этом понятии — «конец» заключается что-то неумолимое, неизбежное, ломка привычного, устоявшегося. И какая-то завершенность. Прекрасное только тогда прекрасно, когда оно не завершено, не изжило себя. Заумно, но истинно. И жестоко… Совсем недавно я ничего подобного знать не знала. Совсем недавно я была такой счастливой. Глупо, по-телячьи, но… Нет, то было не счастье, а ожидание. Сейчас я уже ничего не жду.
В дом входит человек. Интеллигентное, даже одухотворенное лицо, а повадки бомжа, и одет странно.
Человек подходит к столу, на котором осталась еда, пьет прямо из банки молоко, чем-то заедает. Он слышит над собой шаги, на какое-то мгновение перестает жевать. Его лицо проясняется, даже появляется некое подобие улыбки. Он садится на стул, который под ним громко скрипит.
— Кто там? Кто?.. Отзовитесь же!
Анастасия сбегает вниз.
— Ну я, кто же еще? Не ждала?
Мужчина ест нарочито жадно.
— Вообще-то я никого не ждала…
— Тогда здравствуй, женщина, когда-то мной любимая.
— Но тебе я на самом деле рада, Альберт.
— Допустим. И как выразится эта твоя радость? Вернее — в чем?
— Ты стал материалистом.
— Я всегда им был. Правда, когда-то я очень умело подыгрывал одной симпатичной идеалисточке.
— Бог с тобой, пусть будет так. А я свою радость радостью и выражу. Тоже своего рода материя.
— Уцененная. Специально для интеллигенции. Модные новинки ей не по карману.
— Удалось найти убежище? Или нынешние космические лучи проникают сквозь любую изоляцию? — не без иронии спрашивает Анастасия.
— Я люблю спать под открытым небом. Это самая надежная изоляция.
— Ты прав, как всегда. Особенно если учесть тот факт, что источник излучения находится в нас самих.
— Хорошо я когда-то над тобой потрудился. Помнишь?
— Помню.
— Ну и что скажешь?
— Скажу, что благодарна за науку, к которой оказалась весьма способной. Так благодарна, что руки чешутся врезать в челюсть.
— Тщеславие — движущая сила прогресса и в то же самое время мина замедленного действия, подложенная дьяволом при молчаливом согласии Господа. — Альберт ухмыляется.
— Подо что подложенная?
— Дьявола неодушевленные предметы не интересуют. Он специализируется в области человековедения.
— А если бы ты оказался на месте… того человека?
Альберт беспокойно ерзает на стуле.
— Принцесса и прокаженный. Сказки слабоумного Голливуда. С детства люблю разоблачать сказки.
— Неблагодарная работа.
— Зато ее оценят потомки.
Теперь их окружает тьма. Быть может, подобная тьма была на Земле до сотворения Господом света.
— Ты похорошела. Существам высокоразвитым страдания к лицу. Особенно это относится к женскому полу.
— Я бы не раздумывая вернулась в ту пору, когда страсти были заоблачными, бесплотными, безрассудными. Страсть всегда должна быть безрассудной, правда?
— Правда, но не для всех. — Альберт громко скрипит стулом. — И не для тебя.
— Но ведь страсть, как сказано в словаре, это сильное любовное влечение с преобладанием чувственного начала. Неужели кому-то удалось и страсть разложить по полочкам?
— Помнишь, я читал посвященные тебе стихи, звезды падали нам на плечи…
— Помню.
— Я сохранил их. Правда, их пришлось засунуть в полиэтиленовый пакет, иначе бы их конфисковали.
Альберт достает из кармана маленький пакетик, высыпает на стол несколько светлячков. В комнате становится тревожно от призрачного, словно неземного свечения.
— Спасибо. — Анастасия растрогана. — Ты как Дедушка Мороз с подарками из прошлого. С самыми дорогими подарками.
— Не рассчитывай, будто я оставлю тебе их навсегда.
— В ту пору в моей жизни был человеческий смысл. Но ты не прав — я совсем не тщеславна. Честолюбива — да, но только потому, что, как когда-то ты, хотела бы сложить все к ногам…
— Что, отказались от подарков? Изволили торговаться?
— Взять, что ли, тебя в придворные шуты? Вместе с твоими звездами?
— Значит, хочешь положить к ногам?
— Сложила бы, да хватает ума не делать этого.
— Своего или чужого?
— Чужого главным образом.
— Думаю, ты слишком мало предлагаешь. Нужно, как я, набить мешок под самую завязку.
Вбегает Лариса, щелкает выключателем. Светлячки гаснут. У Анастасии и Альберта грустные поблекшие лица.
— Мамочка, утопленника вытащили. Ты, кажется, хотела посмотреть… — Лариса замечает Альберта и говорит презрительно: — Салют вселенской поэзии. — И снова — к Анастасии: — Представляешь, он у самого берега лежал. В ямке. А его где только не искали! Катьке дурно стало…
— А мне никогда в жизни не было дурно. Только плохо. А плохо — это даже хорошо. От этого, говорят, хорошеют. Пойдешь со мной? — спрашивает она у Альберта.
— Я устал с дороги. Лучше спать лягу. Можно, как обычно, в саду?
— Можно. Как обычно. А я пойду на берег.
Лариса ходит кругами вокруг стола, за которым сидит Альберт.
— Что это за черви на столе? — спрашивает она. — Вы что, уже в труп превратились?
— Это звезды нашей юности. Разве ты не знаешь, что у нас с твоей мамой была общая юность?
— Вот уж нет! Первая любовь моей мамы живет все в том же ослепительном замке, а вовсе не в склепе.
— Мы с твоей мамой играли в карты под «Реквием» Моцарта и под этого. — Указывает пальцем в сторону Элвиса Пресли. — Как его?
— Валерий Леонтьев. Думаю, вы не вылезали из дураков.
— Это самое счастливое состояние.
— Что вы понимаете под счастьем? Когда-то вы утверждали, что красота спасет мир. А сами… Пиджачишко… Брюченки… А сандалии точно с помойки.
— Во-первых, мир не желает быть спасенным, во-вторых, лучше увлечь за собой ту, которая…
— В склеп?
— К звездам.
Альберт поспешно собирает со стола светлячков, бережно ссыпает их в пакет, который прячет в карман рубашки.
— Приятного полета.
Лариса убегает, изобразив за спиной Альберта сначала крылья, потом рога.
Альберт не спеша снимает пиджак, бросает его на стул. Роется в тумбочке, извлекает какую-то книгу. Потом гасит свет и устраивается на Ларисиной кровати. Зажигает карманный фонарик и при его свете читает.
Слышится топот ног, возбужденные голоса. Кто-то включает свет. В комнате появляются Катя и Николай Николаевич.
— Не бойтесь. Зря, конечно, вы пошли смотреть, — говорит он. — Утопленник еще страшней, чем висельник. У того деформированы только голова и шея, а тут все тело. Весной у нас один по пьяному делу угодил в пилораму…
— Может, не стоит, Николай Николаевич?
— Да его зашили, не волнуйтесь. Живым остался. Словом, пей дальше, Вася!
— А шрам страшный остался? У одного моего знакомого после операции остался такой страшный шрам, что все время хочется трогать его.
— У меня тоже есть шрам.
Сует под нос Кате вытянутый палец.
— На пальце неинтересно, Николай Николаевич.
— Другого, к сожалению, нет.
— А у утопленников… ммм… все органы так страшно распухают?
— Не знаю. Но у меня есть учебник по судебной медицине. Могу дать вам посмотреть картинки.
— Учебник не интересно. Живьем интересней. Ну, теперь я точно ночь не буду спать. Да и не одну наверное. Николай Николаевич, а вы хорошо ночами спите?
— Как когда. Извините, Екатерина Петровна, но мне пора. Без меня ни машины не найдут, ни путевки толком не выпишут. А Вещевайлова еще в город нужно везти, на вскрытие.
— Ужас какой! А тем, кто повесился, тоже вскрытие делают?
— Да. И тем, кого током убило, тоже. Ну, я пошел. Скоро Анастасия Евгеньевна вернется. Вот, скажу вам, мужественная женщина: совсем близко подошла — ни один мускул не дрогнул.
— Настек любит острые ощущения — они в ней возбуждают творческую энергию. А в вас какую энергию они возбуждают?
— Деятельную. Вынужден откланяться, Екатерина Петровна.
Он уходит.
Катя ставит стул под абажур, хочет сесть, как вдруг оборачивается и видит, что за ширмой кто-то есть. Она издает вопль, одним прыжком оказывается возле ширмы, валит ее на пол и замирает в удивлении.
— Фу ты, черт, а я и не знал этого Фицджеральда. Душа у него почти славянская. — Альберт невозмутимо листает страницы книги. — Я бы даже сказал, шопеновская душа.
— Ты? Упырь несчастный. Ты что, вычислил нас?
— Здравствуй, Катерина Сексуально Озабоченная. Одна из свиты. Приближенная фрейлина. Или тебя послала в разведку моя супруга?
— Пора бы тебе знать, что я никогда ни по чьему заданию не действую, — обиженно говорит Катя.
— Что верно, то верно. Давно из первопрестольной?
Катя присаживается на край кровати.
— Уже пять дней. Нет, кажется, шесть. Здесь время то останавливается, то несется, как космическая ракета. А ты, я слышала, с марта в бегах.
— От кого слышала? От Лидии? Знаешь, а вы с ней внешне похожи — я даже вздрогнул, когда ты вошла. Но потом подумал: Настасья и Лидия — это все равно что взять и смешать шампанское с касторкой.
— А сам взял и женился на касторке. Уж лучше бы на мне.
— Но ты тогда ходила в седьмой класс, — серьезно говорит Альберт. — Да и я был уверен, что все вы, Куркины, одной зловредной породы. Черт, как это мне раньше Фицджеральд не попался? И назвал-то как — «Великий Гэтсби». Гениально. Он, конечно, погибнет из-за этой, которая в каждое слово вкладывает смысл, которого в нем не было и нет.
— Мы все рано или поздно погибнем. И в этом тоже нет смысла.
— Не знаешь, сын поступил в институт?
— Знаю. Поступил. Лида купила шубу из сурка. В сентябре она едет в Ялту.
— В сентябре?
— В сентябре. Тебя удивляет, что именно в сентябре?
— В сентябре крошатся звезды. Очень праздничное зрелище.
— Ненавижу, когда что-то меняется на небе: и так все вокруг нестабильно. Лида купила обои под шелк, японский телевизор и розовый унитаз. Ровно столько заплатили тебе за твое парижское издание. Слышишь меня? Розовый…
— В детстве я мечтал о розовом попугае, который будет сидеть в кольце и кричать поутру: «Вставайте, сэр, вас ждут великие дела».
— Про тебя в Москве ходят невероятные легенды.
— Это замечательно. Поэту нужна реклама. Особенно в наши дни.
— Ничего себе — реклама. Посмотри на себя в зеркало: американский безработный в период великой депрессии.
— Америка — грандиозная страна. Только я вряд ли выжил бы в ней.
— Ты тут сначала выживи. Моя сестричка, кстати, подумывает о том, как бы выписать тебя из квартиры.
Альберт явно расстроен столь неприятным известием.
— Перезимую. Настасья возьмет меня в сторожа. Или в шуты.
— Ну да, и в один прекрасный момент обнаружит своего шута в пыльном чулане с перерезанными венами или мышьяком в желудке.
Альберт неопределенно хмыкает. Потом вдруг ударяет кулаком по раскрытой книге.
— Ну и талантище! Небось, сам кончил, как тот Гэтсби. Все гении — пророки собственной судьбы. Вообще гениальность — это личная трагедия и в то же время грандиозное шоу.
Входит Анастасия. У нее утомленный и расстроенный вид. Она садится на стул под абажуром.
— Бегаем, суетимся, отнимаем друг у друга еду, славу, любовь. А потом…
— Что потом, Настек?
Катя подходит к Анастасии и обнимает ее за плечи.
— Потом старость, дряхлость, маразм. Больше всего на свете боюсь впасть в маразм. Стать блаженненькой, всем довольной, погрязшей в склоках и бытовых мелочах. Последнее время я всего боюсь.
— Я не позволю тебе впасть в маразм. Не бойся.
Катя наклоняется и целует Анастасию в макушку.
— Увы, от нас мало что зависит. Как судьба распорядится. Последнее время она ко мне не очень-то ласкова.
— А ты не дразни ее, как цепную собаку, — подает голос Альберт. — Швыряй время от времени кость. Или хотя бы сухарь.
— Скоро возвращаться в Москву…
— Зачем? Живи здесь. Или поезжай в Ялту. Там собираются прожигатели жизни. В сентябре. Они будут рады еще одной, обращенной в их веру.
— Было бы здорово научиться прожигать жизнь, — задумчиво говорит Анастасия. — Правда, Катька? Интересно, кто придумал это выражение?
— Те, кому жизнь кажется слишком долгой и неуютной. Кто, как и ты, боится состариться, одряхлеть, впасть в маразм. Кто плюет в лицо судьбе, а сам подчиняется ей беспрекословно.
Голос Альберта звучит монотонно, точно он читает лекцию.
— Значит, наша Настенька — настоящий прожигатель жизни! — Катя хлопает в ладоши. — Браво, Альберт, а я и не догадывалась. Я тоже хочу научиться прожигать жизнь.
— О, это очень сложная наука. Она не терпит дилетантизма.
Входит Николай Николаевич. Он растерян и даже потрясен чем-то.
— Еще что-то случилось? — спрашивает Катя.
— Случилось? Да… Хотя нет, нет, ничего особенного. Я… не ожидал, что оно так получится. Вот уж не ожидал!
— А как получилось, Николай Николаевич?
Катя подходит и теребит его за руку. Она просто сгорает от любопытства.
— Да вот, Вещевайлова в город повезли. Жена вызвалась сопровождать. И Ольга Ляхова тоже. Я хотел разрядить ситуацию, стал уговаривать Ольгу Васильевну остаться. Куда там… Жена сама ее взяла за руку и в автобус втащила. Надо же! Как-то она во время урока к Ольге Васильевне ворвалась, при детях драку затеяла. А тут… Ситуация, мягко говоря, театральная у нас нынче получилась. Прямо для современного Шекспира. — Николай Николаевич замечает Альберта, кланяется ему издалека. — Кажется, мы с вами знакомы. Вы у нас в позапрошлом году поэтический вечер проводили, верно? А от ухи почему-то сбежали. А зря, очень зря. Мы всю ночь на берегу просидели, стихи декламировали, анекдоты рассказывали и вообще про жизнь беседовали. Наши девушки вас где только не искали.
Между тем Катя наливает в воду самовар и включает его в розетку. Комната наполняется мирным посвистыванием.
— Девушки меня любят. А вот у большинства женщин я почему-то вызываю раздражение. Это какой-то феномен.
— А вашу песню, Альберт Константинович, мы с хором разучили. Там у вас есть очень хорошие слова про то, что человек человеку никем быть не обязан — ни волком, ни другом, ни, тем более, товарищем. Что человек вообще никому ничем не обязан. У нас один зоотехник очень славную музыку сочинил на эти слова. Душевную, я бы даже сказал.
— Это стихотворение устарело. Десять лет назад меня хотели из-за него выслать из Москвы в Париж. Но у меня не оказалось подходящей экипировки. С тех пор я пишу стихи про пролетариев и бомжей.
Все смеются, но как-то вяло.
…Самовар уже стоит на столе. Все четверо сидят возле него и пьют чай, о чем-то лениво беседуя.
А за окном звезды. Крупные, как яблоки в висячих садах Семирамиды.
По степной дороге, урча и подпрыгивая на ухабах, движется старенький автобус. Его фары выхватывают из темноты то куст нелепой формы, то согбенное, сломанное безжалостной человеческой рукой дерево. А то и редкую зверюшку, которая испуганно глядит светящимися в темноте глазами.
На полу автобуса лежит завернутый в простыню труп. По обе стороны от него сидят две немолодые женщины.
Катя сидит на кровати и листает какой-то старый журнал. Она все время вздыхает, что-то шепчет. Наконец встает, подходит к подножью лестницы в мансарду.
— Ау, Настек, ты там?
Ей никто не отвечает.
— Интересно, куда они все запропастились? Словно призраки — то вдруг исчезают, то снова невесть откуда возникают. Не дом, а какой-то замок с привидениями. А мне так хочется реальности, осязаемости бытия. Какой-то густой-густой материальности. Чтоб я могла кого-то потрогать. Чтоб меня тоже потрогали… — Закрывает глаза и неистово мотает головой. — Ненавижу! Ненавижу себя! За то, что меня никто не любит. Настю любят. Еще как. Сама видела. Она даже пальцем не успевает пошевельнуть, как все оказываются у ее ног. А она и не станет шевелить ради этого пальцем. А вот я, дура, липну как смола, досаждаю телефонными звонками, унижаюсь. — Катя расхаживает по комнате. — Ну где же они все?
Дверь с шумом распахивается, и на пороге появляется Лариса. Она разодета и накрашена в палитре неистового рока.
— Привет обществу в лице его самой верной представительницы. А где Настенька?
— А где ты, интересно, была? В Палермо?
— Нет. Всего лишь в славном городе Ростове.
— И что тебя туда понесло?
Лариса швыряет на стол сумку, садится на пол, вытягивает ноги.
— Глупый вопрос, заключающий в себе зерно глупого ответа. У меня в Ростове любовник.
— Ужасно остроумно. А меня почему с собой не взяла?
— Тебя не оказалось в списке. Как это у классика? «В списках не значится».
— Ну, и как провела время?
— С пользой для дела. То есть рационально. Вот только к автомату была страшная очередь.
— С кем говорила по телефону?
— С Москвой.
— С дедой-бабой?
— С какой стати? С посвященными.
— И во что они посвящены?
Лариса неопределенно хмыкает.
— У твоей матери, между прочим, завтра день рождения. Настек у нас лев неукротимый.
— Моя подруга всю жизнь считала себя львом, а совсем недавно выяснилось, что она родилась не без четверти двенадцать, а в четверть первого.
— Минуты не имеют значения. Особенно когда дело касается созвездий. Там в ходу категория вечности.
— Как раз там минуты имеют огромное значение. И мгновения тоже.
Лариса медленно поднимается с пола и начинает раздеваться. Ярко-бирюзовую юбку оставляет на полу, кофточку цвета фуксии швыряет на буфет, панталеты летят в разные стороны. Она остается в узеньких трусиках и без лифчика. На шее трогательно поблескивает маленький золотой крестик.
— Любовники — самое расточительное из женских удовольствий, — изрекает Катя. — В смысле духовного здоровья.
— При чем тут любовники?.. Ах да, Катенька, не говори Настеньке, где я была. Ладно?
— А что мне за это будет?
— Все будет. Хочешь, я позвоню ему по телефону и продиктую текст любовного письма?
— Ага, теперь я все поняла. Настек тоже поймет.
— Ни в коем случае. Она жутко наивная. Особенно в таких делах. Она притворяется искушенной, верит сама в это притворство и нас пытается заставить поверить в него. Ваше поколение вообще до дикости наивно.
— Скажи на милость, цыпленок, а уже кукарекает.
— Ну и кукарекаю. Что тут плохого? — Лариса обиделась. — А вот вам даже рта раскрыть не позволяли. Вы пищать и то боялись. Мама писала книжки для малышей, чтоб не обманывать себя и других взрослых.
— Какая ты, однако, умная.
— Я помню, ей звонили из журналов, заказывали всякую белиберду про продовольственную программу, ускорение, коллективный подряд, идейную убежденность, человеческий фактор, перестройку…
— У тебя в голове идеологическая и историческая каша.
— Ха-ха. Это не самое страшное. Страшно, когда учат жить на примерах покойников.
— Среди них были и не такие уж плохие.
— Без вас разберемся, кто свой, а кто чужой. Но дедушку я им все равно никогда не прощу.
— Кому — им?
Голос Кати звучит устало.
— Не знаю… Ладно, а где все-таки мама?
— Ревнуешь?
— К кому? К этому поэту в шутовском колпаке?
Она наигранно смеется.
— Беда в том, что он опоздал родиться на целое столетие. Иначе ты бы сейчас читала его стихи в хрестоматии.
— Это все словоблудие. Где доказательства его таланта? И потом, так опуститься из-за того, что любимая женщина не ответила взаимностью. Глупо.
— Между прочим, я его за это очень уважаю. На месте Настеньки я бы…
— Ты никогда не окажешься на месте Настеньки.
— Ты права. — Лицо Кати становится грустным. — Но я очень часто ее не понимаю.
— Я тоже.
— Знает ведь, прекрасно знает: не встретится ей никогда второй Анатолий Васильевич. Это, что называется, от Бога. И раз в столетие.
— Ты так думаешь?
— Думаешь, думаешь… Я точно знаю. Да я бы на ее месте бросила всех вас к чертовой матери и уехала…
— Куда?
— Куда глаза глядят.
— Но там ведь нет удобств. Отдельной комнаты. Рояля. Персидского ковра для занятий йогой.
— Все это нужно только тогда, когда нет другого.
— Ты так думаешь?
— Отвяжись от меня, Лорка. Слышишь?
— Грубиянка. Я с тобой по-хорошему, а ты вдруг ни с того, ни с сего меняешь лозунги на противоположные. Совсем как в семнадцатом году.
— Ты наговариваешь на Настю. Она так далека от какой бы то ни было меркантильности.
— Да, представь себе, я зачем-то на нее наговариваю. Настенька, прости меня, если можешь.
— Не ломай комедию. Ну, какую же телеграмму получит завтра наша Настя?
«Жизнь без тебя невыносима тэчека только позови и буду с тобой тэчека любимая тэчека любимая тэчека любимая».
— Заковыристо. Если бы мне прислали такую телеграмму, я бы…
— Гони деньги.
— Ни фига себе! И сколько?
— «Ракета» туда-обратно, два междугородних разговора с доверенным лицом, плюс мороженое и прочие мелкие расходы.
— Наскребу. Но уважаемый Анатолий Васильевич не роняет себя до того, чтобы выражаться столь высоким штилем. Если он и пришлет телеграмму, то примерно следующего содержания: «Пьем шампанское в честь новорожденной тэчека целуем тэчека Ира зэпетэ Галя зэпетэ Толя».
— Чем сильней обман, тем больше веришь.
— Настек будет очень страдать. Если поверит.
— Ей это только на пользу. Она сама говорит, что страдания возвышают, что она очень любит себя в страдании…
— Великолепно. И чего, спрашивается, ты добиваешься?
— Пойми, я хочу, чтобы они всегда были вместе. Не знаю, кто из них придумал эту дурацкую формулу счастья: всегда рядом, но вместе никогда. В сравнении с ней история Ромео и Джульетты кажется милой рождественской сказочкой.
— Ты думаешь, все зависит от Насти?
— От нее многое зависит. Он сделает так, как она захочет. Катька, он готов с Настеньки пылинки сдувать. Я своими глазами видела, как он это делал.
— Я тоже видела. Но это еще ничего не значит.
— А что тогда значит?
— Отцепись. — Катя чем-то раздосадована. — Это ты все наперед знаешь. А я… я ничего не знаю.
Лариса подходит к своей кровати, медленно и грациозно снимает за ширмой трусики, бусы, вынимает из волос шпильки и заколки.
— Вчера это чучело сделало из моего королевского ложа настоящую медвежью берлогу. Там и воняло как в берлоге: падалью и старым сундуком. Интересно, как его терпят в постели женщины?
Катя уже собрала брошенные Ларисой где попало вещи. Она держит их в руках, не зная, куда деть.
— От него очень даже сексуально пахнет. Сестра говорит, что в постели он компенсирует все остальные недостатки. Когда он перебрался на раскладушку в чулан, у них пошли скандалы.
— Чудаки. Все у вас шиворот-навыворот. Женятся на тех, кто до лампочки, чтоб насолить тем, кого любят. Детство какое-то. Дебильное детство.
Лариса залезает под одеяло и замирает в позе блаженного покоя.
— Ты права — в этом есть что-то дебильное, ущербное, какой-то утонченный, я бы даже сказала, изысканный садизм, мазохизм, декаданс. Может, мы устали от созидания. Руки опускаются. И ничего уже не хочется. Все в нас перегорело. Или воплотилось в бесплотную мечту, оторванную от реальности.
— Катька, помолчи: я думаю.
— Думай себе на здоровье. Только это все без толку.
— Я придумала!
Лариса вскакивает, задевает ширму. Та падает.
— И что же ты придумала? — ехидно спрашивает Катя.
— Я сама с ним…
Входит Анастасия. У нее в руках стеклянный баллон с молоком и две буханки хлеба.
— Будем ужинать, — говорит она. — Бог в лице Малаши послал нам свои щедрые дары.
Лариса ловко оборачивается простыней и подходит к столу. Все трое разламывают хлеб, пьют молоко.
— Кормилица ты наша. Утешительница. — Катя притворно всхлипывает. — Сегодня был такой длинный, одинокий и голодный день. Ты даже не представляешь — какой.
— Может, и представляю.
— Первый раз в жизни пью парное молоко. Нужно загадать желание. — Катя закрывает глаза, шепчет что-то, не переставая жевать, хлопает в ладоши. — Явись!
Входит Альберт. Все трое на какое-то мгновение пялятся на него в изумлении и разом покатываются со смеху.
— Три женщины. Сумерки. Запах парного молока и ночной фиалки. Входит Иоанн Креститель. — Альберт обращается к Анастасии. — Саломея, угости молоком и раздели со мной хлеб.
Анастасия наливает молоко в кружку, накрывает ее толстым ломтем хлеба и протягивает Альберту. Тот выпивает молоко в один прием.
— Бык, две коровы и телка, — говорит Лариса.
Альберт присаживается на корточки возле стола и жадно уплетает хлеб.
— Девичество. Одухотворенно бездуховная пора. Когда я встретил тебя, Анастасия, тебе было семнадцать. Ты была застенчива и совсем не развита физически и умственно. Зато духовно ты была на уровне какой-нибудь Терезы Гвиччиоли.
— Ничего себе — какой-нибудь. Ведь это была последняя любовь лорда Байрона, — замечает Катя.
Альберт открывает рот, чтобы сказать еще что-то, но тут появляется Николай Николаевич в высоких резиновых сапогах и тельняшке. На руке у него ярко-оранжевый спасательный круг.
— А это вам сувенир. В память о пребывании на нашей гостеприимной земле. — Он вручает круг Кате. — Повезете в Москву, повесите на самом видном месте. Чтоб в трудную минуту вспоминали о том, что у вас есть…
— Поехали, Николай Николаевич! — Анастасия вскакивает из-за стола и начинает суетиться, собирая вещи. — Будет что вспомнить зимой.
Лариса наблюдает за суетой с равнодушным презрением. Она лежит в своей кровати, положив на голову спасательный круг, о котором Катя забыла, поглощенная сборами.
Темно. Таинственно звездно. В углу, возле кровати Ларисы, горит свеча. Ширма стоит в изголовье, разделяя комнату на две части. На ширме изображен тигр, подкрадывающийся к беззаботно жующей банан обезьяне. Еще там много дыр. Лариса листает журнал, из которого выпадают фотографии. На одной из них юная Анастасия с яблоком, на другой — она же в обнимку с игрушечным тигром. Она очень похожа на теперешнюю Ларису. Но только с первого взгляда. У Анастасии более мягкие и расплывчатые черты лица.
Слышатся шаги за окном. Лариса поспешно гасит свечу. Кажется, будто звезды проникли в комнату и светятся под потолком. Скрипит дверь.
— Настя, Настенька! — слышится громкий мужской шепот.
Лариса роняет на пол журнал.
— Настенька, это ты?
— Да…
Мужчина шарит по стене в поисках выключателя. Щелкает им. Свет почему-то не загорается.
— Где ты?
— Я здесь.
Лариса уже справилась с волнением, и ее голос звучит уверенно. Мужчина, протянув руки, как слепой, идет на звук ее голоса.
— Ты одна?
— Одна.
Наконец мужчина подходит к кровати со стороны спинки.
— Я не вижу тебя. Я совсем ненадолго, Настенька. Не будь ребенком. Ну, где же ты?
— Я всегда с тобой. Всегда рядом.
— Всегда рядом, — в той же безнадежной тональности повторяет мужчина.
— Но вместе нам нельзя. И это потому, что мы слишком любим друг друга. Правда?
— И потому тоже.
— А еще почему, интересно?
— Ты сама все знаешь, Настенька. Где ты? Пошли к тебе в мансарду. Я так спешил!.. У нас совсем мало времени.
— Сначала скажи — почему еще.
— Я не могу ее бросить. Она погибнет без меня. А ты… ты сильная. К тому же я не позволю тебе стать моей рабыней.
— Может, я хочу этого?
— Ты этого не хочешь. Настенька, родная, пошли к тебе.
— Зачем?
— Я хочу тебя. Я очень тебя хочу.
— Мое тело? Только тело? А душу?
— Настенька, ведь мы с тобой давным-давно все выяснили. Я хочу тебя всю. Всю!
— Но почему же тогда ты отталкиваешь меня? Бросаешь? Живешь с той, которую не любишь?
— Я так рвался к тебе! Прошу тебя, оставим этот разговор. Я должен уехать первой «ракетой».
— Должен, долг, чувство долга… Как я презираю все это.
— Но ведь мы не свободны. Мы не можем пренебречь…
— Я свободна, слышишь? Я могу пренебречь всем на свете ради любви. И тебя я полюбила за то, что ты казался мне свободным среди всех этих жалких рабов. А ты… ты…
Голос Ларисы срывается. Внезапно вспыхивает свет. Лариса в ночной рубашке и с заплетенными в две косы волосами стоит на кровати лицом к Анатолию Васильевичу. По ее щекам текут слезы.
Анатолий Васильевич медленно опускает протянутые к ней руки и отходит к столу. Влетевший в окно порыв предгрозового ветра раскачивает абажур. По стенам мечутся тревожные тени.
— Теперь я все поняла, — говорит Лариса упавшим голосом. — А я осуждала маму. И оправдывала вас.
— Меня не нужно оправдывать.
— Я вас почти любила. За то, что у вас с мамой все было так возвышенно, так не от мира сего. Я считала вас настоящим героем-любовником, а вы… Такой же комедиант, как и этот поэт. Даже еще хуже.
— Где мама?
— Настенька вас не ждет. Настеньке без вас замечательно живется. — Лариса слезает с кровати. — Хотите чаю?
— Нет. Впрочем, хочу, конечно.
Лариса втыкает в розетку штепсель от самовара, гремит чайной посудой.
Анатолий Васильевич снимает плащ и садится на стул.
— Мама на рыбалке. Там сейчас пируют холостые, не обремененные никакими обязательствами и долгами.
— Это кто такие?
— Все те же. И ваша Настенька.
— А ты почему с ними не поехала?
— Я ждала вас. У меня было предчувствие… Правда, появилось оно у меня, когда они уже ушли. Это было в девятнадцать ноль семь. По радио передавали «Посвящение» Шумана.
— Я в это время остановил попутную машину. Я был уверен, что Настя ждет меня.
— Это Шуман виноват.
— Разве она меня не ждала?
— Она вас слишком долго ждала.
Анатолий Васильевич расстроен, даже удручен.
— Но что мне делать? Она так нужна мне. Так нужна…
Гаснет свет. Комнату освещают вспышки молнии.
— Как бездарно устроен этот мир. И все вы с этим смирились.
Лариса зажигает свечу и ставит ее на стол. Вторую ставит на буфет.
— Если бы люди не добыли огонь, интересно, как бы они жили? — спрашивает Лариса.
— В темноте, наверное. Неужели я не увижу Настеньку?
— А если бы они не открыли любовь? Вы увидите ее, если останетесь.
— Не могу. Никак не могу. Я обещал…
— Кому?
— Кому бы ни обещал, я всегда выполняю свои обещания.
— Всегда. Странно.
— Что странно?
— Что Настенька вас так долго терпела.
— Хоть капли вина не найдется?
— В вине истина? Так что ли?
Лариса достает из буфета недопитую бутылку «Киндзмараули».
— Истины на свете нет.
— Есть. Только вы ее боитесь.
— У меня было предчувствие, что мы с Настей разминемся.
Гремит гром, сверкают молнии.
— А я всегда думала, что сперва молния, а уж потом гром, — говорит Лариса. — И вообще я думала, что без молнии не бывает грома. А молния без грома бывает. Ладно, пейте вино и извлекайте свою истину.
— Если я потеряю Настеньку, я не смогу писать так, как пишу сейчас.
— Истина номер один: грома без молнии не бывает.
— Я увидел ее двадцать лет назад. В Феодосии. Она ныряла, как дельфин, а потом сушила на солнце свои длинные русалочьи волосы.
— И вы с ней не познакомились тогда?
— Она казалась такой недоступной, далекой от земной любви. А я был с девушкой, которая меня боготворила.
— Истина номер два: человече, лучше поздно, чем никогда.
— Со своей будущей женой я тоже познакомился в Феодосии.
Он наливает в кружку вино, отламывает хлеб.
— Если бы вы подошли к Настеньке в то лето в Феодосии, я могла бы быть вашей дочкой. Правда?
— Правда. Но я никогда не мог представить себе ту девушку матерью своего ребенка. Я и по сей день этого не представляю.
— Потому я и называю ее Настенькой. А вас вообще никак не называю. А как вас называет дочка?
— Папой.
— Она похоже на вас?
— Нет, она вылитая мать.
— Я тоже похожа на маму.
Лариса приносит фотографии Анастасии, раскладывает их на столе. Оба разглядывают их при тусклом свете двух свечей.
— Она совсем не изменилась с тех пор, как я увидел ее двадцать лет назад.
— Мама очень изменилась. С прошлой весны.
Лариса мгновенно замолкает.
— Помню, в прошлом году она старалась сама сидеть на веслах. Она не позволяла мне грести — боялась, что я растяну запястье. За это я играл ей по вечерам Шопена.
— Вы и своей жене играете по вечерам Шопена?
— Нет. Она сама прекрасно играет на рояле.
— Истина номер три: Шопен посвящал свою музыку чужим женам.
— Я посвящу Анастасии свой новый фортепьянный концерт.
— У вас их много? А я и не знала, что вы пишете фортепьянную музыку.
— Я до недавних пор не писал для фортепьяно.
— До прошлой весны?
— Да.
— Истина номер четыре: никогда не позволяй женщине догадаться, что ты ее очень сильно любишь.
Анатолий Васильевич вдруг резко встает. Одна из свечей падает на пол и гаснет.
— Я должен повидать Настеньку. Ты не знаешь, куда они могли поехать?
— Куда Настеньке взбредет в голову. Они все с удовольствием исполняют ее желания. Я бы даже сказала — с наслаждением.
— Я ревную.
— И правильно делаете.
— Если мой концерт будет иметь успех, я подхвачу Настеньку, и мы укатим с ней…
— Куда?
— Хотя бы в Феодосию.
— Бедная. Она-то надеется, вы повезете ее на Гавайи.
— Завари чаю. Покрепче. У меня разболелась голова. — Он садится на стул и трет лицо ладонями. — Надо же, какое невезение — может получиться так, что я за порог, а она мне навстречу. Тогда уж лучше совсем ее не видеть.
— Она вас возбуждает?
Лариса с нескрываемым любопытством смотрит на Анатолия Васильевича.
— Не то слово. В ее присутствии я… я не могу ни о чем думать. Это какое-то унизительное и очень зависимое состояние.
— Мне кажется, это восхитительное состояние.
Вспыхивает свет. Анатолий Васильевич смущенно смотрит на Ларису. Лариса ни капли не смущена.
— Здесь все напоминает Настеньку. — Он осматривается. — И ты мне ее напоминаешь. Только с тобой мне легче, чем с ней. Спокойней как-то. А она каждую минуту куда-то зовет, тормошит, в чем-то упрекает. Нет, не словами — от нее исходят какие-то беспокойные волны. Я с ней так устаю, что хочется забиться в норку. Первое время мне хорошо в моем убежище, но потом вдруг наваливается такая тоска… Вчера мне показалось, что если я не увижу Настеньку, я заболею или сойду с ума.
— Но почему вы никогда не говорили об этом ей?
— Чтоб не показаться смешным или жалким.
Гремит гром. Это очень сильный сухой раскат. Его урчание еще долго не замолкает.
— Хочу спать. — Лариса потягивается. — Я так устала. Сегодня у меня был очень тяжелый день.
Она встает, идет к своей кровати, покачиваясь, словно пьяная. Анатолий Васильевич поднимает с пола ширму и заботливо окружает ею кровать Ларисы.
— Я не помешаю тебе, если сяду за пианино?
Лариса сонно мотает головой.
Анатолий Васильевич разувается возле лестницы, возвращается, берет со стола свечу. И, проходя мимо ширмы, за которой спит Лариса, тяжело вздыхает.
На улице идет дождь. Негромко звучит ля-минорная мазурка Шопена.
В окне заря. Она куксится, морщится от набегающих с востока туч. Исходит натужным шипением самовар, который забыла выключить Лариса. Наконец в нем что-то громко лопается.
Наступает тишина.
Анатолий Васильевич медленно поднимается с тахты Анастасии, на которой спал в одежде, роется в карманах, достает часы и, глянув на них, быстро спускается по лестнице.
— Первая «ракета» уже ушла, — говорит Лариса. Она лежит в своей кровати с закрытыми глазами.
— Совершенно верно. Но я могу поспеть на следующую.
— Ночью передали по «Голосу», что сегодня начинается забастовка речников.
Анатолий Васильевич садится на нижнюю ступеньку лестницы и надевает туфли.
— Передай Настеньке, что я приезжал.
— Зачем?
— Ну, чтоб повидать ее, — смущенно говорит он.
— Зачем ей про это знать?
— Я могу оставить ей записку.
— Я ее уничтожу.
— Тогда я…
— Тогда вы дождетесь свою Настеньку.
Лариса садится в кровати. Она в ночной рубашке и с распущенными по плечам волосами. Она сейчас очень похожа на Анастасию.
декламирует Лариса Шекспира.
— Не все в этом мире поддается осмеянию.
Анатолий Васильевич надевает плащ и топчется на пороге.
Лариса продолжает, вскочив:
— Ты очень жестокая.
Он смотрит на Ларису точно зачарованный.
Анатолий Васильевич опускается на стул.
— Настенька меня поймет, — бормочет он.
— Настенька все поймет.
— Она знает, что я…
— Настенька все знает.
— По какому праву ты вмешиваешься в наши отношения?
— У Насти сегодня день рождения. Лучше бы я послал ей телеграмму.
— Она ее получит.
— Но я же ее не посылал… Что ты там написала?
— То, что заслужила Настенька в день своего рождения.
— Ты можешь все испортить. У нас установилась гармония в отношениях. Один фальшивый звук…
— И это вы называете гармонией? Господи, как же я вас ненавижу!
— За что? — упавшим голосом спрашивает Анатолий Васильевич.
— За то, что тогда, в Феодосии, вы поступили, как последний эгоист.
Анатолий Васильевич встает и подходит к окну, нервно барабанит по стеклу пальцами.
— А что бы ты сделала на моем месте?
— Я бы… Я бы сделала ей ребеночка. Чтоб она никуда от меня не делась.
Анатолий Васильевич громко кашляет от неожиданности и смущения.
— Что, слабо, да?
— Не в том дело… Настенька этого не хочет.
— Если захотите вы, она тоже захочет. Вы имеете на нее безграничное влияние.
— Если б это было так.
— Ага, теперь я все поняла! Вы все без исключения хотите подчинить нас своей воле. Катька считает, что это вовсе не плохо подчиниться воле любимого мужчины, раствориться в нем без остатка. Может, это и вправду здорово? А что если Настенька на самом деле не женщина, а настоящий синий чулок?
— Она больше, чем женщина. Она… Все вместе и что-то еще. Я должен был подойти к ней тогда, двадцать лет назад. Отдал бы все на свете за то, чтоб вернуть…
— Слова, музыкальные пассажи, снова слова.
— Но я на самом деле так чувствую. Почему ты мне не веришь?
— Что изменится от того, поверю я вам или нет?
— А разве нужно что-то менять?
Он снова достает из кармана свои наручные часы, смотрит на них, стучит по циферблату пальцем, подносит часы к уху.
— Мы тут живем по Гринвичу. А потому всегда оказываемся в минусе, — говорит Лариса.
Анатолий Васильевич решительно направляется к двери.
— Тогда давайте сыграем сцену прощания. — Лариса бросается к Анатолию Васильевичу, обнимает его, прижимается к нему всем телом. — Теперь наверное надолго, да? — произносит она голосом Анастасии. — Ты будешь приходить ко мне во сне. Береги себя. Кроме тебя, у меня никого нет, слышишь? Я твоя, только твоя…
Анатолий Васильевич с силой разжимает руки Ларисы и выскакивает на улицу.
Лариса вся сникает, точно воздушный шар, из которого выпустили воздух. Она садится прямо на пол и тихо плачет.
Появляется Малаша. Она всплескивает руками и присаживается возле Ларисы.
— Ну, ну, не плачь. Это кто же у вас был? Я со спины видала — вроде как…
— Тетя Малаша, миленькая, никому не говорите, ладно? — говорит Лариса тоном заговорщицы.
— А что?
— Это ко мне приезжали. — Лариса переходит на шепот. — Друг один.
— Да ты что! — Малаша недоверчиво смотрит на Ларису.
— Да, да, тетя Малаша. Он… я его очень, очень люблю.
— Бедный ребенок.
— Почему я бедная?
— Ну как замуж не возьмет? Как кошка с мышкой поиграет и…
— Мне все равно еще нет восемнадцати. А там видно будет.
Малаша смотрит на Ларису с удивлением, смешанным со страхом.
— А мне показалось со спины…
— Вы же плохо видите. Вам вечно что-то кажется.
— Ну да, я читаю в очках. Но на даль у меня глаза острые.
Малашу явно гложут сомнения, и это не ускользает от внимания Ларисы.
— Тетя Малаша, а как вы думаете, я не забеременею? Он… ну, в общем, он забыл презервативы.
— Да как же ты позволила?
— Я так люблю его, тетя Малаша.
— Пописай в ковшик и подмойся, пока моча еще теплая, — со знанием дела наставляет тетя Малаша.
— Думаете, поможет?
— Когда помогает, а когда…
— Тетя Малаша, я спать лягу. — Лариса встает, потягивается. — Все плывет перед глазами. Я ни минутки не спала.
— Ложись, ложись. — Она осеняет Ларису крестом. — Может, Бог даст, пронесет. Ну и дела.
Она уходит, изумленно и вместе с тем недоверчиво покачивая головой.
Лариса сворачивается калачиком в своей кровати и замирает. Потом поднимает голову, прислушивается. Она делает так несколько раз. Наконец под окном раздаются голоса. Лариса садится в кровати.
— Не встретились… Настенька получит сегодня телеграмму. Может, я на самом деле все испорчу? Что же делать?
Входят Альберт, Катя и Анастасия. Альберт с большой сучковатой палкой. Он прихрамывает. Анастасия с Катей поддерживают его с обеих сторон. Они заботливо усаживают Альберта на табуретку.
— Похоже на перелом, — говорит Анастасия. — Нужно сделать рентген и сменить кочевую жизнь на оседлую. Хотя бы временно. Мы пробудем здесь еще дней десять.
— Три сиделки. И все такие красивые и разные. Я думаю, у меня никогда не срастется кость.
— Меня, чур, в счет не принимайте, — говорит Лариса, скорчив гримасу.
— Две женщины у изголовья больного, две добрые феи из сказки. И девушка, взвалившая на себя роль злого демона.
— Неужели тебе не было больно? — изумляется Катя. — Я бы каталась по полу и выла.
— Пик уже миновал. У каждой боли есть свой пик. Как и у любви. Потом начинается постепенное затухание.
— Мне сначала показалось, будто ты нас разыгрываешь. Ты так картинно взмахнул руками, так красиво упал, как Лорка в своих этюдах. А потом еще долго не хотел вставать, декламировал Северянина, — говорит Анастасия.
— Я любовался твоим страхом, Настасья, и упивался твоей жалостью.
— Ничтожества всегда возбуждают к себе жгучую жалость и никогда — любовь, — комментирует со своего места Лариса.
— Злой демон, очевидно, полагает, что больной гордо уползет в кусты зализывать свои раны. Злой демон ошибается — больной решил ввериться без оглядки жалости двух добрых фей.
— Голова из-за тебя разболелась. — Катя трет ладонью свой лоб. — Сегодня же дам Лидке телеграмму. Пускай отрабатывает шубу и розовый унитаз.
— Не надо вторгаться слепым роком в жизнь других людей, нарушать их планы, надежды, упования.
Лариса вскакивает и, подбежав к Альберту, набрасывается на него чуть ли не с кулаками.
— А вам кто разрешил это делать? Кто вам разрешил вторгаться? Из-за вас они…
Она замолкает и в страхе глядит на Анастасию.
— Лорка, не бузи. — Анастасия берет со стола пустую бутылку, рассматривает ее на свет. — Одиночество заело?
— Гордое. Разудалое. Непримиримое. Бесшабашное. Морепоколенное. — Лариса падает на пол и начинает молотить по нему пятками. — О боги, где же вы со своим справедливым гневом?
Входит Николай Николаевич.
— Машина у порога, Альберт Дмитриевич, — говорит он. — Позвольте, я вам помогу.
Он хочет помочь Альберту встать со стула. Альберт отпихивает его руку и сам встает. По его лицу видно, что он превозмогает боль.
— Никакого перелома. Никакой жалости. Никакой оседлости. Вперед, всегда вперед наперекор судьбе. Молча промокнем сухие глаза.
Он уходит вместе с Николаем Николаевичем.
— Мама!
Лариса садится на полу и смотрит на Анастасию полными слез глазами.
— Прошу тебя, Лорка, возьми себя в руки.
— Это ты возьми себя в руки, мама. Я тебе сейчас такое скажу!
— Что случилось? — Анастасия встревожилась.
— Лорка влюбилась, — говорит Катя. — В нашего бездомного поэта. От любви до ненависти, говорят, один шаг. В обратном направлении тоже.
— Вам не надоело играть в эти человеконенавистнические игры? С собой? С теми, кто вас любит? Мама, тебе не надоело? Ты ведь, кажется, добрый человек, мама.
— Что тут без нас случилось? Говори немедленно!
— Мама, скоро придет телеграмма, но ты ей не верь. Она фальшивая. Ре бемоль в до мажорной гамме.
— Что за телеграмма? — взволнованным голосом спрашивает Анастасия.
— Я сама ее отправила. Я не имела права, но я хотела… Я так хотела… Мамочка, я поступила жестоко с ним, с тобой.
Она вскакивает, бросается к Анастасии и плачет у нее на плече.
— Может, еще не поздно все исправить? — растерянно спрашивает Анастасия.
— Да, да, думаю еще не поздно, мамочка. Он наверняка опоздал на первую «ракету». Он бы вообще никуда не поехал, если бы не я с этой идиотской сценой прощания.
— Доигралась. — Катя осуждающе качает головой. — Актриса из погорелого театра. Настек, а тебе не кажется, что наш Анатолий Васильевич совершил настоящий героический подвиг? Как-то не в его это стиле.
— Мамочка, не слушай ее. Он любит тебя. Очень любит. Только он… он такой слабый. И глупый. Потому что борется с собой, со своей любовью. Я бы… я бы отдалась любви с головой.
— Ой, я сейчас выпью тазепам. — Катя достает из буфета коробку с лекарствами и роняет их на пол. — Не руки, а швабры, — бормочет она. — Тазепам… Почему я всю жизнь влюбляюсь в каких-то недоделанных мужчин и пью тазепам? Настек, тебе тоже дать таблетку?
Анастасия отстраняет Ларису и медленно идет к двери. Останавливается на полпути. Делает еще шаг к двери.
— Ну же, Настек. Давай наконец поменяемся ролями, а? Знаешь, сейчас все женщины за мужчинами бегают. Это ты у нас белой вороной была. Перемени цвет, Настек, — говорит Катя.
— Лучше давай свой тазепам.
Анастасия протягивает руку, и Катя кладет в нее таблетки.