«Господи, дай мне силы спеть этот спектакль! Я, кажется, забыла слова. Платье меня душит… И локон щекочет лоб. Зачем, зачем они зажгли на сцене столько свечей?..»

Маша стояла, оперевшись рукой о кулису, и старалась сосредоточиться. Она — Виолетта Валери, знаменитая парижская куртизанка, умная, очаровательная, беспечная. В нее влюблен чуть ли не весь великосветский Париж. Но в музыке увертюры уже чувствуется трагедия. «Скрипки играют на четверть тона ниже, — невольно отмстила она. — Штольц разнервничается и наверняка задаст такой темп…»

— Все будет в порядке, — сказал подошедший сзади Тулио — Альфред Жермон, человек, ради любви к которому она, Виолетта, в итоге пожертвует всем, даже собственной жизнью. «Но как можно полюбить этого самодовольного толстяка? — промелькнуло в голове. — Сейчас он подойдет к самой рампе и начнет ублажать публику своим не таким уж и чистым «си», которое будет брать везде, где только возможно и даже невозможно. Нет-нет, Тулио тут ни при чем — твой Альфред живет в музыке. Верди все сказал о нем в звуках. Это прекрасный пылко влюбленный юноша. Это… Франческо в пору нашего медового месяца. Я буду очень его любить…»

Она не успела додумать до конца фразу, как очутилась на сцене среди слепящего блеска прожекторов и высоких ваз с живыми розами. «Libiam ne’lieti calici», — пел Альфред с хором и смотрел на нее полными восторга и страсти глазами. И она поняла, что в ее сердце тоже внезапно вспыхнула любовь к этому юноше, ее охватили трепет, волнение. Она пела, почти не слыша собственного голоса, но знала, что он звучит легко, свободно… Оставшись наконец в одиночестве, она села прямо на ковер возле камина и, глядя на огонь, пыталась разобраться в своих чувствах.

В антракте подошел маэстро Штольц.

— Почему ты не смотришь на меня? Мы же договаривались на репетиции, что в финале ты будешь стоять возле рампы и…

— Виолетта не могла это сделать, — перебила его Маша. — Она столько пережила за тот вечер. Ей нужно было остаться совсем одной.

— Будешь делать то, что хочешь, когда станешь prima donna assoluta. Тогда публика тебе все простит. А сейчас изволь делать так, как на репетиции.

— Но я не могу жить чужими чувствами. Мистер Штольц, в конце концов это моя премьера, а не ваша!

— Дурочка, я же хочу тебе добра. — Старик обнял ее и похлопал по спине. — Ты пела замечательно. Как музыкант, я получил большое наслаждение, но твой импресарио…

— Оставьте его мне, — решительно заявила Маша. — С синьором Рандаццо я разберусь сама.

Арию из третьего действия пришлось повторить на «бис» — публика неистово топала ногами и швыряла на сцену цветы. Ньюорлеанцы оказались очень темпераментными зрителями, к тому же в зале было полно итальянцев. Маша чувствовала необычайный душевный подъем, хотя валилась от слабости с ног. «Ма-ри-я! Ма-ри-я!» — скандировала галерка. Импресарио, который после второго действия налетел на нее чуть ли не с кулаками и обозвал pazza, теперь весь расплылся в улыбке и твердил. «Браво, брависсимо». Она вдруг обратила внимание на высокого молодого человека — он стоял, оперевшись спиной о стену и сложив на груди руки, и смотрел на нее с нескрываемым интересом. «Знакомое лицо, — мелькнуло в голове. — Где-то я его видела. Где?..» Она не успела вспомнить — со всех сторон окружили родственники, знакомые. Дядя Массимо распевал во всю мощь своих легких «Libiam ne’lieti calici», при этом умудряясь целовать всех подряд женщин.

— Звонил Франческо, — сказала Лючия. — Откуда-то из Колумбии — забыла, как называется это место. Просил передать, что желает тебе успеха и очень тебя любит. Мария… — Лючия всхлипнула. — Ты такая талантливая, такая… великолепная… ты… ты… Мы скоро станем тебе не нужны.

Она разрыдалась.

Потом все куда-то делись, и Маша осталась одна в своей гримерной. Она сидела возле зеркала, не в силах поднять руки и разгримироваться. На нее глядело изможденное страданиями и смертельной болезнью лицо Виолетты. Ее била дрожь, болела грудная клетка. «Виолетта умерла от чахотки, — пронеслось в голове. — Но я же не она, а Маша, Мария Грамито-Риччи…»

— Встряхнись же, Мария. Тебе нужно жить, чтобы петь, — вслух сказала она. — И петь, чтоб жить, — добавила чуть тише. — Сегодня, кажется, ты сделала первый маленький шаг к достижению своей цели. Но до нее тебе еще идти и идти… Она увидела в зеркало, как открылась дверь и в комнату вошел молодой человек, который стоял возле стены.

— Кто вы? — спросила Маша у отражения в зеркале. — Вы похожи на настоящего Альфреда. Ради вас можно бросить все и… Ах, не слушайте меня Бога ради, — спохватилась она. — Во мне все еще звучит музыка Верди.

Молодой человек подошел совсем близко и улыбнулся ей в зеркало.

— Меня зовут Бернард Конуэй. Мы с вами уже встречались, но нас тогда не удосужились друг другу представить. Миссис Грамито-Риччи, я поздравляю вас с настоящим большим успехом.

Маша расхохоталась и поняла, что близка к истерике.

Она зажала рот рукой и испуганно посмотрела в зеркало. Оттуда ей все так же дружелюбно и приветливо улыбался Бернард Конуэй. У него было невозмутимо спокойное лицо.

— Все в порядке, Мария Джустина, Маджи. Можно, я вас буду так называть? Так звали мою покойную мать. Я сейчас уйду, потому что сегодняшний успех вы должны отпраздновать в кругу родных и близких вам людей. Но мы с вами еще увидимся, правда? До скорой встречи.

Он помахал ей рукой.

Маша обернулась и увидела, как за Бернардом Конуэем захлопнулась дверь.

Казалось, в этом небольшом итальянском ресторане собралась половина Нью-Орлеана. Его хозяин, синьор Сичилиано Джиротти, бегал по залу, добродушно покрикивая на официантов и собственноручно разливая по бокалам шампанское.

— Прекрасная синьора, вы гордость и любимица всего нашего города, — начинал он каждый свой тост и смотрел на Машу повлажневшими от восторга и умиления глазами. — В этом ресторане пел сам великий Марио Ланца. Я был тогда мальчишкой, но мой отец рассказывал, что Марио очень любил ризотто с грибами и розовую «Этну». Ах, синьора, как же вы пели! Особенно это. — Сичилиано выпятил толстый живот, задрал подбородок и запел высоким чистым тенором: «Addio, del passato bei sogni ridenti».

Маша сидела в центре большого стола в окружении близких родственников. Она была в тонком шелковом платье кремового цвета и совсем без грима. Кружилась голова, хотя она выпила всего полбокала шампанского.

— Скушай чего-нибудь, очень прошу тебя, — умоляла свекровь.

— Отстань от нее, Аделина! — во всеуслышанье приказал жене Джельсомино. — Девочке нужно прийти в себя.

— Сначала ей нужно поесть, — громко возразила Аделина. — Она похудела за эту неделю на несколько фунтов. И стала бледная, как эта чахоточная Виолетта. Я очень боюсь за ее здоровье.

— Черт побери, да замолчи же ты наконец! У девочки фигура кинозвезды, а вот вы все расплылись и превратились в настоящие кули с мукой. Это от безделья, — сделал безапелляционный вывод синьор Грамито-Риччи. — Наша Мария работает как вол. Вот кто прославит на весь мир нашу славную фамилию.

Он наклонился и звучно поцеловал Машу в щеку. Она улыбнулась в ответ и благодарно похлопала Джельсомино по руке.

— Я предлагаю выпить за моего брата Франческо, — подала голос сидевшая напротив Лючия. — Если бы не он, мы бы никогда не познакомились с Марией. Так бы и сидели в своем пруду, как довольные сытые караси, смотрели на мир через экран телевизора, ходили в кино, в гости, старели, дурнели, толстели…

— Можно подумать, после того, как Мария стала оперной примадонной, ты похудеешь хотя бы на два фунта, — насмешливо заметила Габриэла, кузина Лючии и Франческо. — Наоборот, будешь ходить с ней по банкетам и приемам и станешь такой же толстой, как тетя Аньезе. Дядя Массимо говорит, она три раза присаживается отдыхать, когда идет из спальни в туалет.

Маша улыбалась одними губами и думала о своем. Ей было хорошо среди этих людей — ближе них у нее не было никого. Они любили ее как свою, теперь еще и восхищались ею. Благодаря им она достигла успеха.

Уроки вокала стоили очень дорого, но дружная семья Грамито-Риччи решила на семейном совете, что их невестка обязательно будет петь на сцене. Почти год она брала уроки у маэстро Дззаватини, некогда певшего на сцене «Ла Скала». Это он помог ей избавиться от тремоляции, открыв секреты дыхания, известные только очень опытным артистам старой школы бельканто. Он сказал, что у Маши уникальный диапазон — две с половиной октавы — и посоветовал обратить внимание на centrale, то есть средний регистр. Потом наступил день, когда маэстро заявил, что научил ее всему, что знал сам, и считает их дальнейшие занятия напрасной тратой времени и денег. Он сообщил ей имя педагога в Хьюстоне, сам позвонил ей по телефону и попросил прослушать Машу.

Джин Линдсей пела когда-то в «Метрополитен» и даже снялась в нескольких фильмах. Она обучала Машу главным образом драматическому искусству, разучивая с ней оперные партии. Джин свела ее с несколькими импресарио, и Маша получила предложения выступить в заглавных партиях известных опер. Для премьеры она выбрала Нью-Орлеан и «Травиату». И теперь нисколько об этом не жалеет.

Она подумала о Бернарде Конуэе, и ее улыбка сделалась чуть шире. Он казался существом из другого мира. И это так и было — Маша вдруг вспомнила, где его видела.

За несколько месяцев до рождения маленькой Лиз — она родилась ровно через год после их бракосочетания на острове — у них с Франческо начались напряженные времена. В этом были виноваты оба: Маша ушла в себя, словно затворившись от всего мира, и не позволяла Франческо к себе прикоснуться, он, обладая пылким южным темпераментом, очень страдал и нервничал. То и дело между ними вспыхивали мелкие ссоры, после которых Маша горько плакала и еще больше уходила в себя. Аделина и Лючия безоговорочно приняли ее сторону, и Франческо, который в то время был без работы, другой раз допоздна засиживался в баре по соседству. К счастью, скоро подвернулась хорошая работа — техасский нефтяной магнат набирал команду на свою прогулочную яхту с романтичным названием «Прекрасная Изольда». Прочитав объявление в газете, Франческо тут же обратился в его нью-орлеанский офис и был принят на работу. Через три дня яхта отплывала из Хьюстонского порта. Маша непременно захотела проводить мужа — она вдруг поняла, что будет очень по нему скучать.

Она поднялась на яхту вместе с Франческо. Там было весело и многолюдно — компания беззаботных богатых бездельников решила провести каникулы в открытом море. Машу обступила молодежь, и ей стало неловко от их пристального внимания. Но все были навеселе и весьма доброжелательны. Они звали Машу совершить прогулку вместе с ними. И только какой-то парень сказал: «Это абсурд. Не соглашайтесь ни в какую».

Этим парнем, вспомнила сейчас Маша, был Бернард Конуэй, сын мультимиллионера из Техаса Джека Конуэя.

«Франческо, — вдруг подумала она, — как жаль, что тебя сейчас нет со мной, любимый…»

В венах большой и дружной семьи Грамито-Риччи перемешалось несколько кровей, но доминировала сицилийская. Родители Джельсомино и Аделины бежали в начале века из своей родной голодной Катаньи в чужую Америку, сумев сохранить традиции и жизненный уклад. Они были типичными южными итальянцами, но их дети по-английски говорили без малейшего акцента. И все же родным языком оставался итальянский. Маша заговорила на нем вполне свободно уже через месяц после своего водворения в доме Грамито-Риччи, чем несказанно обрадовала многочисленных родственников. Ее полюбили. И она наконец обрела настоящую семью.

— Мария, тебя к телефону! — крикнул Сичилиано. — Эй, дайте же девочке дорогу и сделайте потише музыку — это Франческо, ее супруг.

— Машенька, родная, единственная, я тебя люблю, — услышала она голос Франческо. Он часто говорил с ней по-русски, когда они оставались наедине. Но сейчас, услышав русскую речь, она чуть было не разрыдалась. Сердце больно сжалось, потом забилось громко и часто.

— Франческо, я… — Она задохнулась. — Кажется, это был успех. Я думала о тебе. Ты где?

— Картахена. Это на севере Колумбии. Еще десять дней — и я буду целовать тебя… куда захочу. Мадонна, пошли попутный ветер и хорошее настроение мистеру Милларду, хозяину судна. Чао, любимая, береги себя и малышку Лиз.

— Франческо, послушай, я по тебе очень…

В трубке уже ныли гудки.

Маша вздохнула и положила ее на место.

— Твой муж любит тебя, — сказал появившийся невесть откуда Сичилиано. Он стоял, вытирая о фартук свои красные руки, и восторженно смотрел снизу вверх на Машу. — Хороший парень, очень хороший, этот твой капитан, да только советую тебе не спускать с него глаз. Сицилийская кровь бурлит, как лава взбесившейся Этны. А жена мистера Милларда еще та штучка.

И Сичилиано противно ухмыльнулся.

— А я советую тебе не совать носа в чужие дела, — беззлобно сказала Маша. — Он у тебя слишком длинный даже для сицилийца.

— И не только нос. — Сичилиано хихикнул. — Маленькое дерево всегда растет в сучок. Это твой Франческо вымахал под два метра. И немудрено — мать Аделины была флорентийкой, а прабабка Джельсомино вышла замуж за марсельца, но потом сбежала от него с…

— Сичилиано, тебе не надоело сплетничать? — Маша улыбнулась и похлопала толстячка по плечу. — Ужин был королевский. Уверена, даже твой любимый Марио Ланца остался бы в полном восторге. Спасибо. Скажи им, пожалуйста, чтобы веселились и танцевали от души. А я поеду домой. Мне нужно отдохнуть и выспаться. Это так утомительно быть… счастливой.

Через три дня Бернард Конуэй зашел к ней в гримерную. Только что закончилась оркестровая репетиция «Девушки с Запада» Пуччини. Маша была расстроена — сегодня совсем не звучал голос и сама она была какая-то вялая и почти равнодушная к происходящему. Она сидела перед зеркалом, кутаясь в связанный Лючией широкий пуховый шарф. Минни не ее роль, и вообще ей, вероятно, рано петь целые партии в операх Пуччини. Но отказаться она никак не может — хитрый импресарио «увязал» в одном контракте две оперы. И она подписала его, потому что давно мечтала спеть Виолетту.

Бернард сел в кресло рядом и, повернувшись к ней вполоборота, сказал:

— Есть деловое предложение. Я знаю неподалеку укромный ресторанчик. Я голоден, как крокодил, а там кормят роскошными бифштексами с кровью. Вперед?

Он протянул ей руку, и она, целиком подчиняясь его воле, встала. Уже садясь в «форд» Бернарда, подумала: «А ведь я обещала покатать Лиз на карусели…»

С моря дул промозглый ветер. Он подхватил ее широкую шелковую юбку, когда она вышла из машины, на секунду обнажив до верха ноги. Начинался дождь.

В ресторане было полутемно и пустынно. Бернард повел ее к дальней кабине и, когда официант, приняв заказ и откупорив бутылку шампанского, удалился, сказал:

— Давайте выпьем за то, чтобы вы, Маджи, стали лауреатом конкурса в Барселоне.

Он поднял высоко бокал шампанского, едва заметно подмигнул Маше и выпил до дна.

Маша вздохнула.

— Я сама этого хочу. Но сроки контракта…

— Никаких «но». Мой отец организовал фонд поддержки молодых дарований. Вы станете его первым стипендиатом. Если не ошибаюсь, срок вашего контракта истекает ровно через месяц.

— Вы правы. Но мне предложили выступить в гала-концерте в Далласе и Мемфисе. Я, наверное, дам согласие, хотя очень не люблю сборные концерты. Понимаете, я слишком долго сидела на шее у мужа и его родственников. Я никогда в жизни не работала, зато все время училась. Сперва колледж, потом консерватория…

— Да? — Бернард глядел на Машу со все возрастающим интересом. — И, позвольте узнать, что за колледж вы закончили?

— О, это было так давно и так далеко отсюда, — Маша грустно усмехнулась. О том, что она русская, знали только самые близкие родственники. Она вдруг подалась вперед и спросила, глядя в упор на Бернарда: — Вам никогда не приходилось бывать в Москве?

— Это, кажется, в штате… — Бернард наморщил лоб. — Ну да, в Оклахоме, а может, и в Канзасе. Нет, не приходилось, — с самым серьезным видом ответил он.

— Очень жаль. Но это вовсе не там, где вы думаете, Берни. Это за океаном.

— Шутите, — сказал он и прищурил глаза. — Это не может быть правдой, потому что было бы уж слишком романтично. И что, все русские женщины так красивы и талантливы?

Маша вдруг рассказала ему о себе то, что никогда не рассказывала даже Франческо. Это получилось само собой. Бернард молча слушал, время от времени едва заметно кивая головой. Наконец он сказал:

— Жаль, что вы поспешили выйти замуж за вашего Франческо. Знаю, он прекрасный парень, но возле вас должен быть человек совсем иного склада и, простите, интеллекта.

— Я ни о чем не жалею. — Маша слегка обиделась за мужа. — К тому же верю в судьбу. Как, наверное, все русские.

— Я тоже последнее время стал в нее верить. С тех пор, как встретил вас.

Вошел официант с их обедом, и Маша сидела с опущенными глазами, пока он не покинул кабину. Наконец она сказала, глядя в упор на Бернарда:

— Послушайте, Берни, если я даже влюблюсь в вас, вы об этом никогда не узнаете. Потому что любовь к мужчине мешает женщине сделать то, что она задумала. К тому же я замужем. — И вдруг добавила с мольбой в голосе: — Прошу вас, не заставляйте меня страдать. Я устала. Я очень устала.

Он протянул через стол руку и слегка коснулся ее пальцев.

— Успокойтесь, Маджи. Я не стану силой вторгаться в вашу жизнь. Давайте во всем положимся на судьбу. Так как насчет Барселоны? Я позвоню вам завтра, и вы подтвердите свое согласие.

— Мамма миа, я так хочу тебя, что вот-вот потеряю сознание. Давай заедем в этот мотель.

Франческо решительно повернул руль вправо, и их «фиат» замер под раскидистым эвкалиптом. Он обнял Машу за плечи, прижал к себе и заглянул ей в глаза.

— Любимая… Мне иногда не верится, что ты досталась мне. Ты такая вся… особенная, а я простой и обыкновенный парень. Ты помнишь сказку про принцессу и свинопаса?

Не дожидаясь ответа, Франческо раздвинул языком ее губы, одновременно расстегивая воротник кофточки. Она вздрогнула от прикосновения его пальцев и потянулась к нему всем телом. По стеклам машины стучали крупные капли ливня — он отгородил их от всего мира надежной стеной. Громыхнул басовитый раскат грома. Маша почувствовала, как пальцы Франческо коснулись ее сосков. Она чуть не лишилась сознания. Этот парень так ее возбуждает и привязывает к себе своими нежными страстными ласками. Она раньше и представить себе не могла, что чувственная сторона любви может иметь в ее жизни такое огромное значение. В разлуке она очень скучала по смугловатой бархатистой коже Франческо, его сильным мускулистым рукам, умеющим заставлять ее стонать от наслаждения. «Это захватывает почти как музыка, — думала сейчас она, отдаваясь Франческо вся без остатка. — Музыка страсти…»

В сгустившемся мраке блеснула бледно-сиреневая молния. В эту короткую долю секунды Маша успела разглядеть выражение лица Франческо — казалось, он тоже слышит неземную музыку. Маша провела ладонью по его груди и прошептала, едва ворочая языком:

— Мне больше нравится сказка про принцессу Аврору и принца Дезире. Помнишь, он разбудил ее от долгого сна и… — Она снова чуть было не лишилась чувств, когда Франческо провел кончиком языка по ложбинке между ее грудями. Всего несколько минут назад она испытала сильнейший оргазм, и вот сейчас ей снова так хочется его ласк.

— Франческо, как ты думаешь, это не вредно для голоса? — спросила она и лукаво улыбнулась. — Знаешь, если даже это вредно, я все равно ни за что не смогу без этого жить. Да я согласна стать совсем немой, лишь бы ты ласкал меня вот так…

— Не говори глупостей, — очень серьезным голосом сказал Франческо. — Я так тобой горжусь. Сам не знал, какой я, оказывается, тщеславный. — Он взял ее за подбородок и поцеловал внешние уголки ее глаз. — В тебе есть какая-то тайна. Как в том сфинксе, которого я видел в одном ресторанчике в Александрии. Я видел в Египте много сфинксов, но тот смотрел куда-то сквозь меня и словно пытался заставить увидеть то, что видит сам. Увы, я так и не смог этого сделать. Ты тоже все время хочешь заставить меня увидеть что-то такое… — Он вдруг отстранился и прикрыл лицо ладонью. — Я понял, что это, — прошептал он. — Это… Да, я очень скоро тебя потеряю.

— Франческо, ты просто спятил. Я так по тебе скучала. Я умру, если потеряю тебя.

Маша резко выпрямилась и стала застегивать блузку.

— Тебе не дадут умереть. Ты создана для любви, и все мужчины это прекрасно понимают. Я видел, как они на тебя смотрят. — Франческо стиснул кулаки и с силой пнул ими спинку сиденья. — А ты им улыбаешься. Тебе нравится, когда они на тебя так смотрят?

Последнюю фразу он произнес трагическим голосом и Маше вдруг стало его жаль.

— Дурачок, — сказала она по-русски. — Я же не ревную тебя к девушкам, которые так к тебе и льнут.

— Это совсем другое дело. Я мужчина, а ты женщина. Ты… ты словно отдаешь себя им всем. Мама говорит, это потому, что ты актриса, и я не имею никакого права тебя ревновать. Но я ничего не могу с собой поделать.

Он завел мотор, и машина медленно поехала сквозь дождь.

Маша смотрела впереди себя и думала о словах Франческо. Ей вдруг сделалось грустно и очень неспокойно. Их любовь показалась ослепительно сверкающим шаром молнии, спустившимся откуда-то с неба и разлетевшимся на яркие брызги голубоватого огня от соприкосновения с жестким темно-серым асфальтом.

— Я был у твоего отца, — рассказывал Франческо, когда они, пообедав в кругу семьи и уделив родственникам причитающуюся им долю внимания, поднялись к себе в спальню. — Он женился на дочери губернатора острова. В мою честь закатили грандиозный прием, на котором вихляли всеми частями тела полуголые туземки. Думаю, нам следует хранить в тайне его местопребывание. Он произвел на меня впечатление довольно счастливого человека.

— Возможно, так оно и есть. — Маша сидела на мягком пуфе и расчесывала перед зеркалом волосы. Они были очень длинные — до самого пояса — и доставляли ей массу хлопот, но Франческо умолял ее ни в коем случае их не отрезать. Внезапно она обернулась и внимательно посмотрела на мужа. — Но что ты скажешь людям из ФБР? Если скажешь, что не видел его, наверняка проговорится кто-нибудь из команды, и у тебя будут неприятности. Их и так было много из-за этой проклятой яхты. Мне кажется, мистер Тэлбот не поверил, что ее захватили контрабандисты.

— Он давным-давно успокоился — посудина была застрахована. А вот миссис Шеллоуотер, похоже, все никак не успокоится. Это она периодически заводит ФБР, требуя, чтобы они разыскали и прислали ей с доставкой на дом мужа.

— Ты видел когда-нибудь… его детей? — неожиданно спросила Маша.

— Да. В последний раз я видел их полгода назад, когда был в Лос-Анджелесе по делам моего отца. Миссис Шеллоуотер разыскала меня в мотеле, где я ночевал, и чуть ли не силой увезла к себе на виллу. Со мной хотел поговорить мистер Тэлбот, но с ним неожиданно случился сердечный приступ, и я видел его недолго. Девочка стала совсем взрослой и чем-то напомнила мне тебя, — рассказывал Франческо, любуясь издали женой. — Мальчик расспрашивал про отца и вел себя очень заносчиво. Он даже попытался запутать меня якобы существующим родством его деда с хозяином Белого дома. Миссис Шеллоуотер была вежлива и предупредительна, но я чувствовал, что она не верит ни одному моему слову. Тэлбот успел шепнуть мне по секрету, что не хочет, чтобы его зять нашелся, — ему кажется, это может сказаться самым пагубным образом на здоровье дочери. Я понял по его глазам, что он тоже не верит моему рассказу о том, что твой отец якобы уехал с контрабандистами на Кубу.

— Мне бы очень хотелось повидать его детей. — Маша перестала расчесывать волосы и, приблизив лицо к зеркалу, внимательно вгляделась в собственное отражение. — Знаешь, я совсем не удивлюсь, если у меня появятся еще братья и сестры. Мой отец, кажется, неунывающий романтик.

— Мы должны узнать про твоего брата, — сказал Франческо. — Один мой дружок собирается в скором времени в Россию на соревнования по плаванию. Он немножко говорит по-русски. Кажется, у него там девушка. Может, попросить его зайти к Лемешевым и…

Маша почувствовала, как тупо заныло сердце. Так было всегда, стоило вспомнить о Яне-старшем. О сыне она старалась не вспоминать вообще. Он по крайней мере был жив и здоров, о чем ей изредка сообщал Дима, пересылая немногословные письма с колесящими по всему свету мидовцами. О Яне-старшем он не писал ни слова. Она боялась звонить Лемешевым, зная наверняка, что все разговоры из-за рубежа прослушиваются КГБ. Она была невозвращенкой, то есть предательницей с советской точки зрения. Любой, даже косвенный, контакт с ней мог обернуться крупными неприятностями для человека, имеющего советский паспорт, а еще к тому же партбилет.

— Я боюсь, — прошептала она. — Вдруг его уже нет в живых?

— Это было бы в высшей степени несправедливо. Мне кажется, Бог этого не допустит, — с серьезным видом сказал Франческо и вдруг, выпрыгнув из кровати, опустился на ковер и положил голову Маше на колени.

— Amore mia, ты притягиваешь меня к себе еще больше, чем океан. Я сказал твоему отцу, что он много потерял, оставив твою мать. Потому что русские женщины самые чудесные жены и любовницы на свете.

— О, я догадываюсь, что он тебе на это ответил. — Маша улыбнулась и потрепала Франческо по непокорным густым волосам. — Он ответил, что истину можно познать лишь в сравнении, а потому он решил жениться на туземке. Угадала?

— Почти. — Франческо прижался к Машиному животу. — Твой отец собирается в Россию. Он написал наконец свой роман и прежде, чем его опубликовать, хочет, как он сказал, оживить в памяти кое-какие подробности из собственной жизни. Думаю, в данный момент он уже в Гаване. Этот мистер Эндрю Смит оказался самым что ни на есть неутомимым искателем приключений, дай Бог ему здоровья и удачи. Тем более что благодаря ему я узнал тебя.

Амалия Альбертовна превратилась в настоящую истеричку. Врачи разводили руками, предписывали режим, покой, транквилизаторы. Лемешев взял отпуск и уговорил жену поехать в санаторий в Карловы Вары. Эта идея как будто оживила ее — Амалия Альбертовна съездила к портнихе, заказала несколько костюмов и платьев по фасонам одного из последних выпусков «Burda Moden», сделала модную стрижку и химию, наконец, аккуратно сложила два чемодана. За два часа до поезда она заявила мужу, что если куда-нибудь поедет, то только на Волгу.

Через три дня они уже плыли на теплоходе «Композитор Скрябин» по туристическому маршруту с заходом и длительными стоянками во всех волжских городах. В каюте было невыносимо жарко, хоть они и взяли самый дорогой «люкс», кормили однообразно и невкусно, вдобавок ко всему одолевали мухи, но, несмотря на неудобства, Амалия Альбертовна повеселела, снова стала подкрашивать губы и каждый день меняла платья из гардероба, предназначенного для Карловых Вар. Когда они вышли на берег в Кинешме купить свежих овощей и фруктов, сказала мужу:

— Сегодня я видела во сне Машу. Она увезла мое кольцо. Я без него как слепой котенок. Нужно связаться с ней и попросить, чтобы она вернула кольцо.

Лемешев удивленно уставился на жену. Ему очень захотелось покрутить пальцем возле виска, но в последний момент он отказался от этой мысли — жена и без того чуть ли не каждый день твердит о том, что у нее «поехала крыша», и напоминать ей об этом лишний раз было бы верхом садизма.

— Это невозможно, и ты сама прекрасно знаешь, почему, — сказал он, глядя куда-то в сторону на домишки с покосившимися заборами и беззубых старух на лавках в зыбкой тени берез. «Интересно, почему это невозможно? — впервые в жизни задался он вопросом. — Она же не шпионка. Какой и кому был бы вред, если бы мы связались каким-то образом с Машей?..»

Он не сумел ответить на свой вопрос, а потому следующая фраза жены вызвала у него чуть ли не приступ ярости.

— Мишенька, — сказала Амалия Альбертовна, — но ведь и без Ванечки невозможно жить.

— Я же просил тебя… Ах, черт возьми, зачем мы затеялись с этой проклятой поездкой? Это все без толку, без толку, пойми ты наконец. За эти годы я прочесал здесь каждый километр. Тебе давно пора понять, что либо наш сын не желает нас видеть, либо он…

Лемешев замолчал и полез в карман рубашки за нитроглицерином.

— Либо что, Мишенька? — спрашивала Амалия Альбертовна, зайдя вперед и пытаясь заглянуть мужу в глаза.

— Мне кажется, он тяжело болен, — размышлял вслух Лемешев, морщась от вкуса нитроглицерина. — Я говорил еще тогда, что его нужно показать специалистам и, может, даже положить на обследование, но вы все хором напали на меня. Вот теперь и…

Лемешев махнул рукой и выплюнул в пыль таблетку.

— Маша бы обязательно его нашла. Я была так не права, что не любила ее, — говорила Амалия Альбертовна, семеня рядом с мужем на своих высоких каблуках. — Просто я ревновала его ко всем женщинам. Как ты думаешь, Мишенька, а Соломина была на самом деле его матерью или…

— Черт его знает. Мне кажется, все не так просто. Понимаешь, несколько лет назад, находясь в командировке в Вильнюсе, я побывал в том детском доме, откуда мы взяли Ивана, кое с кем поговорил. Оказывается, у них там был еще один мальчишка-поляк, тоже чудом уцелевший при пожаре чуть ли не того самого дома, возле которого нашли Ивана. Он так и остался в приюте, закончил ремесленное училище и устроился механиком на какое-то судно. Директор показал мне его фотографию — у парня все лицо в шрамах. Обгорел во время пожара, а потом переболел не то ветрянкой, не то чем-то еще. Он у них записан как Ян — мальчишка помнил, как его зовут, но фамилию забыл. Они дали ему какую-то длинную литовскую. Вполне вероятно, что он, а не наш Иван, сын Соломиной.

— Нет, Мишенька, это не так, — тихо, но решительно возразила Амалия Альбертовна. — Они очень похожи с Машей. Наверное, они оба пошли в отца. Если бы я хоть издали увидела его, я бы определила, так это или нет.

— Но ведь для нас с тобой это не имеет никакого значения, — сказал Лемешев, с трудом подавив в себе вздох.

Они еще часа два бродили по жарким пыльным улицам Кинешмы, думая каждый о своем. Вернувшись в каюту, Амалия Альбертовна сбросила натершие до крови пальцы босоножки, легла на диван и попросила мужа задернуть шторы.

— Мишенька, ты только не волнуйся — со мной все в порядке, — сказала она. — Но я должна побыть одна. Поужинай без меня, ладно? И выпей чего-нибудь в баре. Мужчина должен хотя бы изредка выпивать, чтоб сохранять трезвый рассудок, верно? Ты ведь сохранишь его, да, Мишенька?..

Они сошли в Саратове, взяв с собой лишь самое необходимое. Лемешев договорился с капитаном теплохода, что тот оставит за ними каюту. «Композитор Скрябин» должен был вернуться в Саратов через пять дней, совершив намеченный тур по портовым городам вплоть до самой Астрахани. Лемешевы решились на это внезапно и, можно сказать, одновременно. У них не было никакого определенного плана действий.

— Возьму в пароходстве машину, и мы проедем в левобережную часть, — говорил Лемешев, когда они вселились в душный номер лучшей гостиницы в городе.

— Нет. Нужно ехать по правому берегу. И ни в косм случае не отдаляться от реки, — возразила Амалия Альбертовна. — Я помню, мальчик говорил мне по телефону, что каждый день купается в Волге. Еще он рассказывал Маше про какую-то косу, где купалась эта цыганка.

— На Волге тысячи песчаных кос. — Лемешев невесело усмехнулся.

— Но та… Мне кажется, я так ее и вижу. Я обязательно узнаю ее. Ах, как жалко, что Маша увезла с собой кольцо.

— Это все бабские бредни и суеверия, — не выдержал Лемешев. И тут же постарался сгладить свою резкость. — Мне кажется, Маша вспоминает о Ване каждый день. Это… это как будто дает какую-то надежду.

Он смущенно кашлянул, подумав о том, что под влиянием жены сам невольно стал суеверным.

Маша открыла сумку с надписью «Фонд Конуэя», которую ей вручил в аэропорту представитель фирмы. В ней оказались два великолепных концертных платья, две пары туфель и длинная коробочка с ожерельем из настоящих розоватых жемчужин.

«Жемчуг — это к слезам, — пронеслось в голове слышанное давным-давно еще в той, другой, жизни. — Только я не хочу, чтобы это были слезы из-за провала на конкурсе. Не хочу. Все, что угодно, но только не это».

На жеребьевке она вытащила карточку с цифрой «81» и сказала своему концертмейстеру:

— Я видела этот номер во сне. Он принесет мне Удачу.

Она пела в последний день первого тура и, еще не зная мнения жюри, поняла, что прошла во второй. «Но это всего лишь начало, — мысленно твердила она, выслушивая поздравления новых друзей. — Мария, собери всю себя в кулак и спой так, как ты хочешь. О Господи, помоги мне выступить так, как я хочу».

И она поцеловала маленький золотой крестик — его сняла с себя и надела ей на шею при расставании в аэропорту Аделина.

Она уже лежала в постели, когда раздался телефонный звонок.

— Поздравляю вас, Маджи, — сказал громкий бодрый голос Бернарда Конуэя. — И очень в вас верю.

— Вы откуда? — поинтересовалась Маша. Почему-то она очень обрадовалась, услышав его голос.

— Издалека, но ближе, чем вы думаете. Угадайте.

— Рим, — сказала Маша.

— Napoli, carissima. Это чуть-чуть южнее, зато здесь море, звезды и в барс поют Santa Lucia. Совсем как в том ресторане, где мы с вами обедали накануне Барселоны.

— Берни, прошу вас, верьте в меня. Мне сейчас это очень-очень нужно.

— Si, carissima. Я в вас не просто верю — я люблю вас всей душой. Вы меня слышите?

— Спасибо вам, Берни, — прошептала она. — Я… я так рада вашему звонку. Спокойной ночи.

Она положила трубку, погасила свет и закрыла глаза. «Только не надо ни о чем думать, — уговаривала она себя. — Конкурс, музыка, а дальше… Нет, и дальше только музыка. Я сильная, упрямая, выносливая. И я не хочу страдать. — Она крепко сжала пальцами крестик Аделины. — Господи, помоги мне — я так не хочу страдать…»

В заключительном туре после арии из «Аиды» «I sacri nomi di padre… d’amante» зал Дворца музыки взорвался шквалом оваций. Выходя со сцены, Маша подвернула правую ногу, но радость и ликование после удачного выступления вытеснили все иные ощущения. Она вспомнила про ногу уже в артистической. «На счастье!» — громко воскликнула она и плюхнулась на диван, задрав обе ноги на спинку. (Точно так когда-то делала ее мать, но Маша, конечно же, этого не помнила.) Легкий гипюр платья свесился на пол, обнажив ноги. Она подняла левую и, взявшись за лодыжку, прижалась головой к коленке. То же самое проделала с правой. Потом спустила обе ноги на пол, намереваясь сесть на шпагат, но, встав, охнула от боли и плюхнулась на диван.

— Это что, тоже от счастья? — спросил невесть откуда появившийся Бернард Конуэй. — У вас изумительные ноги, Маджи. На месте жюри я бы непременно учел это обстоятельство при присуждении премии.

— Я, кажется, растянула лодыжку, — сказала Маша.

— Разрешите взглянуть? Я, между прочим, имею диплом врача.

Он быстро наклонился и больно стиснул правую лодыжку. Маша вскрикнула.

— Нужно обязательно сделать рентген. Будем надеяться, кость цела. Вы занимались балетом?

— И даже мечтала когда-то стать балериной. Очень больно. — Она поморщилась. — Не представляю, как мне удалось доковылять до артистической.

Бернард осторожно снял туфлю и теперь держал ее ступню в своей большой сильной ладони.

— Срочно едем в больницу, — сказал он. — У меня внизу машина.

— Но ведь скоро будут объявлять результаты, и я должна…

— Мы успеем. — Он легко подхватил ее на руки и направился к двери, на ходу сорвав с вешалки шаль. — Замотайте горло. Вам еще петь в заключительном концерте.

Толстый хирург уверенно вправил вывих и обмотал лодыжку липким бинтом.

— Постельный режим, чтобы не было воспаления, — сказал он на ломаном английском, обращаясь к Бернарду. — Хвала Богу, кость цела. Но со связками шутки плохи. У сеньоры такие красивые ноги. Я не хочу, чтобы одна из них мешала танцевать другой.

— Но мне послезавтра петь в концерте. Это очень важно. Ах, черт, как все некстати.

— Я думаю, очень даже кстати, — возразил Бернард. — Стоит только подбросить местным репортерам идею о том, что одна из самых ярких лауреаток пост, превозмогая жесточайшую боль, и вам обеспечена всеобщая любовь и замечательное паблисити. Я сам об этом позабочусь.

— Ваш муж очень даже прав, сеньора. Я обязательно приду послушать вас и приведу всю семью, — пообещал хирург. — Удачи вам, сеньора. Приезжайте петь в наш театр.

— Вторая премия — это очень, очень здорово, — говорил Бернард, расхаживая по заставленной цветами комнате. — А какая реклама — все газеты поместили на первой полосе твой портрет, критики наперебой восхищаются «фантастическим диапазоном» твоего голоса, который, по их утверждению, звучит словно из другого века. Кто-то из них сравнил тебя с Каллас, при этом оговорившись, что твоя несравненная тезка наверняка бы проиграла, участвуя в одном конкурсе красоты с «этой Брижит Бардо с американского юга».

Маша улыбнулась. Она лежала на диване. Ноги покоились на высокой подушке. С самого утра ее одолевали репортеры и многочисленные поклонники. Бернард пропустил только телевизионщиков и журналиста из Мадрида. Маше был к лицу светло-розовый свитер под горло — она казалась в нем совсем девчонкой. Журналист из Мадрида так и написал в своей статье: «Эта американка со звучной итальянской фамилией похожа на девочку, еще не осознавшую до конца, какой подвиг она совершила». Поклонники, которых Бернард, уступив просьбе Маши, все-таки пропустил к ней на две минуты, осыпали ее цветами, целовали руки, становились на колени возле дивана и, разумеется, просили автографы.

— Импресарио выжидают. О, это хитрющий народ, — сказал Бернард, когда они наконец остались одни. — Почитают прессу, послушают закулисные сплетни. Конечно, многое зависит от того, как ты споешь на заключительном концерте, Брижит Бардо с американского юга. — Бернард усмехнулся. — Знали бы они, откуда ты на самом деле.

— Прошу тебя, не надо.

Маша горестно вздохнула.

— Но почему? — недоумевал Бернард. — Твои тамошние друзья порадуются за тебя, ну а недруги будут зеленеть от зависти.

— У меня там остался сын. Я боюсь… боюсь, это может как-то отразиться на его будущем. — Маша внезапно погрустнела. — К тому же я не хочу доставлять неприятности бывшему мужу. Он любил меня по-своему. Берни, прошу тебя…

— Это твое дело. А сейчас выше нос. Я заказал обед. Не возражаешь, если мы пообедаем вместе?

— Буду очень рада. Спасибо тебе за все, Берни. Если б не ты…

Он громко рассмеялся, присел на диван и взял ее за руку.

— Если бы не я, наверняка нашелся бы кто-то другой. Истинно красивые женщины никогда не остаются без пристрастного мужского глаза. Но я не позволю, чтобы это был другой, слышишь? — Он крепко, почти до боли, стиснул ей руку и, прищурившись, посмотрел в глаза. — Никогда не уступлю другому то, что по праву принадлежит мне.

— Франческо, слышишь, я буду петь в театре Беллини в Катанье! Ах, ты не представляешь, как я рада, что буду петь Норму на родине самого Беллини. Франческо, это же и твоя родина тоже. Ты слышишь меня?..

Из-за сильного тумана самолет опоздал на шесть часов и прилетел в Нью-Орлеан глубокой ночью. Увидев Франческо, Маша забыла про больную ногу. Она бросилась к нему, повисла на шее и прослезилась от счастья. Муж встретил ее довольно сдержанно, и это ее огорчило. Правда, она тут же вспомнила, что он всего несколько часов назад пришел из плаванья и наверняка еще не успел как следует отдохнуть. А тут еще опоздал самолет.

В машине она обняла Франческо за плечи и прижалась к нему всем телом, ощущая, как часто и громко бьется его сердце.

— Ты хочешь меня, да? — спросила она, когда они выехали на автостраду. — О Франческо, я так по тебе скучала.

— Почему ты не сказала мне, что он будет сопровождать тебя на конкурс? — спросил Франческо, не отрывая взгляда от дороги.

— Он?.. А, ты имеешь в виду Берни Конуэя? Но ведь он прилетел только на третий тур. Был в Неаполе по каким-то своим делам, а потом вдруг решил послушать, как я спою в финале. Мы с ним не договаривались заранее.

— Это правда? — Франческо медленно повернулся и посмотрел Маше в глаза. В свете фар промчавшегося мимо грузовика она увидела его лицо. Оно было печальным.

— Да. Клянусь своим голосом, хотя, говорят, этого делать нельзя ни при каких обстоятельствах. — Маша улыбнулась. — Выходит, ты ревнуешь меня к нему?

— Сичилиано видел по телевизору, как он сидел возле тебя и даже отвечал за тебя на какие-то вопросы журналистов. А ты ему все время улыбалась. Да, я совсем забыл: как твоя нога?

— Почти в порядке. Это пустяки. Берни мне очень помог, когда это случилось.

— Ну да, а я в это время торчал в Майами, пока старая карга вертела своей плоской задницей перед каким-то французом, у которого даже не оказалось денег заплатить за виски в барс.

— Франческо, милый Франческо, ты всегда был со мной. Сичилиано старый сплетник. Вот я скажу ему пару сердечных слов на его родном сицилийском диалекте.

— Скажи. — Франческо улыбнулся, обнял жену за плечи и вздохнул. — Я тоже по тебе скучал. На этот раз как-то по-особенному. И очень за тебя тревожился. Как видишь, не зря. Я буду целовать тебе ногу до тех пор, пока она не перестанет болеть.

— О, пускай тогда она очень долго не заживает. Как Лиз?

— В порядке. Лючия стала заниматься с ней музыкой. Отец собирается купить ранчо и посвятить себя земледелию, а мама говорит, что сперва нужно отремонтировать дом, заменить всю мебель и купить новый автомобиль.

— Мы скоро сможем позволить себе и то, и другое, и даже третье. Мне будут платить целую кучу денег.

— И мы с тобой будем видеться все реже и реже. Скажи, зачем мы уехали с того острова?

— Мы бы уже осточертели друг другу и наверняка бы дрались. Как Сичилиано со своей Изабеллой.

— Ты никогда не сможешь мне надоесть, — серьезно сказал Франческо. — Это я скоро не буду тебе нужен.

— Фу, какой же ты глупый! — Маша протянула ногу и резко нажала на педаль тормоза. Раздался скрежет, и оба больно ударились лбами о переднее стекло.

— Pazza! — воскликнул Франческо, держась за лоб. — А если бы оно разбилось? Ведь ты могла пораниться.

— Нет, не могла. Когда ты рядом, со мной не может случиться ничего дурного. Франческо, милый, я очень, очень тебя люблю…

— Вот эта коса, — сказала Амалия Альбертовна. — Нужно пристать к противоположному берегу. Ты был здесь? — спрашивала она у мужа.

— Кажется, да. Здесь совершенно пустынный берег и до ближайшего жилья добрых полсотни километров.

— Но кто тогда протоптал к реке эту тропинку? — размышляла вслух Амалия Альбертовна, указывая пальцем на петлявшую между верб и тополей узкую дорожку. Когда катер причалил к берегу, она, скинув босоножки, проворно спрыгнула в воду — Лемешев даже не успел ей помочь — и бросилась бегом по тропинке. Он нагнал ее возле самого гребня невысокого холма.

— Там дальше кусты и голая степь, — говорил он, с трудом переводя дыхание. — Смотри под ноги: тут сплошные колючки.

Но Амалия Альбертовна под ноги не смотрела. Взобравшись на гребень холма, она смотрела вдаль, прикрыв ладошкой глаза.

— Миша, — едва слышно сказала она и опустилась прямо на колючий куст чертополоха. — Вот он, наш мальчик. Я так и знала, что найду его.

— Лоида считает, что память к нему вернется. Только она не знает, когда это случится, — рассказывала Перпетуя, потчуя Лемешевых чаем с вареньем и горячими пышками. — Мы сами любим его как родного сына. Ласковый такой, послушный, работящий. Лидия уже не рада, что загипнотизировала его. Она и злится, и плачет, а сделать ничего не может. — Перпетуя наклонилась почти к самому уху Амалии Альбертовны и сказала громким свистящим шепотом: — Понимаешь, у него эта штука совсем не работает. Уж чем мы его только ни поили. Лидия каждый божий день растирает его всякими мазями и настойками, которые Лоида велит готовить. Сама Лоида больна, и она уже не в той силе, как раньше была. Уж она бы его обязательно вылечила.

— Бедный мальчик! — Амалия Альбертовна приглушенно всхлипнула. — Что же нам теперь делать?

— Его нужно срочно показать врачам, — сказал Лемешев. — Вы понимаете, что вас могут судить за то, что вы наделали? Ведь это же настоящее преступление. Это… это называется насилием над человеческой личностью.

— Я его как сына родного люблю. Хотите — судите, мне все равно, — покорно сказала Перпетуя. — А врачам Лидия его не отдаст. Она скорее убьет его, чем им отдаст.

Лидия вошла в комнату и села за стол, с интересом разглядывая Лемешевых. Она заметно пополнела за последние годы, в некогда черных, как смоль, волосах заблестели серебряные нити седины. Амалия Альбертовна невольно отметила, что эту женщину можно было бы назвать красивой, если бы не ее глаза — они были хищными и злыми.

— Она читает ваши мысли, — сказала Перпетуя. — Когда она жила в городе, ее обучили грамоте. Она глухая от рождения.

Лемешевы быстро переглянулись.

«Я не желаю тебе зла, только отпусти моего сына, — мысленно твердила Амалия Альбертовна, пытаясь скрыть от Лидии свою ненависть. — Если хочешь, можешь поехать с нами в Ленинград. Будешь жить у нас как наша дочь. У нас большая квартира, и у тебя будет отдельная комната. Ты добрая девушка. Ты должна понимать, как я тоскую по своему сыну…»

На лице Лидии появилась улыбка. Она схватила лежавший на столе лист бумаги и быстро написала карандашом — крупно и очень четко:

«Оставайся с нами. У нас теперь два дома. В городе плохо. Ивану хорошо здесь».

«Его нужно показать врачам. Они его вылечат, и он станет твоим настоящим мужем», — заставила себя думать Амалия Альбертовна.

«Я вылечу его сама. Врачи отравят его лекарствами, — написала Лидия. — Он боится свою сестру».

«Она уехала навсегда. Кажется, в Америку», — мысленно сказала Амалия Альбертовна.

Она видела, как радостно блеснули глаза Лидии.

«Она вернется, если узнает, что он в городе» — быстро написала она.

«Не вернется. Ее не пустит Брежнев», — возразила в мыслях Амалия Альбертовна.

«Брежнев умрет, и она вернется», — написала Лидия.

— Хватит вам заниматься всякой ерундой, — сказал Лемешев, внимательно читавший все, написанное Лидией. — Я заявлю в милицию, и тебя посадят в тюрьму.

«Нет. Ты уже заявлял в милицию, а меня не посадили, — написала Лидия, едва Лемешев успел закончить свою фразу. — Я сделаю так, что здесь будут одни кусты и голая степь».

— Черт побери, а она ведь на самом деле так сделает. Пойду-ка я сам поговорю с Иваном, а ты сиди с ней, — велел он жене.

Амалия Альбертовна покорно кивнула.

Иван переворачивал вилами подсыхающую на солнце траву. Неподалеку виднелся аккуратный стожок уже готового сена. Завидев Лемешева, Иван положил вилы на землю и, улыбаясь, направился ему навстречу.

— Иван, ты что, на самом деле меня не узнаешь или притворяешься? — вдруг спросил Лемешев, глядя в упор на сына. — Ну-ка посмотри мне в глаза.

Глаза Ивана были холодные и настороженные. А еще в них появилась странная — почти бездонная — глубина. Может быть, она была и раньше — Лемешев еще никогда так долго и внимательно не смотрел сыну в глаза.

Они молча брели рука об руку вдоль неглубокого оврага. Пахло степными травами, обожженными знойным июльским солнцем. Лемешев внезапно почувствовал, как сердце пронзила острая боль и стало нечем дышать.

Он судорожно расстегнул пуговицу кармана своей рубашки, вытащил трубочку с нитроглицерином и кинул в рот две таблетки.

— У тебя болит сердце? — поинтересовался Иван, глядя куда-то в сторону.

— Пройдет. Я все-таки уже не мальчик. Мама здорово сдала за эти годы, правда? — Лемешев остановился, почувствовав, как к горлу подступила тошнота и закружилась голова. — Знаешь, мне стоит присесть. Что-то я совсем расклеился.

Он сел, а потом и лег на горячую землю. Иван подложил ему под голову мягкий душистый пучок еще не совсем просохшего сена.

По небу плыли легкие пушистые облака. В траве стрекотали кузнечики. Умиротворение, разлитое в воздухе, действовало Лемешеву на нервы. Оно казалось неестественно театральным — это были декорации древнегреческой трагедии.

— Ты живешь с ней? — спросил Лемешев, резко повернув вбок голову и глядя на мускулистые загорелые ноги стоявшего над ним сына.

Иван медленно опустился на корточки и сказал:

— Ты хочешь спросить, спим ли мы вместе? Спим, потому что она так хочет. Но я не делаю то, что должен делать мужчина.

— Ты не хочешь этого делать, — вдруг осенило Лемешева.

— Да, — прошептал Иван. — И она никогда не сумеет меня заставить.

— Она тебя погубит, сын, — сказал Лемешев и, протянув руку, положил ладонь на горячую коленку Ивана. — Давай-ка двигать к берегу, то есть домой.

— Это невозможно. — Иван вздохнул. — Я сойду с ума. Не говори мне про это. Пожалуйста.

— Но ведь ты настоящий мужчина, к тому же моряк. Неужели ты не тоскуешь по запаху моря?

— Я его не помню. Она не хочет, чтобы я его помнил.

— Черт побери, да наплюй ты на нее, тем более что ты ее не любишь! — Лемешев резко поднял голову и попытался сесть, но обжигающая боль в груди заставила вернуться в прежнее положение.

Любить больно. Очень больно. Зачем любить? Можно жить и без этого, — едва слышно прошептал Иван.

Лемешевы остались на ночь. Они видели из окна своей комнаты, как Лидия, одетая в длинное блестящее платье и с красивой высокой прической, увенчанной тремя алыми розами, приблизилась сзади к сидевшему на лавке под деревом Ивану и положила ладони на его голые плечи. Он даже не шелохнулся. Она обошла вокруг лавки, остановилась перед ним, вильнула бедрами и провела сверху вниз ладонями по своему телу, а потом по обнаженной груди Ивана. Он остался неподвижен. Тогда Лидия резким рывком расстегнула молнию своего платья и вылезла из него, как вылезает из старой шкуры змея. Под платьем оказался черный кружевной лифчик и узенькая полоска трусиков. Она приняла позу стыдливости — так делают профессиональные стриптизерши, желая еще больше распалить зрителей, — и начала крутить округлым животом. Откуда-то появилась Перпетуя с пластмассовым ведерком в руке. Не обращая внимания на Лидию, она приблизилась к Ивану, погладила его по голове и, зачерпнув из ведра молока, протянула кружку. Он выпил ее машинально и залпом. Перпетуя снова погладила его по голове и направилась в сторону флигеля, где поселили Лемешевых. Лидия вдруг топнула обутой в туфлю на высоком каблуке ногой и показала Перпетуе кулак. Потом быстро нагнулась, схватила с земли платье и убежала. Иван достал из кармана джинсов сигарету и закурил. Перпетуя, стукнув предварительно в дверь, зашла в комнату и сказала:

— Видели? Ну и цирк. Кто бы мог подумать, что Лидия окажется способной на подобную мерзость. Она совсем другой была, когда с нами жила это ее в городе испортили. Ну и оставалась бы себе там. — Перпетуя налила в глиняные кружки молоко. — Пейте. Парное, — сказала она и присела на табуретку, сложив на коленях сильные загорелые руки. — Мы поначалу не знали, куда деваться от этого срама, а теперь вроде как попривыкли. — Она внимательно посмотрела на Амалию Альбертовну и, увидев, что по ее щекам текут слезы, сказала: — Лоида считает, он вас узнал. Я тоже так считаю.

— Но он не хочет возвращаться домой, — сказал Лемешев. — Конечно, можно заставить его вернуться силой, но…

— Силой нельзя. Лучше немного обождите. И Лоида так считает. Если бы только ее не парализовало…

— Это что, гипноз? — спросил Лемешев со странной — ненатуральной — иронией. — Я всегда считал все это бабскими сказками. Я и сейчас еще не верю до конца, что…

— Действие гипноза уже кончилось, — едва слышно сказала Перпетуя. — Парень валяет дурака. Я поняла это, когда он увидел тебя, Амалия. Он сейчас размышляет. Возможно, он когда-то вернется домой, но только не сейчас. Я боюсь за него — там его ждет опасность.

— Вы правы, — неожиданно согласилась Амалия Альбертовна. — Я останусь с ним здесь. Мишенька, ты позволишь мне остаться? — спросила она у мужа звенящим от слез голосом.

— Что за глупости… — начал было Лемешев, но вдруг осекся. — Оставайся, — коротко бросил он и быстро вышел из комнаты.

— Все обойдется, — говорила Перпетуя, гладя по спине горько рыдавшую Амалию Альбертовну. — У меня предчувствие, что все обойдется и он вернется домой. Я очень к нему привязалась, но все равно буду рада, если он вернется домой. Пускай только чуть-чуть придет в себя.

— Он никогда не придет в себя, — сказала Амалия Альбертовна. — Потому что Маша уехала. Навсегда.

— У меня такое ощущение, словно ваша Норма готова простить Поллиону измену, предать родину, бросить детей и бежать вместе с любимым на край света. Но ведь она не простая смертная, а жрица друидов. Поллион враг, предатель, неверный возлюбленный.

Джин сидела в шезлонге на краю бассейна с клавиром «Нормы» в одной руке и сигаретой в другой. Когда-то она сама великолепно пела партию Нормы, о чем свидетельствовали многочисленные рецензии музыкальных критиков, единодушно величавших ее prima doima assoluta североамериканского континента. Джин не довелось выступать в Катанье в театре Беллини — расцвет ее карьеры совпал со второй мировой войной. Зато ее величественную в своей пагубной страсти Норму помнили в Штатах и по сей день.

Джин встала, прошлась по краю бассейна, и Машу охватил священный трепет. Она отчетливо услышала «Norma viene» — это пел хор жриц, приветствующий главную друидессу.

— Вот так я выходила на сцену в первом действии, — рассказывала Джин. — В моей душе клокотала ненависть к римлянам, в то же время я жаждала увидеть Поллиона и пасть ему в объятья. Но, творя молитву луне, я забывала обо всех земных чувствах. Они просыпались во мне, когда я брала последнюю ноту этой божественной арии. Вы же поете ее, думая о Поллионе. Я очень сопереживаю вашей Норме, но, поверьте, существуют более чем вековые традиции исполнения этой арии, и даже великая революционерка оперной сцены, ваша знаменитая тезка Мария Каллас, в чем-то их придерживалась.

Они репетировали еще несколько часов, время от времени спасаясь от жары в голубоватой воде бассейна. Маша старалась запомнить каждую фразу Джин, хотя она и не могла согласиться со многими ее высказываниями — она знала на память всю оперу, могла спеть за любого из ее персонажей, и в музыке Беллини ей слышалось подтверждение правоты собственной трактовки образа.

Наконец Джин не выдержала и, вынырнув в очередной раз из воды, выкрикнула громко и даже сердито:

— Да пойми ты наконец, глупышка, — он всею лишь обыкновенный мужлан. Они все, все такие. Получил что хотел — и пошел искать что-то свеженькое. А мы, дуры, чуть ли не святых из них делаем.

— В финале оперы Поллион бросается в костер, чтобы разделить участь возлюбленной, — возразила Маша.

— Просто у него не осталось иного выбора.

— Выбор есть всегда. Но мы, как правило, выбираем то, что соответствует нашей натуре, — сказала Маша, заворачиваясь в длинный махровый халат.

— Ах ты, моя романтичная и доверчивая душенька. Что ж, делай так, как считаешь нужным, да поможет тебе Господь. Будем надеяться, итальянцы тебя поймут. В тебе столько чистой и искренней страсти, что на самом деле жалко тратить ее на холодную бездушную богиню-луну — уж лучше отдать ее живому жеребцу, который с красивой легкостью возьмет верхнее «си». Вот только в жизни, малышка, будь осторожной. Вряд ли среди ныне живущих мужчин найдется хотя бы один, способный броситься за любимой в огонь.

Возвращаясь от Джин, Маша заехала перекусить в китайский ресторанчик. Вечером ей предстояла репетиция с Хьюстонским симфоническим оркестром — она дала согласие петь сцену и письмо Татьяны в благотворительном концерте, где, кроме нее, участвовал Ван Клиберн.

При этом имени ее душа погружалась в тоску и скорбь по утерянной, как ей казалось, навсегда жизни.

В шестьдесят пятом они ходили на концерты Клиберна с Яном. Ван играл на «бис» все ее самые любимые вещи: «Посвящение» Шумана, «Грезы любви» Листа, Третью балладу Шопена. Как-то Маша, вернувшись с концерта, полночи терзала рояль. Ян сидел на подоконнике и смотрел вниз. Маша забыла о его существовании — за несколько часов он не проронил ни звука и даже, кажется, не шелохнулся. Когда она наконец выдохлась и с шумом захлопнула крышку «Бехштейна», Ян сказал глухим хриплым голосом:

— Хорошо, что на свете есть музыка. Она облегчает боль и усиливает радость. Правда, иногда она вдруг обнажает самый болезненный нерв и тогда…

Он замолчал и жадно затянулся сигаретой.

— Что тогда? — с нескрываемым любопытством спросила Маша.

Ян медленно загасил сигарету в пепельнице, слез с подоконника, засунул руки в карманы своих форменных брюк и сказал, глядя куда-то поверх ее головы:

— Его нужно умертвить. Как святые умерщвляют плоть. Но одну плоть умертвить нельзя — вместе с ней умрет душа. — Ян криво усмехнулся. — У этого американца великая всепонимающая душа. Хотел бы я знать, как ему удалось сохранить ее такой в этом мире. Если бы я был верующим, я бы сказал, что он — любимец Бога. Увы, я неверующий, а потому не в состоянии найти объяснение этому феномену.

— Я ему так завидую, — сказала Маша. — Но женщине почти невозможно жить одним искусством.

Она вспоминала сейчас этот девятилетней давности разговор с братом, сидя в увешанном разноцветными картонными фонариками и вазочками с гирляндами пахучих желтых розочек ресторане. Словно вечность с тех пор минула, отделив ее прошлое от настоящего глухой непробиваемой стеной. В прошлое вообще нельзя вернуться — кто-кто, а уж Маша это знала, — но можно хотя бы побывать в тех местах, где пережил когда-то сладкие мгновения. Ей этого не дано. Как будто кто-то навесил тяжелый замок на дверь комнаты, в которой хранятся милые ее сердцу реликвии, а ключ бросил в бездонную пропасть.

Да, она совершила опрометчивый поступок, тайком удрав ночью из отеля с совершенно незнакомым ей человеком. Но ведь если бы она сказала руководителю группы, что ее возлюбленный находится между жизнью и смертью, что он зовет ее и она во что бы то ни стало должна быть подле него, ее бы отправили в Москву с первым рейсом Аэрофлота. И никогда в жизни не выпустили бы за рубеж. Но почему?..

Нет, она не станет бередить душу бессмысленными вопросами. «Милый Ян, только бы с тобой все было в порядке, — подумала она, закрыв глаза и пытаясь представить брата. — Ты наверняка не осуждаешь меня. Ты понимаешь: иначе я поступить не могла…»

— Грустим? — услышала она знакомый, слегка насмешливый голос и подняла голову. — Надеюсь, здесь не занято? — Бернард Конуэй уже усаживался на стул напротив. — Ох уж эта экзотическая китайская кухня — трава, проросшие зернышки, капельки росы, лепестки цветов. Как раз для такого эфирного создания, как наша американская Брижит Бардо. Ты не возражаешь, если я закажу себе что-нибудь посущественней? Например, кусок мяса с кровью. Может, выпьем шампанского?

— Спасибо, Берни, но у меня через полтора часа репетиция с оркестром.

— В таком случае я капну нашей южной звезде несколько пузырьков на самое донышко ее бокала, а сам выпью все остальное за ее будущие успехи. Развлекала старушку Джин Линдсей? Ну и как, все поносит своих прежних любовников? — насмешливо говорил Бернард.

— Ты что, нанял кого-то следить за мной? Чем я обязана такой чести? — в тон ему спросила Маша.

— Тем, что я влюблен в тебя по уши и ничего не могу с собой поделать, — сказал Бернард, смело глядя ей в глаза. — Но, клянусь, за тобой никто не следил — я знал, ты непременно обратишься за помощью к Джин. Да только ее советы устарели лет эдак на пятьдесят.

Он откровенно любовался ею, и она, внезапно залившись краской смущения, опустила глаза в тарелку.

— Берни, я просила тебя… — начала было она.

— …Не заставлять тебя страдать. Малышка, я очень хорошо помню твою просьбу. Но пока страдаю я. Ты же предпочитаешь страдать чужими страданиями. Что ж, каждому свое.

— Я замужем и…

— Ну да, меня отдали замуж за другого, и я навек сохраню ему верность. Кажется, так сказал твой великий соотечественник? Не возражаешь, если я закажу себе виски?

Маша обратила внимание, как дрожат пальцы Бернарда с сигаретой.

— Я не могу обмануть Франческо. Неужели ты этого не понимаешь? Не могу, — прошептала она.

— Конечно, не можешь. Типичный средневековый подход к матримониальным обязанностям. Доблестный моряк бороздит океанские просторы, утоляя свою тоску по милой женушке в каждом портовом борделе, в то время как она…

— Замолчи! Ты не имеешь права так говорить!

— Ты плохо знаешь мужчин, малышка. Тем более итальянских. Они все без исключения рабы своего знойного темперамента.

— Франческо чист душой…

— В этом я нисколько не сомневаюсь.

— Господи, зачем ты мне это сказал? — Маша схватила стоявший перед ней бокал с шампанским и залпом его выпила.

— Браво, Мария. У тебя это вышло красивей, чем у Виолетты Валери в первом действии оперы. — Он взял бутылку и налил ей еще шампанского. — Это для бутафории. Больше я не позволю тебе пить. Прости меня. Я не должен был говорить всю эту чушь. Это недостойно мужчины. Прости, ладно?

Маша молча встала и направилась к выходу. У нее кружилась голова и стучало в висках. Бернард догнал ее возле машины.

— Я отвезу тебя. Садись ко мне.

— Уйди, — тихо сказала она. — Ты жалок и смешон. Я не смогу тебя полюбить.

— Мария, что с тобой? Ты так похудела за последние дни. Растаяла, как panna montata на солнце. Святая Мадонна, эти чертовы журналисты скоро будут подсматривать, как ты ходишь в туалет. Я сказала вчера этому педерасту, что забрался на дерево под твоим окном: «Оставь девочку в покое, иначе я влезу на крышу и вылью на твою немытую голову ведро кипятка». Он испугался. Представляешь, он очень испугался. — Аделина рассмеялась, уперевшись руками в свои крутые бедра. — Спрыгнул с ветки и повис на своей подтяжке. Марчелло так смеялся, так смеялся, что уронил в траву протез. О, святая Мадонна, он сделал его всего три недели тому назад. Говорила ему: иди к доктору Баскину, так нет же, его угораздило пойти к этому пройдохе Касталдо, а у него лицензия просрочена, и вообще он никакой не дантист, а обыкновенный неаполитанский жулик…

Аделина говорила что-то еще, при этом отчаянно жестикулируя пухлыми короткими руками, а Маша ковыряла вилкой в тарелке с салатом, делая вид, что ест.

— Мама, да замолчи ты ради Бога, — не выдержала наконец Лючия. — Дай ей спокойно поесть. Знаешь, Мария, а тебе подарили больше цветов, чем этому долговязому пианисту. Я посчитала: ему восемнадцать букетов, а тебе двадцать два. Ну а потом он отдал тебе все свои. После того, как ты спела на «бис» «Грезы любви». Как ты чудесно пела, Мария! Этот болтун Билл Сикорски, который вел трансляцию из зала, сказал, что он прослезился и вспомнил о своей первой любви. Папа говорит, тебе очень идет это бирюзовое платье. Оно, наверное, стоит тысяч пять, если не больше. Ты взяла его напрокат, да, Мария?

— Это подарок фонда Конуэя, — пробормотала Маша.

— Скажите, как вдруг расщедрился старый Джек Конуэй! — воскликнула Аделина и возвела к потолку якобы изумленные глаза. — Мне рассказывали, что его оба сына ездили в школу на автобусе и в стоптанных башмаках, а бедная Марджори Конуэй штопала себе колготки и покупала платья на распродаже.

— Это все сплетни, мама, — решительно заявила Лючия. — Про миллионеров всегда рассказывают всякие небылицы.

— А что, разве не правда, что его старший сын связался с мафией и его застрелили прямо в лоб в каком-то отеле в Далласе? Я сама видела по телевизору, как…

— Все ты перепутала, ма. Вовсе не в Далласе, а в Майами, — перебила Аделину Лючия. — И мафия тут ни при чем — его убил муж той красотки, что потом выступала на суде и говорила, будто у нее был роман и с Бернардом Конуэем тоже. Говорят, Джек Конуэй дал ей чек на пятьдесят тысяч долларов, чтобы она смоталась куда подальше. Мария, а тебе нравится Берни Конуэй? — спросила Лючия у Маши, и та от неожиданности поперхнулась апельсиновым соком. — Шикарный типчик. Вылитый киноактер. И манеры у него шикарные. Мне кажется, он к тебе очень даже неравнодушен.

— Чего мелешь, дурья твоя голова! — воскликнула Аделина и дала Лючии легкий подзатыльник. — Еще, чего доброго, возьмешь и ляпнешь при нашем Франко — он и так бедную девочку к каждому столбу ревнует. Ох уж эти мужья! Помню, Джельсомино приревновал меня как-то к одному педику — мы с ним тогда еще женихом и невестой были — да такой погром в ресторане устроил, что старому Сичилиано пришлось позвонить шерифу. Тот педик слинял, не успел Джо Мэрдок из своего автомобиля вылезти. Это сейчас они обнаглели, а раньше стоило шерифу посмотреть в их сторону, как они…

Маша встала и пошла к себе одеваться. Она уже была почти готова, когда Лючия, приоткрыв дверь, спросила: «Можно к тебе?» — и, не дожидаясь ответа, вошла.

— Ты очень красивая. Ты вся какая-то… блистательная. — Она улыбнулась, обрадовавшись собственной находчивости. — Франко, мне кажется, не понимает, какая птичка случайно села на его подоконник. Но он добрый, очень добрый, и ты на него не сердись.

— Мне не за что на него сердиться, — сказала Маша, тщетно пытаясь уложить в пучок свои длинные волосы.

— Ну, не скажи. Конечно, ты живешь в своей музыке и операх и ничегошеньки не замечаешь вокруг себя. И вообще ты вся не от мира сего. Ты словно из прошлого века, что ли. У вас в России все такие?

— Замолчи. Иначе я… — Маша швырнула шпильки на туалетный столик, позволив волосам упасть на плечи густой шелковистой волной. — Не верю, все равно не верю, — как-то не слишком уверенно сказала она и, запрокинув голову, прошептала: — Франческо, милый, возвращайся скорей. Мне без тебя плохо…

Приглашение посетить фамильное ранчо исходило от Конуэя-старшего. Оно было отпечатано типографским способом на плотной белоснежной бумаге с темно-синим тиснением, и его прислали экспресс-почтой. Аделина ахала и охала, рассматривая приглашение чуть ли не на свет, Лючия хлопала в ладоши и то и дело целовала Машу в щеку, а Джельсомино, почесав за ухом, глубокомысленно изрек:

— На ранчо старины Джека кто только не перебывал. Сам президент считает за честь получить от него приглашение. Ну ты, Мария, уж точно прославила нас на все Штаты. Лакей так и доложит про тебя: синьора Грамито-Риччи. Тот самый лакей, который докладывал про президентов и сенаторов. Гм, взглянуть хотя бы одним глазком, как это будет. Ты, Мария, все-все запоминай, а потом нам подробно расскажешь.

— Я неважно себя чувствую, да и Франческо не понравится, если я уеду из дома на целых два дня.

— Дурак твой Франческо, вот что я скажу. И ты глупая, если будешь во всем его слушаться, — заявила Аделина.

— Мы не скажем, ты не бойся, — пропела Лючия на мотив песни «Вернись в Сорренто». — Возьми с собой бирюзовое платье: они обязательно попросят тебя спеть.

— Мария, не подкачай! — Джельсомино похлопал невестку по руке. — Пускай они знают наших, эти ирландские выскочки.

Гости разъехались вскоре после раннего обеда, и Бернард предложил Маше прогуляться верхом, на что она с радостью согласилась. По пути они заехали погреться в охотничий домик вдруг подул холодный ветер с севера — и теперь пили чаи, сидя у горящего камина. Маша смотрела на огонь — он всегда влек ее, представляясь чем-то живым и даже одушевленным. Она сказала об этом Бернарду. Он обозвал ее «языческой жрицей из русских степей» и велел лакею принести шампанского. Потом устроился на волчьей шкуре возле ее ног и заговорил, тоже глядя на огонь:

— Да, я жалок и смешон еще больше, чем ты думаешь. Я нанял частного детектива и велел ему стеречь тебя день и ночь. Потому что все время боюсь, как бы с тобой чего не случилось. Мне кажется, будто к тебе тянутся чьи-то грязные руки, или тебя сбрасывают в бассейн, кишащий крокодилами, и они вонзают зубы в твое беззащитное тело, а то вдруг тебя выталкивают в открытый люк самолета и ты летишь, оставляя за собой светящийся алый след. Наверное, мне бы следовало обратиться к психоаналитику, но дело в том, что я, оказывается, настоящий мазохист. Представляешь, я упиваюсь и наслаждаюсь моими кошмарами. Да, ты тысячу раз права, я жалок, очень жалок. Мужчина, влюбленный безнадежно, всегда очень жалок и смешон.

— Это потому, что ты не привык к этой роли. — Маша лукаво улыбнулась и, чтобы не поддаться искушению коснуться рукой густых светло-каштановых волос Бернарда, спрятала ее за спину. — Дон-Жуану, по-видимому, не под силу стать Вертером, да и зачем ему это? Всяк хорош в своей стихии.

— Вижу, тебя успели просветить на предмет моей особы, — задумчиво сказал Бернард. — В том, что ты слышала, правда так тесно переплелась с ложью, что их уже не разделить. Но я скажу одно: до недавних пор я смотрел на женщин лишь как на источник наслаждения и давал им то, что они хотели от меня получить. Не моя вина, если кое-кто из них хотел получить слишком много.

— Берни, твой отец сказал, тебе пора жениться. Думаю, он прав. Понимаешь, семья заставляет почувствовать, что ты не один в этом мире. Иногда это бывает просто необходимо.

— Но мне хорошо одному. Таким людям, как мы с тобой, лучше не связывать себя семейными узами. Да, да, я знаю: мы с тобой одной породы. Правда, моя свитезянка?

Маша вздрогнула.

— В чем дело? — спросил Берни. — Или ты не читала этого странного славянина Мицкевича?

— Так отец иногда называл мою мать. Мне страшно от того, что все в этом мире повторяется.

— И нет ничего нового под солнцем и луной, как изрек старина Экклезиаст. — Бернард сложил по-турецки ноги и облокотился затылком о Машины колени. — Когда я учился в Сорбонне, мой сосед по комнате бросился в Сену из-за того, что у него не получилось ничего в постели с девушкой, которую он долго обхаживал. Его вытащили, и мы над ним еще долго смеялись — он был так жалок в своем бессилии заставить плоть подчиниться порыву души. Потом он по нашему совету сходил несколько раз в бордель, где определенно попал в умелые руки. Так или иначе, но он рассказывал нам, что теперь его девушка очень довольна. Правда, они почему-то быстро охладели друг к другу и вскоре расстались. И у этого типа вдруг поехала крыша — он превратился в настоящего женоненавистника и даже, кажется, связался с педиками. Но ей-богу не знаю, к чему я все это рассказал.

— А я, кажется, поняла, — задумчиво сказала Маша.

— Интересно, очень интересно.

— Разочарованные в любви становятся циниками. Я бы предпочла умереть, чем превратиться в циника.

Бернард поднял голову и, наморщив лоб, посмотрел ей в глаза.

— Ты сейчас попыталась очень убедительно разъяснить нам обоим, что лучше иногда сидеть рядом одетыми и разговаривать на интеллектуальные темы, чем полежать какое-то время раздетыми в одной постели, а потом разбежаться в разные стороны. Но у меня на этот счет свое мнение, и я, кажется, останусь при нем.

Он взял ее руку в свою и, перевернув кверху ладонью, поцеловал в запястье. Туда, где билась неутомимая маленькая жилка.

— Сви-те-зян-ка, — сказал он, смешно растягивая это слово. — Я бы хотел встретиться с твоим отцом и кое-что у него спросить. Не верю тем, кто говорит, будто был счастлив всю жизнь с одной женщиной. Но зато верю в мгновения ослепительного счастья, стоящие длинной жизни.

Аделина плакала, прижимая к красному сморщенному лицу скомканный платочек, и на все вопросы Маши, в чем дело, лишь мотала головой и громко всхлипывала.

— Что-то с Франческо? — спросила Маша у вошедшего в кухню Джельсомино, чувствуя, как похолодело все внутри.

— С Франко все в порядке, не волнуйся, моя девочка. — Джельсомино обнял ее за плечи, приподнялся на носки и поцеловал в подбородок. — Ну как там старина Джек? Небось распустил хвост веером и ходил вокруг тебя важнее павлина.

— Все прошло нормально, Джельсомино. Но, я вижу, в мое отсутствие что-то произошло дома. Где Лиз?

— Лючия повезла ее покататься на этих штуковинах, от которых в желудке потом словно лягушки барахтаются, а голова превращается в настоящую карусель, — сказал Джельсомино и кашлянул в кулак. — Ты же знаешь, малышка Лиз млеет от восторга, когда ее швыряет вверх и вниз. Вот уж настоящая дочка капитана. Аделина, хватит сырость разводить! — прикрикнул Джельсомино на жену. — У нас и без того в углу плесень завелась. Не обращай на нее внимания, девочка. Ты у нас умничка и всяким бабским сплетням и наговорам верить не станешь. Ну да, завтра и я могу сказать, что мой отец был побочным сыном Энрико Карузо или родным братом этого пройдохи Муссолини. Не слушай никого, девочка, вот тебе мой совет. Мне иной раз кажется, что в наш город сбежались сплетники со всей Сицилии, а может, еще и с подошвы и каблука нашего итальянского сапога. Аделина, я кому сказал — basta!

Маша поднялась к себе и стала медленно раздеваться. На душе было неспокойно и муторно. За минувших два дня Бернард открылся для нее с новой стороны — у него оказалась ранимая и чуткая душа, хотя он изо всех сил пытался скрыть это под маской бравады и самоуверенности. Ей стоило больших усилий и напряжения не позволить себе с головой отдаться любви к Бернарду. Да, он был ее мужчиной, готовым ради нее на любые безумства.

Семья Франческо приняла ее не просто на правах ближайшей родственницы — она купалась в волнах любви со стороны всех без исключения ее членов. В первые годы ее жизни в Америке ей была так необходима их любовь.

Маша разделась догола, вынула из волос шпильки и с головой забралась под одеяло. Ее бил озноб. Нервы напряглись до предела. Она понимала, что так долго не протянет.

…Она знала, это сон, но в нем участвовала ее душа, плоть и даже разум. «Это сон, — убеждала она себя, — а потому можно расслабиться. Пусть будет, что будет. Сон, это сон…»

Она лежала на прохладной весенней траве. Сверху припекало солнце. На душе было легко и беззаботно. Она подняла руки, завела их за голову и блаженно вытянулась. «Я голая, и меня может кто-нибудь увидеть. Да, но ведь это же сон… Но во сне меня тоже могут увидеть. Берни или… Если он увидит меня такой, все пропало. Я так хочу, чтобы он увидел меня такой. Это же сон, и во сне можно все…»

Чьи-то руки коснулись ее бедер. Она закрыла глаза, вся отдаваясь нежным властным рукам. «Я люблю тебя и больше не собираюсь этого скрывать, — сказал знакомый голос. — Любовь скрыть нельзя. Ее можно только…»

Она не расслышала последнее слово и открыла глаза, чтобы увидеть говорящего. Но он сидел рядом, низко наклонив голову, и Маша не видела его лица. «Берни, — подумала она. — Теперь мне никуда от него не деться. Я так хочу его…» Сидящий поднял глаза, и Маша вскрикнула от удивления.

Это был Ян, ее брат. Но он был так похож на Берни. Сходство было внутренним, но сейчас оно как бы пропечатывалось на его лице, ярко освещенном слепяще желтым солнцем.

«Я буду любить тебя так, как ты хочешь. Тебя еще никто не любил так, как ты хочешь», — сказал Ян.

«Да, меня еще никто так не любил…» — Маша села и, обхватив Яна за плечи, прижала его голову к своей груди.

«Так делала моя настоящая мама, — сказал Ян. — Я тогда был совсем маленьким. С тобой я чувствую себя ребенком…»

«Я тоже. Я не хочу быть взрослой. Но детям нельзя любить так, как я хочу».

«Можно. — Он заставил ее снова лечь на траву и лег сверху. — Я буду лежать так всегда. И буду любить тебя каждой клеткой, а не так, как любят все остальные люди. Ты чувствуешь, какое это наслаждение, любить каждой клеткой?..»

«Да… — Маше показалось, что она тает от восторга. Она на самом деле уменьшалась в размерах — это видела откуда-то сверху другая часть ее существа. — Я превращусь скоро в маленькую девочку. Ты будешь носить меня на руках и петь колыбельные песни, — думала Маша. — Наша любовь будет претерпевать всевозможные изменения, но она будет вечной. Брат, отец, муж, сын… Какая разница? Любовь все равно останется любовью». — Она обхватила Яна руками и крепко к себе прижала. И вдруг открыла глаза.

«С пробуждением тебя, малышка, — сказал Берни и усмехнулся. — Я знал, что ты будешь моей…»

Маша вздрогнула. Но это все еще был сон.

«Прощай, — услышала она голос Яна. — Я не нужен тебе в этой жизни. Но мы обязательно встретимся в другой».

— Мария, Мария, проснись же наконец, — услышала она над самым ухом женский голос. — Эта стерва пришла опять. О Мадонна! Что с нами будет?..

Маша с трудом и нехотя открыла глаза и увидела рядом с собой заплаканное лицо Лючии. Она стояла на коленях возле ее кровати.

Внизу слышались громкие голоса. Кто-то взвизгнул. Разбилось что-то стеклянное. Наступила тишина.

— Я отвела Лиз к соседке, когда увидела, как эта стерва подъехала к нашему дому на своем драндулете. Она настоящая шлюха — я всегда говорила Франко, что эта его Лила настоящая шлюха. О Мадонна, как он мог?.. Что теперь с нами будет?..

Снизу снова долетели возбужденные голоса. Аделина выругалась по-итальянски. Это было самое страшное ругательство, и его употребляли только пьяные вдрызг мужчины.

Маша откинула одеяло и вскочила, но тут же вспомнила, что она совсем голая, и, застыдившись любопытно-восхищенного взгляда Лючии, поспешно накинула халат.

— Ты красивая и нежная, как какая-нибудь аристократка, а она… Тьфу, у нее кожа, как гнилой банан, и волосы торчат в разные стороны. Не голова, а половая щетка. Мария, мама велела, чтобы ты сидела здесь. Сейчас придут Сичилиано с Марчелло — уж они сумеют заткнуть ей рот.

У Маши дрожали пальцы, и она с трудом застегнула пуговицы халата. Этот ярко-красный шелковый халат с вышивкой ручной работы подарил ей ко дню рождения Франческо.

— Нет, я тебя не пущу! — Лючия загородила спиной дверь и растопырила руки. — Мария, она пришла нарочно — ей хочется подразнить тебя. Она думает, ты начнешь нервничать и у тебя пропадет голос. Не ходи туда, Мария.

Маша молча направилась к двери.

— Отойди, — велела она Лючии, и та вдруг съежилась, опустилась на пол, вытянула ноги и, спрятав лицо в ладонях, разрыдалась как ребенок.

Маша сбежала по лестнице и остановилась в дверях гостиной. Здесь было полутемно от больших кустов магнолии, и она не сразу смогла разглядеть эту женщину. В глаза бросилась высокая полная грудь и длинные темные ноги. Потом она увидела, что у женщины скуластое с широким приплюснутым носом лицо светло-кофейного цвета и толстые лиловые губы.

— Ты шлюха! Твоя постель грязнее половика возле моего крыльца! — визгливо кричала Аделина, отчаянно жестикулируя своими короткими ручками под носом женщины. — Ты таскалась с этим наркоманом Тэдом Симпсоном, которого наш шериф, да благословит его Господь, засадил наконец-то в кутузку. У этого твоего ублюдка морда страшней моей задницы. Его в зоопарке нужно показывать или в цирке, а не…

— Он как две капли воды похож на твоего сына, — низким гортанным голосом сказала женщина. — Ты совсем ослепла, старая ведьма. Это у тебя рожа грязнее моей задницы. Ваша невестка строит из себя заморскую королеву, а я знаю, как сделать мужчине приятно. Хочешь научу? Эй, коротышка, куда ты спрятался? Иди я пощекочу твои гнилые помидорины, а то у твоей женушки руки корявые и она, чего доброго, их раздавит.

— Кто вы? — спросила Маша, стараясь говорить как можно спокойней, и смело шагнула в комнату. Женщины обернулись.

— Ага, пожаловала наконец. Меня зовут Лила. Я пришла навестить дедушку и бабушку моего сыночка Томми. Эй, Томми, смотри, какая красивая тетя Ты видел ее по телевизору. Иди сюда.

Только сейчас Маша заметила маленького мальчика, который сидел, сжавшись в комочек, на полу возле ножки стола. Он послушно встал, подошел к своей матери и разревелся.

— Скажи хоть ты этой старой дуре, что мальчишка — вылитый отец. Смотри. — Лила схватила Томми за подбородок и резко повернула лицом к Маше. Он перестал плакать и уставился на нее испуганными черными глазенками. Он был, можно сказать, белым. И почти копией маленького Франческо, чьи фотографии хранились в семейном альбоме Грамито-Риччи.

— Что вам от нас нужно? — все так же спокойно говорила Маша, удивляясь тому, как ей удается держать себя в руках.

— Да не разговаривай ты с этой шлюхой! — взвизгнула Аделина. — Сейчас придут Марчелло с Сичилиано и вытолкают ее отсюда в три шеи. Вместе с ее ублюдком.

— Если мой Томми ублюдок, то и твой сын такой же ублюдок. Ты должна дать мне денег, — сказала Лила, обращаясь к Маше. — Если ты не дашь мне денег, я сдам Томми в сиротский приют, но сначала расскажу одному знакомому репортеру, кто есть кто, и он напишет об этом в своей газете. Ты наверняка не захочешь, чтобы любопытные домохозяйки и старые девы перемывали тебе косточки и копались в грязном белье вашей семейки. Я буду молчать, если ты дашь мне денег. Я куплю Томми новый костюмчик и попугая. Томми, ты хочешь, чтобы мама купила тебе попугая?

Мальчик засунул палец в рот и улыбнулся Маше.

— Сколько тебе нужно? — спросила она, глядя куда-то мимо Лилы.

— Не давай ей ни цента! — воскликнула Аделина. — Она пропьет их в баре или накупит себе тряпок. Она же настоящая шантажистка! Это ребенок Тэда Симпсона, а вовсе не нашего Франко. Франко начал гулять с тобой, когда ты уже ходила с начинкой от Тэда…

Аделина вдруг зажала рот ладонью и испуганно уставилась на Машу.

Лила хрипло рассмеялась.

— Франко сам способен сделать женщине начинку. Он мужчина что надо, ваш Франко. С ним в постели так накувыркаешься, что потом все до одной косточки ноют. Тебя он тоже заставляет покувыркаться? — спросила Лила у Маши.

Маша стремительно шагнула вперед и влепила звонкую пощечину этой отвратительной наглой мулатке. Лила раскрыла рот и уставилась на нее в изумлении. Маша с силой толкнула ее в грудь.

— А ну-ка проваливай из моего дома, иначе я тебя пристрелю! — высоким ломким голосом сказала она. — Это мой дом, слышишь, и я больше не позволю тебе переступить его порог. Я… я сумею защитить себя и своих близких. Ну же, пошевеливайся.

И Маша произнесла длинную тираду на родном ей русском языке, в которой не оказалось ни одного пристойного слова.

Лила подхватила Томми на руки и заявила, уже стоя на пороге:

— Ты пожалеешь об этом, артистка. Я заставлю тебя проглотить каждое твое слово и заесть моим дерьмом.

Она с силой хлопнула входной дверью, и Маша услыхала, как взревел мотор отъезжающего автомобиля.

— Все, — выдохнула она и рухнула на диван.

— Что с тобой, девочка моя? — Аделина опустилась перед Машей на колени и стала целовать ей руки. — Эта стерва больше не посмеет сюда прийти. Сичилиано сочинит бумагу шерифу, и ее вышлют из нашего города. Сичилиано большой мастер сочинять всякие…

— И вы молчали. — Маша потянулась к пачке с сигаретами на столике и жадно закурила.

— Мы думали, ты знаешь. Разве ты не слыхала, что говорили Сичилиано, Массимо да и Роза? Они тебе так и говорили — смотри за Франко. А ты их не слушала. Ты сама, девочка, виновата. Разве можно мужчине волю давать? Да если бы я дала волю своему Джельсомино, он бы обрюхатил половину шлюх Нью-Орлеана. Я за ним по всем барам и пиццериям с кинжалом бегала. Детей, бывало, запру в доме, а сама в обход.

— Он же меня так любил, — вырвалось у Маши. — Он все время говорил мне о том, как любит меня.

— Он тебя очень любит, девочка. Да и как можно тебя не любить? Пусть бы он только попробовал, и мы с отцом… Не плачь, доченька, не плачь. — Лицо Аделины жалко сморщилось, задрожали губы, на белый воротник блузки закапали крупные слезы. — Ты только не бросай нас, девочка. Ты его побей, сильно побей. Хочешь, я тебе помогу? И Джельсомино поможет — он всегда твою сторону возьмет. Еще когда говорила я Франко — брось ты эту шлюху, брось!

Маша, шатаясь, вышла в коридор. Возле лестницы столкнулась с Лючией.

— Помоги мне собрать чемодан, — сказала она. — Я улетаю завтра в Лос-Анджелес.

— Но ведь ты собиралась отдохнуть перед Катаньей…

— Откуда ты взяла, что я устала? Лючия, прошу тебя, позаботься о Лиз.

— Ты вернешься? Мария, скажи: ты вернешься? — плаксивым голосом спрашивала Лючия.

— Да. Ведь ничего особенного не случилось, правда? — Маша словно слышала себя со стороны. — Все мужья изменяют своим женам. Потому что любви в жизни нет. Она только в музыке.

Он лежал с закрытыми глазами, но видел внутренним взором каждое ее движение. Вот она вошла в комнату, неслышно ступая босыми ногами по чистым крашеным половицам, подошла к окну, отодвинула краешек занавески и выглянула во двор.

Толя приоткрыл правый глаз. Нонна стояла к нему спиной. Он видел темные очертания ее крепкой ладной фигуры, рассыпавшиеся по плечам гладкие волосы. За окном шел дождь, мерно шелестя по крыше погреба, покрытой блестящим оцинкованным железом. В комнате пахло дымом от сосновых поленьев — Нонна успела растопить печь и наверняка уже поставила варить картошку. Он потянулся и сладко зевнул. Она быстро повернула голову.

— Не спишь?

— Иди сюда, — шепотом сказал он.

Нонна быстро вылезла из халата, который упал возле ее ног, переступила через него и шагнула к постели. Он видел, как колыхнулись ее высокие груди. Она откинула одеяло и, ощупав жадным взглядом его обнаженное тело, быстро легла рядом. От нее пахло парным молоком и сеном, шершавые крепкие ладони заскользили по его груди, животу, пробуждая желание.

— Бабушке ночью было плохо, — прошептала Нонна, горячо и прерывисто дыша ему в ухо. — Я сделала ей укол камфоры. Знаешь, нужно смастерить такой стул с дыркой, чтобы она могла ходить на двор в своей комнате. Она вчера упала…

— Сделаем. — Толя закрыл глаза и простонал — пальцы Нонны коснулись основания его пениса, заскользили ниже, нежно и уверенно массируя его потихоньку наливающуюся силой плоть. Он расставил ноги и напряг ягодицы.

— Не делай так — тебе это вредно, — прошептала она. — Я сама. Лежи тихо.

Она проворно села в кровати, наклонила голову, и Толя почувствовал, как кончик его пениса обволокло что-то теплое и влажное. Длинные волосы Нонны щекотали живот, низ которого захлестнула горячая волна полуболи-полунаслаждения.

— Я хочу, чтобы тебе тоже было хорошо… — Вдруг он тоненько всхлипнул и заскрипел зубами — его пенис уже был весь во рту Нонны. — Мне так… так… приятно, — прерывисто шептал он.

Он почувствовал, как взмок от пота, и тут же, не удержавшись, выплеснул закипевшее семя.

Нонна свернулась калачиком у него в ногах и затихла. Толя дышал ртом — он чувствовал себя обессиленным после каждого оргазма. Нонна говорила, это последствия менингита. Она убеждала его, что со временем все пройдет.

Поначалу ему было стыдно своего бессилия, но Нонна сама каждую ночь ложилась к нему в постель. Она делала это, испытывая постоянный страх и стыд перед Таисией Никитичной, которая, разумеется, обо всем догадывалась, однако сохраняла вид, будто ничего не замечает. Поначалу прежде, чем лечь в постель, Нонна плотно задергивала занавески и гасила свет, а потом, мелко дрожа всем телом, прижималась к нему горячим боком и крепко обнимала его руками. Сперва Толя лишь гладил ее по плечу и шее, постепенно его руки осмелели и стали ласкать ее грудь, живот, изредка касаясь густых жестких волосков возле лона. Он каждую ночь с нетерпением ждал момента, когда она скользнет к нему в постель. «И все равно я законченный импотент, — думал он. — Но это теперь не имеет никакого значения».

Когда он начал вставать и ходить по дому, едва переступая желтыми худыми ногами, и обедать вместе с женщинами за столом в большой светлой кухне, Таисия Никитична как-то сказала:

— Теперь я могу спокойно умереть. Господи, как же я устала жить. Пошли мне смерть, Иисусе. Я скоро буду вам настоящей обузой.

До Толи не сразу дошел смысл бабушкиных слов, Нонна же горько расплакалась, вскочила и бросилась целовать и обнимать Таисию Никитичну, приговаривая: «Нет, нет, нет, вы никогда не умрете. Я не позволю вам умереть!..»

— Вам нужно расписаться, — сказала Таисия Никитична, растроганно блестя повлажневшими глазами. — Пойдут дети. Чтобы дом достался им. Надо и о будущем подумать. Правда, Анатолий?

Толя машинально кивнул головой.

— Что ты такой угрюмый? — не унималась Таисия Никитична. — Радоваться нужно, что из мертвых встал, а ты насупился, как индюк.

Той ночью Нонна сказала, еще крепче обычного обнимая Толю:

— Я не хочу думать о будущем. Мне так хорошо в настоящем, так хорошо…

— Из меня никудышный муж. — Толя горько усмехнулся. — Мне жаль, что ты тратишь на меня силы.

Она стремительно отстранилась и, оперевшись на локоть, посмотрела на него долгим печальным взглядом. Прямо в окно сквозь тонкие ситцевые занавески заглядывала полная сентябрьская луна, и Толя видел в ее ясном холодном свете, как по щекам Нонны скатились две маленькие слезинки.

— Не говори так никогда, ладно? — прошептала она и положила ему на грудь горячую потную ладонь. — Если б не ты, я бы так в девках и осталась. Все мужчины такие грубые и… отталкивающие. Я бы ни за что не смогла лежать вот так с кем-то другим.

Она громко всхлипнула.

— Но ведь я… почти не мужчина.

— Нет, нет, нет… — Она нагнулась и стала быстро целовать его в губы, глаза, грудь, живот. — Ты — настоящий мужчина, и это скоро пройдет, пройдет…

С тех пор минуло четыре года, а он так и не стал настоящим мужчиной, хотя часто — почти всегда — испытывал оргазм. Без ласк, которыми его с неуемной щедростью осыпала Нонна, он уже не мыслил жизни. Увы, он не мог отплатить ей тем же и очень от этого страдал.

В тот день сразу после завтрака Толя занялся радиоприемником. Он пристрастился к радиотехнике за растянувшееся почти на два года выздоровление, когда из рук валились ложки и вилки, а голова отказывалась соображать и начинала разламываться от боли после десяти минут чтения.

Он сам собрал приемник из деталей, которые просил привозить ему из райцентра и города. Со временем смастерил и водрузил на крышу мощную антенну. Он делал это без какой-либо определенной цели — такая работа его успокаивала. Поняв же, что по его приемнику можно поймать даже самые отдаленные станции мира, внезапно осознал, что им все это время руководило желание услышать хоть какую-то весточку о Маше.

Он знал: она не пропадет и не затеряется нигде.

Географию радиоэфира Толя изучил как свои пять пальцев. На русском вещали все более-менее цивилизованные станции; за последний год Толя неплохо освоил английский — Нонна сама привезла ему из города несколько самоучителей и книжек, а еще толстый словарь.

Он настроил приемник на «Голос Америки». Неподалеку работала мощная глушилка, но Толя знал, что поверхность реки обладает способностью доносить чистый сигнал, стоит правильно расположить антенну.

Политику он не любил — в сравнении с каждодневной человеческой жизнью она казалась ему игрой злых капризных детей, оставленных без присмотра беспечными взрослыми. Он никак не мог поверить всерьез, что где-то в мире люди могут убивать друг друга из каких-то изощренных, словно изобретенных разумом космического чудовища орудий. Он любил слушать музыку и очень радовался, когда, вращая ручку приемника, набредал вдруг на те пьесы, которые играла в «Солнечной долине» Маша. Еще он пристрастился к оперной музыке — он никогда не слышал, как и что поет Маша, но догадывался, что она поет именно эту музыку.

…Американцы по уши погрязли в политике, голоса их дикторов были словно лишены всех без исключения человеческих чувств. Зато «Радио Варшавы» передавало какую-то оперу. Толя немного понимал по-польски — это произошло как-то само собой, и он даже не сразу об этом догадался. Он узнал в антракте, что давали прямую трансляцию из сицилийского города Катанья оперы Беллини «Норма». Диктор перечисляла состав исполнителей, коротко излагая их биографии. Норму пела молодая американка с красивой звучной фамилией — Грамито-Риччи. Диктор сказала, что она очень красива и обладает редким по диапазону голосом, а также ярко выраженным сценическим «персоналите». «Она получила недавно премию на конкурсе в Барселоне, — рассказывала веселая молодая полька. — До этого брала частные уроки пения в Нью-Орлеане и Хьюстоне у известных в прошлом вокалистов. Это очень большая честь петь Норму на сцене театра Беллини в день рождения великого маэстро, и ее удостаиваются далеко не многие даже очень известные певцы».

Толя собрался было повернуть ручку приемника, но тут снова зазвучала музыка, и он сразу оказался в полной ее власти. Она перенесла его в неведомую страну, где все было близко и понятно — даже не верилось, что так может быть. Он не знал содержания «Нормы», да ему и не хотелось его знать — любую музыку он привык наполнять своим собственным содержанием. «Быть может, Маша тоже поет в этой опере», — невольно промелькнуло в голове.

И вдруг он услышал ее голос. В том, что это пела Маша, у него не возникло ни малейшего сомнения. Он медленно поднялся с табуретки и, с опаской глядя на приемник, точно тот мог взорваться, отошел в дальний угол комнаты и присел на корточки. Во рту пересохло, сердце превратилось в большой тяжелый ком, который с трудом ворочался под ребрами. «Я умру сейчас, — подумал Толя. — Нет, я, наверное, буду жить. Но мне так больно… Как хорошо, когда так больно. Пусть будет еще, еще больней…»

Он почувствовал, как мозг, ставший после болезни свинцово тяжелым и утомленным, пронзило миллиардами острых иголочек и в нем стала стремительно циркулировать кровь. Такими же иголочками пронзило ладони, ступни ног, суставы плеч, живот. Он вдруг вскочил и кругами заходил по комнате. Потом побежал. Захлопал в ладоши. Наконец, повалившись на спину, задрал ноги и стал с силой молотить ими воздух.

Опера закончилась очень быстро — или же так показалось Толе, погруженному в свои думы. Полька снова что-то рассказывала, но теперь Толя понимал лишь отдельные слова, которые никак не мог соединить в предложения. «Успех… Корзины цветов… Восходящая звезда…» — только и дошло до него.

— Бабушка! — Толя вихрем ворвался в комнату Таисии Никитичны. — Я ее слышал! Она — восходящая звезда. Я знал, бабушка, что это случится.

Таисия Никитична сидела на кровати, свесив тонкие голые ноги, и читала «Правду». Взглянув поверх очков на внука, она сказала:

— Будешь дураком, если кому-то расскажешь об этом. Минимум пять лет дадут. И дом конфискуют в пользу государства. А мне-то куда на старости лет деваться? Ты обо мне подумал?

— Бабушка, да ведь она так поет… Я… я чуть не задохнулся от… — Он не мог подобрать нужных слов и только улыбался, отчаянно жестикулируя руками.

— Соседи донесут, что ты каждый божий день вражеские голоса слушаешь, и тебе еще годика три накинут. Строгого режима, — продолжала Таисия Никитична, громко шурша газетными листами. А еще, не приведи Господь, всплывет, что у тебя от этой женщины есть сын…

Толя пятился к двери. Он смотрел на бабушку круглыми от изумления глазами и все время тряс головой.

Когда за внуком закрылась дверь. Таисия Никитична перекрестилась, свернула газету в несколько раз, засунула под матрац и сказала, обращаясь к лежавшему на подушке белому мордатому коту:

— Менингит оставляет следы на всю жизнь. Ничего не поделаешь, Кузьмич. Но она его и такого без памяти любит. Надо же, как парню повезло…

Толстая пожилая медсестра загородила собой дверь в палату. Она лопотала что-то на сицилийском диалекте, все время норовя толкнуть Бернарда Конуэя в грудь. Но она была настоящей коротышкой — макушка ее грязно-бирюзового колпака оказалась где-то на уровне его солнечного сплетения. Поняв, что ей не удастся осуществить свое намерение, медсестра крепко вцепилась ладонями в ремень его брюк, и он буквально втащил ее за собой в палату.

— Я договорился с доктором Гульельми. Я брат синьоры.

Медсестра ни слова не понимала по-английски и продолжала лопотать что-то свое. Тогда Бернард схватил ее за толстые запястья и крепко их стиснул. Сестра пронзительно взвизгнула и отпустила его ремень. Он взял ее за плечи, поднял в воздух и выставил за дверь, которую тут же запер изнутри на торчавший в замочной скважине ключ, потом стремительно обернулся и увидел Машино лицо, бледные очертания которого растворялись в белизне подушки. Большие глаза смотрели на него испуганно и с мольбой.

— Я с тобой, родная, — сказал Бернард и, нагнувшись, взял Машу за обе руки. — Только молчи, пожалуйста, — тебе совсем нельзя говорить.

— Мне теперь все можно, — хриплым шепотом возразила она. — О, Берни, я теперь самый свободный человек на свете, потому что я… — Она закрыла глаза и что-то прошептала по-русски. — Потому что я все потеряла.

— Мы непременно найдем то, что ты потеряла. — Бернард опустился на стул возле Машиной кровати, все так же держа ее руки в своих.

— Увези меня отсюда. Я… они считают меня сумасшедшей, потому что я не хочу никого видеть. — Она всхлипнула и громко шмыгнула носом. — Кроме тебя.

— Да, родная. Завтра мы улетаем в Париж, — сказал Бернард.

— Нет, сегодня, иначе они заставят меня… — Она вся напряглась, и Бернард почувствовал, как вспотели ее ладони, — вернуться домой. Берни, я не хочу туда возвращаться, слышишь?

— Я поговорю с доктором Гульельми. — Бернард быстро встал. — Но ты еще очень слаба.

— Нет, Берни, я сильная. Но я не хочу жить, если… — Голос совсем ей изменил. — Люби меня, Берни, — едва слышно прошептала она и, чтобы не расплакаться, до крови закусила нижнюю губу.

— Я только что разговаривал по телефону с мужем синьоры Грамито-Риччи. — Доктор Джакомо Гульельми был совсем не похож на итальянца, а уж тем более на сицилийца. Он был высок, сероглаз, из-под стильно заломленной на затылке шапочки выглядывали густые пряди русых волос. — Обещал быть здесь завтра днем. Он просил, чтобы синьоре обеспечили самое лучшее лечение и уход. Думаю, ей придется полежать у нас дней пять-семь, ну а потом… — Доктор развел руками. — Потом все будет зависеть от того, как распорядится ее муж.

— Синьора американская подданная, — решительным голосом сказал Бернард Конуэй. — Согласно нашим законам, она сама может собой распорядиться.

— Но она пыталась покончить с собой, следовательно, в настоящее время она страдает суицидальным синдромом. Ее психика нуждается в…

— Послушайте, доктор Гульельми. — Бернард достал из нагрудного кармана чековую книжку и авторучку. — Я старший брат синьоры Грамито-Риччи, в девичестве Конуэй. Так вот, моя сестра только что сказала мне, что снотворное выпила по ошибке, приняв его за поливитамины, которые пьет регулярно и сразу по нескольку капсул. Понимаете, у нее нет и не было никакой причины для самоубийства. Вам, наверное, известно, с каким блеском она спела три дня назад Норму.

— О да. — Доктор улыбнулся. — Наше телевидение транслировало спектакль на всю Италию. Синьора была великолепна. Однако…

— Я знаю, что в концерте ее постигла неудача. — Бернард уже раскрыл чековую книжку и отвинтил колпачок своего «паркера». — И это вполне естественно — после такого напряжения даже сам Беньямино Джильи пустил бы петуха. Ведь синьора до предела выложилась в спектакле, а эти проклятые импресарио не дали ей дня отдохнуть. Кстати, забыл вам сказать: муж синьоры в настоящий момент очень стеснен в средствах, что касается гонорара за спектакль, то моя сестра пожертвовала его на ремонт театра, носящего имя столь любимого и почитаемого ею Беллини. Понимаю, это довольно-таки щепетильный вопрос, и надеюсь, что все останется между нами. — Бернард Конуэй размашистым движением ручки выписал чек и подвинул его доктору Гульельми. — В какую сумму обходится неделя пребывания в вашей клинике?

Он в упор смотрел на доктора, который, в свою очередь, пытался прочитать написанное на чеке, лежавшем примерно в полутора метрах от него.

— Ээ-э… это зависит от… — Он наконец прочитал и удовлетворенно потер свои загорелые руки. — Этой суммы вполне достаточно на две недели интенсивного лечения, консультаций с ведущими специалистами…

— Я покажу ее на всякий случай профессору Шиндельману, — сказал Бернард. — Я связался с ним по телефону, и он назначил прием на завтра на два часа дня.

— О, это большое светило в нашей науке. — Джакомо Гульельми протянул руку и пододвинул к себе чек. — Синьор, вероятно, очень любит свою сестру. У меня тоже есть сестра, но мы, к сожалению, так редко…

Доктор Джакомо, я заказал билеты на сегодняшний парижский рейс, ибо на рейс в Вену мы уже не поспеем, — довольно бесцеремонно перебил его Бернард. — Распорядитесь, пожалуйста, относительно санитарной машины — синьоре пока трудно сидеть.

— О, но ведь я должен поговорить с…

— Мне казалось, вы главный врач этого отделения.

— Вы правы. — Доктор широко улыбнулся и нажал на какую-то кнопку у себя на столе. — Мария, — обратился он к вошедшей женщине, — приготовьте историю болезни синьоры Грамито-Риччи. Немедленно. — Он встал и, подойдя к Бернарду Конуэю, дружески похлопал его по плечу. — Не волнуйтесь, у вашей сестры очень крепкий организм. Надеюсь, она прекрасно перенесет полет. Буду признателен, если вы позвоните мне из Вены и сообщите результаты вашего визита к профессору Шиндельману. Да, а что сказать мужу синьоры? Он пообещал позвонить перед вылетом.

И доктор лукаво подмигнул Бернарду.

— Скажите ему, что никуда лететь не нужно. Он опоздал. Да, так ему и скажите. — Бернард Конуэй повернулся и направился к двери. Задержавшись на секунду на пороге, изрек: — Мы, американцы, очень дорожим кровным родством. Возможно, еще больше, чем итальянцы. Советую вам чаще видеться с вашей сестрой, дорогой синьор Гульельми.

— Прости меня, Берни, — сказала Маша в самолете. — Я вела себя как пятнадцатилетняя девчонка. Ты что, на самом деле собираешься показать меня этому профессору… Шиндельману? — с тревогой в голосе спрашивала она.

Бернард улыбнулся и, наклонившись над ней, погладил кончиками пальцев по щеке.

— Знаешь, я передумал. Лучше свожу тебя к «Максиму». Мне кажется, он куда более опытный специалист, чем этот занудливый немец. Не возражаешь?

— О Берни, — прошептала Маша и слабо улыбнулась. — Если б я знала, что ты меня еще… помнишь.

— Ты бы держала снотворное отдельно от витаминов. Ты это хотела сказать?

Он вопросительно смотрел ей в глаза.

— Наверное. — Она вздохнула. — Когда я с треском провалилась на том концерте, и мой импресарио…

— К черту этого придурка. Отныне твоим импресарио буду я.

— Если ко мне вернется голос. — Маша устало закрыла глаза. — Ты быстро разлюбишь меня, если я не смогу больше петь.

Из-под ее ресниц скатилась слезинка и замерла маленькой капелькой на кончике носа.

Бернард достал носовой платок и осторожно ее промокнул. Маша открыла глаза и улыбнулась.

— Так уже лучше, мисс… Ко-валь-ская. Однажды она проснулась и поняла, что впереди целая жизнь. А прошлое ей всего лишь приснилось.

Бернард обнял Машу за плечи, привлек к себе, и она, положив голову ему на грудь, тяжело вздохнула.

— Не будем сейчас строить планов, ладно? — говорил он, гладя ее по спине. — Я не был в Париже десять лет. Это город моей юности. Сейчас я вдруг снова почувствовал себя молодым и беззаботным.

— Берни, твой отец будет очень недоволен когда узнает, что ты…

— Поживем — увидим. К тому же я не ставлю перед собой задачу во что бы то ни стало угодить собственному родителю. Это скучнейшее из всех занятий.

— Мой отец был бы за меня рад. Да, я уверена, он был бы очень за меня рад. И обязательно сказал бы, что я похожа на него характером. Берни, ты знаешь, я, кажется, теперь лучше понимаю своего отца. И я действительно похожа на него. — Маша снова вздохнула. — Бедная мама. И Устинья тоже.

Она задремала на плече у Бернарда.

Самолет держал курс на Париж.

Ян сидел на том месте, где когда-то стояла его палатка, и смотрел на обнажившуюся осенним мелководьем косу. На ней расположилась стая грачей, похожих издали на пятна жирной копоти. Волга обмелела, сузилась и, как казалось Яну, заметно постарела с тех пор, как он жил в палатке на ее левом берегу. «И я тоже постарел, — думал он. — Наверное, постарел и этот чудесный американец, с которого все началось. Звезды, Третий концерт Рахманинова, русалка на косе, оказавшаяся настоящей ведьмой. Но ведь это она свела нас с Машей. Если бы я не приехал в то лето сюда, я бы не встретил Машу… Какую? Ведь их было две? — спрашивал он себя. — Нет, она одна, она единственная, она…» — Он почувствовал, как в затылке начала пульсировать кровь, и медленно лег на сухую холодную траву.

Амалия Альбертовна сидела на коряге на другом берегу Волги и, зябко кутаясь в какую-то рваную кофту, неотрывно смотрела на сына. Она постарела за эти три месяца лет на десять, и у нее иногда по-старчески мелко тряслась голова. Она перестала красить и завивать волосы, и теперь казалось, что ее некогда опрятную темноволосую головку щедро посыпали серебристым древесным пеплом. Ян замечал происшедшую с матерью перемену и любил ее с каждым днем все больше и больше. Он уже не мог себе представить, как можно без нее жить, но стоило Амалии Альбертовне заикнуться однажды о том, что их ждет отец и что им давно пора ехать к нему, выскочил из-за стола и, как был в джинсах и майке, бросился в реку, переплыл на левый берег и дотемна шатался по лесу. Это случилось вскоре после того, как уехал Лемешев, прогостивший здесь целую неделю. С тех пор Амалия Альбертовна об отъезде не заикалась. Она вообще большую часть времени молчала, сидела, праздно сложив на коленях руки, и, не отрываясь, смотрела на сына. Перпетуя попыталась было вовлечь Амалию Альбертовну в нехитрые хлопоты по хозяйству, но из этого ничего путного не вышло. Стоило Яну исчезнуть из поля зрения матери, и все начинало валиться из ее некогда приспособленных к домашней работе рук. Ночами она бродила по двору или сидела на лавке под деревом и водила пальцем по холодной клеенке стола, точно писала на ней что-то. Иногда засыпала, уронив голову на стол, но сон ее был очень чуток — стоило прошуршать в сухой траве ежу или вскрикнуть ночной птице, как она поднимала голову, сильно трясла ею, вставала с лавки и начинала свой неутомимый обход.

Если шел дождь, Амалия Альбертовна надевала длинный плащ из жесткой коричневой клеенки. Он громко хрустел и даже гремел при каждом ее шаге, и тогда Перпетуя тоже не спала всю ночь, но она жалела Амалию Альбертовну и стеснялась сказать ей, что та мешает спать. Что касается Лидии, то она будто не замечала новую поселенку их так называемого скита. Со дня их первого и оказавшегося последним разговора Лидия отделила себя от Амалии Альбертовны мысленной стеной и теперь уже не могла читать ее мысли. Амалия Альбертовна выводила Лидию из себя и причиняла ей физическую боль. За эти три месяца Лидия тоже заметно постарела и больше не пыталась соблазнить Яна раздеваниями и непристойными жестами. Они по-прежнему спали в одной постели. Однажды Амалия Альбертовна подсмотрела в приоткрытую дверь, как Ян, сбросив надетые прямо на голое тело старенькие линялые джинсы, быстро юркнул под простыню, где уже лежала Лидия, и, повернувшись к ней спиной, свернулся калачиком и закрыл ладонью ухо.

Лидия — она тоже была голая — села в кровати и долго, не моргая, смотрела на него. Амалии Альбертовне показалось, будто тело сына обмякает у нее на глазах, становится как расплавленный воск и по-детски беспомощным. Ей хотелось ворваться в комнату, оттолкнуть Лидию, прикрыть собой Ванечку, но она пальцем не могла пошевелить. Наверное, она стояла так час или даже больше, как вдруг, почувствовав страшную слабость в ногах, села на пол и, прислонившись спиной к стене, заснула.

Она проснулась в своей кровати. Рядом сидел обернутый простыней Иван. Его освещенный луной профиль казался по-юношески мягким.

— Мама, не делай больше так, — сказал он, глядя не на нее, а в окно. — Я уже привык, а ты обязательно заболеешь. Это очень вредно — почти как рентген.

— Сыночек, но ведь ты… ты превратился в дурачка, — едва ворочая тяжелым пересохшим языком, пробормотала Амалия Альбертовна. Я не могу спокойно смотреть на это. Я умру, сыночек.

— Потерпи еще немного. — Иван все так же глядел в окно, но теперь его черты словно затвердели. — Начинается осень. Птицы собираются в стаи. Мы тоже, если захотим, сможем улететь. Ты и я одна стая. Я люблю тебя, мама, больше всех на свете. Но я не хочу возвращаться домой. Я очень ревную тебя к отцу. Когда он был здесь, мне все время хотелось его убить, и я с трудом себя сдерживал. Нельзя любить сразу двоих, правда, мама? — Он не смотрел на нее, зато Амалия Альбертовна не спускала с сына взгляда. Ей казалось, он стареет буквально у нее на глазах. — Когда я любил Машу, я совсем не любил тебя. Теперь я буду любить одну тебя. Но и ты, мама, будешь любить только меня. Завтра я попрощаюсь со всем, с чего начиналась моя любовь к Маше, а потом мы уедем. Ты согласна, мама?

— Да, — ни минуты не колеблясь, сказала Амалия Альбертовна. — Я согласна на все.

— Я знал, что ты так ответишь. — Он наклонился и поцеловал Амалию Альбертовну в лоб. Она увидела вблизи его глаза: темные, глубокие, неспокойные.

Рано утром он переплыл на лодке на левый берег Волги. Амалия Альбертовна уже часов шесть ждала его возвращения. Она была согласна сколько угодно ждать.

Ян медленно встал, опираясь на длинную палку с рогаткой на конце, спустился к реке, шагнул в воду и, звонко шлепая по ней сапогами, направился к косе.

Грачи с громкими криками взмыли в воздух, запятнав чистую голубизну осеннего неба чернотой своих тел. Ян стоял посередине косы и смотрел ввысь. Амалия Альбертовна видела, как он высоко поднял над головой свой странный посох и с силой вонзил в песок оба его рога. Точно пригвоздил какое-то страшное чудовище.

Не оглядываясь, почти бегом бросился к лодке и с ходу выгреб на середину Волги.

— Мама! — крикнул он, бросив весла и сложив рупором ладони. — Я свободен, слышишь? Сво-бо-ден!

Амалия Альбертовна вскочила и бросилась навстречу быстро приближающейся к берегу лодке.

Ее сердце стучало громко и по-девичьи горячо.

— Что вам нужно? Я никого не принимаю, — быстро сказала Маша, увидев вошедшего мужчину в мокром плаще. — Мишель, я просила вас…

— Мадам, я не хотела его впускать, но он сказал, что… он ваш отец.

Маша медленно встала, оперевшись левой рукой о клавиши рояля. Они издали громкий смятенный вопль.

Мужчина бросил на пол лохматый парик, сорвал бороду и весело рассмеялся.

— Папа! — удивленно воскликнула Маша.

— Да, моя девочка, это на самом деле я. — Анджей уже успел снять мокрый плащ и отдать его изумленно смотревшей на него горничной. — А это на самом деле ты. Или я ошибся?

Он говорил по-русски и смотрел на нее тем же восхищенным взглядом, каким смотрел когда-то Эндрю Смит, влюбившийся неожиданно для себя в русскую девушку.

— Ты не ошибся, папа. — Она обхватила его за шею и спрятала лицо на его груди. — От тебя пахнет совсем так, как… когда-то в Москве, — прошептала она. — Это было так давно. Как будто в другой жизни.

— Это и было в другой жизни. — Анджей нежно гладил Машу по волосам. — Мы теперь тоже совсем другие. Но мы не виноваты в этом. Нас заставили стать другими, верно? Эй, а в этом шикарном доме найдется что-нибудь выпить? И вообще я страшно голоден. Надеюсь, ты не ждешь его сегодня?

— Нет. — Маша забралась с ногами на диван и вздохнула. — Сегодня уже не жду.

— Это хорошо. Потому что нам с тобой нужно серьезно поговорить. И лучше без свидетелей. — Анджей налил полную рюмку водки и с удовольствием выпил. — Может, и ты хочешь? Не стесняйся — в такую сырость от водки одна польза для голосовых связок. — Он налил полрюмки и протянул Маше. — Пей. Раз, два, три. — Она послушно выпила и брезгливо поморщилась. Анджей захлопал в ладоши. — Браво! Может, повторим?

— Нет. Папа, мне… очень плохо, — тихо сказала она, глядя в одну точку перед собой.

— Потому я и здесь. Он в Париже?

— Откуда ты знаешь? — удивилась Маша.

— Девочка моя, я когда-то был журналистом. — Анджей усмехнулся и выпил еще рюмку водки. — Правда, я специализировался на политике, и переквалифицироваться в хроникеры светской жизни меня вынудили, скажем так, обстоятельства. Я уже двое суток торчу в этом гнилом городишке и успел кое с кем поболтать за чашкой кофе или бокалом шампанского.

— Но ведь мы… я живу в Ницце инкогнито, — сказала Маша.

— Да, да, конечно же, инкогнито. — Анджей лукаво ей подмигнул. — Синьора Грамито-Риччи исчезла на два с лишним месяца из поля зрения алчущих покопаться в ее грязном белье журналистов, тем самым возбудив в них жгучий интерес. Твой дружок, появляясь время от времени то в одной, то в другой европейской столице, уклоняется от встреч с прессой, но корреспонденту «Нью-Йорк таймс» он все-таки изволил сказать, что ты уехала отдыхать не то в Австралию, не то в Новую Зеландию. Этому поверил даже старик Конуэй. Либо сделал вид, что поверил. — Анджей взял Машину руку и, поднеся к своим губам, прошептал: — Твоему Берни удалось сделать из тебя ручную канарейку и засадить в позолоченную клетку. Надеюсь, ты ему не поешь?

— Нет. — Она решительно тряхнула головой. — Я больше никогда не буду петь.

— В таком случае, что ты собираешься делать, если не секрет?

— Пока не знаю. Возможно, вернусь домой.

Она взяла со столика пачку с сигаретами и закурила.

— А я думал, ты настоящая Ковальская. Был уверен в этом на сто один процент.

— Я устала, — сказала Маша, быстро загасив в пепельнице почти нетронутую сигарету. — Я хочу жить, а не бороться. Всю жизнь я только и делала, что боролась.

— Ты так чудесно играла. Я стоял под окном и слушал, пока не полил этот проклятый дождь. — Анджей подошел к роялю и взял нестройный аккорд. — Когда-то я мечтал стать пианистом. Помешала война. Но я сам виноват — настоящий артист должен шарахаться от политики как от заразы и не пускать никого и ничего в уютный мирок собственной души. В России тебе не будет жизни — у них на первом месте всегда была и будет политика. Лучше возвращайся к своему Франческо.

— Это невозможно.

— Тогда мы с тобой поедем в Нью-Йорк. — Анджей присел на стул и сыграл несколько тактов «Янки-дудл». — Дочь Эндрю Смита, восходящая звезда оперной сцены, очаровательная Мария Джустина Грамито-Риччи, бросив неотложные дела и безутешных поклонников, кинулась на помощь умирающему от лихорадки отцу и провела два с лишним месяца на одном из полудиких островов Карибского бассейна, дежуря день и ночь возле его постели. И вот они наконец вернулись оттуда. Анджей взял громкий мажорный аккорд. Мистер Эндрю Смит привез новый роман, повествующий о злоключениях похищенного контрабандистами миллионера и его жизни на острове в окружении дикой природы и не менее диких людей. Его дочь, полная впечатлений от пережитого, необычайно похорошевшая и окрепшая телом и душой Мария, жаждет спеть… Что ты хочешь спеть, моя прелесть? — обратился он к Маше.

— Леонору из «Силы судьбы» Верди. Да, я очень хотела бы спеть Леонору. Эта партия у меня давно готова. А потом… Нет, Изольду мне пока не осилить. Но партию Леоноры я бы спела хоть сейчас.

Маша встала и подошла к роялю. Анджей молча уступил ей стул и встал за ее спиной. Поначалу голос ее не слушался, но потом зазвучал мощно и страстно…

— Я соберусь за несколько минут, — сказала она, вскочив со стула. — Мишель, принесите мой чемодан в спальню. Мсье… Конуэю вы скажете, что я улетела…

— В Москву, — подсказал Анджей. — Есть такой город на границе Европы с Азией, где живут очень красивые и романтичные женщины. Но мужчины там никудышные, а потому эти женщины… — Он вдруг расхохотался — молодая француженка смотрела на него такими серьезными глазами. — Мишель, вы очень молоды и наверняка неопытны в любовных делах. Хотя, говорят, француженки рождаются искусными соблазнительницами. Так вот, Мишель, мой вам совет: будьте романтичны. И немножко авантюризма вам тоже никогда не повредит. — Он наклонил голову и громко прошептал ей на ухо: — Как вы поняли, я вовсе не отец мадам — не правда ли, я для этого слишком молод? Но мсье об этом ни слова, ладно? Это наш с вами маленький секрет. Мсье не должен был оставлять мадам надолго одну, верно?

Он поднял с пола парик и бороду, подошел к зеркалу и, приблизив к нему лицо, показал себе язык. Потом довольно потер руки и старательно приладил бороду. Парик долго вертел в руках и наконец надел задом наперед.

— Она осталась у меня одна, — сказал он своему отражению в зеркале. — А когда-то их было три. Этого парня она уже разлюбила. Или почти разлюбила. Так или иначе, все Ковальские всегда любили больше всех себя. Кроме Юстины. Но она Ковальская не по крови.

Он вздохнул, но тут же усмехнулся и подмигнул себе в зеркало.