Возле ворот под чахлыми акациями всегда продают вареных раков, Фридка покупает три отборных, сует в сумку или карман и, на ходу обламывая клешню, идет внутрь. Здесь у нее свои ориентиры — две серебристые башни высоковольтной передачи, одна на западном, другая на восточном краю заполненного людьми пустыря. До полудня, а после полудня толкучка расходится — западная башня видна с освещенной стороны, восточная с затененной. Под затененную Фридка не ходит. Там в чаду немыслимых цен варится тяжелое тесто из нездорового энтузиазма, лаковых сапог, нейлоновых батников, акриловых блейзеров, джинсовых костюмов, кримплена, дубленок… Под солнечной — видно землю, видно лица, никакой толчеи. Здесь продается грошовый антиквариат, птицы, рыбки, сиамские котята, книги, ноты, самоделки. На разлапистом основании солнечной башни принято развешивать произведения базарного искусства. До сих пор не перевелись коврики с лебедями и фонтанами.
— Привнесенное извне, чуждое нам искусство, — шепотом скажет Фридке дама и ткнет пальцем в соседнего лебедя. Дама, скорее всего, продает картину «Германн в спальне графини». Картина, скорее всего, сделана из гипюра, лоскутков и токарной стружки. — Одесса любит свой оперный театр и не скрывает своей любви! — крикнет дама вслед Фридке, поняв, что она не купит картину.
К основанию солнечной башни прислонились чеканенные по меди парусные корабли всех времен и народов — драккары, униремы, каравеллы, фрегаты. Одесса любит морскую историю и не скрывает своей любви.
А от башни к башне льется в пять могучих рукавов река вольных одесситов. Они пришли сюда скоротать воскресенье, заодно продать оказавшуюся не у дела вещицу, заодно потратить на что-нибудь неопределенное небольшие деньжата. Одесса любит свою толкучку и не скрывает своей любви…
Вот старый торговец утилем. По будням он принимает вторичное сырье у граждан, а по выходным он здесь, и раскладывает на земле ломкую от старости клеенку, и торгует спасенным от переплавки или переработки хламом, и обрезки медных трубок, кусочки олова, пробки, соски, аптечные пузырьки — его товар… И ниппеля, и краны, и ржавые замки, и кривые шиферные гвозди, и мотки проволоки, и соленоиды, тумблеры, верньеры, сапожная лапка, столярные струбцины, хирургические иглы — его товар.
В литровой банке с пуговицами роется какой-нибудь художник — среди пожелтевших бельевых и потускневших военных попадаются старинные, драгоценные, с цветными камнем-кабошоном, с камеей ручной работы. Бронзовая чернильница, завиток дворцовой люстры, обломок греческой вазы, струны для гуслей, список номеров телефонной станции Нью-Йорка — всё имеется на клеенке.
Но спросите что-нибудь, чего все же нет, скажем, кокарду классической гимназии или шар от никелированной кровати. И старый утильщик будет прятать от вас глаза, переставляя с места на место, перебирая без цели свои сокровища, и делать вид, что не расслышал вопроса.
Если же вы новичок и повторите вопрос о кокарде, он неприятно взглянет на ваши ботинки и на ваше лицо и сердито скажет, что на той неделе он продал, и дорого, именно то, что вам срочно необходимо, и он не виноват, что тот человек, который купил это, были не вы. Он крикнет вам, уже хватая и швыряя что-нибудь из небьющегося, что та вещь у него бывает, и часто, но вы — неудачник и пришли именно тогда, когда этого случайно нет. Но еще не значит, совсем не значит, крикнет он вам, что вообще нет! Здесь — действительно нет. А дома — есть, можете не сомневаться! И если вы, нерасторопная личность, придете в следующую субботу, то он — что с вами делать? — берется вас выручить!..
В следующую субботу он узнает вас сразу, опять будет нервничать, кричать на вас, показывать на вас пальцем, плевать в вашу сторону, проклиная человеческую назойливость. У него дома все есть, будет кричать он, — и жена, и знакомая, но этого — нет! И единственно потому, что вы — клейменый ротозей, что любое дело, за которое вы беретесь, — гиблое, а по вашему лицу сразу видно, как вы преуспели в жизни!..
Под солнечной мачтой, недалеко от картины «Германн в спальне графини», в том месте, где людская река образует решительную излучину и поворачивает к мачте затененной, чтобы там столь же круто сделать обратный зигзаг, разложил товары почтенный, чисто бритый, сосредоточенный гражданин. Его товар даже видавшая виды одесская барахолка не могла счесть заурядным — многие ахали, старушки крестились. На мешковине лежала утварь православной церкви — иконы в серебряных окладах, лампадки, паникадило, золоченные кресты во множестве, ведерная хрустальная чаша в треножнике, канделябр… И Библия — в кожаном переплете, с тиснением, с накладками, с замками.
«Войска царя ассирийского заполнили землю Ханаанскую, как море заполняет дно свое…» — загудели над Фридкой колокола истории.
— Сколько вы просите за нее? — спросила она писклявым от волнения голосом, хотя понимала, что у нее никогда не было и не скоро будут деньги на такую покупку, тем более что она уже потратилась до копейки на старенькую пишущую машинку.
Ответ церковного вора был неожидан и величав.
— Вам, — сказал он с ударением и враждебным намеком, значительно глянув на Фридку и брезгливо растопырив и без того приплюснутые ноздри, — ни-че-го не продается.
— Кому это — «вам»? — рассеянно переспросила Фридка, не переставая волноваться, и сразу же догадавшись, о чем он, и сразу же улыбнувшись его дремучести и его искренности, и сразу же поразившись феноменальности происходящего: видано ли! На одесской барахолке! отказываются! продать! вещь! из националистических! соображений! А рука ее тем временем сама потянулась к Библии, она поставила на землю купленную машинку, присела перед Библией на корточках, тронула замысловатую застежку на обрезе. Но хозяин вдруг перегнулся через весь товар и потянул у нее из-под руки.
— В чем дело? — спросила Фридка и придавила Библию кулаком к коврику. Она еще не переставала улыбаться, а он сразу же начал наливаться злостью, и потому, что стоял, неудобно согнувшись, и потому, что хрустальная чаша мешала ему сделать энергичный рывок. И кто знает, как развились бы дальше их дела, если бы за Фридкиной спиной редкого тембра, запоминающийся, очень знакомый тенорок не пропел бы унылую арию:
— Болгарский свитер!.. Пальто на поролоне!.. Уезжаю в жаркие страны, продаю по дешевке!..
«Вот у кого можно взять денег на Библию!..» — подумала она, отпустила книгу, строго крикнула хозяину:
— Сейчас вернусь! — подхватила машиночку и пошла на голос.
Текущая мимо толпа всосала ее в густое свое течение, она двинулась по стремнине, прислушиваясь к голосам и ловя глазами мужские лица.
Но он пропал.
Они учились вместе в вечерней школе, а потом вместе поступали в институт. Он был прекрасен, как лорд Джордж Байрон, или даже прекраснее его. Летящие брови придавали ему совершенно победительный вид. Спиралью завернутый подбородок был рассечен бесстрашной складкой. Его не портили ни нездоровая бледность, ни бледные бородавки, ни как-то не совпадающий ни с крупной фигурой, ни с морским лакированным козырьком дробненький тенорок.
Похоже было, что он недоедал. Или какая-то желудочная болезнь угнетала его. Ему трудно давалась учеба, вероятно, поэтому он всегда пребывал в облаке унылой молчаливости. Но только у него всегда можно было одолжить денег или разменять купюру. Одалживал он со смаком, неторопливо, как бы говоря: «Я тебя в состоянии одолжить, ты меня — увы!» Может быть, ради таких одалживаний и разменов он и голодал… Он никогда не напоминал о долге, если подходил срок, даже старался не попадаться на дороге должника. Но в его лице начинало дрожать что-то непостижимо убегающее, он, и без того унылый, совершенно переставал разговаривать, тем более улыбаться. Боязнь быть униженным чьей-то перед ним необязательностью удивительным образом сгорбливалась на его спине и заметно для окружающих оттопыривала пиджак на лопатках. Если долг возвращали вовремя, он говорил: спасибо! И со спиной тогда ничего необычного не происходило.
Появившись в вечерней школе, Фридка, конечно же, немедленно влюбилась в него. Место за партой рядом с ним пустовало, Фридка расценила этот факт как подарок судьбы.
— Зачем ты пришла в вечернюю школу, — спросил он. — Тебе нужно зарабатывать?
Фридка тут же и рассказала ему, как в нормальном девятом классе змея Сонька Гороховская соблазнила ее срезать отреклятевшие косы и устроить химическую завивку, что Сонька с художественной точки зрения была, безусловно, права, но новая Фридкина прическа, как знак распущенности, была сострижена до последней завитушки решением специально созванного педсовета. Прическа «под мальчика» тоже была мила, очень шла Фридке — «не правда ли?» — но, оскорбленная насилием, она ушла из школы и теперь работает нянечкой в детском саду, где сама когда-то воспитывалась.
— Как тебя зовут? — спросил он.
Фридке не нравилось ее имя, и она выложила ему все свои школьные прозвища: Фоксик, Чижик, Фрикаделька. Он брезгливо дернул бородавкой на верхней губе и сосредоточился на тригонометрии.
— Вытворяет же природа чудеса! — шептала она ему на уроках, приглашая вместе с собой восхититься его собственной красотой. Сто скрипочек неслаженно куролесили в ее сердце, сыгрываясь для невозможного аккорда. Целый месяц прошел, пока выяснилось, что Фридка давно не влюблена.
Он же ее просто не выносил.
Скорее всего, потому, что она своей влюбленностью мешала ему заниматься, а ему так трудно все давалось. Или потому, что она, тоже еврейка, не замечала своего еврейства, не была озабочена им. Или, что самое вероятное, потому, что ее в классе сразу забаловали особенной дружбой портовые рабочие, мастера обувной фабрики, мотористки швейной, офицеры-сверхсрочники, моряки — весь пожилой девятый класс, относящийся к ней так за ее детскость, за школьную форму с фартуком, за сообразительность неуставшего мозга в математике, за готовность восторженно влюбиться в каждого из них, как в ровесника, за беспощадный язык при незлобивом характере — качество, почитаемое в Одессе. Ее зазывали в гости, знакомили с семьями, водили, удрав с уроков, в ресторан, провожали после занятий до самого дома, предостерегали от опасного романа, опять грозящего разразиться над остриженной головой.
Его же никто ни от чего не предостерегал, никто не называл Чижиком, никто не звал после занятий. Как оказалось, место рядом с ним пустовало не специально для Фридки, а пустовало вообще. Вообще вокруг него всегда было пустовато…
В институте на вступительном экзамене по химии он подсел за Фридкин стол, и она, улыбнувшись ему, тут же попросила подсказки, какую-то мелочь по билету. Но он покачал головой. Он показал глазами, что подсказывать нехорошо, что подсказчику могут снизить балл, а конкурс велик и они с Фридкой честные конкуренты.
Ах, какая, какая это была с его стороны непредусмотрительность! Через минуту, прочитав свой билет, бледнея, как только он один умел бледнеть, глядя на Фридку безумными, ставшими еще прекраснее глазами, он слабым движением сунул по скамейке развернутый листок с запиской. Фридка конспиративно скосила глаза. Большими буквами, чтобы ей удобно было читать издалека, на листке было написано: «УМОЛЯЮ!!! Сх. з-да сер. кис.!!!» Ему нужна была схема завода серной кислоты, не больше и не меньше.
Фридка не раздумывала. Она убийственно посмотрела на него и роскошно усмехнулась. Она упивалась не изведанным еще наслаждением мести и даже не прикоснулась к листку — не придвинула, не отодвинула, он так и остался косенько лежать между ними.
Конечно же, он провалился.
«Ну и что, — утешала себя Фридка, мучаясь потом сожалением. — Все равно, зачем ему машиностроение!.. Он всегда был похож на Арлекина, тайно мечтающего о лучезарной от золотых коронок стоматологической карьере…»
— Болгарский свитер! Пальто на поролоне! Уезжаю в жаркие страны, продаю по дешевке! — кричал он, когда Фридка увидела его в трех шагах от себя. Кто-то ощупывал болгарский свитер. Он нисколько не переменился, так же красив, так же уныл, даже фуражка с лаковым козырьком была либо та же, либо такая же. Фридка стала продираться к нему сквозь разделяющие их три шага, она хотела разузнать об однокашниках, его точку зрения об Израиле, куда, понятное дело, он собрался. Она хотела поругать его — зачем, мол, уезжаешь, стоит ли! Она дорожила людьми, которых знала давно. Или наоборот, езжай, езжай, но не рассчитывай, что там тебя хоть кто-нибудь полюбит! В общем, она была страшно рада встретиться с ним, а заодно и одолжить денег на Библию.
Ей нелегко было протискиваться меж спин, боков и плеч с ее счастливой покупкой, пишущей машинкой. На развале скобяного барахла она увидела маленькую черненькую машиночку, машиночка улыбнулась ей всеми клавишами, с первого взгляда Фридке стало понятно, что они не расстанутся вовек. Она выторговала ее за бесценок, а расплатившись, осталась без копейки. У машинки был сломан механизм интервалов, Фридка радовалась возможности что-то исправить в ней. Машинка продавалась без футляра, Фридка несла ее на груди, как дитя. И вот они предстали перед ним.
Он не удивился, не смутился, не обрадовался, не огорчился, не кивнул, не мигнул. Он оглядел Фридку с ног до головы, оценивая ее, так сказать, материальный вес в обществе на сегодняшний день. На секунду Фридка устыдилась своей рыжей куртки, своих неистребимых джинсов. На секунду она пожалела, что не явилась на барахолку в голубом костюме.
Он подождал, пока щупающий свитер нащупался и отошел.
— Тоже… продаешь? — спросил он и показал на машинку.
Он спросил, а божественное лицо его выразило неудовольствие. Вероятно, он представил их возможную встречу в Иерусалиме или Хайфе, и это его не прельстило.
— Нет! — воскликнула Фридка в естественном, но необдуманном порыве успокоить его. — Нет, что ты! Купила!
А тут, вероятно, он представил, как будущим летом Фридка опять придет сюда потолкаться среди одесситов, а среди кого будет он в то же самое время, предугадать не мог и побледнел от тревоги и сомнений, потом сморщился от омерзения к Фридкиной беспечности, наконец, отвернулся, ввинтился в толпу, Фридка успела заметить, как высоким горбом вздулся его плащ на лопатках.
Фридка ничего не поняла, но расстроилась, поторопилась за ним. Она бы не догнала его, если бы кто-то почти у самых ворот, рядом с певчими птичками и аквариумными рыбками не поймал бы его за свитер — пальто на поролоне успеха не имело.
— Послушай! — кинулась к нему Фридка. — Тебе не нужно чем-нибудь? А? У меня много друзей, у меня куча знакомых!
Он нисколько не удивился, увидя ее, долгим светлым взглядом посмотрел ей в самые зрачки, и Фридка по тонкому холодку, медленно перелившемуся из его глаз ей под ложечку, прозрачно поняла, что сейчас он способен запустить в нее чем-нибудь тяжелым.
И она отступилась, она отвернулась к птичьим клеткам и не видела, как он уходил и куда…
— Не надо покупать синичку, — заговорил с ней такой же старый, как и утильщик, и такой же, очевидно, бессмертный попугаечник. Он решил, что Фридка задумалась над выбором птички. — Я старик и плохо не посоветую. Синичке надо давать что? Во-первых, овощи, во-вторых, сало, одним пшеном вы ее не прокормите. Так что, вы будете для синички держать кабана? Тогда вам нужен сарай, вам нужны помои. Не советую. Попугайчик выгоднее. Почему? Сейчас скажу. Я ему говорю: босяк! Он мне отвечает: сам босяк! Вам мало? Хорошо. Он научился ругаться матом — извините, я его не учил. Он способный. Может, он от воробьев научился, а может, по приемнику передавали, а он слышал. Канарейку? Не советую. Почему? Сейчас скажу! Допустим, ей по рациону положено двадцать два зерна. А вы задумались и ошиблись — двадцать четыре. И будет — после нее. Попугайчик — выгоднее. Почему? Ха! Сейчас скажу!..
Одесская толкучка! Ты имеешь славу — и неспроста. Кто хоть раз побывал, не забудет азартной сутолоки, остроумного мошенничества, остряков и чудаков. Тебя хочется упразднить за твои антисоциалистические шалости. Тебя хочется описывать — это так, ничего не поделаешь. Палитра твоя сложна и бурна, многострунен оркестр гомона, тонко запутан вычурный орнамент взаимоотношений. Тысячу анекдотов, тысячу смехотворнейших трагедий можно было бы рассказать сейчас, но — нет, иначе в море шуток и побасенок совершенно потеряется утлая лодочка истории о нелепой встрече двух однокашников, об улыбающейся пишущей машинке и о некупленной Библии. Искусство — это прежде всего сдержанность.