Ночью облака пришли ночевать в Турью долину. Белые сырые полотнища завесили все закоулки и прогалины, повисли, зацепившись за деревья и кусты, крохотными каплями осели на палатках, на лицах, на траве. Одеяла, спальные мешки, попоны — все стало волглым, тяжелым, не в подъем. Голоса звучали глухо, невнятно.
Исчезло все. Ни костров, ни машин, ни людей, только туман, наливший всю долину, как глубокую миску, до самых краев молочным киселем.
Некоторые автомобили, стоявшие на площадке, попробовали включить фары. Куда там! Огни даже не пробивали тумана. Кое-кто из проснувшихся отваживался пойти к реке или пробраться к машинам. Он делал несколько шагов и тотчас же натыкался или наступал на что-нибудь живое, испуганно извинялся, тут же поворачивал обратно, но найти свою стоянку ему удавалось только с большим трудом.
В палатках Гнезда, где ночевали девочки с Лолотой и мальчики с Тореадором, чуть свет все уже проснулись и взволнованно переговаривались. А что, если облака так и застрянут в долине? А что, как не рассеется туман? Ведь это все может сорвать! Те, кто приезжает, не смогут найти долину, заблудятся. Да и какое может быть собрание, когда человек, протянув собственную руку, уже чуть видит ее сквозь туман.
Рамо и Лолота, оба уроженцы здешних мест, утешали:
— Это все до солнышка! Вот увидите, встанет солнце, съест все облака, выпьет всю влагу.
Они были правы. Сначала у всех были словно туго-натуго забинтованы глаза. Но вдруг люди почувствовали, что их глазные повязки стали менее тугими, что они будто бы редеют, облегчаются. Слой за слоем невидимые руки разматывали бинт. Вот точно забрезжил где-то свет. Сильнее, еще сильнее… Три, а может быть, две марлевые повязки остались на глазах. Вот уже осталась только одна.
И вдруг золотым, зеленым, синим брызнул свет, хлынул в глаза, и вся долина заиграла, заискрилась, задвигалась перед волшебно прозревшими людьми. Каждый звук теперь стал отчетливым, точно камешек в прозрачном ручье.
Но, едва прозрев, едва оглядевшись, люди увидели то, что было скрыто туманом: на шоссе, у самого въезда в долину, стояло несколько джипов с полицейскими и две легковые машины полицейского начальства.
— Эге, вот и коровы прибыли! — закричал мальчишеский голос, беспечный и дерзкий. — Только их и не хватало! Значит, теперь все в сборе!
— Небось порцию слезоточивых привезли? — подхватил второй. — Вон, вон сколько салатных корзинок!
Защелкали дверцы, и полицейские тяжело спрыгнули на асфальт. Начальство, выйдя из машин и поглядывая в сторону долины, о чем-то совещалось. На крыльях автомобилей подрагивали длинные антенны, точно усики насекомых, которые осторожно принюхивались к чему-то. Полицейские рассыпались и поодиночке незаметно начали продвигаться к машинам и к скалам в глубине долины. Люди, насупившись, разглядывали их, и под сотнями этих настороженных и неприязненных глаз полицейские чувствовали себя беспокойно и неловко.
Солнце осветило живой многолюдный пестрый лагерь, раскинувшийся привольно и широко. С первого взгляда никто не смог бы определить, что здесь такое: привал переселенцев, горный поселок геологов или золотоискателей или, быть может, просто ярмарка, где торговцы еще не успели разложить, раскинуть свои товары. Праздничны, искристы были краски: свежо желтело дерево скамеек и щитов, легкая голубизна и прозрачность реяла в самом воздухе; кумачовые плакаты, и лозунги, и трехцветные флаги, свисающие с острых ребер скал, еще прибавляли свой горячий, радостный тон к великолепию этого утра.
Но стоило вчитаться в слова плакатов и лозунгов, требовательные, гневные, говорящие о нужде народа, о воле народа, о возмущении народа, стоило вглядеться попристальней в лица тех, кто был уже здесь, или тех, кто только еще приходил в Турью долину, как всякому становилось ясно: не на веселый летний пикник собирались сюда люди. Суровость лежала на лицах. Даже дети не затевали шумных игр, будто понимая настроение взрослых. Кругом все точно насупилось, все шло вразрез и с бьющей в глаза радугой красок и с расцветающим все пышнее лазурным днем.
Все больше и больше появлялось машин, мотоциклов, экипажей. Они уже не умещались на отведенной для них площадке и, как большие, неуклюжие животные, тыкались в разные стороны, ища себе удобного пристанища. Гудели сигналы. Машины выстраивались теперь уже по краям шоссе или съезжали по долине вниз и занимали новые площадки. К счастью, в Турьей долине хватало места для всех.
Приехало два автобуса из Сонора: один привез студентов, другой — преподавателей университета. С гор спустилась делегация пастухов: все с темными, точно дублеными, лицами, с длинными резными посохами, в толстых мохнатых плащах и куртках, какие носили, наверное, еще библейские пастухи. Пришла целая группа плетельщиц стульев, они несли с собой плакат: «Жатва и сенокос нуждаются в мире больше, чем в солнце».
На мотоциклах приехали инвалиды войны. Некоторые с трудом выбирались из своих колясок, им помогали жены и дети. Особенно один, высокий, совсем седой, в черных очках, загораживающих глаза, с пустым правым рукавом, засунутым в карман старой военной куртки, останавливал на себе внимание. Он приехал, видимо, издалека, очень устал. Лицо его было иссиня-бледно, лоб в мелких белых шрамах. За рулем его мотоцикла сидела молодая женщина. Она помогла ему выбраться из коляски и осторожно повела к скамейкам, что-то оживленно объясняя ему по дороге. Он слушал, чуть наклонив к ней голову, и в его черных очках отражалось солнце.
Осунувшаяся за ночь, бледная Франсуаза привела целую колонну женщин из Заречья. «Мы не отдадим войне наших детей!», «Долой тех, кто хочет войны!» — было написано на их плакатах. Рядом, ухватясь за юбки матерей, шагали дети. Среди них была и знакомая нам девочка в линялом ситцевом платье. Лицо у нее было гордое и очень взрослое: маленькая женщина, уже узнавшая, почем фунт лиха.
Дети с любопытством озирались по сторонам. Особенный интерес вызывали в них грачи. За Витамин тотчас же увязался целый хвост маленьких почитателей и зевак.
Каждая машина, каждый человек, направляющиеся в Турью долину, проходили сквозь строй полицейских глаз. Номера машин тотчас же попадали в блокноты полиции. Незаметно, но неуклонно цепь полицейских подвигалась по долине к тому месту, где высилась скала, как бы самой природой приспособленная, чтобы служить трибуной.
Солнце, горы, запах травы, необычный «зал» собрания — все это подымало дух людей, бодрило их, подзадоривало. Полицейских встречали огнем насмешек, ядовитых замечаний.
— Пришли поучиться уму-разуму? Что ж, послушайте умных людей, это вам полезно.
— А все-таки хоть и откормленные эти флики, кузнец Бюк троих таких свободно сшибет…
— Смотри-ка, смотри, вон тот целый арсенал на себе прет! Эй, любезный, оставил бы дома свою пушку, а то как бы не надорвался!
Полицейские делали то свирепые, то равнодушные лица, но пот их так и прошибал.
Конечно, скамеек бригады Ксавье хватило только для какой-нибудь сотни людей. Остальные расселись прямо на траве. Скоро вся долина двигалась и колыхалась, как огромная пестрая клумба. Над клумбой подымался колеблющийся то громче, то слабее гул говора.
Еще с вечера молодой Венсан с заводскими ребятами привез передатчик, и вместе с Корасоном они смонтировали всю радиопроводку. Там и сям на деревьях и скалах были укреплены рупоры громкоговорителей, а на скале-трибуне, где был приготовлен «стол президиума», поблескивал на солнце микрофон.
Рано утром разнесся слух: будут передавать подробности ареста Дюртэна и других и сообщение следствия. И теперь люди нетерпеливо ждали первых утренних известий по радио.
Но вот в хрустально-прозрачном воздухе точно рожок пастуха запел: это были позывные.
— Слушайте! Слушайте! — понеслось по долине.
Игривой песенкой о девушке, которая потеряла новую туфельку, начинался день. Дети с увлечением подхватили было припев, но взрослые досадливо их остановили:
— Тс… Замолчите!
— Что распелись? До того ли!
А радио заливалось, захлебывалось. «Женитьба представителя французских деловых кругов Марселя Эдмон-Нуар на мисс Дэзи Доранд, дочери американского миллиардера. Подвенечный туалет невесты стоил пятьдесят тысяч долларов». «Постоянная законодательница мод, жена известного финансиста госпожа Жозеф Водри вводит в моду нынешним летом крохотные шапочки из парчи или жемчуга, которые будут прикрывать только самую верхушку дамской прически».
— О, боже мой! Боже мой! Когда же это кончится! — не то вздохнула, не то простонала горбатенькая плетельщица стульев, та, что, невзирая на летний день, зябко куталась в порыжелый плащ. — Боже мой!
Но это еще долго не кончалось. Еще были новости и моды большого света, еще музыка и пение. Известный певец, грассируя, исполнил песенку об испорченном мальчишке. Потом трагическим прокуренным голосом певица пела о том, что все в жизни только дым, папиросный дым… и все рассеется тоже, как папиросный дым… И тысячи людей, для которых каждый день их жизни, наполненный трудом, был жестокой борьбой за существование, слушали певицу со щемящим и болезненным чувством. И не одни сухие губы раздвинулись в иронической и едкой усмешке. Дым? Да, как бы не так!
Международный радиокомментатор бегло рассказал о свидании министров с приехавшим представителем США.
И вот после перерыва: «Продолжается следствие по делу арестованных в ночь на 21 июня в ряде французских городов лиц, в частности деятеля Всеобщей конфедерации труда Пьера Дюртэна, механика Поля Перье, педагога Марселины Берто и других. Уже по предварительным данным можно установить участие арестованных в заговоре, направленном против внутренней безопасности государства. Нити этого заговора, как легко поймет каждый, ведут…»
Раздался треск. Диктор там, на радио, как будто выдерживал многозначительную паузу. Потом: «Следствие располагает данными, доказывающими, что в заговор вовлечены рабочие и служащие флота. При обыске в квартире профсоюзного деятеля Жерома Кюньо обнаружен и конфискован план города и порта Валон, а у Марселины Берто — рисованный план окрестностей Вернея и целый ряд документов, подтверждающих ее участие в заговоре. Следствие продолжает свою работу».
— У-у-у… — гневным, могучим вихрем пронеслось по долине, ударилось в горы и скалы, отозвалось многократным эхом: — У-у-у…
На миг показалось, что полегла трава, закачались и пригнулись вершины деревьев. Вихрь рос, ширился. Многие вскочили на ноги, поднялись сжатые в кулак руки. Ложь! Ложь! Клевета! Всюду были возмущенные, гневные, негодующие лица. Горбатенькая плетельщица стульев дергала за рукав пастуха:
— Ты слышал? Ты слышал, что они говорят?
Молодой Венсан, возбужденно жестикулируя, говорил кучке студентов:
— Заговор, конечно, существует. Только это их заговор. Заговор против мира. Заговор с финансистами…
А радио продолжало вещать: «Красные используют арест своих агентов для новой пропаганды. В различных городах уже идут многочисленные демонстрации протеста. Мэрии и префектуры вынуждены выставить полицейские посты. В Париже на многих заводах бастуют рабочие. В Вернее забастовали рабочие крупного машиностроительного завода „Рапид“…»
— Урра-а-а!! Ура-а!..
Скалы, горы, долины повторили восторженный выкрик.
Тысячеустый клич точно вызвал новый приток народа в долину. Сначала со стороны города на шоссе показались словно плывущие по воздуху знамена и плакаты. Потом ветер принес «Марсельезу». Мощный хор пел этот старый славный гимн революции:
Вся Турья долина пришла в движение: теперь уже все вскочили на ноги. Вверх взвились платки, шляпы, замахали приветственно тысячи рук.
— Идут рабочие! «Рапид» идет!
Это был не только «Рапид». За рабочими завода шли длинной процессией железнодорожники, шоферы, водопроводчики, парикмахеры, разносчики, подавальщицы из кафе, мелкие торговцы из предместий, служащие электростанции и типографий, наборщики, официанты, продавцы, счетоводы, привратники, крестьяне. Не было конца этому шествию людей в праздничных пиджаках и в рабочих куртках, в лучших платьях и замасленных комбинезонах. У некоторых на руках были дети. Горели на солнце плакаты: «Свободу всем борцам за мир!», «Запретить атомные и водородные бомбы!», «Долой предателей из правительства!», «Да здравствует народный фронт!»
Сейчас же за взрослыми шаг в шаг шли «отважные» с барабанщиками и трубачами, с флажками, трепетавшими на горном ветерке. Танцевали палочки в руках барабанщика — рыже-красного паренька с золотым вихром на макушке. Узнаете его? Ну конечно, это он, наш друг Ксавье, серьезный, поглощенный своим делом. А рядом с ним раскрасневшийся, с блестящими глазами, воодушевленный Жюжю. Вот он делает знак Ксавье: палочки перестают бить по барабану, вступает хор «отважных». Нет, это не «Марсельеза»! Это какая-то новая, никому не известная песня, очень четкая, выдержанная в темпе марша. Под нее легко шагается.
Люди прислушиваются к новой песне, подпевают, подхватывают припев, и вот уже звучит рядом «Франция, Франция с нами!», потом катится дальше, захватывает все больше поющих, перебираясь за край шоссе, заливая, переполняя всю долину:
Жюжю себя не помнил от гордости, от счастья: это его слова повторяют люди, его песню поют! В волнении он не замечал, что белые от пыли, словно вывалянные в муке, полицейские сопровождают на мотоциклах шествие. Впрочем, не один Жюжю не замечал их. Те, кто шел в колоннах, так были поглощены своими мыслями, своей целью, что не смотрели, а может быть, не хотели смотреть на этот непредвиденный конвой. По рядам прошел было слух, что мэр города и префект запретили всякие собрания, но в ответ люди только пожимали плечами и продолжали свой путь в Турью долину.
— Теперь попробуй запретить, когда собралось уже несколько тысяч! — сказал, прищурившись и вглядываясь в синеву долины, Фламар. Он был здесь, впереди, старый Фламар, с острыми белыми стрелками усов, поднятыми к хрящеватому носу, Фламар — герой Вердена и герой Сопротивления. Его железнодорожное кепи, его китель — все было начищено до блеска. Прямая молодая спина, вид торжественный и суровый, именно такой, как подобает сегодня. Ведь это ему, Фламару, поручил Жером Кюньо в случае отсутствия заменить его и вести собрание!
Многие здесь, в Турьей долине, знают старика. Вот он пробирается к скале-трибуне, и по дороге множество рук тянется к нему. Со всех сторон его окликают:
— Фламар, дружище, здорово!
— Готовишься к атаке, старый боевой конь?
— О, эта лошадка не подведет…
— Фламару не привыкать! Увидите, он себя покажет!
Теперь все глаза обращены к скале. Нет, не зря столько трудов потратили Жорж, Ксавье и другие грачи. На естественном возвышении сооружены длинный дощатый стол и скамьи. Сейчас за этим столом сидят, кроме Фламара, Франсуаза Кюньо, большой, похожий на испанского корсара Гюстав Рамо, розовая от волнения и еще более красивая, чем всегда, Жанна Венсан, пастух в мохнатой коричневой куртке, а рядом с ним профессор Будри — коренастый и живой, бывший партизан, которому сейчас не меньше восьмидесяти. Студенты, горцы из Навойи, несколько приезжих издалека, одетых в старые военные куртки. На многих — боевые ордена и ленточки ордена Почетного легиона.
Люди узнают сидящих, называют друг другу; все это славные, известные народу имена.
На трибуну подымается молодой Венсан, его послали своим представителем рабочие «Рапида». А за ним… но постойте, кто же идет за ним? Мешковатый, неловкий, с падающими на лоб волосами, похожий на большого застенчивого мальчика? Ба, да это Жером, наш Жером, Жером Кюньо! Он приехал-таки. Он цел и на свободе! Он здесь, как обещал!
Волна рукоплесканий прокатывается по долине. Подымаются вверх руки. Народ, взволнованный тревожными слухами, радуется, что слухи не оправдались, что Кюньо на месте. Все глаза устремлены на него. Вот он выходит вперед, на самый гребень скалы, он будет говорить! Тише! Тише!
Темные, грубо отесанные самой природой камни как подножие монумента. Ветер с Волчьего Зуба треплет волосы Жерома Кюньо. Там, внизу, смолкла «Марсельеза». Жюжю замахал рукой своим «отважным», чтобы и они перестали петь. Все глуше, глуше говор. Над Турьей долиной встала тишина.
— Друзья мои! Товарищи! — начал Кюньо, и голос его, негромкий, очень домашний, широко разлегся по долине. — Давно было задумано это собрание. Оно было задумано еще тогда, когда и Дюртэн, и Марселина Берто, и Поль Перье были на свободе. Всем нам хотелось встретиться, чтобы откровенно поговорить о нас, о наших нуждах, о Франции, о том, что ждет нас впереди. Нет для нас более волнующих вопросов, чем вопросы о том, как устранить угрозу войны, укрепить мир, как усилить наше единство, единство всех, кто трудится, — Кюньо окинул взглядом человеческое море, застывшее в зеленых берегах долины. — Недавно я был на холмах Навойи, бывших полях нашей битвы во время войны, — продолжал он. — Линия огня ныне обозначена линией кладбищ, ряды деревянных крестов выстроены в строгом порядке. Люди были похоронены там же, где они пали под огнем. Птицы вновь поют в листве, земля более не изрыта воронками, которые делали ее похожей на лунный пейзаж, сейчас на ней — борозды пахоты. Одни лишь мертвые остались на месте, и они обвиняют. Они требуют, чтобы мы, живые, сделали что-то, чтобы не допустить новой войны, чтобы мы боролись за мир…