— Так хорошая песня? — наверное, в двадцатый раз шепотом спрашивал Жюжю. — Понравилась она тебе?
— О господи, я же сказала: понравилась! Очень хорошая! Чего же тебе еще нужно? Отстань от меня, пожалуйста, — раздраженно, тоже шепотом, отвечала Клэр.
Она сидела прямо на траве неподалеку от трибуны. Лицо у нее было бледное, глаза тусклые, без всякого выражения. Она то хваталась за карман, вытаскивала оттуда какие-то бумажки и принималась наскоро, лихорадочно их проглядывать, то снова прятала их и начинала что-то беззвучно бормотать. Скоро ей выступать. А что может она сказать? Та речь, которую вместе с ней сочинили «старейшины», в последнюю минуту показалась ей невыразительной, холодной, она просто-напросто разорвала ее. Потом пыталась набросать что-то другое, но и другое не получалось. Даже посоветоваться не с кем! Рамо сидит в президиуме на скале. Корасон и Этьенн куда-то провалились, Витамин занята с Лолотой и девочками хозяйственными делами. Вон Тореадор даже и не взглянет на нее ни разу, не подбодрит. Ему-то, конечно, все кажется нипочем: привык выступать на больших собраниях! А у нее, Клэр, уже сейчас руки как лед и, кажется, пропал голос.
— А ты сам, Жюжю, доволен своей песней? — спросила она примостившегося возле нее мальчика. Спросила, только чтобы послушать себя. Нет, кажется, все в порядке: голос как голос.
Жюжю покраснел.
— Нет, Корсиканка, не очень. Знаешь, я так хотел бы написать что-нибудь действительно стоящее, большое. Ну вот, например, поэму или балладу про это наше собрание! Или про то, как взяли Маму. Да нет, где мне…
Он понурился. Клэр стало неловко: мальчик всерьез, а она-то…
— Тс… Давай слушать, что говорят. Может, потом ты, правда, напишешь об этом, — сказала она, вдруг как бы опомнившись. Нет. Не надо думать о выступлении. Когда она будет там, на трибуне, нужные слова сами придут…
На трибуне в эту минуту стоял старый профессор Будри. Ясными, мудрыми глазами он смотрел на людей в долине.
— Дорогие мои соотечественники, я говорю беспристрастно. Говорю как человек, который скоро уйдет от опасности человеческих столкновений и у которого есть только одно желание — служить Франции, служить ей до конца. Если Франция войдет в военные союзы — это будет большая неосторожность, страшная неосторожность…
Старого профессора слушают с великим вниманием: все знают его честность, его верность, знают, что ему уже недолго осталось жить. То, что он говорит, — его завещание народу.
Потом с таким же вниманием слушают Франсуазу Кюньо, молодого Венсана, пастуха в мохнатой куртке и горбатенькую плетельщицу стульев. Все они говорят о том, что наболело, что жжет и сдавливает сердце: о бедности народа, о дороговизне, о том, что слишком велики налоги, о том, что люди получают слишком мало за свой труд. И о некоторых членах правительства, которые пляшут под дудку хозяев из Штатов, тоже говорят с гневом, с возмущением, с болью.
Долина слушает, то мрачнея, затихая, то вдруг мгновенно вспыхивая сухим фейерверком аплодисментов. Она вся подвижная, вся живая, эта долина, — вся, как единый напряженный, беспокойный организм.
Клэр уже позабыла о собственной речи, о своих тревогах. Она слушает, точно плывя по бурной реке, отдаваясь то гневу, то радости. Ведь и она дочь своего народа, плоть от плоти его.
Но вот до нее доносится голос Кюньо:
— …выступит от Гнезда грачей Клэр Дамьен.
Славное имя Дамьен прокатывается по долине, вызывает мгновенный отклик. Грохочут, рукоплещут, кричат что-то люди. Клэр подымается дрожа.
— Ты… ты не бойся. Все будет отлично, — говорит внезапно вынырнувший откуда-то Этьенн. Он старается не смотреть на Клэр, потому что и у него прыгают губы и вид далеко не уверенный.
— Клэр! Вот тебе. Возьми на счастье, — шепчет Жюжю и сует в руку девочки что-то маленькое и пушистое. — Я взял это на столе у Матери, — торопится он.
Каким немыслимо далеким кажется путь к трибуне! Ноги Клэр отяжелели. А тут еще солнце бьет прямо в лицо и обдает жаром щеки. А может, это не солнце, а кровь приливает к щекам?
Тысячи глаз видят легкую девичью фигурку, темную шапку волос, смуглые руки. Клэр машинально разжимает кулак. На ладони у нее лежит пушистый белый эдельвейс — цветок, подаренный Матери. И воспоминание о том давнишнем, счастливом утре вдруг придает ей силы. Она взглядывает вниз, она смело смотрит на народ, она ничего больше не боится.
— Вот у меня здесь эдельвейс, — слышат люди голос девочки и видят у нее в руке что-то маленькое и белое. — Все знают этот самый красивый горный цветок. Один наш мальчик лазил за ним на почти неприступную скалу Волчьего Зуба и принес его нашей Матери — Марселине Берто. Мы очень любим Мать. Она для нас все…
Клэр останавливается. О чем сказать сперва: о доброте Матери или о ее храбрости, о ее справедливости? Она облизывает губы. Солнце нестерпимо печет. Сухой комок стоит в горле девочки.
— Марселина Берто взяла меня к себе, когда я была совсем маленькой, — снова начинает она. — Она взяла меня, когда я осталась совсем одна на свете. Нацисты тогда только что казнили моего отца и убили мою маму…
Теперь Клэр говорит очень громко, почти кричит. От волнения она жестикулирует и ничего не замечает перед собой. Она не замечает, что уже несколько минут внизу, под трибуной, происходит какое-то движение. Все взгляды обращены на странную пару, которая пробирается между сидящими и стоящими людьми к скале. Наконец нашелся тот, кого так нетерпеливо и тщетно ждали все грачи! Наконец-то появился Точильщик Жан, сутулый, живой, стремительный, как всегда! Он ведет за собой старого человека в панаме, сдвинутой на затылок, с красным, не то сердитым, не то возбужденным лицом.
— Для меня… для всех наших ребят Марселина Берто сделала так много, что невозможно сосчитать, — продолжает, не видя этой пары, Клэр. — Она создала наше Гнездо, она сама учила нас, чтобы мы стали настоящими людьми — умелыми, честными, нужными народу…
— Эй! Эй! Погоди минуточку, дай я скажу! — раздается вдруг крик под самой трибуной. Клэр замолкает, не договорив.
— Пропустите меня! Дайте сказать Антуану Дюшапелю! — кричит, размахивая руками, сердитый старик. Он даже подпрыгивает раз или два, чтобы его лучше расслышали на трибуне. При этом полы его пиджака разлетаются, точно петушиные крылья.
Жан Точильщик между тем уже наверху и что-то горячо шепчет Кюньо и Рамо. Кюньо поспешно встает, пробирается к трибуне.
— Подожди. Тут такое дело. Сейчас узнаешь, — говорит он Клэр.
Окончательно смешавшаяся девочка отступает. Что случилось? В чем дело?
Кюньо, легонько отстранив Клэр, говорит в микрофон:
— Сейчас перед вами, товарищи, выступит Антуан Дюшапель. Мы считаем необходимым дать ему слово вне всякой очереди.
— Кто такой Дюшапель? Откуда он взялся? — недоумевают в долине. Все глаза обращаются к трибуне. Раздается сиплый, пропитой бас краснолицего старика.
— Слушайте меня, люди. Сорок лет я был слугой в замке Фонтенак. Сорок лет я верой и правдой служил этой семье. Я знал все грязные тайны этого семейства. Больше: я молчал об этих тайнах, я скрывал их, был, значит, сообщником. Три дня назад меня выгнали, как собаку. Я должен теперь идти просить милостыню. Тогда я сказал моему другу Точильщику Жану: «Есть на свете люди, которые думают о бедняках, заботятся об их судьбе и борются с такими типами, как Фонтенак. Я бедняк, и я ничего хорошего не видел от хозяев. Я не хочу больше молчать об их секретах, о гнусных секретах Фонтенаков. Пусть те, кто должен их узнать, узнают их от меня. — Краснолицый Антуан Дюшапель торжественно вытаскивает из внутреннего кармана пиджака какую-то бумагу и размахивает ею над толпой. — Когда я уходил из замка, я не взял с собой ни единой тряпки. Ничего, кроме этого письма. Пускай Жан Точильщик прочтет вам то, что здесь сказано».
Точильщик, очень серьезный на этот раз, берет из рук Антуана бледно-сиреневый лист бумаги.
— «Тысяча девятьсот сорок четвертый год, одиннадцатого марта. Верхняя Навойя, — внятно, отчетливо читает он. — Дорогой господин Фонтенак, от имени командования баварских альпийских стрелков, а также батальона войск СС выражаю Вам глубокую благодарность за активное содействие в деле обнаружения и поимки известного командира партизанских отрядов — Гюстава Дамьена.
Вы, глубокоуважаемый господин Фонтенак, оказали командованию неоценимую услугу во время операций наших отрядов, направленных для подавления партизанского движения. На многих участках фронта мы пользовались Вашей помощью в самых различных видах. Без Вашего умелого содействия разгром партизан в районе Верхней Навойи потребовал бы значительно больше времени и больших жертв с нашей стороны. О Вашей помощи, глубокоуважаемый господин Фонтенак, мною лично будет доложено нашему великому фюреру.
Всегда готовый к услугам генерал-лейтенант, командующий войсками СС Ганс Шпрегель».
Жан Точильщик давно уже кончил читать документ, а Турья долина была все так же безмолвна. Люди окаменели перед таким обнаженным доказательством человеческой измены и подлости.
Клэр первая опомнилась. Стон вырвался у нее, как будто здесь только что ей нанесли глубокую рану.
— Так это Фонтенак выдал моего отца?! — она метнулась к Жану, выхватила у него из руки бумагу. — Слышите вы все? — обратилась она к народу. — Он отправил отца на казнь! Моего папу! — В горле у нее заклокотало.
Микрофон передал всем ее дрожь, смятение, ужас. Долина ахнула, подалась вперед. Но тут со скамьи под трибуной встал инвалид в черных очках. Молодая женщина заботливо поддержала его. Он обратил слепое лицо к трибуне.
— Прошу слова. У меня добавление к тому документу, который здесь прочитан.
Ему помогли взобраться на трибуну.
— Где здесь Клэр Дамьен? — спросил он, озираясь, как будто мог увидеть что-нибудь. — Пускай она подойдет ко мне. Пускай встанет рядом.
Жером Кюньо подвел к нему вдруг онемевшую, ошеломленную Клэр. Слепой своей единственной рукой нашел ее руку, стиснул.
— Наконец-то я вас отыскал, моя девочка. Поверните меня к микрофону, — повелительно сказал он.
Турья долина увидела черные очки, в которых дробилось солнце, белое, мертвенное лицо, испещренное шрамами, пустой правый рукав засунут в карман старой военной куртки.
— Мое имя Андре Сенье, — начал слепой. — Я врач по профессии. В крепости Роменвилль я встретился с полковником Дамьеном. Там мы стали друзьями. Мы вместе бежали из Роменвилля и с тех пор не разлучались. Восьмого января тысяча девятьсот сорок четвертого года Дамьен со своими вольными стрелками овладел сначала городом Брюневилль, а потом Клошем. Я был вместе с ним тогда. К нам попали тайные списки полиции Виши с фамилиями предателей. Имя Пьера Фонтенака стояло там на первом месте.
Оккупанты и предатели были в панике. Чтобы покончить с нами, они стянули в Верхнюю Навойю несколько эсэсовских батальонов, шестнадцать тысяч баварских альпийских стрелков, двадцать шесть батальонов полиции. Они прочесывали горы и долины. Во время одного боя я был тяжело ранен и попал к ним в руки…
Слепой говорил суховато, деловито, ровно. В долине все замерло: перед людьми была живая развязка человеческой трагедии.
— Фонтенак знал, что я и Пьер Дюртэн — лучшие друзья полковника Дамьена, — продолжал слепой. — Дюртэна он не мог захватить, зато я был в его власти, беспомощный, раненый. Тогда Фонтенак распорядился подделать мой почерк и от моего имени послал Дамьену письмо. В этом письме я умолял полковника помочь мне бежать, я заклинал его сделать это во имя нашей дружбы. Дамьен был настоящий, большой друг. Он не думал об осторожности. Он пришел спасти меня и попал в руки предателя. Остальное вы знаете…
Сенье тяжело перевел дух. Даже сейчас, много лет спустя, нестерпимо трудно было ему говорить о гибели друга.
— Фонтенак не церемонился со мной. Больного, истекающего кровью, меня отправили в лагерь Бухенвальд. Мне отрезали руку, хотя можно было ее спасти. От побоев, от пыток, от голода я потерял зрение, слух, я перестал говорить. Я сделался мертвецом. Меня должны были казнить. — Голос Сенье рос, повышался. — Но накануне казни пришла Советская Армия и всех нас освободила. Один советский врач стал заботиться обо мне. Во что бы то ни стало он хотел, чтобы я снова сделался человеком. Он ходил за мною, как самая заботливая сиделка. Он привез меня к себе на родину, в Советский Союз.
Прошло очень много времени, прежде чем я смог вернуться к жизни. Мой русский друг сказал мне, что война окончена. Враги изгнаны из России, из Франции, из всей Европы. Все в мире спокойно. Я жил в огромной мирной стране. Эта страна много работала. Восстанавливала города, разрушенные войной, сажала сады, лечила людей, заботилась, чтоб у народа было вдоволь хлеба и хорошей одежды чтоб молодежь могла учиться всему, что ей хотелось. И я был спокоен.
Но вот я вернулся сюда, в мою Францию. Я слепой, но я вижу и чувствую, что делается в мире. Предатели фонтенаки хотят командовать политикой. Новая страшная война будет грозить миру, если мир не опомнится.
Люди, действуйте, если не хотите стать такими, как я!
Слепой подбросил вверх свой пустой рукав, и поднял к небу безглазое белое лицо.
Могучим единым воплем гнева ответил ему народ.
Долина пришла в движение. Колыхаясь, грозно рокоча, к шоссе двинулась могучая людская колонна. И, все нарастая, покатился к городу, затопляя все на своем пути, человеческий поток…