Н и к о л ь   Л а в и н ь

— Но послушай, Николь, нельзя же так! Надо быть более гибкой.

— Нет.

— Как же так, Николь, неужели ты не понимаешь: иной раз приходится поступиться даже принципами.

— Я сказала: нет!

И так всегда. Николь, неуклюжий, как цапля, подросток. Длинноногая, глазастая, непримирима, упряма, порывиста. Взрывается, как мина не замедленного, а самого молниеносного действия, нападает, горячится. Зато и друг, каких мало, — верный, великодушный, готовый поделиться последним.

Николь — совладелица книжной лавки, полученной в наследство от родителей, мелких парижских буржуа. Она стесняется этой «специальности», да что поделаешь: еще не успела она окончить школу, как разразилась война. Умерли родители, и пришлось ей вдвоем с сестрой взять на себя торговлю в лавке. Специальность лавки — старинные книги. И вскоре Николь стала разбираться в древних изданиях ничуть не хуже своего старого друга и клиента — профессора Одрана.

Ж е р м е н   Л а в и н ь

Полная противоположность младшей сестре. Мягкая, ласковая в обращении, точно кошечка. Коготки? Да, конечно, и преострые, но глубоко скрытые в бархатных лапках. Вообще глубоко скрытые возможности. Никто даже не подозревает, что таит в себе эта кошечка. Робость, боязливость, жеманные ужимки — это до времени. А настанет минута, и Жермен может стать боевым командиром или хозяйкой конспиративной явки, да мало ли кем может стать, если понадобится, эта хрупкая, бледная до прозрачности девушка, кутающаяся в вязаную накидку, которую носила всю жизнь ее мать.

Л и з а   К а р а з и н а

В год, когда начинается книга, ей пятнадцать лет. Родилась в Ленинграде, у Новой Голландии. Сама о себе говорит, что в жизни у нее никаких встреч, одни разлуки. В 1937 году родители, отец — журналист и мать — хирург, по ложному доносу были арестованы. Лизу наспех сунули в детдом. Оттуда она сбежала. Родных — одна тетка по отцу. Тетка зажмурилась, замахала руками: «Не могу, не могу, деточка, у самой семья. И почем я знаю, чем провинились твои родители? А о тебе государство, государство позаботится».

Лиза пристроилась в своем же доме, у дворничихи Нюры. Ждала, что вернутся отец и мать, бегала на третий этаж к запертой клеенчатой двери. Потом уже не ждала. Приглядывала за мальчишкой Нюры, мыла в подъездах полы. За это Нюра кое-чем кормила.

Но вот Лиза заметила: когда она ест, Нюра ходит мрачная. Поняла: лишний рот. Трудно было уходить из дома — а вдруг все-таки вернутся, будут искать дочь Лизу…

Ушла. Скиталась по рынкам, по столовым. Давали где ложку творогу, где хлеба, где супцу. А тут холода. Спряталась в подъезде большого учреждения, дождалась, чтоб все ушли, пригрелась у батареи, заснула. Здесь и нашел ее швейцар Евстрат Трофимыч — слава ему во веки веков. Так он шептал, молясь по вечерам в своей комнатенке, пока Лиза укладывалась на деревянном диванчике. А кому слава? Богу? Наверно, богу, кому же еще!

Д а н и и л   Г а й д а

У этого все чисто, гладко, счастливо. И разлук никаких, до того дня, как ушел на войну отец. Легкое, без теней детство. Рыбалки на Ворскле, игры у старых мельниц в Беликах, выдумки про Остапа. Семья спаянная, умная, с полуслова понимающая друг друга. Едва померещились в Даньке эгоизм, ячество, родители тотчас Даньку окоротили, да не грубой педагогикой, а исподволь, незаметно. Сергей Данилович сумел очень рано приохотить сына к своему предмету — истории, к книгам. Мать, художница-самоучка, водила Даню с собой на этюды, показывала ему закаты над степью, легкое свечение весенней зари, рябь на сизой воде — тыкала, как слепого щенка носом в молоко, в прекрасное. Неведомо, как и почему вырос этакий принц Гамлет — мечтатель и правдолюбец, бесстрашный защитник обиженных, воитель с любой человеческой низостью. «Ох, как трудно ему будет в жизни!» — шептала мама-Дуся. Сергей Данилович усмехался: «Да, нелегко. Но пусть лучше будет такой, чем и нашим и вашим». И правда, Даньке было трудно, когда его за обличительную речь против учителя, склочника и подхалима, чуть не выгнали из школы. Было трудно, когда он вызвал на бой верзилу Коротенко, хамски унижавшего Лелю Воеводину, колченогую девочку из шестого «Б». А еще вздумал он вернуть «на путь истины» ворюгу Костьку — взрослого, плешивого, известного во всех отделениях городской милиции. Милиция и за Данькой учредила тогда надзор: водится пацан с вором неспроста. Кажется, родители в те поры немного струхнули, но Даня прямо объявил им, что Костька уже стал «человечнее» и что он надеется на успех. Потом Костька исчез из города — может, ему надоел этот парнишка с задумчивыми, вопрошающими глазами, а может, и впрямь решился он навсегда завязать. А Данька… О нем, о том, каким он стал, будет сказано в этой книге.

П а в е л   В о р о н и н

Сам он зовет себя Полем. У них в дамских парикмахерских все старые мастера от веку под французов работали. Кто Пьер, кто Леон, а зав, Назар Семеныч Лукин, так вовсе в Макса перекрестился. Так и величают: мсье да мсье Макс. Сначала одни дамы-клиентки, а потом и остальные мастера так стали звать.

А перед войной «Поль» Воронин, простой парикмахерский ученик, научился делать перманент — особенный, крупный, с ондуляцией. К нему даже из-под Москвы клиентки ездили. Бывало, заискивают: «Уж вы, мсье Поль, сделайте мне, как у киноартистки Лаврентьевой. Я слышала, это вы ей делали». Ну конечно, благодарность соответственно. Да и мать Поля, маникюрша, тоже неплохо подрабатывала. Полдня свободен, делай, чего душа просит: хочешь — в кино, хочешь — гуляй с ребятами. Одевался шик-модерн, во все заграничное. Мать через своих дам всегда тряпки заграничные доставала. Эх, и время было!

Н и к о л а й   В а л а ш н и к о в

Серое, недоброе лицо, глаза проваленные, в темных подглазьях. Смотрит исподлобья. Взглядом выковыривает из того, на кого смотрит, все, до самого дна. Кажется, дворянин по происхождению, даже из какого-то особо древнего рода. Живет с матерью — суетливой, неумной старушкой, старшей сестрой — заводской работницей и младшей — юродивой красавицей с болезненным румянцем на иконописном лице. От юродивой прячут часы, потому что, услышав тиканье или звон часов, она начинает биться в припадке, кричит неистово:

«Боюсь, боюсь!» — и отмахивается, отталкивает всех с нечеловеческой силой, рвется куда-то бежать, потом падает в глубоком обмороке. Откуда этот ужас, никто не знает, хоть и лечили ее самые лучшие врачи. Впрочем, что же это все о Колиной семье? А о нем когда же? О его нелюдимости, о том, что за сутки он цедит всего несколько слов, а иногда замолкает на целые недели, о его большой тайной жизни? Нет, это все после, в книге.

О с т а п

Не знаю, имею ли я право помещать Остапа здесь, среди живых героев книги. Ведь Остап — всего только «восковая персона», муляж, музейный экспонат. Но как быть, если для некоторых героев этой книги он стал настоящим товарищем игр, поверенным тайн, любимой выдумкой! Нужды нет, что зелено-красный мундир петровского гренадера насквозь пропитался музейной пылью, что почернел от времени золотой позумент, что мушиные точки избороздили восковые щеки. Зато у Остапа были удивительно живые глаза, которые, казалось, задумчиво и чуть насмешливо наблюдали за вами, где бы вы ни находились. Зато у Остапа были смоляные блестящие усы, жесткая репица-косица, вылезающая из-под треуголки, и бравый вид. И еще были у него темляк, и ладунка, и пороховница, та самая, про которую Гоголь писал:

«Есть еще порох в пороховницах». А как Остап умел слушать!

Бывало, заберешься к полудню, после уроков первой смены, в музей. Ни души, если под душами разуметь посетителей. Дремлет на стуле у дверей древний сторож, и только мухи носятся в горячем солнечном столбе. Вот тогда-то можно подобраться к Остапу, потрогать его, ощутить пальцами грубую шерсть солдатского мундира, вдохнуть запах нагретой солнцем материи. И почему-то этот запах, и тишина, и ощущение одиночества, иногда вовсе не мучительного, а, наоборот, счастливого, располагали к откровенности. Выложить шепотом Остапу все маленькие и большие радости или обиды, о чем-то спросить. Да-да, можно было и спрашивать, и, даю слово, Остап отвечал. Конечно, по-своему, по-остаповски: смотрел одобрительно коричневым стеклянным глазом, или, наоборот, осуждающе и холодно, или с явной насмешкой. Скажете, фантазия?

Ну, если не верите, попробуйте сами заглянуть в эти честные, совсем живые глаза. Спросите о чем-нибудь «восковую персону». Но помните: спрашивать надо не о пустяках каких-нибудь и только по-серьезному. Остап слушает лишь тех, кто верит в него. Им он и отвечает.

С а ш а

Мать убило у него на глазах бомбой на дороге под Харьковом.

Отца своего не помнит. Фамилию не помнит. Где жили до войны, не помнит. Помнит только хату и что в хате было тепло, а на дворе страх как холодно. Еще помнит в хате печь и на лежанке — рядно. Когда мамку убило, его взяли за руку и повели за собой какие-то женщины, но и они потом куда-то пропали. Самолеты всё летали, шумели, стреляли по людям, а он все шел. От страха и голода у него отшибло и память и речь, а потом, как поел да отогрелся, оклемался немножко. И совсем оказался смышленый, шустрый такой парнишечка. Даже не по своим десяти годам.

Ж а н- П ь е р   К е л л е р

До чего же здоровенный детина этот приказчик из деревенской лавки под Парижем! Его все знают в Виль-дю-Буа, все водопроводчики, садовники, шоферы — клиенты Келлера. В его лавке можно купить все на свете — от опрыскивателя до швейной иголки. Сам Жан-Пьер — уроженец Эльзаса и говорит по-немецки, как настоящий немец. И пузатый он, как немец-пивохлёб. Но если всмотреться хорошенько в его толстое лицо с умными ироническими глазами, понимаешь, что Келлер не так прост, как это кажется с первого взгляда. И, может, у него есть основания ненавидеть немцев — он их достаточно насмотрелся, насмотрелся на их повадки еще в детстве. И то, что Жан-Пьер чуть ли не с самого начала помогал Сопротивлению, тоже закономерно. И дети у него — дочка Арлет и сын Андре — тоже очень стоящие ребята, а про жену, Фабьен, и говорить нечего, она всегда и во всем помогает своему Жан-Пьеру.

Г ю с т а в   А з а й с

«С этим парнем нужно быть поосмотрительнее. Я в нем не совсем уверен», — осторожно выбирая слова, говорит Гюстав.

Ну, а уж если Гюстав так говорит, можете быть уверены: парень наверняка проштрафится. Ох уж этот безошибочный нюх Гюстава! Ох уж эти его всевидящие глаза! И откуда такая проницательность, такое совершенное знание людей у молодого, франтоватого на вид человека, бывшего газетчика, потом рабочего на «Ситроене», а теперь руководителя парижских подпольщиков?! Нет, не зря выбрали люди Гюстава своим командиром: видно, в его натуре заложено понимание людей, обстановки, чутье правды. Где он живет, где спит, где и как питается, никто не знает. Многие считают Гюстава просто каким-то абстрактным понятием. А вот сестрам Лавинь он кажется совершенно конкретным. Гюстав часто забегает в книжную лавку близ площади Этуаль. Сыщики и полицейские, у которых есть фотографии Гюстава и приказ изловить во что бы то ни стало вождя подпольщиков, наверно, не узнали бы Гюстава в тот момент, когда он разговаривает с Жермен. Коричневые глаза Гюстава блестят и расширяются, лицо неузнаваемо хорошеет, белеют молодые ровные зубы, и Жермен кажется, что лучше этого лица и улыбки она ничего в жизни не видела.

Гюстав ни разу не поцеловал даже руки Жермен. Да это и неважно. Про себя Жермен знает что-то, знает твердо, и это что-то делает ее счастливой, отважной, в ней все время, несмотря на войну, на голод, на топот немецких сапог на улицах, поет радостная птица. Только молчи, об этом ни слова никому! Я поручаю тебе хранить эту тайну, читатель.