Ода во славу российской поэзии
(отрывок)
Василь Кириллович, влеку
себя через твои глаголы:
«Как дождь я словом потеку;
и снидут как роса к цветку,
мои вещания на долы».
На домы высевает снег
свое фигурное, незлое
зерно, а мягкий человек
твердеет, устремляя бег
туда, где тверже будет втрое.
Вокруг: огромная зима
лежит как рукопись, но читка
ей не грозит, т.к. она
задумана похожей на
изнанку собственного свитка;
воздуси надрывает крик,
где с вороненым горлом птицы
летят семеркой масти пик,
изображая черновик
развернутой внизу страницы;
и я, одушевленный ком
земли, гляжу, как неумело
по ней воркующим вилком
гуляют гули босиком,
подруг тираня то и дело.
«Густеет время по краям
процессуальности сусали
в лазури вывернутых ям,
изобразивших небо», – нам
недавно гегеля́ сказали.
Нас ослепило зренье, нас
слух оглушил, а голос речи
по сути – вольный пересказ
истошной немоты, запас
которой в небе бесконечен.
Как медленно живут кусты!
О, скоростной не интересен
им человек; плюсуй: пусты
для нас частоты чистоты
сверхзвуковых эльфийских песен.
Когда (и потому что) их
мы слышать не умеем, наше
кривое горло из простых
околоземных звуков стих
сплетает медленно и страшно.
Пуская в мир бумажный гром,
мы голосуем у обочин
звезде, летящей испокон
веков на человечий звон,
который сам себя короче…
… в противном случае все кончится сейчас,
речь вновь непроницаема, а небо
уже не оное, а купол, т.е. часть,
которая отсутствует у нимба,
когда он – заготовка котелка
Ч.Чаплина – о, противоцерковна
сия нелепость, а строка легка
и, видимо, поэтому бескровна.
… поэзия по-прежнему – вокруг…
повсюду рейн , и Парщиков – в отъезде,
Дрожащих Слава съежился, на стук
открыв сначала страху, а возмездью –
как следствие того, что он впустил
вначале страх… Летают люббеллюли
(читай: стрекозы), воздух без стропил,
наверное, обрушится в июле…
О, сыворотка утренней росы!
О, разложение седой росы вечерней!
Стоят несумасшедшие кусты,
безумие примеривая – чем не
картина засыпания… Вокруг –
поэзия – сиротство без причины:
так женщина изогнута, как лук,
в объятиях безрукого мужчины.
Речь вопрошает собственную речь,
которой нет и даже быть не может,
она течет и продолжает течь,
не задевая зрения и кожи…
Мое слепейшество глядит на озерко,
где ангел приводнился (это – птица,
которой не почетно, а легко
как ангелу – без ряби приводниться).
А тенью покрываемая, тень
в пустой траве валяется без дела,
отбрасывает эту дребедень
какое-то невидимое тело…
Мне Рильке приоткрыл свои костры:
в прохладных складках пламени тряпичном
они за гранью, скажем, красоты
(и только там) смогли косноязычье
довоплотить в невыносимый грех –
стоять все время на пороге речи,
молча за всех (вот именно – за всех)
без удержу, а чаще – безупречно…
Смотри, как хорошо, когда страна
изнемогает в деньгах и стыдобе,
как девушка, которая стройна,
но плод уже намок в ее утробе.
И стыдно ей, и хорошо в деньгах,
и шум купюр напоминает море,
и тесно ей в невинных берегах,
и сладко (есть свидетели) в позоре.
Как хорошо, когда страна верна
неверности: она открыта боли,
как хорошо, когда она пьяна,
пытаясь на свободу приступ воли
без соли обменять, а соль – в крови…
День – это ночи видимый избыток…
Валяются сограждане мои
в любви, не существующей без пыток…
… касательно Ахматовой – ее
дешифровал один печальный бонза:
монашенка с блудницею – вдвоем
в ней уживались – это одиозно
звучит, но между данных полюсов,
действительно, порхала наша Анна,
чей голос – двуединство голосов,
которое, по меньшей мере, странно.
Цветаева – истерика и стыд
под небеса взлетевшей институтки,
и ревность неразгаданных обид,
и жуткие меж ними промежутки.
О Мандельштам, не знающий корней
ни родины, ни нации, ни рода,
промежду двух, пытавшийся, морей,
как ласточка, зависнуть, но природа
подобного мучения проста
и, более того, велеречива:
петляет там не путь, а пустота,
а смерть черна и даже не червива!
… прости меня, великий метранпаж,
что в «Разговоре с Дантом» ни бельмеса
не понял ты, направив свой кураж
к поэзии, которая довесок,
допустим, невесомости любви,
чей профиль то и дело, то и дело
ловили амфибрахии твои,
но не смогли из чернозема тело
ему слепить… о неслепой Гомер,
о не Гомер, а муж своей Ксантиппы,
теперь в краю недесятичных мер
перемежаешь пение и хрипы;
там спорит жирна мгла с большой водой,
и ты, латынщик, с голосом бумажным,
само собой, скажу, само собой,
большой воде содействуешь отважно…
…Всем правит чудо и любовь Твоя,
которая берется ниоткуда,
но маловероятная Земля
почти непроницаема для чуда,
вокруг нее причина и закон
куражатся на уровне молекул,
и мы, не расшифрованный планктон,
переплываем, плача, эту реку.
Переплываем, плача… почему?..
переплываем, пробуя на ощупь
то шум волны, то самою волну,
то жирных рыб, которые не ропщут.
Куда ж нам плыть, А.Пушкин? А туда,
где выплюнем мы жабры кружевные
и где уже не жидкая вода
нас на поверхность вытолкнет живыми…