Любимая и потерянная

Каллаган Морли

Роман «Любимая и потерянная» издан огромным для Канады полумиллионным тиражом, его относят к числу классических. В своей книге Морли Каллаган показывает весь спектр человеческого характера и, поворачивая своих героев то одной, то другой стороной, предоставляет роль судьи самому читателю.

Действие романа развертывается в послевоенном Монреале. Разные люди живут в этом большом космополитическом городе, и у каждого есть своя мечта. Как заполучить мечту и что нужно для того, чтобы мечта стала явью? Нужно — это диктует современная канадская действительность — принять систему ценностей буржуазного общества, следовать его неписаным законам, строго соблюдать «правила игры». Но не все готовы плыть по течению.

Канадская «белая» девушка выступает в защиту негров. Однажды ее находят убитой. Кто ее убил неизвестно, но мотив убийства следствие предположить вполне может: она защищала «цветных»…

 

Предисловие

МОРЛИ КАЛЛАГАН И ЕГО РОМАН

Морли Каллаган. О чем говорит нам это имя?

В 1966 году на русском языке вышел сборник рассказов Морли Каллагана «Подвенечное платье». Это были истории мелких служащих, безработных, измученных заботами женщин и обездоленных детей. Мы познакомились с умным и тонким канадским писателем, осуждающим социальную несправедливость, глубоко сочувствующим «маленькому человеку». В 1971 году мы снова увидели его в галерее писателей, представленных в «Затерянной улице» — так называется сборник переведенных на русский язык современных канадских новелл.

Сейчас советский читатель встречается с Каллаганом третий раз, и, надеемся, далеко не последний. Ведь за пятьдесят лет неутомимого труда из-под его пера вышло девять романов, две пьесы и великое множество рассказов. Роман «Любимая и потерянная» — одно из самых крупных и известных его произведений.

Морли Каллаган родился в 1903 году в Торонто, в семье ирландского иммигранта, диспетчера железной дороги. Учился в школе, колледже, университете. Изучил юриспруденцию и получил право заниматься адвокатской практикой.

В доме Каллаганов увлекались политикой, музыкой и литературой. В детстве Морли был без ума от Эдгара По. Юношей читал запоем Толстого, Достоевского, Флобера, Джозефа Конрада, Синклера Льюиса.

То, что не могли дать книги, давала жизнь. Во время школьных каникул Морли работал на лесозаготовках. Или запрягал лошадь и колесил по проселочным дорогам, продавая журналы. А перед рождеством торговал галстуками в универсальном магазине Симпсона.

И еще были бейсбол, футбол и бокс. Они тоже пригодились писателю. В этой книге вы найдете захватывающую, с блеском написанную сцену хоккейного матча.

Студентом университета Каллаган стал сотрудничать в газете «Стар». Эта работа позволила ему окунуться в самую гущу жизни. Он писал репортажи для газеты и рассказы для себя. Он еще не был уверен в своих силах и ждал судьи.

И судья явился в образе… Эрнеста Хемингуэя. Прочитав в рукописи один из рассказов двадцатилетнего Каллагана, он сказал: «Ты настоящий писатель. Ты пишешь большие вещи. Тебе необходимо только одно — продолжать писать».

Хемингуэй был тогда корреспондентом «Стар» по странам Европы и приехал в Торонто из Парижа. Молодые люди стали друзьями.

В 1925 году при содействии Хемингуэя в парижском журнале появился рассказ Каллагана «Девушка с амбицией». Через три года был опубликован его первый роман «Странный беглец». К Морли Каллагану пришла слава.

Весной 1929 года, сыграв свадьбу, писатель приезжает с женой в Париж, где регулярно встречается с Хемингуэем, Фитцжеральдом, Джойсом и другими американскими литературными звездами. Этот период своей жизни Каллаган позднее описал в книге «То лето в Париже».

Дружба и покровительство Хемингуэя, бесспорно, способствовали блистательному старту канадского писателя. Но та же дружба породила о нем предвзятые, искаженные представления. Слишком много литературных критиков видели в Каллагане лишь отражение знаменитого американца. Слишком часто они пытались показать, как второй влиял на первого. В результате Каллагана лишили литературного лица. Между тем даже невооруженным глазом видно, что его творчество глубоко оригинально.

Сравнивая творческую манеру двух писателей, канадский исследователь Брэндон Конрон пишет: «В отличие от Хемингуэя у Каллагана нет не знающих страха, лишенных жалости, непрерывно пьющих, живущих по своим законам чести героев стоиков, которые действуют на разжигающем воображение экзотическом фоне. В его произведениях нет того сурового эмоционального настроя, который ощущается в создаваемой Хемингуэем нервно наэлектризованной атмосфере. Для творчества Каллагана характерны печальная лиричность, кельтская фантазия, глубоко ироничный взгляд на вещи — сочувственный или беспристрастный, интуитивное проникновение в сущность деталей обыденной жизни. Его волнует скорее моральная, чем физическая, храбрость. Его рассказам свойственна едва уловимая, внутренняя психологическая напряженность, заставляющая читателя с нетерпением ждать развития событий».

Разумеется, оригинальность и самобытность творчества Каллагана не означают, что оно развивалось на пустом месте. Сам писатель считал своим литературным отцом Шервуда Андерсона, которого особенно ценил за ясный и простой язык. Многие отмечают, что корни мировоззрения и мастерства Каллагана уходят к Толстому, Достоевскому, Флоберу и Чехову. Несомненно, что большое влияние на Каллагана оказал и Хемингуэй с его принципом — о простых вещах писать просто.

С приближением второй мировой войны в творчестве писателя наступил кризис. Будущее человечества представлялось ему в самом мрачном свете. Об этом времени Каллаган писал как о «черном периоде своей жизни», «периоде духовной опустошенности».

Лето 1942 года Каллаган проводит в море на корвете канадских военно-морских сил, чтобы написать сценарий для документального фильма. С 1943 по 1947 год он руководит одной из программ в канадской радиовещательной корпорации Си-Би-Си. В течение десяти лет Каллаган пишет преимущественно статьи и обзоры. Казалось, что как писатель он больше не существует.

Но вот в 1951 году выходит в свет его роман «Любимая и потерянная», и критики в один голос говорят о «втором рождении» писателя. Затем появляются после поездки Каллагана в Вечный город (1958 год) «Страсть в Риме» и, наконец, уже упоминавшееся «То лето в Париже». Творчество писателя набирает новую силу.

В отличие от некоторых своих собратьев по перу Каллаган не предается экскурсам в романтическую историю Канады, не воспевает овеянные легендарной дымкой традиции, а пишет об острых проблемах современной жизни. В беседе с одним из критиков Каллаган сказал: «Перед писателем стоит задача тем или иным способом уловить темп, направление и образ жизни своих современников».

Морли Каллаган — писатель истинно национальный. В 1960 году, когда Королевское общество Канады наградило Каллагана медалью за литературные заслуги, видный канадский поэт и критик Фрэнк Скотт писал: «С появлением первого романа Морли Каллагана „Странный беглец“ канадскую литературу уже нельзя было больше рассматривать как слабое подражание английской традиции. Ибо этой книгой, а также рассказами и романами, которые последовали за ней в тридцатых годах, Каллаган разбил для нас яичную скорлупу культурного колониализма».

Однако борьба за канадскую национальную культуру продолжается, ибо на смену английскому колониализму пришел американский. И в эту борьбу, борьбу за то, чтобы «вернуть Канаду канадцам», за экономическую, политическую и духовную самостоятельность страны канадские писатели вносят свою лепту. Те, кто не без задней мысли твердит о североамериканской национальной общности, намеренно закрывают глаза на то, что у Канады была и есть своя литература. У Канады были Т. Халибертон (тот самый, который создал образ американского «дяди Сэма»), И. Кроуфорд, П. Джонсон, Э. Сетон-Томпсон, С. Ликок. У Канады есть Ф. Моуэт, Д. Картер, Х. Макленнан, Ж. Римар, Г. Руа, А. Ланжевен.

И есть большой писатель Морли Каллаган.

Роман «Любимая и потерянная» издан огромным для Канады полумиллионным тиражом, его относят к числу классических.

Действие романа развертывается в послевоенном Монреале. Разные люди живут в этом большом космополитическом городе, и у каждого есть своя мечта, своя «белая лошадь», о которой в книге рассказывается печальная история.

Как заполучить «белую лошадь», что нужно для того, чтобы мечта стала явью?

Нужно — это диктует современная канадская действительность — принять систему ценностей буржуазного общества, следовать его неписаным законам, строго соблюдать «правила игры».

У Пегги Сандерсон, нежной, как цветок, девушки с ясным, безмятежным взглядом, свое представление о подлинных и мнимых ценностях. В своих поступках она меньше всего руководствуется тем, что скажут о ней окружающие. Она выбрала в жизни свой путь и идет по нему одна, против течения. Пегги чужд и ненавистен мир респектабельных, у нее много друзей среди негров, к которым она относится как к равным, без всяких предрассудков. Никто не понимает и не хочет понять Пегги Сандерсон. В ее поступках видят дешевую браваду, ложь, поиски острых ощущений, извращенные наклонности. Люди, погрязшие в предрассудках и пороке, не могут согласиться с тем, что по отношению к изгоям общества можно испытывать нормальные, человеческие чувства. Этим людям становится легче и спокойней, когда они подвергают остракизму, обливают грязью, осыпают площадной бранью девушку, которая служит для них живым укором.

Испытав на себе звериную ненависть разъяренной толпы, оставленная любимым, Пегги погибает. Мы так и не узнаем, кто ее убил, и потому лучше поймем идею автора: в смерти Пегги повинно все общество.

В образе Пегги есть нечто от христианской великомученицы, которая руководствуется в своей жизни и поступках тайными движениями души, добровольно отдает свое сердце людям и с высоко поднятой головой идет навстречу предначертанной ей свыше трагической гибели. Недаром Пегги сравнивается с Жанной Д’Арк.

Однако, несмотря на эту исключительность и отрешенность, в характере и поведении героини можно уловить черты вполне конкретного процесса, который лет через десять-пятнадцать после описываемых в романе событий вылился в Канаде в движение «новых левых». Молодые люди — участники этого движения отвергли жалкие идеалы буржуазного общества. Их не прельщала перспектива «делать деньги», из-за которых люди теряют то, что дает им право называться людьми. Их воротило от лжи и лицемерия в семье, церкви, колледже, офисе. Не имея ясной программы действий, но стремясь помочь «лишенным и отверженным», они «шли в народ» — в городские трущобы, негритянские кварталы, индийские резервации. Огромную популярность «новым левым» принесла их борьба против бесчинств расистов на американском Юге.

Слишком велика дистанция между этой борьбой и «бунтарством» одинокой Пегги Сандерсон. Но не нужно забывать, что и большие реки начинаются с еле заметных ручейков и что жертвы на алтарь справедливости не приносятся напрасно. И если верно утверждение героя романа Макэлпина о том, что «благими намерениями не разрушишь кирпичную стену», то не менее верно, что разрушение стены всегда начинается с благих порывов.

Сам Джим Макэлпин меньше всего собирается что-либо разрушать. В детстве он испытал горькое унижение мальчика, оказавшегося «по ту сторону забора», и уже тогда поклялся — во что бы то ни стало выбиться в люди. Но беда его в том, что он сохранил… способность любить. Макэлпина меньше всего можно назвать натурой цельной и определенной. Он слишком умен, чтобы не замечать напыщенной тупости и пустоты буржуазного высшего света, слишком искренен и благороден, чтобы с холодной расчетливостью к нему приспосабливаться, чтобы жениться только по расчету, и в то же время слишком осторожен и благоразумен, чтобы отдаться настоящей любви полностью, поступиться ради нее своей карьерой, перешагнуть через барьер условностей и подозрений. Эта двойственность, эта половинчатость приводит Джима к предательству Пегги, но она же служит причиной его глубокой личной трагедии.

Нет, не для Джима этот жестокий, построенный на голом расчете мир, и неспроста присматривается к нему издатель Джозеф Карвер. Он, мистер Карвер, всегда знает, что говорит и что делает. Пусть не обманывают вас его улыбка, деликатность и «человеческие отношения» с рабочими: они маскируют изощренного дельца. Либерализм и независимость суждений его респектабельной газеты никогда не выйдут за строго очерченные границы, мистер Карвер никому не позволит замахнуться на основы.

Вот он рассуждает о проблеме образования, и перед нами раскрывается англо-канадский шовинист, готовый взять на себя «бремя белого человека» в провинции Квебек, населенной преимущественно канадцами французского происхождения. И в то же время мы не можем отказать Карверу в проницательности и обаянии, в умении расположить к себе нужных людей.

Морли Каллаган показывает весь спектр человеческого характера и, поворачивая своих героев то одной, то другой стороной, предоставляет роль судьи самому читателю. Его красивая и молодая Кэтрин Карвер способна вызвать и сочувствие, и неприязнь, и восхищение в своем гневе против смалодушничавшего Макэлпина.

Сила Каллагана в его реализме, в глубоком проникновении в духовный мир своих героев, в стремлении раскрыть движущие мотивы их поступков. Писатель видит буржуазный мир разделенным на тех, кто наверху, и тех, кто внизу, тех, у кого есть деньги и власть, и тех, кто ими обделен. И его симпатии всегда на стороне отверженных. Но большие вопросы, которые он ставит, остаются без ответа. Призывы его героев к любви и справедливости остаются гласом вопиющего в пустыне.

Писатель ведет повествование неторопливо, эпически спокойно и бесстрастно, как бы со стороны, как исследователь, взирающий на воссоздаваемую им картину человеческих коллизий в лучшем случае с сочувственной иронией. И мы сами не замечаем, как поддаемся гипнотическому воздействию большого таланта. Где-то мы ловим себя на том, что попадаем в стремительный поток человеческих страстей, увлекающий нас все дальше и дальше. Теперь наше сознание все больше будоражат символические аллегории писателя, и мы не в состоянии побороть в себе предчувствие фатально надвигающейся беды. Внешне бесстрастная манера писателя оказывается ловушкой.

Впрочем, не пора ли предоставить роман Каллагана на суд самому читателю. Вряд ли стоит полностью лишать его неожиданных и весьма приятных открытии. К тому же всякое предисловие субъективно. Итак…

Воспользуемся приглашением автора и поднимемся на увенчанную пылающим в ночи крестом гору Монт-Роял, пройдемся по нарядной Сент-Катрин, познакомимся с работницами фабрики в квартале Сент-Анри, войдем в старый каменный дом, где верстаются полосы влиятельной «Сан», досмотрим профессиональный хоккей на стадионе «Форум», послушаем негритянский джаз на Сент-Антуан.

Мы — в Монреале.

 

Любимая и потерянная

(Роман)

 

Глава первая

Джозеф Карвер, издатель газеты «Монреаль Сан», жил на горе. В Монреале почти все богатые семьи живут на горе. Она внушает чувство уверенности. Как надежная крепостная стена чернеет она на фоне ночного неба за мерцающей россыпью городских огней, увенчанной сияющим крестом. Днем, когда идешь по улице Сент-Катрин или Дорчестер-стрит, гору иногда заслоняют высокие здания, но, едва доберешься до перекрестка, она опять перед глазами, будто высокая темная изгородь с зазубренным краем. Из-за горы приходят бури, на нее обрушиваются удары грома…

Но гора находится на острове, а остров — на реке, поэтому и река всегда тут, и целую ночь напролет гора отзывается эхом на свистки пароходов. С того склона, где жил мистер Карвер, виднелись церковные шпили и монастырские башенки французского старого города, который тянется от гавани на восток до блестящей ленты реки. Те, кто любит, чтобы все шло, как заведено, предпочитают гору, охотникам до перемен больше нравится широкая, неугомонная река. Однако ни те, ни другие никогда не забывают ни о горе, ни о реке.

Джозеф Карвер снимал квартиру в «Шато», возле отеля «Ритц». Внизу виднелись крыши домов, которые уступами сбегали по склону к железнодорожным путям и каналу. В серые зимние дни, когда тучи опускались низко, «Шато» со своими башнями, башенками, внутренними дворами напоминал массивную каменную крепость. Мистеру Карверу нравилось здесь. Он и его дочь Кэтрин, красивая молодая женщина, недавно разошедшаяся с мужем, чувствовали себя в «Шато» не менее уютно, чем в особняке на Уэст-маунт, где их семья жила до смерти миссис Карвер. Единственное, чего не хватало мистеру Карверу, это садика с розами. Он и сейчас всегда носил в петлице розу, и у него в гостиной на светлом дубовом столе обязательно стояли розы. Иногда по вечерам в квартире собирались руководители издательства с Сент-Джеймс-стрит, чтобы провести неофициальное совещание. Совещания были слабостью мистера Карвера.

Себя он считал просвещенным либералом и очень заинтересовался статьей под названием «Независимый человек», которую как-то вечером незадолго до Нового года прочел в свежем номере «Атлантик мансли». Мистеру Карверу понравилась непринужденная и уверенная манера автора, логичность суждений. Он тут же вспомнил, что еще несколько месяцев назад решил ввести дискуссионную колонку в отделе международных событий. Найти человека, который взял бы верный тон, сумел внести в газетную статью живую индивидуальность, дело не простое, но этот Макэлпин, пожалуй, как раз то, что ему нужно. Из биографической справки, помещенной в начале номера, мистер Карвер узнал, что Макэлпин — младший преподаватель истории Торонтского университета. Прочитав это, он удивился и усмехнулся про себя. Будучи одним из попечителей Макгилла, он давно привык к мысли, что от преподавателей не следует ждать слишком многого. Нужно было хорошенько все обдумать, автор статьи заслуживал внимания.

На следующий день он отправил ему письмо, где просил приехать для переговоров по поводу сотрудничества в «Сан», редакция которой намерена ввести не контролируемую цензурой колонку в отделе международных событий. В письмо он вложил чек на сумму, достаточную для того, чтобы оплатить проезд до Монреаля и обратно.

Недели через две, в один из теплых и бесснежных январских дней в «Шато» пожаловал на коктейль Джеймс Макэлпин, высокий широкоплечий мужчина лет тридцати с небольшим, черноволосый и кареглазый. Он был в темно-синем двубортном пальто, черной фетровой шляпе и держался свободно, с достоинством, возможно усвоив эту манеру в пору службы во флоте, где имел чин капитан-лейтенанта.

Спокойная уверенность гостя, его простота и непринужденность производили приятное впечатление, но не это привлекло внимание мистера Карвера. Едва они обменялись рукопожатием, у него возникло ощущение, что оба они давно ждут этой встречи. Это показалось ему забавным и в то же время значительным.

Вернувшись вечером после заседания Молодежной Лиги, Кэтрин услышала в гостиной голоса и прислушалась. Это была высокая красивая женщина со стройными ногами, открытым взглядом голубых глаз и родинкой на левой щеке. Сняв бобровую шубку, рождественский подарок отца, Кэтрин остановилась перед дверью, продолжая слушать. Из-за двери доносился незнакомый голос, глубокий и низкий. Голос ей понравился. После развода ее не оставляло чувство одиночества; как-никак ей шел уже двадцать восьмой год. Репортер светской хроники как-то писал, что, если ему случается встретить Кэтрин на залитой солнцем Шербрук, он всегда считает, что этот день будет удачным. Но сама Кэтрин вовсе не была убеждена в своем обаянии и не верила, что кому-то по-настоящему нужна. Ее друзья замечали это, и их трогала робкая пытливость, иногда проскальзывавшая в ее манерах.

Кэтрин понравился смех незнакомца, но она тотчас испуганно одернула себя, именно потому, что почувствовала вдруг симпатию к этому человеку. Эту пугливость породил в ней опыт недолгой супружеской жизни со Стивом Лоусоном; боясь еще раз испытать растерянность и боль, которые в ней вызывала брезгливая отчужденность мужа, Кэтрин старалась скрывать свою пылкость от людей, которые ей нравились, и в их присутствии особенно следила за собой.

Когда Кэтрин наконец вошла в гостиную, робость была надежно прикрыта сдержанной приветливостью светской женщины. Она двигалась медленно, красивой, скользящей походкой, легко неся опущенные плечи. Поздоровавшись с Макэлпином, Кэтрин села и стала слушать.

С тех пор она каждый день сидела здесь и слушала. Отец, широкоплечий, с седой головой, похожей на отлитое из серебра ядро, расхаживал из угла в угол и говорил о всякой всячине, однако ни разу не высказал прямо своего мнения о том, что происходит в мире, и не спросил Макэлпина, что тот думает о вопросах, волнующих читателей «Сан».

Вместо этого они выясняли, что лучше: Оксфорд или Сорбонна, был ли в мире хоть однажды после падения Римской империи установлен настоящий порядок, потом вдруг перескакивали на латинских поэтов.

— Как вы относитесь к Петрарке, Макэлпин? Вам нравится Петрарка?

— Я больше люблю Горация.

— Вот как? В самом деле?

— Петрарка мне всегда казался несколько рассудочным.

— Так, так. Постойте-ка, Макэлпин, а Катулл? Хоть на Катулле-то мы с вами сойдемся?

— Отчего же. На Катулла я согласен — отвечал Макэлпин, и оба улыбались.

Кэтрин как-то заметила:

— А знаете, мистер Макэлпин, вы не очень-то похожи на преподавателя.

— В самом деле? — спросил он.

— Да, и как раз поэтому мне кажется, что вы, наверное, были очень хорошим преподавателем.

— Нет, — спокойно ответил он. — Преподавателя из меня не вышло.

— Ваши студенты едва ли так считали.

— Они-то нет, — улыбнулся Макэлпин, — мы были довольны друг другом, но я не ладил с начальством. Оно не одобряло моих методов.

— Профессура! — фыркнул мистер Карвер и сердито взмахнул зажатыми в кулак очками. — Уж я-то их знаю, Макэлпин. Насмотрелся в нашем университете. Их неодобрение делает вам честь.

Случалось, мистер Карвер молча сидел в сторонке и прислушивался к разговору молодых людей. Он заметил, что с Кэтрин Макэлпин разговаривает как-то иначе. О чем бы он ни говорил: об Уинстоне Черчилле, Объединенных Нациях, борьбе греческих партизан, — его голос звучал мягко и доверительно. Кэтрин слушала с увлечением, иногда перебивала каким-нибудь вопросом. Мистер Карвер уже много месяцев не видел дочь такой оживленной; его радовал ее повеселевший взгляд.

— Да, он умен, — заметил он как-то дочери после ухода Макэлпина, — и подчас остроумен. Как это он сказал о Черчилле: «От восемнадцатого века — синтаксис, от девятнадцатого — шляпа». Недурно. Дерзко и смешно. — Он помолчал. — Мне кажется, он хоть сейчас готов взяться за работу, если я решу его принять.

— А ты, конечно, решишь, — мягко вставила Кэтрин. — Может, и не сразу, но решишь.

Разговаривая о Макэлпине, они оба отметили его спокойную уверенность, которая, очевидно, выработалась у него за те годы, когда он терпеливо ждал подходящей работы. Но Кэтрин ни разу не обмолвилась о том, насколько понравился ей их новый знакомый, и о том, что слова его начинают приобретать для нее особый смысл, и о том, каким сильным, мужественным человеком он ей кажется.

Как гостеприимная хозяйка — ведь это был ее город, во всяком случае, этот их небольшой английский район, — Кэтрин пригласила Макэлпина в бар отеля «Ритц». После этого они часто заходили днем в маленькие бары и кафе, куда она не заглядывала уже много месяцев. Всю неделю стояла чудесная погода, мягкая, безветренная, снег еще не выпал, и в горах не видно было лыжников, а возле тротуара у Виндзорского вокзала все еще выстраивались старинные caléches. Они говорили только о газете, но, беседуя, шли под руку, и Кэтрин чувствовала, что без нее Монреаль потерял бы для ее спутника значительную долю своей привлекательности. Больше того, она видела, что для Макэлпина стало уже необходимостью делиться с ней своими планами, знать, одобряет ли она их. Скованная недоверчивостью, она на первых порах была с ним сдержанна. Но он, казалось, и в самом деле искал ее поддержки и под конец заставил-таки ее поверить, что дорожит ее мнением и сочувствием. Мало-помалу Кэтрин оттаяла. С каждым днем ее все больше охватывало радостное сознание, что она нужна, и она уже не подавляла в себе жгучего стремления заботиться, советовать, помогать. Они гуляли по улицам, и все в ней пело от счастья. Ее робость исчезла. Она оживленно обсуждала его планы, как свои собственные, а он молча слушал, ошеломленный ее душевной щедростью.

Она говорила, что ему надо бывать в клубах, видеться с редакторами, издателями, влиятельными журналистами. Намекнула, что он поступит неблагоразумно, если вздумает посещать вместе со своим другом Чаком Фоли ресторанчик «Шалэ», где собирается газетная братия определенного толка. Ее отец намеревался, в случае если они с Макэлпином придут к соглашению, послать его во Францию, Италию и Англию, чтобы он мог собственными глазами наблюдать жизнь этих стран. И Кэтрин рассказывала Макэлпину о Риме и Париже так, будто водила его по улицам европейских столиц, знакомя с ними. Потом она его предупредила, что отец бывает вспыльчив, и посоветовала, как с ним обходиться; если же трения возникнут, она поможет их устранить. Ему нужно будет снять квартиру в хорошем районе. Если он не возражает, она что-нибудь подыщет.

Ее пылкая заботливость растрогала Макэлпина; он был благодарен судьбе за то, что она столкнула его с этой красивой женщиной в ту пору ее жизни, когда, затаившись в себе, она ждала человека, способного оценить ее безудержную самоотверженность. Один раз, когда они гуляли в сумерках, Кэтрин поддалась желанию рассказать о себе. Впрочем, она лишь сказала, что ее брак был ошибкой: ей не следовало выходить замуж за Стива. Он очень пил, и прожили-то они всего три месяца.

— Вот оно что, — сказал он и вдруг понял, что всю эту неделю, говоря о всякой всячине, они, по сути дела, обсуждали одну-единственную тему — ее неудачное замужество.

— Это была не моя вина! — с жаром воскликнула она. — Я понимаю, на моем месте все так говорят. Но Хэвлоки с самого начала были на моей стороне.

— Кто это — Хэвлоки?

— Семья его дяди.

— Уж не Эрнест ли Хэвлок?

— Нет, то другие. Тоже живут в наших краях. Хэвлоков ведь не меньше, чем Карверов. А вы знакомы с Эрнестом Хэвлоком?

— Я знал его детей, Питера и Ирму… когда был мальчиком.

— Мне говорили, что они сейчас в Европе. А вы знаете, я почему-то рада, что у нас с вами чуть было не оказались общие знакомые.

— Правда?

Она кивнула, и он улыбнулся, глядя сверху вниз в ее лицо.

— Не хочу вводить вас в заблуждение, — сказал он. — Я не был у них другом дома. Просто, когда вы назвали фамилию, я вспомнил, что одно время с ними встречался. Вот и все.

— Ваши семьи жили по соседству?

— Я бы сказал иначе, — ответил он. — У моих родителей был маленький летний коттедж на краю того пляжа, где находился загородный дом Хэвлоков. Таких коттеджиков, как наш, там была уйма. Но вы ведь знаете, ребятишки знакомятся быстро. Неподалеку, на шоссе, был павильон с танцзалом, и все мы бегали туда. Нет, — добавил он с улыбкой, обращаясь скорее к себе, чем к ней, — не думаю, что Хэвлоки догадывались, какую роль они играли в моей жизни.

— Играли роль? Каким образом, Джим?

— Да как вам сказать? — он добродушно рассмеялся. — В детстве ведь бывает, что какое-нибудь имя или дом дают толчок для фантазии.

— Вам нравился их дом?

— Я никогда там не был, хотя однажды вечером чуть было не удостоился этой чести. — Он посмеивался с видом человека, намеренного рассказать что-то забавное. Первый важный шаг на жизненном пути. Это в четырнадцать-то лет! Наверное, я здорово это прочувствовал, иначе не запомнил бы все так подробно. Итак, в тот знаменательный день я с родителями шел по шоссе, которое проходило за коттеджами, и, помнится, нам пришлось сойти с асфальта, чтобы пропустить машину Хэвлоков. Питер, Ирма и их кузен Томми Портер из Бостона крикнули мне, что будут ждать меня в павильоне. Мне показалось, что мои родители были польщены. Отец мой человек веселый, разговорчивый, писал когда-то стихи. Он и сейчас еще старикан хоть куда… а мама умерла от рака, когда мне было шестнадцать лет. Отец тут же, на обочине, произнес целую речь, где восхвалял либеральные устремления мистера Хэвлока, с которым они, можно сказать, старые знакомые, потому что вот уже много лет встречаются каждый полдень, выходя одновременно — отец из почтового отделения, где он служит, а Хэвлок — из своего треста. Мне стало неприятно, потому что я любил старика, а этот Хэвлок даже не кивнул ему, сидя в своей огромной машине.

Он задумался, вспоминая, и Кэтрин ждала, что же он расскажет о своей семье, о своей юности. Его шутливый тон не обманул ее, она заметила, как потеплел его голос, когда он заговорил о родителях, и не сомневалась, что за напускным спокойствием прячется боль.

— Я тотчас же отправился в павильон, и спустя немного времени туда пришли Питер и Ирма с кузеном Томми; все они были одеты в шикарные спортивные куртки, и, пока мы околачивались в павильоне, я видел, что к дому Хэвлоков один за другим мчатся по шоссе большие автомобили. Вскоре Ирма сказала, что им пора домой. У них сегодня вечер; к ним приедут друзья из города. Кузен Томми спросил меня, приду ли я, и я ответил, что меня не приглашали; но он сказал, что и его не приглашали, что ж тут такого, мы ведь все здешние, и если я хороший парень, то не стану подводить компанию. Я отправился вместе с ними к дому Хэвлоков.

Он смущенно рассмеялся:

— Просто смешно помнить такие мелочи.

— Вовсе нет, продолжайте, — сказала Кэтрин.

— Мне кажется, дети так отчетливо запоминают подробности, потому что очень любят, чтобы все шло как надо, и малейшее отклонение застревает в их памяти.

Он опять негромко засмеялся и продолжил свой рассказ. Добравшись до усадьбы Хэвлоков, он проскользнул в ворота вслед за кузеном Томми. Впервые в жизни очутился он по ту сторону изгороди и увидел обширные зеленые газоны, фонтаны, огромный дом. Незнакомые ребята в английских спортивных костюмчиках выскочили им навстречу. Джим оробел и отошел назад.

— Я забыл вам сказать, — вставил он, — что у меня был щенок, спаниель, и я чувствовал себя уверенней оттого, что он скачет возле меня. Потом вышла миссис Хэвлок, полная дама с седыми прядями в волосах. Она посмотрела на меня, и я чуть не сгорел со стыда, потому что пришел в шортах, старом свитере и волосы у меня были всклокоченные. «Кто этот мальчик?» — спросила она, и ее сын Питер небрежно ответил: «Да это Джим Макэлпин, он живет на том конце пляжа». — «А», — произнесла она, и ни слова больше. Миссис Хэвлок не сказала, что меня никто не звал, но лицо у нее сделалось как каменное, и я весь сжался и подошел поближе к Томми. Когда она удалилась, я решил держаться независимо, чтобы ей стало ясно, если она будет наблюдать за нами из окна, что это Томми Портер нуждается в моем обществе.

Мальчики взяли крокетные молотки и принялись гонять шары. В сумерках Джим не заметил шара, и тот проскочил сквозь изгородь. Джим выбежал за ворота, перебросил шар назад, но сам не вернулся. Ему стало очень одиноко, и в то же время он был рад, что ушел со двора. Сейчас они заметят, что его нет. Томми или Питер вдруг вскрикнут: «Джим! Куда девался Джим? Э-эй, Джим!» — и выйдут за ворота посмотреть, нет ли его на шоссе.

Он понимал, что ребята могут хватиться его не сразу, и терпеливо ждал, а щенок прыгал тут же, виляя хвостом и заглядывая ему в лицо. Становилось все темнее. Там, где еще недавно одиноко помаргивала ранняя звездочка, теперь виднелось много звезд.

Судя по голосам, ребята направились к дому. Его никто не звал. Джим подумал, что они могут заметить его отсутствие, войдя в дом. Из-за озера поднималась луна, ее свет серебрил крышу, просачивался сквозь частую изгородь.

Джим лежал около изгороди и смотрел на освещенные окна. Луна поднялась выше, и на шоссе стало светло как днем. Щенок, прикорнувший рядом с хозяином, вдруг вскочил и с лаем забегал вокруг, потом бросился к ворогам. Вот он вернулся к мальчику, ткнулся носом ему в шею и снова побежал к воротам, стал царапаться, скулить. Яркий свет луны взбудоражил собаку. А в доме кто-то заиграл на пианино, там смеялись, пели хором песни, знакомые песни, Джим все их отлично знал.

Раздвинув планки изгороди, Джим смотрел на окна и все ждал. Он и забыл о щенке, как вдруг услышал, что тот царапает лапами изгородь совсем рядом; обнаружив дыру, песик сунул туда нос, потом и сам пролез на ту сторону и с громким лаем помчался к террасе.

«Назад, Тип, сюда!», — крикнул Джим, но тут же замолчал. Что, если кто-нибудь из здешних ребят узнает собаку по лаю и выйдет из дому? «Да ведь это собака Джима! Джим, наверно, за воротами. А мы-то думали, он тут, — закричат они, — пойдемте позовем его!»

Открылась дверь, луч света перерезал газон, сердце мальчика бешено заколотилось. Лакей крикнул: «Пшел вон отсюда, слышишь ты, пшел вон!» Щенок с визгом бросился к изгороди и, чуть не застряв в лазейке, прыгнул прямо в руки Джиму. Тот крепко прижал его к груди, а сам все смотрел и смотрел на дом Хэвлоков. Потом он, не выпуская из рук щенка, вскочил на ноги и бросился прочь от высокой темной изгороди. Он что было духу бежал по шоссе, и ему казалось, что его башмаки выстукивают по асфальту слова: «Кто этот мальчик? Кто этот мальчик?» Потом он остановился перевести дыхание, сжав кулаки, оглянулся на темневшую в ночной мгле изгородь, сквозь щели которой просачивался свет, и с яростью прошептал: «Ну погодите. Погодите».

Макэлпин помолчал и снова засмеялся. Кэтрин неприятно поразили его беззаботный смех и столь непринужденная откровенность. Сама она ни за что не решилась бы рассказать о себе подобную историю. Да и никто из ее знакомых не стал бы выставлять себя в таком свете. Мальчуган по ту сторону забора! Он так уверен в себе, что даже тень снобизма не закрадывается в его душу, ведь он добился цели, будет работать в «Сан», так отчего не посмеяться, вспоминая первые шаги? Кэтрин понимала, что его откровенность подсказана желанием сблизиться с ней, точно так же, как и движение руки, притянувшей ее поближе. Она чувствовала, что нужна ему, нужна уже сейчас, что только с ней осуществит он свои сокровенные стремления, и сердце ее наполняли радость, гордость и тихое умиротворение.

— Приходите к нам сегодня обедать, ладно, Джим? — вдруг сказала она.

— Сегодня?

— Папа тоже будет рад, я знаю.

— Я непременно приду, — пообещал он.

За оживленной, дружеской беседой обед прошел очень непринужденно. Никто не торопился вставать из-за стола.

— Давайте встретимся завтра в полдень, Джим, и вместе перекусим, — сказал мистер Карвер, прощаясь с Макэлпином. — Я хочу о вас поговорить с нашим главным редактором мистером Хортоном.

— Он тебе нравится, правда? — спросил он у дочери после ухода Макэлпина.

— Да, очень нравится. Он интересный человек.

— Имей в виду, что у него ни гроша за душой.

— Он ведь не бизнесмен.

— И тем не менее остановился в «Ритце». Красивый жест. Сжег за собой мосты.

— Мне и это в нем нравится. А тебе?

— Пусть его, меня это не тревожит.

— Тревожит что-то другое?

— Да, Кэтрин.

— О! А мне казалось, ты от него в восторге.

— Ну, разумеется, в восторге, но, милая моя, у меня все-таки газета. И эта его особенность — ты ее тоже заметила — это непоколебимая убежденность в правильности своих суждений…

— Да, в нем это есть.

— Это не просто самоуверенность. Он убежден, что мир таков, каким ему представляется.

— Но это же хорошо, это так редко встречается, — не сдавалась Кэтрин.

— Знаю, что редко. И знаю, что хорошо, — согласился он. — Мне это тоже нравится. Но у меня газета. Когда я поручаю новому сотруднику колонку, мне небезынтересно знать, не поставит ли он меня когда-нибудь в затруднительное положение. Такие вещи нужно принимать в расчет.

— Ах как мы благоразумны! — засмеялась Кэтрин. — Но меня не проведешь. Я вижу, что он пришелся тебе по вкусу.

— Не спорю, — ответил отец. — Но хочу сперва удостовериться, что не выпускаю из бутылки джинна.

 

Глава вторая

На следующий вечер, в одиннадцать часов Макэлпин должен был встретиться с Кэтрин на радиостудии. Кэтрин выступала в организованной Молодежной Лигой передаче с призывом собрать средства в помощь увечным детям. Времени оставалось еще порядочно, и Макэлпин решил выпить по коктейлю с Чаком Фоли. Хотя война разлучила их и жили они в разных городах, Фоли по-прежнему оставался самым близким его другом. Много лет назад Фоли работал в рекламном бюро, мечтал стать поэтом и даже выпустил тоненький сборник сентиментальных стихов. Но потом он устроился главным бухгалтером в одном монреальском агентстве, забросил поэзию, редко виделся с товарищами по колледжу, а жене, которая жила в другом городе, пересылал деньги во почте, чтобы она оставила его в покое. И все же Фоли никогда не забывал о Джиме и старался его опекать. У Макэлпина еще до того, как он начал преподавать в университете, выдалась однажды очень тяжелая зима, когда, оставшись без гроша, он по уши увяз в долгах и мерз в холодном весеннем пальтишке. Тогда никто из его приятелей, кроме Фоли, не заметил, что ему холодно и голодно. Преуспевавший в ту пору Чак Фоли объявил однажды, что хочет купить новое пальто, а старое, вполне хорошее и дорогое, отнес Макэлпину, уверив приятеля, что ему самому оно не нужно. Об этом пальто Макэлпин никогда не забывал.

Дожидаясь звонка Фоли в вестибюле гостиницы, Макэлпин от нечего делать принялся болтать по-французски с портье.

Из лифта вышел крупный краснолицый мужчина в каракулевой шапке.

— Да ведь это Макэлпин! — неожиданно воскликнул он. — А Фоли не сказал мне, что вы тут. Что поделываете?

— Что я поделываю? — самым сердечным тоном отозвался Макэлпин, который понятия не имел, что это за тип. — Я размышляю, почему упомянутый Фоли не рассказал мне о вашей шапке. Вид у вас колоритный.

— Да, если человек в состоянии купить такую шапку, — отозвался незнакомец, — значит, он встал на ноги. — И, покосившись на строгий костюм Макэлпина, прибавил: — А вот выглядеть как Трумэн может всякий.

Он загоготал, потом взял Макэлпина за плечо и доверительно осведомился о его успехах у француженок. Впрочем, заметил он, рано или поздно Макэлпин оценит преимущество соотечественниц перед француженками. Хотя, добавил он, пока они в новинку, отчего бы и не пофорсить. Когда телефонистка крикнула: «Вас вызывают, мистер Макэлпин. Будете разговаривать?», — его собеседник проводил его до кабинки, пожал руку и, сказав: «Вот спросите у Фоли», — удалился.

— Мне велено кое-что спросить у тебя, Чак, — сказал Макэлпин. — Это верно, что француженки быстро приедаются?

— А кто на меня ссылается?

— Здоровенный детина, не помню его фамилию. Он носит меховую шапку.

— Никогда в жизни не откровенничал с людьми в меховых шапках, — высокомерно ответил Фоли. — Как продвигаются переговоры с великим издателем?

— Отлично. Расскажи-ка мне о дочери великого издателя. Что собой представлял ее муж?

— Ничего особенного, симпатичный пьянчужка… его фирма торгует кожаными изделиями.

— А почему они разошлись?

— Убей, не знаю. Может, ему опротивела торговля.

— Дальше, Чак.

— А может быть, мисс Кэтрин оказалась ведьмой. Или бедняга женился, а проснувшись наутро, схватился за голову. Кому охота жениться? Так где мы встретимся? Там, где вчера, в «Монт-Роял»?

— Да, у входа с Пил-стрит.

— Я, возможно, приду не один. Пока не знаю точно, но может быть.

— А с кем?

— С одной девочкой из нашей конторы. Мы с ней ходим иногда в кафе. Она славная.

— Но меня будет ждать Кэтрин.

— При чем тут Кэтрин? — удивился Фоли. — Неужели тебе не хочется увидеть девушку, свежую, как маргаритка? Что за вздор! Тебя же не убудет оттого, что ты посидишь с ней за одним столиком. Цветок так и останется для нас цветком, мы даже будем верить, что роса еще не обсохла. Жду тебя через двадцать минут. О’кэй, сынок?

— Я приду, — сказал Макэлпин, в глубине души надеясь, что девушка не явится.

Начал падать снег, и все вокруг погрузилось в обманчивый сонный покой. Взглянув вверх на легкие пушистые хлопья, Макэлпин подумал, уж не вернуться ли ему за галошами. С Шербрук-стрит он свернул на Пил. Было не холоднее чем днем, но падающие хлопья снега густо прочертили освещенное пространство перед входом в отель. К этому часу такси обычно уезжали к вокзалу, улицы пустели. Пользуясь передышкой, швейцар вышел постоять на тротуар. На противоположной стороне улицы из открытых на верхнем этаже окон «Самовара» долетали звуки цыганской музыки и жалобы контральто, потом послышались негромкие аплодисменты. Став возле дверей отеля, чтобы укрыться от снега, Макэлпин рассеянно поглядывал через дорогу на распахнутые окна ночного клуба и подумал, что надо бы пригласить Кэтрин сходить куда-нибудь потанцевать.

Из ночного клуба напротив вышла тоненькая девушка в черном платьице с короткими рукавами, остановилась, окруженная роем снежинок, и замахала рукой двум смуглым мужчинам, которые стояли в нескольких шагах от Макэлпина. Они поманили ее, и она перебежала через дорогу, оставляя на снегу следы; мужчины принялись смеяться и балагурить, один взял девушку за голую руку выше локтя. Она была прехорошенькая, и Макэлпину стало досадно, что этим шалопаям достаточно ее поманить. Потом она вернулась к ночному клубу, а мужчины смотрели ей вслед. «Вот и все дела, — сказал один и с сальным смешком прищелкнул пальцами, — и собой недурненькая. Ты бы сразу сказал, чего тебе нужно». Макэлпин подслушивал, будто уличный мальчишка, и все больше закипал. Нет, это ни в какие ворота не лезет. Неужели эти двое не могли хотя бы сами перейти через дорогу? Хамы. Такой красивой тоненькой девушке и знать бы их не следовало. Чушь какая-то творится.

Обычно он не обращал особого внимания на то, что происходит на улице. Но в этот снежный вечер что-то изменилось. Может быть, его привлекала белизна освещенных улиц. Как бы там ни было, вместо того, чтобы войти в холл, купить номер «Нейшн» и заняться чтением, он остался здесь. К отелю подъехало такси, оставив на запорошенной снегом мостовой две черные колеи. Пассажир, французский патер из Квебек-сити вышел сам и галантно помог выбраться пожилой даме, своей сестре. Изящным жестом он вручил шоферу скромные чаевые.

Показался Фоли в роскошном верблюжьем пальто и коричневой шляпе. С ним рядом шла девушка, одетая в дешевое пальтецо, из тех, что напоминают фасоном и цветом полушинели военного образца. Девушка была без шляпы, и снежинки таяли на ее волосах. Эти ничем не прикрытые светлые волосы с пробором посредине делали ее похожей на девочку.

— Здорово, Джим, — сказал Фоли. — Это Пегги Сандерсон.

Девушка протянула руку, и по ее улыбке Макэлпин понял, что она слышала о нем.

— Здравствуйте, — сказал он, пожимая ей руку.

Он взглянул на Фоли и остолбенел. Этот сонный скептик, рыжий, веснушчатый, очкастый, выглядел сейчас так, будто только что хватил, по крайней мере, тройную порцию. К тому же он, кажется, еще ожидал, что и Макэлпин должен прийти в такое же восторженное состояние. А ведь эта мисс Сандерсон даже не его девушка.

— Пегги с нами выпьет, — сообщил Фоли. — Но ей не хочется идти в отель. Махнем куда-нибудь на Сент-Катрин. В «Динти Мур», к примеру. Как вы, Пегги?

— Ну что ж, — ответила она.

Женщины, которые встречались им на улице Сент-Катрин, уже надели ботики и зимние ботинки; снег шел все сильнее.

— У вас не намокнут волосы? — спросил Макэлпин.

— Я всегда хожу без шляпы, — ответила девушка.

Она была маленькая, едва ему по плечо. Рядом с Кэтрин она бы показалась совсем простенькой, да и вряд ли стремилась выглядеть элегантной. Вполне возможно, что свое пальтишко с пояском она носила и весной, и осенью, и зимой. И все же Фоли правильно описал ее. Макэлпин тоже заметил ее тихую безмятежность, по-детски миловидное, но не инфантильное личико.

В «Динти Мур» они устроились поближе к бару. Мужчины сняли пальто, а мисс Сандерсон только расстегнула свое.

— Мне скоро нужно уходить, — пояснила она. — Я выпью только стакан пива. Замечательная штука пиво, особенно если нельзя долго засиживаться за столом.

Она улыбнулась, и капли растаявшего снега сверкнули в ее светлых волосах.

— Я слышала, что вы историк, мистер Макэлпин, — приветливо проговорила Пегги, обращаясь к Джиму.

— Да, мне приходилось заниматься этим предметом.

— Историей?

— Вот именно.

— Мне кажется, Чак тоже занимается этим предметом, да и я… Наверно, мы все историки.

— Что вы имеете в виду?

— Мы все ведь как-то судим о том., что происходит вокруг нас.

— Ну все это не так просто, мисс Сандерсон.

— В самом деле?

— Конечно. Видите ли, прежде всего история — предмет философский.

— Расскажите, что с нами будет, мистер Макэлпин.

— Когда?

— Через несколько лет.

— Легонькую же задали вы мне задачу!

— А вы разве не создали на этот счет какой-нибудь теории, как все ученые?

— Там, где речь идет о людях, — ответил Макэлпин, — ничего нельзя сказать заранее.

— Вот это-то и хорошо, — произнесла она серьезно.

— Не поддавайся на удочку, Джим, — вмешался Фоли. — Пегги тоже кончала колледж. Кстати, вы с ней учились в одном университете.

— Я и не думала его разыгрывать, — сказала Пегги.

— Ну конечно, — подтвердил Макэлпин.

Но в глубине души он догадывался, что Пегги не принимает его всерьез, и был бы не прочь разубедить ее, если бы знал, как это сделать, чтобы не создавалось впечатление, будто он оправдывается. В тот момент, когда она поставила стакан и, улыбаясь, взглянула на Фоли, Макэлпин понял вдруг, в чем ее прелесть. Выражение ее глаз, спокойное и ясное лицо и даже эта мягкая безмятежность не порознь, а сливаясь делали ее трогательно-милой и невинной, и Макэлпин гордился тем, что только он один знает это.

У девушки из кармана торчала какая-то зеленая книжица. Макэлпин потянулся и, не перебивая ее разговора с Фоли, вынул брошюрку, которая оказалась обзором негритянской литературы.

— Среди этих негритянских писателей есть недурные, — заметил он.

— Они знакомы вам, мистер Макэлпин?

— Более или менее. Читал некоторые рассказы и кое-что из стихов. У них и поэты есть неплохие.

— По-моему, да. Вам они нравятся, Чак?

— Еще бы, — отозвался тот, но его голос изменился, он звучал чуть суше. — Кому же они не нравятся? — добавил он небрежно.

— Кое-кому не нравятся, — рассеянно проронила Пегги, взяв у Макэлпина брошюру и вставая. — Мне пора. Серьезно.

— Выпейте еще стаканчик, Пегги, — взмолился Фоли. — Куда вам спешить в одиннадцатом часу?

— Нет, я правда спешу, и мне не хочется опаздывать. Помните, я сразу вам сказала, что выпью только один стакан.

— Останьтесь, Пегги, — попросил и Макэлпин, да так жалобно, что губы девушки дрогнули в улыбке. Они принялись в два голоса ее упрашивать, а Пегги, не вступая в спор, продолжала застегивать пальто.

— До завтра, Чак, — сказала она.

— Вы сюда еще придете? — спросил Макэлпин.

— Разумеется, — ответила она. — Каждый день в полпятого я напрашиваюсь к Чаку на чашку кофе. Ну пока. — Она взглянула на часы над баром и быстро вышла.

— Куда это она? — спросил Макэлпин.

— Наверно, на свидание.

— У нее кто-то есть?

— Она всюду бывает с одним малым по имени Генри Джексон. Он художник, рисует для рекламы. По-моему, немного чокнутый. Но я знаю, что сейчас его нет в городе.

— Так с кем же у нее свидание в такую позднь?

— Мне-то откуда знать? — усмехнулся Фоли, и Макэлпин добавил:

— Я ведь просто так спрашиваю.

Его и впрямь задело, что девушка ушла одна, ясно дав им понять, что не нуждается в провожатых. А ведь он знал теперь, как она трогательна и невинна и как необходимо ее оберегать, только незачем было объяснять все это Фоли.

— Вот послушай-ка, Джим, — начал Фоли. — Что особенного она тут сказала? Ничего. Но это не играет роли. Другая на ее месте старалась бы показать нам, какая она умная и образованная. Пегги это не нужно. Что за девушка, Джим! Я при ней молодею.

— Тебе бы встретить ее пораньше, — сказал Макэлпин.

— Увы. Она устроилась к нам в агентство машинисткой, и я сразу ее заметил. В ней ведь шика нет, верно? Обратил внимание? Но столько женственности. Совсем неважно, во что она там одета. Мне кажется, у нас ее все любят. Едва она войдет, начинают сиять. А мы ведь знаешь, народ прожженный, тертый. И отчего так? Сам не пойму. Наверно, приятно снова почувствовать себя молодым. Наш сердцеед Фред Лалли за ней ударяет. Мы предложили ему крупное пари, что он останется с носом.

— Зачем же вы ее так унижаете?

— Хотим его проучить.

— Но ведь вы тем самым толкаете к нему эту девушку.

— Пусть попробует толкнется, она его так отошьет.

— Чак, ты влюблен в нее?

— Не говори глупостей. На этих делах я давно поставил крест. Просто мне с ней приятно, вот и все.

Еще никогда за все время своей дружбы они не чувствовали, что так близки друг другу. Допив коктейль, они оделись и вышли. Снег все падал, он устлал пушистым слоем землю, выбелил пальто и шляпы прохожих. Ровный белый покров снега на мостовой спрятал следы девушки, и нельзя было догадаться, в какую сторону она пошла.

— А ведь будет метель, — сказал Фоли.

— Самая настоящая, — кивнул Макэлпин. — Ты заметил, у Пегги нет ботиков. Только легкие туфельки. По такому снегу…

Чуть заметно улыбаясь, Фоли спросил:

— А ведь я был прав, а, Джим?

— Необычная девушка… Мне кажется, я тебя понимаю.

— Я знал, что ты поймешь, — сказал Фоли.

На улице они некоторое время постояли у входа, не спеша расстаться с радостным и ясным впечатлением, связавшим их в этот вечер. Вскоре у обоих на полях шляп забелели снеговые венчики.

— Боже мой, опоздал! — спохватился Макэлпин. — Вот ужас-то!

— Это же в двух шагах, Джим.

— Ты не пойдешь со мной?

— Нет, я сейчас отправляюсь в «Клуб трепачей».

— Куда, куда?

— В ресторан «Шалэ», это внизу, возле Дорчестер, — с усмешкой пояснил Фоли. — Там я пью всерьез. Пока, Джим.

— До завтра, — сказал Макэлпин и торопливо направился в студию.

«Что за непростительная рассеянность», — досадовал он на себя, пока лифт неторопливо тащился на третий этаж. Украдкой заглянув в дверь большой студии, он увидел, что опоздал. Оркестранты уже укладывали инструменты. Несколько музыкантов и трое членов Молодежной Лиги разговаривали с Кэтрин. Она стояла, накинув на плечи шубу, в высокой бобровой шапочке и из-за этого казалась выше всех в студии. Белобрысый режиссер в зеленой рубашке и ботинках на каблуках вылез из своей кабины, чтобы поздравить Кэтрин с удачным выступлением. «Расскажу ей об этой странной девушке, — решил про себя Макэлпин, в некотором смущении останавливаясь на пороге, — и о Фоли, о том, как он ею очарован. Ей, верно, будет интересно». Потом Кэтрин увидела его, и он прочел в ее глазах обиду.

 

Глава третья

— Джим, посидите. Я сию минуту, — проговорила Кэтрин своим ясным, отчетливым голосом. Но она не спешила. Макэлпин понял, что она нарочно заставляет его ждать. Он сел за стол около двери, взял из пачки несколько листков бумаги, вынул карандаш и начал рисовать.

— Бога ради, извините, Кэтрин, — сказал он, вскакивая с виноватым видом ей навстречу. — Как прошла передача?

— Меня пытаются уверить, что я произнесла чрезвычайно сильную и зажигательную речь. Что это? — Она увидела рисунок. — Кого вы тут изобразили? Да ведь это я! Как хорошо! Можно, я покажу всем?

— Не надо.

— Как хотите, но я все равно его забираю. Надпишите мне его, Джим.

Он улыбнулся и написал: «Мадам Радио».

— Годится?

— В самую точку. — Кэтрин спрятала рисунок в сумочку. — Ну пойдемте. Этот коротышка режиссер — престранное создание. Мне кажется, на радио все с причудами. Слишком долго варятся в собственном соку. Замариновались.

— Вернее, законсервировались.

— Вот именно. Я чувствовала, что здесь какое-то другое слово.

В лифте она сказала:

— А отчего вы опоздали, Джим?

— Я был с Фоли. Мы заболтались, и время прошло незаметно.

Они вышли на улицу.

Снега намело уже по щиколотку.

— Боже мой, Джим, как чудесно! — воскликнула Кэтрин. — Больше всего люблю зиму. В такую погоду, как сейчас, хочется в горы, хочется ходить на лыжах. Вы ходите на лыжах, Джим? Очень досадно, если нет. Кстати, вы мне так и не сказали, где же это вы засиделись с Фоли?

— Здесь, напротив. Мы пили коктейль, — ответил он.

— Здесь, напротив, — повторила Кэтрин. — Он был так занимателен?

— Чак интересный собеседник, когда в настроении.

— Я прекрасно знаю, что такое Фоли. Вы скажете, я его не люблю, потому что он был приятелем моего мужа? Но объясните мне, Джим, почему он проводит все время в обществе боксеров, пьяниц и каких-то темных личностей? Ведь это позерство, комедия. Я знакома с людьми, с которыми он учился в школе, прекрасно знаю, к какому обществу он принадлежит. Неужели он дуется на людей своего круга потому, что не поладил с женой?

— Не знаю. Надо будет у него спросить. А вот то, что он доброжелателен к людям, — знаю.

Он шел, наклонив голову, чтобы снег не залетал в лицо, и взгляд его упал на красивые кожаные ботинки Кэтрин.

— Вот хорошо, что вы надели теплые ботинки, Кэтрин, — сказал он. — Девушка в легких туфельках, наверное, промочила бы ноги, не успев даже улицу перейти. Как вы считаете?

— Должно быть. Почему вы об этом спросили?

— Просто так.

— Вам не хочется говорить о Фоли?

— Нет, почему же.

— Тогда расскажите мне, о чем вы с ним так долго беседовали?

— Не думаю, что это расположит вас к нему. — Макэлпина сердило, что Кэтрин не одобряет его дружбу с Фоли.

— Я вам еще раз повторяю, Джим, не тратьте попусту время на этого человека. В нашем городе дружба с Фоли не принесет вам пользы.

— В самом деле?

Его сдержанный, суховатый тон напугал и обескуражил Кэтрин. «Что я на него так напустилась? — упрекнула она себя. — У меня и в мыслях не было им командовать». Они шли по снегу рядом, взявшись под руки, но между ними был полный разлад. Оба понимали, что наступил момент, когда уже нельзя оставаться просто добрыми друзьями. Им придется узнать друг друга с новой стороны, каждый должен будет выяснить, чего можно ждать от другого. «Она, пожалуй, мне и вовсе запретит встречаться с Фоли, — думал он. — Разве я не имею права дружить с кем мне угодно? Я как знал, что ей нельзя рассказать о той девушке».

А Кэтрин, спрятав в поднятый воротник шубки лицо, с болью чувствовала, как возвращается унизительное прошлое. Что с ней будет, если, заглянув в лицо Джиму, она наткнется на отпор, прочтет в его глазах то выражение, которое встречала в глазах мужа?

— Стоит ли портить себе настроение из-за Фоли, когда вокруг такая прелесть, верно, Джим? — заговорила Кэтрин.

— Мне кажется, я мог бы до утра ходить по улицам, — ответил он.

— Волшебная ночь.

Тут, поскользнувшись, Кэтрин чуть не упала. Макэлпин подхватил ее, они засмеялись, и в то же мгновение им снова стало хорошо и легко друг с другом.

В доме, где жила Кэтрин, было множество входных дверей, расположенных в углублениях, похожих на ниши. Когда они вошли в одну из этих полутемных ниш, Макэлпин спросил:

— Можно к вам подняться, Кэтрин?

— В другой раз, Джим.

— Ну вот… — сказал он нерешительно.

— Ну вот… — тихо повторила она.

Свет фонаря, падая сбоку, освещал ее запрокинутое лицо; потом Кэтрин отвела голову, и черты ее лица стали мягче. Она расстегнула шубку, полы, собравшись складками, распахнулись, свет падал теперь ей на грудь, а там, где черное платье туго стягивал пояс, была тень. Кэтрин ждала, подняв лицо и глядя снизу вверх на Джима.

— Мне весь вечер вспоминался наш сегодняшний разговор, — сказала она. — Знаете что интересно? Мне никак не удавалось отделить свои слова от ваших. Так и не вспомнила, что говорила я, что — вы, а все вперемежку. У нас с вами, наверно, родство душ. Это приятно. Приятно и ново… — Она запнулась.

— Я понимаю, — сказал он. — Когда я шел к вам в студию, что-то похожее происходило и со мной.

Он привлек ее к себе и поцеловал. Но объятие не было крепким, а поцелуй — горячим и страстным. Когда он отпустил ее, Кэтрин не шелохнулась. Она ждала, смущенная и встревоженная. «Он тогда обиделся. Я это сразу почувствовала. Осадок, наверно, остался. Все дело только в этом, — убеждала она себя. — Он не такой, как Стив. Его действительно влечет ко мне». Она подняла голову, но так нерешительно, что Макэлпин догадался о ее смятении; догадался и все же не обнял ее, опасаясь, как бы она не узнала, что в этот миг его сердце не с нею, да и мысли бродят где-то далеко и заняты чем-то другим. Он подумал, что ничего такого не было бы, если бы он рассказал Кэтрин о той девушке.

— Как хорошо все, верно? — смущенно выговорил он.

— Да, Джим, все хорошо, — Кэтрин еще продолжала ждать.

— Завтрашний ленч, конечно, многое решит.

— Все будет отлично, Джим.

— Не сомневаюсь.

— Что ж, доброй ночи, Джим.

— Доброй ночи, Кэтрин.

— Позвоните мне завтра, — сказала она и торопливо отвернулась.

 

Глава четвертая

Подхваченные вихрем струйки снега резво кружились над крышами старомодных, приземистых, сложенных из серого камня зданий, когда Макэлпин и Карвер, покинув «Канадский клуб», шагали по Сент-Джеймс-стрит рядом с деятелями мира бизнеса, возвращающимися после ленча в свои конторы. Поддерживая друг друга под руку, Макэлпин и его спутник то и дело обменивались заботливыми восклицаниями.

— Осторожно, мистер Карвер, — говорил Макэлпин, когда встречное такси вдруг занесло на снегу.

А через несколько шагов мистер Карвер предупреждал:

— Куда вы, Джим, там же сугроб.

В промежутках между этими полными дружеской теплоты репликами мистер Карвер объяснял Макэлпину, почему главный редактор Дж. К. Хортон возражает против его сотрудничества в газете.

— Понимаете ли, Джим, раз есть главный редактор, необходимо соблюдать хотя бы видимость того, что его мнение что-то значит, — сказал он.

В ту же минуту они оба, как по команде, пригнули головы, защищая лица от ветра.

— Да, конечно… — пробормотал Макэлпин. В первое мгновение ему не удалось скрыть охватившую его тревогу. Но потом у него вдруг возникла уверенность, что мистер Карвер на его стороне. — Если на то пошло, мистеру Хортону и положено быть осторожным, — добавил он. — Я рассчитываю только на вашу благожелательность, мистер Карвер.

— А она вам обеспечена, — подтвердил мистер Карвер.

Ему льстило, что Макэлпин на него рассчитывает. Он привык проявлять отеческую заботу о попавших в беду служащих. Уже не раз ему приходилось навещать жену какого-нибудь репортера — игрока или пьяницы — и убеждать ее положиться во всем на него. И мистер Карвер неизменно уберегал от бед семейные очаги игроков и алкоголиков. Заключив соглашение с раскаявшимся репортером и его женой, он распоряжался выплатить незадачливому сотруднику аванс, с тем чтобы постепенно погасить задолженность еженедельными удержаниями из гонорара. Но к Макэлпину у него было совсем другое отношение, и он должен был убедиться, что тот его не подведет.

— Не принимайте близко к сердцу то, что я вам говорил о Хортоне, — сказал он.

— Я так и делаю, мистер Карвер.

— Отмахнуться от него нельзя. Его надо разубедить.

— Понятно. А что он, собственно, против меня имеет?

— Ровно ничего, Джим. Но вы должны понять, что за человек наш Дж. К. Представьте себе этакого носатого верзилу, не очень отесанного, однако из тех, кому палец в рот не клади. Он прочел вашу статью в «Атлантик мансли». А надо вам сказать, что он считает себя публицистом, человеком, формирующим общественное мнение. С этой меркой он и к вам подходит.

— Ах вот что.

— В каком-то смысле Хортон просто ограниченный делец старой формации, — мягко улыбаясь, пояснил мистер Карвер.

— Мне, очевидно, нужно будет побеседовать с мистером Хортоном.

— Ни в коем случае, Джим. Никаких контактов с практиками, которые не видят дальше своего носа. Если Хортон сам возьмет вас на работу, он будет вмешиваться во все и править каждый ваш столбец. Предоставьте дело мне, — закончил мистер Карвер. — Я попробую провернуть его иным путем.

Разрумянившись от ветра и мороза, они подходили к зданию, где помещалась «Сан». Это был серый четырехэтажный каменный дом, построенный в стиле прошлого века. Слева от входа красовалась большая медная табличка. Карверы вот уже полсотни лет издавали в этом доме свою газету. Он не отличался импозантностью и мало напоминал современные издательские комбинаты, но «Сан» была одной из самых влиятельных газет в стране. Конечно, газеты на французском языке превышали ее тиражом — Монреаль как-никак город французский, да и по сравнению с «Ивнинг мейл» подписчиков у «Сан» было поменьше, зато уж их подписчики не чета тем, кто получает «Ивнинг мейл». «Сан» выписывает каждый, кто прочно устроился в городе. Это единственная монреальская газета, которую читают по всей стране, единственная, материалы которой широко цитируюся в финансовых кругах, в университетах и на страницах других газет. Здесь не платят больших гонораров. Комиксам отведена всего одна страница. Международная политика — конек этой газеты. «Сан» печатает корреспонденции из «Нью-Йорк тайме». Монреальские журналисты, которые ищут выгодных мест в других городах, рады, если могут сказать о себе, что работали в «Сан» у Карвера. «Сан» и Карвер неотделимы, нельзя упомянуть название газеты, не вспомнив тут же Карвера и его либеральные передовицы.

Мистеру Карверу захотелось показать Макэлпину новые печатные машины, и они полчаса ходили по типографии, разговаривая с техниками и наборщиками. Макэлпин вдруг почувствовал, что ему нравится этот человек, чьи глаза сейчас так и светились восторгом и гордостью. И мистер Карвер, уловив это на лету, принялся уверять Макэлпина, что мог бы сам работать на печатных станках и даже на линотипах.

— И продавать на улицах газеты? — сказал Макэлпин.

— Вот именно, вот именно! — ликовал мистер Карвер.

Газета была его жизнью. Он стремился привить ей независимые традиции «Манчестер гардиан» или «Нью-Йорк тайме». Считая, что мир переживает кризис философской мысли, он видел единственный выход в том, чтобы разъяснить человечеству, погрязшему в трясине стандартизованных идей, как необходима ему независимость суждений. Любопытно, говорил он, что не кто иной, как Макэлпин, пробудил в нем издавна назревавшее желание поделиться с кем-нибудь этими сокровенными мыслями. При этом он не забывал улыбаться каждому проходившему мимо рабочему и каждого называл по имени.

Когда же они вошли в редакцию и двинулись вдоль длинного ряда столов, за которыми сидели репортеры, и вокруг большого круглого стола заведующего репортажем, и мистер Карвер, улыбаясь, здоровался с каждым сотрудником и репортером, и каждый из них говорил: «Здравствуйте, сэр. А снег-то все еще идет, сэр?», — их шествие стало похоже на инспекторский обход.

Только один репортер, сидевший за столом возле окна, толстый молодой человек с курчавыми каштановыми волосами, не сказал ни слова и сердито насупился, встретив приветливый взгляд мистера Карвера. Макэлпин отнес это на свой счет, решив, что уже встречался где-то с этим репортером и не понравился ему.

— Я должен перед вами извиниться, Джим, — сказал мистер Карвер, когда они с Макэлпином снимали в его кабинете пальто.

— Извиниться? За что же?

— За поведение этого толстяка, Уолтерса. Я представляю себе, что не очень-то приятно смотреть, как мой служащий строит такие мины, но, видите ли, Джим, это относилось ко мне. — Мистер Карвер улыбался, но шея у него покраснела. У него всегда краснело не лицо, а шея. — Дурацкое положение, — заметил он, садясь и закидывая за голову руки. — Наверное, придется что-то предпринять. Вы знаете, что я соблюдал овощную диету?

— Нет, я об этом не слышал.

— Чертовски хорошая штука. Я похудел на двадцать пять фунтов. Так вот, — продолжал он со смущенным видом, что, впрочем, даже шло ему, — вы, очевидно, заметили, что наш молодой Уолтерс неповоротлив и толстоват. Я ему как-то порекомендовал свою диету. Он сбросил два фунта, а потом принялся меня дурачить. Приходя в редакцию, я каждый раз у него спрашивал, сколько он весит, а он называл вымышленные цифры. Однажды бес меня попутал рассказать об этом Хортону, и тот не придумал ничего умнее, как ежедневно взвешивать Уолтерса у нас в экспедиторской. Наверное, бедняга стал всеобщим посмешищем, и его жена в конце концов позвонила мне, и я распорядился, чтобы Хортон прекратил эту комедию. Так что вас пусть это не тревожит. — Он помолчал. — Знаете, Джим, я чувствую себя ответственным за то, что заманил вас в Монреаль.

— Я сам решил приехать.

— Но пока суд да дело, вы терпите ущерб. Что, если мы его возместим? Скажем, выплатим вам полтораста долларов авансом. Я выпишу их лично.

— В этом нет необходимости.

— Чудак вы, право. Ведь может выйти так, что вы еще полмесяца пробудете здесь без работы.

— Я могу подождать полмесяца.

— Но если вам понадобятся деньги, вы не постесняетесь взять у меня взаймы?

— Это я вам обещаю.

Макэлпину вдруг пришло в голову, что он так упорно отстаивает свою независимость, будто любой ценой решился доказать, что он совсем не то, что молодой Уолтерс.

— Прекрасно, — сказал мистер Карвер. — А относительно Хортона, пожалуйста, не думайте, что он отвергает все ваши идеи целиком. Хортон признает, что существует философия, пагубная для любого проявления личной инициативы. Возьмем кризис. Там, где человеку действительно предстоят серьезные испытания, Хортон…

— Тема моей статьи — не только человек и служба, — перебил Макэлпин.

— Конечно, нет. Но вы поняли, что Хортон не так уж прост? Его следует остерегаться.

— Служба — это всего лишь один аспект, — продолжал Макэлпин. — Мистер Хортон, очевидно, не уловил основного. Я пытаюсь доказать в своей статье, что в личной жизни человек имеет право на любой, пусть даже самый авантюрный, выбор, особенно в критических обстоятельствах. Вплоть до того, чтобы и на службу наплевать.

— Вот как… стало быть, полная независимость?

— Самое важное — не покориться обстоятельствам. Вы понимаете меня?

— Кажется, да.

Мистер Карвер задумался. Встретившись глазами, собеседники испытующе смотрели друг на друга. Улыбаясь так же загадочно, как мистер Карвер, Макэлпин спрашивал себя, кого же следует остерегаться: Хортона или этого столь дружелюбного на вид, умного и проницательного человека? Спору нет, Хортон — главный редактор, и очень важно расположить его к себе, развеять его сомнения. Но не служит ли он ширмой, за которой кроются сомнения самого мистера Карвера? Очень удобная ширма, она всегда под рукой. «Сейчас я поставлен на весы, — подумал Макэлпин, — совсем как молодой Уолтерс, которого Хортон взвешивал в угоду шефу». Его задумчивая улыбка встревожила мистера Карвера, тот смущенно кашлянул.

— Испытание критическими обстоятельствами, — проговорил он, и улыбка слегка покривила его губы. — Что ж, пожалуй, вы правы, Джим. Взять хоть Уолтерса. Своей угрюмой рожей он каждодневно испытывает мое терпение, а я не решаюсь что-либо предпринять. Ведь это слабость, верно? — он потер щеку, потом вдруг вынул карандаш и что-то записал в блокнот.

«Вот он сам же подтверждает, что я не ошибся, — подумал Джим, — скажет два слова Хортону, и уже к концу дня толстячка могут выставить. Он выйдет из редакции с уведомлением об увольнении в кармане, и, если снегопад не прекратится к тому времени, его следы исчезнут так же быстро, как исчезли вчера вечером на мостовой следы Пегги Сандерсон. Интересно, почему он вспомнил Пегги сейчас, впервые столкнувшись с этим новым для него миром унизительной зависимости? И отчего у него так скверно на сердце?»

— М-м-да, — мистер Карвер откашлялся и хмыкнул. — Если снег не утихнет, то и нашим новым снегоочистительным машинам предстоит небезынтересное испытание.

— Я думаю, к ночи утихнет, — рассеянно сказал Макэлпин.

— Первый сильный снегопад, — произнес мистер Карвер. — Все насквозь промерзло. — Он оживленно повернулся к Макэлпину. — Джим, вы занимались когда-нибудь подледным ловом?

— Только в детстве.

— Приятное занятие. Прямо на льду — хижинка. В печке трещит огонь. Можно пропустить стаканчик чего-нибудь покрепче… Хотите как-нибудь составить мне компанию?

— Как вам будет угодно.

— Поедем вдвоем. Наговоримся на покое, отдохнем как следует. — Его голос звучал просительно. — Так я ловлю вас на слове. — Немного помолчав, он добавил: — Теперь вы знаете, как обстоят дела у нас в редакции. Недельку можете передохнуть и ни о чем не беспокоиться. Вы встретитесь вечером с Кэтрин?

— Надеюсь.

— Я рад, что вы с ней подружились, Джим.

Мистер Карвер протянул ему руку.

Макэлпин вышел из кабинета и снова зашагал мимо столиков, возле которых сидели за пишущими машинками репортеры. Когда он проходил мимо Уолтерса, толстяк поднял глаза и, встретившись с ним взглядом, приветливо улыбнулся. Улыбка была дружеская, открытая, но Макэлпин отвел глаза. Ему было стыдно. Быстрыми сердитыми шагами он заторопился к двери.

Сперва он думал вернуться в гостиницу и написать несколько писем. Но когда такси приблизилось к углу Сент-Катрин и Друммонд, он с тоскливым ужасом представил себе, как будет томиться в своей комнате один-одинешенек, мучительно пытаясь уловить связь между мистером Карвером и человеком по имени Дж. К. Хортон, и решил выйти.

— Остановитесь здесь на углу, — сказал он шоферу.

И вот он стоит на перекрестке и сквозь падающие снежинки вглядывается в дверь ресторана, в котором, по словам Пегги Сандерсон, ее можно застать в этот час.

 

Глава пятая

Он не стоял бы здесь, если бы его так не расстроил тот злосчастный толстяк и возникшее после встречи с ним подозрение, что, ссылаясь на Хортона, мистер Карвер скрывает свои собственные колебания. Как бы там ни было, он очутился тут, и снег запорошил его плечи и белым нимбом лег на шляпу. Нежданно-негаданно в памяти всплыло воспоминание о том, как после получасового разговора с Пегги он и Фоли стояли на этом углу, переполненные тихим ощущением покоя. Он подумал, что именно так следовало бы ему чувствовать себя сейчас, после ленча с мистером Карвером. Потом ему вдруг стало ясно, почему он не рассказал Кэтрин о новом знакомстве. Тогда он еще не разобрался, какое чувство пробуждала в нем и в Фоли эта девушка, и не смог бы его описать. И все же интересно, откуда в ней это спокойствие и как ей удается передать его другим? Если просто от ребяческой неискушенности, это скоро пройдет, если же эта черта — свойство ее натуры, то Пегги всегда будет пробуждать в людях живое любопытство, желание побольше узнать о ней.

Не удивительно ли, что она так властно завладела его мыслями? Понравилась она ему? Он поспешил себя уверить, что дело совсем не в этом, что ничего, кроме праздного любопытства, эта и впрямь необычная девушка в нем не вызывает.

Рослый, краснолицый, ухмыляющийся полицейский в белых погонах и в белых перчатках с чарующей галантностью управлял уличным движением. Возле сугроба у обочины в нерешительности остановилась хорошенькая девушка. Помахав ей рукой, полицейский дунул в свисток, остановил поток запорошенных снегом автомобилей и сам перевел красотку через дорогу.

Потом из ресторана вышла Пегги Сандерсон. Она была все в том же пальтишке с поясом и без шляпы, как и накануне. Выждав немного, Джим перешел улицу и поравнялся с Пегги.

— Откуда вы, мистер Макэлпин?

— Я был на Сент-Джеймс-стрит. Устраивался на работу в «Сан» у Карвера.

— Правда? А я думала, вы преподаватель.

— Род моих занятий фактически не изменится. Нам с вами по дороге?

— Не знаю, — сказала Пегги. — Я просто гуляю, благо время есть. А вы идете куда-то по делу?

— Нет, какие у меня дела? Я свободен.

— Хочу дойти до Филлипс-сквер — это в нескольких кварталах — посмотреть на леопарда.

— В зоопарке?

— Нет, в универмаге. Это статуя. Хотите, пойдем вместе?

— Не взять ли нам такси, — сказал он, с сомнением поглядывая на ее галоши. — Вы промочите ноги, Пегги.

— На улице так хорошо. Приятнее пройтись. — Она внимательно смотрела на, него, чуть улыбаясь. — Вам действительно хочется пойти со мной?

— Конечно, — ответил он с жаром.

Непонятно, отчего с такой таинственной многозначительностью прозвучали ее простой вопрос и его ответ.

— Ну что ж, — сказала Пегги, — пойдем.

Она взяла его за руку и повела за собой, не замечая, что ему неловко. Какой-то старичок обернулся и, улыбаясь, посмотрел им вслед. Но Макэлпин не выпустил ее руки. Его радовало внезапное, почти чудесное освобождение от угнетавшего его весь день чувства беспомощности, смешанного с досадой на мистера Карвера.

В Монреале большая часть англичан знает друг друга, но Макэлпина не беспокоило, что кто-нибудь из знакомых может увидеть, как они с Пегги идут, взявшись за руки.

Стремясь что-нибудь о ней узнать, он заговорил об университете, где они оба учились, но разговор не клеился.

— Снег никогда не надоедает мне, — сказала Пегги. — В старости я, может быть, возненавижу зиму, и меня потянет на юг, но сейчас у меня все точно так же, как было в детстве. Помните, как вы радовались первому снегу?

— Мы ждали не снега, а льда, чтобы кататься на коньках. Снег нас мало тревожил.

— А по мне, вашего льда хоть бы не было. Он и сейчас мне ни к чему, — сказала Пегги. — Зато как чудесно проснуться утром и в первый раз увидеть снег на полях! Это как сигнал, который возвещает о наступлении зимнего безмолвия.

— В Монреале зимы снежные.

— Мне нравится здесь, — сказала Пегги. — Кажется, нигде мне не было так хорошо, как в этом городе. Он старинный и в то же время новый; к тому же это порт, здесь друг с другом общаются люди разных рас. По утрам меня слишком рано будит колокольный звон, но я чувствую себя здесь дома.

— Вы счастливица, Пегги. Есть люди, которые нигде не чувствуют себя дома.

— Мое счастье состоит лишь в том, что я умею замечать такие вещи.

Войдя в универмаг, они поднялись на четвертый этаж, где в стеклянном ящике стояла вырезанная из дерева статуя леопарда длиною около трех футов, изображавшая зверя в тот момент, когда он подобрался, готовясь к прыжку.

Пегги замерла, любуясь статуей, а Макэлпин, поглядывая на ее серьезное лицо и внимательные глаза, не, мог понять, почему это ее так захватило. Ее светлые влажные волосы поблескивали в свете люстры, и у Джима было такое чувство, будто он стоит рядом с ребенком, которого привел в отдел игрушек.

— Он кажется невероятно сильным и свирепым, правда? — сказала Пегги.

— Он действительно очень хорош, — согласился Макэлпин. — В нем ощущается этакая затаившаяся разрушительная сила. Как вы о нем узнали?

— Кто-то сказал. А вам тоже мерещится, что он вот-вот прыгнет? — шепнула Пегги. — Просто в дрожь бросает.

— Да, пожалуй, что-то такое есть, — ответил он, удивленный ее горячностью.

— В нем все, каждая мелочь выражает одну мысль. — Она говорила, не оборачиваясь к Макэлпину, завороженная дикой мощью кровожадного обитателя джунглей, ожидая его броска.

Макэлпин невольно взял ее за руку, чтобы оттащить в сторону, спасти. Она подняла голову.

— Если вы насмотрелись, то я сегодня собиралась поглядеть еще на одну вещь.

— Тоже статуя?

— Нет, старая церквушка прелестной архитектуры. Идемте вместе? Туда минут двадцать ходьбы.

— Охотно, — с готовностью согласился Макэлпин.

Они вышли на улицу. В свечении зимних сумерек снег казался голубым. Макэлпин не знал, куда идет, и не хотел знать, радуясь чувству беззаботности и покоя, так неожиданно пришедшему после тревог дня. На Филлипс-сквер, где в окнах всех контор горел свет, голубоватые зимние сумерки сгустились, потемнели. Перед статуей Эдуарда VII проносились подхваченные ветром снежинки, и плоская снежная корона венчала голову короля.

Небрежно перебрасываясь на ходу шутливыми фразами, они не торопясь прошли еще два квартала, потом свернули на восток, но увлеченный разговором Джим не замечал дороги.

— Вот она, — сказала Пегги, и он увидел маленькую старинную церковь, полуготическую, полуроманскую, но, несмотря на смешение стилей, удивительно легкую и простую. — Какая прелесть! Я давно о ней слыхала, да все не могла выбраться посмотреть.

— Занятная церквушка, — сказал Макэлпин.

Церковь парила в море снега; казалось, она вот-вот снимется с места и поплывет, как корабль. Повернув голову, Макэлпин увидел, как снежинки падают на запрокинутое лицо девушки, на ее вздрагивающие ресницы и, сверкнув, тают на них. Потом он перевел взгляд на церковь и опять посмотрел на лицо Пегги. Вокруг так и мело, плечи Пегги и рукава его пальто были совсем белы. Почему-то ему вдруг стало очень весело, и он засмеялся.

— Что вас рассмешило? — спросила Пегги.

— Сам не знаю. Леопард и церковь. И все в один день.

— Смешно, что мне хотелось видеть и то и другое?

— Пожалуй.

— А разве леопард и церковь так уж несовместимы?

— После сегодняшнего дня я ни за что не стану это утверждать.

На обратном пути он вдруг спохватился, что по-прежнему ничего не знает о Пегги и даже не поговорил с ней о негритянских писателях. Макэлпин стал расспрашивать, что еще она читала. Пегги отвечала довольно односложно, и, хотя ее суждения были глубоки, он чувствовал за ее спокойствием безразличие, и его это обижало. Его всегда и все считали интересным собеседником. Он к этому привык.

— Вы и не спорите со мной, и не соглашаетесь, — сказал он со вздохом.

— Я слушаю вас, Джим.

— Вполуха.

— Вовсе нет, мне нравится вас слушать, а к тому же, хотя сами вы этого, вероятно, не знаете, вы провожаете меня сейчас домой. Я живу на Крессент.

Они миновали Пил и Стенли, вышли на Друммонд, и Макэлпин увидел в витрине сложенные пирамидой виноградные грозди.

— Одну минутку, — сказал он, вошел в магазин, купил два фунта винограда и, улыбаясь, вышел.

— Не совсем по сезону, — заметил он, — но вы съедите его дома, глядя из окошка на сугробы.

К трехэтажному каменному дому на Крессент-стрит, в котором жила Пегги, нужно было пройти вверх по длинной улице, выходившей на Шербрук. Дома здесь были старые, но некоторые из них очень чистенькие и опрятные. Парадные двери, к которым вели от улицы длинные лестничные марши, напоминали балконы. В каждом доме были и другие двери, выходившие прямо на тротуар. Судя по металлическим табличкам, украшавшим парадные входы, на улице жило много врачей. Дом Пегги выглядел довольно неказисто, и дверь, к которой она повела Макэлпина, находилась внизу, под лестницей.

Толстая женщина лет пятидесяти в зеленом пальто и зеленой бесформенной шляпке одновременно с ними свернула к дому и стала подниматься по ступенькам. Снег из-под ее подошв осыпался на шляпу Макэлпина. Он встряхнул ее и взглянул вверх.

— Добрый день, мисс Сандерсон, — окликнула женщина, перегибаясь вниз. — Вы что-то раненько нынче.

У нее было пухлое красное лицо и тоскливые глаза.

— Добрый день, миссис Агню, — отозвалась Пегги.

Нагнувшись над перилами, миссис Агню с любопытством покосилась на Макэлпина; он тоже разглядел при свете фонаря часть ее стареющей физиономии. Она была наполовину шотландка, наполовину француженка. Муж, умерший десять лет назад, оставил ей этот дом, который она весь сдавала. Широкая, дружелюбная, понимающая улыбка расплылась по ее лицу.

— Снег глаза все залепил, — сказала она, смахивая влагу с лица. — Ваш знакомый, а? У — вас много знакомых, мисс Сандерсон, верно? Что ж, это неплохо. Это очень даже неплохо, когда у человека много друзей.

— О, вы тоже не так уж одиноки, миссис Агню, — сказала Пегги и оттащила Джима в сторону от посыпавшегося сверху снега.

Подняв головы, они увидели только носки галош, торчавшие над краем ступеньки.

— Нет, года уже не те, — ответила миссис Агню, — очень все это печально, мисс Сандерсон… Для меня, конечно. Я до того дошла, что сердце так и замирает, если мужчина мне хоть улыбнется. Ну а как же? Вдруг в последний раз? — она хрипловато хмыкнула. — Когда-нибудь вы меня поймете. Не сейчас, когда у вас друзей хоть отбавляй, а когда-нибудь позже… да.

Женщина шаркнула подошвой, еще раз осыпав Макэлпина снегом, и вошла в дом.

Макэлпин вслед за Пегги прошел в тускло освещенную прихожую.

— Здесь я живу, и мне здесь нравится, сэр, — произнесла она с легким поклоном. — Войдите.

Это была маленькая, скромная комнатка, окно которой выходило на густо залепленный снегом забор. Она была по-монашески скудно обставлена: почти никакой мебели, железная кровать, небольшая посудная полка, покрытая клеенкой, маленькая электрическая плитка, два стула с кожаными спинками и вытертый тонкий коврик на крашеном полу. На голых стенах проступали желтые пятна сырости. Суровая, как келья, комната не отличалась безупречной монастырской чистотой: она не выглядела опрятной. Пегги, перекладывая какой-то журнал с кровати на тумбочку, краешком глаза взглянула на гостя.

— Нравится вам у меня? — спросила она, и ее губы дрогнули в едва заметной улыбке.

— Здесь как в тюрьме, — сказал Макэлпин с таким убитым видом, что она не выдержала и открыто улыбнулась. Он не мог понять, что вынуждает девушку, которая, наверно, не так уж мало зарабатывает, жить в этой комнате; Пегги казалась здесь чужой.

— Если хотите, разденьтесь, — сказала Пегги.

Сама она сняла галоши и пальто, растянулась на кровати и, закинув ногу на ногу, посмеиваясь, наблюдала, как Макэлпин неуверенно снимает шарф, и, казалось, ждала, когда же он спохватится: «Что за нелегкая занесла меня в эту дыру?»

Он присел с ней рядом, словно доктор у постели больного, потом встал и в смущении начал расхаживать из угла в угол.

— Что же вы не угощаете меня виноградом?

— Ах да, конечно, — отозвался он.

— Тарелка здесь, на полке.

— Как красивы эти грозди! — сказал Макэлпин, складывая их на тарелку и подавая Пегги.

— Ну вот, давно бы так. А почему вы здесь? — вдруг спросила она. — Чего вы от меня хотите?

— Сам не знаю, — сказал он просто.

— Будьте добры, подойдите и сядьте здесь. Вы мне мешаете, когда так мечетесь по комнате.

— Слушаюсь, — он сел на край кровати. — А почему вы пригласили меня?

— Вы мне нравитесь, — ответила она. — Мне кажется, что по натуре вы порядочный и добрый человек, хотя с первого взгляда это не каждому заметно.

— С какого же взгляда заметили вы?

— Что вы мне нравитесь?

— Да.

— Вчера вечером, после того, как вы сказали одну вещь.

— Я сказал? Когда?

— Когда мы разговаривали о брошюрке, которую вы вытащили у меня из кармана.

— И что такое я сказал?

— Вернее, не сказали. Всего одно слово.

— Пусть так. Какое?

— «Чернокожие». Вы сказали: «негритянские».

 

Глава шестая

— Я это сделал не намеренно.

— Тем лучше.

— Хм… значит, дело не только в книгах?

— Книги не существуют сами по себе.

— Я хотел спросить… у вас есть друзья среди негров?

— Вам это кажется странным?

— Здесь, в Монреале? Да, — сознался он.

Те немногие негры, что жили в городе, селились между железнодорожными путями и улицей Сент-Антуан, в пределах треугольника, основанием которого служила Маунтин-стрит, а вершина упиралась в Пил. Работали они главным образом грузчиками и посыльными, убирали в ресторанах грязную посуду или выступали на эстраде. У них были прачечные, услугами которых не пользовались белые, и три ночных клуба, охотно посещаемые французами. Зато неграм нельзя было останавливаться в хороших отелях и заходить в фешенебельные бары. Они сами это знали, и недоразумений не возникало.

— Где же вы их выкопали? — спросил он.

— Вы когда-нибудь бывали на Сент-Антуан?

— Нет, никогда.

— Эта улица находится в негритянском квартале, и там есть несколько ночных клубов. В них можно встретить очень славных людей. Слыхали вы об Элтоне Уэгстаффе? Он руководитель джаза. У них там есть еще превосходный трубач, Ронни Уилсон. Вы и о нем не слышали?

— Нет. Да и откуда бы, судите сами.

— Пожалуй, в самом деле неоткуда. Тем не менее они отличные музыканты.

— Надо будет как-нибудь сходить послушать, — заметил он.

Она лежала, заложив руки за голову, и Джим вдруг наклонился и заглянул в ее светло-карие глаза. Те, в свою очередь, пытливо и без всякого смущения смотрели ему в лицо ласковым, открытым, дружелюбным взглядом. Она была спокойна, безмятежна, как всегда, но что-то его к ней тянуло. Хотелось тронуть пальцами ее милое личико, перебирать светлые волосы, рассыпавшиеся на подушке. Его манила страстность, которую он в ней угадывал. Вот сейчас он поцелует ее, прижмет к себе, и она — он чувствовал — ему это позволит. Он нагнулся, чтобы поцеловать ее в губы, но девушка тихо отклонила голову. Лишь одно движение. Он мог бы поцеловать ее в шею, но не сделал этого. Он старался поймать ее взгляд и понять, что это значит. Отказ? Она лежала так же неподвижно, и тогда он осторожно положил руку ей на грудь, маленькую, округлую, упругую грудь, а потом коснулся шеи так легко и нежно, как может сделать только человек, который любит женщин и умеет с ними обращаться. Она лежала отвернувшись. И хотя ничем другим она не выразила своего неодобрения, этого оказалось достаточно. Самый резкий отпор не смог бы так отрезвить его, как это вялое безразличие, и сейчас он удивлялся, как он мог вообразить, что его ласки будут ей приятны. Но вот наконец их взгляды встретились. Джим отодвинулся и улыбнулся.

— Извините меня, — сказал он.

— Забудем об этом, — ответила Пегги. — Ничего особенного не произошло.

— Да, конечно, — согласился он. — Но мне не хочется, чтобы вы думали…

— Что именно?

— Да нет, ничего. Я просто хотел сказать, что с уважением к вам отношусь. Вот и все.

— Джим, вы не такой уж скверный. Что же вам мешает стать совсем хорошим? Сейчас вы — со всячинкой, но добрые чувства порою берут верх, ведь правда?

Без малейшего усилия она сумела сделать так, что им снова стало хорошо и просто друг с другом.

— Жаль, что мы не были знакомы в детстве, — сказал он.

— Отчего?

— Мы бы, наверное, дружили.

— Не думаю. Мне кажется, вы были таким благонравным мальчиком, первым учеником. Я вряд ли бы вам понравилась. Куда там! Конечно, нет. Вы бы меня не одобряли.

— Почему же?

— А по той самой причине, по какой не одобряете сейчас.

— Разве я вас не одобряю, Пегги?

— Разумеется. Вы бы относились ко мне точно так же, как мой отец. Ему тоже не нравилась моя дружба с неграми.

— Так вы и в детстве с ними дружили?

— Конечно.

— Но каким же образом… — он растерялся. — Вы откуда родом?

— Из маленького городка в Онтарио, возле Джорджиан-Бей.

— Там было много негров? Я что-то не знаю таких городков.

— Нет, всего одна семья. — Она чему-то улыбнулась, вспоминая. — У них было шестеро детей, и жили все они в таком нескладном трехэтажном доме, покрытом грубой штукатуркой. Он торчал на пустыре — узкий, высокий, с покатой крышей. Летом там не было тени, зимою лютовали ветры, а на стенах, там, где обвалилась штукатурка, чернели огромные дыры. К тому же он весь накренился наподобие пизанской башни, и мне всегда казалось, что сильный ветер его и вовсе опрокинет… Да, а мой отец был в этом городке священником методистской церкви.

— Понятно.

— Для вас что-то стало яснее?

— Нет-нет. Рассказывайте дальше, Пегги.

— Сейчас я понимаю, что в то время мой отец, несомненно, был искренним человеком. Но уже тогда было ясно, что он преуспеет в жизни — очень уж он красиво говорил. Та негритянская семья была в его приходе. С ребятишками я встречалась довольно часто: их мать ходила к нам стирать белье. Отец мой рано овдовел, и я почти не помню маму. Прачка всегда приводила с собой кого-то из своих детей, можно сказать, я выросла бок о бок с ними. От отца я никогда не слышала ни слова о цвете их кожи. Другие люди тоже ничего такого мне не говорили, ведь я была дочка священника. Насколько я припоминаю, жизнь этих детей представлялась мне тогда свободной и беспечной, хотя они и были очень бедны. Возможно, даже самая их бедность казалась мне привлекательной.

— Вы, наверно, были одиноки.

— Отец часто бывал занят, это верно. Но с нами жила экономка, некая миссис Мейсон.

— Которой поручили ваше воспитание?

— Мало ли что ей поручили. Я видеть не могла ее елейную физиономию.

— И пребывали в одиночестве?

— Пожалуй, в нашем доме и вправду было одиноко. Но я чувствовала себя счастливой.

— Мне кажется, вы не способны тосковать, даже в одиночестве.

— Это верно. Мне было двенадцать лет, когда произошел один запомнившийся мне случай. Как-то я совсем одна отправилась в лес по ягоды. Сперва я шла по пыльной дороге вдоль, берега залива, потом свернула в малинник и набрала полное ведерко. Выйдя на опушку, я присела отдохнуть и смотрела, как носятся по воде белые барашки. Я находилась примерно в миле от городка. Вдруг я увидела, что неподалеку от меня кто-то купается. Это был Джок, сын нашей прачки, мальчик лет тринадцати. Не знаю, право, как он умудрился заполучить это шотландское имя… Я хотела его окликнуть, но он уже вылез на берег. Я никогда в жизни не видела ничего более прекрасного, чем это коричневое мальчишеское тело под яркими лучами солнца. Я прежде не знала, как мучительна порой бывает красота. Он надел свой потертый голубой комбинезон, нахлобучил на голову измятую соломенную шляпу с обвисшими полями и босиком зашагал по пляжу. Джок всегда ходил босиком. Я закричала: «Джок!» Он обернулся и подождал меня. Когда я с ним поравнялась, Джок взял тяжелое ведерко с малиной, и мы вместе направились к городу. Мы шли по пыльной, посыпанной галькой дороге, и мне казалось, со мной рядом идет брат… Потом уже у самого нашего дома Джок сказал мне, что у них сегодня празднуют день рождения его сестренки Софи, и позвал меня.

Это был первый в моей жизни по-настоящему веселый день рождения. Меня всегда приглашали на детские праздники в «хорошие дома», так как я была дочкой священника, но не помню, чтобы хоть на одном из них я веселилась от души. Здесь, у Джонсонов, в их грубо оштукатуренном ветхом доме не было роскошной мебели, у них вообще не было ни одной мало-мальски приличной вещи, которую было бы жалко испортить. И мы гонялись друг за дружкой, радостно визжа, громко пели песни, а толстая миссис Джонсон только покрикивала иногда: «Эй, потише там, а то носы поразбиваете!»

Мы изображали оркестр. Каждый из ребят подражал звуку какого-нибудь инструмента. Я одна ничего не умела. Мне стало стыдно. Ребята пробовали научить меня и очень мне сочувствовали. Время пролетело незаметно. Я вернулась домой в сумерках. «Где ты была?» — спросил отец. Я сказала: «У Джонсонов». — «У Джонсонов?» — он изумился. Отодвинул в сторону газету и задумался. Я очень живо помню, как он сидел, понурив голову, облысевшую на макушке, но с бахромкой волос над ушами. У него были проницательные глаза и резко очерченный нос. «Значит, у Джонсонов?» — повторил он и не прибавил ни слова, должно быть, решил для себя этот небольшой вопрос. В тот же вечер я слышала, как, разговаривая с экономкой, он сказал тем тоном, который всегда производил на меня большое впечатление: «Они тоже божьи дети, как и мы с вами, миссис Мейсон».

Я стала бывать на всех праздниках в доме Джонсонов, и, мне кажется, это был счастливейший год в моей жизни. Там все так ласково со мной обращались, и мой ровесник Джок, и его старший брат, и малыши. Но вот наконец подошел мой собственный день рождения, и я тоже решила устроить праздник. Такой веселый, такой… праздничный праздник! Отец охотно согласился. Как-то вечером он взял лист бумаги, авторучку, сел за стол и надел очки в роговой оправе. «Ну-с, кого бы ты хотела пригласить?» — спросил он. «Джонсонов», — сказала я. «Как Джонсонов? Нет, Пегги, милая, их пригласить нельзя». Он, кажется, был искренне огорчен. «А я хочу позвать Джонсонов, всех-всех, даже малышей, — не уступала я. — Если Джонсонов не будет, мне вообще никто не нужен».

Он попробовал убедить меня, стал объяснять, что приглашать нужно тех детей, которые между собою дружат, а Джонсоны будут стесняться и чувствовать себя неловко. Зачем же ставить их в такое положение? Я упрямо трясла головой, а он ходил взад и вперед по комнате, рассерженный и, наймется, смущенный. Я думаю, он понимал, что он не прав. Он схватил меня за плечи и стал встряхивать и кричать, что к таким делам нельзя подходить однобоко, что нельзя сбрасывать со счетов его доброе влияние на всю паству. Но ничего он из меня не вытряс. Все его доводы прошли у меня мимо ушей.

В день моего рождения у нас в гостиной собрались, белые мальчики и девочки. Я сидела с ними, крепко стиснув руки, с ненавистью глядя на их чистенькие, ослепительно белые личики, и Джонсоны казались мне все милей. Я почти ни с кем не разговаривала. Потом вышла на кухню, отрезала и завернула в салфетку половину торта, в другую насовала сандвичей и с этой поклажей выскользнула из дому. В своем новом праздничном голубом платьице я пробежала три квартала до пустыря, где стоял грубо оштукатуренный дом. Ворвавшись в дверь, я во весь голос завопила, что сегодня мне исполнилось тринадцать лет. Все скопом бросились ко мне и отвесили мне тринадцать шлепков. А потом мы сели на пол, и начался пир. Как весело мне было!

Уже в сумерках за мной явилась миссис Мейсон, и я почувствовала, что ненавижу ее. Мне все в ней было ненавистно — и то, как она вскидывает голову, и как надменно задирает нос, и как она схватила меня за руку прямо перед оробевшими Джонсонами, и выражение брезгливости в ее глазах. Она потащила меня домой. За всю дорогу мы не сказали друг другу ни слова. Я как сейчас помню перекошенное яростью и отвращением лицо старухи, торопливо шагавшей по темной дороге.

Все мои гости давно уже разошлись по домам. В нашем респектабельном семействе никогда еще не случалось ничего подобного. «Как это ни досадно, Пегги, — сказал мне отец, — но к Джонсонам я тебя больше не пущу. Мне трудно объяснить тебе, в чем дело, это слишком сложно. Запомни одно: если ты с ними будешь встречаться, я тебя выпорю. Ясно?» — «Как, мне даже у них нельзя бывать?» — спросила я. «Пегги, тебе исполнилось тринадцать лет. Ты уже не девочка, ты маленькая леди. Я не сомневаюсь, что впредь ты будешь это помнить, не так ли?» — «Я не хочу быть маленькой леди», — сказала я. Я проплакала всю ночь. Я ненавидела себя за то, что становлюсь взрослой. Теперь я знала: куда бы жизнь ни занесла меня, Джонсоны, цветные Джонсоны, Джонсоны всего мира никогда не будут в числе гостей, приглашенных в мой дом.

Она грустно улыбнулась, не замечая, как жадно слушает ее Макэлпин и как блестят его глаза.

— Сколько бы я ни прожила на свете, — сказала Пегги, — я никогда, кажется, не забуду, как, скособочившись, упирался в темное небо покрытый грубой штукатуркой старый дом.

— Конечно, не забудете, — сказал Макэлпин, и странное возникло у него желание. До сих пор он видел лишь ее улыбку, и вдруг ему захотелось рассмешить ее так, чтобы она расхохоталась, как ребенок. Хотелось слышать ее смех, увидеть искорки веселья в глазах. Хотелось быть остроумным, веселым, расшевелить ее во что бы то ни стало. Он стал рассказывать о своих университетских коллегах, изображал их в лицах, жестикулировал; ему казалось, что это все очень смешно: Пегги и в самом деле, улыбнулась. За окном уже совсем стемнело. Скрипели двери. Пахло стряпней, на лестнице раздавались шаги.

Постепенно Пегги становилась все рассеяннее и все чаще поглядывала на дешевый будильник на полке. Джим в конце концов уже не слышал собственного голоса, а лишь оглушительное тиканье будильника, твердившего ему, что Пегги ждет его ухода.

— Ко мне должны зайти, — сказала она наконец. — Вам незачем тут быть.

— Ваша правда.

Но он продолжал сидеть. Пегги нахмурилась.

— Мне нужно вымыть посуду, — сказала она.

— Ну что же, — Макэлпин вздохнул. — Я ухожу.

Но даже, стоя на пороге, он все еще что-то бубнил. Ему было страшновато оставить Пегги в этой комнате.

Было уже шесть часов, на улице совсем стемнело, снег все падал. Медленно и неохотно Макэлпин брел по улице, встревоженный тем, что услышал у Пегги. И отчего в конце концов он так расстроился? Она ведь просто объяснила ему, каким образом у нее возникли определенные симпатии. Возможно, все это вполне невинно. И все же что-то тут настораживало. Беспредельная невинность — к каким только последствиям не может она привести! Вот он хотел ее поцеловать, а она так невинно отклонила головку. Ну а вдруг это кокетство? Его она остановила, а кто-нибудь другой набросится на нее с поцелуями и пойдет дальше. Что же она, так и будет лежать и не пошевелится?

Он позвонил Фоли из аптеки на углу Пил и Сент-Катрин. К его досаде, тот сегодня вечером обедал с приехавшим из Нью-Йорка инспектором, которого после обеда собирался повезти на хоккейный матч. С Макэлпином Фоли условился встретиться в двенадцать часов ночи в баре ресторана «Шалэ». Когда Макэлпин вышел из аптеки, снег валил еще сильнее и похолодало.

 

Глава седьмая

В полночь Макэлпин, пряча подбородок в воротник, шел по Маунтин-стрит к ресторану «Шалэ». В дверях загораживая ему дорогу, стоял высокий плотный мужчина. Массивный, лысый, в белой рубашке с закатанными рукавами, он стоял себе, покуривая, будто в теплый летний вечер. Скрестив на груди руки, здоровяк внимательно разглядывал Макэлпина.

— Прошу прощения, — сказал Макэлпин, ожидая, что тот посторонится.

— О чем разговор? — ответил шепотом мужчина, но не сдвинулся с места. — Жарковато, да?

— Что-то не замечаю, — сказал Макэлпин, отворачиваясь от ледяного ветра.

— Вам, может и не жарко. А мне невмоготу, — все так же шепотом сказал мужчина и с ласковой улыбкой стряхнул Макэлпину на брюки пепел со своей сигары. Замерзшие снежинки отскакивали от его голых волосатых рук, и, казалось, в нем играет и переливается какая-то таинственная сила.

— Желаете войти? — шепнул он. — Я Вольгаст. Мы вдвоем с Дойлем держим это заведение.

— Вот оно что. Меня зовут Макэлпин. Не знаете, мой друг Фоли сейчас у вас?

— Он в самом деле ваш друг?

— Мы с ним условились тут встретиться.

— Чего же вы сразу не сказали? — оживляясь, просипел Вольгаст. — А я было принял вас за лопуха.

— Лопуха?

— Мы их не обожаем, — шепотом пояснил Вольгаст. — В бар им хода нет. Ресторан — другое дело. Там, пока платят, могут есть и пить сколько влезет. Улавливаете? — Он говорил с самодовольством кабатчика, который так надежно окопался в своем городе, что может позволить себе пускать посетителей по собственному выбору.

— Ладно, — сказал он. — Идемте, я вас провожу.

Через темноватый зал ресторана они прошли в маленькую гардеробную, расположенную возле уборной, и, свернув в боковую дверь, попали в крохотный бар, помещавшийся слева от входа и напоминавший скорее насквозь прокуренную туалетную комнату. Едва переступив порог, они разом окунулись в густой гул, в котором сливались голоса, покашливание и взрывы смеха. Мигая от дыма, Макэлпин огляделся, ища глазами Фоли. Стены бара были сплошь увешаны фотографиями боксеров и ядовитыми карикатурами на видных граждан Монреаля. Вообще же, помещение имело довольно убогий вид: несколько потертых табуретов, покрытых красной кожей, три никелированных столика возле стены, и еще один — побольше — в нише около окна. Однако, судя по одежде посетителей, сюда ходили люди далеко не бедные.

— Вон он Фоли, — прошептал Вольгаст.

— Где?

— За стойкой, помогает Дойлю. Любит он изображать буфетчика. Из всех наших клиентов я только ему доверяю это дело. Эй, Чак, тут к вам приятель, — обратился он к Фоли.

— Здорово, Джим, сейчас я подойду, — Фоли смешивал коктейль. — Я, видишь ли, при исполнении.

Макэлпин усмехнулся, стремясь показать, что чувствует себя как дома, хотя ничего подобного он не чувствовал.

— Не обращай внимания на Дойля, — сказал Фоли, указывая на тощего смуглого человека с лоснящимися черными волосами и пронизывающими глазками, который уныло прислонился к кассе. — Он сегодня не в себе. Мутит с похмелья. Вчера вечером он кутнул, угощал всех нас и перевалил работу на Вольгаста. Сегодня гуляет Вольгаст, а обслуживать его должен Дойль. Со стороны не видно, но он пьян в стельку.

— Бармен, — обратился Вольгаст к Дойлю, — проснитесь, познакомьтесь с приятелем Фоли. Его зовут Макэлпин. Угостите его за мой счет. — Он повернулся к Макэлпину. — Называйте его Дерль, чтобы он чувствовал себя с вами по-свойски. Это же ирландская пичуга из Бруклина. Пернатый…

— А сами-то вы кто? — огрызнулся Дойль. — Пьянчуга из Польши. Пархатый… — Он что-то взвесил в уме и воинственно добавил: — Кто сказал, что я не ирландец?

— Ладно, все мы ирландцы, — ответил Вольгаст и подмигнул.

— Хотя Макэлпин, к примеру, историк, — вмешался Фоли.

— Историк? Ну и что? А я шизик. — Вольгаст пожал плечами. — Познакомьте наших с историком, Чак. — Он тщательно отсчитал деньги за коктейль Макэлпина, и Дойль с презрительным негодованием выбил чек. — До чего же хорошо сейчас на свежем воздухе, — сказал Вольгаст и вышел.

Фоли выбрался из-за стойки и потащил Макэлпина к столику в нише знакомиться. Он был до смерти доволен, что вокруг все свои и тут же вместе с ними его старый приятель Джим.

Лица сидящих за столом лоснились от пота. То и дело раздавался дружный смех: приятели поочередно подначивали друг друга. Биржевой маклер по имени Артур Никсон, светловолосый, тучный, напоминавший бело-розового слона, пытался что-то рассказать Дейву Грину бывшему боксеру, а ныне процветающему портному и почитателю Спинозы. Он то и дело хватал Грина за плечо, но тот сбрасывал его руку, стремясь продолжить спор с карикатуристом по имени Клод Ганьон, одетым в шикарную полосатую рубаху щеголем французом, который, впрочем, не выражал желания его выслушать, ибо сам наконец-то обрел слушателя в лице седого грузного человека, похожего на угрюмого Будду. Седовласый слушал только потому, что самого его уже никто не слушал; его звали Уолтер Мэлон, он был журналистом, жил некогда в Париже и прекрасно чувствовал себя там в окружении близких по духу людей. Но война поломала его жизнь. Он вернулся в Канаду и писал теперь редакционные статьи.

— Вы не знаете, отчего Вольгаст разговаривает шепотом? — спросил Макэлпин у Никсона.

— Говорит, что отравился газом во время первой мировой войны, — ответил маклер. — Дерль же утверждает, что Вольгаст сроду не был на войне, а шепчет просто для того, чтобы люди его внимательней слушали. А вы и в самом деле историк?

— В самом деле. А что?

— Если не возражаете, я кое-что вам расскажу, — робко произнес Никсон.

— Что за вопрос. Валяйте.

— Милостивый боже, — ликующе воскликнул маклер, — вот наконец нашелся человек, готовый меня выслушать!

— Одну секунду! — крикнул карикатурист Ганьон, хватая Макэлпина за руку. — У меня вопрос к профессору. Какое отношение к истории имеем мы с вами?

— Не обращайте на него внимания, — взмолился маклер. — Он способен говорить всю ночь. Вот послушайте, это случилось, когда я был в Чикаго…

— Я тоже хочу участвовать в истории, — не унимался Ганьон, — мне причитается в ней мое скромное место.

— Но вы его не получите, потому что очень уж мелко плаваете, — устало пояснил Мэлон.

— Великий Мэлон в изгнании пытается играть роль Наполеона. Мэлон вечно мнит себя Наполеоном.

— Не слушайте вы его, — сказал Мэлон. — И что это все стараются примазаться к истории со своей историйкой?

— Вы не ответили на мой вопрос, Макэлпин.

— Он очень сложен. Лучше выпьем еще раз, — добродушно отозвался Макэлпин и заказал всем выпивку. Ему нравилось, как изощрялись эти шутники по поводу его профессии.

Одобрительно ухмыляющиеся лица придвинулись поближе. Прямо из-за его плеча выглядывала насмешливая физиономия Дойля, который наконец-то избавился от головной боли и блаженствовал. Длинный столбик пепла на его сигаре реял некоторое время над рюмкой Макэлпина, потом над его плечом и осыпался наконец на рукав.

— Вот вам не история, а сама жизнь, профессор, — начал Дойль с нахальной и ехидной миной. — Такой вот случай из послевоенной жизни. Часа два назад заходит к нам один любитель поскандалить. Нога у него деревянная, он инвалид войны, ясно? Начинает он тут выламываться перед своими подружками, столик ему, видите ли, не нравится. Я говорю: «Сиди, не рыпайся». И что же он сделал? Вскочил и топнул на меня своей деревянной ногой. Тут я вытягиваю свою ногу вот так вот, тоже топаю: «тук, тук», и говорю: «Садись, брат, в деревяшке твоей правды нет».

Вернувшийся в комнату Вольгаст сиял от удовольствия; губы его расплывались в улыбке все шире, а сам он вдруг начал покачиваться и тихо свалился прямо на руки к едва успевшему подбежать Макэлпину.

— Спасибо, дорогой, спасибо, — прошептал он. — А я не знал, на что годны профессора. Славный вы человечек.

Он с младенческой улыбкой похлопал Макэлпина по щеке, потянулся было его поцеловать, вздохнул и закрыл глаза.

— Да-а… повезло мне с компаньоном-пьянчугой! — желчно сказал Дойль.

— Давай его сюда, Джим. Вот на этот стул, — заботливо произнес Фоли. — Все в этом заведении трещит по швам, не исключая владельцев. Тебя всегда теперь тут встретят как родного. Ну как, нравится тебе наш кабачок?

— Жаль, что я не догадался привести с собой мистера Карвера, — лукаво улыбаясь, ответил Джим. — Как вы полагаете, мистер Фоли?

— Это идея, — хмыкнул тот. — Прихвати его в следующий раз, дружок. Отребья человечества и мистер Карвер, оскорбленный в своих лучших чувствах. Мне кое-куда надо, выйдем вместе.

Лишь за дверью туалетной комнаты перестали они слышать голоса неутомимых, взмокших от пота рассказчиков.

— И так вот всю ночь напролет, — мечтательно говорил Фоли, заходя в тесную уборную за гардеробом. — Я знаю, они все балбесы, но мне с ними хорошо, а почему — понятия не имею.

— Хорошо-то хорошо, но было бы лучше, если бы Дойль не сыпал мне пепел на голову.

— Я непременно с ним поговорю! — воскликнул Фоли так озабоченно словно был совладельцем бара. — Он не будет больше тыкать куда попало своей сигарой.

— Вот и превосходно. Ты остаешься, Чак?

— А куда еще можно пойти в этом городе?

— На улицу Сент-Антуан со мной вместе.

— В ночной клуб к черномазым? — Фоли поворошил свои рыжие волосы. — Что это тебе вздумалось?

— Я как-то встретил Пегги Сандерсон, — сказал Макэлпин снова выходя вслед за Фоли в гардероб. — Мне кажется, ты о ней кое-чего не знаешь, Чак. Ее интерес к неграм не ограничивается литературой и музыкой. У нее есть среди них друзья. По-моему, она вообще любит бывать в их обществе.

— Ты шутишь.

— Это правда, Чак. Я с нею говорил.

— Понятно, — медленно протянул Фоли.

Он был человек общительный, добродушный, весьма неглупый, легко входил в доверие к женщинам и в Монреале имел друзей среди гангстеров, игроков, полицейских чиновников, танцовщиц бурлеска и крупных дельцов; все они ценили в нем одно редкостное достоинство. Все, что Фоли узнавал о друзьях, он принимал как должное, не удивляясь и не осуждая. И вот сейчас Макэлпин ясно понял, что слухи насчет Пегги уже и раньше доходили до его приятеля, но тот не пожелал поверить им и убедил себя, что девушка просто-напросто интересуется негритянской культурой. Сейчас увидев, что ошибся, он огорчился.

— Пошли вместе, Чак.

— Мне нечего там делать, — сердито бросил Фоли. — Я уже отходил свое в ранней юности, в начале тридцатых годов. Теперь пускай студенты ходят и всякие неоперившиеся птенчики. Вернемся в бар и хватим по одной.

— Я рехнусь, если еще полчаса там пробуду, — сказал Макэлпин, доставая из кармана номерок.

— Джим, минуточку. Это розыгрыш насчет Пегги?

— Я уверен, что она сейчас там. Пошли, ты сам увидишь.

— Н-нет, не пойду. Постой-ка, раз уж ты туда собрался, так позвони Милтону Роджерсу.

— Кто он такой?

— Фотограф. Разве ты не помнишь? Мы с ним вместе выпивали.

— Теперь вспомнил. Только кто звонит в такое время? Я пойду один.

— Дай сюда номерок.

Фоли вручил номерок пухленькой гардеробщице. Эта девушка перед ним так благоговела, что не раз подсовывала ему лучшие галоши вместо тех, которые он сдал.

— Энни, выдайте ему пальто — сказал он, вкладывая в руку девушки пятьдесят центов.

Взяв у гардеробщицы пальто Макэлпина, Фоли помог ему одеться, и Джим почувствовал себя еще более виноватым.

— Пока, Чак, — сказал он.

— Пока, — печально отозвался тот.

На улице еще больше похолодало. Ветер швырял под ноги снежную крупу. Прохожие низко наклоняли головы, зарываясь подбородками в воротники. Макэлпин шел по Маунтин-стрит к железнодорожным путям. Перейдя Дорчестер, он остановился и заглянул в темный провал пешеходного тоннеля. Там в глубине светились огни, перед непроницаемо черным входом проносились снежинки. Над путями, вонзаясь в ночное небо, одиноко торчала высокая кирпичная труба. Тоннель был вымощен булыжником, и шаги Макэлпина гулко отдавались под каменными сводами. За тоннелем внизу, прямо под ним, виднелся освещенный перекресток — угол улицы Сент-Антуан; отблеск рекламных огней розовел на снегу.

Перед кафе Сент-Антуан толпились негры. На углу, прячась от холода в нише перед входом в бакалейный магазин, тесной кучкой стояло еще несколько негров. Возле кафе остановилось такси; из него вышли белые: трое мужчин и полная дама. Макэлпин двинулся было вслед за ними к кафе, но передумал — он пришел один, никого не знал тут и решил поэтому сперва побродить вокруг и осмотреться.

Он прошелся к востоку от станции, заходя по пути в бары, и все время чувствовал на себе пристальные взгляды негров. Он заглядывал в окна бакалейных лавок, закусочных, бильярдных, прачечных, гладильных. Снег прекратился. На небе в тучах появились просветы. За башней Виндзорского вокзала и освещенной башней Сан Лайф Билдинг робко проступило бледное пятно луны. Потом просветы между тучами затянуло снова. Чувствуя какую-то неловкость, Макэлпин оглянулся на дверь ночного клуба и зашагал вниз по улице к путям. В доме, где первый этаж занимал еще один ночной клуб, Джим увидел в освещенном окне второго этажа негритянку с грудным младенцем. Женщина ходила взад и вперед по комнате, потом по-прежнему с ребенком на руках стала пританцовывать под музыку, доносившуюся снизу.

В конце улицы находилась окруженная старыми кирпичными домами маленькая площадь, сейчас вся белая от снега. Макэлпин и тут заглянул в некоторые из освещенных окон. Одно окно на первом этаже было открыто, там раздавались звуки виолончели и фортепьяно и виднелись три фигуры: сидевший за фортепьяно негр; виолончелист, похожий на франко-канадца; и кто-то третий, так низко наклонившийся над фортепьяно, что не было видно его лица. Варьируя с причудливыми диссонансами одну и ту же простую тему, фортепьяно и виолончель добивались этим несложным контрапунктом поистине гипнотического эффекта. Но Макэлпина заворожило не это, а поведение музыкантов, та увлеченность, с какой они проигрывали эту одну-единственную музыкальную тему. Струны виолончели вели соло, фортепьяно, слегка меняя, повторяло каждую фразу, и для музыкантов, охваченных странным восторгом, казалось, на всем свете не существовало ничего, кроме этой простенькой темы, комнаты, простывшей в ночном холоде, да их собственной увлеченности. Ни грохот маневрировавших на станции паровозов, ни шум города, ни серое убожество окрестных улиц не имели власти над волшебством необычайного, только им одним принадлежащего и только им понятного восторга. Но вот, обменявшись улыбками, они разом потянулись к рюмкам, и пианист тоже повернулся на своем вращающемся табурете…

Даже когда Макэлпин поднялся на мост над путями, низкий голос виолончели все еще звучал в его ушах. С моста открывался вид на всю окрестность. Прямо под мостом вдоль канала протянулся квартал Сент-Анри, промышленный район с расположенными по обе стороны путей убогими домишками, настолько старыми, что в некоторых были земляные полы и босоногие ребятишки, забегавшие туда летом, оставляли на тротуаре черные следы.

Пока он стоял наверху, оглядывая эту унылую местность, к мосту, звоня, подошел поезд. Вырывавшийся из трубы дым белыми облачками поднимался вверх, в холодную темноту. Когда поезд, покачиваясь, проходил под мостом, белое облако, пронизанное отблесками огня из топки, окутало Макэлпина и закружилось вокруг него.

Он решил, что теперь сможет зайти в клуб, спустился с моста и снова направился вверх по склону. Взглянув на очередное такси, остановившееся перед клубом, Джим поднял глаза и невольно загляделся на темный силуэт горы. Там наверху было все, в чем он действительно нуждался: и престиж, и власть, и влияние. Убогая улица, на которой он стоял, обрывалась, наткнувшись на усеянную мерцающими огоньками исполинскую преграду горы.

У входа в кафе он остановился. Словно под влиянием каких-то чар он представил себе, как заходит внутрь, как поднимается по ступенькам в обставленный с мишурным шиком зал, как ищет Пегги среди шумливых, полупьяных посетителей и немногочисленных белых беспутных девиц. Потом он ее находит. Она покачивается, танцуя с негром, а тот что-то нашептывает ей, крепко прижимая к себе. Еще одна подхваченная вихрем музыки легко доступная белая девица…

Не признаваясь себе, что он боится того, что может увидеть в кафе, Джим повернул обратно. Усилием мысли ему удалось себя уверить, что он вовсе не настолько заинтересован этой девушкой, чтобы, поднявшись вверх по лестнице, попасть в неловкое положение, если Пегги пришла в клуб с друзьями. Усилием воли он разогнал чары и отправился домой.

 

Глава восьмая

Наутро город весь сверкал ослепительной зимней белизной. Позвякивая колокольчиками, катили коляски, извозчики надели меховые шапки и закутались в старые полости из буйволовой шкуры. В деловой части города важно расхаживали господа в енотовых шубах, а все девушки на улице Сент-Катрин были в белых резиновых ботах. Было теплее, чем накануне, и влажные хлопья снега на стенах домов блестели, искрились и таяли.

В такое прекрасное утро Макэлпину не хотелось раздумывать о том, почему он не решился накануне войти в кафе на улице Сент-Антуан. Он попросил принести ему в номер вместе с гренками и кофе экземпляр газеты «Сан» и, завтракая, проглядел редакционную полосу. Вот его будущая колонка — восьмая. Ах как не хватает этой полосе дискуссионной колонки, которая бы подогрела страсти! Да и всей газете в целом был присущ суховатый академический тон. Исключение представляла лишь очень живая, прекрасно сделанная спортивная страница. Может быть, Хортону и удастся еще некоторое время тянуть, но рано или поздно он будет принят. Джим не сомневался в этом, несмотря на оттяжку, и когда позвонил мистер Карвер и сказал, что Хортон идет на уступки, Макэлпин понял, что вопрос решен.

В полдень они завтракали с Кэтрин в кафе «Мартэн», и Кэтрин говорила, как он поедет делать свою колонку в Париж. Она влила в него уверенность и воодушевление и увлекла его далеко-далеко от кафе в негритянском квартале. После ленча он сопровождал ее по магазинам, и его захватило радостное ощущение их растущей близости, угадываемое по множеству милых примет. Сперва они зашли к ювелиру, где Кэтрин заказала новую оправу для доставшейся ей от бабушки старинной броши. Объясняя приказчику, что нужно сделать, Кэтрин то и дело поворачивалась к Макэлпину, как бы ища его одобрения, и вдруг рассмеялась.

— Что случилось? — спросил он.

Но Кэтрин не ответила, а только, улыбаясь, покачала головой. А в универмаге, когда, покупая перчатки, она спросила, нравятся ли они ему, улыбнулся он.

— А вы чему улыбаетесь? — спросила Кэтрин, но Джим тоже не стал объяснять.

Наконец, в шляпном магазине, когда Кэтрин платила за две купленные ею шляпки, оба они нечаянно встретились глазами и рассмеялись. Прогресс, прогресс! А ведь мы совсем сдружились, сказали их взгляды.

Все это возвращало ему уверенность в себе. Еще увереннее он почувствовал себя, обедая вместе, с Кэтрин у Дрейперов в их большом каменном особняке на Уэст-маунт. Обед был прескучный. Дрейпер, владелец сети кафетериев, только о них и говорил, и Макэлпин все время ощущал немую мольбу Кэтрин увезти ее куда-нибудь, где бы они смогли остаться наедине. Да, теперь к нему полностью вернулась уверенность в себе, а ведь не далее как накануне вечером он чувствовал себя настолько робким, что не рискнул войти в негритянское кафе.

Проводив Кэтрин домой и вернувшись к себе в гостиницу, он решил, что еще рано и следовало бы куда-нибудь съездить, после чего со спокойной душой вышел на улицу, поймал на Шербрук такси и поехал на Сент-Антуан.

На этот раз, входя в кафе, он не испытывал ни малейшей неловкости.

Широко распахнутая дверь вела из розового фойе в переполненный бар. Возле узкой лестницы, ведущей в ночной клуб, помещалась билетная касса. Перед Макэлпином шли двое хорошо одетых белых мужчин, он купил билет и стал подниматься вслед за ними. Наверху метрдотель, сурового вида мулат, попросил его предъявить билет и указал на столик с четырьмя металлическими стульями, один из тех, что окружали тесное пространство, отведенное для танцев. Играл джаз — шестеро музыкантов-негров. Однако Макэлпин отказался от столика. В дальнем конце зала он заметил отделанный розовой кожей и никелем бар и решил, что там он будет меньше привлекать к себе внимание. Взяв у темнокожего бармена порцию водки с содовой, он принялся исподволь оглядывать зал.

Белых было весьма немного; причем белые женщины почти все определенного толка — аляповато расфранченные, не расстававшиеся с жевательной резинкой. Правда, было здесь и несколько очень юных, изящно одетых девушек с мечтательными глазами. Нигде не видно было пьяных, никто не кричал и не веселился сверх меры, как это делали приятели Фоли из «Клуба трепачей».

А вот и Пегги за столиком в дальнем углу. Только так, непременно так должна была она сидеть тут — совсем одна, одетая с трогательной простотой, которая делала ее такой заметной. Все тот же пробор посредине, сзади — маленькая косичка. В черной юбке и белой блузке, она больше чем когда-либо напоминала тихоню школьницу.

Проходивший мимо негр официант остановился около нее, и они чему-то посмеялись, потом он двинулся было дальше, но вернулся, они еще поговорили, на этот раз серьезно, и он отошел от ее столика, просияв. Из дамской комнаты вышла хорошенькая мулатка в белом вечернем платье. Пегги ее окликнула. Мулатка торопливо подошла к ее столику, открыла сумочку и стала показывать девушке какие-то фотокарточки. Обе принялись их разглядывать, поворачивая к свету, сосредоточенно кивали головами, и, по-видимому, сошлись на том, что фото превосходны. Девушка в белом платье так увлеклась, что опустилась было на стул, позабыв об ожидавшей ее компании. Ее окликнули. Засмеявшись, мулатка потрепала Пегги по плечу и присоединилась к своим друзьям.

Оркестр умолк, танцующие пары стали расходиться. Макэлпину любопытно было посмотреть, кто из музыкантов подойдет к столику Пегги. Но тут вдруг откуда-то вынырнул шустрый, щупленький, коричневый старикашка, которому давно уже пора было спать, подскочил к Пегги и галантно пожал ей руку. Девушка что-то сказала ему, наверное пошутила, потому что тот в притворном ужасе схватился за голову, после чего, усмехаясь про себя, заковылял прочь, веселый, оживленный, в отличном настроении. На площадке у лестницы старикашка оглянулся на руководителя джаза Элтона Уэгстаффа и, чтобы привлечь его внимание, захлопал в ладоши. Уэгстафф в ответ широко улыбнулся. Здесь все были у себя дома и каждый знал, что он среди своих.

Уэгстафф, очень черный, с высоким лбом, был красив тяжелой, мрачной красотой. Когда он шел по залу между столиками, Макэлпин заметил странную вещь. Встретив улыбку Пегги, Уэгстафф отвел глаза, на какое-то мгновение замялся в нерешительности, потом направился к столику девушки, как, очевидно, собирался сделать с самого начала, пока сомнение не вкралось в его душу. Он сел и, уже вполне овладев собой, принялся непринужденно болтать с Пегги. Было ясно, что в глубине души он знал, что и он, и Пегги, и официант, и девушка в белом платье, и старикашка — все люди свои.

К столику подошел и Уилсон, трубач. Высокий мужчина с правильным, симпатичным лицом, атлетически и в то же время удивительно пропорционально сложенный и поэтому не казавшийся таким уж мощным. Его кофейного цвета кожу красиво оттенял светло-коричневый двубортный костюм. На левой руке он носил часы на золотом браслете.

И он, и Уэгстафф держались ровно и непринужденно и не старались привлечь к себе внимания Пегги. Повернувшись к проходившему мимо них негру, Уилсон тронул руку Пегги, как бы желая показать этим легким, нежным, дружеским прикосновением, что он все время с ней, даже в тот момент, когда здоровается с приятелем. Макэлпину пришло в голову, что эта спокойная короткость обоих музыкантов с Пегги едва ли могла возникнуть, если бы они встречались с ней только в кафе. Раз у них такая дружба, то они, наверное, бывают у нее дома. И обаяние ее нетронутой свежести, конечно же, не оставляет их равнодушными. На них тоже действует притягательная сила этой свежести и желание обладать ею, загоревшееся в нем, когда он пытался поцеловать девушку, конечно, возникает и у них. Он достал сигарету и с нетерпением стал ждать, когда оркестранты снова поднимутся на эстраду. Наконец Уэгстафф встал. Трубач Уилсон ласково похлопал Пегги по руке, и они отошли. Макэлпин направился к ее столику.

— Здравствуйте, Пегги, — сказал он, чувствуя себя незваным пришельцем.

— А, здравствуйте, — она взглянула на него с досадой, но не выдержала и улыбнулась: ее рассмешил его робкий вид.

— Что вас привело сюда, профессор?

— Вы как-то мне сказали, что бываете здесь, вот я…

— А-а, — произнесла она довольно недоверчиво.

Он был тут очень уж не к месту и к тому же так робко держался, что она не знала, как с ним говорить.

— Вы, кажется, решили ходить за мною по пятам. Зачем это?

— А почему мне нельзя тут бывать?

— Потому что вы здесь чужой. Вы и мне чужой, — отрезала она. — Я не люблю, когда меня преследуют.

Он смущенно пожевал губами и, не говоря ни слова, продолжал стоять перед ней с терпеливым упорством. Ей стало немного не по себе.

— Чудной вы какой-то. Не могу понять, откуда у вас эти заскоки. Отчего вы не идете домой?

— Мне хотелось бы вас проводить.

— Я никуда не ухожу.

— Может быть, вы позволите угостить вас коктейлем?

— Ну что ж, — ответила она, пожав плечами.

Тут он заметил, что музыканты, уже разобравшие инструменты, но еще не начавшие играть, наблюдают за ними. Все шестеро. Что же, они так и будут топтаться и пялить глаза на него и на Пегги? Что это за опека? А если он попробует увести девушку, что тут тогда начнется?

Он улыбнулся всем этим нелепым мыслям и сказал:

— Я видел, как вы разговаривали с трубачом и руководителем оркестра. Мне тоже хотелось подойти и поговорить с ними. Может быть, в перерыв вы их позовете? Я был бы рад с ними познакомиться.

— И не подумаю, — резко сказала она.

— Почему? Вы знаете, я человек без предрассудков. Возможно, мы с ними друг другу понравимся. Ну как?

— Я уже сказала вам: и не подумаю.

— Но отчего же?

— Отчего? Да оттого, что я насквозь вас вижу. Чувствую нутром. Ведь вы так и хватаете меня за рукав. А я терпеть не могу, чтобы меня держали за рукав. Ну скажите мне, бога ради, зачем вы сюда притащились за мной, как нянька?

— Но, Пегги…

— Ой-ой-ой, какой обиженный телячий взгляд! Вы же знаете, что я права. Уходите.

— Пегги, — сказал он мягко, — возможно, вы разбираетесь в моих чувствах лучше, чем я сам. Я в этом деле пас. Я пришел сюда потому, что надеялся вас встретить. Я с удовольствием познакомился бы с вашими друзьями. Это мне поможет узнать вас.

— А зачем вам меня узнавать?

— Не знаю.

— Боже, как загадочно!

— Да и вообще, оба ваши приятеля показались мне симпатичными людьми. Ну перестаньте дуться, Пегги. Хотя бы расскажите мне о них.

Его смирение наконец ее смягчило.

— По-моему, у нас в Канаде нет лучшего трубача и лучшего руководителя оркестра, чем Ронни и Элтон. Элтон — из Нью-Йорка, Ронни — из Мемфиса. Оба они мои старые друзья. Во всяком случае, я их таковыми считаю.

— Да, мне тоже показалось, что вы похожи на старых друзей. С кем же вы раньше познакомились? С Уилсоном?

— Нет, с Уэгстаффом.

— Как это вышло?

— Все началось здесь, в этом клубе. Меня привел сюда Милтон Роджерс. Фотограф, приятель Фоли. В другой раз я пришла уже одна. Был летний вечер, уходить не хотелось, я засиделась допоздна, а когда вышла на улицу, увидела, что рядом со мной идет мистер Уэгстафф. Он сказал, что заметил меня еще в клубе. Мы пошли вместе, и, когда добрались до Дорчестер, он сказал, что с удовольствием поиграл бы сейчас в шары, и пригласил меня.

Теперь она улыбалась, а Макэлпин кивал, чтобы она рассказывала дальше. Он ясно представил себе, как она стоит на углу Дорчестер-стрит, а рядом с ней этот негр, который проводил ее и с которым они очень мило проболтали всю дорогу. Он видел выражение ее лица в тот миг, когда Уэгстафф предложил ей поиграть в шары. Девушка, конечно, понимала: ее спутник ждет, что она ему откажет просто потому, что он негр. Конечно, она оценила всю важность момента, улыбнулась и сказала, что пойдет.

— Ну вот мы отправились катать шары, — рассказывала Пегги, сияя. — Я играю неплохо, — добавила она. — А потом пошли ко мне и проговорили там, наверно, час или около того. Он весь светился такой нежностью… В жизни своей не встречала ничего похожего. И я подумала: это же чудо. Прошлись по улице, поиграли в шары, и в человеке проснулась вдруг такая удивительная нежность.

— Да, такие минуты прекрасны, — согласился он.

— Правда? — Ее глаза стали немного грустными.

Он не мог заставить себя поднять на нее взгляд. Не в силах заговорить от волнения, он сидел, потупив голову и упираясь локтями в стол. Он убеждал себя, что посещение Уэгстаффа было вполне невинным, что, проведя в комнате девушки этот час, он испытывал к ней только дружеский интерес, а не плотскую страсть, не первое волнение зарождающейся похоти. Возможно, ее искренность и простота тронули руководителя оркестра, так же как тронули они Фоли и самого Макэлпина. Как бы ему хотелось не сомневаться в невинном характере чувств самой девушки. С первой минуты знакомства с ней он жаждал обрести эту уверенность. Ведь лишь в этом случае он мог не сомневаться в причинах, заставляющих ее ценою любых жертв идти своим путем.

Но и это не смогло бы убедить его, что Уэгстафф, Уилсон и их коллеги способны удовольствоваться ее нежным, дружеским расположением и не захотят ничего большего. Ее немыслимое поведение, ее своеволие, неблагоразумие внушали ему страх, но он знал: вздумай он предостерегать ее, она воспримет это как тупую ограниченность человека, привыкшего к добропорядочному университетскому мирку.

— Ну вот, я все вам рассказала, — произнесла она небрежно, — и больше вас не задерживаю.

— Как это понять?

— Я говорю, теперь вы можете идти домой, Джим.

— Но мне хочется еще поболтать с вами.

— Как-нибудь в другой раз.

— А где?

— Ну хотя бы в кафе «Медвяная роса» на Доминион-сквер. Почти каждое утро в половине девятого я там завтракаю, — сухо проронила девушка, уверенная, что он ни за что не придет завтракать с ней в такой час.

— Тогда до встречи, Пегги.

Он встал.

— Пока, Джим. Спасибо за коктейль.

— Пока, — ответил он.

Выходя из зала, он покосился на Уэгстаффа, потом взглянул на трубача. Подняв вверх трубу и покачивая головой, Уилсон пристально глядел на него. Яркий свет, заливавший эстраду, выхватывал белки его глаз и розовые суставы пальцев. Он показался Макэлпину много повидавшим в своей жизни, объездившим многие города негром, знавшим многих белых женщин, посещающих негритянские кафе. Уж его-то чувства к Пегги едва ли ограничиваются одной нежностью. Этого самоуверенного негра не отвадишь, как отвадили его самого, отклонив головку в сторону, тем более если его рука уже лежит на ее груди. В душе у Макэлпина зашевелилась ненависть.

Снова сыпал снег, но теперь уже как-то вяло, словно истощив все силы накануне. Ветра почти не было. Покрывшее город белое одеяло становилось все толще и пышней. В дверях клуба Макэлпин остановился. Он никак не мог заставить себя уйти. Что-то властно удерживало его. Он чувствовал, что должен дождаться ее, что нельзя оставить ее здесь одну. И это чувство приводило его в смятение. Наконец он нехотя поплелся по улице и, пройдя через тоннель, вышел на Дорчестер-стрит, мерцающую розовым неоном реклам. На углу он снова остановился и некоторое время наблюдал за работой снегоочистительных машин. Две маленькие машины, как танки, двигались по тротуару, сгребая на мостовую снег, где его через широкую трубу всасывала в свое огромное чрево другая машина. Танки рвались вперед, в трубе завывал ветер, и Макэлпину казалось, что он наблюдает за какой-то крупной военной операцией. Вскоре плечи его засыпало снегом. Неожиданно один из танков грозно двинулся прямо на него. Макэлпин отпрыгнул в сторону, а веселый парень за рулем крикнул: «Домой пора!» Но он продолжал стоять на тротуаре. Мирная, чарующая, незапятнанная белизна окутанного снегом города укрепила его веру в Пегги. Он даже не взглянул на черный барьер горы. За снегопадом его почти не было видно. Он не хотел его видеть.

 

Глава девятая

Макэлпин собирался встать попозже, но проснулся, как обычно, в семь с ужасной головной болью. В окно, которое он оставил приоткрытым, врывался, пузырем надувая гардины, ледяной ветер, выстудивший всю комнату. Вскочив, он поспешно захлопнул окно, снова забрался в постель, плотно закутался в одеяло и, уютно поеживаясь и прислушиваясь к воркотне отопительной батареи, стал ждать, когда же наконец его перестанет донимать пронизавший до самых костей холод. Зачем мне вздумалось рисоваться перед Пегги и утверждать, будто я люблю зиму? Да пропади она пропадом, эта минусовая температура! Я лето люблю!

Только без пляжей и летних коттеджей.

Рассказывая Кэтрин, как он в детстве жил с родителями в летнем коттедже, Макэлпин умолчал об одном — о том, как перестал бывать на пляже Хэвлоков. А в шестнадцать лет вообще отказался ездить к морю и порвал с ним навсегда. Он проводил каникулы в городе, работая где придется, и постепенно научился любить испепеляющий летний зной. Кроме того, он научился быть один. Кэтрин вряд ли это поймет, но Пегги с ним согласится, что очень важно уметь наслаждаться одиночеством. Он ощутил своеобразную прелесть этих жарких летних месяцев, когда, полностью предоставленный самому себе, уже не должен был стараться производить впечатление, быть приятным… Кэтрин, наверное, нашла бы все это странным, а вот Пегги поняла бы его. Ах, как было бы хорошо, если бы в ту пору в его комнате при университете жила Пегги! Он очень живо представил себе, как, проспав допоздна, он лениво подходит к окну, взглянуть, будет ли и сегодня такая же жарища, как накануне, потом бредет к дверям за газетой, потом за завтраком проглядывает ее, и все это время Пегги сидит рядом и смотрит на него. Вот они вдвоем выходят в сверкающее пекло улицы. От раскаленного тротуара пышет жаром в ноги, а Пегги в своем легком летнем платьице кажется такой прохладной, что его приятель парикмахер, стоящий на пороге своей парикмахерской, на углу, непременно воскликнет: «Ну и ну, ее, наверное, никакая жара не берет!» А вечером, когда станет немного прохладней, перед тем, как засесть за работу, он остановится возле открытого окна, а за его спиной, прислушиваясь к ночным шумам, будет стоять Пегги, и неугомонный город многоголосым гулом вдруг ворвется в комнату, чтобы напомнить им, что они вместе и теперь уже не одиноки…

Но тут шорох ударявшихся об оконное стекло колких снежинок прервал его мечты. Сейчас зима. Он в Монреале. Один. Он встал и подошел к окну. Продрогшая улица. Температура опустилась ниже нуля. Слышно, как жесткий снег поскрипывает под ногами пешеходов, которые торопливо проходят по Шербрук, наклонив голову, чтобы защитить лицо от резкого ветра. В такое утро девушка, которой нечего обуть, кроме легких туфелек с галошами, может схватить пневмонию. Он подумал, что и самые бедные девушки, наверно, запаслись зимними ботинками на меху.

Выйдя из отеля с намерением позавтракать, Макэлпин направился к Доминион-сквер, где находился ресторан «Медвяная роса». Что ему в конце концов мешает позавтракать именно там? Порывом ветра у него чуть не сорвало шляпу. Мороз пощипывал уши. Стоял адский холод.

Маленький чистенький ресторанчик в этот час был пуст. За столиком неподалеку от двери сидела неизменно занимающая этот пост старуха с добродушным, матерински ласковым лицом. Она просиживала здесь часами и днем и утром и не заказывала даже чашки кофе. Макэлпин собрался было, описав внешность Пегги, узнать у старухи, была ли тут нынче девушка, но, уже поздоровавшись с ней, понял, что совершил ошибку. Даже взгляда, брошенного в ее сторону, было достаточно, чтобы влипнуть — старуха тут же начинала рассказывать историю своей беспорочной жизни. Переполнявшие ее материнские чувства не знали удержу, они распространялись на всех и каждого. Получив свой апельсиновый сок, кашу и яичницу с беконом, Макэлпин принялся за завтрак под приглушенный аккомпанемент негромкого, вкрадчивого голоса. При этом старая карга с материнской зоркостью ловила каждый взгляд, который он бросал в сторону двери. А его с каждой минутой ожидания все больше тревожила мысль о том, что Пегги нужны теплые ботинки.

Вошла худощавая англичанка в коричневом пальто с двумя красивыми, опрятно одетыми ребятишками: мальчиком лет семи и пятилетней девочкой. Мать, усадив их рядом с Макэлпином, отправилась к стойке делать заказ. Эти маленькие англичане уже побывали с утра у доктора. В руке у мальчика была палочка, какими врачи прижимают больному язык, чтобы осмотреть горло.

— Ну будь умницей, открой пошире ротик, — серьезно обратился он к своей чинной сестренке.

Та раскрыла рот, он надавил палочкой на язык и сокрушенно покачал головой.

— У тебя на гланде черное пятно, Сюзи, — сказал он своим лучшим докторским тоном.

— Ты это понарошку? — спросила Сюзи.

— Нет, Сюзи, правда, большущее черное пятнище.

Маленький доктор так вошел в роль, что девочка совсем растерялась, не зная, он это в игре говорит или всерьез. Она обернулась к Макэлпину и с тревогой спросила:

— Он понарошку, правда?

— Конечно, понарошку, Сюзи, — ласково сказал Макэлпин. — Он просто шутит…

Ему пришло в голову, что он мог бы сходить на улицу Сент-Катрин, купить в магазине Огилви пару меховых ботинок и занести их к Пегги на квартиру. Тут преисполненная материнских чувств старушка одобрительно улыбнулась.

— Детям все кажется настоящим, не правда ли? — сказала она. — Мать хорошо сделала, что так тепло их одела. Вон какой мороз!

Да, но теплые зимние ботинки стоят долларов десять-одиннадцать, а он уже за номер задолжал. С деньгами у него туговато. Его бесила мысль, что, по сути дела, он не в состоянии купить Пегги ботинки. Раздумывать из-за такой пустяковой траты — как это унизительно. Он обмотал шею шарфом, вышел из ресторанчика и, чувствуя себя легким, энергичным, бодрым, быстро зашагал сперва по Пил, а затем по Сент-Катрин к универсальному магазину.

В обувном отделе на вопрос продавщицы, какой размер ему нужен, он засмеялся и покраснел. Продавщица тоже засмеялась. Он посмотрел на ее ногу, красивую маленькую ножку, мысленно сравнил ее с ножкой Пегги, уплатил двенадцать долларов за теплые ботиночки из коричневой кожи и, насвистывая, отправился на Крессент-стрит.

Никто не отозвался на его звонок внизу, а возле парадного входа ему пришлось позвонить трижды, прежде чем появилась миссис Агню, на ходу нащупывая завязочки застиранного синего халата. Светлые, с проседью волосы падали ей на глаза.

— А, помню, помню, вы один из друзей мисс Сандерсон, — сказала она, дав ему повод подумать, что к Пегги прикомандирован целый полк избранных друзей, навещающих ее на дому. — А я тут так сладко задремала… — доверительно продолжала она, обращаясь к Макэлпину, как к старому знакомому. — Но что это мы стоим на холоде? У меня, понимаете, грудь заложило немного…

— Не будете ли вы так добры передать мисс Сандерсон вот этот сверток, — попросил он, заходя в прихожую.

— Конечно, конечно. Погодите-ка, я дверь притворю. Этак на сквозняке еще хуже прохватит. Я рада, что вы зашли. Вид у меня, наверно, ужасный, просто чучело какое-то, но тут, как на грех, вчера вечером… Вы только не подумайте, такое со мной не часто случается. Кузен из Сент-Агаты… Вы себе не представляете, полгода не видались, — добавила она, расплываясь в умиленной улыбке. — Ах что за мужчина! Я даже точно не знаю, кузен он мне или нет. Понимаете? А уж до чего бедовый, до чего живой! И ведь самому, между прочим, наверное, все шестьдесят, лысина во всю голову. Но видели бы вы, что он выделывал, когда водил меня прошлым летом в Белмонтовский луна-парк! Целую ночь с ним проездили на этих автомобильчиках, которые все сталкиваются. Народ вокруг хохочет, а мы все ездим. Так целую ночь и прокрутились на этих автомобильчиках. А ему хоть бы что. Знай усмехается. Весело было — потеха! А вчера вдруг снова заявился. Это, скажу вам, кое-что значит. Что вы говорите? Сверточек? Ну конечно. Я ей прямо в комнату положу. Как ей сказать, кто принес-то?

— Скажите просто — незнакомый, — сказал Макэлпин и, открыв дверь, начал спускаться по лестнице.

— Погодите, погодите! — воскликнула миссис Агню. — Какой же вы ей незнакомый?

— А кто же я, по-вашему?

— Ну это вы просто шутите! — крикнула она ему вслед.

— Вовсе нет, — ответил он, помахал рукой и засмеялся.

Ветер приятно холодил щеки. Воздух был сухой, бодрящий. Все играло у него внутри. А в ушах звенел голосок милой английской девочки, встревоженно спросившей его: «Это он понарошку?» Эта фраза не шла у него из головы. Ему представилось, что все люди, когда-либо распоряжавшиеся им, видели, как он купил теплые ботинки для белой девушки, которая дружит с неграми, и ему очень нравилось чувствовать на себе взгляды всех этих людей. «Нет, нет, это он понарошку!» — в ужасе крикнул отец. «Право же, понарошку», — пробормотал старый Хиггинс, не в силах поверить, что так в нем заблуждался. И все офицеры из их кают-компании, и в первую очередь увешанный орденами капитан Уэлш, побагровев, ошеломленно восклицал: «Ну не всерьез же!» — «Нет, нет, не всерьез», — твердил в смятении ректор университета. «Боже милостивый, ну конечно, не всерьез!» — кричал мистер Карвер.

— Нет уж, — вслух сказал Макэлпин и весело хмыкнул: — Всерьез!

 

Глава десятая

Макэлпин условился с Фоли, что к ленчу они встретятся в кафе «Ла Саль», но пришел раньше и, купив в киоске выпуск «Сан», начал проглядывать ее в холле, как истый газетчик, всегда начинающий чтение газет со своей. В тот самый миг, когда он открыл редакционную полосу, включавшую и будущую его колонку, вошел Фоли.

Сейчас он ничуть не напоминал того Фоли, что веселился в «Клубе трепачей». Он был подтянут и торжествен, как маклер. Они спустились по ступенькам и сели за столик, накрытый скатертью в красную и белую клетку. Пить Фоли не стал, он никогда не пил в рабочее время. Макэлпин взял пива и холодного лосося, а Фоли заказал омлет с грибами. Он был не в духе.

— Ну как, кончилась у тебя эта волынка в «Сан»? — спросил он. — Или Джозеф Прекрасный все еще маринует тебя?

— Все идет как надо, — сказал Макэлпин и рассказал, как он завтракал с Карвером и о том, как Хортон заставлял взвешиваться толстяка Уолтерса.

— Премиленькая история! — сардонически произнес Фоли.

— Я бы сказал, это просто садизм.

— И садистом ты считаешь Хортона?

— Не так уж я туп. Дело не только в нем.

— На первый взгляд выходит, — сказал Фоли, — что у Карвера с его сотрудниками полный контакт. Видишь ли, Джим, — он усмехнулся, — во всяком деле должна быть голова.

— Совершенно верно.

— А случается когда-нибудь, чтобы руки что-то делали без ведома головы?

— Хортон, конечно, всего лишь рука.

— Вот именно. Значит, если тебе кажется, что получить место тебе мешает рука…

— Я его получу, — спокойно произнес Макэлпин.

— Ты так уверен?

— Да. Все, что ты говорил насчет Карвера, — правда, но только он сложнее, в нем есть и другая сторона.

— Я все знаю о Джозефе Прекрасном, — с раздражением сказал Фоли. — Я знаком с людьми, которые на него работают. Он тебя крепко зажмет в кулак. Он всех своих сотрудников зажал, только некоторые дурачки считают, будто это он им протянул руку спасения. Он так влез во все их личные дела, что у них ничего своего не осталось. Не редакция, а какая-то семейная плантация, черт бы ее побрал. Карвер там добрый старый хозяин, а Хортон — Симон Легри. Впрочем, плевать мне на твоего Карвера. Не мне с ним работать, а тебе. Хотя сознаюсь, Джим, — добавил он, нахмурившись, — ты иногда бываешь прав.

— Да ну? В чем же это?

— Насчет Пегги Сандерсон. Как это ни удивительно, ты прав. Я, кажется, единственный во всем городе ее не раскусил. У нас в «Клубе трепачей» ее, оказывается, тоже знают. Дело в том, — пояснил он, как бы оправдываясь, — что я не особенно любопытствую, когда к нам в контору поступает новая сотрудница. Говорят, твоя малютка Пегги за полгода переменила три или четыре места, и на последнем, как я выяснил, не было никого, кто бы заблуждался на ее счет.

— Это в каком же смысле?

— В смысле трубочистов.

— То есть?

— Ну черных. Ты был совершенно прав, Джим. Она за ними бегает, — угрюмо сказал Фоли.

— Я тебе не говорил, что она бегает за черными парнями, Чак.

— Нет? Но похоже, что дело обстоит именно так, и в нашей конторе ей тоже указали на дверь. Ее только что выгнали. — Он злорадно хихикнул, скрывая за этим смешком досаду и растерянность. — Она тебе, наверно, толковала о расовых предрассудках, Джим. Да ведь дело-то совсем не в них, — сказал он убежденно, — а в том, что эта девушка потеряла ориентир. Меня сбило с панталыку мечтательное выражение ее глаз. Ты его, верно, тоже заметил? Так вот, говорю тебе, она плывет по течению, потому что завертели ее эти трубочисты, которые к ней пристают и наверняка получают от нее все, что хотят.

— Да постой ты, Чак. Ведь есть же у тебя свои глаза и свое собственное мнение. Так зачем повторять чужое? — взмолился Макэлпин, стремясь спасти что-то очень важное, что рушилось сейчас и в жизни самого Фоли. — Ты все понял шиворот-навыворот. Эта девушка вовсе не навязывает себя неграм. И в клуб она ходит совсем не затем, чтобы ловить там любовников. Уж это я наверняка знаю, — мягко и убежденно добавил он и рассказал Фоли о детской дружбе Пегги с семейством Джонсонов.

— Значит, она так это объясняет? — спросил Фоли после небольшого раздумья.

— Ничего она не собиралась мне объяснять.

— Но ты поверил.

— Да. А ты разве нет?

— По-моему, все это выдумки.

— Зачем ей это выдумывать?

— Неужели непонятно? Для того чтобы выставить себя в благоприятном свете.

— Раньше ты о ней так не думал, Чак. Ты говоришь с чужого голоса. — Макэлпин решил от ее имени воззвать к дружеским чувствам Фоли. — Ты же ей друг. Она нуждается в тебе, — начал он.

— Брось ты это, — с раздражением оборвал его Фоли. — Я знаю, что я говорю. Перестань.

— Да почему же ты вдруг решил, что именно раньше заблуждался на ее счет? Объясни мне это.

— Ну как тебе объяснить? — замялся Фоли. — В чем-то очень существенном она постоянно лжет. Такие женщины не могут жить без лжи, и ложь их состоит в том первом впечатлении, которое они на нас производят. Она помогает им снискать нашу нежность, одобрение, сочувствие, прощение. Они и впредь будут лгать, все время лгать, чтобы не потерять того, что уже завоевано. Они способны на что угодно, и всегда найдется простачок вроде тебя, который будет им верить да еще уверять других, что их, мол, просто неправильно поняли, когда такая курица залетит куда не надо и начнет метаться.

— Пегги — курица?

— Самая настоящая.

— Да брось ты! — возмутился Макэлпин. — Так и святую можно назвать курицей.

— Святую! Бог мой, Джим! Погоди, давай разберемся, — сказал Фоли уже совсем другим голосом. — Что ты вообразил себе о ней?

— Вообразил?

— Да. Что она такое для тебя?

— Не знаю, — Макэлпин смешался. — Понимаешь ли… Хотя нет, не знаю. Так что-то мелькнуло.

— Ну, ну, что мелькнуло?

— Трудно сказать. Право же, я не знаю. — Взяв вилку, он принялся царапать на скатерти какой-то узор, потом жалобно взглянул на Фоли. — По-моему, просто так: мелькнуло, и все…

— Что-то давнишнее?

— Возможно. Как раз сегодня ночью я об этом думал.

— Другая девушка?

— О нет. Скорее это похоже на то, когда вдруг совершенно неожиданно ты наткнешься на какую-то разгадку. — Он замялся, подбирая слова. — Помню, мы стояли в какой-то гостинице, в Париже, на правом берегу, после ввода наших войск, — начал он. — Шел дождь. Нам полагалось бы чувствовать себя счастливыми победителями, ведь мы так долго мечтали о том, как наконец-то попадем в Париж и будем веселиться здесь напропалую, а вместо этого измученные, усталые как собаки мы торчали в гостиничном номере, а вокруг был темный, залитый дождем, мертвый город. Мне кажется, у каждого из нас было ощущение, что такое событие следовало бы отметить. Но нам хотелось не праздновать, а спать. Мы то и дело повторяли, что надо бы куда-нибудь сходить, на что-то посмотреть. Но дождь все лил и лил. Говорили о женщинах. Один английский офицер, блондин — забыл уже его фамилию, — вдруг потянул меня за рукав и предложил выйти на часок прогуляться. Так сказать, ознаменовать освобождение Лучезарного Города, а там уж — и на боковую.

Англичанин этот никогда прежде не бывал в Париже, но все-таки потащил меня за собой. Мы вышли вдвоем под дождь. Темень — ни зги не видно. Мы куда-то долго плелись по грязи, собрались уже вернуться в гостиницу, когда наконец, расспросив о чем-то полицейского, мой англичанин коротко сказал мне: «Пошли». Не знаю точно, куда мы отправились. Кажется, это было неподалеку от Бастилии.

Мы вошли в какой-то подъезд, долго брели по темному проходу, потом открылась дверь, мы переступили через порог и окунулись в море света. Мы увидели битком набитый публикой маленький зал, амфитеатром спускавшийся к темному пятачку арены, окруженной белым барьерчиком. На кукольной этой арене прыгали два клоуна в своих причудливых костюмах, девушка в серебристом платье скакала на лошади, кто-то вел слона. И все это было облито сверкающим белым светом. Все было такое белое, чистое, волшебно-удивительное, чудесно-радостное и невинное. Может, все это показалось нам таким, потому что мы только что вышли из темноты, дождя. Мы вышли из войны. А этот крохотный, сверкающий огнями цирк был недосягаемо далек от войны. Все это меня так поразило, что я стоял разинув рот и только хлопал глазами. Это было прекрасно. Меня охватило ощущение радостной безмятежности. И вот…

Он осекся, заметив скептическое выражение на лице Фоли.

— Я не знаю. Может быть, и Пегги видится мне в каком-то таком…

— Оазисе счастья, — сухо сказал Фоли.

— Именно.

— Но ты больше не был в том маленьком цирке?

— Нет, и теперь едва ли смог бы.

— А к Пегги ты вернулся.

— Мы с ней виделись раза два.

— И напрасно. Во всяком случае, остановись хоть сейчас, иначе ты ее увидишь с очень уж близкого расстояния.

— Но как ты сам сказал, — улыбнулся Макэлпин, — я к ней вернулся, и раз уж так…

— А зачем? — Фоли покачал головой. — Чтобы тебя понять, достаточно взглянуть на эту скатерть, которую ты тут разрисовал узорами. Художественная натура.

— Ну и что?

— Ты что-то углядел в этой девушке, чего, по-твоему, не видно другим. Если бы ты мог это нарисовать, то и делу бы был конец и ты бы выбросил все это из головы. Но тебе захотелось, чтобы это нечто стало твоим. Мы, кажется, вернулись к отправному пункту.

— То есть?

— К Карверам. Вспомнил? Наверно, он с тобой не без причины заигрывает.

— И какая же причина?

— Кэтрин.

— Кэтрин? Да нет же, послушай, Чак, — смеясь, проговорил Макэлпин, — ты, кажется, вообразил себе, что интерес к этой девушке как-то изменил мое отношение к Кэтрин? Но это же вздор. Мы с Кэтрин люди одного круга, — продолжал он с самой искренней убежденностью, — она хорошая женщина. Мы с ней друг друга понимаем. У нас общие интересы, взгляды, одни и те же вкусы и привычки. Я не знаю, люблю ли я ее и сможет ли она когда-нибудь полюбить меня. Возможно, что мы к этому придем. Ну и прекрасно! Но эта Пегги, — он нахмурился, — как бы тебе объяснить? Мне никак не удается ее разгадать. После того, что я узнал здесь от тебя, это стало даже еще труднее. Мне хочется рассказать о ней Кэтрин. Ей тоже будет интересно. Я думаю, Кэтрин поймет ее лучше, чем ты. Она поймет и мое любопытство. Видишь ли, меня все это очень интригует.

— Ее, вероятно, тоже заинтригует, — иронически заметил Фоли.

Он жалел Макэлпина и самым трогательным образом тревожился за него. У Фоли была редкая черта — он никогда не уверял никого в дружбе. Если другу было плохо, он тихо сидел рядом, очкастый, рыжий, и утешал его одним своим присутствием. Его не интересовали ни политика, ни положение в обществе. Он верил только в скромное достоинство своих дружеских отношений, и никто не чувствовал себя с ним одиноким. Сейчас, тревожась за Макэлпина, он с жалобной улыбкой произнес:

— Я думал, ты сюда приехал не затем, чтобы остановиться в начале пути. Так не слезай с коня, Джим.

— Я этого и не делаю.

— Джим, послушай, что я тебе скажу. По своим стремлениям ты, безусловно, честолюбив.

— Ну, ну, Чак.

— Одних стремлений мало.

— Вот как?

— Представь себе. Стремления-то у тебя есть, а вот темперамент — едва ли. Для честолюбца всякие чувства, мешающие ему сделать карьеру, — непозволительная роскошь. Заруби это на носу. Совет бесплатный.

 

Глава одиннадцатая

Усилия, затраченные для того, чтобы мало-мальски разобраться в своих чувствах, целиком поглотили Макэлпина. Сам не замечая того, он расхаживал взад и вперед по комнате, стал рассеян. Например, однажды забыл сдать вовремя белье. Вызвав прислугу, он узнал, что еще не поздно отнести белье самому, тотчас сложил его в специально предназначенную для этого сумку и, спустившись в вестибюль, вручил ее портье.

— Что это? — спросил тот.

— Белье.

— Но, мистер Макэлпин, — портье был шокирован. — Почему вы принесли его сюда? Мы белье не принимаем. Мне кажется, вам нужно обратиться к коридорному.

— Да, конечно, конечно, — смущенно подхватил Макэлпин, чувствуя, как его уши загорелись от стыда. Он впервые нарушил дипломатический протокол «Ритца», который до сих пор соблюдал весьма старательно.

Точно так же, добросовестно заблуждаясь, он внушил себе, будто верит, что Кэтрин разделит с ним его все возраставший интерес к Пегги. Как-то Кэтрин позвонила ему и от имени отца, а также от своего собственного пригласила на ленч. Она сказала, что они только что приобрели подлинного Ренуара и приглашают его полюбоваться покупкой. Торопливо шагая к «Шато», Макэлпин решил, что попросит Кэтрин после ленча пройтись с ним по Крессент и познакомит ее с Пегги.

За ленчем выяснилось, что дела его идут неплохо. Мистер Карвер сообщил, что все время теребит Хортона и намерен вскоре предпринять решительные шаги. После ленча все перешли в гостиную, где слуга мистера Карвера, Жак, низенький и толстый франкоканадец, установил картину Ренуара на диване под таким углом, чтобы на нее падал свет от окна. Все трое с сосредоточенным видом принялись ее рассматривать. Это был этюд, изображающий девушку за фортепьяно. Обхватив пальцами подбородки, мужчины то немного отступали назад, то подходили ближе и глубокомысленно кивали головами.

— Наклоните чуть-чуть вперед, Жак, — с раздражением распорядился мистер Карвер. — Так лучше освещение, правда, Джим? Да нет, Жак, не в эту сторону и опустите чуть-чуть ниже.

У Жака был усталый, измученный вид. Он все утро по просьбе Кэтрин и ее приятельниц передвигал картину то повыше, то пониже. И сейчас, пока Кэтрин, Джим и мистер Карвер вели блестящую дискуссию о различных периодах в творчестве Ренуара, Жак с печальным взором устало держал картину. Макэлпин чувствовал себя в своей стихии. Он был мастер обсуждать картины, вина и сыры.

— Жак, вы можете подержать картину вот так, возле стены? — спросила Кэтрин.

— Разумеется, мадам.

— Вы ни за что не угадаете, у кого маклер купил эту картину, — сказал Карвер.

Кэтрин сказала:

— У Култеров был какой-то Ренуар. Я помню, Альма мне говорила, что они купили Ренуара.

— Нет, не у Култера. Он не нуждается в деньгах. У молодого Слоуна. Джим, вы, по-моему, должны его знать.

— Да, конечно. Макгилл, экономический факультет.

— Жак, чуть побольше наклоните, — сказал мистер Карвер. — Стоп! Молодец. — Картина качнулась вверх, потом вниз. — Кэтрин, ты не находишь, что ее тон очень подходит к цвету наших стен? Да, молодому Слоуну пришлось проститься с кое-какими сокровищами своего отца. Поделом ему. Эти молодые радикалы способны на что угодно, одного только они не умеют — заработать для себя хоть немного денег. — Отклоняясь назад, чтобы оценить освещение, он распорядился: — Немного левее, Жак. О, вот так уже лучше. Старому Слоуну устроили такие пышные похороны, каких еще не было в истории Монреаля. И тут является его сынок, готовый подвергнуть переоценке все ценности и свести на нет все либеральные начинания отца. В результате он продает фамильного Ренуара.

— И все-таки мне нравится Боб Слоун, — возразила Кэтрин, в то время как стоящий возле стены Жак опустил картину немного ниже, украдкой давая отдых рукам.

— Хм-м, этот молодой человек всегда вылезает из рамок, — заметил мистер Карвер. — У художников есть преимущество, — с улыбкой добавил он. — Они могут в своей картине все расставить по местам.

— Наверно, я в душе художница, — сказала Кэтрин, пожав плечами, с обезоруживающе-беспомощным и добродушным видом.

Высокая, стройная, в расстегнутом жакете, она стояла, упираясь рукой в бедро, и от всего ее облика веяло той бессознательной элегантностью, которую придает женщинам хорошо сшитый костюм. Она вся светилась жаркой свежестью и чарующей непринужденностью, потому что дома чувствовала себя легко и свободно и так же легко чувствовала себя в этот момент с Джимом Макэлпином. Она рассмеялась, отчего стала еще милее, и сказала:

— Вы знаете, какая я? Если где-то в гостях вижу, что ковер лежит не так, как нужно, я его передвину, картина висит криво — тоже поправлю. Наверно, то же самое я чувствую с людьми. Мне симпатичен Боб Слоун. И мне хочется его как-нибудь встряхнуть или что-то еще с ним сделать. Вот Джим, наверно, думает, что вместо этого мне следовало бы писать картины. А, Джим?

— Ну если этот малый вам нравится, за чем остановка? — шутливо сказал он.

Но ему стало не по себе, когда она с таким невинным прямодушием призналась, что ее тянет вмешиваться в жизнь других людей. До этого, стараясь убедить себя, что намерен рассказать Кэтрин о Пегги, он внутренне противился этому и сейчас ухватился за возможность оправдать свое нежелание: ведь если он расскажет ей о Пегги, Кэтрин и ее воспримет как косо повешенную картину и вздумает ее выправлять, а заодно и его, поскольку его отношение к Пегги она тоже сочтет отклонением. Собственнические замашки Кэтрин вызвали в нем и жалость и неприязнь, и, преисполненный этих чувств, он не думал, что и ему самому не чужды такие же наклонности.

— Ну ладно, Жак, так хорошо, — сказал мистер Карвер. — Поставьте пока картину на диван.

Жак, у которого нестерпимо болели руки, поспешил выйти.

— Я могу вас подвезти в любое место, Джим, — любезно предложил мистер Карвер.

— Благодарю вас. Я просто-напросто вернусь к себе в отель. Кэтрин, вы будете сейчас заняты?

— Минут через десять ко мне зайдут две мои приятельницы, — сказала она.

— Как всегда, не везет. А я надеялся, что мы с вами пойдем погулять, — разочарованно протянул Макэлпин, как будто бы и в самом деле собирался повести Кэтрин на Крессент-стрит и познакомить с Пегги.

Тротуары были покрыты снегом, в свинцово-сером небе по-прежнему ни одного просвета. Все вокруг заледенело. Макэлпин подумал, что если Пегги сейчас не работает, то наверняка сидит дома.

…В передней первого этажа было три звонка, проведенные к трем квартирам, и под каждым из них указана фамилия жильца. Табличка с фамилией Пегги была замусолена таким множеством пальцев, что букв почти невозможно было разглядеть. Макэлпин позвонил и по узкой прихожей направился к ее двери. На его стук никто не ответил, тогда он попробовал приоткрыть дверь. Она оказалась незапертой.

— Пегги, — позвал он и с тревогой подумал: «Неужели она никогда не запирается?»

Сзади раздались шаркающие, неуверенные шаги. Он обернулся. Перед ним стоял давно не бритый человечек в нелепом, долгополом коричневом пальто и в кепке. На вид ему было не меньше шестидесяти лет, лицо измято, взгляд тупой, немигающий.

— Что же это, ее дома нет? — спросил он, сильно запинаясь.

— Да, мне кажется, мисс Сандерсон нет дома, — сухо сказал Макэлпин.

— Ах ты, вот досада-то, — расстроился старик и огорченно заморгал глазами.

В квартире наверху мужской голос запел:

— Лох Ломонд, твои прекрасны бе-е-е-рега!

— Ого! Это еще что за фрукт? — насмешливо сказал старик. — Ну и голосок! Послушайте, я Ковбой Леман. Меня все знают, — кичливо добавил он.

Его и в самом деле все знали, этого старого бездельника, всегда готового к услугам. На его физиономии появилось недоверчивое выражение, когда выяснилось, что Макэлпину его имя ничего не говорит.

— Вот взгляните-ка, что я ей тут принес, — сказал старик. — Самые шикарные воскресные издания.

Он вытащил из-за пазухи пачку газет, которые подобрал где-то в закусочной, и бросил на кровать. Потом, вздохнув и горестно пожав плечами, сказал:

— Вот жалость-то, что не застал.

— О, понимаю, понимаю, — смущенно произнес Макэлпин и достал из кармана монету в пятьдесят центов. — Вот возьмите. Я думаю, если бы мисс Сандерсон была дома, она бы вам, конечно, что-нибудь дала.

— Еще бы не дала, — усмехнулся старый бездельник. — Ну так я пошел. Она, наверно, скоро вернется. Вы ей скажите, мол, Ковбой заходил, — и он зашаркал прочь.

«И кто только с ней незнаком, — думал Макэлпин, тоже направляясь к выходу. — Боже милостивый, кто только к ней не забредал в эту незапертую дверь!»

Выйдя на улицу, он на всякий случай огляделся, не идет ли Пегги, с минуту постоял, держа руки в карманах, потом быстро зашагал к перекрестку, свернул за угол и пошел к востоку по Сент-Катрин. У него мелькнула одна идея, и он спешил ее осуществить. На Пил возле газетного киоска стояли шалопаи, играющие на бегах и задевали проходящих мимо девушек, говоря им скабрезные комплименты. Макэлпин беспечно насвистывал, предвкушая ожидавшую его в конце пути тихую, ни с кем не разделенную радость.

Хорошее настроение породило счастливую мысль: он вспомнил, кого может расспросить о Пегги. Ведь здесь же в Монреале живет и преподает в Макгилле старый Филдинг, лысый жилистый старикан, произносящий слова так, будто у него рот набит мраморными шариками. Как раз в то время, когда Пегги училась в колледже, Филдинг вел у них курс английского языка и, разумеется, все о ней знает. Однако Макэлпин не стал звонить сейчас Филдингу. Он ускорил шаг и все посматривал на небо. Облака редели. Город укрылся толстым зимним одеялом. На Филлипс-сквер он посмотрел на статую короля Эдуарда VII и улыбнулся ему как старому приятелю. Король, кажется, совсем закоченел.

Пересекая площадь, он прикинул в уме, как далеко он отклонился к югу, и решил, что никак не больше нескольких кварталов, затем он свернул на восток и вышел к церкви. Но это была большая каменная церковь святого Патрика, а вовсе не та старенькая церквушка, которую он ожидал здесь увидеть.

Он обратился к невысокому, похожему на Наполеона франкоканадцу.

— Тут где-то есть такая маленькая церковь, — заговорил Макэлпин. — Она совсем непохожа на эту. Очень простая и в то же время причудливая. Что-то в ней есть романское, что-то готическое…

— А, знаю, — сказал француз. — Сейчас вспомню. На улице Сент-Катрин есть такая маленькая старинная церковь.

— Нет, та была не на Сент-Катрин.

— Тогда минуточку. Церковь Бонсекер, церковь моряков с резными деревянными барельефами. Ее все осматривают. Вам нужно взять такси…

— Да нет же, она где-то здесь неподалеку.

— А, теперь понял. Это пристройка к женскому монастырю в восточной части Сент-Катрин. Там есть восковая статуя маленькой Терезы из Лизье в гробу. Настоящий сюрреализм.

Макэлпин отступился.

— Очень вам благодарен, — сказал он, и они раскланялись.

Он еще долго бродил по окрестным улицам, оглядываясь по сторонам, не попадется ли на глаза какой-нибудь запомнившийся с прошлого раза дом или переулок. Церквушка исчезла, и это рождало в нем беспокойство. Исчезла не только церковь, но и ожидавшая его здесь тихая, ни с кем не разделенная радость. А вдруг все это означает, что и Пегги исчезла? Ушла, оставив отпертую для всех дверь. Что, если и ее он так и не разыщет?..

Обожженный тревогой, он заторопился к Сент-Катрин и взял такси до дома Пегги на Крессент-стрит. Он вошел без стука. Пегги стояла возле печки. Он почувствовал такое облегчение, и сердце так бешено заколотилось у него в груди, что он и слова не смог выговорить. Она здесь, она в самом деле здесь, от радости он даже не сразу заметил, что на ней комбинезон, какие во время войны носили женщины, работавшие на военных заводах. Лишь когда она обернулась и взглянула на него, он увидел, как она одета, и не смог скрыть удивления.

 

Глава двенадцатая

— А, это вы, — сказала она и засмеялась.

— Что вас рассмешило?

— У вас такой ошеломленный вид.

— Я никак не ожидал увидеть вас в таком костюме.

— И это все?

— Я боялся, что вообще вас не увижу.

— Почему?

— К тому же меня, вероятно, удивило, что вы так хладнокровно отнеслись к моему вторжению.

— Сюда все заходят запросто, — ответила она. — Ну раз уж вы здесь, садитесь.

Она взяла у него пальто и сказала:

— Спасибо вам за ботинки, Джим. Я их примерила, они совершенно впору.

— Как вы узнали, что они от меня?

— А кто же, кроме вас, способен на такое? Ну садитесь же. Вы что, никогда не видели фабричной работницы?

— Видеть-то видел, но вы-то к ним какое имеете отношение? Как все это понять?

— Я собираюсь на работу.

— В таком костюме? И куда?

— На фабрику сапожных кремов и баллончиков для зажигалок. Моя смена с четырех до двенадцати.

— Бог ты мой! — он в ужасе вскинул руки.

— Вы чудак. Ну не все ли равно, где я работаю? Мне не на что жить. Мне нужны деньги, и, по правде говоря, нет уже больше сил обивать пороги посреднических бюро и всяких подобных контор.

«Тем более, — чуть было не добавил он, — что вам, возможно, никто и не предложил бы другой работы, поскольку у вас, может быть, и в самом деле слишком своеобразные вкусы, из-за которых вы стали отверженной в городе». Но он вовремя удержался и промолчал, опасаясь, как бы она не решила, будто и он тоже готов от нее отступиться.

— Как бы там ни было, в атом комбинезоне вы настоящая картинка, — сказал он. — У вас есть бумага?

Он взял лист почтовой бумаги с бюро и сел за стол.

— Что вы хотите делать?

— Сидите тихо. Я буду вас рисовать.

— Правда? А вы умеете?

— Если портрет вам не понравится, можете не платить, — сказал он, улыбаясь. — Только помогите мне воссоздать фон. Чем вы там занимаетесь на фабрике?

— Я обжимщица.

— Обжимщица? А что это за штука?

— Я заворачиваю края у баллончиков, заполненных горючей смесью.

— Где же находится ваша фабрика?

— У канала, в квартале Сент-Анри. Она такая старенькая, того гляди развалится. И вся провоняла дешевыми духами из-за эссенции, которую добавляют в раствор.

Пегги рассмеялась и оживленно стала рассказывать. Наконец-то у нее есть место, где — она точно знает — ей будет хорошо. В первый день ей казалось, она ни за что не привыкнет к машине. Баллончики неумолимо надвигались на нее по ленте транспортера, она поспешно хватала их, непрерывно, ритмично нажимая ногой на тугую педаль, и не могла отделаться от ощущения, что машина подчинила ее своей чуждой разуму механической власти. Однако на второй день она к ней уже привыкла и даже начала поглядывать по сторонам, на других работниц. И тут ей вспомнились первые дни в школе. Тогда ей тоже все лица вокруг казались грубыми и асимметричными.

В цехе было шумно, работницы переругивались между собой, смеялись. Старшая, миссис Магир, бранила девушек, а саму миссис Магир бранил мастер, папаша Франкёр.

— Кажется, сперва меня встретили не очень приветливо, — говорила Пегги. — Наверное, заметили, что не своя. Но бедным людям, хочешь не хочешь, приходится друг с другом мириться, так ведь?

В обеденный перерыв, когда все работницы, развернув еду, уселись в кружок во главе с самим папашей Франкёром, ей тоже освободили местечко, а папаша Франкёр, дюжий бородатый старик француз, ущипнул ее за мягкое место. Щипать девушек было его привилегией.

— Понятно, — удрученно сказал Макэлпин, не поднимая головы от рисунка.

— Ничего вам не понятно. Вы просто не знаете папашу Франкёра, — спокойно сказала Пегги.

В первый день, когда она сидела вместе с остальными, с ней никто не разговаривал, но уже на следующий день миссис Магир предложила ей чашку чаю и сказала, что, может быть, она окажется лучшей обжимщицей из всех, что у них работали в течение года, а девушки-француженки, перед этим делавшие вид, будто не понимают по-английски, немного оттаяли.

— Знаете, что мне сказала миссис Магир? Она вдруг говорит: «Ты католичка, верно?» Я спрашиваю: «Почему вы так решили?» А она мне отвечает: «Видно по глазам». Тут я засмеялась, и все наши девушки стали мне подмигивать, они знали, что миссис Магир ошиблась. По-моему, все они сразу почувствовали, что симпатичны мне, и очень скоро стали рассказывать мне о себе. Ведь это так приятно, когда рядом есть кто-то, с кем можно поделиться… Знаете, Джим, у каждой из них, оказывается, есть своя заветная мечта, и, узнав их мечты, я очень многое узнала и о них самих.

Например, миссис Магир ужасно хочет, накопив достаточно денег, поехать к Ниагарскому водопаду. Когда она вышла замуж, они с мужем собирались там побывать, но у них вообще не получилось свадебного путешествия. А вот Иветт Леду, вы себе не представляете, какая это несчастная женщина, ей очень хочется перейти на другую фабрику, и эта новая фабрика и ее будущие подруги представляются ей в самом радужном свете. Но уйти она не может из-за мужа, которого вовсе не любит, но у него туберкулез, он, бедняга, мыкается между жизнью и смертью, а ей нужно его содержать. Зато Элен Мартэн на фабрике нравится, для нее это поле битвы, на котором она сражается весь день с другими работницами. Есть там еще Мишель Савар, совсем еще девочка. Она тоже рада, что там работает, потому что у нее огромная семья и такая теснота — повернуться негде. Она откладывает часть заработка и скоро уже, наверное, сможет снять дешевенькую комнатку, где-нибудь там же, в Сент-Анри.

Слушая ее восторженный рассказ о том, как близко она подружилась с фабричными работницами, Макэлпин все больше мрачнел, серьезно озабоченный, и не поднимал глаз от рисунка.

— Послушайте, Пегги, — сказал он, — по-моему, все это не так уж безопасно.

— Небезопасно? Что небезопасно?

— Да хотя бы то, что вам приходится очень поздно возвращаться домой.

Она призналась, что и в самом деле около путей шатаются какие-то подозрительные типы, и в первый же вечер, когда она возвращалась с работы, за ней на мосту увязался какой-то в кепке и в куртке, к тому же еще на деревяшке. Он свистел и ковылял следом, пытаясь ее догнать. Но уже со следующего дня у нее завелись провожатые. Сперва Вилли Фой, рыжий парнишка лет восемнадцати, который работает у них на фабрике экспедитором. Он сразу же объявил ей, что теперь она будет его девушкой и поэтому он должен провожать ее домой. Однако ему пришлось уступить это право папаше Франкёру. Старику перевалило за шестьдесят, сердце уже начало пошаливать, а он все балагурит. Слышал бы Макэлпин, с каким смаком он рассуждает насчет ее фигуры! А поднимется в гору — задыхается. И все равно еще ужасный бабник. Только очень боится сердечного приступа. На фабрике ему то и дело приходится подниматься по лестнице, и от этого у него отекают ноги, но уйти в отставку он не может из-за долгов. Только у ее дверей он берет отставку, лукаво блеснув глазами, добавила она. Это, конечно, задевает его самолюбие, и он все время хочет дать ей понять, что просто устал и что, вообще-то, он мужчина в самом соку.

— Очень весело, — буркнул Макэлпин, с недовольством подумав, что Пегги, фамильярничая со своими новыми знакомыми, дает им повод вообразить себе, будто они могут все, что угодно. Мучимый ревностью, он наконец не выдержал, оттолкнул в сторону рисунок и выпалил в сердцах:

— Вам нужно уйти с этой вонючей фабрики.

— Нет, я там останусь, — невозмутимо ответила Пегги. — Я не хочу уходить оттуда, вот в чем дело.

— Но разве можно образованной девушке, с вашим воспитанием, с вашей утонченностью, быть в такой среде?

— Мне можно, Джим. Мне нравятся эти люди. В ваших глазах это поездка третьим классом. А я вообще предпочитаю ездить третьим классом, а не первым. Все, кончим на этом. Как мой портрет? Что-нибудь получилось?

Взяв у него рисунок, она некоторое время внимательно его рассматривала, потом подошла к зеркалу и посмотрела на себя.

— Что ж, недурно, Джим, — одобрила она. — Это, несомненно, я. Я в комбинезоне.

— Дайте-ка его сюда. Здесь должна быть и подпись, коль скоро нам теперь известно, кто вы, — иронически заметил он и написал под рисунком: «Пегги-обжимщица».

— Надпись тоже хороша, — рассмеялась Пегги. — Я сейчас приколю его над бюро.

Она торжественно прикрепила листок к стене. В этот момент комнату наполнил крепкий запах кофе. Пегги подошла к полке и достала две чашки.

— Пегги, — сказал он, усаживаясь на кровать, — вам не кажется, что вы довольно-таки упрямая особа?

— Есть грех, есть, — ответила она. — Я вас поэтому и просила, профессор, не тяните меня за рукав. Ладно, хватит.

— Начнем с того, что я знаю, из-за чего вас уволили.

— Ах, Фоли сказал вам, — резко произнесла она.

— Он сказал, что вы халатно относились к делу.

— Что за вздор? — Она сердито вскинула голову. — Я прекрасно знаю, из-за чего они меня выпроводили. Я этого ожидала. Причина все та же. Вы пьете черный, так же, как и я?

— Сделайте милость. Без сахара.

— Ох как вы ко мне снисходительны! И до чего вы бесите меня этой вашей деликатностью и щепетильностью. И всегда-то вы даете мне понять, как я дурно с вами обращаюсь. — Она села, держа в руках чашку с кофе. — Я не хочу вас обижать, Джим. Просто дело в том, что вы невыносимый ортодокс. А впрочем, я сама не знаю. — Она нахмурилась и, склонив голову набок, внимательно на него глядела. — Мне кажется, я к вам несправедлива.

— В самом деле? — оживился он.

— Раз я знаю, что ваши речи меня ни в чем не убедят, отчего мне нравится вас слушать? — сказала она.

— Не знаю.

— Послушайте. У вас что, нет больше в городе знакомых?

— Сколько угодно. Я знаю Карверов и…

— А, да, да, дочка Кэтрин. Вот она вам подходит.

— А вы, оказывается, язва! Ну что ж. Еще я знаю тут Анжелу Мэрдок. Я даже приглашен к ней на прием в воскресенье вечером.

— Анжела Мэрдок. Так, так, так, — сказала она весело. — Ну конечно же, вы будете на вечере Анжелы, где соберутся все наши почтенные деятели. Кстати, Джим, я ведь тоже знакома с Анжелой Мэрдок, с этой милой дамой, известной своей утонченной, уютной терпимостью.

— Я очень уважительно к ней отношусь, — сказал он, — и совершенно с вами не согласен.

— В самом деле? — спросила Пегги.

Он покраснел, с достоинством откинул голову и принял такой величественный вид, что Пегги фыркнула, а потом, не выдержав, громко расхохоталась. Лицо ее сморщилось, в глазах запрыгали бесенята, грудь затряслась от смеха, от такого точно смеха, какой ему так хотелось от нее услышать. Она смеялась до того весело, открыто, заразительно, что ему было решительно безразлично, над кем она смеется, над ним или над миссис Мэрдок.

— Ой, господи, даже в боку закололо! — сказала Пегги.

Она присела, съежившись, потом выпрямилась, но все равно держалась за бок. Тут и Макэлпин расхохотался. Смеясь, он схватил ее, повернул к себе и стал трясти, повторяя задыхающимся от смеха голосом: «Ну что за ребячество!» Но Пегги снова скорчилась, и ему хотелось, чтобы это продолжалось без конца.

— Подумать только, что из-за Анжелы Мэрдок на меня напал такой смехотун! — сказала она, наконец-то отдышавшись.

— Мне так нравится слушать ваш смех, — сказал он. — Но как вы можете смеяться, оставшись без работы, оказавшись на этой насквозь провонявшей фабрике? Как после этого вы еще можете веселиться?

Она нахмурилась, задумалась.

— Как я могу? — проговорила она. — Может быть, оттого, что в последние дни у меня опять появилось чувство, которому я привыкла доверять.

— И что же это за чувство, Пегги?

— Оно похоже на то, будто меня что-то подхватило и уносит.

— Уносит?

— Да. И при этом всегда в ту сторону, в которую нужно.

— И когда же это началось? Откуда вас унесло впервые?

— Вы спрашиваете, когда я в первый раз это заметила?

— Да.

— Когда я ушла из дому.

— Иначе говоря, вы поссорились с отцом?

— Не совсем так, — ответила она медленно. — Мы с ним не ссорились. Мы… как бы это сказать… пришли к соглашению.

— По какому вопросу?

— С того времени, когда мы жили в том маленьком городке, у отца многое изменилось. Он, очевидно, понял, как вести себя с наиболее именитыми из своих прихожан. Это необходимо знать, если хочешь сделаться видным проповедником. Его приглашали в разные приходы, и сейчас он уже в Гамильтоне и пользуется там уважением. Его церковь посещают разные влиятельные люди. Биржевой маклер по имени Джо Элдрич, председатель попечительского совета, маклер, вы понимаете, помог моему отцу выгодно поместить его сбережения. — Пожав плечами, она добавила: — А как, по-вашему, я оказалась в колледже?

— Ну а это соглашение?

— Вы помните Джонсонов?

— Тех, что жили в старом доме? Ну конечно.

— Как-то летом, когда я, закончив третий курс, приехала домой на каникулы, отец получил письмо от Софи, одной из джонсоновских девочек. Она приехала в наш город, чтобы стажироваться на медсестру. Софи просила моего отца помочь ей устроиться в больницу. А незадолго до этого случился какой-то скандал по поводу стажировки негров. Но тогда я ужасно обрадовалась, что хоть кто-то из Джонсонов чему-то выучился, и мне даже в голову не пришло, что эта просьба может поставить моего отца в неудобное положение. В тот же вечер я написала Софи. Двумя днями позже мы с ней встретились в ресторане и скоро уже болтали как две подружки. Это была чистенькая, изящная, очень непосредственная девушка. Она рассказала мне, что Джок — помните Джока? — живет в Кливленде и играет в бейсбольной команде полупрофессионалов. Насчет своих возможностей в нашем городе Софи не заблуждалась. Она понимала, что без блата ей в больницу не попасть. Не думайте, что я была наивнее ее и питала на этот счет хоть какие-нибудь иллюзии — ни малейших. Я знала, что мне предстоит. Но улыбающееся лицо Софи, которая так гордилась нашей дружбой и так в меня верила, придало мне храбрости, и я потащила ее прямо в контору мистера Элдрича — помните — биржевой маклер и председатель попечительского совета. По-моему, он был шокирован, когда я сказала, что рассчитываю на его поддержку. Впрочем, свои уязвленные чувства он скрыл весьма искусно. Изложив ему суть дела, я сказала, что поведу сейчас Софи обедать к нам домой.

Так я и сделала. Отец вел себя, пожалуй, еще более обезоруживающе, чем мистер Элдрич. Он только удивлялся, для чего такая привлекательная девушка избрала для себя столь скучное занятие, а впрочем, был полон сочувствия и после обеда удалился в свой кабинет, где, очевидно, собирался поразмыслить на досуге. Потом к нам зашел мистер Элдрич и сразу направился к отцу в кабинет. А мы с Софи сидели и ждали. Как она, бедняжка, на меня поглядывала! Когда мистер Элдрич ушел, отец позвал меня. Не сомневаюсь, что разговор у него был не из приятных. Он сказал мне: «Если бы она была хоть светлой мулаткой, а не такой угольно-черной». И сразу же заговорил о маленьких компромиссах, на которые вынужден идти, чтобы избегнуть разброда среди паствы. Софи ждала меня, и я ей сказала: «Беда в том, Софи, что ты слишком черна». Это было зло сказано, но я и была зла, и Софи, я чувствовала это, ждала от меня этой злости. Никогда не забуду, как она посмотрела на меня перед тем, как бросилась вон из нашего дома. Потом я видела в окно, как она бежала по улице.

Я тоже вышла и стала бродить по улицам, — продолжала Пегги. В ее голосе звучала какая-то непривычная жесткость, и время от времени она бросала на Макэлпина удивленный взгляд, словно недоумевая, что вынуждает ее все это ему рассказывать. — Шел дождь, я вымокла, но домой не шла. В конце концов я простудилась, и три дня мне было очень скверно. Когда я очнулась, отец сидел возле моей кровати, склонив голову и закрыв глаза. «Ты за меня молился?» — спросила я. Я не хотела его обидеть, просто мне показалось, что его губы шевелятся. «Для чего ты это сказала?» — спросил он и заплакал. Он выглядел таким измученным, таким несчастным. Непереносимо горько видеть слезы отца. Мне стало жаль его и захотелось утешить. Почему-то запомнилось, как он вертел в руках цепочку от часов. «Я не могу молиться, — сказал он, потом судорожно глотнул воздух и добавил: — Я уже много лет не верю в бога». Он помнил, каким он был раньше, и хорошо понимал, как испортила его жизнь, и мы с ним… да, мы пришли к соглашению. Я знала, что мое присутствие будет постоянно напоминать ему о том, что произошло, и еще больше его мучить. И тут возникло это чувство. Кипя от ненависти ко всем этим респектабельным господам за то, что они сделали с моим отцом, я вдруг ощутила, что у меня легко на сердце, что меня что-то подхватило и несет прочь от всего того, к чему он так стремился, совсем в другую сторону. Я ушла из дому. И это было правильно. Я привыкла доверять этому чувству. И вот сейчас, поступив на фабрику, я испытала его снова. Понимаете ли вы меня, Джим?

— Джонсоны, — тихо, будто не слыша ее вопроса, проговорил Макэлпин. — Старый дом-развалюха. По-моему, я понимаю вас.

Он представил себе убогий дом на пустыре, услышал, как заливаются счастливым, беззаботным смехом джонсоновские ребятишки.

— Пегги, — сказал он, — после всех ваших историй кажется, что вы совсем-совсем одна на свете. А ведь Фоли говорил мне, что у вас есть поклонник. Некий Генри Джексон или что-то в этом роде.

— Это верно. Не думаю, что он вам понравится.

— Почему?

— Вам, наверное, нравятся люди, которые вам симпатизируют, а Генри вы пришлись бы не по вкусу. Да, кстати, он вчера выехал из Нью-Йорка. Он художник в рекламном агентстве. Мыслящий человек.

— И он не возражает против вашей дружбы с неграми?

— Генри человек широких взглядов, — сказала она, улыбаясь.

— Как мне убедить вас, Пегги, что все это ни к чему не приведет, все это нереально. Благими порывами не разрушишь кирпичную стену. Этот беспочвенный идеализм…

— Очень даже реально, — оборвала его она, — и, уж во всяком случае, свои дела я предпочитаю решать сама.

— Пегги, — сказал он, беря ее за руку, — мне чуждо все это, абсолютно чуждо, но и вы, только поймите меня правильно, и вы в определенном смысле чужды этому. Когда я с вами вместе, я чувствую, да, Пегги, ясно чувствую, что ни вам, ни мне не место здесь.

— Уж мне-то во всяком случае, — сказала она, вставая. — Мне давно пора на фабрику. Вот опоздаю на десять минут, и меня оштрафуют на тридцать центов.

Она достала теплые ботинки, обула их, потом надела короткую темно-синюю куртку, повязала голову косынкой и направилась к двери.

— Скорее, Джим. Пошли.

Дул холодный ветер, швыряя в лицо снежную пыль. Сделав последнюю затяжку, Пегги щелчком ловко отшвырнула окурок сигареты, который упал на мостовую футах в двадцати.

— У вас всегда так получается? — спросил он мрачно.

— Я еще футов на десять дальше могла бы забросить, — ответила она.

Он кивнул.

— Ну что же, Пегги, до скорого свидания?

— Да, да, до скорого, — ответила она.

Она уходила все дальше, направляясь к Сент-Катрин, неприметная фабричная работница в синем комбинезоне и простой желтой косыночке, а он, смятенный и подавленный, смотрел ей вслед. Он стоял, нахмурившись, и ему казалось, что еще немного — и все прояснится. И тут в самом деле он вдруг все понял. Маленький негритянский квартал здесь, в Монреале, заменял для нее сказочно-счастливое семейство Джонсонов. И если в семье Джонсонов, познакомившись с ней покороче, ее любили и уважали, то почему негры с улицы Сент-Антуан должны относиться к ней иначе? Если бы он только мог поговорить с кем-то из них! Не попробовать ли сходить туда с кем-либо из приятелей Фоли?..

 

Глава тринадцатая

Фотограф Милтон Роджерс, крупный жизнерадостный мужчина с румяными, как яблоки, щеками, снимал квартиру на углу Хоуп и Дорчестер-стрит, в сотне ярдов от монастыря, благовест которого будил его ежедневно в пять часов утра. Он был женат на художнице, темноглазой, ширококостной молодой женщине, любил носить просторные твидовые куртки, спортивные брюки и рубашки с мягким отложным воротничком. У него были замашки богатого человека, но ему никак не удавалось отложить хоть немного денег. К сорока двум годам он обзавелся лучшей в Монреале коллекцией джазовых пластинок и высокой гражданской сознательностью, которой очень гордился и которая ему, однако, не препятствовала жить в полное свое удовольствие. Посещая самые дорогие рестораны, он самокритично восклицал: «Ну не свинство ли! Но такова уж система, я продукт системы». Всех приезжавших в город известных негритянских музыкантов Милтон Роджерс встречал с радушием хозяина.

Макэлпин, наведавшийся к Милтону после разговора с Пегги очень поздно вечером, застал его в обществе двух приятелей и политических единомышленников, с которыми он распивал ирландское виски. Приятели Милтона были похожи друг на друга как две капли воды — оба журналисты, оба в коричневых двубортных костюмах и оба в отличном настроении. Макэлпину пришлось выпить с ними, прежде чем ему удалось увести Милтона из дому. Поймав такси, они вдвоем отправились на Сент-Антуан. Знавший Роджерса метрдотель усадил их за столик возле самой площадки для танцев. Макэлпин огляделся. Пегги в кафе не пришла. Выло около половины второго, оркестр не так давно начал выступление. Глядя на джазистов, Макэлпин пытался открыть в них обаяние, магическую теплоту, привлекавшую Пегги. Но у него ничего не получилось. С болью в сердце представил он себе, как Пегги улыбается их грубым шуткам.

— Вы знаете Пегги Сандерсон? — спросил он.

— Ну еще бы, — отозвался Роджерс, не отрывая взгляда от мулатки певицы. — Она часто сюда захаживает.

— Какого вы о ней мнения?

— Я не люблю ее, — ответил тот. — Меня раздражает ее позиция. Говорить с ней я больше не в силах. По-моему, она просто невежественна. Положение американских негров следует рассматривать в сугубо научном плане. Это вопрос чисто экономический, вопрос трудоустройства. Негры могут получить у нас далеко не всякую работу. Их обделили в выборе профессии, и они оказались в своего рода экономическом гетто, а отсюда — негритянские кварталы — это всегда кварталы бедноты. Но если бы они могли работать где им вздумается, кому оно тогда сдалось, это лобызание язв прокаженного? Оно все ставит с ног на голову. И по существу своему даже вредно. Что толку неграм, когда является такая Пегги и говорит: «Все, что я могу вам дать, — ваше». Особенно если иметь в виду, что дать-то она может им одну-единственную вещь. Сам я остыл к малютке Пегги, — добавил Роджерс с благородным беспристрастием. — А то, ей-богу, тоже мог бы… Да к тому же она бегает за неграми, и сколько их у нее?.. Я бы не рискнул переспать с ней.

— В самом деле? — сказал Макэлпин. — И вы не допускаете мысли, что она… м-м… просто друг их, вот как вы.

— Мне от них не нужно того, что нужно ей, — грубо ответил Роджерс. — И к тому же они рады, когда я у них тут бываю. А ее посещения их совсем не радуют.

— Мне кажется, вы ошибаетесь.

— Я ошибаюсь? — удивленно переспросил Роджерс. — Ладно. По-моему, они кончили свое выступление. Давайте-ка пригласим к нашему столику руководителя джаза. Элтон Уэгстафф понравится вам. Он хороший мужик. Спросите у него, что он об этом думает. Сейчас у него крошечный джаз. А вообще, он человек бывалый. Играл с Эдди Кондоном, с Эллингтоном, возможно, знавал и Бикса.

Подозвав официанта, Роджерс попросил его передать их приглашение руководителю джаза. Через несколько минут Уэгстафф подошел и сел за их столик.

Это был спокойный, сдержанный человек с темной кожей, давно привыкший не удивляться ничему, что происходит в ночных клубах. В пору расцвета джаза Уэгстафф работал в Мемфисе, Сан-Луи и Чикаго. Сейчас он кочевал с места на место, зарабатывал на жизнь, выступая в маленьких ночных клубах негритянских районов, и мечтал о новом возрождении джаза. В его манерах за внешней учтивостью проскальзывало безразличие, но нетрудно было заметить, что к Роджерсу он относился по-дружески, как к своему.

Усаживаясь за столик, он пошутил насчет того, как процветает его оркестр, и все трое согласились, что в наше время, играя в джазе, не разбогатеешь. Макэлпин напряженно ждал, когда Роджерс заговорит о Пегги Сандерсон, но тот вдруг сказал:

— Знаете, Элтон, мой приятель чуть не съел глазами вашу канареечку.

— Я? — ошеломленно воскликнул Макэлпин. — Впрочем, в самом деле, в свете прожектора она мне показалась совершенно золотой. Эти золотистые плечи…

— Красивая девочка, — согласился дирижер. Он встал и сделал знак певице, направлявшейся к бару.

Макэлпин поспешно заказал ей коктейль. Сейчас, когда ее не озарял желтый свет прожектора, ее тело уже не казалось золотым, оно поблекло, кожа стала сероватой. Джим похвалил ее голос. Он попытался настроить себя на те же чувства, какие Пегги, вероятно, испытывала к неграм. Девушка отвечала на его вопросы тоненьким деликатным голоском. Она держалась очень вежливо и производила впечатление беспомощной, беззащитной девчушки. Мало-помалу он начал подпадать под обаяние смуглой нежности ее тела, сочных переливов кожи. «Пожалуй, я мог бы к ней привыкнуть, — подумал он. — Она все время оставалась бы мне чужой, но могла бы вызвать ощущения, которых я никогда еще не испытывал. Это нежное, сумеречное тело, очарование новизны… Бог мой, неужели именно это привлекает Пегги!»

Мулаточка сообщила, что утром отправляется в Чикаго. Блестящие предложения сыпались на нее со всех сторон, ее даже поманило нью-йоркское кафе «Сосайети». Потом она извинилась и сказала, что должна их покинуть, так как условилась встретиться с одним джентльменом, который ожидает ее в баре. Поднявшись из-за стола и пожав руку Макэлпину, она горячо поблагодарила его, сама, впрочем, не зная за что. Когда певица отошла, Элтон Уэгстафф дружелюбно заметил:

— Вы чуть-чуть опоздали, мой друг… Она завтра уезжает. Приди вы дня на два пораньше, могли бы успеть.

— Понятно, — сказал Макэлпин.

Даже этот невозмутимый чернокожий музыкант не верит, что к хорошенькой мулатке человека могут привлекать дружеские чувства, а не желание с ней переспать. И все так думают. Точно так же, как все считают, что Пегги Сандерсон стремится переспать со своими чернокожими приятелями. Ему стало неловко.

— Мне просто очень понравилось, как эта девушка поет, — сказал он.

— Макэлпин друг Пегги Сандерсон, — сказал Роджерс.

— Ах вот оно что! — В глазах музыканта уже не было заметно прежнего дружелюбия. — Красивая девочка, верно? Ну и как, большие вы с ней приятели?

— Да как будто. Она с восхищением… с самой искренней симпатией относится к людям вашей расы, мистер Уэгстафф. Она самый преданный ваш друг, из всех, кого я знаю.

— М-м-да, друг, — проговорил руководитель джаза.

Его смущало это слово «друг», которым негры обычно обозначали симпатизирующих им представителей белой расы. Он никак не мог подыскать нужных слов, хотя обычно говорил легко и свободно. На стол пролилось немного пива. Подозвав официанта, Уэгстафф велел ему вытереть стол. И пока блестящая черная столешница не стала безупречно сухой и чистой, он так и не нашел этих нужных ему слов.

— Не стану спорить, мистер Макэлпин, люди моей расы нуждаются во всех своих друзьях, — сказал он. — Вот с нами сидит Роджерс, он настоящий наш друг. И эта малышка Пегги, может быть, тоже друг. Может быть. Не знаю, что тут вам сказать.

Боясь, как бы слова его не обидели Макэлпина, Уэгстафф пытливо всматривался в его лицо. Макэлпин чувствовал на себе его взгляд и думал: «Когда ты намекал тут, что я мог бы иметь успех у твоей певички, тебя не волновало, друг я или нет».

— Вот сидит она здесь, такая тихая, настоящая маленькая леди, — пробормотал Уэгстафф, обращаясь наполовину к самому себе. — И всегда одна. Сидит себе за столиком в углу, такая милая, нежная, свежая, как цветок, который только и ждет, чтобы его сорвали. Одинокая. Но не отчужденная. Вроде бы само спокойствие, и в то же время так и рвется к вам, но правда ли, мистер Макэлпин? Она не напивается пьяной, она даже не танцует, даже не хлопает громко в ладоши. Просто сидит с нами, и все. Но все мои ребята каждый раз знают — она здесь. И как будто ждут. Да, притихнут как-то все и ждут… чего?

— Я однажды видел, как вы сидели с ней за столиком.

— Возможно.

— Тогда я кое-что заметил, мистер Уэгстафф. Когда вы ее увидели, у вас был такой вид, словно вы не хотите подходить к ней, вас что-то тревожило. А потом вы к ней подсели и тут… одним словом, все снова стало на свои места. Так оно было?

— Глядите-ка, какой приметливый, — сказал Уэгстафф, обращаясь к Роджерсу. — Чем это, вы говорили, он зарабатывает себе на жизнь?

— Я просто не смог этого не заметить, — сказал Макэлпин.

— Да, так действительно было, — неохотно подтвердил Уэгстафф. — Но теперь я твердо решился — больше сидеть с ней не буду.

— О! Отчего же?

— Она мне весь оркестр перебаламутила. Я постоянно жду беды.

— Вы что-то не очень лестно о ней отзываетесь, вам не кажется, мистер Уэгстафф?

— В самом деле? Ну что ж, тогда послушайте, что я вам скажу.

— Ну-ка, ну-ка.

— Я негритянский музыкант. В свои лучшие дни я немало повидал. Немало белых девочек встречалось на моем пути.

Он нахмурился. Слова шли туго, он то и дело задумывался, пытаясь поточнее определить не только для Макэлпина, но и для самого себя, что именно он чувствует.

По большей части, говорил Уэгстафф, всех встречавшихся ему белых девушек легко можно отнести к той или иной определенной категории. Чаще всего это девицы, до безумия увлекающиеся джазовой музыкой и считающие, что, не сблизившись с негром, невозможно ее понять. Обычно это у них чисто головное, поэтому и волнуют они ничуть не больше, чем те белые поборницы расовой справедливости, что затевают дискуссии и пытаются применить на практике свои социальные идеи. Некоторые из них оказывались настоящими друзьями, иные же были просто безвредны. Но и к тем и к другим негры относились хорошо. Они ничего не теряли, оттого что хорошо к ним относились. Точно так же они не теряли ничего, хорошо относясь к тем белым девушкам, одержимым политическими идеями и все свои помыслы отдающим классовой борьбе, которые хотели выйти замуж за негра, считая своим долгом убедиться на практике, что это дело осуществимое и пролетарии всего мира действительно смогут объединиться. Остерегаться нужно было совсем других, тех мятежных, неугомонных красавиц, которым что-то там надоело и которых тянет к чему-то новенькому, выходящему за рамки обычного. С такими девушками цветные никогда не чувствуют себя свободно. Терзаемые подозрениями, они спрашивают себя, чего им нужно, этим белым девицам, постоянно ожидают, что те выдадут себя какой-то мелкой пакостью. Даже если у тебя с ней интимные отношения, ты все равно настороже и скрываешь в душе всегдашний страх, рожденный опытом, потому что даже в минуту экстаза она может вдруг возмущенно завопить, и тебе хочется куда-то броситься, что-то сломать, и ты сходишь с ума от тоски и злости. Эти девицы неприятны тем, что сами только развлекаются, как ребятишки в цирке, а других ранят больно и глубоко. Подобный случай произошел с ним в Париже, куда он приехал со своим джазом. Там одна компания богатых людей взялась им покровительствовать. Однажды весь джаз пригласили на вечер, где были такие вот белые женщины. Он немного поиграл на рожке, им понравилось, и они принялись ласково его упрашивать поиграть еще. Но у него был волдырь на губе. Он сидел на полу по-турецки, и вдруг одна блондиночка подсаживается к нему и начинает нежно так его уговаривать: «Ну же, Дымный Джо, ну» — и потом хлоп его ладонью по лбу. Он так разъярился, что чуть не разорвал ее. «Потише, ты, — сказал он ей, — ты тут не в Штатах, а в Париже». Она вела себя с ним так, что он чувствовал себя собакой или обезьяной. Ему хотелось исколотить ее, но он только расстроил вечеринку. Разумеется, совсем другое дело те белые девочки, что преподносят вам себя будто на блюде. Это простушки. Их можно уверить, что любовь — это свиная отбивная, и они сжуют ее, не охнув. И никому от этого ни холодно ни жарко. А Монреаль хороший город. Здесь можно неплохо жить, и бруклинцы не ошиблись, рискнув подбросить своих темнокожих игроков в монреальскую бейсбольную команду. Они мудро поступили, выбрав Монреаль. В этом городе собралась уйма малых наций, но бейсболисты негры понравились французам, те оказывают им поддержку, и темнокожий парень может здесь жить спокойно, не тревожась ни о чем, если только не будет зарываться, если сумеет кое на что закрывать глаза и не лезть туда, куда не надо. Впрочем, слишком сильно зажмуривать глаза тоже не следует. Вот негры бейсболисты поездили с командой, поглядели на белый свет и теперь рады-радешеньки вернуться в Монреаль.

Он задумчиво чему-то улыбнулся. Рассказывал Уэгстафф спокойно, неторопливо, с какой-то поразительной неспешностью, время от времени пожимая левым плечом. Даже сейчас, готовясь огорошить их сравнением, казавшимся ему весьма ядовитым, он говорил так же мягко, без горечи.

Возможно, такая девушка, как Пегги, считает, что ее поступки не касаются никого, кроме нее. Но девушка не может делать ничего, что касается только ее, добавил он с усмешкой, восхищаясь в душе своей тонкой иронией. Знали они Джилл? Еще бы, как им ее не знать! Роджерс, во всяком случае, ее знает. Мулатка, настоящая красавица, высокая, гибкая. Она часто выходила на промысел в ночные кафе и ресторанчики в районе Сент-Катрин и Пил. Полупрофессионалка. Между прочим, девушка вполне отесанная, с хорошей репутацией. И вот руководитель одной из заезжих команд добился у нее успеха, провел с ней ночь или две, пришел в неописуемый восторг и принялся обзванивать всех знакомых, сообщая им, что заблуждался до сих пор, протестуя против привлечения в спортивные клубы цветных игроков.

— С тех пор он горой стоит за них. Вот и говорите, что одному человеку не под силу сделать многое, — ехидно произнес он. — Бедняжка Джилл. Она, может быть, как мученица принесла ради сближения рас на жертвенный алтарь свое золотое тело; беда лишь в том, что золото это все время переходит из рук в руки.

Он засмеялся, но и смеясь, не мог забыть о Пегги.

Впервые Пегги появилась здесь в ту ночь, когда он провожал ее по улицам, и они с ней ходили играть в шары, а потом сидели и болтали в ее комнате. Еще тогда он понял, что она непохожа ни на кого из тех девушек, о которых он здесь рассказывал.

— То, что я чувствовал в тот вечер, было как в романе, — тихо сказал он. — Она сидела, такая нежная, полная прелести, что-то сулящая. Я был изумлен, ошарашен. Так ведь это же мне, мне она все это сулит. Меня прямо трясло, и в то же время мне было так покойно на душе. Я не следил за собой, не боялся, что вдруг вынырнет то пакостное, о чем я тут вам говорил. Все это для меня. Оно мое. Я могу хранить его, лелеять и безраздельно завладеть им когда захочу. Да, оно принадлежит мне одному. Мне одному, — повторил он вполголоса. — Но я чуть-чуть ошибся, — добавил он, не грустя и не жалуясь, а лишь стараясь быть правдивым. — Вскоре я заметил, что она захаживает в наши края. Я встречал ее и в других кабаках, видел за столиком в маленьких барах, где мы иногда бываем, и на улице, когда она останавливалась поболтать с кем-нибудь из моих ребят, или с каким-нибудь парнишкой, или с привратником, или со старичком. И каждого она отличала. Или, может, правильней так: все они были отличены щедростью ее сердца. И все этим пользовались или воображали себе, как воспользуются, когда придет время. Тогда я спросил себя: а может быть, она просто наш друг, вот как, к примеру, Роджерс? Может быть, то, чем она всех нас одаривает, есть лучезарный свет христианства? И я завел с ней разговор о серьезных проблемах, о неграх в мире белых, я воспарил в высокоинтеллектуальные сферы, касающиеся братства, все как надо, чин чином. Но она и слушать не хотела. Ей плевать с высокой елки на все проблемы. Она думать о них не желает. У нее как-то так получается, что думать об этом вроде бы и нехорошо. Она в это не верит. Тут мне пришло в голову, что она вообще ни во что не верит. Но она существует… сулящая что-то…

— Где-то тут и начинается беда, — сказал он, резко отодвинул от себя стакан и, стиснув руки, уже не поднимал от них взгляда. — Вернее, начинается недовольство. Ты считаешь, что все обещано тебе, а оказываешься одним из многих. Дерьмо всегда дерьмо, будь это негр или белый. Девушке не следует привечать всех без разбора, а если она станет всякое дерьмо одаривать своей душевной щедростью, то дешево же эта щедрость стоит. Конечно, если у нее вообще есть душа. Мы застываем в почтительном восхищении перед этой готовностью полюбить, напоминающей нам… ну, что ли, резвящихся на солнышке детишек и те дни, когда мы… одним словом, еще не узнали, что к чему, ведь так? И когда ты видишь, как, стоя на перекрестке, она одаривает какого-то подчищалу из сортира точь-в-точь таким же лучезарным светом, как тебя, то хочется дать ему в зубы, потому что ты знаешь, что он этого света не заслуживает. И значит, она восстанавливает тебя против всей этой мелкоты, а может быть, и их против тебя. Это скверно. Впрочем, может быть, она достойна того, чтобы все мы ее уважали. Допустим. Но вы не хуже меня знаете людей. Все мужики — и белые и черные — видят друг друга насквозь и не очень-то уважают. Мы друг дружке не доверяем, верно ведь? В один прекрасный день тебе приходит в голову, что Пегги такая, какая она есть, потому что она полна любви. И вот тут-то нас и начинает точить червь сомнения. Полна любви, а кто же тот источник, что ее наполняет? Уж не Зигги ли Уоллес или Джо Томас, добившиеся своего потому, что знали, как взяться за дело? А ты со всем своим глубоким уважением, может быть, один остался в дураках? Вот тут-то ты и начинаешь на всех коситься и всех подозревать, и не только ты, но и все остальные подозревают друг дружку и роют землю, потому что раз запахло жареным, то аппетит разгорелся у всех.

А может быть, она невинна, как вы говорите? Ну что же… были бы мы все детьми… Но Пегги женщина. Я не могу к ней относиться как ребенок. Да и так ли уж она невинна? Загляните поглубже в ее глаза. Что-то в них загадочное, да? Но, может быть, кому-то из ваших знакомых известна разгадка? Ты хочешь дать себе полную волю, а нельзя. Хочешь наклюкаться вместе с ней, а потом проваляться весь день вместе в постели — нельзя. Я это понимаю так. Она мятежница. Может быть даже, она восстала против всех законов, хочет все их опровергнуть. Но так ли уж это хорошо? Без правил все полетит к чертям.

И может быть, лучше всего это знают наши женщины. Прошу правильно меня понять. С женщинами моей расы она такая же, как и с мужчинами, вот только результат совсем другой. Женщина есть женщина. Шесть из каждого десятка устают от жизни и становятся сварливыми. А жизнь у нас здесь нищенская, трудная жизнь. Наши негритянки и на работу-то не могут устроиться. К тому же они слишком рано толстеют, и так же как у вас, у белых, половина из них не ладит с мужьями. Дома ссоры, дрязги, жена дуется на весь свет, и все ей надоело. И тут вдруг, гляди-ка, ее муженек остановился поболтать с малюткой Пегги или сидит рядышком с ней и точит лясы или уж не знаю что еще… И с таким наслаждением, так запросто, без всякого стеснения греются они в лучах ее сияния, что супруге хочется ей глотку перервать. Ей кажется, тут дело ясное. Все эти женщины считают, что уж им-то виднее, и они готовы разорвать ее на кусочки. У них-то самих ведь больше нет того, чем обладает она.

Не поймите меня неправильно. Я говорю не о каждой женщине. Есть удачные браки, удачные жены. Они уверены в себе, и живется нм на свете весело и радостно. Такие ладят с Пегги. С теми, чья жизнь не отравлена дрязгами, Пегги прекрасно уживается.

Но положение вы себе представляете? Ведь те сварливые жены так все время и кипят от злости и мечтают размозжить ей голову. Это скверно, поверьте. Это кончится бедой.

А тут еще и ребята косятся друг на друга, подозревают один другого, злятся. Может быть, каждый сам по себе и оставил бы ее в покое, решил бы, что лучше всего, если все останется так, как есть. Но он не доверяет соседу. Каждый считает, что он видит другого насквозь. Уилсон, может быть, следит за мной, а я слежу за Зигги, потому как знаю, что держал птичку в руках, да упустил. Заметьте, я не говорю, что я с ней спал. Но я уверен, что мог бы. Вот в один прекрасный день надумаю и добьюсь своего. А что толку? Я хочу быть единственным, хочу, чтобы все было мое, только мое, и догадываюсь, что все остальные чувствуют то же, что и я, и каждому из нас уже немного надоело ждать, когда же она вам кивнет. В этом вся беда, и, если так пойдет и дальше, дело кончится большим несчастьем. Потому-то я и говорю, что лучше бы она сюда не ходила, раз уж она такая баламутная. А то все мои ребята косятся друг на друга, да и среди их жен могут найтись такие, которые не задумаются пустить в ход пивную бутылку.

— Скажите, — произнес Макэлпин, охваченный смутной тревогой. — А сегодня нет здесь кого-нибудь из этих женщин?

— Дайте взглянуть, — сказал Уэгстафф. — Да вот хотя бы взгляните туда. — Он кивком указал на столик слева от эстрады. — Это Лили, жена Уилсона. Вот и он сам за тем же столиком.

Лили Уилсон, грузная негритянка в атласном платье цвета бронзы, сидела за одним столиком с трубачом и молоденькой чернокожей девушкой, кудри которой блестели, как лак. Лицо у Лили было угрюмое, безрадостное. Она сидела, застыв в одной позе, и ее тяжелая молчаливость сковала язык и мужу. Этих супругов не связывало ничего, кроме брачных уз, и они уже не находили слов, которые помогли бы им скрыть свою отчужденность, и боялись стоявшей между ними тишины.

— Вы бы подошли к ней, мистер Макэлпин, — вкрадчиво произнес Уэгстафф, — и сказали, что Пегги истинный друг нашего народа. Сам-то я уж лучше воздержусь, потому что… в общем, потому что Лили, как многие другие, считает, будто я не вылезаю из постели мисс Сандерсон и что ее муж рвется туда же, уж кто-кто, а она знает своего мужа. Дайте-ка взглянуть, кто еще из ребят сегодня привел сюда жен, — сказал он, снова обегая зал глазами.

— Не стоит беспокоиться, — сказал Макэлпин.

— Я рассказал вам без утайки, мистер Макэлпин, что я думаю сейчас о Пегги и отчего я к ней теперь так отношусь, понимаете?

Макэлпин не ответил; он ссутулился, весь как-то сник, взгляд его стал печальным.

В журчании сотни голосов его молчание повисло, как крик боли.

— Я ведь только объясняю, как обстоит дело, — виновато сказал Уэгстафф. — Видите ли, тут есть и еще одна сторона, мистер Макэлпин. Сейчас уже все, кто у нас бывает, наши завсегдатаи, знают Пегги. Она сидит тут, такая миленькая и одинокая в своей белой блузочке, и все мужчины льнут к ней, а она вроде бы царит над всеми посетителями, понимаете? Мне кажется, сейчас уже и среди них есть такие, кто с удовольствием перервал бы ей глотку. А женщины, те уверены, что она просто завлекает себе поклонников. Мне нравится этот город, мистер Макэлпин, и работа эта устраивает меня, хоть она, заметьте, и не бог весть какая денежная, но оркестр у нас дружный, это наш хлеб, и пусть уж меня лучше ни во что не впутывают.

— Да, пусть лучше ни во что не впутывают, — сказал Макэлпин. Каждое слово, которое он слышал сейчас, унижало и ранило его. Он обвел взглядом кафе. — Семья Джонсонов, — проговорил он, как бы про себя, с иронической усмешкой. — Большая и дружная семья Джонсонов.

— Что вы сказали?

— Ничего. Так, сам с собой шучу, — сказал он, грустно улыбаясь. — Я уловил основную мысль. Мне ясно, для чего вы со мной говорите. Был бы рад оказать вам услугу, но это слишком сложно.

— Не так уж сложно, если вы ее друг, мистер Макэлпин.

— Да, мистер Уэгстафф, но, если я ей скажу, чтобы она перестала тут бывать, вы сами знаете, чем она ответит. Упрямо вздернет подбородок и скажет, что я отравлен предрассудками. Да еще обвинит меня в том, что я профанирую ее и ваши благородные чувства. И что же мне на это возразить, мистер Уэгстафф?

— Но поймите, я ничего такого не имел в виду, — запротестовал Уэгстафф.

— Так почему бы вам самому не сказать ей, чтобы она перестала тут бывать?

— Потому что я не в силах оскорбить ее, — угрюмо признался руководитель оркестра. — Мне было бы больно оскорбить белого друга, ничего дурного мне не сделавшего.

— Вот это мило! — сказал Макэлпин и с такой горечью засмеялся, что Уэгстафф вздрогнул. — Девушка, которая со всеми одинакова и не умеет быть другой. Неслыханное дело, не правда ли, мистер Уэгстафф? — почти ласково спросил он. — Люди с определенным складом мыслей уверены, что ее предназначение совсем в другом и им не терпится ее развратить. И что самое забавное, мы не испытываем ненависти к этим порочным людям, а сердимся на нее же: мол, отчего она такая, а не иная?

— Забавно, да, — согласился руководитель оркестра, чувствовавший себя весьма неловко. — Но послушайте, мистер Макэлпин, если вы будете с ней говорить, не выдавайте меня, хорошо? Не рассказывайте ей, что я вам что-то говорил. Поверьте мне, я не так глуп. Вы вместе с ней можете внушить мне, что я полон предрассудков. Бог ты мой, да если так смотреть, то получается, что я отстаиваю расовую сегрегацию. Вот почему у меня не хватает духу нанести ей такое оскорбление. Я кончу тем, что сам себя возненавижу. Поверьте мне, у нас тут и без того все так и пышет ненавистью. — Он с улыбкой откинулся на спинку стула. — Ну вот, пора бы уж нам начать играть. Вам, может, что-нибудь хотелось бы послушать, друзья мои?

— Сыграйте «Мы парни тихие», попросил Роджерс с еле уловимой ноткой иронии.

— «Мы парни тихие»? О’кэй, — сказал Уэгстафф и тепло пожал руку Макэлпина. — Поймите же, мне неприятно было говорить таким образом о друге, — сказал он и, обойдя площадку для танцев, направился к эстраде.

— Что, получили? — спросил Роджерс.

— Но ведь и другие белые девушки ходят сюда, — возразил Макэлпин. — Я видел, они тоже приходят без спутников.

— Разумеется. Шлюхи. Явные шлюхи.

— Да.

— Но Пегги не явная шлюха…

— И в этом вся загвоздка, — подхватил Макэлпин. — Какого черта все тут так стараются доказать, что она шлюха? Не для того ли, чтобы почувствовать себя спокойнее и позабыть о своем собственном падении. Вам не кажется, что вы пристрастны? Разве вы не обратили внимания, Уэгстафф признается, что он с ней не спал. Он думает, что мог бы. Но я знаю, что он имеет в виду. Он считает, что она не стала бы сопротивляться. И все же не тронул ее. Он черный, я белый, но в этом стремлении оставить Пегги такой, какая она есть, мы с ним братья. Зато других мы все подозреваем. Сам Уэгстафф, например, подозревает трубача.

— Ничего этого я не знаю, — ответил Роджерс. — Зато знаю, что сюда же в клуб шлялась одна белая потаскушка, которая переспала со всеми ребятами из оркестра, и никто ее за это не порицал. Но они знают, что Пегги не имеет права быть шлюхой. Стойте-ка, послушайте, как они нынче играют. Молодчага Элтон. Я еще никогда не слышал, чтобы они так здорово играли.

Его лицо просияло восторгом. Поставив ноги на носки, он покачивал коленями в такт музыке и совершенно позабыл о существовании Пегги Сандерсон. Макэлпин же повернулся лицом к залу и сквозь пелену дыма стал всматриваться в лица, черные и белые, стараясь найти среди них хоть одно доброе, хоть одного человека, способного проявить великодушие и участие к такой девушке, как Пегги. Но к этому времени большинство посетителей уже порядком напились и громко галдели. Женщины были возбуждены, стали развязными, и ловцы-мужчины подстерегали их.

Макэлпину казалось, что все эти лица сливаются в одно — угрюмое темное лицо жены трубача. Он позабыл свою разумную непредвзятость по отношению к людям с темной кожей и свою рациональную доброжелательность, позабыл о том, что перед ним пришедшие отдохнуть и развлечься трудящиеся люди, что они ничуть не бо льшие злодеи, нежели те белые посетители, что сидели сейчас в таких же дешевых кафе в других кварталах города. Он холодел от ужаса при мысли, что ожидает Пегги, если и в самом деле здесь возникнут какие-нибудь серьезные неприятности. Сердце бешено колотилось у него в груди. Потянувшись за стаканом, он заметил, что рука у него дрожит. Он старался не встречаться глазами с Роджерсом, боясь, как бы тот не заметил его отчаяния, с точки зрения фотографа абсолютно беспричинного.

Какой-то таинственный голос, казалось, внушал ему, что нельзя бездействовать. Он вдруг представил себе, как все эти недобрые к Пегги люди в каком-то первобытном танце надвигаются на нее, окружают со всех сторон плотным кольцом, готовые наброситься на нее и уничтожить. Но он может помешать этому, возбужденно думал он, охваченный странным восторгом. Он призван всегда быть с ней, должен уговорить ее, взять за руку и увести отсюда, из этих мест, где ей не следует быть, туда, где она воссияет светом одной, неделимой любви, любви, которая приведет ее не к гибели, а к счастью. Там, куда он ее уведет, они оба не раз еще испытают то блаженное чувство невинной, праздной радости, дыхание которого он ощутил в тот день, когда шел вместе с Пегги сквозь рой снежинок посмотреть на старую церквушку.

— Ну что же, Джим, пожалуй, пора закругляться. Вы еще не наслушались? — спросил Роджерс. — Меня, признаться, что-то в сон клонит.

— Меня тоже. Пошли, — сказал Макэлпин, хотя, говоря по правде, спать ему совсем не хотелось.

Из тоннеля под путями тянул сквозной ветер, будто там стоял какой-то исполинский вентилятор. Выйдя из клуба, Макэлпин и Роджерс съежились и придвинулись поближе друг к другу, чувствуя, как жесткие, обледеневшие снежинки колют лицо и шею. Здесь, на скудно освещенной Сент-Антуан, не разъезжали веселые и шустрые снегоуборочные машины. Подошло такси, и Роджерс предложил Макэлпину подвезти его до «Ритца», потом, развалившись на сиденье и позевывая, пригласил его как-нибудь наведаться к нему домой пообедать. Вскоре машина свернула на Шербрук и остановилась возле «Ритца», где перед закрытыми запасными дверями бушевали водовороты вздымаемых ветром снежинок. Когда Макэлпин выбирался из такси, Роджерс вдруг сказал:

— Да, кстати, я еще вот о чем хотел вам сказать. Этот трубач Уилсон не такой уж дядюшка Том, имейте в виду.

— Да? Как это понять? — спросил Макэлпин, не снимая ноги с подножки автомобиля.

— Говорят, он на все способен, если взбеленится. Может ножом пырнуть. В наших краях он обретается потому, что не может вернуться в Мемфис. Кого-то он там прирезал.

— В самом деле?

— Уверяю вас. И если ему не удастся склонить Пегги к тому, чтобы она отдала ему предпочтение…

Макэлпин был потрясен. Машинально схватившись за шляпу, чуть не сорванную ветром, он некоторое время молчал. Ветер ворвался в открытую дверь такси и запорошил снегом колено Роджерса.

— И если уж на то пошло, — продолжал тот, — то самый драгоценный ее дружок, с которым она так носится, тоже не дядя Том… Я имею в виду этого сладкоречивого Джо Томаса.

— Джо Томаса?

— Ну да, когда-нибудь она возьмет вас за ручку и поведет знакомиться с Джо Томасом. Он ее слабость. Ну ладно, пока, — Роджерс засмеялся. — А то вы меня окончательно заморозите.

— Пока, — сказал Макэлпин и вошел в отель.

В вестибюле уборщица оттирала шваброй пятно на полу возле лифта. Ночной портье, облокотившись о конторку, сонными глазами наблюдал за ее работой. Чтобы привлечь его внимание, Макэлпину пришлось постучать по конторке и указать на свой ящичек, где он заметил письмо. Портье вручил ему письмо и ключ. Постукивая ребрышком конверта о ладонь, Макэлпин стоял в ожидании лифта и думал: «Якшается с головорезами, способными пустить в дело нож, и рассчитывает на их бережное отношение». Уборщица вдруг подняла голову; Их взгляды встретились. Это была женщина средних лет, с бесцветными слипшимися волосами. Ее красные задубевшие кисти казались рукоятками, насаженными на неожиданно белые дряблые руки. В робких глазах женщины мелькнула искра любопытства, которое она тут же попыталась скрыть, сконфуженно склонив голову. Десять лет, в течение которых она терпеливо терла полы, не прошли для нее даром. У Макэлпина заныло сердце, когда он увидел эту опущенную голову.

— Добрый вечер, — сказал он.

Женщина вздрогнула и испуганно облизнула губы. В этот момент открылась дверь лифта. Приземистый лифтер, облаченный в синюю униформу, не счел нужным поздороваться. Он смотрел жестко, неодобрительно. На четвертом этаже, пройдя шагов десять по коридору, Макэлпин обернулся. Лифтер стоял, скрестив на груди руки, и смотрел ему вслед. «Есть люди, которые вас не одобряют, мистер Макэлпин, — говорил его взгляд. — Откуда это вы притащились в такую позднь?»

У себя в номере Макэлпин снял пальто и шляпу, но забыл о галошах. На красном ковре остались большие мокрые следы. Он взглянул на письмо, которое все еще держал в руке. Письмо было от отца. Макэлпин его распечатал.

Отец, не одобрявший его уход из университета, беспокоился, что долго не получает от него писем, и с нетерпением ждал известий, которые бы подтвердили, что у него есть реальные перспективы получить работу в «Сан». Макэлпин закрыл глаза и вздохнул. Он представил себе, как рассказывает отцу о том, чем он занимается здесь, в Монреале. «Джим, Джим, я тебя не узнаю! — встревоженно воскликнет он. — С твоей ученостью, с твоим воспитанием!..»

— Роджерс тоже хорош, — пробормотал он про себя, будто что-то разъяснял отцу. — Молчал, молчал, а напоследок выдал такой сюрприз!

Тут он взглянул на грязные следы на ковре, торопливо снял галоши и начал раздеваться. Оставшись в нижней рубашке, он прошел в ванную, вымыл лицо и руки и принялся ожесточенно вытираться полотенцем, словно хотел стереть с себя нечистое прикосновение жизни ночного клуба. Однако мало-помалу движения его стали мягче. Разве Пегги виновата в том, что Уэгстафф вообразил себе, будто мог бы с ней переспать? Нет, тут не она виновата, а самонадеянность Уэгстаффа. А остальная шатия? Допустим, всех их привлекает к ней то же самое соображение. Ну и что же? Ведь из этого не следует, что и ее к ним влечет такое же чувство. У них и не может быть другой мерки. Они мужчины. Все мы невысокого мнения друг о друге. А их жены?.. Что можно требовать от этих женщин? Неудавшаяся жизнь озлобила их, сделала завистливыми. Не попадись им Пегги, они сыскали бы себе другой объект для ревности. Как бы там ни было, та Пегги, о которой говорилось сегодня, существует только в воображении Уэгстаффа и Роджерса, не представляющих себе, что девушка может быть так благородна, что считает всех их своими добрыми друзьями, неизменно уважающими ее за душевную нежность и доброжелательность. Да, но сам он? Сам-то он какой ее себе представляет?

Среди друзей Пегги есть головорезы, способные затеять поножовщину, и она достаточно умна, чтобы их раскусить. Тем не менее они не утратили в ее глазах своей привлекательности. Возможно, даже наоборот. О чем это говорит? Не о том ли, что у девушки есть какой-то вкус к насилию? Его мысль заработала вдруг отчетливо и быстро, он понял, что наконец-то сумел облечь в слова то смутившее его неприятное чувство, которое он испытал, когда Пегги разглядывала статую леопарда в универмаге. Приготовившаяся к прыжку кошка олицетворяла для нее буйную ярость джунглей, и девушка подпала под ее чары. Застыв на месте, она, млея, ожидала, когда зверь кинется и пожрет ее. Наверное, уже тогда у него мелькнуло подозрение, что, подобно тому, как сходятся противоположные темпераменты, это нежное сердечко испытывает порочную тягу к насилию. Если смотреть правде в глаза, то сейчас он получил доказательство, что так оно и есть.

Вздумай он сопровождать ее по этим притонам, где она возбуждает ревность, подозрение, похоть и застарелую расовую вражду, то волей-неволей тоже впутается во все это. Продолжать это — значит позволить любопытству возобладать над здравым смыслом, значит забыть о том, что он приехал в этот город для того, чтобы заполучить место в «Сан». Мистер Карвер, конечно, не сможет позволить себе принять на работу человека, замешанного в скандале. А ведь он всегда мечтал о работе, подобной той, какую ему предлагают в «Сан». И вот он все-таки нашел ее. Сколько долгих лет ожидания прошло после той ночи на пляже Хэвлоков, когда он мчался по дороге, а потом остановился и пробормотал, оглянувшись на темную изгородь: «Ну погодите!» Эту ночь, которой закончилось его детство, он почти всю провел без сна, мечтая о том, как создаст себе имя, чтобы никто и никогда не мог спросить, кто он такой. Он ждал долго, он прошел через множество унижений, но он знал: наступит такой день, когда его способности будут оценены по достоинству. И вот решительный момент наступил. Он может получить свою колонку в монреальской «Сан». Его будут читать. Перед ним откроются новые горизонты. Сейчас, как никогда, ему следует думать о том, что приличествует в его положении, а чего нужно остерегаться. Продолжать знакомство с Пегги, безусловно, неблагоразумно.

Дав себе слово, что он полностью выбросит из головы и девушку, и это сомнительное кафе, он лег в постель и уснул, представляя себе Кэтрин и себя на воскресном ужине в «Ритце» и на приеме у Анжелы Мэрдок. В этом радужном видении он ощущал себя свободным от всех ненужных мыслей и забот и демонстрировал Кэтрин, как высоко он ценит то, что она может ему предложить.

 

Глава четырнадцатая

Сидя в общей гостиной «Ритца» вместе с Кэтрин, которую ее сегодняшний наряд — бледно-зеленое платье, мексиканские серьги и серебряные браслеты — делал удивительно привлекательной, Макэлпин вглядывался в ее разгоревшееся, свежее лицо, стремясь найти в нем обещание всего, что он мог ожидать от возлюбленной. Все в ней — тон, стиль, склонности — все было именно таким, как надо, как ему нравилось. И он ей нравился, он читал это в ее счастливой медленной улыбке. В беседах с ней он не только находил радость, превосходящую то удовольствие, которое ему когда бы то ни было доставляло общество хорошенькой женщины, в них заключалось для него нечто большее, что явственнее всего ощущалось, когда разговор обрывался и наступала пауза. Это нечто было провозвестником не только тех, знакомых ему восхитительных минут, которые сулила любовь женщины, но и успеха, которого он домогался с детских лет. Как же можно допустить, чтобы кто-то встал между ними и сделал его слепым к ее привлекательности? Он верил, что сможет не думать о Пегги, если сосредоточит все свои помыслы на том, что надеется найти в Кэтрин. Он шутил и смеялся, Кэтрин смущалась и все больше очаровывалась им. Они сидели, сплетничая обо всех приглашенных, которые входили, запорошенные снегом, в меховых шапках с улицы через открывавшиеся в обе стороны двустворчатые двери, и в словах его чувствовалось, что здесь, в Монреале, его интересуют люди именно этого круга. Из вестибюля гости направлялись к большому банкетному столу в ресторанном зале. В отличие от англичан многие французы пришли с семьями, но и те и другие, если они выглядели особо преуспевающими и именитыми, кланялись Кэтрин.

Но вот Клод, метрдотель, с величественностью императора обозревавший свои владения, заглянул в список приглашенных и кивнул Макэлпину и Кэтрин.

— Так-с, мистер Макэлпин, — пробормотал он, отмечая фамилию в списке.

Кэтрин и Макэлпин присоединились к гостям, чинно двигавшимся вдоль длинного стола, на котором стояли горячее жаркое, холодная вырезка, индюшка, цыплята, утки, салаты, дымящееся тушеное мясо в серебряных судочках, грибы, пирожные и конфеты. Если случалось, что двое гостей одновременно протягивали руки к последнему «наполеону», то оба тут же предупредительно отдергивали их, а за их спиной тотчас же слышался шепот внимательного официанта: «Сию минуту принесу еще».

Из всех приглашенных только Макэлпин слишком много пил, слишком усердно ел, слишком громко смеялся. Его лицо пылало.

— Наверно, большинство друзей Анжелы в то же время и друзья вашего отца? — заметил он.

— Бог с вами, Джим! — ответила Кэтрин. — Папа вовсе не разделяет многих ее симпатий. Но там, конечно, будут все. Возможно, вы даже встретите там вашего приятеля Эрнеста Хэвлока…

Тут вдруг она заметила, что он вовсе ее не слушает. Взгляд его был печален, пальцы медленно потирали щеку.

— Джим, где вы? Что случилось? — воскликнула она.

— Ничего, уверяю вас, Кэтрин.

— Но вы же не слышали ни слова из того, что я сказала.

— Вовсе нет. Могу даже все повторить.

— Что вас тревожит, Джим?

— Ничего. Абсолютно ничего. Почему вы вдруг решили?

— Вы всегда кажетесь таким уверенным в себе, а сейчас… то вы со мной, вы рядом… такой радостный, что просто прелесть. Кажется, что мы парим где-то высоко над землей. А потом вас начинает вдруг что-то тревожить.

— Тревожить? — с удивленным видом переспросил он. — По-моему, я перебрал вина и бренди и весел, как никогда.

Потянувшись к солонке, он задел руку Кэтрин и крепко сжал ее длинные пальцы. Они на секунду замолчали. Он посмотрел сверху на ровный пробор в ее волосах, потом встретил открытый взгляд голубых глаз и кивнул, словно подтверждая самому себе, что все в ней нравится ему.

Кэтрин заговорила первая.

— Иногда мне кажется, что я вас не знаю, Джим, — проговорила она несмело. — Не знаю, что в вас происходит. Возможно, в вашей натуре есть какая-то непонятная для меня сторона. Сперва я так не думала. Мне казалось, я знаю вас не хуже, чем вы сами себя знаете. Мне казалось, я знаю, к чему вы стремитесь, и у меня было впечатление, что мы стремимся к одному и тому же. Во всем, понимаете, Джим?

— Так оно и есть, — заметил он, — так ведь и есть. Мы с вами еще не были достаточно откровенны друг с другом, и в этом вся причина. Это моя вина. Так не должно больше продолжаться… Но нам пора двигаться. Может быть, мы не сразу найдем такси.

Они вышли в вестибюль, где сейчас было полным-полно людей, и, пока Кэтрин получала на вешалке свои теплые ботинки, Макэлпин выглянул на улицу, чтобы посмотреть, нет ли такси. Одевшись, Кэтрин подошла и остановилась рядом с ним в дверях. Они улыбнулись друг другу. Оба чувствовали, что в жизни их вот-вот наступят важные перемены. Кэтрин взяла его под руку.

— Смотрите-ка каков! — сказала она, указывая на швейцара. — Я думала, это он для нас подзывает такси. Оказывается, у него есть любимчики. — Она засмеялась. — Ладно, ну его. Тут всего несколько кварталов. Мне сегодня что-то захотелось стать альпинисткой. Будем карабкаться в гору по снежным заносам. Пошли, Джим?

Они перешли через дорогу и направились вверх по улице Друммонд, застроенной старинными особняками и обсаженной деревьями. Вдоль скользких тротуаров тянулись сугробы. Поддерживая Кэтрин, Макэлпин крепко взял ее под руку. Подъем делался все круче, и им пришлось идти медленнее. Улица заканчивалась крутой лестницей, как паутина темневшей на белом снегу. Они стали подниматься, держась за перила, хохоча и чуть не падая на скользких ступеньках. На площадках они, запыхавшись, на минуту останавливались перевести дух, потом шли дальше, пока не добрались до самого верха. Там они сели рядышком, чтобы отдохнуть и посмотреть на раскинувшийся перед ними город.

Вокруг торчали голые, запорошенные снегом ветки. Вздыхавший среди них ветер сбрасывал комочки снега на плечи им обоим. Поднимаясь по лестнице, они разогрелись и чувствовали сейчас радостный прилив сил. Сбегавшие вниз по склону ряды оголенных деревьев образовали фантастическую сеть, сквозь плетение которой прорывался свет уличных фонарей. Крыши домов укутали пушистые снежные покрывала. Белоснежный город, покато уходивший вниз, искрился под светом фонарей. Гудки автомобилей, раздававшиеся наверху, на Пайн-стрит, и долетавшее снизу звяканье колокольчиков на санях и звонки трамваев прерывались жалобными вздохами холодного ветра. Чтобы защититься от него, молодые люди крепко взялись под руки и прижались друг к другу коленями. Они еще не отдышались как следует, их сердца еще учащенно бились, и это придавало словам Кэтрин трогательную горячность.

— Я не так уж часто бываю у Анжелы, — говорила она. — Понимаете, они там все скорее папины друзья. Очень влиятельные умные люди. Еще год назад мне с ними было так скучно, хоть плачь. Тогда они мало меня интересовали. Я хочу сказать, мне было как-то не до них. — Она рассмеялась, и ее смех прозвучал возбужденно и резко. — Папа мне всегда говорил, что голова у меня хорошая, но я слишком пассивна. Для меня главное, чтобы с друзьями было нескучно. Мы флиртовали, а до всего остального нам не было дела, слава богу, каждый из нас был обеспечен. В то время женщины вроде Анжелы, такие самостоятельные в суждениях и во всем, казались мне смешными. Они, деловитые, умные, но, право же, прескучные. Я их и сейчас не люблю, Джим, этих энергичных образцовых женщин.

Кэтрин остановилась перевести дыхание, и Джим спросил себя, почему ее слова так растрогали его?

— Но идти рядом с вами, Джим, — продолжала она, — знать, что это нужно вам, о, это совсем другое дело. Тут мне делается интересно. Мне хочется быть яркой, умной, чтобы мы оба производили хорошее впечатление.

Последние слова своего торопливого сбивчивого монолога она произнесла уже совсем другим тоном и тихо засмеялась, впервые ощутив уверенность, что он может быть счастлив, навсегда оставшись с нею.

Он тотчас почувствовал охватившую ее радость, и она, эта радость, успокоила его и умилила. Он подумал, что был круглым дураком, когда не понимал, что именно с ней, с Кэтрин, скорее, чем с любой другой женщиной из тех, кого он когда-либо знал, сможет вполне свободно, по-настоящему быть самим собой. Он крепко сжал ее руку, желая и все еще опасаясь рассказать ей, как всю эту неделю она была с ним, предостерегая его от опрометчивого шага, который мог бы погубить всю его жизнь.

— Если ты уже не один, — говорил Джим, — ну… словом, если рядом, бок о бок с тобой идет другой человек, то сперва кажется, будто все переменилось, все как-то не так, а потом видишь, что все именно так, как нужно, и этот человек помогает тебе идти давно избранным тобой путем. Только вот никто не может рассчитывать заранее, что встретит такого человека, который как будто всегда был вместе с тобой, ведь правда, Кэтрин? — спросил он и подумал, вспомнит ли она, как он рассказывал о том, как много лет назад он стоял за темной изгородью дома Хэвлоков, полный жгучего желания рассчитаться за обиду. Ей не нужно было объяснять это, она сама все понимала. И это еще больше укрепляло его счастливую уверенность в том, что Кэтрин будет идеальной помощницей в осуществлении его честолюбивых надежд. Даже больше того, сам поток ее жизни легко и без усилий понесет его в том направлении, которое он начертал себе и куда она с чарующей легкостью манила и влекла его за собой. — По-моему, в детстве я был слишком одинок, — продолжал он. — Поэтому я никогда не умел быть откровенным и всегда прятал какую-то часть своей души, ожидая, когда появится такой человек, которому я поверю.

— Я знаю, — сказала она нежно.

Они замолчали, и это молчание еще больше укрепило в нем рациональную убежденность в том, что все у них будет гладко. Он посмотрел вниз, на придавленные снегом крыши, на улицы, которые казались призрачными в мертвенном свете фонарей, бросавших отблески на небо. Интересно, что бы с ним сейчас было, не одумайся он вовремя. Наверное, сидел бы там, внизу, в том подозрительном квартальчике у железнодорожных путей или в обшарпанной комнате где-то в глухом переулке, невесть зачем терзая себя тревогой о Пегги и понимая в то же время, как безрассудны все его старания обуздать эту мятежную натуру. Но, даже пытаясь побороть себя, он все равно имел бы глупость позволить ей и в его жизнь внести тот странный сумбур, который царил в ее жизни. Он ей позволил вышибить его из колеи, позволил не умом, умом-то он всегда был против, нет, она добилась этого, затронув какую-то черточку его натуры, какое-то свойственное ему, но стыдливо скрываемое безрассудство. Он мог из-за нее и вовсе потерять голову. Все эти сюрпризы, которые она на него обрушивала, рассказывая о своей непонятной, беспокойной жизни, вызывали в нем болезненное возбуждение. Быть с нею — значит постоянно ощущать это болезненное возбуждение, испытывать тоскливую боль в сердце, каждый раз, когда пытаешься остаться в рамках благоразумия. С ней все так трудно, путано и трудно, с возмущением думал он, глядя вниз на белый город, откуда Пегги все еще звала его разобраться в крутых и стремительных поворотах ее жизненного пути, пока и его самого не захватит мятежный пыл и поэзия этой жизни, совершенно непонятной ему, чуждой его натуре и пагубной для покоя его души. Даже думать о Пегги сейчас было так трудно и тягостно, что он невольно повернулся к Кэтрин, ища спокойствия и мира, которые он всегда находил в ее присутствии.

Порыв ветра сдул с ветки комочек снега, и он свалился Кэтрин за воротник.

— Ой, ой, как холодно! — вскочив на ноги, взвизгнула она. — Прямо на шею, Джим, прямо на мою бедную шею!

Сняв перчатки, он безуспешно пытался собрать снег с ее теплой кожи, пока он наконец не растаял.

— Ну ладно, что делать? — сказала она, смеясь. — Пойдемте, Джим.

Дом Мэрдоков, до которого оставалось совсем немного, представлял собой огромное кирпичное здание, отделенное от улицы железной оградой. Позади дома виднелся гребень горы, сплошь заросший деревьями. Сейчас этот просторный дом, построенный отцом судьи Мэрдока, разбогатевшим лесоторговцем, был ярко освещен, вдоль тротуара стояла целая вереница автомобилей. Было время, когда Мэрдоки принимали у себя только людей, связанных с их семьей деловыми отношениями, но с тех пор как судья Мэрдок в возрасте шестидесяти пяти лет женился на Анжеле, дом их каждый вечер ярко сиял огнями, а двери были открыты для всех.

Непрерывно прибывавшие гости заполнили большой, обшитый панелями холл, где возле дверей, ведущих в гостиную, их встречала Анжела. Эта высокая слегка начинающая полнеть сорокалетняя женщина с каштановыми волосами, красивыми плечами, гибкой талией, молочно-белой кожей и грациозными движениями для каждого находила теплое, приветливое слово.

— О! Кэтрин и с ней капитан Макэлпин, — весело проговорила она.

Макэлпина давно уже никто не называл капитаном, и ему было приятно это обращение.

— Мы с отцом Кэтрин говорили о вас, капитан, — шепнула Анжела. — Вернее, он говорил, а я слушала. Ну, знаете ли, вы произвели большое впечатление!

Она повела его сквозь толпу гостей в тот угол гостиной, где в полном одиночестве безропотно восседал ее муж, судья. Ему предстояло просидеть так еще два часа, а затем незаметно удалиться к себе в спальню, чтобы на следующее утро в судейском кресле чувствовать себя свежим и сохранять ясность мысли.

В столовой буфетная стойка ломилась от многочисленных бутылок отборнейших сортов бренди и виски. Кэтрин выпила немного бренди, а Макэлпин налил себе рюмку «Канадского клуба». Раздумывать, зачем он это сделал и почему его вообще потянуло отведать напиток такой крепости, он не стал. Результат же оказался самый ошеломляющий. Правда, перед этим он уже выпил довольно много вина в «Ритце» и к тому же вошел с мороза. Оглядевшись, он не увидел среди неожиданно расплывшихся, словно в тумане, лиц ни одного, которое бы показалось ему приятным, а ведь здесь собрались самые влиятельные люди, знакомство с ними могло быть ценным для него. Со всех сторон долетали обрывки привычных разговоров. «Я с вами не согласен, Перкинс, — доносился голос экономиста. — Меня отнюдь не тревожит то, что вы называете гнетом католического пуританизма…» Другой голос, вкрадчивый голос директора коммерческого банка, объяснял: «Покупаем у Штатов. Продаем Англии. Таким образом, находясь посредине…» — «Старая концепция могущества стерлингового блока…» — внушал голос адвоката, франкоканадца.

А Макэлпин думал: «И почему они все говорят с такой немыслимой напыщенностью и тупостью?» Он был взвинчен до предела, его угнетала тревога, а голоса эти только мешали ему. Подавленное настроение сменялось раздражением, потом вдруг на него накатывала такая безрассудная отчаянность, словно сам черт ему не брат. И всего одна рюмка виски.

Кэтрин тронула его за руку.

— Глядите, вон там. Ваш друг мистер Хэвлок, — сказала она, указывая на тихонького человечка с изящными манерами и тощей шеей. Чуть улыбаясь, он слушал Анжелу, которая говорила:

— Отчего это, Эрнест, мне теперь совершенно не хочется слушать симфонии? Только квартеты…

А ведь когда-то родители Джима не смели ступить за ворота виллы, где жил этот щупленький человечек. Отчего же сейчас Хэвлок кажется ему таким незначительным? Вспомнив детство, Макэлпин хотел было уже подойти к нему и заговорить, но тут снова кто-то тронул его за рукав.

— А, вот вы где, Джим, — сказал мистер Карвер. — Посмотрите-ка, здесь Генри Макнаб, вы, конечно, знаете, кто это? — переходя на шепот, спросил он. — Вон у столика с закусками, подойдемте к нему.

Широкоплечий светловолосый член кабинета министров находился в дальнем конце столовой, где угощался начиненными сыром палочками сельдерея.

— Отличный сельдерей, Макэлистер, — сказал он, когда мистер Карвер представил ему Макэлпина.

— Макэлпин, а не Макэлистер, сэр.

— Все равно, попробуйте сельдерей.

— Генри, я тут рассказывал Джиму о вашей речи в Организации Объединенных Наций, — мягким голосом проговорил мистер Карвер.

— Я читал ее, Макнаб, — очертя голову ввязался в разговор Макэлпин. — Ясное дело, вам иногда приходится помахать кулаками без драки.

Испуганное выражение на лице мистера Карвера почти протрезвило его, он попытался всмотреться в лицо Макнаба, но оно расплывалось перед его глазами.

— Я хотел сказать, вы здорово плеснули холодной водой на горячие головы этих идеалистов, — пояснил он.

Ответ члена кабинета ускользнул от его внимания. Джим расслышал лишь последние слова: «глупый самообман».

— Глупый самообман, — повторил Макэлпин, внезапно потрясенный неожиданной догадкой, больно кольнувшей его в сердце. — Ну конечно!

Он не заметил озадаченных лиц Макнаба и Карвера. Неужели весь этот вечер он только и делал, что пытался успокоить себя глупым самообманом? Он не стал искать ответа на этот вопрос. Зато тотчас же задал себе еще один: что, если Пегги тоже обманывает себя, и не только в том, что касается ее образа жизни, но и в отношении своих чувств к нему? Объяснись он с ней до конца, и может быть… В этот момент раздался голос мистера Карвера.

— Вы что-то сказали, Джим? — спросил он.

— Мне пришло в голову, — проговорил Макэлпин, — что я знаю людей того типа, который имеет в виду мистер Макнаб. Я говорю, — запинаясь, пояснил он, — о тех идеалистах, которые сами себя обманывают. На днях я разговаривал с такой особой.

— В самом деле?

— Да. Очень неглупая молодая девушка, очаровательное существо, — ответил он с грустной улыбкой. — Но говорить с ней все равно, что со стеной. Сплошной идеализм, ни малейшего благоразумия и самое безжалостное отношение к тем, кто окажется у нее на пути. По-видимому, для нее они просто не существуют. Этакая непреодолимая тяга к невозможному.

Искреннее, непритворное чувство, прозвучавшее в его словах, удивило и Макнаба и Карвера. Вино сделало Макэлпина болтливым. Он мечтательно кивал головой, а в мыслях своих уже давно покинул дом Мэрдоков и сидел в голой комнате на Крессент-стрит, возле железной кровати, разговаривая с Пегги.

— Мягкое сердце хорошо лишь в сочетании с твердым разумом, — ласково сказал он вслух, обращаясь к Макнабу; и вдруг, моргнув глазами, сконфуженно откашлялся, поняв, что начал отповедь, которую собирался сделать Пегги во время последнего спора.

На стене за спиной Макэлпина висел портрет лесоторговца Мэрдока, написанный в темных тонах — коричневом, черном и цвета жженой охры. На фоне этого портрета лицо Макэлпина, стоявшего со скрещенными на груди руками, казалось бледным и унылым. «Бог ты мой, — подумал он, — что я плету? И все этот чертов глоток виски. Ведь предполагается, что речь у нас идет о международных делах и Объединенных Нациях». Немного овладев собой, он продолжал:

— Я хотел сказать, сэр, что вы, со своей стороны, ясно видите, как превратно понимают эти идеалистически мыслящие люди самое устройство Объединенных Наций. Оно действительно цинично, сэр, но вы пытаетесь представить его в его настоящем свете, верно?

— Мне нравится ваша… мм… искренность, Макэлистер, — выдавил из себя член кабинета. — Пусть же восторжествует твердость.

— Именно твердость, — согласился Макэлпин.

Он еще не совсем протрезвел, но привычные фразы вернули его в прежнюю колею. После той ночи, которую он провел в вульгарном негритянском клубе, терзаясь из-за девушки, которой почти не знал, он снова почувствовал себя в своем кругу. Он снова был в привычной атмосфере, и к тому же в голове у него прояснилось, он уже мог сосредоточить свое внимание на морщинистой, тонкой шее Эрнеста Хэвлока, который стоял к ним спиной и все время вертел головой. Вот он поднес к шее руку — мистера Хэвлока беспокоил сквозняк, тянувший из открытого окна.

— А ведь он насквозь продулся, этот мистер Хэвлок, — заметил Макэлпин. — Прямо жалко смотреть.

— Что вы имеете в виду? — спросил мистер Карвер.

— Я говорю, что дует из окна. Придем же на помощь мистеру Хэвлоку! Закроем окно!

— Я закрою, Джим, — сказал мистер Карвер и, когда член кабинета отвернулся, чтобы взять еще одну палочку сельдерея, шепнул: — Независимость — похвальное свойство, но вы уж очень лезете на рожон.

К этому времени гости Мэрдоков, исчерпав все возможности церемонной беседы, затосковали и стали разбредаться кто куда. Все общество мало-помалу разбилось на две большие группы. Франкоканадцы перебрались в гостиную, где чувствовали себя непринужденно в обществе своих, а англичане потянулись в столовую, влекомые сандвичами и пирожными. Член кабинета министров, оставшись наедине с внушавшим ему тревожное опасение Макэлпином, с напускной сердечностью сказал:

— Мне нужно позвонить. Я скоро вернусь, Макэлистер, — и быстро удалился.

Макэлпин остался один, недовольный и расстроенный. Такого острого недовольства собой он еще никогда не испытывал и не понимал, из-за чего оно. Неожиданно раздался голос Уэгстаффа: «Я не допущу, чтобы нас втягивали в неприятности». Потом голос Роджерса: «Кого-то прирезал в Мемфисе». Потом эти голоса исчезли. Он уже не был уверен, что слышал их. Но тут вдруг он увидел, разумеется, под влиянием винных паров, но с поразительной отчетливостью увидел перед собой деревянного леопарда и Пегги. Словно зачарованная, девушка смотрела и смотрела на зверя, пока он вдруг не прыгнул на нее.

— Берегитесь! — крикнул Макэлпин.

— Джим! Джим! — окликнула его Кэтрин.

— А, Кэтрин, вот и вы, — сказал он с невыразимым облегчением.

— У вас такой страдальческий вид, Джим.

— Тоскую в одиночестве.

— Разве это такое уж бедствие? В этом доме кого угодно могут бросить одного. Скажите лучше, Джим, что вы тут наговорили? — спросила она озабоченно.

— Да почти ничего. Мы разговаривали о политике. А что?

— Папа немного встревожился.

— Что же его тревожит?

— Вы не сказали ничего обидного Макнабу? Или Хэвлоку?

— Оскорбить его? Да ни за что на свете! И зачем мне его оскорблять?

— Станьте на время паинькой, Джим, Не будьте таким прямодушным. Это хорошо, но не сейчас и не здесь, ладно?

— Я человек прямодушный, — ответил он величественно. — Разве не поэтому ваш отец хочет, чтобы я работал у него?

— Но вы еще не получили места, Джим. Смотрите, как бы оно не ушло у вас между пальцев.

— Не получил. Это верно — не получил. Я буду осторожен. Принести вам что-нибудь выпить?

— Нет. Я от вас удираю. Пожалуйста, не пейте больше.

— Ни в коем случае, — твердо ответил он.

Гости расходились. В опустевших комнатах стали заметны картины на стенах, ковры на полу. В гостиной был огромный китайский ковер. В столовой — персидский. Слова Кэтрин встревожили Макэлпина. «Что же это на меня нашло? Что заставляет меня разрушить все до основания?» — думал он. Перейдя в гостиную, он потолкался среди французов, с важным видом обсуждавших романы Андре Жида. У всех этих франкоканадских католиков протестант Жид вызывал бурный восторг. Их пленял его стиль. Макэлпину стало скучно. Его охватило еще большее раздражение. Рядом с ним о чем-то спорили Карвер и нагловато улыбающийся молодой адвокат-француз, безупречно говоривший по-английски.

— Вы же не можете отрицать, что у вас не хватает технической интеллигенции, — говорил Карвер. — Весь упор сделан на гуманитарное образование, на искусство, изучение классиков.

— Да, нам требуется больше инженеров и меньше юристов, — ехидно посмеиваясь, согласился француз. — Но мы пренебрегаем и другими важными вещами, верно? К примеру, витаминами, которые содержатся в томатном соке.

Он засмеялся и отошел. Мистер Карвер повернулся к Макэлпину.

— Проблема образования — попробуй потолкуй о ней с этими «лягушатниками»! — Он презрительно фыркнул. — И тем не менее я намерен добиваться своего.

— Вы совершенно правы, — согласился Макэлпин с самой убийственной иронией, на какую только был способен. — Бремя белого человека, не так ли, а?

— Я вас не понял, Джим.

— Я имею в виду ваше стремление усовершенствовать образовательную систему. Это бремя вы взяли на себя, — пояснил Макэлпин, потрясенный собственной безрассудностью.

— А, теперь ясно.

Макэлпин ждал продолжения: «Я превосходно понимаю, что вы имеете в виду — и вы, и та девушка и все эти негры». Но мистер Карвер улыбнулся, преисполненный одним лишь миролюбием.

— Очень метко подмечено, Джим, — сказал он благодушно. — Бремя белого человека — отлично. Нужно запомнить.

Из прихожей доносились голоса:

— Доброй ночи, Анжела… Всегда с огромным удовольствием… Доброй ночи… Доброй ночи, моя дорогая…

— Обратите внимание на Анжелу, — сказал, опустившись на стул, мистер Карвер своему собеседнику, также последовавшему его примеру. — На всех бросает лучик света и никого не обделяет. Сколько женственности, теплоты, изящества. М-да… И все же интересно было бы узнать… Ну да ладно, — он положил руку на колено Джиму. — Да, кстати, — произнес он доверительно, — сегодня днем мы по душам потолковали с Хортоном. Я ввернул, что мы с вами намерены отправиться на подледный лов.

— Он тоже хочет ехать с нами на рыбалку? — спросил Макэлпин.

— Хортон? Я не уверен, что он способен отличить рыбью голову от хвоста, — ответил мистер Карвер с широкой улыбкой. — Джим, — сказал он уже совсем другим тоном. — Место за вами. Все решено. Колонка три раза в неделю. Когда бы вы смогли приступить?

— В любое время.

— Прекрасно! Так, может, с понедельника вам уже начать выписывать гонорар? Хортон предлагает сотню в месяц. Если все пойдет хорошо, мы на этом, конечно, не остановимся. Я бы вам посоветовал подготовить за неделю две-три колонки и дать посмотреть мне. А печататься начнем, скажем, недельки через две. В редакции есть стол, вы можете за ним работать. А можете и не ходить в редакцию, если это вас как-то связывает и заставляет чувствовать себя стесненным, я не против.

— Я попробую поработать у себя, мистер Карвер.

— Как вам угодно, Джим.

Их взгляды встретились. Благожелательно и задумчиво улыбаясь, мистер Карвер ждал какого-нибудь изъявления признательности. В комнате было так накурено, что у него покраснели веки. Но Макэлпин не испытывал ничего, кроме мрачного чувства удовлетворения. Радостного упоения своим успехом почему-то не было и в помине. Но это все еще придет, непременно придет, когда голова прояснится. Он почти не слышал, о чем ораторствует расфилософствовавшийся мистер Карвер.

— …редакционная страница… метод разумного убеждения… я человек мирный… по методе старика Платона… Жизнь… жизнь, нескончаемая цепь губительных утрат, и бренность всего, что нам дорого и представляется прекрасным… соглашение, в которое мы все вступаем, чтобы оградить наш образ жизни… экономическое и эстетическое варварство, неустанно осаждающее нас, стремящееся при-приблизить конец…

Все эти обрывки фраз перемешались у него в голове.

— Вы что-то сказали, Джим?

Вопрос мистера Карвера дошел наконец до его сознания.

— Я? Я сказал, что Платону это понравилось бы, сэр.

— Так выпьем за Платона, Джим. За наше содружество, за вас, за меня и за Платона здесь, в Монреале.

В прихожей раздавались восклицания:

— Прелестный вечер… Кланяйтесь судье, Анжела… Анжела, мы ждем вас к нам… Доброй ночи, моя милая…

Анжела прощалась с одним из гостей, длинным, тощим и лысым профессором Филдингом. Как раз его-то Макэлпин и собирался разыскать. Профессор закручивал вокруг своей тощей шеи белый шарф, и его лысина блестела под лампой. «Нет, нет, мне незачем видеться с Филдингом сейчас, — подумал Макэлпин. — Мне уже безразлично, что он может сказать о Пегги. Сейчас это ни к чему. С этим покончено». Он повернулся к мистеру Карверу, стараясь внушить себе, что здесь его что-то удерживает, но тут же снова обернулся. Он не смог не обернуться, хотя внутри у него все вопило: «Что ты делаешь, дурак!» Он вымученно улыбнулся мистеру Карверу, больше всего желая, чтобы тот взял его за руку и увел как можно дальше.

— Ба, да ведь там старина Филдинг! — услышал он свой изумленный возглас. — А я-то всюду его разыскиваю. Прошу прощения, мистер Карвер, я через минуточку вернусь. И он направился к холлу. — Филдинг! Филдинг, старина! — позвал он.

— О, рад вас приветствовать, Макэлпин.

— Вы тут весь вечер, Филдинг? Где же вы были?

— Сидел в углу в гостиной. Я вас тоже не видал.

— Вот какая я, оказывается, скверная хозяйка, — со смехом сказала Анжела и повернулась к другим гостям, тоже собравшимся уходить.

Крепко пожимая профессору руку, Макэлпин прикидывал в уме, как заговорить о Пегги Сандерсон, чтобы это прозвучало естественно и непринужденно.

— Какое странное совпадение, Филдинг, — сказал он. — Буквально на этих днях я о вас разговаривал. Встретил одного приятеля, а с ним случайно оказалась ваша бывшая студентка. Такая небольшого роста девушка, довольно миловидная. Как же это ее фамилия? — проговорил он, встревоженный тем, как бешено вдруг заколотилось его сердце. — Синглетон? Да, совершенно верно. Хотя нет, погодите минутку. Кажется, Сандерсон.

— Синглетон… Сандерсон… — нахмурясь, повторял Филдинг.

— Нет, именно Сандерсон. Года четыре назад…

— В самом деле? Постойте-ка. Нет, что-то не помню. Какая она с виду?

— Маленькая, белокурая, изящная. От нее веет невинностью. Похожа на девочку, усыпающую цветами дорогу перед новобрачными, если это что-то вам говорит.

— Гм. Дайте подумать. Ах да, ну конечно, теперь я вспомнил.

— Забавно, что даже самых лучших из наших бывших студентов трудно вспомнить сразу, — сказал Макэлпин, чтобы продолжить разговор.

— Ну не такая уж она была выдающаяся, как я теперь вспоминаю. Посредственная. Безусловно, так.

— Так она… она, выходит, не произвела на вас большого впечатления?

— Она вообще никакого впечатления не произвела, — сказал профессор, пожимая плечами. — Одна из тех безликих, пустеньких, невыразительных девиц, которые с трудом переползают с курса на курс и никогда уже потом не вспоминаются.

— Ах вот оно что, — сказал Макэлпин с недоверчивым выражением лица.

Анжела, которая слышала лишь часть их разговора, дождавшись ухода Филдинга, повернулась к Макэлпину.

— Вы спрашивали о Пегги Сандерсон, мистер Макэлпин? — сказала она. — Вы с ней друзья?

Что-то блеснувшее в ее глазах напугало его. Имя Пегги пробуждало в ней, по-видимому, больше чем неприязнь. А ведь Анжела слишком терпима для того, чтобы возмущаться женщиной, просто симпатизирующей неграм. Тут, очевидно, было что-то еще.

— Нет, нет. Не Сандерсон, а Сингелтон. Бетти Сингелтон, — сказал он, зная, что Анжела, если девушка несимпатична ей, обязательно насплетничает Кэтрин.

— О, я ошиблась. Извините, — она улыбнулась с облегчением. — Пойдемте, — она взяла его под руку. — Вы обязательно должны еще выпить. Всего одну рюмку, на дорогу.

Но ему было не до того, ему было мучительно стыдно за то, что он отрекся от Пегги.

— Одну минутку, миссис Мэрдок, я сейчас вернусь, — сказал он.

Быстро взбежав вверх по лестнице, он вошел в большую, облицованную голубой плиткой ванную и, запершись там, тяжело привалился к двери.

Облицованная кафелем комната напоминала тюремную камеру. Он стоял и пытался понять, почему ему так стыдно за себя, почему он кажется себе таким ничтожным и откуда это чувство, будто он что-то в себе растоптал. Как он сможет, отрекшись от Пегги, гордиться своей проницательностью и сохранить уверенность в себе? Кто-то поднялся вверх по ступенькам, тронул дверь и деликатно заторопился прочь. Прислушиваясь к удаляющимся шагам, он спрашивал себя, действительно ли поколебалась его вера в Пегги или в глубине души он относится к ней по-прежнему? Разве не была она тут рядом с ним весь вечер? Разве не поднималась вслед за ним, словно дух этого белого снежного города, по скользким ступенькам, чтобы тревожить его, когда ему хотелось чувствовать себя беззаботным и преуспевающим, и не пробуждала в нем странное беспокойство, а вернее — сознание вины. Всю прошлую ночь, весь день и весь вечер старался он отречься от веры в нее. И все же не был в силах это сделать ни вчера ночью в номере гостиницы, ни здесь, на вечере. Весь вечер ему хотелось одного — оберегать ее, всегда быть с ней. Всегда вместе…

Стоя в ярко освещенной, сверкающей кафелем ванной, он шептал:

— Пегги, где вы сейчас? Идите домой, прошу вас, идите домой. Вернитесь в свою комнату и будьте там одна. Завтра утром я приду к вам, и мы вместе пойдем одной дорогой.

Эти слова вылились у него из самой глубины сердца, он наконец понял, что любит ее.

Кэтрин, которая ожидала его внизу, предложила ему проводить ее домой пешком. Она уже говорила с отцом и была счастлива за Джима. Ей хотелось продлить этот радостный для них обоих момент. Ветер стих, и они без труда сошли вниз по ступенькам.

— А ведь лучшую, по-настоящему лучшую часть вечера мы с вами провели здесь, на верху лестницы, — сказала Кэтрин. — Я ее никогда не забуду.

— Да… — Он подыскивал слова, которые, не обижая Кэтрин, помогли бы ему вывести ее из заблуждения, в котором она оказалась по его вине. — Как неожиданно приходит это сознание, что твой новый друг стал необходим тебе.

— Да, это так, это так, — согласилась она, внутренне замирая в тревожном ожидании.

— Я все время рассчитывал на вашу дружбу, Кэтрин, — смущенно начал он, — что бы ни происходило со мной.

— И правильно делали, Джим, — ответила она упавшим голосом. Ее напугал его виноватый тон. — По-моему, вы были правы.

— Мы друзья, навеки добрые друзья, ведь так?

— О, — отозвалась она, скрывая боль, — я верный друг. Во всяком случае, здесь, в Монреале, у вас нет друга вернее. Я вам очень хороший друг.

— И мы, каждый по-своему, всегда будем чувствовать, как мы нужны друг другу, — продолжал он с жалкой улыбкой.

Но Кэтрин поняла, что он имел в виду. Он намекал на то, что у нее создалось ложное впечатление. И все же она предпочла внушить себе, что он просто боится дать себе волю, что он по-прежнему робеет и что это нужно изменить.

«Она понимает», — думал он. Если место в газете зависело от их отношений, то это недостойно. Но он уже сделал выбор, и ему едва удавалось скрыть, какое огромное облегчение он почувствовал. Только теперь ощутил он радостное упоение и торжество.

 

Глава пятнадцатая

Ее дверь была открыта, и он вошел. Он уже заходил один раз днем, и миссис Агню ему сказала, что Пегги в дневной смене. В ожидании девушки он расхаживал из угла в угол, мысленно обращаясь к ней с самыми красноречивыми увещеваниями. Приостановившись, он прислушался, подошел к окну, потом, захваченный стремительным сумбуром мыслей, медленно опустился на кровать.

Открылась парадная дверь, в прихожей послышались неровные шаги, приглушенные отрывистые восклицания. Он вскочил, почувствовав недоброе. Тут же дверь распахнулась, пахнуло дешевыми духами, и в комнату влетела Пегги. По пятам за ней, сдернув на ходу своей большой ручищей ситцевый платочек с головы девушки, ворвался Уолтер Мэлон, грузный седой журналист, сочиняющий редакционные статьи. Макэлпина ужаснуло бледное, потрясенное лицо Пегги. За ее спиной маячило перекошенное, безобразно-серое лицо Мэлона. Макэлпина они увидели одновременно.

— Что это значит? — спросил он.

Мэлон судорожно разинул рот, и косыночка выскользнула из его пальцев. Пегги не сдвинулась с места. Она была так удивлена, что не сделала ни шагу навстречу Макэлпину. Мало-помалу Мэлон пришел в себя и усмехнулся, хотя глаза его по-прежнему светились злобой.

— А, я вижу, тут уже обосновался профессор, — произнес он ядовито. — Откуда я мог знать, что вы сюда перебрались.

Он повернулся к выходу, но Макэлпин сказал:

— Не спешите, — и шагнул вслед за ним.

— Нет, пусть он лучше идет, Джим, — шепнула Пегги.

Она села на кровать и попыталась улыбнуться.

Сердитые шаги Мэлона замерли в конце прихожей, и Джим притворил дверь.

— В чем дело? Что у вас произошло?

— Как вы здесь очутились, Джим?

— Я ждал вас. Что у вас вышло с Мэлоном?

— Да ничего, — сказала она. — Пустяки.

Однако она так разволновалась, что не могла спокойно усидеть на месте. Она встала и, скрестив руки на груди, начала ходить по комнате, время от времени поглядывая на Макэлпина. Наконец она не выдержала.

— Идиот, дурак самодовольный! — воскликнула она. — Он, видите ли, все может понять. И этим тешит свое дурацкое, дурацкое тщеславие! Тьфу, я будто в грязи вымазалась. И это его мерзкое высокомерие! Видите ли, его любвеобильное сердце позволяет ему, несмотря ни на что, иметь со мной дело! Несмотря ни на что, — как вам это нравится, Джим?

— Вы еще не рассказали мне, что случилось, — напомнил он, стараясь говорить как можно спокойнее. — Не волнуйтесь так, Пегги.

— Вы правы. Очень надо мне его бояться, этого озлобленного неудачника. И стоит ли удивляться его поступкам?

Она села, стараясь успокоиться, взяла предложенную им сигарету, потерла левое плечо. Вскоре она уже не казалась такой возбужденной.

— Я шла с работы вместе с Вилли Фоем, нашим экспедитором, — заговорила она. — Вы помните его? Тот парень, что научил меня работать на обжимном станке. Ему всего восемнадцать лет, но он задумал стать моим кавалером. Мы с ним перебирались через сугробы и болтали всякую смешную ерунду…

Начав рассказывать о Вилли, девушка повеселела и даже улыбнулась.

— Да, я помню Вилли, — сказал Макэлпин, дивясь тому, как быстро остыл ее гнев при воспоминании об этом парнишке.

— Вилли уговаривал меня пойти с ним на танцы, потом мы стали подшучивать друг над другом, — продолжала она. — За смену мы насквозь пропитываемся запахом дешевых духов, а на холодном воздухе он становится еще острее. И я сказала, что мы с ним как зимние цветы, а он ответил, что когда он вымоется да наденет свои новые шмотки, то я его просто не узнаю. Это было на Дорчестер. Мэлон, наверно, стоял там возле ресторана. Я увидела его, когда он нас остановил. Избавиться от Вилли ему ничего не стоило. Его седи ны и роскошное пальто внушили пареньку благоговейный трепет. Мэлон взял меня под руку и проводил до самого дома.

Что-то будто толкнуло его, когда он увидел изменившееся лицо девушки. Внезапное волнение сделало ее чудесно близкой, и ему захотелось обнять ее.

— Я словно что-то предчувствовала, — рассказывала она. — Он подшучивал над тем, что я работаю на фабрике, и все это со своим снисходительным видом умудренного жизнью человека. Говорил, что на фабрике я пробуду недели две. А там, мол, захочется новых впечатлений: «Ах, всегда новые, всегда свежие впечатления! Прелесть новизны!» Оказывается, он знавал таких женщин, как я! Во Франции. Он обволакивал меня своей идиотской снисходительностью, будто укутывал облезлой старой шубой. Франция! Франция! Какую жизнь он там вел! Во Франции, оказывается, женщина может завести любовника-негра. Острые ощущения — превыше всего! Он — вы только представьте себе — чуть ли не единственный здесь, в Монреале, кто может меня понять и сочувственно отнестись к моим маленьким причудам! Я не спорила. Какое мне дело, одобряет ли меня этот болван? Мне хотелось поскорее добраться до дому и отделаться от него. Но он настоял, чтобы я его впустила, а в прихожей… одним словом, — продолжала она срывающимся голосом, — он попытался меня поцеловать и, кажется, заметил, как он мне гадок. И вот тут-то… тут это и произошло…

— Что произошло?

— Да ничего… кроме того, что я в нем увидела.

В ее глазах опять был ужас, и он молча ждал, уверенный, что ее наконец коснулось то, чего он боялся.

— Может быть, я его толкнула, — продолжала она дрожащим голосом. — В прихожей у нас темно, горит только одна маленькая лампочка. Он притянул меня к себе, так что я уткнулась лицом в его пальто. «Ты бегаешь за этими черными выродками, — прошипел он. — Им можно тебя лапать, а мне, значит, и дотронуться нельзя? Что ж, я подонок какой-то?» Голова у него запрокинулась, свет падал на лицо, глаза блестели как стеклянные… совсем безумные белые глаза, безумные от злобы. Как будто я его унизила, низвела не знаю до чего. Он вдруг стал как дикарь. Даже замахнулся на меня, чтобы… ну, что ли, выбить что-то из меня… бить, топтать, пока я не стану грязнее, чем он, чтобы он снова мог почувствовать себя исполненным достоинства. Вы понимаете?

— Конечно, — ответил он, слыша в груди неровные удары сердца.

— Я никогда не видела такого жуткого лица. Ни разу, Джим, ни у кого.

— Он устал, потрепан жизнью, — сказал он, успокаивая ее. — Возможно, ему теперь невыносима любая неудача.

Пегги все пыталась разобраться, откуда в Мэлоне эта звериная злость, и не замечала, как вокруг ее ботинок постепенно натекают лужицы от растаявшего снега.

— Я и не думала, что он способен на такие бешеные вспышки, слишком уж он ленив и безразличен, — говорила она. Скорей всего он вообразил, будто у нее есть дружки на улице Сент-Антуан. Он ничего не имел против этого. Наоборот, это было ему даже на руку, поскольку женщине, имеющей дружков в негритянском квартале, связь с ним должна была, наверное, казаться очень заманчивой…

— Да, мне кажется, вы правы, — продолжала она задумчиво, — отвергнув Мэлона, я лишила его и тех последних крох самоуважения, которые у него сохранились. Он не смог этого вытерпеть. Когда ему не удалось сохранить веру в свое превосходство над какими-то неграми, он взбесился от злобы, ему захотелось все крушить, ломать.

Но не это показалось ей страшней всего. В то ужасные минуты ей почудилось, что на нее обрушил свою мстительность не только Мэлон, но и множество других — все те люди, с которыми он был когда-то знаком, и те, перед которыми он преклонялся.

— Вот это, по-моему, было ужаснее всего, — сказала Пегги, подняв на Джима глаза.

— Еще бы! В нем проснулся зверь. Хорошо еще, что он вас не избил, — сказал Макэлпин. — Я уже давно знал, что к этому идет.

— К чему?

— К скандалу. Слава богу, что это был всего лишь Мэлон и дело происходило в вашей прихожей.

— А кто еще мог меня тронуть?

— Разве нечто похожее не могло произойти на улице Сент-Антуан? Если Мэлон оказался способен на насилие, то среди негров, может быть, найдутся и такие, кто, озверев, натворит кое-что и похуже.

— Вы ничего не знаете об этих людях, а я знаю. Вы не имеете понятия о том, что и как они чувствуют.

— Не совсем. Кое-какие разговоры до меня дошли.

— Разговоры обо мне? Ну конечно. Как это все смешно! — запальчиво сказала Пегги, но не засмеялась — очень уж она была рассержена. — Не могут тебя так доконать, принимаются иначе. — Ее щеки порозовели, глаза стали злыми. — Попробуйте когда-нибудь пойти своим собственным путем, Джим. Попробуйте следовать идеалу, который вы создали для себя, и поглядите, что из этого получится. На вас все накинутся, и все будут стараться затолкнуть вас в общую шеренгу, а если вы глядите на жизнь иначе, чем все окружающие, значит, вы сумасшедший, или распутник, или упрямый осел, или блаженный дурак. И все с такой охотой будут протягивать вам руку помощи, только бы вы покорились и перестали бунтовать. А не согласны… Сама удивляюсь, как мне еще не опротивели все люди, — сказала она с горечью. — Все мои пороки заключаются в том, что я такая, какой мне нравится быть. Хочет ли кто-нибудь мне действительно помочь? Господи, конечно, нет! Все думают о том, как бы уесть меня. Вот хоть вы. Услышали какую-то сплетню и вообразили себе, будто я разжигаю в людях порочные страсти. А почему вы так уверены, что я не разжигаю ваши собственные порочные страсти?

— Ну вот вы и поставили меня на место, — сказал Макэлпин. — И все-таки, — хмуро добавил он после неловкой паузы, — тот ваш трубач действительно опаснее, чем Мэлон…

— Кто это сказал вам, Джим?

— Роджерс. Он сказал, что на Уилсона заведено дело в полиции Мемфиса.

— А, это та мемфисская история, — сказала девушка. — Там вышел какой-то скандал из-за нечестной игры в карты, так, что ли? Джим, вы не понимаете таких людей. Они совсем не такие, как Мэлон.

— Пегги, неужели вы влюблены в Уилсона?

— О бог ты мой! Начинается! — устало сказала она. — Вас интересует, живу ли я с ним? Вопрос серьезный.

— Я же только спросил, не…

— А почему бы вам не спросить, живу ли я с Уэгстаффом? Или с Джо Томасом? Джо, проводник в спальном вагоне, самый красноречивый человек, какого я встречала в своей жизни. Вы не слыхали таких разговоров на Сент-Антуан, какие там слышала я, — она замолчала, пристально разглядывая пятно на полу, в том месте, где стерлась краска, потом улыбнулась тихой улыбкой монахини, укоряющей мирянина за недостаток христианской любви. — Я сидела в тесной и грязной комнатке, — продолжала она, — а вокруг были женщины и мужчины, все бедняки, просто соседи, и эти люди, взволнованные, притихшие, слушали Джо Томаса, стараясь разобраться в том, что тревожит и вас. Ах если бы вы видели, как эти негры сидели там и с какой жадностью слушали Джо, который пробовал объяснить, как получается, что добродушный человек вроде него вдруг поддается вспышке неистового гнева. Я слушала его с наслаждением. Мне очень нравилось, как он обо всем этом говорил. Звучало это примерно так. Если белого, пусть даже очень скверного, человека доведут до крайности, он знает, что может позвать полисмена. Он это чувствует нутром. Он был еще мальчишкой, когда власти вдолбили это ему в голову. Его власти! К его жалобам правосудие никогда не будет глухо. Если же ярость затуманит мозги негру, то ему хочется зажмуриться, хочется быть слепым, чтобы не видеть лицо правосудия. Потому что это всегда белое лицо, и негру не на что рассчитывать, кроме своего слепого гнева, и он спешит его выместить какой-нибудь дикой, злобной выходкой до того, как откроет глаза. Он знает, что, открыв глаза, увидит что-то мерзкое, и предпочитает кромешный мрак ярости. Ну а потом-то он, конечно, спохватится, струхнет, бросится наутек… Его легко спугнуть, ведь в этом мире белых он вечный беглец. Поняли, Джим?

— Да, понял, — согласился он, но, помолчав, вдруг спросил: — Пегги, к чему вам… все это, зачем вы себя накручиваете?

— Накручиваю?

— Да. Что вы намерены делать?

— Джим, скажите сами, кто бесчеловечен — высокомерные люди, которые заправляют всем, или я? В мире немало беглецов, которые — каждый по-своему — пустились наутек, столкнувшись с бесчеловечностью. И если кто-нибудь из них постучится в мою дверь… то я…

— Я понимаю вас, — сказал он, а про себя подумал: «Убийца всегда убийца, будь он черный или белый. — И все же его обезоруживала ее трогательная сострадательность. — Ведь и в жизни убийцы, — думал он, — может наступить минута, когда ему нужен будет человек, у которого и для него, для убийцы, найдется доброе слово». — Как знать, — вздохнул он. — Может, и меня еще ждет время, когда я буду жаждать сочувствия от кого-нибудь похожего на вас. Мне кажется, одно ваше доброе слово утешило бы меня в такой момент. — Он улыбнулся. — А пока снимите-ка лучше ботинки. Вот так. Дайте я вам помогу.

Она вытянула ноги, а он, стараясь не замочить брюки в лужице от растаявшего снега, опустился на колени и стащил с ее ног сырые ботинки.

— Как они вам пришлись? — спросил он, вертя в руках один ботинок.

— По-моему, нужно подложить в носки комочки бумаги.

— Великоваты? Так вы еще стельку положите.

— Стельку? А верно, — сказала она. — Вон мои шлепанцы, возле кровати.

Когда он принес шлепанцы и начал ей их надевать, она сказала:

— Джим, вы очень за меня тревожитесь?

— Пожалуй, очень.

— Я вижу. Не надо, Джим. У меня все хорошо, все в порядке. Вы зря себя изводите, — добавила она, направляясь к стенному шкафу. — Я не хочу, чтобы вы волновались из-за меня.

Она вынула из шкафа черное платье, перекинула его через руку, подошла к бюро и, присев, выдвинула нижний ящик.

— Мы с Генри Джексоном приглашены на обед, — пояснила она мягко и немного виновато. — Вы тут подождете, пока я переоденусь?

— Разумеется, — он так явно обрадовался, что Пегги улыбнулась.

Она вынула из ящика белье и чулки и тоже перебросила их через руку. Сделав несколько шагов к двери, она, сама не зная почему, оглянулась на него и тут же нахмурилась. Из-под рукавов его дорогого синего пиджака выглядывали ослепительно белые манжеты, носки добротных, начищенных ботинок блестели под светом лампы.

— Почему я вдруг обернулась и посмотрела на вас? — спросила она.

— Я не знаю.

— Скорее всего я просто обрадовалась, что вы не ушли.

— Правда?

— Вы кажетесь таким надежным, основательным. Наверно, хорошо было бы посидеть с вами и отдохнуть от всех тревог.

— За чем же дело стало? — отозвался он, с радостью почувствовав, что Пегги потянуло куда-то в сторону от того пути, который пролегал через грязные цехи фабрики, узкие темные прихожие и обшарпанные комнатушки.

Пегги задумчиво чертила носком шлепанца по полу.

— Ну? — сказал он.

— Что «ну»?

— Вы, кажется, собирались что-то сказать?

— Нет, вам показалось. Но когда я вытащила это платье…

— Да, да. Рассказывайте.

— Сама не знаю почему, мне вспомнилось другое платье, я его носила, когда была на втором курсе, такое, цвета морской волны, очень милое. У меня была к нему и шляпа из зеленой соломки, модная, элегантная. Как-то я гуляла в парке с одним студентом, и на мне были это платье и шляпа. Помню, мы стояли с ним на мостике. Я смотрела на наше отражение в воде и думала, что он тоже смотрит вниз, но, подняв голову, увидела, что он глядит на меня. И тогда я почувствовала вдруг себя очень красивой. Почему вы заставили меня вспомнить это?

— Не знаю.

— Странно, правда? — серьезно сказала Пегги.

Она снова стала чертить носком по полу, потом открыла дверь, и ее шлепанцы зашаркали по прихожей.

Сердце медленно и гулко ударило у него в груди, наполнив ее болью. Уставившись в одну точку, он раздумывал над тем, что скрывалось за ее словами. Неуверенность? Да, теперь он понял. У Пегги возникло сомнение в правильности избранного ею пути. Неважно кто, он или Мэлон, пробудил в ней это сомнение. Сомнение пробудилось, его желание исполнилось, и он может позволить себе порадоваться. То, как она отнеслась к его присутствию в своей комнате, показало, что она не считает его чужим, знает, что он ее любит. Удивление и радость ослепили его. Он даже не заметил, что насчет трубача Пегги осталась при своем мнении.

Когда она вернулась в скромном черном платье, уже причесанная, с собранными в гладкий низкий узел волосами, он кивнул и улыбнулся.

— Вы прекрасны, — сказал он.

Теперь он знал, что она всегда принадлежала к его миру. Она напоминала сделанную с топким вкусом изящную фарфоровую статуэтку.

— Все эти ваши комбинезоны, ситцевые платочки — маскарад, и больше ничего! — Его смех был таким по-мальчишески заразительным, что она не выдержала и, откинув голову, тоже рассмеялась. Сейчас она впервые показала ему, что гордится своей красотой.

— Кстати, — сказала она, подходя к бюро и выдвигая один из ящиков, — у вас есть зажигалка?

— Есть, а в чем дело?

— Вот вам два баллончика с горючей смесью. Это с нашей фабрики. Мастер сказал, что я в любое время могу их взять.

— Спасибо, — сказал он, — спасибо, Пегги.

Как забавно: он подарил ей ботинки, а теперь и ей захотелось сделать ему подарок.

— Можете проводить меня до угла, — сказала Пегги. — Да вот что еще, если хотите, я могу вас сегодня вечером попозже познакомить с Генри. Заходите в «Шалэ» часов в одиннадцать или в начале двенадцатого. Мы, наверное, туда заглянем.

— Я там буду, — сказал он.

 

Глава шестнадцатая

В полночь Макэлпин сидел вместе с Фоли в баре «Шалэ», за угловым столиком в нише, где, как обычно, тянуло сквозняком из открытого окна. Ему дуло прямо в шею, и, чтобы не простудиться, он не снял шарфа.

— Хочу быть похожим на француза-интеллектуала, — объявил он.

Вольгаст, засучив рукава рубахи и поблескивая лысиной, стоял за стойкой, а в другом конце бара о чем-то тихо разговаривали Мэлон и карикатурист Ганьон.

— Ну, Чак, я начинаю работать в «Сан», — небрежно сообщил Макэлпин.

— В самом деле? — Фоли удивился. — Это уже решено?

— Да, решено.

— Когда же ты приступишь?

— Колонки две-три приготовлю на этой неделе. Конечно, дам их просмотреть мистеру Карверу. А в конце недели мне выпишут чек.

— И сколько же?

— Пока сто. А там, может, и побольше.

— Место штатное?

— Да, штатное. Не ерепенься, старик. Все без обману. Да и к тому же я не обязан сидеть в «Сан». Могу работать дома, только сдавать им по три колонки в неделю.

— М-м-да. Не газетчик прямо, а журналист. Теперь тебе только обзавестись брюками в полоску и тростью. Ну а знаешь ты, что все это значит?

— Просвети.

— Это значит, что ты любимый ученик. У тамошнего господина учителя всегда есть любимчики.

— И все-то ты знаешь! Спасу нет.

— Впрочем, возможно, это попросту дело рук Кэтрин. Ну ладно, ладно, я ошибся. Может быть, ты разбираешься в людях лучше, чем я. Теперь скажи, где ты намерен поселиться?

— В этом весь вопрос. Мне нужна машинка и квартира.

— О, я, кажется, смогу тебе помочь. В нашем доме живет один малый, который дней через десять отправится на Майами. Можешь снять его квартиру.

— Что ж, решено, — сказал Макэлпин.

Теперь нужно было расспросить Фоли о Генри Джексоне.

Фоли, весело посмеиваясь, приступил к рассказу о Крошке Генри, как он его называл. Очень занятный паренек, сказал он, хоть и не блещет успехами на поприще художника-рекламиста. Да и кто принимает всерьез бородатых юнцов? А сам он, конечно, все не может окончательно решить, хочет ли он преуспеть на ниве рекламы или стать драматургом вроде Бернарда Шоу. Он пишет пьесы для радио, и они не так уж плохи. А если говорить без шуток, Генри способный парень, только очень задиристый. Все наши ребята из «Шалэ» хорошо к нему относятся, во всяком случае, до тех пор, пока он не наклюкается и не начнет действовать всем на нервы, изображая из себя Бернарда Шоу. Беда его в том, что в детстве он был болезненным мальчиком. Когда он в хорошем настроении, он рассказывает, как часто пропускал школу, потому что по два раза в год болел бронхитом. И как раз то время, которое Генри проводил в постели, сыграло в его жизни важную роль, потому что его мать, женщина, судя по рассказам, умная, читала ему вслух Флобера на французском языке, Генри знает наизусть целые абзацы из «Мадам Бовари». Эти недели болезни наложили отпечаток на всю его жизнь. Он приобрел вкус к остроумным писателям прошлого, а потом, естественно, начал и себя считать великим остроумцем. Что в нем привлекло Пегги? Уж во всяком случае, не его блистательная наружность. Ты бы на него взглянул. Ботинки семь лет не чищены… А если он в кои-то веки является сюда в кабак прилично одетым, все застывают в изумлении…

Покажись он здесь, Макэлпин тотчас же его узнает. Живет ли он с Пегги? В этом, вообще-то, никто не сомневается, включая, кажется, самого Генри. Весь последний год их с Пегги часто видят вместе, хотя это, разумеется, еще не доказательство, что он с ней спит. Их считают любовниками уже потому, что оба они гордятся тем, что всегда поступают так, как им вздумается. С другой стороны, возможно, что они сочли оригинальным воздержаться от интимных отношений. Простая любовная связь порой обременительна для такой крученой пары, и, может быть, им, пребывающим в экстазе духовной раскованности, теплое телесное объятие кажется вульгарным. Наверняка же известно лишь то, что они частенько вместе обедают, что он читает ей свои пьесы, иногда сидит у нее до самого утра и разделяет ее интерес к примитивному искусству Африки и негритянской музыке. Все будут удивлены, если окажется, что Пегги просто водит его за нос. Глас молвы утверждает, что Генри ее любовник, а зачем ей сдался бородатый юнец, пусть Макэлпин выясняет сам.

— Только не очень-то усердствуй, — добавил Фоли с ленивой усмешкой. — Вот и сам дружок ее пожаловал.

Вошедший в зал молодой человек с рыжеватой редкой бороденкой в упор уставился на Фоли и Макэлпина. Ему было года двадцать четыре, на тощем теле болтались мешком серые брюки и затрапезного вида коричневая твидовая куртка. «Но что это он один? — с удивлением подумал Макэлпин. — Где же Пегги?» У Джексона были сердитые ярко-голубые глаза; неряшливая бороденка скрывала безвольную линию подбородка. Генри проковылял в дальний конец бара, где сидели Мэлон и Ганьон. На его левой ноге был ортопедический ботинок с утолщенным каблуком.

— Смотри, нога-то у него, — шепнул Макэлпин.

— Да, он прихрамывает.

— Ты не сказал мне об этом, Чак.

— Разве?

— Да.

— А это так уж важно?

— Ну знаешь, если бы ты сказал, что он хромой… — начал Макэлпин, возмущенный тем, что Фоли утаил эту подробность, которая могла в какой-то мере объяснить привязанность Пегги к Джексону.

Джексон и Мэлон стали о чем-то шептаться, их головы сдвинулись, потом разошлись, и Джексон, медленно обернувшись, бросил на Макэлпина сердитый взгляд. Некоторое время он понуро сидел, поставив локти на стойку и о чем-то размышляя, затем резко повернулся к Макэлпину и стал угрюмо его разглядывать. Его глаза с дерзким вызовом спрашивали: «Откуда ты взялся? Какое тебе дело, что я пришел один? Ты чужак. Тебя все это не касается. У тебя с ней нет ничего общего. Так чего ради ты решил, будто имеешь право любопытствовать, что у нас сейчас произошло, или воображать себе, что такой тип, как ты, может занять мое место?»

Вдруг он сполз с табурета и четырьмя широкими шагами, припадая на ногу, со смиренным и торжественным выражением лица приблизился к столику в нише.

— Здравствуйте, Чак. Вы не возражаете, если я к вам подсяду?

— Сделайте милость, Генри, — отозвался Фоли, который неожиданно пришел в отменнейшее расположение духа. — Я считаю, вам следует познакомиться с мистером Макэлпином.

— Д-да, я тоже так считаю, — сказал Джексон.

Движения его были резкими, словно он все время был чем-то раздражен. Когда Вольгаст вышел из-за стойки и, поставив перед Макэлпином рюмку, сказал: «Вот, специально вам, мистер Макэлпин, за то, что вы не дали мне тогда упасть», — Генри уныло насупился.

— Собственно говоря, Генри, — лукаво произнес Фоли, — у меня такое впечатление, будто вы с Джимом уже друг друга знаете.

— Я думаю, мистер Макэлпин слышал обо мне, — сказал Генри.

— Конечно, — подтвердил Макэлпин.

— Конечно, слышали, — раздраженно повторил Джексон и смутился. — Отвратно себя чувствую, — пробормотал он с неловким смешком. Его словно гипнотизировал полный интереса пристальный взгляд Макэлпина. Многословные объяснения были им ни к чему — оба знали, что теснейшим образом связаны друг с другом.

— Если бы мы с вами были современниками, Макэлпин, — высокомерно сказал Джексон, — я бы попробовал вам объяснить, но мы люди разных эпох. Пропасть между нами слишком глубока. Вы из другого мира.

Фоли хмыкнул, втайне потешаясь от всей души, а Джексон сердито нахмурился.

— Я думаю, мистер Макэлпин понял меня, — сказал он.

— О чем вы? — спросил Макэлпин. — Что вы хотите этим сказать?

— Я говорю, что мое поколение не может многого ждать от вашего.

— Но почему вы так враждебны?

— Я высказал свою мысль, и мне кажется, вы меня поняли.

Дымок, колечками поднимавшийся от сигареты, которая лежала в пепельнице перед Джексоном, попал ему в глаза. Джексон, мигая, продолжал смотреть Макэлпину в лицо.

— Поняли, поняли, чего уж там, — сказал он.

Макэлпин весь подобрался и сжал кулаки. Его испугала сила его собственной необъяснимой враждебности.

— Я, кажется, раздражаю мистера Джексона, — сказал он, обращаясь к Фоли.

— Я думаю, ты не ошибся, Джим, — подтвердил Фоли. — Что-то в тебе раздражает этого юношу.

— Ничего меня в нем не раздражает, — сказал Джексон. — Я высказал отвлеченную мысль о пропасти, лежащей между нашими поколениями. Такие, как он, в колледже зачитывались книгами о потерянном поколении. Все это чушь. Вот как плюхнетесь в грязь да вымажете лицо и руки…

— В грязь?

— Да, в грязь! — крикнул Джексон, свирепо тряся рыжей бородкой. Его побледневшая физиономия и его горячность были смешны.

Фоли, улыбаясь во весь рот, подмигнул Вольгасту, который, полируя стойку, с хитрой ухмылкой прислушивался к разговору, пытаясь представить себе, что предпримет Макэлпин, когда будет в достаточной мере оскорблен.

Вошел официант и передал Вольгасту заказ.

— Для кого? — осведомился тот.

— Для Тома Лони, — ответил официант.

— Пусть Том Лони зайдет ко мне на пару слов, — сказал Вольгаст, не спуская глаз с Макэлпина. — Я не против того, чтобы отпускать ему в долг, но он вчера обхамил меня. Я не люблю, когда мне хамят.

— Знаете что, Генри, — с комической серьезностью начал Фоли.

— Что?

— Сейчас скажу, только не спорьте.

— С чем?

— Вы не умеете писать, как Шоу.

— При чем тут Шоу?

— Ладно, ни при чем. Продолжайте.

— Я не принимаю всерьез преподавателей.

— Шоу тоже не принимал их всерьез, — с улыбкой сказал Макэлпин.

— Вы меня подначиваете?

— Да что вы, Генри, — ехидно заметил Фоли. — Макэлпин просто-напросто хотел сказать, что не вы написали «Святую Иоанну». Ее Шоу написал.

— Вы напрасно думаете, что меня задевают все эти шуточки по поводу Шоу и «Святой Иоанны». Вашему приятелю никогда не помять такую девушку, как Иоанна.

— Такую девушку, как Иоанна? — повторил Макэлпин, и в голове у него сверкнула догадка: «Уж не хочет ли он сказать, что я не в состоянии понять, такую девушку, как Пегги?»

Встрепенувшись и подавшись вперед, он ждал, когда Джексон выскажется яснее, ждал, охваченный ревностью, тех слов, которые подтвердят, что близость с девушкой открыла Джексону, что и она, как Иоанна, руководствуется в своей жизни и поступках тайными движениями души. Иоанна потрясла окружавший ее мир, и все, кто сталкивается с Пегги, испытывают потрясение. Не только Мэлон, но и миссис Мэрдок, даже Фоли. Она восстала против всех живущих на горе и против всех, для кого гора священна. Иоанна погибла, с болью подумал он, потому, что не могла быть иной. Он вспомнил ужас на лице Пегги, когда к ней тянулась большая рука Мэлона. В ту минуту она почувствовала, что множество таких, как Мэлон, грозят ее уничтожить. Он пытливо всматривался в Джексона, но юношу лишь озадачил его настойчивый взгляд, и он вопросительно покосился на Фоли. Джексон явно не проводил никаких параллелей, и, поняв это, Макэлпин почувствовал облегчение. Ему стало жаль Джексона.

— Я вижу, вам бы только ерунду болтать о разнице поколений, — сказал со скукой.

— Так, — голос Джексона упал до шепота. — Мне придется вас вздуть.

— Не переоценивайте себя, Генри, — вмешался Фоли.

— Хорошо, — все так же шепотом ответил Джексон. — Не буду.

Он повернулся к Фоли с молчаливой мольбой о помощи не потому, что испугался, а потому, что его наконец постигло унижение, которого он домогался.

Макэлпина расстроил этот жалкий взгляд.

— Послушайте, Генри, — сказал он, — мы ведь в действительности говорили вовсе не о поколениях, верно?

— Верно, — шепотом ответил юноша.

— И не о Шоу?

— Нет.

— И ни о чем подобном.

— Я знаю.

— И я это знаю, — сказал Макэлпин. — Выпейте с нами, хорошо?

— Я сам не понимаю, почему я к вам прицепился, — сказал Джексон. — Я плохо себя чувствую, вот и наболтал бог знает что.

— Коктейль для Генри! — крикнул Макэлпин.

Вольгаст принес им фужеры. Фоли несколько сгладил неловкость момента, переведя разговор на хоккейный матч, состоявшийся накануне вечером. Джексон благополучно допил свой коктейль, после чего, сославшись на свидание, он с подчеркнутой вежливостью пожал руки обоим друзьям и вышел, даже не взглянув на Мэлона и Ганьона, направлявшихся к их столику. Мэлон притворился, что не замечает неприязненной отчужденности Макэлпина. Он заговорщически ухмылялся, и эта наглая, кривая ухмылка взбесила Джима.

— Мистер Макэлпин, — сказал Вольгаст. — Можете мне поверить, Генри вовсе не такой уж псих. Я тут слышал, как он разговаривал с Мэлоном и Ганьоном. У него кое-какие неприятности. С его девушкой. Вы ее знаете?

— Да, я ее знаю.

— По-моему, Генри недалек от того, чтобы свернуть ей шею.

— О!

— Да, да. Видите ли, мистер Макэлпин, эта девушка питает слабость к неграм. Я в этом сам на днях убедился. Видел ее собственными глазами на Дорчестер с одним черномордым.

— Генри этим не удивишь, — возразил Фоли.

— Мистер Макэлпин, вы друг Чака и друг, так сказать, нашего дома, — Вольгаст глянул на Мэлона и Ганьона. — Видите ли, дело в том, что они с Генри только что поссорились и она назвала его белым ублюдком.

— Комедия! — угрюмо прошипел Ганьон. — Крошка Генри всегда так гордится своей терпимостью и широтой!..

— Что же вы не смеетесь, если это такая уж комедия? — спросил Фоли.

— Я смеюсь.

— Не слышу.

— Над собой я смеюсь про себя.

— Ах так и вы тоже?..

— Признаюсь, одно время я от нечего делать подумывал, почему бы мне не переспать с ней. Хороший обед, интеллигентная беседа, сочувствие и понимание… я мастер на эти дела. Но назвать Генри белым ублюдком, ведь это… это и меня оскорбило, — с возмущением сказал Ганьон.

Ганьон был отнюдь не из тех франкоканадцев, которые фанатично гордятся своей национальной принадлежностью. Он уронил себя в глазах своих влиятельных соотечественников после того, как разрешил одному нью-йоркскому журналу напечатать серию своих блистательных карикатур, выставляющих в сатирическом свете жизнь франкоканадцев. Компатриоты объявили, что Ганьон осмеял свой народ на потребу чужакам, которые рады видеть французов именно такими, какими их изобразил Ганьон. Вот почему его негодование так всех изумило.

— О, я понимаю, какой смысл она вкладывает в свои слова, когда называет Генри белым ублюдком, — с презрением продолжал Ганьон. — Намекает на свое сочувствие обиженным. Друг угнетенной расы. Это она-то? Извини-подвинься, как говорят у вас. Я как-то попробовал сыграть на этой струнке. Мне казалось, что так я скорее подведу ее к постели. Однажды я завел разговор о том, как низко у нас оплачивается труд рабочих-французов. Видели бы вы, как она вздернула свою головку! Мои соотечественники, видите ли, могут сами о себе позаботиться. Ей по вкусу лишь черное мясо. А мы не черное мясо, — со злобой сказал он. — Жаль, Генри не позвал меня с собой. Я бы ее подержал, пока он бьет ее ногами.

— Все дело в том, что она вас отшила, — скептически заметил Фоли. Он повернулся к Вольгасту. — Вольгаст, как вы думаете, отчего такая девушка бегает за черномазыми?

— Отчего? Ну что ж, я, кажется, могу вам объяснить, — сказал Вольгаст, роняя пепел сигары на плечо Мэлону.

Все с почтительным вниманием придвинулись к кабатчику. Макэлпин, бледный и несчастный, молча ждал. Ему хотелось уйти, но он понимал, что если он вдруг встанет и удалится с видом оскорбленного достоинства, то этим лишь унизит девушку. Что бы они ни сказали, ничто не разрушит его веры в нее. Сейчас он чувствовал то же, что и во время разговора с Уэгстаффом в ночном клубе на улице Сент-Антуан. Он знал, что призван всегда быть с ней, делить с ней все, даже ненависть злопыхателей.

— Говорите, Вольгаст, — сказал он спокойно.

— Отчего такую девушку тянет к неграм? — начал Вольгаст с неподражаемой философской отрешенностью. — Чтобы нащупать главную пружину, как говорит Ганьон, надо немножко знать саму девушку. И вот тут-то оказывается, что главное для нее — быть в центре внимания. Она всегда стремится к этому, и всегда напрасно; Чак, напомните, у вас там есть такое солидное двухдолларовое слово.

— Вотще.

— Оно самое. Вотще. Кто мне даст спичку?

— Вот, пожалуйста, — сказал Ганьон.

— Она как девочка, которой хочется показать, как она поет, а никто из взрослых не обращает на нее внимания, — продолжал Вольгаст, — или как пианист, который выкуривает всех из комнаты своей игрой, едва сядет за рояль. Да что тут, черт возьми, говорить. Вы здесь не первый раз и знаете таких несносных трепачей. Бедняги готовы болтать что угодно, только бы их кто-нибудь слушал. Немножечко внимания, понимаете? Всем нам хочется немножечко внимания. Наверное, всем нам его не хватает. А эти девочки, о которых я говорю, они же просто на все готовы, на самое отчаянное безрассудство, только бы хоть чем-то выделиться. И наилучшую рекламу делают себе те, что крутят с неграми. На них оглядываются, смотрят, о них говорят. Пройтись по улице с негром — все равно что с духовым оркестром. Вы должны со мной согласиться, мистер Макэлпин. Вы же историк.

— И к тому же, кажется, единственный из белых, с кем Пегги еще милостиво соглашается встречаться, — съязвил Мэлон.

— Да бросьте вы, они вместе учились, — вступился Фоли.

— И тем не менее раз Генри дает задний ход, я дам передний, — сказал Мэлон. — С ней нетрудно будет сговориться.

— Вы дурак, — сказал Макэлпин.

— Я все-таки интересуюсь, согласен ли со мной Макэлпин? — не унимался Вольгаст. — Я тут только что произнес речь. Я спросил, что он думает. Он же ученый.

— Ну что ж, я не согласен с вами, Вольгаст, — заговорил Макэлпин, дав наконец волю своему желанию защитить девушку покровом теплых, убедительных слов. — Мне кажется, все вы что-то в ней проглядели. Если бы ею руководило просто влечение к неграм, то такую экзотичность вкуса, пожалуй, можно было бы назвать своего рода извращением. Но представьте себе, что они для нее просто люди, которых ей случилось коротко узнать и полюбить, что в точности такой же интерес она могла бы испытать и к вам и ко мне? Если бы я был негром, и она бы мне нравилась, мне было бы больно сознавать, что из-за цвета кожи я не могу надеяться на ее дружбу. С другой стороны, — продолжал он, портя в пальцах фужер, — если бы я дружил с неграми, привязался к ним, как все люди привязываются к своим приятелям, они бы, наверное, привыкли разговаривать при мне вполне откровенно. В этом случае я услышал бы о множестве мелких проявлений расовой дискриминации по всей стране, в ресторанах, поездах, гостиницах. Многие негры работают швейцарами, проводниками и могут порассказать множество историй об унижениях, которым подвергаются их собратья. Так вот, если бы я с ними дружил, любил и уважал их, мне стало бы стыдно. По-человечески стыдно. И может быть, элементарное чувство справедливости заставляло бы меня иногда презирать людей моей расы. Будь я молод и горяч, я бы постоянно ощущал свою вину и, возможно, проявлял бы свое сочувствие с излишним рвением. Пегги, возможно, ведет себя неблагоразумно и вызывающе. Пусть в этом есть что-то авантюрное. Однако если это и авантюра, то авантюра благородная, ибо я убежден, что на другую эта девушка не способна.

В его словах было столько убежденности и достоинства, что все смутились.

Молчание прервал Ганьон.

— Это же просто музыка! — воскликнул он. — Восхитительное исполнение и приятный тон. Да и сама-то музыка подобрана как раз для Пегги. Вы меня понимаете? Вот она, эта девушка, заблудившаяся в потемках городского «дна». Она бродит в монреальском царстве Плутона. Как Эвридика. Помните эту дамочку? Помните, как она умерла?

— Ее ужалила змея, — сказал Фоли.

— И наша маленькая Пегги, конечно, тоже ужалена, да еще как ужалена!

— Но Макэлпин стал ее Орфеем.

— Ах да, конечно. Вот вам и Орфей.

— Орфей Макэлпин.

Они следили за ним во все глаза. Он заказал всем по коктейлю, но, когда принесли фужеры и внимание переключилось на выпивку, он стал думать о том, чем он мог вызвать такую острую враждебность Джексона. Оставаться здесь у него больше не было сил.

— Прошу прощения, Чак, — сказал он, хлопнув Фоли по плечу, — мне надо кое с кем встретиться, — и вышел.

Закрыв за собой дверь, он помедлил секунду. То, чего он ожидал, конечно, не замедлило произойти. В баре раздался взрыв хохота.

Порыв ветра сдул с крыши и метнул Макэлпину в лицо пригоршню снега, так что ему пришлось вынуть носовой платок и протереть глаза. Он шел по улице решительно и быстро и лишь один раз бросил взгляд на темную массу горы. Стоит себе на месте, куда ей деться. На улице Сент-Катрин, замедлив шаги, он увидел облитую лунным светом колокольню каменной церкви на углу Бишоп — вонзившийся в ночное небо снежно-белый конус. Одна мысль поглотила его: Пегги бросила Джексона. Вспоминая, какой близкой казалась она иногда в те минуты, когда он сидел у нее в комнате, он с надеждой подумал, что, может быть, ссора произошла из-за него. Тогда понятна враждебность к нему Джексона.

Вот и Крессент. Он оглядел переулок, пытаясь определить, не падает ли свет из ее окна на забор за домом, но с того места, где он стоял, понять это было трудно. Он вошел и, замирая от тревоги, негромко постучался. Ответа сперва не было, да и дверь впервые на его памяти оказалась запертой. Он снова постучал. На этот раз Пегги отозвалась:

— Кто там?

Вздохнув с облегчением, он тихо ответил:

— Это Джим. Еще не очень поздно, Пегги.

В щелке под дверью перед носками его галош прорезался луч света. Дверь отворилась. Пегги стояла на пороге в шелковом голубом кимоно, надетом поверх белой ночной рубашки. Под глазом у нее темнел синяк.

 

Глава семнадцатая

— Что с вашим глазом, Пегги?

— Ничего. Что вам нужно, Джим? Я уже засыпала, — сказала она недовольно.

— Что такое у вас с глазом?! — воскликнул он громче и, протиснувшись в комнату, затворил дверь.

Пегги стояла босиком, и ее ноги были так удивительно малы, что он не мог оторвать от них взгляда.

— Что же вы босиком-то, — сказал он. — Пол холодный. Где ваши шлепанцы?

— Вот они.

Пегги подошла к кровати, сунула ноги в шлепанцы.

— Напрасно вы беспокоитесь, — сказала она, глядя, как он снимает пальто.

— Нужно же кому-то беспокоиться. А что у вас случилось?

— Мы с Генри пили коктейль и повздорили. Он вышел из себя. Словом, он меня ударил, — ее глаза сверкали мстительным, недобрым огоньком. — Я сказала ему одну вещь, которая его обидела, — добавила она и замолчала, ожидая вопроса.

Но он ничего не спросил. Легко и бережно взяв в руки ее голову, он повернул ее лицом к свету.

— К утру все посинеет, — объявил он. — Вон как отекло. Вы что-нибудь делали? По-моему, нужна холодная примочка.

Вынув из нижнего ящика бюро полотенце, он прошел через прихожую, чтобы намочить его в ванной. На стекло в ванной комнате падала тень сосульки. Открыв окно, Макэлпин сбил сосульку и, расколов ее, сложил льдинки на полотенце и вернулся в комнату. Ожидавшая его Пегги сидела на кровати, скрестив ноги и чему-то тихо улыбаясь.

— Ну-ка, голову положим на подушку, — сказал он.

Когда Пегги прилегла, он попробовал передать ей все, что было у него на сердце, одним лишь прикосновением пальцев к ее щекам, прикосновением таким легким и осторожным, что она снова улыбнулась. Он ласково и нежно поглаживал ее волосы. Каждое его движение было мягким и бесконечно бережным. Он вглядывался в ее заплывший, посиневший глаз, и чем дальше, тем больше ощущал чудовищное несоответствие его с другим, здоровым глазом, со светлой изящной головкой, со всем ее безмятежно-спокойным телом. Этот синяк был клеймом, оставленным на ней миром дикости и буйства, и неожиданно сделалась зримой странная смесь покоя и необузданности, уживавшаяся в этой девушке. Макэлпин почувствовал, что сердцу вдруг стало тесно в груди. Опустив глаза, он смотрел на тени у нее на шее и в ложбинке между грудей, потом, поежившись как от озноба, снова взглянул на синяк, взял обеими руками ее голову, привлек к себе и поцеловал. Его правая рука, дерзко скользнув под вырез рубашки, нашла грудь. Напрягшись всем телом, девушка вздрогнула, и они забылись в неистовом и сладком, как мука, объятии.

Он шептал что-то, она что-то отвечала бессвязным жарким шепотом, и никто из них не слышал ни слова. Но вот хрупкое податливое тело стало вдруг непокорным. Он не сумел его удержать. Выскользнув из его объятий, Пегги соскочила с кровати и стала перед ним, дрожа всем телом, но решительная и непреклонная.

— Нет! Говорю вам: нет! Не надо, Джим. Не надо, — упорно твердила она. Она прижалась спиной к бюро. На стене позади нее Макэлпин увидел сделанный им рисунок «Пегги-обжимщица».

На щеках девушки горело два красных пятнышка, на плече белели следы его пальцев. Одной рукой она сжала распахнувшееся на груди кимоно, и жаркая вспышка румянца разлилась волной от шеи до корней волос. Он медленно шагнул к ней, не спуская глаз со стиснутой в кулак руки, сжимающей кимоно, и ожидая, что пальцы вот-вот разомкнутся, рука упадет и, охваченная внезапным порывом, она покорится. Он протянул к ной руку, полагая, что теперь ей достаточно ощутить веление его желания и она сможет позволить себе то, чего ей и самой хочется, убедив себя, что лишь покорилась чужой воле.

— Я люблю вас, Пегги, — шептал он. — Я люблю вас с самой первой нашей встречи. Милая, мне нужно быть с тобой. Не гони меня, радость моя. Не противься.

— Ах да хватит же вам! — вскрикнула она, в ярости отшатнувшись от его протянутой руки. Ему даже показалось, что она готова его ударить. — Если бы мне хотелось, чтобы вы до меня дотрагивались, я бы вам позволила. Что вы, в самом деле? Не видите разве, что я этого не хочу?

— А, — сказал он, чувствуя себя ужасно глупым. — Я думал… — смущенно запинаясь, начал он.

— Мне безразлично, что вы думали.

— Я ошибся. Теперь я вижу, что ошибся, — сказал он.

Мучительно переживая свое унижение, он не понял причину ее гнева. Не понял, что его кротость и любовь уже пробились сквозь вялое безразличие, которым Пегги встретила его первую попытку поцеловать ее, и что теперь ей приходилось бороться не только с ним, но и с собой. Он знал, что причинил ей боль, но не догадывался, что сделал это, пробудив желание и в ней. Он не понимал, что уступить ему означало для нее полностью сдать позиции, изменить всю свою жизнь, стать совсем другой. И он был слишком смущен, чтобы понять, что она боится его нежной заботливости, его страсти, что они для нее мучительнее самого грубого домогательства, которому она может подвергнуться со стороны всех остальных.

— Простите меня, — сказал он, чувствуя себя несчастным.

— Ладно, будет вам, — нехотя буркнула она. — Вы мне нравитесь. Мне нравится быть с вами. Вы такой надежный. С вами я и в самом деле чувствую себя уверенней. Вы нескладный, но добрый. Только из этого не следует…

— Я знаю, — сказал он.

Приводя себя в порядок — поправляя галстук, одергивая пиджак, он вспомнил о постигшей его неудаче и покраснел. Хоть бы уж она не смотрела, как он одергивает пиджак! Внезапно он представил себе Генри Джексона, увидел ухмыляющиеся физиономии клиентов Вольгаста, услышал их ехидный смех. «Ты же не черное мясо, понял?» Комок подкатил ему к горлу, на лбу выступила испарина, но где-то в глубине его сознания отчаянная, как крик, билась мысль: «Да нет же, что за бред, она воплощенная невинность!»

— Я познакомился с Генри Джексоном, — начал он, пытаясь улыбнуться.

— В самом деле?

— Он держится так, словно у вас с ним роман.

— Ну, ну…

— И словно вы влюблены в него.

— Генри необходимо чувствовать, что в него кто-то влюблен.

— Пегги, мне очень неприятно думать… одним словом, можно мне у вас что-то спросить?

— Что именно?

— Вы были с кем-нибудь близки?

— О! — она слабо улыбнулась. — А как обстоит дело с Кэтрин Карвер?

— Кэтрин была замужем. Скажите же мне. Нет?

— А как вы сами думаете?

— Я не знаю.

— Не кажется ли вам, что именно так и должно быть?

— Наверно…

— Вы как-то очень уж непосредственно выясняете то, что вас интересует. Впрочем, это занятно. Очень занятно.

— Что вы имеете в виду?

— Помнится, у нас с вами уже был какой-то разговор насчет того, порочна ли я… то бишь не пробуждаю ли в мужчинах их порочные наклонности и животные инстинкты.

— Я… помню.

— В вас я, очевидно, пробуждаю их, если судить по вашему последнему демаршу, — сказала она сухо. — Вам не кажется, что с этим согласился бы даже кое-кто из негров, внушающих вам такие тревожные опасения?

— Я сделал глупость. Сделал глупость потому, что я люблю вас. Мне казалось, что Джексон был вашим любовником. Так все думают, Пегги.

— Я уже сказала вам, что прекрасно к нему относилась.

— Но я так и не могу понять, что вас с ним связывало. Что вас привлекало в нем?

— Трудно сказать, — ответила она. — Впрочем, кажется, я знаю, чем он мне нравился. Он неуживчивый, ершистый. Но это не главное: у Генри чистая душа и очень ранимая. Он вечно сердится, но не любит быть таким.

— А кроме того, он хромает.

— Да, вот еще и хромает. Его легко спугнуть.

— Вечный беглец?

— В каком-то смысле да, — сказала Пегги, взглянув на него с удивлением. Но он решил, что теперь уже окончательно понял, что связывало Генри с семьей Джонсонов и с обитателями улицы Сент-Антуан, и сразу повеселел.

— Вы, может, еще не совсем ко мне привыкли, — сказал он. — Может быть, потом, когда мы лучше узнаем друг друга, между нами не будет таких размолвок.

— Мне с вами как-то беспокойно, — сказала Пегги. — И чего я с вами связалась, понять не могу. Хоть бы вы уж не были таким смиренным. А то просто зло берет.

— Я… Что ж я… — растерянно пробормотал он. От ветра задребезжало оконное стекло. — Там стекло не замазано, — сказал он, взглянув на окно. — У вас, наверно, всегда сквозняк.

— Всю ночь вчера дребезжало, — ответила Пегги, подходя к окну. — Я там бумажку заложила.

— Что ж, она выпала?

— Сейчас засуну поплотней, — сказала Пегги, всовывая поглубже между стеклом и рамой сложенный листок бумаги. — Ну вот.

— Надоел мне этот холод, — сказал он. — Все ноль да ноль. И снег надоел.

— Мне тоже. Пора бы уже начаться январской оттепели.

— Начнется. Как всегда.

— Я больше люблю лето. Жаркое лето в городе, — сказала Пегги.

— Подумайте, как интересно! — воскликнул Макэлпин. — Мне тоже нравится летом в городе. И никогда не бывает слишком жарко.

— И мне, — сказала Пегги. — Ну что ж, сварю-ка я, пожалуй, кофе.

Она поставила чайник, и, пока он закипал, подошла к зеркалу, и, приблизив к нему лицо, стала разглядывать свой синяк. Стоявший рядом Макэлпин заметил ей, что удар, к счастью, пришелся ниже глаза.

— Может быть, к завтрашнему дню все рассосется и не будет никакого синяка, — добавил он.

— Вот был бы приятный сюрприз, — мечтательно проговорила девушка.

Чайник закипел. Пегги засыпала в кофейник кофе. Макэлпин залил его кипятком. Как приятно было ему делить с Пегги эти несложные хлопоты! Он подумал, что, будь у него право делать это всегда, он бы уж не выпустил ее сердце из кольца осады. С этой мыслью он приступил к осуществлению своих коварных планов, как только они сели пить кофе.

— В «Ритце» очень трудно работать, — пожаловался он. Звонят телефоны, ходят горничные, то и дело приходится спускаться в вестибюль.

— Я вообще не представляю себе, как там что-то можно сделать, — сказала Пегги.

Он кивнул и сделал следующий шаг. Хорошо бы найти комнату, которой бы он пользовался как своим кабинетом, этакий тихий уголок, где никто бы не мешал ему. И когда Пегги согласилась, он сказал:

— А что, если я буду приходить сюда в дневное время?

— То есть работать в моей комнате?

— Я бы вам не помешал. Днем вы на фабрике.

— Послушайте, за кого вы меня принимаете? Вы что, намерены переселиться ко мне?

— Только на время вашего отсутствия.

— Может быть, вы решили, что я промышляю на панели? — вспылила Пегги. — Из того, что моя комната несколько раз оказалась незапертой, еще не следует, что у меня дом свиданий.

— Уверяю вас, вы даже не заметите, что здесь кто-то побывал.

— Вы просто на голову мне садитесь, Джим. Уж не знаю, что вы обо мне вообразили, но у меня, да будет вам известно, есть своя личная жизнь. И эта комната, черт побери, мой замок. Ну пусть хоть хижина, — добавила она, оглядев пустую, голую комнату. — Только здесь я могу остаться наедине с собой.

— Я все это знаю, — не уступал он. — И не стану вам досаждать. Я буду уходить, прежде чем вы вернетесь.

— А после спрашивать, где я была?

— Нет, вовсе нет, даю честное слово. Ни разу не спрошу.

— Кроме того, вас, кажется, манит эта постель.

— Клянусь вам, Пегги, я вам не доставлю ни одной неприятной минуты, — с жаром заверил он. — Я буду приходить работать, только и всего. У вас тут тишина, безлюдье. Никто обо мне не узнает. А уходить я буду до того, как вы вернетесь.

— Как ни странно, вы, кажется, почувствовали, что я сама заинтересована в вашем присутствии. Это так? — спросила она. И когда он энергично затряс головой, добавила: — Мне никто тут не нужен. — Однако вырвавшаяся у нее первая фраза удивила ее саму. Может быть, ей вспомнилось в этот момент, как к ней вломился Мэлон. Может быть, внезапное чувство неуверенности заставило ее наконец понять, что ей приятно видеться с Макэлпином, знать, что он рядом.

— Ладно, если это для вас так уж важно, — сказала она неохотно, — и если вы обещаете не надоедать мне и уходить до моего возвращения…

— Спасибо, Пегги, — сказал он тихо, сдерживая охватившее его торжество. Он проник в ее комнату. Теперь он проникнет в ее жизнь и в ее сердце, и тогда ее жизнь вольется в русло его жизни.

 

Глава восемнадцатая

В два часа на следующий день он снова был в той же комнате и, сняв пальто и галоши, спрятал их в стенной шкаф. Прежде всего он привел в порядок бюро: стер пудру, собрал шпильки, рассовав куда следует флакончики с лаком для ногтей и кремом, чтобы очистить себе место для работы. Открыв портфель, он разложил бумаги. Бюро оказалось слишком высоким. Тогда он положил на стул несколько книг и накрыл их диванной подушкой. Работать, сидя на таком насесте, было неуютно и неловко.

Он решил сначала набросать план трех первых статей. С энтузиазмом человека, наконец-то очутившегося в тихой обители, где ничто не мешает думать, где мысли приобретают чудесную ясность, приступил он к делу. Однако лампочка, висевшая у самого потолка, светила недостаточно ярко. Наверху что-то вдруг начинало жужжать, и он каждый раз испуганно вздрагивал, пока не понял, что это пылесос миссис Агню. Пылесос был страстью этой дамы. Всякий раз, когда ей становилось грустно, или одиноко, или беспокойно, она включала пылесос, и Макэлпин, нервно прислушивавшийся к его завываниям, под конец и сам готов был завыть от отчаяния. Он недовольно оглядывался, удивляясь, зачем его занесло в эту дыру? Разве не мог он работать в уютном номере гостиницы или в квартире Фоли? Вместо этого он заключил себя в пропахшем плесенью полуподвале, где сквозь щели в двери в комнату врывались ароматы прокисшей еды.

Гости наведались к нему лишь однажды. Как-то раз в половине шестого, когда Пегги следовало уже вернуться с фабрики, в комнату вошла щегольски одетая, красивая и статная молодая негритянка с мальчуганом лет пяти. Она очень смутилась, увидев Макэлпина, и объяснила, что была неподалеку, собиралась посидеть часок с приятелем в кафе и рассчитывала на это время оставить мальчика у Пегги. Макэлпин вызвался сам присмотреть за ним, но женщина отказалась. Ее озадачило явное одобрение, с которым он отнесся к ее визиту. Для Макэлпина этот визит был подтверждением того, что он не ошибался в Пегги. Значит, ее любят не только негры, но и негритянки, которые относятся к ней с полным доверием.

Бездельники, которые захаживали прежде, наверное, проведали, что он стоит здесь на посту. Никто его не беспокоил. Он писал без отдыха, пока не уставали глаза, потом вставал со стула, потянувшись, неторопливо брел к заднему оконцу, смотрел на засыпанный снегом забор, на кошачьи следы на снегу, которые вели к трем мусорным бачкам, стоявшим у ворот. Повернувшись спиной к окошку, он придирчиво и мрачно разглядывал жалкую мебель, раздражавшую его своей убогостью. Ему противны были пятна на стенах, облезлый пол, запах эссенции, который Пегги каждый вечер приносила в комнату, а также ежедневно обнаруживаемые новые свидетельства ее неопрятности. Хлебные крошки на плитке, крошки, окурки, кофейная гуща в немытой чашке, один чулок торчит из ящика, другой валяется на полу стенного шкафа. У него ломило голову от чувства гадливости, которое внушала ему эта комната. Привычка к порядку принуждала его взяться за уборку хотя бы из уважения к самому себе и к своей работе; он вытирал плитку, брал кофейную чашку и нес ее через прихожую, чтобы вымыть в ванной. С горьким недоумением он спрашивал себя: отчего она так безрассудно противится его стремлению забрать ее отсюда куда-нибудь, где они смогут жить по-человечески?

Каждый вечер, вернувшись с фабрики, Пегги оглядывала комнату и с лучезарной улыбкой благодарила его за уборку. Начав свыкаться с мыслью, что он добровольно взял на себя роль прислуги, она теперь разве что застилала постель. Он решил, что она намеренно старается внушить ему отвращение. Тщательно выставляемая напоказ неопрятность была хитрым способом самозащиты. Пегги хотела убедить его в том, что она неряха. Но настоящие неряхи, говорил он себе, очень дотошно соблюдают внешнюю опрятность. Пегги же бравирует своей неряшливостью для того, чтобы его оттолкнуть.

Он обшарил всю комнату, рылся в ящиках и стенных шкафах, стремясь найти хоть крохи доказательств, которые могли бы подтвердить, что равнодушие к нарядам — лишь одно из проявлений ее мятежного неприятия действительности. Из нижнего ящика бюро, который он обследовал, стоя на коленях, он извлек сохранившиеся со студенческих лет серебряный браслет, шитую бисером старую сумочку и пару атласных туфелек. Он медленно встал с коленей и с сумочкой в руках замер, полный торжества, светясь ликующей улыбкой. Потом бросился к шкафу, где висело черное платье. И снова улыбнулся. В этом платье, сшитом с таким изяществом и простотой, Пегги была по-настоящему элегантной и знала это; а в белой шелковой блузке и черной юбочке девушка обретала свой особенный, неповторимый стиль. Хороший топ присущ был Пегги органически, как ее нежность, милое звучание голоса. Вся эта неряшливость, комбинезон, неубранная комната лишь выражали ее презрение к людям, самозабвенно посвятившим себя достижению того, в чем она первенствовала без усилий, не подражая никому.

К ее приходу он готовил кофе. Пегги растягивалась на кровати, он, поднеся ей чашку, усаживался на стуле около бюро, закинув ногу за ногу, со своей чашкой в руках, и они болтали о всякой всячине. Пегги говорила, что он навеки покорил ее своим кофе. Все было очень по-семейному.

Иногда, когда Пегги ходила по комнате, он, не вставая со стула, обнимал ее и, прижавшись к ней головой, слушал биение ее сердца, а она не двигалась и ждала, покорная, но безучастная, и в конце концов ее напряженная неподвижность обескураживала его. Тогда Пегги улыбалась про себя.

Его привилегией было оставаться в комнате, пока Пегги одевалась к вечеру. Он не спрашивал, куда она пойдет. Не спрашивала и она, где он бывает. Каждый жил по-своему.

По вечерам он должен был являться к Карверам, чтобы обсудить с мистером Карвером свои статьи, и полагал, что с каждым таким посещением его положение становится все более определенным. Мистер Карвер помогал ему в работе. Они удалялись в библиотеку, подолгу сидели там вдвоем, и Макэлпин напускал на себя такую деловитость, что Кэтрин не решалась им помешать. Теперь мистер Карвер стал не просто мистером Карвером, но издателем, а Макэлпин — журналистом, состоящим у него на службе. Он приготовил план объединенных общей темой трех статей. Каждая должна была представлять собой рассказ о потерянных европейцах, людях, одержимых стремлением отрешиться от своей индивидуальности, раствориться в толпе, стать безыменными частицами большой машины. Для иллюстрации основного положения он собирался каждую статью посвятить одному человеку, одному из потерянных. Мистер Карвер пришел в восторг и от замысла и от трактовки и высказал несколько дельных суждений.

— Сделайте их полнокровными людьми, Джим. Оденьте схему живой плотью, и успех вам обеспечен, — говорил он.

Потом они выпивали по рюмке виски, и мистер Карвер заводил речь о подледном лове. Недели через две, говорил он, ему удастся выкроить свободный уикенд. Когда около полуночи они возвращались в гостиную, Кэтрин там уже не было. Ей надоедало ждать, и она уходила к себе в спальню, не дождавшись их.

На Крессент-стрит он возвращался как домой; здесь ожидали его работа, любовь, счастье и мечты, в которые он погружался, когда, сделав перерыв, ложился на кровать — это бывало часа в четыре — и, сложив щитком ладони, прикрывал ими глаза, чтобы дать отдых зрению, утомленному работой в плохо освещенной комнате.

В мечтах этих Карверы не сразу узнавали о его романе. Он не мог вечно держать его в секрете от Кэтрин и ее отца, но оставлял себе про запас небольшой резерв времени. Резерв нужен был им с Пегги, чтобы подготовить переход из мира темных, предосудительных связей к знакомству с Карверами. Пока что они не были готовы к этому, и он боялся, что лишится места в «Сан», если Кэтрин преждевременно узнает о его скандальной, по ее понятиям, любви к такой особе. Но когда бунтарство Пегги пойдет на убыль, они смогут показываться вместе.

Так он готовился в своих мечтах сломить ее и переделать, не замечая, что именно против этих-то его деспотических стремлений она и восстает, инстинктивно отстаивая свое право быть такой, какая она есть. Он представлял себе, какой она станет после того, как сдастся. Он познакомит ее со своим другом Солом Блюмом, врачом-гинекологом. Макэлпин заходил к нему, когда приехал в Монреаль, но в это время Сол был в Нью-Йорке. Джим не знал человека умнее и добрее, чем этот маленький круглолицый еврей с большой плешью, окаймленной узким венчиком волос. Они выпьют втроем по коктейлю, и умница Сол ему скажет: «Да, в ней есть то редкое и присущее лишь детям свойство, которое так ценили в людях китайские мудрецы. Она порывиста и непосредственна, всегда делает то, что велит ей сердце, не раздумывая об обстоятельствах и последствиях». В тот же вечер они пойдут в театр, и во время антракта встретят Кэтрин, и в первое мгновение всем им, конечно, будет неловко. Но Кэтрин из чувства собственного достоинства пригласит их к себе домой выпить по бокалу вина, и Пегги познакомится с мистером Карвером. А мистер Карвер при своем уме и опытности не захочет выступить в роли человека, который платит служащим не за талант и труды, а за право подбирать для них жен; потому единственной его заботой будет выяснить, оказывает ли Пегги честь его газете и Макэлпину, и, разумеется, он не сможет долго оставаться нечувствительным к обаянию девушки. Не лишена пикантности будет и первая встреча с Анжелой Мэрдок, но, если он поговорит заранее с Пегги, все обойдется. Неодобрительное выражение, сверкнувшее в глазах Анжелы, когда старый Филдинг назвал имя Пегги, было, без сомнения, порождено уязвленной гордостью. Избалованную вниманием Анжелу не могло не задевать безразличие Пегги, и в этом-то все дело. Но если Пегги будет любезной и приветливой, то и Анжела отнесется к ней совсем иначе. В субботу он повезет ее знакомиться с отцом. Вот они подходят по тропинке к дому. Отец встречает их на пороге в парадном костюме. Он сегодня несколько умеряет поток своего красноречия, стараясь соблюдать достоинство, приличествующее человеку, сын которого сотрудничает в монреальской «Сан». Но сдержанность не в его характере, и он не устоит, когда оценит живой ум, простоту и утонченность девушки. «Славную девушку ты выбрал себе, Джим. В ней столько достоинства и обаяния, — восторженно шепнет он. — Она понравилась бы твоей матери. Отчего бы вам не пожениться, пока вы гостите дома?» И первая их ночь, когда они наконец вместе, как удивительно, невероятно, что рядом с ним в темноте лежит она и он касается рукой ее груди, ее шеи, затылка…

Бешеное биение сердца прерывало его мечты, но он снова возвращался к ним, чтобы увидеть, как, запрокинув голову, закрыв глаза, она поворачивается к нему с полураскрытыми губами… Тут мечты его обрывались. Они всегда обрывались там, где оба они вступали в тишину и мрак слияния.

 

Глава девятнадцатая

Вольгаст часто зубоскалил с клиентами по поводу своей национальности. Им это нравилось. А для кабатчика нет ничего важнее, чем сохранить со всем городом добрососедские отношения. Никому из клиентов не приходило в голову назвать его пархатым пьяницей, чтобы унизить. Враждебность к евреям со стороны франкоканадцев также его не тревожила. Он лишь посмеивался. Французы, владеющие ресторанами и магазинами в восточной части Сент-Катрин, кипели злобой против вторгавшихся на их территорию разбогатевших евреев, не понимая, что тем самым выставляют себя на посмешище: злятся от зависти, а евреям это даже лестно. Если в бар наведывались французские спортивные обозреватели, милейшие ребята, или такой прославленный карикатурист, как Ганьон, они подшучивали вместе с Вольгастом и над его компатриотами, и над своими, а когда наступало время продлить лицензию, любой француз чиновник охотно шел ему навстречу.

Зато никто из посетителей «Шалэ» не воображал себе, что если хозяин бара еврей, то в его заведение может заявиться всякий, кого в другие кабаки не пускают. Такого оскорбления ему никто еще не наносил, думал он, никто до нынешнего дня.

Что ж, ясно: из всех кабатчиков в районе Пил и Сент-Катрин один лишь он, по мнению Пегги Сандерсон, не способен оскорбиться оттого, что она явится к нему с черномазым.

Вольгаст опустил рукава, застегнул манжеты и воротничок, снял с вешалки пальто, потом вернулся в туалетную комнату, чтобы надеть галстук. Вольгаст слышал, как Пегги просила своего негра проводить ее домой. Он вынул из кармана записную книжку, нашел телефон Генри Джексона и позвонил ему. Не вдаваясь в подробности, Вольгаст просто спросил, где живет Пегги. В ресторане компаньон Вольгаста Дойль играл в карты с Тони Харманом из парикмахерской напротив. Тут же сидела англичанка Энни, приятельница Тони, белокурая, хорошенькая девушка со скверными зубами, и злилась, как всегда, когда ее дружок проигрывал.

— Вы здесь присмотрите, ладно, Дерль? — сказал Вольгаст.

— Э! Э! Куда это вы таким франтом? — возмутился Дойль.

Но Вольгаст не ответил; он вышел из ресторана и стал медленно подниматься в гору, держа путь на Крессент-стрит. Он шел неторопливо и торжественно, с необычайно гордым видом, неуклюжий, грузный человек в дурно сидящей на нем одежде.

Медленно и широко шагая, Вольгаст твердил себе: «Я же просто хочу, чтобы все оставалось так, как есть. Что это, так уж много? Я имею право». Он был в смятении.

Сворачивая на Крессент-стрит, он вспомнил детство и белую лошадь, которую он так любил, когда был мальчиком. Он начал было подниматься по лестнице, ведущей к парадному входу, но тут же вспомнил: Джексон предупреждал, что войти нужно в нижнюю дверь. Вольгаст прошел через прихожую и постучал в комнату Пегги.

Дверь открыл Макэлпин. Сидя за бюро, он делал записи в своем широком и топком блокноте и пошел на стук, как был, без пиджака.

— О! — сказал он, пораженный появлением кабатчика.

— Мистер Макэлпин!

— Рад вас видеть, Вольгаст.

— Что вы здесь делаете?

— Тот же вопрос я только что хотел задать вам.

— Мне нужно было видеть эту Пегги. Я не знал, что вы…

— Я тоже ее жду, — краснея, пояснил Макэлпин. — Впрочем, я вообще-то уже собирался уходить, — быстро добавил он. — Мне кажется, она придет не скоро.

— О, очень даже скоро, — отозвался Вольгаст, лукаво усмехаясь про себя. Он смотрел, как Макэлпин засовывает в портфель книги, и прикидывал в уме, как далеко зашли их отношения с Пегги. — Я и не знал, что вы с ней в дружбе. Что ж, это неплохо, это очень и очень неплохо. — Он повеселел. — Нам случайно не по дороге, мистер Макэлпин? — смиренно спросил он.

— Ну конечно. Пойдемте. Стойте-ка, я выключу свет.

Вольгаст снова чуть заметно улыбнулся и в этом жесте узнал человека, чувствующего себя здесь как дома. Хотя Макэлпину хотелось выяснить, зачем Вольгаст ищет Пегги, а Вольгаст, в свою очередь, как раз о ней и собирался с ним поговорить, разговор не клеился: выйдя на улицу, оба вдруг поняли, что совершенно друг друга не знают. До этих пор они встречались только в баре и чувствовали себя сейчас, как два незнакомца, которым для чего-то нужно поддерживать между собой сердечные, приятельские отношения.

Ветер, яростно обрушиваясь с горы, нес мелкие снежинки, больно впивавшиеся в уши. Температура резко падала.

— Такого холода в эту зиму еще не было, — сказал Вольгаст. — Если бы я носил пейсы, я мог бы просто посбивать их, как сосульки, без бритья.

— Говорят, десять градусов ниже нуля.

— Двенадцать. Вам в какую сторону? Может быть, зайдем куда-нибудь и выпьем по чашке кофе?

— Я не возражаю, — сказал Макэлпин. — Мне нужно к Пил.

Он тотчас спросил себя, что ему помешало пригласить Вольгаста в «Ритц», тем более что он как раз туда и направлялся. Джим постарался убедить себя, что в «Ритце» его спутник чувствовал бы себя неловко и что только из-за этого он тащится на Пил.

— Отлично, — сказал Вольгаст. — Отчего бы вам не поднять воротник пальто?

— Это мысль. Подбородок опустим, шляпу надвинем, воротник поднимем. Совсем другое дело.

— Странные мыслишки залетают в голову, когда бредешь вот так, согнувшись от ветра и глядя в землю. Вы не замечали, мистер Макэлпин?

— Да, да. Замечал.

— Когда я шел сюда, я отчего-то вспомнил белую лошадь… я ездил на ней в детстве. Глупо, да?

— Вы ездили на лошади? А я-то думал, вы всю жизнь прожили в городе.

— Я был тогда ребенком… таким же, как были и вы, — сказал Вольгаст.

— Может быть, сюда? — предложил он, когда, в молчании пройдя два квартала, они поравнялись с небольшим кафе всего в нескольких шагах от Пил.

— Так в чем же дело, Вольгаст? — спросил Макэлпин, когда они устроились за стойкой.

— Мистер Макэлпин, это не так-то легко объяснить. Я не имею такого образования, как вы. Но вы и Фоли не похожи на тех образованных пижонов, с которыми мне иногда случается встречаться. Для Фоли я готов на все. И мне кажется, вы меня тоже поймете. Видите ли, мистер Макэлпин, мне очень нравится Монреаль.

— Приятный город.

— Большой город, хороший город. Тут много людей, самых разных людей. Вы можете иметь тут кусок хлеба с маслом, никого не задевая. М-да, — глубокомысленно добавил он. — Мне он больше нравится, чем Бруклин, или Нью-Йорк, или Чикаго. Он своеобразнее. Кроме того, я здесь нашел свою новую родину.

Он не спешил, не обращая внимания на удивленное лицо Макэлпина. Вольгаст очень гордился своим умением, не торопясь и не повышая голоса, излагать суть дела. На улице мело; взглянув на окна, они оба задумались о Монреале. Для Вольгаста это был город, где каждый новый день, прожитый им в уютной атмосфере терпимости, прибавлял ему все больше самоуважения. В глазах Макэлпина это был вероломный город; твердыня богачей, воздвигнутая среди нищеты, а с недавних пор к тому же еще место, где он утратил душевный покой. Захваченные этими мыслями, оба они примолкли, и Вольгаст все помешивал и помешивал кофе.

— Помните, я вам только что сказал, что был таким же ребенком каким были вы?

— Помню. А что?

— Это неверно. Я не был таким мальчиком, как вы.

— Еще бы, — улыбаясь, произнес Макэлпин. — У меня никогда в жизни не было белой лошади.

— У меня тоже, — прошептал Вольгаст. — Но все-таки странно, что я о ней вспомнил. Возможно, это поможет мне объяснить, что я чувствую. Вы не будете против, если я вам расскажу про эту лошадь?

И когда заинтригованный и озадаченный Макэлпин утвердительно кивнул, Вольгаст рассказал ему, что он родился в польской деревне, расположенной на широкой равнине неподалеку от русской границы. В этой забытой богом деревне, где насчитывалось около сотни изб, все и вся принадлежало помещику, который жил в большом красивом доме, построенном примерно в миле от села. Среди поля сиротливо торчали неогороженные избы с односкатными пристройками и ветхие амбары. Особенно уныло деревушка выглядела зимой. Нелегко было в такой деревне еврею. Но летом выпадали хорошие времена, особенно если рядом происходили маневры. Солдаты не жалели денег. Они танцевали с девушками, иные девушки потом беременели, многим молодым мужьям приходилось краснеть за своих женушек, но ребятам было раздолье.

Их старенькая лачужка состояла из большой комнаты, кухни, в которой жила вся семья, и двух крохотных каморок, где ночевали дети. Зимой вся жизнь семьи сосредоточивалась вокруг большой кухонной печи. Невеселая жизнь. Отец, низкорослый, но сильный, как великан, был суров и бешено вспыльчив с женой и детьми. Мать, безответная, кроткая женщина, даже не мечтала никогда о лучшей жизни. Ее предки жили так же и пять сотен лет назад. Их участь мало чем отличалась от участи крепостных. Все, что выпадало на их долю, — заработок, страдания, бедность и редкие проблески надежды, исходило от помещика и из большого дома, где отец работал при конюшне. Всегда хмурый, ворчливый, несдержанный на язык и на руку, отец держал ребенка в постоянном страхе; но случалось, вечером он приносил домой какую-нибудь выброшенную за ненадобностью книгу и, швырнув ее сыну, заставлял его читать до тех пор, пока не придет время ложиться. Сам он как-то — наверно, в усадьбе — выучился грамоте, и мальчик тоже должен был учиться. О чем шла в книге речь, было неважно. Мальчик вглядывался в строчки, освещенные неверным светом свечи, и у него болели глаза. Чтения прекратились, когда оказалось, что он слепнет.

Летом мальчик от рассвета до темноты работал вместе с отцом в усадьбе и на поле, помогал в конюшне и радовался, если ему поручали делать что-нибудь самостоятельно, без отца, который вечно помыкал им и бранился. Мальчику нравились конюшни, зимою так приятен был теплый дух, который шел от лошадей; он любил закладывать сани, снаряжая их в дальнюю поездку по пустынным дорогам. Бывали случаи, когда лошадь и сани заносило снегом в пути. Несколько их односельчан замерзли насмерть, застигнутые метелью в дорого.

В нескольких милях от деревни был городок, куда отец Вольгаста ездил раз в неделю делать разные закупки для помещика. Мальчик всегда сопровождал отца в этих поездках. Его обязанностью было запрячь в телегу белую лошадь, каждый раз одну и ту же белую лошадь. Это была красивая, резвая лошадь, не скаковая и не ломовая, а именно такая лошадь, которая должна везти мальчика и повозку. Эти путешествия были самой большой радостью в его жизни. Проехав часть пути по разбитой дороге, глубокие колеи которой вели прямо туда, откуда вставало солнце, отец доставал трубочку и, торжественно вручив сыну вожжи, так и забывал взять их потом назад. Надвинув кепку на глаза и тяжело сопя, он дремал, пригретый теплым солнышком. Лошадь сразу понимала, в чьи руки попали вожжи. Она слегка помахивала хвостом, переходила на рысцу и весело трусила до самого городка. Мальчик не будил отца, пока они не проезжали главную улицу, — ему хотелось, чтобы все прохожие видели, как он сидит на месте возчика и держит в руках вожжи.

Часа три или четыре они ходили по лавкам, и вот тут-то начинались чудеса: отец делался совсем другим, когда судачил с лавочниками и уличными зеваками. Он не становился ласковее к сыну, но что-то человеческое в нем проглядывало. Казалось, эти несколько часов, что он смеялся и шутил с приказчиками, он был сам себе господином. И в это время он уже не так сильно напоминал кряжистого и неповоротливого бородача крестьянина. Когда ночью они возвращались в усадьбу, отец доверял мальчику присмотреть за лошадью, накормить ее, поставить в стойло. Эта белая лошадь, переносившая его как бы в другой мир, где все весело и свободно, казалась мальчику волшебной лошадью. В его убогой жизни не было ничего подобного этим поездкам. Вышло так, что только он один ухаживал за этой лошадью, и постепенно он вообразил себе, что он ее хозяин.

Как-то раз они с отцом, приехав в город, отправились на извозчичий двор. Отец встретил там приезжего купца, который принялся осматривать телегу и лошадь. Отец и богато одетый купец что-то серьезно обсуждали, и мальчик не прислушивался к их разговору. Потом отец взял его за руку, вывел на улицу и сказал, что им нынче придется пешком пройти пять миль до усадьбы, так как он продал лошадь и телегу.

Только за городом, идя по дороге, мальчик понял, что никогда больше не увидит белую лошадь. Он стал плакать, он кричал, что это его лошадь. Потом он повернулся и побежал назад. Отец бросился следом и поймал его. Помещик велел продать лошадь, сказал он угрюмо. И они снова зашагали по дороге. Солнце жарило вовсю, нигде ни деревца. Отец шел быстро, держа мальчика за руку, и по лицу его градом скатывались капли пота. Мальчик видел его раскрасневшееся, потное лицо, хотя бежал со всех ног, спотыкаясь о рытвины, захлебываясь от плача и заклиная отца вернуться, отобрать у купца лошадь и больше никому ее не отдавать. Но отец не отвечал на его мольбы и упорно шел дальше, глядя прямо перед собой. Мальчик бросился на землю, стал кричать и ни за что не хотел подыматься. Тогда отец повернулся, рывком поставил его на ноги, и начал избивать. После первого удара он уже не мог остановиться. Он был как бешеный. Схватив валявшуюся при дороге хворостину, он яростно бил мальчика, и его глаза горели такой ненавистью, что становилось страшно. Тонкая хворостина сломалась, он тупо взглянул на обломки, отшвырнул их прочь и, не сказав ни слова, зашагал по дороге.

На всю жизнь запомнил Вольгаст, как его отец брел, не оглядываясь, по дороге, плечистый, чуть сутуловатый, с большими, вяло покачивающимися на ходу руками. Мальчику хотелось крикнуть отцу, чтобы он подождал, но он боялся увидеть его лицо, когда отец обернется.

Весь остаток лета и всю осень, приезжая в город уже на другой телеге и с другой лошадью, мальчик высматривал на улицах ту, свою. Он мечтал о том, что, когда подрастет, отправится в соседний город и разыщет там белую лошадь, но отцу ни разу не проговорился о своих мечтах. Поездки в город прекратились с наступлением холодов. Отца послали помогать рабочим, строившим в имении каменный амбар, мальчик тоже помогал им. В первый морозный день, когда земля затвердела и высыпал снежок, рабочие решили закончить амбар к вечеру. Отец Вольгаста, самый сильный человек в имении, подтаскивал к лесам камни из большой груды. Весь день таскал он, словно вьючное животное, от груды к стройке эти тяжеленные камни, по два в раз, прижимая каждый к себе рукой, а на дворе тем временем начало смеркаться, и он спешил, так как каменщикам хотелось покончить с работой в тот же день. И вдруг колени у него подогнулись, он выронил один камень и остановился с удивленным видом, а затем второй огромный камень выкатился из-под его руки. Отец медленно опустился на землю, потом рухнул навзничь, прижимая руки к сердцу. Глаза его были закрыты, но, когда к нему подбежали рабочие, он сказал:

— Сын… где мой сын?

Как страшно было слушать мальчугану захлебывающееся дыхание отца и даже в этот миг не забывать, что он всегда его боялся. Открыв глаза, отец улыбнулся ему. Это была первая ласковая улыбка, которую мальчик увидел на его большом бородатом лице. Отец очень старался, чтобы улыбка получилась ласковой.

— Скверно вышло с этой лошадью, сынок, — прошептал он. — Постарайся завести когда-нибудь свою собственную белую лошадь. Хорошенько постарайся.

И умер.

Вольгаст отвернулся и стал смотреть на сеявшийся за окном снежок.

— Я сказал вам, что это случилось в тот день, когда в нашей деревне выпал первый снег? — спросил он.

— Кажется, сказали.

— Сегодня, кстати, тоже самый холодный день за всю зиму. И снега немного. Может быть, поэтому я все это и вспомнил. — Он предложил Макэлпину сигару. Достал одну и для себя, но не закурил. — У меня был дядя в Бруклине, он выписал из Польши мою мать и нас с сестренкой, — продолжил он. — Мать в Бруклине и умерла. А я жил в страшной бедности, и за что я только не брался, мистер Макэлпин… Школу жизни я прошел, перебиваясь всякими малопочтенными занятиями, но я всегда мечтал о прочном положении… Я таскал к рингу воду, прислуживая разным жуликам менеджерам, я был служителем в общественной уборной, я был вышибалой в Буффало. Но сказать вам одну вещь? Я всегда помнил об этой белой лошади, всегда помнил, как мой отец улыбнулся, преодолевая боль, и что он мне сказал перед смертью. Мне кажется, я поэтому всегда так рвался упрочить свое положение. Иметь что-то свое. Стать прочно на ноги. И в Монреале счастье улыбнулось мне. У меня здесь хорошая клиентура. Впервые в жизни я прочно стою на ногах. У меня связи, друзья. Меня знает весь город. Я могу дать человеку в долг, могу взять в долг… когда угодно, хоть двадцать тысяч. Монреаль замечательный город. Даже когда будет двадцать градусов мороза, я все равно скажу, что это город замечательный. Перебирайтесь к нам, мистер Макэлпин.

— Я об этом подумываю.

— И правильно. Так вот, как я вам уже говорил, мне здесь неплохо живется. — Добравшись наконец до главного, он произнес медленно и веско, вперив в Макэлпина свои бледно-голубые глаза: — Я хочу, чтобы все осталось так, как есть. Я очень огорчусь, если кто-нибудь испортит мне всю музыку. А вы бы не огорчились?

— Почему? Наверно, тоже огорчился бы.

— Кстати, я сейчас немножечко расстроен. Меня расстроила ваша подружка Пегги.

— Пегги? Каким образом?

— Она сегодня привела в мой ресторан черномазого.

— Ах вот что! Ясно.

— Представьте себе. Вы же знаете, мистер Макэлпин, — продолжал он мягко, — ваша приятельница образованная девушка. Она прекрасно понимает, что она делает. Ей захотелось зайти с черномазым в какой-нибудь кабачок не на улице Сент-Антуан. Так почему же она выбрала именно мой? — Когда Макэлпин лишь вздохнул в ответ, он сердито повторил: — Почему? Что вы молчите, ну? Вы же поняли мой вопрос, мистер Макэлпин? Так отвечайте.

— Но ведь вы считаете, что ответ может быть только один.

— Мне хочется услышать его от вас.

— Нет, — устало сказал Макэлпин. — Незачем бередить вам душу.

— Бередить душу?

— Конечно. Вы не сможете поверить, что она пришла к вам с негром, потому что знает вас, с приязнью к вам относится и считает вас человеком без предрассудков. Может быть, ее выбор — дань уважения вашим достоинствам. Вы меня поняли, Вольгаст? — Вольгаст не перебивал его, он видел, что Макэлпин его не осуждает, наоборот, сочувствует ему и понимает, как он уязвлен. — Но эта дань неизбежно — вас ведь к этому толкает весь ход истории — воспринимается вами как оскорбление. Не спорю, Вольгаст, — сказал он. — Она бестактна. Если бы у нее была хоть капелька благоразумия. — Он вздохнул, откинулся на спинку стула. — Меня очень тревожит, что ее безрассудство неизменно поднимает в нас ту муть, то мерзкое и бесчеловечное, что мы старательно скрываем от себя и от других.

Его волнение на миг передалось и Вольгасту, которого к тому же растрогала готовность Макэлпина понять его и посочувствовать ему.

— Вы мне нравитесь, мистер Макэлпин, — сказал он, помолчав.

— Я? — удивился тот.

— Вы славный малый. Но такую дамочку я понимаю лучше, чем вы, — угрюмо добавил он. — Ей захотелось выбраться со своими черненькими с улицы Сент-Антуан, и можете не объяснять мне, почему она остановилась на моем кабачке. Ну что ж, против черных я ничего не имею. Так что дальше? Она приведет одного, за ним другого, а там еще одного, каждый раз рассчитывая, что со мной этот номер пройдет. И что из этого получится? А получится то, что очень скоро я буду держать кабак для чернокожих, растеряю всех порядочных клиентов и вылечу в трубу. Разве не так?

— Скорое всего так, — грустно кивнул Макэлпин.

— Скажите, зачем мне вся эта морока? Меня устраивает то, что я имею сейчас, — сказал Вольгаст. Его улыбка казалась даже добродушной, но в тихом шепоте и в бледных недобрых глазах была пугающая решимость. — Если крошка Пегги опять ко мне припрется с черномазым, то черномазому я ни слова не скажу. Зачем мне его оскорблять, ведь не он меня унижает. Но вашу приятельницу я стукну по голове бутылкой из-под джина. Или еще лучше, я разобью бутылку и порежу ей лицо зазубренным стеклом. После этого на нее даже черные не польстятся. Вы ей передадите это, да, мистер Макэлпин?

— О, я непременно с ней поговорю, — поспешно ответил Макэлпин. — Я обещаю вам, Вольгаст.

— Пусть забудет дорогу в мой кабачок. Вез нее у нас там мило и уютно, — сказал Вольгаст, благодарно улыбнувшись, когда Макэлпин кивнул головой.

Они допили кофе, вышли на улицу и смущенно остановились на перекрестке. Не зная, как быть дальше, запахнули воротники, пошаркали ногами, сунули руки в карманы. На Пил и Сент-Катрин уже зажглись огни, женщины пробегали мимо, скрипя ботинками по снегу и пряча от мороза лица. Но газетный киоск был открыт. На углу четыре зазывалы с ипподрома приплясывали на своих местах, чтобы согреться. Мимо, стуча копытами, прошла запряженная в сани тощая лошадь. Из табачной лавочки напротив выскочил щуплый человечек в большом пальто и, шмыгнув через улицу, присоединился к зазывалам.

— Никак не мог прорваться к телефону, — пожаловался он. — Верное дельце, а я чуть его не прозевал.

По ту сторону площади на фоне темнеющего неба маячил Сан Лайф Билдинг.

— Может быть, заглянете ко мне, выпьете рюмочку? — предложил Вольгаст, взяв Макэлпина под руку.

— Нет, мне еще нужно поработать до обеда, — сказал Макэлпин. — Вечером я иду на хоккей.

— Договорюсь как-нибудь с Дерлем, — сказал Вольгаст, — и схожу с вами на стадион, Так, может, вы зайдете к нам сегодня попозже вместе с Фоли, а?

— Возможно.

— Я буду вас ждать. Пока.

— Пока.

Вольгаст потрепал его по плечу и медленно побрел по улице, неторопливый и благодушный. Не двигаясь с места, Макэлпин глядел ему вслед, испуганный и потрясенный силой ярости этого человека.

Резкий порыв ветра заставил его повернуться, поспешно схватившись за шляпу. Он заторопился прочь, чтобы успеть сказать хоть слово Пегги до того, как Вольгаст что-нибудь предпримет. Но он не знал, где искать ее. Придя в гостиницу, он стал взволнованно ходить из угла в угол. Он не мог идти с Кэтрин на хоккейный матч до разговора с Пегги, хотя и был уверен, что разговаривать с ней бесполезно. Бросив взгляд на часы, он увидел, что не успеет выйти и перекусить. Он подошел к окну и посмотрел на Шербрук в сторону дома, где жила Кэтрин. И наконец взялся за трубку. Пегги была дома.

— Может, это и не произведет на вас большого впечатления… — начал он и рассказал ей о своей встрече о Вольгастом.

— А, — сказала девушка.

Ему пришлось пересказать их разговор подробнее.

— Что ж, все ясно, — сказала она наконец. — Я попрошу вас передать кое-что Вольгасту. У него лицензия на этот кабачок. Так вот, каждый раз, когда я там бываю и веду себя пристойно, а мои спутники тоже не нарушают порядка, он обязан меня обслуживать. Скажите это старому полковнику Вольгасту, или, еще лучше, я сама все это доведу до его сведения.

— Но, Пегги, зачем вы… ох, наказание, ведь что бы я вам ни сказал, вы меня не послушаетесь, верно?

— Верно, Джим, но все равно спасибо. Все равно.

Она повесила трубку.

 

Глава двадцатая

Подгоняемая несмолкаемым ревом, отзвуки которого, вырываясь из «Форума», эхом отдавались на соседних улицах, Кэтрин схватила Макэлпина за руку, и они, словно нырнув в омут, скрылись в похожем на пещеру подземном переходе, а потом чуть не бегом начали подниматься вверх по лестнице вместо с другими опоздавшими. Придя после условленного срока, Макэлпин рассыпался в извинениях, и Кэтрин снова почувствовала, что нужна ему. Всю эту неделю она ждала, когда же он признается, что был виноват в той отчужденности, которая — она угадывала это — возникла между ними в последние дни, и сейчас ей было радостно бежать, с ним рядом по ступенькам. Красивый шерстяной шарф ручной вязки, синий с желто-розовым узором, свисал с плеча ее бобровой шубки.

— Ой, не спешите так. Я совсем запыхалась, — взмолилась Кэтрин, тяжело дыша.

— Где вы были сегодня днем, Джим? — спросила она, взяв его под руку, когда они на секунду остановились передохнуть на площадке перед следующим ярусом.

Он замялся.

— А-а… в котором часу?

— Я вам звонила около четырех.

Они уже были на следующем пролете лестницы.

— Наверное, спускался вниз выпить коктейль, — солгал он.

Его покоробила необходимость лгать, и фальшь их отношений предстала перед ним во всей своей неприглядности. А ведь скоро Кэтрин узнает о его знакомстве с Пегги. Возможно, слух о том, как Вольгаст на него наткнулся в комнате девушки, уже пошел гулять по городу и в скором времени доползет до Кэтрин, как и до всех остальных. События опередили его планы. Он и Пегги еще не были готовы, они еще не успели стать по-настоящему близкими друг другу. И к тому же их сейчас ожидало враждебное осуждение всех окружающих. Если что-то дойдет до Карверов и они порвут с ним, то, возможно, он даже лишится места. Ну и ладно, это он как-нибудь переживет. Выгонят, и черт с ними. Он сделал свой выбор. Если бы Пегги была с ним вместе, все было бы хорошо. Но она пока не с ним и, может быть, никогда его не полюбит. И если к тому же он лишится дружбы Карверов и места в газете, уж не говоря о том, что он отказался от преподавания в университете, это полный крах. Вся его жизнь будет загублена. Ему стало так страшно, что на лбу выступила испарина.

Счастливая случайность помогла им без труда добраться до своих мест, находившихся в центре сектора против синей линии у зоны защиты команды «Рейнджер». Когда, бормоча извинения, они начали продвигаться по ряду, гол, чуть было не забитый канадцами, так взволновал публику, что все вскочили, и Кэтрин с Макэлпином удалось беспрепятственно пройти к своим местам. Они втиснулись между толстым, розовощеким французом в теплом коричневом пальто, который то и дело опускал руку в бумажный пакетик и подкреплялся арахисом, и низеньким франкоканадским патером с костлявым, бледным лицом. Рев волнами перекатывался по рядам болельщиков, то вздымаясь к сводам зала, то опадая и разбиваясь на отдельные возгласы и смутный ропот.

— Ах, этот Ричард, — взвизгнула Кэтрин, колотя Макэлпина по плечу. — Кто посмеет сказать, что он не лучший правый крайний? Смотрите, как идет!

Однако в этот момент игра переместилась к воротам канадцев, защитники откатились назад, рев схлынул, но многоголосый рокот не умолкал ни на секунду. Позади, тремя рядами выше мест, где находились Кэтрин и Макэлпин, завязалась драка. Светловолосый парень в кожаной куртке отчаянно налетал на немолодого уже, по виду весьма преуспевающего господина в котелке. Противникам не удавалось друг до друга дотянуться, и они молотили кулаками воздух. Но вот парень уцепился за поля шляпы процветающего господина и нахлобучил ее ему на глаза. Раздался хохот.

Макэлпин продолжал стоять, как будто ожидая, что драка вспыхнет снова, но на самом деле его взгляд приковали к себе ряды зрителей — ухмыляющихся, возбужденных. Эти все, как один, пойдут за Мэлоном, и все признают, что Вольгаст — кто он такой сам, им наплевать — говорил от их имени.

Все зрители были людьми обеспеченными — беднякам не по карману посещать хоккейные матчи. Некоторые из мужчин носили меховые шапки и енотовые шубы; другие, розовые, свежевыбритые, котелки, но большинство предпочитало мягкие фетровые шляпы пирожком. Женщины в меховых шубках, довольные, нежно жались к своим спутникам. Ряды, ряды, ряды… Вот там богачи — каждому видно, что богачи, а там — врачи и адвокаты с женами, торговцы, служащие на окладе, профсоюзные боссы. Они все пришли с горы, из всех ее районов, из богатого Уэстмаунта и респектабельного, основательного Френч Утремон, из еврейских магазинов на Сент-Катрин, а на самых дешевых скамьях, конечно, разместилась горстка негров с улицы Сент-Антуан. Вот они, граждане второго в мире по величине города, где говорят по-французски, вот развертывается ряд за рядом панорама лиц — лица французские, лица американские, канадские лица, еврейские лица, и вопли каждого сливаются в гигантский хор; все они приспособились и научились вместе сидеть, вместе вопить и вместе жить, и даже для Милтона Роджерса, который, пожав плечами, утверждает, что «наше общество смердит», даже для него в этом доме Всех Наций обеспечен уголок, ничуть не хуже тех, в которых он благоденствовал, находясь в Париже. Ну а Вольгаст? Вольгаст их ретивый вышибала, он сгребет Пегги за ворот и, встряхивая, просипит: «Дилетантка паршивая! Кому сдалась твоя занюханная доброта и нежность? Да у нас тут у самых дешевых шлюх этого добра хоть отбавляй».

— Смотрите же! Смотрите! — закричала Кэтрин, дергая его за руку.

Море лиц вздыбилось над ним. Оно вздыбилось и над Пегги, а потом обрушилось могучим валом и захлестнуло их обоих.

— Эй ты, в шляпе! Сядь, зараза! — крикнул ему кто-то.

— Сядь или сматывайся домой!

— Джим, Джим, — позвала Кэтрин, — что с вами случилось?

— Тресните его по башке. Садись! Ты не стеклянный!

— Эй ты! Сгинь!

— Да ради бога, Джим, — Кэтрин крепко ухватила его за руку. Едва он сел, она вскрикнула: — Ой, смотрите же, смотрите, смотрите!

Прекрасная комбинация была начата канадским вратарем. Отражая бросок, он передал шайбу правому защитнику, тот сильно переправил ее форварду, который ворвался в зону защиты противника, повернулся, делая вид, будто хочет прижать шайбу к борту, а сам скрытым пасом передал ее своему крайнему нападающему, уже пересекавшему синюю линию. Крайний аккуратно остановил шайбу, обвел защитника, сместился вправо, затем неожиданно отбросил шайбу назад, идущему следом своему центральному нападающему, оставшемуся неприкрытым, ибо защитники «Рейнджера» «провалились», скатившись к бортам. Сделав вид, будто собирается бить в нижний правый угол, центр нападения канадцев уложил вратаря, который в шпагате попытался прикрыть угол, спокойно поднял шайбу и направил ее под верхнюю планку над распростертым телом вратаря.

— Гол! Гол! — в упоении кричала Кэтрин. — Великолепно, правда, Джим? Какая стройная комбинация! Просто как балет, да?

Ответ Макэлпина утонул в реве трибун. Румяный мужчина, сидевший с ним рядом, вскочив с места, высыпал ему на пальто весь арахис из пакета, потом хлопнул его по спине и заключил в объятия, а священник, восторженно воздевая кверху руки, разразился пылкой тирадой на французском языке. Все вокруг смеялось и бурлило шумным ликованием, и лишь один Макэлпин молчал, как зачарованный уставившись на лед. «Да, Кэтрин нрава — думал он. — Стройная комбинация. И все что нарушает стройность, — плохо. А Пегги нарушает ее».

Прозвучала сирена. Поток людей, жаждущих кофе и бутербродов с горячими сосисками, подхватил их и вынес в фойе. Тесно прижатые друг к другу, они покачивались в давке, то чуть вперед, то чуть назад, и им никак не удавалось пробраться к буфетной стойке. Кэтрин увидела двух своих знакомых из Молодежной Лиги и окликнула их. Макэлпин вдруг оказался лицом к лицу со своим соседом, худощавым патером. Низенький священник, достававший ему лишь до плеча, был в шляпе, плотно надвинутой на голову. Его костлявый локоть больно упирался в ребра Макэлпина.

— Хорошая игра, — улыбаясь, произнес он с небольшим акцентом.

— Неплохая.

— Только вот этот новый стиль мне не очень по душе. А как вам?

— Да что, катаются, катаются, и больше ничего, — согласился Макэлпин. — Просто бросают шайбу в зону, а потом все вкатываются за ней.

— Такое впечатление, словно наблюдаешь ходы на шахматной доске. Не так ли?

— Вы правы, — сказал Макэлпин.

У священника было умное, некрасивое лицо. Уж он-то хотя бы из профессионального интереса должен был бы обратить внимание на такую дилетантку, как Пегги. Как хорошо было бы с ним поговорить и, найдя поддержку в его профессиональном участии, уже не чувствовать себя столь бесконечно одиноким. Но нет! В конце концов и он примкнет к своей пастве и к Вольгасту.

— Когда я был мальчиком, хоккей был другим, — сказал Макэлпин. — Игра строилась на коротких передачах. Изумительное было зрелище.

— Да, теперь играют по-другому, — согласился священник. — И сейчас есть комбинации. Но многие игроки не могут подержать шайбу.

— Ну а Ричард? Это по крайней мере он умеет.

— В зоне — да.

— А больше, конечно, катается без шайбы, — сказал Макэлпин.

Он не сомневался, что и священник будет против них. Еще бы! Вот Пегги в исповедальне: «Каюсь перед всемогущим господом и перед тобой, отец. Каюсь в том, что ко всем без различия относилась одинаково. Каюсь в том, что не сберегала свою любовь только для достойных. Каюсь в том, что пробуждала в людях самое дурное и восстанавливала их друг против друга. Отчего не приношу я людям мира, отец?» — «Милое дитя мое, все это очень сложно. Не нарушай общественного благочиния. Ты заблуждаешься, считая, что стоящие на страже закона и порядка враждебны поборникам… ну, словом, тем, кто, как ты, ратует за неуемную доброту и нежность. Хорошенько подумай об этом, милое дитя, взгляни на это в свете высшей гармонии. Блаженный Августин учил…»

— Нынче самый холодный вечер за всю зиму, — вяло промямлил священник, чувствуя, что Макэлпин утратил к нему интерес.

— А сильные тут у вас бывают морозы? — спросил Макэлпин.

В этот момент звук сирены объявил, что перерыв окончен. Кэтрин, которую оттеснили от него на несколько шагов, крикнула: «Сюда, Джим», — и они вернулись на свои места.

В углу слева от ворот канадцев защитник блокировал нападающего команды «Рейнджер», прижал его к борту и, отбросив шайбу, ликвидировал угрозу своим воротам. В отместку рейнджеровский форвард, проезжая мимо защитника, с такой силой ударил его клюшкой по плечу, что она разлетелась надвое. Судья этого не заметил, поскольку игра шла на другом конце площадки. Пострадавший защитник, как на пружине, повернулся к обидчику, потом упал на колени и завертелся на льду, схватившись руками за шею. Трибуны охнули. В этот момент второй защитник канадской команды, отбросив клюшку и перчатки, набросился с кулаками на рейнджеровского форварда. Тот отпрянул, подняв клюшку, чтобы оборониться. Тут наконец судья остановил игру и, яростно грозя защитнику, знаками велел ему удалиться с поля. Неожиданно откуда-то вылетел еще один рейнджеровский форвард и набросился на канадского защитника. Вслед за ним на площадку высыпали остальные игроки, и началась ожесточенная потасовка. Мелькали кулаки, лед усеяли перчатки и клюшки. Кое-кто из игроков фехтовал клюшками, как шпагами. Толпа восторженно взвыла.

В конце концов судьи разняли дерущихся и принялись раздавать наказания. Больше всего штрафных минут выпало на долю канадского защитника, первым отбросившего клюшку и напавшего на рейнджеровского форварда, того самого форварда, который, собственно, и начал драку. Малым штрафом был наказан напавший на него форвард. Нападающему же «Рейнджера», сломавшему клюшку о плечо защитника, главному заводиле и виновнику драки, вообще удалось выйти сухим из воды. С беспечным и повинным видом он не спеша разъезжал по площадке.

— А что же этому? — спросил священник, обращаясь к Кэтрин и указывая на рейнджеровского форварда.

— Правда, вы только посмотрите, каким паинькой прикинулся, — закричала Кэтрин, негодующим жестом указывая на забияку из «Рейнджера».

Остальные десять тысяч зрителей вскочили с мест и, точно так же указывая на форварда, возмущенно орали:

— Эй, а этого почему не удалили? Выгнать его с поля!

Тем временем виновник скандала преспокойно подъехал к скамье запасных за новой клюшкой. Его невинный вид мог довести до бешенства, но судья, слепой дурак, попался на эту удочку. Все игроки на канадской скамье вскочили и, колотя клюшками по бортику, указывали судье на форварда. Но судья, подбоченившись, не желал замечать всеобщего возмущения и предложил провести вбрасывание.

— Долой его! Долой, долой! — вопила Кэтрин. Ее красивое лицо исказилось от гнева, глаза возмущенно сверкали. — Спустить главному зачинщику! Он ведь заварил всю эту кашу!

Толстяк француз, который, вскочив на ноги, извергал: ошеломляюще стремительный поток французских проклятий, вдруг перешел на английскую речь. Одновременно с ним вопили еще десять тысяч глоток, но ему казалось, что английские слова должны достичь слуха судьи.

У него дрожала челюсть, глаза закатились, он готов был разрыдаться, однако в следующую минуту лицо его побагровело, щеки надулись и он яростно выкрикнул:

— Слепошарый! Идиот! Весь вечер ни черта не видел! Вор! Мошенник! Ничтожество! Убирайся с поля! Пошел вон! Подохни ты! Плюю на тебя!

Он приложил ко рту рупором ладони и издал душераздирающий стон.

Теперь поле казалось белевшей на дне черной пропасти крохотной площадкой, где корчились жертвы, а на исполинских склонах пропасти пронзительно вопила обезумевшая белолицая толпа, обвиняя двух — того, кто, нарушив правила, с независимым видом разъезжал по ледяному полю, и того, кто ему потворствовал. Толпа ревела и улюлюкала, как безумная. Свист, звонки, гудки сирены. Разбушевавшийся толстячок француз, будто вынырнувший из моря звуков, дубасил Макэлпина по плечу. Потом он вдруг вспрыгнул на сиденье, стащил с обеих ног калоши и швырнул их на площадку. Целый град галош посыпался со всех трибун на игроков, еле успевавших увертываться. Описывая в воздухе широкие дуги, на поле плавно приземлялись шляпы.

— Они все с ума посходили, — пробормотал Макэлпин, наклоняясь к Кэтрин. — Воют, как ненормальные.

Ярость толпы потрясла его. Ведь несколько минут назад он пробовал представить себе, как враждебность этих людей обрушивается на него и Пегги. Но если исходить из правил, думал он, игрок действительно виноват. А в невиновности Пегги я убежден. В этом разница.

Кто-то сзади сдернул с Макэлпина шляпу и с размаху забросил ее на лед. Схватившись руками за обнаженную голову, Макэлпин грозно обернулся.

— Джим, что с вами творится, Джим? — смеясь, крикнула Кэтрин.

— Что со мной творится? — переспросил он негодующе.

— Ведь лично вас никто не собирался обижать. А вы держитесь так, что можно подумать, будто вы болеете за «Рейнджера». Разве вы не с нами?

— Что? Почему вы меня об этом спрашиваете?

— А почему вы злитесь на своих?

— Да я их не трогаю, — буркнул он. — Вот только шляпа. Как мне теперь без шляпы?

— Ах боже мой, до шляпы ли сейчас! Может быть, потом найдете. О, смотрите, — крикнула она, указывая на судью, который направлялся к скамье запасных команды «Рейнджер», чтобы переговорить с их тренером. — Ну теперь поглядим.

Тренер кивком подозвал нападающего, затеявшего драку, и когда тот не спеша подъехал, судья хлопнул его по плечу, поднял вверх два пальца и драматическим жестом указал на скамью штрафников… Да, но подумать только, он удалил его всего на две минуты! О фантастическая косность власть имущих! Жалкая гримаса правосудия! Однако гнев толпы утих. Служители с широкими лопатами-совками вышли на поле очистить лед от мусора.

Игра прошла с преимуществом канадцев, которые выиграли с перевесом в две шайбы. Макэлпин строил шуточные планы поисков своей шляпы. Выходя со стадиона, он согласился с Кэтрин, что это предприятие, конечно, безнадежное и на пропажу следует махнуть рукой. Им удалось захватить такси на стоянке прямо против Форума.

В автомобиле, когда азарт игры полностью схлынул, они наконец очутились по-настоящему наедине друг в другом, впервые с тех пор, как Макэлпин сознался себе, что обманывал и ее и себя. Мысль, что, может быть, очень скоро он предстанет перед Кэтрин в самом невероятном свете, доставляла ему сейчас облегчение. Да ну их всех к черту!

 

Глава двадцать первая

Сидя в машине, Кэтрин угадывала по его молчанию, как далек он от нее. Он не сделался ближе и тогда, когда она заговорила о его карьере, описывая шаг за шагом заманчивый путь к успеху. Что-то случилось: он что-то от нее скрывал. Как узнать, что с ним творится? Кто так упорно уводит его от нее? В том, что его от нее уводят, Кэтрин не сомневалась, потому что ни в чем не могла упрекнуть самое себя. В самом деле, что в ней изменилось? Когда она просыпалась утром, все было как обычно — утренняя ванна, завтрак, мебель, негромкий и почтительный голос горничной и телефонные звонки подруг. Высказывая твердым, хорошо поставленным голосом свои суждения на заседаниях Молодежной Лиги, она читала на завистливых лицах приятельниц, что вполне может за себя не тревожиться. Ее умение всегда и во всем найти верный тон, манера одеваться, смеяться, наконец, горячее стремление Макэлпина завоевать ее любовь в начале их знакомства еще больше убеждали молодую женщину и ее правоте. Теперь каждый вечер, простившись с ним и уйдя в спальню, Кэтрин подолгу сидела у окна. Она знала, что кто-то его уводит.

Она одна. Падает снег. Глядя в окно, она гадает, куда и с кем он пошел. И против воли ей вспоминаются все неудачи, случившиеся у нее в жизни. Еще в детстве, когда она была совсем маленькой девочкой, мать хотела ее обучить балетному искусству. Тогда она заупрямилась и не стала заниматься, а через десять лет, захотев стать балериной, выяснила, что уже поздно — она оказалась переростком. Одно за другим всплывают в памяти неприятные воспоминания, по большей части все какие-то мелочи, пустяки — о коричневом костюме, который она купила, чтобы пойти на званый чай, а там оказалось еще три девушки в коричневых костюмах, так что на ее наряд, конечно, никто не обратил внимания. О поклонниках, охладевших к ней после первой же ссоры. Вспомнила Кэтрин и о своей матери, умершей молодой.

Вереницы таких воспоминаний проходят перед ней этими снежными вечерами. Сидя у окна, она думает о Макэлпине. Действительно ли он вернулся к себе в гостиницу, мечтает ли сейчас о том, чтобы она была с ним рядом? Или он вовсе не в гостинице, а встретился где-нибудь с Фоли, скорей всего в этом кошмарном, открытом всю ночь напролет ресторане «Шалэ», где находят приют сбежавшие от жен алкоголики. Может быть, они подшучивают над ним и над ней. Перемывают ей косточки. Как это невыносимо! Но еще невыносимей, что он так упорно ограждает от ее вмешательства одну из сторон своей жизни, эти ночные попойки, вкус к которым он, несомненно, приобрел в годы войны. Как бы хотелось Кэтрин уничтожить эту неприглядную сторону его жизни, но пока что ее усилия тщетны, хотя каждому дураку ясно, что она со своими друзьями за один час может сделать для Макэлпина больше, чем вся эта бражка за шесть лет. А потом она долго крутилась в постели, переворачивалась с боку на бок и, глядя в темные углы спальни, убеждала себя, что за ней нет никаких грехов, разве только некоторая пассивность. Ведь могла же она, скажем, участвовать в спектаклях, изучать декорирование интерьеров или политику в каком-нибудь специальном клубе, конечно, занимаясь всем этим только затем, чтобы помочь карьере Джима. И как он не может понять — вот хоть сегодня, разговаривая с вей в такси, — что единственное ее желание — быть ему полезной на каждом шагу, в каждой мелочи. Как он не понимает, что без этого она будет чувствовать себя еще более одинокой, ибо унаследованная ею от отца сдержанность была только ширмой, маскирующей ее одиночество.

В такси, сидя рядом с Макэлпином, она все ждала, что он обнимет ее и прижмет к себе.

— Я проголодалась, — сказала она обычным своим ясным, бодрым голосом. Кэтрин не умела разговаривать иначе. — Мне хочется омаров или чего-нибудь в этом роде. На Дорчестер есть ресторанчик, о виду он непритязателен, но там лучшие омары в городе.

Ресторанчик оказался неприглядным и тесным. От вращающихся дверей тянуло сквозняком каждый раз, когда кто-то входил. Есть пришлось в пальто. Да и хваленые омары оказались вполне заурядными.

— У нас все теперь не ладится, верно, Джим? — многозначительно спросила Кэтрин.

Но он, рассмеявшись, шутливо ответил, что в такую погоду всегда все не ладится. Он явно уклонялся от откровенного разговора, и Кэтрин это поняла. Нахмурившись, она внимательно взглянула ему в глаза. На столах не было скатертей. Ножи были похожи на кухонные. Зато счет, к неудовольствию Макэлпина, тут же вспомнившего свои гостиничные расходы, оказался вполне внушительным.

— Джим, так что же это?

— Что такое?

— Не знаю. Вы все время где-то далеко. Где вы были, когда мы смотрели хоккей?

— Рядом с вами, на скамейке, — ответил он, пытаясь засмеяться.

— Нет, в мыслях. Где вы были мысленно?

— Я не понимаю вас.

— Вас выдают глаза. Все время выдают глаза. Вы смотрите куда-то мимо моего лица и не слушаете меня.

— Да полно, Кэтрин, что за выдумки?

— Прекрасно, а о чем вы думали сейчас?

— Об одной лошади.

— О лошади? О чьей лошади?

— Вольгаста, — слабо улыбнулся он. — О белой лошади Вольгаста.

— Вольгаст? Этот хам? Он что, стал вашим букмекером?

— Нет. Просто была когда-то одна белая лошадь, и Вольгасту очень хотелось стать ее хозяином.

— Если бы Вольгаст купил лошадь, ее бы очень скоро — перестали допускать к бегам. Он непременно продавал бы каждый заезд.

— Нет, то была не беговая лошадь. Просто белая лошадь. Он ездил на ней.

— Кому интересны его поездки?

— Мне пришло в голову, что у каждого из нас есть своя белая лошадь. Ее можно назвать как угодно — собственность, опора, мечта… Такая лошадь есть у вашего отца, есть у меня, и у нашего соседа, и у соседки…

— Ну и…

— Очень жаль бывает, когда твою лошадь кто-то уведет.

— Поэтому-то раньше и стреляли в конокрадов, — пошутила Кэтрин. — Право же, Джим, вас нынче совсем не поймешь.

— Я не исключаю, — сказал он полусерьезно, выжидательно поглядывая на нее, — что полного взаимопонимания между нами никогда не будет.

— И мы разминемся, по сути дела, так и не встретившись? — тихо сказала она.

Ей вспомнилось, как он сказал ей после вечера у Мэрдоков, что они навсегда останутся добрыми друзьями; милая интеллектуальная дружба, как это нестерпимо унизительно! Он и сейчас поругивает омара и жалуется на сквозняк лишь для того, чтобы еще больше от нее отдалиться. Кэтрин мучило бездействие, она хотела узнать, кто их разъединяет, и ринуться в бой. Неведение ее связывало, она чувствовала себя чужой, посторонней, от этого с каждым днем все больше углублялась пустота, в которой изнывали ее ум и сердце, а боль делалась еще мучительнее из-за необходимости ее скрывать.

Выйдя на улицу, они перешли на другую сторону и, с трудом пробираясь сквозь глубокий снег и безуспешно пряча лица от ветра, махали проносящимся мимо такси. Пронзительно свистящий ветер и невыносимая стужа мешали двигаться. Чтобы легче было идти, он взял ее под руку. Было двадцать градусов мороза. Никогда не надевавший теплого белья Макэлпин и Кэтрин, на которой были нейлоновые чулки, невольно крепко прижимались друг к другу, пытаясь согреться. Но мучительная неловкость все сильнее тяготила их, и под конец Кэтрин, не выдержав, предложила забежать на минутку в старую гостиницу Форда. Они юркнули в теплый вестибюль и даже заулыбались, довольные, что смогут стоять порознь…

Устроившись возле дверей, они решили подстеречь такси, которое высадит возле гостиницы каких-либо пассажиров. Ждать пришлось недолго. Через пять минут они были в «Шато». Кэтрин заставила Макэлпина зайти, чтобы одолжить у ее отца какую-нибудь шляпу. Мистер Карвер, представший перед ними в синем халате в горошек, посмеиваясь, извлек свою черную фетровую шляпу, точно такую же, как та, которую потерял Макэлпин. Шляпа пришлась впору.

— Носите на здоровье, — сказал мистер Карвер. — Обладатели таких вот черных фетровых шляп всегда могут поменяться ими друг с другом.

Было решено, что в такую погоду грех не выпить на прощанье. Макэлпина попотчевали четырьмя рюмками крепкого Дьюара, по две рюмки на каждый квартал, отделявший «Шато» от гостиницы, после чего он вышел на улицу в шляпе мистера Карвера.

Теперь Макэлпину было и весело и тепло. Но он побоялся, как бы порыв ликования не привел его на Крессент-стрит, где он мог оказаться в глупом положении, если Пегги не одна. Поэтому из вестибюля «Ритца» он позвонил в ресторан «Шалэ» и осведомился, не у них ли Фоли. Тот, разумеется, был тут как тут, и когда Макэлпин объяснил ему, что не хочет видеть Вольгаста, они условились встретиться в «Курятнике» на Сент-Катрин и выпить кофе.

Просто поразительно, как весело и — невзирая на мороз — как тепло ему было, когда он добирался до улицы Сент-Катрин. А в «Курятнике» его дожидались Фоли и капитан третьего ранга Стивенс, и эти двое, кажется, тоже пребывали в превосходном настроении. Они заняли столик и заказали пирожки с цыпленком и чашку кофе для лучезарно улыбающегося Макэлпина.

— Вы не заметили, у меня новая шляпа, — сказал он.

Его вдруг замутило от жары, он уверен был, что от жары, а не от дивного виски мистера Карвера, и, сказав «прошу прощения», он вышел, чтобы спуститься в уборную. Лестница была крутая, но Макэлпин не упал. С непостижимой легкостью он добрался донизу и заперся. Его не вырвало; он сел и погрузился в глубокую задумчивость. Кто-то сердито дергал дверь. В конце концов Макэлпин вышел и с поклоном пропустил в кабинку белого, как полотно, незнакомого мужчину, которого бережно поддерживал дюжий моряк, сверкнувший на Макэлпина недобрым взглядом.

Окинув глазами лестницу, Макэлпин понял, что ему по ней не взобраться. Привалившись к умывальнику, он стал терпеливо ждать помощи, с бледной улыбкой поглядывая на свирепого моряка.

Через несколько минут к нему спустился Фоли.

— В чем дело, Джим? Там уже принесли наши пирожки.

— Кажется, мне все-таки придется зайти сюда, — ответил Макэлпин, кивнув в сторону кабинки.

— Так зайди, — сказал Фоли и принялся дергать за ручку.

— Постой, друг, — вмешался моряк. — Занято.

— А моему приятелю туда нужно, — сказал Фоли и сердито тряхнул дверь.

— Там сейчас мой приятель.

— А мой, выходит, должен торчать тут до утра? — запальчиво произнес Фоли. — Пусть твой приятель катится ко всем чертям.

— А твой пусть не торопится, — сказал моряк.

— Еще чего! Твой-то точно уж не торопится.

Моряк и Фоли распалились и, злобно блестя глазами, начали воинственно подталкивать один другого. Фоли рвался в бой. Но Макэлпин потянул его ослабевшей рукой за плечо.

— Я уже был там, Чак, — шепнул он. — Без толку. Я сейчас просто собирался с силами, чтобы подняться наверх. У тебя пирог остынет.

— Я не нужен тебе тут?

— Мой привет капитану третьего ранга. У него тоже стынет пирог.

— Ладно, даю тебе пять минут, — сказал Фоли и стал быстро подниматься по ступенькам.

Бледнолицый в конце концов вышел и верный моряк потащил его в зал. Макэлпин остался один перед лестницей, тоскливо разглядывая уходящие вверх ступеньки. Он таких крутых в жизни не видел. Смог бы он подняться, и все стало бы хорошо. Пегги бы ничто тогда не угрожало. Кончились бы ее метания. Она признала бы его.

Он взялся за перила, поставил ногу на ступеньку, сосредоточенно взглянул вверх, и в этот миг кристальная ясность мысли неожиданно сменила тот сумбур, что царил у него в голове после разговора с Вольгастом. Пегги не запугаешь и не разубедишь. Ни то, ни другое на нее не подействует. Ей безразлично мнение Вольгаста и Уэгстаффа, и даже враждебность всего города, зато не безразличен ей он сам, Джеймс Макэлпин. Откуда он это взял? Да ведь те часы, которые он каждый день проводит в комнатке на Крессент, стали частью ее жизни. В постоянной и тайной борьбе он одерживал победы, такие мелкие, неуловимые, что и сам почти не заметил их. Главное — всегда быть в ее комнате, когда Пегги приходит с работы. Он стал взбираться вверх. Подняв голову, вперив пристальный взгляд фанатика в верхнюю ступеньку, он поднимался медленно, с тяжелой и непоколебимой решимостью, так, словно лестница вела прямо в комнату на Крессент-стрит.

 

Глава двадцать вторая

Сидя в комнате Пегги, он разработал целый план, как исподволь завладеть воображением девушки. На ее бюро он начал оставлять набросанные скорописью заметки. Он подсовывал их, как приманку, надеясь рано или поздно пробудить ее любопытство. Каждое утро, входя в комнату, Макэлпин бросал взгляд на свои записи и однажды обнаружил нацарапанный на полях вопрос: «Что это за тарабарщина?»

— Ага, сработало! — радостно вскрикнул он.

Когда Пегги вечером пришла с фабрики, он объяснил ей, о чем шла речь в заметках. Начался спор; Макэлпин пылко взывал к логике, но в действительности он взывал к сердцу Пегги.

На следующий вечер Пегги прямо в комбинезоне, еще не успев разоблачиться, принялась разоблачать его аргументы. Она во всем полагалась на внутреннее чутье. Ничего не принимала на веру. Макэлпин злился, выходил из себя, но спор доставил ему истинное наслаждение. У него мелькнула мысль, что если Генри Джексон действительно хочет стать драматургом, то для него было очень полезно обсуждать свои идеи с Пегги. Она заставляла на все взглянуть по-новому.

Пегги всегда была не при деньгах, и Макэлпин водил ее в кафетерий перекусить. На Сент-Катрин они проходили мимо художественного салона, в витринах которого пестрели большие эстампы Матисса. Стекло обмерзло по углам, карниз был устлан снегом, и с улицы казалось, что выполненный в теплых веселых тонах и привлекавший к себе все взгляды эстамп — спелая тыква на фоне плетня, — вставлен в большую белую раму. Удивительное впечатление производило это теплое и радостное цветовое пятно посреди зимней улицы. Пегги и Макэлпин даже рассмеялись от неожиданности. Они смеялись, взявшись за руки, и хлопья снега проносились у самых их глаз. Веселые краски и свободная манера рисунка восхитили их. «Вот был художник!», — сказала Пегги. «Ну конечно!» — воскликнул Макэлпин. Он тоже горячий поклонник Матисса. Пегги не будет возражать, если он купит несколько эстампов и повесит их в ее комнате? Отчего же, согласилась девушка. Ее не пришлось уговаривать. Теперь он знал, как возвратить ее к чуждым улице Сент-Антуан гармониям и ритмам, как увлечь все дальше и дальше от этой улицы, туда, где ей надлежало быть и по привычкам, и по склонностям, туда, где все весело, светло и свободно.

«И сделать это будет очень просто», — думал он однажды вечером, катаясь с Пегги на санях по Шербрук-стрит. Они укутались в старую полость из буйволовой шкуры, колени девушки касались его коленей, и звон колокольчика разносился в обжигавшем лица морозном воздухе. Пегги поддразнивала чуть подвыпившего старика извозчика. Тот лишь посмеивался, угадывая за ее шуточками полную ласки приязнь. Этот горячий ток приязни ощутил и Макэлпин, когда, схватив его за руку, Пегги показала на кого-то из прохожих. В нем пробуждала ревнивое чувство эта нежная приязнь ко всяким мелочам, к случайным людям, ему хотелось, чтобы она изливалась только на него. Подстрекаемый этим желанием, он пустился красноречиво описывать ей Париж и Нью-Йорк, и его рассказы так увлекли ее, что ему захотелось немедленно перенестись вместе с ней на улицы этих городов. Какое бы это было огромное наслаждение знакомить ее с ними, сказал он. Они поговорили о Бодлере и Вийоне, и Макэлпин чуть не отморозил уши. Он не мог понять, почему Пегги не холодно. На ней было всегдашнее пальтецо с пояском.

Так они добрались до восточного конца улицы, и Пегги согласилась перекусить у Пьера. Ей принесли колоссальный бифштекс, и пока она с наслаждением его уписывала, Макэлпин попробовал тряхнуть стариной в роли, прежде приносившей ему успех у девушек. Он заставил Пегги разговориться о самой себе и заказал бутылку шампанского; мягко, без нажима внушал он ей, что лучше всех ее сверстников способен понять мечты ее юности. Но, несмотря на бифштекс, шампанское и душевные разговоры, он был уверен, что пробужденные им в ней приязнь и нежность ничуть не отличаются от тех, которые в ней вызывал старый извозчик в меховом картузе с двумя сосульками, намерзшими на усах под постоянно мокрым носом.

Зато эстампы Матисса — это нити паутины, которою он ловко оплетет ее. Каждый день он будет понемногу менять комнату, в которой живет Пегги. И по мере того как меняется комната, будут меняться ее мысли, интересы.

Он купил за двадцать шесть долларов четыре эстампа Матисса — непозволительная трата! — а позже встретился с Фоли, чтобы выпить перед обедом в клубе «М. и А. А.» на Пил-стрит. К их компании присоединился словоохотливый моряк, капитан третьего ранга Стивенс, настоящий морской волк. Как выяснилось, вся Канада предала капитана Стивенса. Подвыпив, он рассказал, как во время войны потерял шестнадцать конвойных судов. Политиканы его предали. Еврей-закройщик предал. Мастер-рубашечник продал ни за грош. Капитан продемонстрировал свою рубаху. Макэлпин рвался поскорей уйти, он спешил на Крессент. Но вот он наконец вышел из клуба и, держа под мышкой большой конверт с эстампами, молодцеватым военным шагом направился вниз по Пил-стрит. Он по-прежнему был в черной шляпе мистера Карвера. Стемнело, ветер стих, горели фонари. Температура резко поднялась — было около нуля. По сообщению синоптика, похолодание приближалось к концу, но со стороны гор надвигались снежные тучи.

У входа в винную лавку, мимо которой должен был пройти Макэлпин, стояли две негритянки. Одна из них внимательно смотрела на Макэлпина и, когда он поравнялся с ней, шагнула к нему и тронула за руку.

— Простите, мистер, — сказала она.

— Вы меня? — удивился Макэлпин.

— Я видела вас на Сент-Антуан, — отрывисто пояснила женщина. На ней была ондатровая шуба и золотистый ток. Тяжеловесная, обрюзгшая, она выглядела старше своих лет и давно утратила былую привлекательность. И хотя прикосновение ее руки было робким и боязливым, на лице женщины, освещенном светом уличного фонаря, Макэлпин прочел твердую, угрюмую решимость.

— Я жена трубача, — сказала негритянка.

— Ах вот что! Понятно, — как-то слишком уж почтительно воскликнул он. Он был шокирован. Он оглянулся на людей, стоявших около гостиницы через дорогу, боясь, что те заметили, как его остановила эта женщина, и сейчас смотрят на него. Струйка холода пробежала у него по спине. Встреча с Вольгастом в комнате Пегги грозила ему нежелательной пока что для него оглаской. А теперь его останавливают уже на улице. Эта негритянка уверена, что имеет на это право.

— Так что вы хотели? — спросил он.

— Я насчет этой блондиночки, мистер, — сказала она. — Вы уж меня простите. Я знаю, вы встречаетесь.

— О, вы имеете в виду мисс Сандерсон, — произнес он с рассеянным видом.

— Это ваша девушка, мистер, поэтому я с вами говорю.

— Вы ошибаетесь, — возразил он.

— Мне так сказали, мистер. Вот я и думаю, что вы меня поймете. — Его неловкая попытка увильнуть от разговора неожиданно вывела ее из себя. — Да слушайте же! — крикнула она. — У вас что, гордости нет, мистер? Не можете вы, что ли, заставить свою бабу не лезть к моему мужику? Вам-то это просто. Не то, что мне. Но просто или не просто — я от своего не отступлюсь. Только вы могли бы все устроить без шума и хоть что-нибудь… хоть что-нибудь оставить мне. Во мне все так и кипит, да вот пока что не решаюсь. Мне хочется дать волю злости, все разнести к чертям, да не могу. Вот разве напьюсь, а там уж, сами знаете, и море по колено, — мрачно закончила она.

Ему стало страшно при мысли, что он и девушка, которую он любит, играют такую роль в совершенно чуждой ему жизни этой чернокожей женщины с одутловатым, угрюмым лицом.

— Ну конечно, конечно, — пробормотал он некстати.

Но звук собственного голоса его успокоил. Перед ним была стареющая женщина, несчастная, встревоженная; и ему захотелось ее утешить.

— Вы, право же, преувеличиваете, — сказал он, тронув ее за руку. — Успокойтесь. Ваш муж нисколько не интересует мисс Сандерсон. У них самые безобидные приятельские отношения. Все это скоро кончится. Я это знаю наверняка. Скоро вы даже встречать ее не будете. Не тревожьтесь, миссис Уилсон.

Подняв шляпу, он церемонно поклонился и сбежал от нависшего над ним чужого горя. Ему хотелось оглянуться, но он знал, что эта женщина, не поверившая ни одному его слову, смотрит ему вслед. С каждым шагом в нем все больше разгоралось возмущение против Пегги. Она сама напрашивается на все эти неприятности. Мысленно ругая ее на чем свет стоит, он наконец добрался до ее комнаты.

Пегги, в черной юбочке, в белой блузке, сидела перед зеркальцем, вставленным в бюро, и, закинув ногу на ногу и слегка ею покачивая, подпиливала ногти.

— О, привет, Джим, — сказала она.

Падавший сбоку свет освещал щеку девушки и икру, округлившуюся из-за того, что она опиралась на коленку. Свет ли был тому виной или быстрая улыбка, от которой пленительной свежестью вдруг запылало ее лицо, или приветствие, которое она так лениво проронила при его появлении, только Макэлпин ощутил полную уверенность в том, что Пегги знает, как она выглядит сейчас со стороны; знает, что нет мужчины, которому бы не хотелось протянуть к ней руку и почувствовать под пальцами ткань блузки и нежное тело. Она знала, как она соблазнительна, знала, что стареющим, усталым женщинам нечего и мечтать тягаться с ней.

— Угадайте, кто меня сейчас остановил на улице? — спросил он, бросив конверт с эстампами на кровать.

— Кто-то из моих знакомых?

— Жена Уилсона.

— Жена Ронни? Вы шутите, Джим.

— Всего лишь четверть часа назад она остановила меня прямо на Пил-стрит.

— Прямо на Пил-стрит, — повторила девушка и, недоверчиво на него взглянув, отложила пилочку. — Отчего же она вас остановила? Вас-то почему?

— Я ведь ваш друг. Эта женщина тревожится из-за мужа. Для вас это новость? — язвительно спросил он. — Ой, Пегги, бога ради, Пегги, как же можно быть такой бесчувственной? Что вам так уж неймется одержать верх над жалкой пожилой толстухой… так уж хочется, чтобы она, бедняга, вас возненавидела? Говорить прямо на улице о таких вещах с незнакомым человеком…

Тут он осекся и побледнел: Пегги медленно встала, подбоченившись и насмешливо щуря глаза.

— Я знал, что вас трудно растрогать, — сказал он сердито. — Но что вы будете вот так смеяться, все-таки не ожидал.

— Но я смеюсь не над миссис Уилсон, я смеюсь над вами.

— К этому я привык.

— Ой, не лукавьте, Джим!

— Значит, это я лукавлю? Забавно!

— Вам это кажется забавным, Джим? Так вот что: я не верю в ваше благородное негодование, — сказала Пегги. — Рассердились вы совсем не оттого, что вам жаль миссис Уилсон. Я знаю, что вас заело. Вас унизили. Толстая чернокожая женщина посмела вас остановить. Какая наглость! Сцапать среди бела дня мыслителя, который собирается освещать мировые проблемы в газете «Сан» и дружит с Карверами, сцапать такого человека прямо на улице и втягивать его в сердечные дела толстухи негритянки. И ведь кто угодно мог увидеть вас. Какой стыд!

— Да, — сказал он резко. — Мне было очень стыдно.

— Но вы сочувственно отнеслись к бедняжке?

— Надеюсь, что так.

— В этом можно не сомневаться. Вы мило с ней побеседовали. В полном смысле слова по душам. Как вам показалось, Джим, миссис Уилсон — тонкая натура? Ну, скажем, полагаете ли вы, что ей понравился бы наш Матисс?

— К чему вы клоните?

— Эти негры — непостижимые существа. Знаете, у нас тут есть один негр-лифтер, жена которого любит Матисса.

Она старалась побольнее его ранить, показывая, как легко проникнуть посторонним в этот мир, созданный им лишь для них двоих. С обидой взглянув на нее, он опустился на кровать, и боль, которую Пегги прочла в его взгляде, тут же заставила ее раскаяться.

— Джим, послушайте, — сказала она. — Мне же не нужен муж этой женщины.

— Теперь-то, может быть, и нет…

— А раньше что, по-вашему?

— Но он ведь думает…

— Верней, его жена.

— Если муж думает, что ничего не выгорит, жена об этом узнаёт.

— Он что-то там думает. Она тоже. Вы тоже. А вот о чем думаю я — никому дела нет. Впрочем, я с себя ответственности не снимаю. Бедняга, как же ей, наверно, тяжело. Я-то всего лишь зацепка. Ладно, Джим, — сказала она твердо, — я постараюсь, чтобы у миссис Уилсон больше не было причин тревожиться.

— Вот как? Вы, правда, хотите ее успокоить?

— Конечно, Джим.

— Однако вас совсем не занимало, что о вас думает Вольгаст.

— Да, это так.

— Почему? В чем разница?

— Мне безразлично, что обо мне думают. Но миссис Уилсон… из-за меня у них разлад в семье. Это нехорошо. Нужно найти какой-то выход.

— И я уверен, что вы его найдете, — сказал он.

У него словно гора свалилась с плеч, и сейчас он искренне удивлялся, как он мог принимать ее равнодушие к общественному мнению за равнодушие к людям.

— Да, я правда чувствовал себя униженным, — признался он. — Я не хотел, чтобы эта женщина подходила к нам, говорила о нас.

— Нет, нет, миссис Уилсон вас не раздражала, — возразила Пегги, беря его руку и водя пальцем по ладони. — Вам было жаль ее. Конечно, вы немного смутились, вы встревожились из-за меня, но вы ведь такой добрый, что вы и ей посочувствовали. Этим вы мне и нравитесь, Джим.

Прикосновение ее руки было ласковым, и глаза смотрели нежно. Она впервые призналась, что он ей дорог, впервые к нему приласкалась. Он был тронут.

— Не знаю я, как быть с миссис Уилсон, — сказала Пегги. — Я пробовала с ней подружиться, но, понимаете, Джим, она принадлежит к особому разряду женщин. Такие из супружества делают ад. Она собственница; ей нужно, чтобы жизнь мужа целиком и полностью принадлежала ей. Если муж с кем-нибудь дружит, для нее это невыносимо, пусть даже с мужчиной, с товарищем по оркестру. Когда муж приводит гостя в дом и с увлечением с ним разговаривает, ей хочется их рассорить. Если он уйдет к приятелям поиграть в карты, она сходит с ума от ревности и в ожидании его, наверное, трясется весь вечер где-то в углу. Джим, вы встречали таких женщин?

— Да, — ответил он смущенно, вспомнив Кэтрин.

Ему хотелось бы продолжить спор, но он знал по опыту, что все его доводы разобьются о ее коварное простодушие, ту единственную черту, за которую осуждал.

— Такие женщины опасны, — предупредил он. — Две лишние рюмки джина, и она себя так распалит, что только держись. Что ж, — добавил он со вздохом, раз вы все поняли, так и чудесно. Пусть это теперь будет вашей заботой. Я умываю руки. Вы, я вижу, куда-то собираетесь…

— И, кстати, уже опаздываю, — сказала Пегги, взглянув на ручные часики.

— Не стану вас задерживать. — Он взял шляпу. — В том конверте эстампы. Пришпильте их на досуге.

— Нет, — ответила она, выходя вслед за ним в прихожую. — Я подожду, пока вы снова придете, Джим. Мы сделаем это вместе.

Она проводила его до входной двери и, взяв за пуговицу пальто, принялась ее крутить.

— А знаете, Джим…

— Да?

— Мне что-то не хочется сегодня уходить. — Она подняла на него взгляд, сама удивившись тому, что сказала. — Ну да ладно, — добавила Пегги, тут же подавив желание не расставаться с ним. — Мы ведь скоро увидимся?

— Да.

Его сердце бешено заколотилось. Пегги впервые призналась, что сидеть вместе с ним дома для нее приятней, чем уйти. Если бы он стал ее упрашивать, настаивать, он, возможно, вынудил бы ее согласиться провести этот вечер с ним. Но он боялся, что уговоры вызовут у нее бессознательный протест.

— Мне очень жаль, что вам нельзя остаться, — сказал он и легко прикоснулся губами к ее щеке. Пегги медленно поднесла к щеке руку и кивнула. Он замер от счастья: здесь, в этой полутемной прихожей между ними было заключено тайное соглашение.

— Доброй ночи, Джим.

— Доброй ночи, — ответил он.

Не чуя под собою ног от радости, он остановился на ступеньках в глубокой тени. На улице стало гораздо мягче, но синоптик был прав, снег продолжал идти. Он сыпался и на Макэлпина, который, стоя на ступеньках, надевал перчатки, и на какого-то прохожего, показавшегося из-за угла. Когда Макэлпин вышел на свет, прохожий, наверное, его заметил, он пошел медленнее, потом остановился и закурил сигарету, отвернувшись, очевидно, для того, чтобы его лицо не осветил огонек спички. Он ждал, когда уйдет Макэлпин. Но при этом допустил ошибку: повернувшись, медленно побрел назад.

Заметив это, Макэлпин двинулся следом. Незнакомец ускорил шаги, он явно не хотел, чтобы его узнали, а это значило, что шел он к Пегги. Острая враждебность к этому человеку — черному ли белому — все равно — охватила Макэлпина; уж очень он поторопился испортить радость первого полупризнания.

Но Пегги никого не ожидала, она сама собиралась уйти; уж не миссис ли Уилсон его подослала, чтобы застращать соперницу? — думал Макэлпин, догоняя незваного гостя. Жуткие типы. Да, времена дяди Тома прошли. Не спуская глаз с широкой спины незнакомца, Макэлпин догонял его. Он был уверен, что этот человек принес беду, которой он давно страшился. Макэлпину казалось, что он уже и раньше где-то видел этого человека. Сквозь кашу снежинок он не мог разобрать на расстоянии двух десятков шагов — Мэлон это, или Уэгстафф, или Вольгаст, или кто-то совсем незнакомый. Но вот мужчина свернул за угол и затерялся на Сент-Катрин среди таких же засыпанных снегом фигур.

Кто же это был? Возможно, он еще вернется, предположил Макэлпин. Он прошел по улице назад, миновал дом, в котором жила Пегги, и, перейдя через дорогу, остановился у фонарного столба, откуда начал наблюдать за дверью девушки. Он забыл поднять воротник пальто, и мокрый снег таял, стекая ему за шиворот, но, поглощенный ожиданием, он ничего не замечал.

Вскоре вышла Пегги и заторопилась в сторону улицы Сент-Катрин. Вот она скрылась за углом, где, мерцая сквозь завесу падающего снега, горели фонари. Во взбудораженном воображении Макэлпина белые фигуры прохожих превратились в призраков, которые скитались в мире теней, и когда девушка исчезла среди них, его сердце ёкнуло и он почувствовал, что его лихорадит от тревоги.

 

Глава двадцать третья

Чем больше Макэлпин раздумывал, тем вероятнее ему казалось, что человек, которого он видел на Крессент, был Вольгаст. Утром он ненадолго забыл свои тревоги: в «Сан» появилась его первая колонка. Газету Макэлпину принесли прямо в номер, и вот она наконец-то, долгожданная восьмая колонка на редакционной странице под заголовком «Мнение одного человека». Редакция сообщала, что статьи под этой рубрикой будут появляться трижды в неделю. Что ж, корни пущены. Он внимательно прочел свою статью, потом оделся, вышел, еще раз выпил кофе, еще раз перечитал статью и с газетой в кармане, довольный и беззаботный, зашагал по улице.

Ему не сиделось на месте, в чем, возможно, была повинна и тревога за Пегги, казалось, вытесненная на время радостью первого успеха. В киоске на углу Пил и Сент-Катрин он купил шесть экземпляров газеты и вернулся в гостиницу. Он вырезал свою колонку из двух газет, чтобы послать отцу и старому Хиггинсу, декану исторического факультета Торонтского университета. Затем ему позвонил и поздравил его мистер Карвер. Он сказал, что кое-кто из его друзей по клубу отозвался о статье с большой похвалой. О ней много говорят. Новая рубрика постепенно завоюет себе приверженцев. Они поздравили друг друга. После разговора Макэлпин снова вышел из гостиницы. Ему хотелось бы увидеть Фоли и порадоваться своему успеху вместе с ним.

В полночь он вошел в «Шалэ», и Фоли, уже сидевший там, принялся его поддразнивать.

— Ну, Джим, ты затмил все светила мировой политики. Куда им до тебя! Все поголовно присылают телеграммы на имя Вольгаста. Вольгаст, зачитайте телеграмму от Дороти Томпсон! — крикнул он.

— Нет, я лучше угощу его за счет заведения, — сказал Вольгаст.

Допив рюмку, Макэлпин перегнулся через стойку.

— Как поживает белая лошадь? — спросил он.

— Бьет копытами, — Вольгаст чуть усмехнулся.

— Смотрите же, не вылетите из седла.

— Будьте спокойны, — ответил Вольгаст. Немного поразмыслив, он шепнул: — Благодарю, что передали мою просьбу вашей приятельнице.

— Значит, все в порядке?

— Не совсем.

— Вы с ней говорили?

— Да, она к нам заходила. Влетела прямо в бар и высказалась. Тут были клиенты, и я не смог изложить свой взгляд на это дело. Неподходящая ситуация. Но можете не волноваться, я еще успею.

— Вот как! — встревоженно сказал Макэлпин. Его подозрения подтверждались. — Вы ходили к ней домой? — спросил он как бы невзначай.

— Что это вам пришло в голову?

— Один раз вы у нее были.

— То, что я делаю один раз, я не повторяю во второй.

На этом разговор закончился, и Макэлпину оставалось только догадываться, соврал ему Вольгаст или не соврал.

В баре было тихо и по-семейному уютно. Артур Никсон, белокурый маклер в роскошной серой паре, на этот раз был серьезен и трезв: он отдыхал перед встречей с клиентом, предстоявшей ему через полчаса. Мэлон и Генри Джексон, расположившиеся вместе с Ганьоном у стойки, старались завязать общий разговор и улыбались всем вокруг застенчиво и умильно. Один лишь Макэлпин хандрил. Но постепенно и его затронула царившая в маленьком баре атмосфера уважительного дружелюбия. Все были в хорошем настроении. Вели себя доброжелательно, смирно, и среди этих вежливых, чувствующих себя как дома людей он понемногу тоже успокоился и приободрился.

Вошел Милтон Роджерс, веселый, возбужденный, сел за столик, заказал для всей компании выпивку и с ликующим видом потер руки. В клубе на Сент-Антуан, сообщил он, появилась новая певичка: светлая мулатка. Она поет с этаким бесстыжим подвыванием и так умеет поводить руками и плечами, что тебя как будто ветром выметает из стоячего болота, в котором все мы погрязли.

— Это поет сама похоть. Само вожделение, — захлебываясь от восторга, твердил он. — Вы в жизни не слыхали ничего подобного.

Восторг Роджерса, в общем-то, можно было понять, хоть он и проявлялся несколько по-мальчишески. Посыпались шуточки, каждый старался подковырнуть его, высмеивая его низменные вкусы и примитивные инстинкты. Роджерс хохотал, но, по-видимому, был задет — покраснев, он объявил, что поставит коктейль каждому, кто, услыхав певичку, с ним не согласится. Можно сразу же взять такси и двинуться в клуб, добавил он, с надеждой взглянув на Макэлпина.

— Что ж, пожалуй, — сказал Макэлпин.

Ему хотелось поехать в клуб. Он принял равнодушный вид, но жаждал всей душою использовать этот так кстати подвернувшийся предлог, чтобы выяснить, в клубе ли Пегги. Но тут возроптал Фоли: он сказал, что заказал себе бифштекс, который и намерен съесть именно здесь, за этим столиком, и ему совершенно безразлично, воет ли та девица от похоти или с голодухи. Прошли те времена, когда он мог сорваться среди ночи, чтобы послушать знойную певичку. Это был промах, и обрадованный Роджерс тут же обозвал его старым импотентом. Даже Мэлон и Генри Джексон не удержались от того, чтобы съязвить. Всю компанию, за исключением Фоли, обуял телячий восторг. Фоли, сердито озираясь, жаловался, что остался без ужина, и в конце концов с лукавым видом заявил, что, поскольку Вольгаст его единственный друг, он не намерен оставлять его здесь в одиночестве. Вот если бы Вольгаст поехал с ними, тогда другое дело. Но хитрость не удалась. Вольгаст, бросив быстрый взгляд на Макэлпина, словно желая подчеркнуть, что без предубеждения относится к негритянским ночным клубам, сказал, что едет вместе со всеми.

— А как же бар?

— Дерль сегодня целый день бездельничал. Пусть подежурит, — сказал Вольгаст.

Все поднялись с мест, разобрали пальто и шапки; Мэлон с Джексоном, не будучи вполне уверены, берут ли их в компанию, немного приотстали. Посмеиваясь и подталкивая друг друга, они вывалили всей гурьбой из ресторана. Стояла мягкая, тихая зимняя ночь. Мокрый снег хлюпал под ногами. Луна сияла в небе, показались звезды. Роджерс побежал на перекресток за такси. Вольгаст, поскользнувшись, свалился в снег, и все сгрудились вокруг него, корчась от смеха. Роджерс, стоя на перекрестке, начал кидаться снежками и одним из них, большим и мокрым, угодил за шиворот Макэлпину, когда тот наклонился, поднимая Вольгаста, с земли. Было очень весело. Они расшалились, как мальчишки, и никто не чувствовал себя пьяным.

Машина дала задний ход и, врезавшись в сугроб, обдала их снежными брызгами. Когда все ринулись в такси, возникло щекотливое обстоятельство — Мэлона чуть не усадили на колени к Макэлпину, но Джексон, чуткий, как все поэты, предложил Мэлону устроиться вместе с ним на переднем сиденье, рядом с шофером.

До улицы Сент-Антуан было рукой подать, и Макэлпин первым выскочил на тротуар.

Роджерс расплачивался за такси.

— Слушайте! — вскрикнул он. Из открытого окна на верхнем этаже доносился голос певицы. — Боже мой, это она! Пропустим! — завопил он как безумный. Отшвырнув швейцара, они гурьбой ввалились в дверь и с гоготом влетели в раздевалку. Роджерс бросил банкнот ошеломленной гардеробщице и, подталкивая друг друга, орава затопала по лестнице. Фоли выругался, споткнувшись, но Ганьон тут же подхватил его и поволок за собой.

Шумно дыша, они достигли дверей бара и пошли на приступ. Угрюмый мулат-метрдотель не очень рьяно их задерживал, он еще не успел оправиться от страха, который испытал, когда, услышав топот ног, решил, что к ним нагрянула полиция.

— Прочь с дороги! — крикнул Роджерс. — Вы что, не слышите? Она поет!

И, возглавив шествие, он повел своих спутников в бар. Успокоенный метрдотель не стал спорить и равнодушно взглянул на певицу.

Это была хорошенькая мулатка в белом платье; разделенные прямым пробором волосы падали на открытые плечи. В ее лице соединились необузданность и нежность, и к нежному ее личику как-то странно не шел сипловатый голос, и в самом деле, бесстыдный и сладострастный, как рассказывал Роджерс. Певица, должно быть, знала, какое впечатление производит на слушателей, она чуть заметно улыбалась, поводя руками и плечами, как балерина.

— Ну-с, — понизив голос, обратился Роджерс к приятелям, — что вы скажете?

— Что я скажу? Б… как б… — ответил Вольгаст.

— Чушь это все собачья, — буркнул Фоли. У него сильно болела ушибленная на лестнице нога.

— Ей слишком громко приходится петь, — тоном знатока сказал Ганьон. — Здесь очень уж шумно. Неравный поединок. Даже очень хорошей певице не под силу соперничать с пивом. Так можно и голос сорвать. Ей бы петь где-нибудь в маленьком уютном клубе на Пил-стрит.

— Мой кабак мне больше нравится, — оглядываясь, заметил Вольгаст. — Здесь слишком много пьют пива. Кабак, где выпивают столько пива, имеет мало шансов сохранить репутацию.

— При чем тут кабак, речь идёт о девице, — сказал Роджерс. — Как она вам показалась, Макэлпин?

— Недурна, — рассеянно ответил тот.

Он на нее едва взглянул. Осторожно обводя глазами зал, Макэлпин находил и методично восстанавливал в памяти все, что видел здесь прежде. Вот Уэгстафф, в правой руке он держит рожок и, полуотвернувшись от оркестра, следит взглядом за певицей. А вот трубач Уилсон после паузы подносит к губам трубу. За столиком слева, у самой эстрады миссис Уилсон в шикарном платье цвета меди и еще две женщины в таких же медных туалетах, а с ними два широкоплечих негра посветлей; они внимательно слушают певицу и время от времени шепотом обмениваются впечатлениями. А по ту сторону танцевальной площадки, в полутемном уголке — он не хотел сразу туда смотреть — за столиком, расположенным довольно далеко от джаза, но всего лишь в двадцати шагах от самого Макэлпина, сидит Пегги в белой блузке.

Она сидит одна, спокойная и безмятежная, и, кажется, еще не пригубила своей рюмки. Иногда она глядит в сторону бара, а это значит, что она, наверное, не видела, как в зал вошел Макэлпин.

Певица закончила номер; Ганьон, Роджерс и Вольгаст разразились такими бурными аплодисментами, что многие обернулись, а певичка отвесила в их сторону поклон.

— Я приглашу ее за наш столик, — сказал Роджерс. — Это беленькое платье обтягивает ее, как перчатка, правда?

— Поглядели, а теперь чего сидим? — брюзгливо спросил Фоли.

— Я обещал угостить каждого, кто будет недоволен. Помните? — спросил Роджерс. — О’кэй. Опросим всех и выясним. Кто в претензии? Профессор Вольгаст?

— Аппетитная девочка, — неторопливо сказал Вольгаст. — На любителя. Мне она не подходит. Я не любитель. Вы ничего мне не должны.

— Профессор Фоли?

— С вас коктейль.

— Профессор Джексон?

— Я потрясен.

— Профессор Ганьон?

— Если вы приведете ее за наш столик, я вас сам угощу.

— Профессор Макэлпин?

— А?

— Я должен вам коктейль?

— За что?

— Как за что? За эту крошку.

— О, нет, нет, нет.

— Профессор Мэлон. Эй, куда же это он?

Мэлон незаметно отошел и теперь пробирался через танцевальную площадку к столику в затененном углу зала. Играл оркестр, разноголосый гул наполнял зал. На пути у Мэлона, задерживая его, то и дело попадались официанты, сновавшие от столика к столику, и пары, направлявшиеся к танцевальной площадке. Не только Макэлпин, но и все остальные следили за ним глазами.

— Ага, я понял, — шепнул Вольгаст, — тут наша подружка, любительница негров.

— Иногда я люто ненавижу Мэлона, — сказал Джексон, помаргивая и нервно теребя свою унылую бороденку. — Мы последнее время много бываем вместе, но я его все равно ненавижу.

Потрясенный тем, как бешено заколотилось его сердце, Макэлпин продолжал стоять вместе со всеми, следя взглядом за Мэлоном, и убеждал себя, что глупо вмешиваться, пока тот не дал повода. Пегги сама сумеет дать ему отпор, и незачем смущать ее непрошеным заступничеством. На какое-то время танцующие пары заслонили столик Пегги. Мэлон тоже исчез из виду. Когда же образовался просвет, Мэлон уже сидел рядом с девушкой и подзывал официанта.

Пегги покачала головой и отвернулась, но Мэлон, наклонившись к ней, стал с усмешкой что-то говорить. «Если он только дотронется до ее руки, — думал Макэлпин, глядя на руку девушки, лежавшую на столе, — я к ним сейчас же подойду». Но Мэлон не дотронулся до ее руки. Развалившись на стуле, закинув ногу на ногу, он продолжал болтать, а девушка смотрела на оркестр. Музыканты складывали инструменты на пол возле стульев. Танцующие пары расходились к своим столикам и на время снова заслонили Мэлона.

Потом все увидели, что Мэлон наклонился к самому уху Пегги и, усмехаясь, что-то зашептал. Его рука потянулась к ее плечу. Девушка оттолкнула руку. Макэлпин двинулся в их сторону, однако все произошло так быстро, что он не успел вмешаться.

Негр-официант что-то сказал Мэлону, но тот, высокомерно отмахнувшись, подвинул стул поближе к Пегги и обнял девушку за плечи. Официант тронул Мэлона за руку. Привстав, Мэлон быстро повернулся и с такой силой ткнул официанта под нос тыльной стороной ладони, что тот запрокинул голову. Макэлпин был уже совсем недалеко. Но прежде чем он смог пробиться сквозь толпу, с эстрады спрыгнул Уилсон и мгновенно оказался у их столика, хотя не бежал, а просто шел деловитой и скорой походкой, нахмуренный, мрачный. Схватив Мэлона, он рывком оттащил его от девушки. Чувствовалось, что он знает, как взяться за дело. Быстрый удар слева в голову заставил Мэлона пошатнуться. Нанеся удар, Уилсон замер, слегка пригнувшись, как настоящий боксер. Мэлон тоже встал в стойку. Что-то ужасно нелепое было в этой грузной фигуре, застывшей в старомодной боксерской стойке — левая рука выдвинута вперед, спина напряжена. Уилсон сделал выпад, провел три сильных удара слева и сбил противника с ног.

Их уже окружала плотная толпа людей, вскочивших из-за соседних столиков, и Макэлпину не удавалось сквозь нее пробиться.

— Пегги! — громко крикнул он.

Но она, растерянная, испуганная, продолжала стоять на прежнем месте. Между тем Мэлон, поднявшись на ноги, сам перешел в нападение. В двух шагах от него оказался официант, которого он стукнул по носу. Официант рвался в драку, но его удерживал метрдотель. Не обращая внимания на Уилсона, Мэлон изо всех сил ударил официанта в глаз. Стало очень тихо. Никто не двигался. Все ждали. Страшная минута, мерещившаяся Макэлпину еще с тех пор, как он впервые побывал здесь, наступила. Охваченный каким-то странным восторгом, он весь подобрался, готовый броситься на помощь к Пегги, но пока что сдерживал себя, понимая, как опасно нарушить эту тишину. Ведь сделай он резкое движение, толкни кого-нибудь, и прорвется эта туго натянутая тишина. Пегги нужно было увести незаметно.

Уэгстафф, застывший в испуге на эстраде, повернулся спиной к залу, взял рожок и заиграл. Остальные музыканты сразу вернулись на свои места и разобрали инструменты. Уэгстафф исполнял собственную вариацию на темы сент-луисских блюзов, и никогда еще его рожок не творил таких чудес. Угадав его намерение, некоторые посетители вернулись на свои места и зааплодировали. Кольцо людей, окружавших Мэлона, Пегги и двух негров, зашевелилось и начало распадаться.

Негр-официант сердито ругался с метрдотелем, который отталкивал его от места схватки, Мэлон вытирал разбитые в кровь губы, Уилсон спорил с женой. А в центре образованного всеми этими людьми полукруга стояла Пегги. Она так перепугалась, что не могла из него выбраться, даже пошелохнуться не могла, только смотрела вокруг жалобно и умоляюще. Юноша негр, худой, с печальным лицом и блестящими волосами, протянул к ней руки.

— Пегги, иди к нам, — позвал он. — Оставь их, девочка.

— Да не суйся ты, черномазая свинья, — заревел Мэлон и харкнул красной от крови слюной в лицо юноши.

Тот ударил его. В этот момент официант вырвался наконец из рук метрдотеля, бросился на Мэлона и повалил его на пол. Тотчас же еще трое официантов, стоявших рядом, навалились на них сверху.

— Пегги! Пегги! Сюда! — кричал Макэлпин и, увидев, что девушка оглянулась на его голос, отчаянно рванулся к ней.

А Уэгстафф все играл, просто чудо, как прекрасно он сегодня играл. Зато другие музыканты, продолжавшие стоять, играли кто во что горазд, и их аккомпанемент напоминал разноголосый вой. Неожиданно откуда-то вынырнул тот шустрый старикашка проводник, которого Макэлпин видел здесь в самый первый вечер. Подскочив к Пегги, он раскинул руки, стараясь заслонить ее.

— Глядите, негр облапил девушку! — завизжала какая-то белая женщина. — Оттащите его!

Поступок Мэлона, ударившего официанта, не вызвал одобрения ни у кого из белых посетителей кафе. Всем было неловко. Никто из мужчин не шелохнулся и тогда, когда официанты скопом бросились на него. Однако официант, первым напавший на Мэлона, перегнул палку. Выбравшись из-под груды тел, он вдруг увидел на полу у самых ног седоватую голову Мэлона и, не удержавшись, пнул его в глаз. Один из белых посетителей, здоровенный парень, шофер грузовика, до сих пор не знавший, как ему поступить, сейчас решил, что тут-то уж точно задеты честь и превосходство белой расы, и гаркнул: «Это что ж такое? Повалили да еще ногами бьют!» Теперь он знал, что надо делать. «А нам все это терпеть?» — еще громче крикнул он и кинулся на официанта.

Тот, отбиваясь, начал отступать, наталкиваясь на столы, роняя стулья. Такой противник был не по плечу щуплому официанту. Через площадку для танцев к нему с воплем бросилась цветная девушка. Пегги не было видно.

Расталкивая всех вокруг и продираясь сквозь толпу, Макэлпин увидел Ганьона, который стоял возле бара, держась за голову — кто-то запустил в него солонкой. В следующую минуту Ганьон вытащил из толпы негра в светло-коричневом костюме, оглушил его ударом кулака, погнал вдоль бара и наконец загнал за стойку. В большом зеркале напротив бара на миг промелькнула фигура негра, который проехался по стойке, сметая рюмки и стаканы. Звон разлетавшегося вдребезги стекла заглушил печальные жалобы рожка. Теперь дрались во всех углах зала.

— Пегги! — отчаянно кричал Макэлпин.

Вдруг он ее увидел. Она старалась к нему пробиться. Одним ударом отшвырнув какого-то негра, Макэлпин вонзился в ходившую ходуном стену переплетенных тел. Но тут чей-то коричневый кулак угодил ему в лоб. Он откачнулся, удивленно вытаращив глаза. Живая стена опять сомкнулась перед ним. Визжали женщины, белые пытались пробиться к выходу. Некоторые плакали.

В углу бара Фоли, поднявшись с пола, пытался водрузить на нос очки. Наконец это удалось ему. Над стойкой виднелась только его рыжая голова. На его лице застыло выражение беспредельного отвращения. Потом из-за стойки высунулся Вольгаст. Осторожно оглядевшись и удостоверившись в том, что ему ничего не угрожает, он сунул в рот сигару. Что бы ни творилось вокруг, Вольгаст всегда чувствовал себя гораздо спокойней, находясь за стойкой.

Он глядел, как Макэлпин проламывается сквозь толпу дерущихся людей, слышал его крик, напоминавший рев быка, видел, как он раздает удары, ругается, протискиваясь вперед и стараясь пробиться к Пегги. Но чем отчаянней он пробивался, тем крепче вязнул. Его кто-то громко выругал. Неожиданно он споткнулся и упал на колени, хватаясь за чьи-то ноги. Рядом с ним опрокинулся и покатился столик. Воспользовавшись этим, Макэлпин снова вскочил на ноги. На маленькой площадке, расчищенной упавшим столом, он казался таким большим и грозным, что негры-официанты попятились. Они решили, что он допился до безумия. Опять в толпе мелькнула белая блузка Пегги. Макэлпин отшвырнул кулаком какого-то щуплого белого в синем костюме. «Нарочно не пускают меня к ней», — подумал он. Какой-то здоровенный детина прыгнул на него сзади, обхватил своими ручищами и стиснул словно в тисках.

— Спокойненько, приятель, — прохрипел он. — Спокойно. Тут и до мокрого дела недолго. Ты что, озверел? Полиция едет.

— Отпусти! — свирепо рявкнул Макэлпин.

Он не видел лица этого человека, только знал, что это белый, и чувствовал на себе его огромный вес и непомерную силу.

Метрдотель и Уэгстафф сгоняли в угол официантов и клиентов-негров, а рослый швейцар в униформе, вклинившись в толпу между белыми и неграми, с испуганной улыбкой повторял:

— Будет вам, ребята, будет. Полиция едет.

Потасовка прекратилась сразу. И тут все увидели Пегги. Она стояла у стены, съежившись, вцепившись в плечи скрещенными на груди руками. Рядом с ней с разбитой в кровь головой стоял на коленях Уилсон. Немного дальше полз на карачках Мэлон. Потом он поднялся. Его расквашенное, бледное лицо с выпученными глазами напоминало пятнистую маску.

— Вот из-за этой маленькой сучки все началось! — заорал он, указывая на Пегги.

— Да, да! Глядите на нее! Глядите! — визгливо завопила миссис Уилсон и двинулась к девушке. — Ах ты дрянь, паршивая, ах дрянь! — Чуть не плача от злости, она металась перед неподвижно стоявшей Пегги.

Тут из-за стойки неторопливой, степенной походкой вышел Вольгаст. Его лицо, бесстрастное лицо человека на коне, солидного и важного, показывало, что он выше всяких мелких дрязг.

— Это же смутьянка, — провозгласил он, подбоченившись. — Первостатейная смутьянка.

Его слова прозвучали как решительный и беспристрастный приговор.

— Верно! — выкрикнул Уэгстафф. — Гнать ее отсюда!

— Пошла вон, шлюха! — заревел метрдотель.

— Пусти! — кричал Макэлпин державшему его верзиле, лица которого по-прежнему не видел.

Однако тот, цепко обхватив его и навалившись всей своей огромной тяжестью, оттаскивал его все дальше от кружка, сомкнувшегося вокруг Пегги.

— Спокойно, приятель, — шепотом увещевал он Макэлпина. — Сам потом спасибо скажешь.

Пегги медленно, испуганно, пряча взгляд от окружающих ее глумливых физиономий, начала выбираться из угла. Сделала шаг, другой… наклонившись за пальто, взглянула в сторону двери. Потом выпрямилась и попыталась — неуверенная, робкая попытка — пройти оставшийся путь с достоинством, но когда миссис Уилсон с воплем «Сука!» схватила со стола бутылку кетчупа и швырнула ей вслед, Пегги вскрикнула и бросилась бежать. Красная, как кровь, струйка, брызнувшая из бутылки, чуть не попала ей на блузку. У ее ног звенели осколки пивных стаканов, которыми в нее кидали, мимо нее пролетали объедки бутербродов.

Негритянки и белые женщины, выскочившие во время скандала на лестничную площадку перед входом в зал, расступились, чтобы дать ей дорогу. Но когда Пегги пробегала мимо, они осыпали ее насмешками. Какая-то негритянка дернула ее за пальто.

— Что, дождалась, мерзавка? — прошипела она.

Пегги растерянно обернулась. Потом ее белокурая головка скрылась. Она сбежала вниз.

— Чтоб ты сдох, — вполголоса сказал Макэлпин державшему его верзиле. Тот, заметив, что Макэлпин вдруг перестал вырываться, почувствовал в этом угрозу и примирительно сказал:

— Я с тобой по-хорошему, браток. Тебя же уберег от неприятностей.

Тиски почти разжались, Макэлпин высвободился и опрометью бросился из зала, так и не взглянув своему благожелателю в лицо.

Скатившись с лестницы, он метнулся к гардеробщице.

— Где девушка? — спросил он. — Девушка в светлом пальто? — и, не дожидаясь ответа, выскочил за дверь.

Однако, оказавшись на улице, он тотчас приостановился и шагнул назад. Около клуба стояла полицейская машина. Четверо полицейских выпрыгнули на тротуар. Макэлпин одернул пиджак, поправил галстук, пригладил волосы и, с небрежным видом прислонившись к двери, попытался создать впечатление, будто спустился сюда в ожидании полиции. Каждый из полицейских, пробегая мимо Макэлпина, кольнул его недоверчивым взглядом. Он вышел на улицу. До самого подземного перехода не видно было ни души. «Взяла такси, — подумал он, — если у клуба стояло такси, она сразу в него села».

Из кафе напротив, из лавочек, из комнат, расположенных на верхних этажах, сбегались люди. Некоторые были без пиджаков, иные в шлепанцах и мохнатых халатах, и все с любопытством смотрели на окна ночного клуба. Точь-в-точь толпа зевак, глазеющая на пожар. Макэлпину пришлось проталкиваться между ними. Никто не обратил внимания на его костюм, потому что остальные тоже выскочили из дому без пальто и без шляп.

Торопливо перейдя через дорогу, Макэлпин направился к подземному переходу. Там он побежал.

«Может, она у того выхода?» — думал он. Выбежав из перехода на свет, он осмотрелся — ни души. Бежать по защищенному от снега подземному переходу было нетрудно, но на открытом месте Макэлпин то и дело оступался и скользил. Один раз он чуть не упал, но каким-то чудом сохранил равновесие и только угодил ногой в сугроб, набрав полный ботинок снега. Впереди розовели неоновые огни Дорчестер-стрит.

Дальше он двинулся шагом, опасаясь, как бы его не задержал полицейский. Завидев такси, он каждый раз бросался к краю тротуара и махал рукой, но машины проносились мимо, обдавая его брызгами талого снега. В конце концов одна остановилась. Велев шоферу ехать на Крессент-стрит, Макэлпин откинулся на спинку сиденья, обхватил руками голову, и, к своему удивлению, нащупал на затылке большую шишку. Когда его стукнули, он не помнил. Ему казалось, что он дышит громко, словно всхлипывает.

— Ну вот мы и дома, приятель, — сказал шофер.

Расплачиваясь за такси, Макэлпин постарался вести себя непринужденно и учтиво.

— Прекрасная ночь, — сказал он, полагая, что таким образом утаивает от всего города то, что с ним случилось. — Тепло, благодать, правда?

Он дождался, чтобы такси отъехало, быстро вбежал в дом и промчался через прихожую. Дверь в ее комнату была открыта.

 

Глава двадцать четвертая

Пегги сидела на кровати с таким потерянным, ошеломленным видом, что Макэлпин ни слова не мог выговорить. Он судорожно глотнул.

— А, это вы, — сказала девушка.

— Я. Да.

— Ну что ж… это хорошо, Джим.

— А кого еще вы ждали?

— Я… я не знаю кого, — ответила она, закрыв глаза; потом, все еще не придя в себя, спросила: — А где ваши пальто и шляпа?

— Пальто и шляпа?

— Да.

— А… — Он вынул из кармана номером, как будто собирался дать его ей. — Ну да. Вот номерок. Нужно забрать у них шляпу. Это чужая — мистер Карвер мне одолжил. Завтра возьму. Как вы сюда добрались?

— На такси… только вышла — и сразу такси… — ее голос срывался. — Вскочила, и все тут. У самых дверей клуба. Как странно, правда, что мне встретилось это такси?

Он не успел ответить, как она встала, попыталась улыбнуться и вдруг бросилась на кровать и зарылась лицом в подушку. Она уже не была одна, ей не нужно было крепиться, она могла выплакаться. Она плакала навзрыд, обхватив руками подушку и так отчаянно прижимая ее к себе, что почти не видно было головы, а лишь вздрагивающие от рыданий плечи. Слыша ее плач, Макэлпин испытывал странное мучительное удовольствие: он знал, что этот поток слез уносит терзающее ее чувство стыда, и, что так горько ошибившись и в себе, и в людях, Пегги оплакивает сейчас и свою ошибку, и унизительный миг отрезвления.

Светлые волоски на ее шее поблескивали в свете лампы. Макэлпин сел на край кровати и стал успокаивать девушку. Он не говорил ни слова, только молча поглаживал ее по голове, и оттого, что он так хорошо все понимал и был так добр и так нежен, несмотря ни на что, ей сделалось еще тяжелее, и она пробормотала, в отчаянии отстаивая свою правоту:

— Это все Мэлон. Мэлон виноват во всем. Он ужасный. Такой, как он, может затеять скандал где угодно. — Но Макэлпин с ней не спорил, и она вдруг прошептала: — Ой, нет, нет, нет! Это все я натворила, Джим. Отчего вы мне не скажете, что все это из-за меня? Вы видели, как все они на меня накинулись?

— Это было ужасно, Пегги, — сказал он мягко. — Но подраться из-за девушки могли в любом кафе.

— В любом кафе такой скандал? О, нет!

— Вы не правы. Если пьяный лезет в драку, может случиться и такой скандал. На вашем месте могла быть любая девушка. Здесь повинны обстоятельства, и больше ничего. А с чего все это началось? Что он сказал вам?

Девушка повернулась к нему и, с благодарностью взглянув на него, начала рассказывать:

— Когда он подошел ко мне и позвал танцевать, я отказалась. После этого он начал приставать, чтобы я пошла с ним вместе домой. Я не соглашалась. Тогда он выругался и полез ко мне. Официант не сказал ему ничего обидного, лишь попросил вернуться на прежнее место. Это сделал бы любой официант, ведь верно, Джим?

— Ну конечно.

— Ой, Джим, — сказала она жалобно, — вы и сейчас так уважительно со мною разговариваете.

— Я люблю вас, Пегги.

— И напрасно, Джим.

— Сердцу ведь не прикажешь, — сказал он.

Он был так ласков. Пегги опустила голову.

— Говорите же, говорите, — просила она.

Слушая его, она успокаивалась, приходила в себя, опять обретала уверенность. И они говорили, говорили бессвязно… Твердили друг другу, что в их жизни наступила перемена. Они повторяли снова и снова — ведь нужно было уяснить себе, почему они тут, вместе, — повторяли до тех пор, пока скандал в кафе не стал казаться чем-то отдаленным.

Но они все не могли успокоиться. Они говорили о непостижимой внезапности, с которой загорается ярость толпы, о попытке Уэгстаффа заставить играть музыкантов, о том, какой мерзавец Мэлон. И вскоре они вспоминали фантастическое побоище в ночном клубе так, словно все это случилось где-то очень далеко, а они были лишь случайными свидетелями, и девушка, из-за которой произошел скандал, совсем не та, что тут лежит, и он не тот, кто так отчаянно к ней пробивался. Здесь, в этой комнате, они были невредимы, им ничто не угрожало, ничто не могло разлучить их.

— Я слышала, как вы кричали, — сказала Пегги. — Я ваш голос сразу узнала.

— А мне казалось, вы меня не слышите.

— Слышала, — повторила она и задумчиво кивнула. — Как странно все же. С самого начала нашего знакомства я знала, что в момент отчаяния и одиночества услышу ваш голос, зовущий меня.

— Да, это странно, — согласился он.

Он расхаживал взад и вперед по комнате и чувствовал себя таким счастливым.

— Эти вопли, ругань… откуда в этих людях столько ярости… взбесились, будто одержимые. И эти ужасные лица… какие-то нелюди, демоны из кошмарного сна.

— Да, это было страшно, Пегги.

— И среди этого кошмара ваш голос. Человеческий голос. Я понимала все, даже не различая слов. Мне и не нужно было их слышать… только ваш голос.

— Ну вот, — сказал он, улыбнувшись, — теперь вы сможете слушать его сколько душе угодно.

— Да, да, конечно, — подхватила она. — И все опять вернулось на свои места. Все так привычно, спокойно, так славно. Постойте-ка, у вас в ботинках хлюпает. Вы, наверно, промочили ноги.

— Я оступился и попал в сугроб. Мои галоши в ночном клубе.

— Так снимите ботинки и поставьте их на батарею.

— Это мысль. — Он сел, стащил ботинки с ног и поставил их сушиться на горячий радиатор. — А сейчас я сварю кофе, — предложил он.

Он расхаживал в одних носках по комнате, а Пегги, свернувшись калачиком, следила за ним глазами. Возле плиты он обернулся и, усмехаясь, спросил, видела ли она Фоли за стойкой бара.

— Да, — ответила она. — А вот скажите: отчего это из зала убегали только белые женщины, а негритянки остались?

— Наверно, чувствовали, что они у себя дома, — ответил он.

Вот и опять они заговорили о кафе, но и на этот раз лишь для того, чтобы подбодрить и успокоить друг друга.

— Джим, у вас и брюки, и пиджак в пыли, — вдруг заметила она.

Он в самом деле выпачкался, когда его повалили во время драки на пол. Пегги вскочила, достала из шкафа метелочку и, велев Макэлпину стоять не шевелясь, стала чистить его костюм. Она с усердием взялась за дело: сперва сосредоточенно разглядывала каждое пятно, потом терла, не жалея сил. Казалось, ей очень важно прежде, чем сесть с ним за кофе, до блеска вычистить его, уничтожить все следы, оставшиеся от ночного клуба.

— Стойте тут, не двигайтесь, — распорядилась Пегги и, сбегав в ванную, вернулась, неся миску с водой. Она намочила тряпочку и обтерла ему лицо с таким робким, чуть ли не виноватым видом, словно сама его и перепачкала, а теперь старается, чтобы он выглядел таким, каким он был всегда, и перестал сердиться.

— Ну вот. Теперь и кофе можно выпить. М-м… какой чудесный запах, такой уютный, добрый… правда?

Когда они допили кофе и Макэлпин ставил на стол чашки, Пегги откинулась на подушку и остановила задумчивый взгляд на рисунке, где Джим изобразил ее в комбинезоне фабричной работницы.

— Помните, когда вы это нарисовали? — спросила она.

— Помню.

— Дайте мне его, пожалуйста, сюда.

— Зачем? — спросил он, подавая ей рисунок.

Пегги не ответила и, держа листок перед глазами на расстоянии вытянутой руки, разглядывала его с иронической усмешкой.

— Пегги-обжимщица, — сказала она. — Я вкалываю на фабрике. И это так же несуразно, как все остальное. Ну вот, мне кажется, что и на этом поставлен крест.

Она глядела ему в лицо пристально, пытливо, чувствуя себя униженной, но зная, что его любовь по-прежнему верна и неизменна.

— Подойдите сюда, Джим, — сказала она и, протягивая к нему руку, выпустила листок. Тот выпорхнул и опустился на пол, наполовину скрывшись под кроватью. Когда Макэлпин наклонился, чтобы поднять рисунок, Пегги обвила его обеими руками, притянула поближе и крепко прижала к себе. Они лежали, обнявшись. Долго-долго лежали, тесно прильнув друг к другу и почти не шевелясь, и было так тихо, что сделались слышны незаметные обычно звуки. Они уединились в мире этих тихих звуков и громкого биения своих сердец, и им было тепло и хорошо. За окном начиналась капель. Кто-то, насвистывая, прошел по улице, радуясь теплой погоде.

Потеплело и в комнате. Где-то по соседству заливался плачем ребенок, потом залаяла собака, потом еще одна… Ребенок наконец умолк, и лишь одна из собак все не могла угомониться. Кто-то отпер парадную дверь, наверху раздавались шаги.

— Миссис Агню сегодня что-то поздно возвратилась, — шепотом сказала Пегги.

Он не отпускал ее, он знал, как хочется ей почувствовать себя необходимой и, утешившись, пригревшись в его объятиях, поверить, что она может, принадлежа кому-то, остаться такой, как была. Ему хотелось сделать так, чтобы ее перестали мучить страх и стыд. Вдруг ее губы прикоснулись к его шее.

— Ты такой милый, — шепнула она.

Он ласкал ее и слышал у своей груди удары ее сердца, они звучали громче, громче, заглушая все, и постепенно пробудили полузабытую старую боль.

— Помнишь, как я пришел к тебе впервые? — спросил он.

— Помню.

— Мне кажется, ты кого-то тогда ждала. Это так?

— Не знаю.

— Кто же это мог быть?

— Трудно сказать, — ответила она, стараясь вспомнить. — У меня бывал ты. Бывал Ронни Уилсон.

— Уилсон? Почему Уилсон?

— Он считал, что должен как-то мне помочь.

— И он сделал это, — сказал он, с тревогой вспомнив, что не один Уилсон бросился на помощь Пегги: за нее вступился негр-официант, другие негры тоже ввязались в драку, обороняя Пегги как свою.

— О Джим! — Пегги сильнее прижалась к нему. — Мы всегда теперь будем вместе, ладно?

— Всегда?

— Да, всегда.

— Мне можно у тебя остаться?

— Если хочешь.

Но ему не верилось, что он и впрямь ее избранник; вспомнив тот вечер, когда она так холодно его оттолкнула, он заколебался.

— Может быть, тебе сейчас просто одиноко, — начал он, не столько обращаясь к Пегги, сколько объясняя самому себе причину случившейся с ней перемены.

Если стремление противиться притупилось в ней в момент растерянности и тоски, не значит ли это… Но глухая боль в сердце ответила ему, что это могло значить… Кое-кто из негров, бывших там, в кафе, просто-напросто сорвал на Пегги злобу, остальные позволили выгнать девушку, она бежала, вне себя от горя, полагая, что все от нее отвернулись, все презирают ее. Но если бы один из них пришел к ней раньше, чем он, Макэлпин, и сейчас сидел бы здесь и утешал ее, тем самым давая ей знать, что и все остальные не лишили ее своей сердечной дружбы, как благодарна бы она была тому, кто принес ей эту радостную весть, как тронута, как горячо стремилась бы показать ему, что и ее любовь к этим людям остается неизменной! Ведь сердцем она с ними. С ними связана счастливейшая часть ее детства. Тот обнаженный мальчик Джок… Джок Джонсон первым пробудил ее. Как счастлива она была бы, если бы один из них держал ее сейчас в своих объятиях и утешал! Но вместо этого явился он, и, чувствуя, что те другие отвернулись от нее, девушка, не пожелавшая отдать ему свою любовь в те времена, когда ее все уважали, сейчас готова это сделать.

Терзаемый сомнениями, он не знал, как быть, пальцы медлили расстегнуть пуговицу на ее блузке, и пока он собирался с мыслями, в его ушах зазвенел глумливый смех всех его здешних знакомых; они с шумом вломились в комнату, грубо понося его, хихикая и насмехаясь над его наивной верой в то, что Пегги осознала свою любовь к нему не сразу; в их издевательских выкриках потонул его внутренний голос. Макэлпин слышал только крик Роджерса: «До каких же пор несчастный дуралей позволит водить себя за нос?»

— Когда мы с вами познакомились, — заговорил он, — вы иначе относились ко мне, верно?

— Вы нравились мне с самого начала, Джим.

— Но не настолько, чтобы вам захотелось лежать со мной вот так. О, нет.

— Так, как сейчас… в начале знакомства? Нет.

— Совсем иное чувство было у вас…

— К кому?

— Ну хоть к Уэгстаффу, пока он не…

— Да, то было другое чувство, Джим.

— Вот именно. Другое, — повторил он, намеренно истолковав ее ответ таким образом, чтобы дать себе новую пищу для подозрений.

И мысли его закружились в бешеном водовороте. В комнату пробрались, требуя, чтобы он слушал только их, посторонние: его лучший друг Фоли и Ганьон, и Джексон и Вольгаст. Они сновали среди его мыслей, расшвыривая их бесцеремонно и безжалостно, чтобы извлечь на божий свет все подозрения, которые он так старательно скрывал от самого себя.

— Вам казалось, — спросил он с притворным участием, — что Уэгстафф всегда будет помнить тот вечер, когда он впервые провожал вас и был с вами так нежен?

— Да, очень, очень нежен…

— У него есть к женщинам подход. Это не всякому дано. Уэгстафф, как вы знаете, это умеет, — проговорил он мягко.

Ну вот, он вынудил ее кое в чем признаться. В чем — он, пожалуй, даже и не понял. Вопли подстрекателей заглушили ее ответ. «К чертям Уэгстаффа! Спроси ее про Уилсона!»

— Вот трубач, тот совсем не такой, — продолжил он после раздумья все с тем же сочувственным видом. С каким трудом выдавливал он из себя слова. Еще два-три, и муки его станут нестерпимей, а девушке придется испытать новую боль, страшнее пережитой, но он обязан довести все до конца.

— С Уилсоном вы были как-то ближе, — с притворной мягкостью добавил он.

— Да, с ним все было иначе, Джим.

— С ним все было иначе, конечно.

— Я знала, что на него я могу положиться.

— Еще бы, — сказал он, и незримые мучители снова заголосили: «С ним было иначе. Уж он-то знал, как нужно обходиться с любительницами черного мяса. Разве другая стала бы обзывать Джексона белым ублюдком».

Чуть приподняв ее голову, он заглянул ей в лицо. Пегги улыбалась, ожидая, и Макэлпин отвел глаза.

— Что с вами, Джим? — спросила она.

— Ничего. То есть… Словом… — начал он, — вы не ошиблись? Вы уверены, что полюбили именно меня?

— Да, Джим.

— Мы очень взволнованы сегодня. Нам трудно разобраться в своих чувствах. Останется ли все для вас точно таким же и завтра?

— Я в этом убеждена.

— И вы уедете вместе со мной?

— Уеду, Джим. Куда вы захотите.

Но ее слова его, по-видимому, не успокоили: он медленно поднялся с кровати.

— Что вас тревожит, Джим? — спросила девушка.

— Ну а если завтра, — начал он нерешительно, — вы поговорите с кем-либо из ваших негритянских друзей, не изменится ли что-нибудь?

— Вы вправе это спрашивать, — сказала Пегги. — Но я в себе не сомневаюсь.

— Вот этого-то мне и хочется, Пегги. Я хочу быть с вами честным и не навязывать вам решений, принятых под влиянием минуты. Завтра вам уже не будет так одиноко. Все опять войдет в норму. Пусть же ничто не повлияет на ваш выбор.

Этими успокоительными словами он попытался замаскировать прокравшиеся в его сердце сомнения. Эта страшная ночь и эта комната… как ему хотелось сбежать от них и встретить Пегги уже утром, где угодно, но не в этой комнате, так тесно связанной со всем этим кошмаром. Он твердил себе, что его унизительные сомнения просто порождение всей этой унизительной ночи, и если они с Пегги расстанутся сейчас, а встретятся уже утром, ему ничто не помешает вновь увидеть ее такой, какой он всегда ее видел. Обнять ее сейчас, привлечь к себе, принять ее любовь, еще не поборов сомнений, не значит ли это унизить ее и согласиться с теми, кто дурно говорит о ней.

— Ничто в наших отношениях… — начал он и замолчал; голос его дрожал, каждое слово мучительной горечью отдавалось в сердце. — Я хочу сказать, нельзя, чтобы это случилось сразу же после всего, что было этой ночью. Вы ведь это понимаете? — спросил он робко. — Так было бы нехорошо. Я поступил бы с вами непорядочно.

Он протянул к ней руки, Пегги встала и взяла их в свои.

— Я понимаю, — мягко сказала она. Они помолчали. Пегги и в самом деле все поняла, но, жалея его, не стада лишать иллюзии, что им руководят самые добрые намерения.

Зато она была теперь как-то по-новому спокойна. С робким достоинством подняла она голову. Это странное спокойствие и тоска одиночества, проглядывавшая в твердом взгляде ее глаз, говорили о том, что Пегги знает, что он предал себя и ее и что теперь она осталась совсем одна.

В этот недолгий миг молчания он попытался уловить то, что приоткрывал ее взгляд, и уже чуть было не угадал это — не разумом, а чувством, но чувство более острое — боязнь, что Пегги ему не поверила и превратно поняла его, было так мучительно, что вытеснило остальное.

— Вы устали, переволновались, так ведь, Джим? — сказала она ровным голосом. — Утро вечера мудренее.

— И мы позавтракаем с вами вместо? — спросил он.

— Я буду ждать вас.

— Я зайду сюда за вами.

— Ладно, Джим.

— Наверное, мои ботинки уже высохли, — сказал он.

Он обулся, и они остановились друг перед другом. Когда он поцеловал ее, прикосновение ее губ наполнило его смутной, но мучительной болью.

— Смотрите же, заприте дверь, — сказал он.

— Непременно.

— Доброй ночи. Доброй ночи, Пегги.

— Доброй ночи, Джим, — ответила она и слабо улыбнулась.

Закрыв за собой дверь на улицу, он остановился. Как поступить, что делать? Пегги наконец-то успокоилась, пришла в себя, но что означала эта слабая улыбка в момент прощания? Она тревожила его. Прислонившись к дверям, он стоял, скрытый тенью от лестницы. «Почему я так уверен, — думал он, — что утром Пегги покажется мне другой?» Как будто кто-то со стороны нашептывал ему эти слова. Это был его внутренний голос, но ему казалось, что он исходит от другого человека. Почему ты думаешь, что утром снова сможешь в нее поверить? Ой, смотри, как бы тебе ее не упустить. Сейчас, только сейчас. Упустишь — не вернется. Что, если к упру обрести веру в нее станет еще трудней и невозможней? И если ты вернешься к ней сейчас — пусть даже подозрительный, ревнивый, грубый, — не все ли вам будет равно, щепетильно ли ты поступил? Он не выдержал, решил вернуться. Но, поворачиваясь лицом к двери, вздрогнул и застыл на месте: к дому приближался чернокожий юноша, совсем мальчишка, лет шестнадцати, не больше.

Это был Эл Джонс, чистильщик ботинок, с которым Пегги часто останавливалась поболтать и посмеяться.

— Эй ты! Чего тебе здесь нужно! — рявкнул Макэлпин.

Этот чернокожий паренек, словно призрак вынырнувший из темноты, разом оживил терзавшие его сомнения. Эл попятился, но Макэлпин решительным шагом двинулся к нему и схватил за плечо.

— Я хотел… — стал объяснять парнишка, — хотел узнать…

И тут он испугался: он увидел глаза Макэлпина. Эл рванулся прочь.

— Ты, паршивец, что ты тут вынюхивал? — бормотал Макэлпин, выворачивая ему руку. — А ну-ка марш отсюда… Мигом, понял?

Он яростно отшвырнул его. Парень, еле удержавшись на ногах, заковылял по улице. Макэлпин угрюмо смотрел ему вслед. Потом бросил взгляд на дверь. «Нет уж… сегодня, видно, все так… еще хуже получится», — подумал он. Он повернулся и крупным шагом направился к перекрестку, глядя на черневший в небе гребень горы. Поблескивая искрами огней, гора, казалось, вырастала прямо поперек его пути, и никогда еще она не была такой темной и такой высокой.

 

Глава двадцать пятая

Наутро разомлевший в ярких лучах солнца город весь заискрился и заклубился облачками пара. В потоке солнечного света обледенелые ветки деревьев искрящейся ажурной вязью окаймляли склон горы, а груды тающего снега затопили тротуары сотнями ручейков, которые, блестя, сбегали змейками к подножью… С покатых крыш, сверкая, словно канделябры, свисали сосульки. Под парадной лестницей в доме на Крессент-стрит вымахали три гигантских ледяных нароста, и падавшие с них капли шлепались перед входом на первый этаж.

Миссис Агню смотрела из окна на улицу и радовалась оттепели. Вот теперь-то она выберется в магазинчик шляп на Шербрук-стрит. В трескучие морозы ей внушали ужас открытые всем ветрам перекрестки этой улицы. Во всем Монреале, по мнению миссис Агню, не сыскать таких холодных перекрестков. Выйти в холодный день на Шербрук-стрит — это все равно что добровольно забраться прямо в пасть к свирепому, безжалостному ветру.

Стоя у окна, миссис Агню увидала на противоположном тротуаре двух негров, которые, остановившись против ее дома, внимательно его разглядывали.

Элтон Уэгстафф и суровый метрдотель кафе хотели удостовериться, что не ошиблись номером. Уэгстафф, который обычно носил желтое пальто верблюжьей шерсти, был на сей раз в двубортном темном пальто и в темной шляпе пирожком. На метрдотеле тоже было темное пальто и шляпа пирожком. Пришельцы были одинакового роста, оба имели степенный, торжественный вид. После краткого совещания они в ногу пересекли улицу. Миссис Агню подумала, что они похожи на гробовщиков или посланцев, прибывших для выполнения какой-нибудь серьезной миссии. Увидев, что незнакомцы с надменным видом поднимаются по лестнице к ее дверям, миссис Агню, не дожидаясь звонка, поспешила в прихожую.

— Добрый день, — смущенно произнесла она, распахивая дверь перед гостями.

— Добрый день, — церемонно поздоровался Уэгстафф.

— Добрый день, — точно таким же тоном откликнулся и метрдотель.

— Чем могу вам служить? — осведомилась миссис Агню, в свою очередь приняв чинный вид и поплотнее запахивая на груди кимоно.

— Живет здесь некая мисс Сандерсон?

— Она живет внизу. К ней есть особый вход, прямо под лестницей.

— Благодарю вас, мэм, — Уэгстафф поклонился, и оба гостя приподняли шляпы.

— Но ее сейчас нет дома, — торопливо добавила миссис Агню, которую разбирало острейшее любопытство. — Может быть, ей нужно что-то передать. Я могу это сделать.

Посетители переглянулись и замялись.

— Вы, случайно, не владелица ли этого дома? — спросил Уэгстафф.

— Я миссис Агню, хозяйка дома.

— Стало быть, мисс Сандерсон не могла покинуть город без вашего ведома?

— Покинуть город? Конечно, нет. Зачем ей его покидать?

— И она не говорила вам, что собирается уехать?

— Нет. А что случилось?

— Просим прощения, миссис Агню, — сказал метрдотель.

— Ну а что же ей передать?

— Только то, что мы здесь были.

— И спрашивали, не выехала ли она из города?

— Именно так, мадам. Примите нашу благодарность, — сказали посетители. Вновь приподняли шляпы, поклонились, разом повернулись и покинули изумленную миссис Агню. Спустившись со ступенек, загадочная чета все тем же мерным шагом, ни разу не обернувшись, направилась к перекрестку. Только тут женщина спохватилась, что не спросила даже их имен.

— Ну и ну! Что ж это может значить? — воскликнула миссис Агню, на которую важность нежданных посетителей произвела сильнейшее впечатление.

Эти люди считали вполне вероятным, что ее квартирантка уехала. Так, значит, был какой-то разговор о том, что Пегги покидает Монреаль. Как же так, ведь на прошлой неделе Пегги взяла у нее десять долларов взаймы. Миссис Агню и на шляпку-то решилась потратиться, рассчитывая, что Пегги вернет ей долг, когда придет сегодня вечером с работы. Обзавестись обновкой миссис Агню хотелось потому, что в городе гостил ее приятель из Сент-Агаты, неутомимый лысый человечек с ослепительной ухмылкой. Миссис Агню не верилось, что ее жиличка может улизнуть, не заплатив ей долг. Пегги славная девушка. На нее это не похоже. С другой стороны, — эти негры, ее друзья, наверное, должны быть в курсе дела. Во всяком случае, ей сразу же необходимо выяснить, получит ли она сегодня свои десять долларов, а иначе и шляпу нельзя покупать.

Узнать, уехала ли девушка, нетрудно. Стоит спуститься вниз, сразу поймешь, взяла ли Пегги свои вещи. Не уедет же она в одном комбинезоне, бросив тут свои платья и прочее. Миссис Агню направилась в конец прихожей к черной лестнице и, спустившись, постучалась к жиличке.

— Пегги, Пегги! — крикнула она, чтобы обезопасить себя на тот случай, если Пегги заболела и осталась дома, Но, как она и ожидала, ответа не было, и миссис Агню открыла дверь.

Яркий утренний свет, поток которого затопил переднюю часть дома, сюда еще не добрался. По крайней мере, занавеси на окне были задернуты, лампочка включена.

— Ах вот вы где, Пегги, — сказала миссис Агню, увидев свисающую с кровати босую ногу. — Вы что, спите, голубушка? Вас тут спрашивали какие-то двое. А мне и невдомек, что вы сегодня не пошли на фабрику. Проснитесь же, голубка.

Сделав несколько шагов к кровати, миссис Агню вдруг вскинула руки, раскрыла рот… и — ни звука: у нее перехватило дыхание. Она не могла крикнуть, не могла бежать. Девушка голая лежала на кровати. Разорванная белая блузка валялась на полу. Там же лежала и черная юбка, из-под которой торчал листок — наверное, упавший раньше — с изображением работницы в комбинезоне. Глаза Пегги были широко открыты, их жуткий взгляд устремлен в потолок; рот ее судорожно раскрыт. Возле горла виднелись продолговатые синеватые пятна, на левой груди темнел страшный кровоподтек. Ее голова запрокинулась, руки вытянулись по бокам, ладонями вверх. Она казалась маленькой, округлой, белой. Только в волосах еще осталась жизнь: падавший с потолка свет золотил белокурые пряди.

У миссис Агню так сильно сжало горло, что глаза у нее выпучились так же страшно, как у Пегги, потом судорога отпустила ее. С криком: «Убили, убили, спасите!» — женщина выбежала из комнаты, повернулась, неизвестно для чего захлопнула за собой дверь и заспешила вверх по лестнице, спотыкаясь, чуть не падая и продолжая истошно вопить.

 

Глава двадцать шестая

Макэлпин спал до десяти часов, а проснувшись, еще должен был дожидаться, пока посыльный принесет ему пальто и шляпу с улицы Сент-Антуан. Получая свои вещи, он шутливо заметил, что следует остерегаться мест, откуда порой приходится так поспешно ретироваться. Он тут же вышел из гостиницы и, оказавшись на залитой яркими лучами солнца Шербрук-стрит, почувствовал уверенность, что все будет отлично. Ведь он всего на несколько мгновений утратил веру в Пегги. Может быть, она ничего не заметила. Ей и не нужно об этом рассказывать. Просто наваждение нашло, но ведь тотчас же и кончилось.

Приближаясь к Крессент, он взглянул на часы. Было начало двенадцатого, самое время повести Пегги в «Ла Саль» и там за ранним ленчем обсудить с ней вместе их планы на будущее. Он еще издали заметил небольшую толпу, собравшуюся перед домом миссис Агню, и подумал, не случился ли в доме пожар, но ни пожарников, ни дыма видно не было. Потом он увидел маячившую перед толпой фигуру полицейского и побежал.

Все взгляды были устремлены на дверь первого этажа, перед которой возвышался, загораживая вход, полицейский. На Макэлпина, который проталкивался сквозь толпу, бормоча: «Простите, простите, мне нужно в этот дом», никто не обратил внимания.

— Что здесь случилось? — спросил он у мрачного мужчины средних лет, шептавшегося с женщиной в пальто, накинутом на плечи, наверное, соседкой, второпях выскочившей из дому. И тот, и другая метнули в сторону Макэлпина недоуменный и слегка враждебный взгляд, каким люди, поглощенные интересным зрелищем, дарят вновь прибывшего, мешающего им своими расспросами. Все еще исполненный уверенности, которую внушил ему этот солнечный, погожий день, Макэлпин был готов вспылить.

— Так что же все-таки случилось? — повторил он, с раздражением оглядываясь по сторонам. Открылась дверь, из дома вышел детектив с маленькими усиками на худом лице, одетый в пальто с меховым воротником. Он что-то шепотом сказал полицейскому, пожал плечами, закурил и стал проталкиваться сквозь толпу.

— Что тут произошло? — спросил Макэлпин, когда сыщик поравнялся с ним. Тот и не взглянул на него. Высокий мальчишка-разносчик с сумкой через плечо кивнул на сыщика головой и с видом знатока, который видит всю механику насквозь, шепнул другому мальчику, помладше:

— Это Бушар. Я его уже раньше видел, — добавил он.

— Какой Бушар… не знаю я никакого Бушара.

— Дурак! Тот, что облавы делал на игорные дома.

— А, Которого с работы выгнали?

— Его не выгнали, а намылили шею.

— Сынок, — позвал Макэлпин старшего мальчишку, но тот не обернулся: он во все глаза глядел, как сыщик усаживается в машину. До слуха Макэлпина долетали обрывки разговоров. Женский голос сказал:

— Вот зверь. Бывают же такие.

— Сегодня просто жарко. Можно было без пальто идти.

— А разве это в первый раз? — сказал мужчина.

— Но ведь не на улице же случилось.

— В наши дни и от знакомых можно ждать чего угодно.

— Раньше такого не было. Ну и времена!

Макэлпин взял высокого мальчишку за плечо.

— Что тут произошло, сынок? — спросил он.

— Девушку одну убили, — нетерпеливо отмахнулся тот.

— Ага… изнасиловали и убили, — зашептал меньший мальчик. — Говорят, так прямо голую и бросили. Ух ты! Как ее фамилия-то… Салмонсон?

— Не, вроде Сандермен!

— Ага… Она на фабрике работала.

Мальчишки моргали глазами: яркий свет солнца бил в их запрокинутые испуганные лица. Толстая женщина в зеленом пальто, выслушав то, что они рассказали, повернулась к Макэлпину в надежде, что и он кое-что добавит. Макэлпина так качнуло, что он чуть на нее не свалился. Его трясло, руки и ноги совершенно обессилели. Ему казалось, что он выбирается из толпы, а на самом деле он лишь медленно переминался с ноги на ногу, и не было у него ни слов, ни мыслей, только дрожь колотила его, и он не мог ее унять, и все глядели на него.

— Извини, — сказал он, протянув руку и мягко отстраняя мальчика с пути. С трудом передвигая ноги, он побрел по улице.

Приближаясь к перекрестку, он ощутил, как все, что попадает в его поле зрения, причиняет ему боль: магазин на углу, проехавший мимо трамвай, тающий снег, гудение автомобилей и даже ширина улицы Сент-Катрин. Боль была острой, почти физической — он чувствовал, как что-то ноет в его теле.

— О боже, — простонал он. — Пегги… боже мой… нет, нет!

Ему почему-то казалось, что все дело только в том, что он немного опоздал; приди он чуть пораньше, и он застал бы ее.

Да и сам перекресток… в нем тоже есть что-то неприятное. Макэлпин озирался, лихорадочно дрожа и вспомнил: он стоит здесь на углу и сквозь кашу снежинок следит за торопливо ускользающим прохожим, а тот, добравшись до угла, скрывается среди выбеленных снегом, призрачных фигур, которые, как духи зла, скитаются по улицам. А вот и Пегги вышла из дому и тоже растворилась в этом холодном, блеклом мире, за снежной пеленой. Охваченный звериным ужасом, он прошептал: «Они сцапали ее. Сцапали». И задрожал всем телом.

Он поспешил прочь и, сам не замечая как, добрался до гостиницы «Ла Саль», где собирался этим утром позавтракать вместе с Пегги. Он выпил виски, немного расплескав его из-за дрожи в руках, потом взял еще одну порцию и все повторял шепотом: «Ну почему я не остался с ней? Почему не остался?..»

Вскоре до его сознания дошло, что именно здесь и именно в это время он должен был бы сидеть с Пегги, но ей уж никогда тут не сидеть; и он вскочил, швырнул на стол деньги и убежал. Перейдя через улицу, он вошел в подвальчик на углу. Бармен, молодой, светловолосый парень, нет-нет, да и поглядывал на странного клиента. Закрыв глаза, клиент сидел на табурете, и каждый раз, когда подносил рюмку ко рту, он откидывался всем телом назад, запрокидывая голову и выпячивая подбородок.

— Подать вам еще одну? — спросил наконец озадаченный бармен.

Макэлпин поднял веки, и такая тоска была в его глазах, что бармен остолбенел. «Чего он на меня так смотрит?», — подумал Макэлпин. Он испугался, как бы бармен не спросил его: «Почему вы не остались с ней вчера вечером?»

Блуждая ощупью в потемках своего сознания, он попытался настигнуть ее; он шарил в потемках, творя косноязычную молитву.

«О господи, — молил он, — я этого не приму!» Душа его рвалась вслед за ней в царство мертвых, он хотел настигнуть Пегги, взять за руку и смело крикнуть ее ангелу-хранителю: «Где же ты был? Как мог такое допустить?.. Мы расстались с любовью. Ты знаешь — я ушел из-за того, что уважал ее, хотел, чтобы все было по-хорошему. И допустить, чтобы стремление к добру стало причиной ее смерти?.. Где же ты был? Где же ты был?»

Пока он мог возмущаться, ему удавалось спрятаться от одиночества. Но тут бармен, заметив, что он с каждой рюмкой все сильнее и сильнее запрокидывает голову, спросил в упор;

— У вас что-то случилось, приятель?

— А?

— Вам вроде бы не по себе?

— Ничего со мной не случилось, — сказал Макэлпин.

Его угнетал обвиняющий взгляд бармена, и он расплатился и вышел, но взгляд бармена преследовал и на улице. Он побрел куда глаза глядят, но каждый раз оказывался на какой-нибудь улице или перекрестке, где он когда-то бывал вместе с Пегги, и от этого ему стало так невыносимо больно, что захотелось бежать с этих улиц бегом. Он вернулся в «Ритц» и долго сидел у окна в каком-то отупении. Зазвонил телефон, он снял трубку, но, услышав чей-то голос, ни слова не понял и положил ее. Немного погодя телефон зазвонил снова.

— Что это с тобой Джим? — обиженно сказал Фоли. — Я звоню, а ты трубку бросаешь. Держи себя в руках. Я уже видел газеты: первые полосы так и пестрят. Теперь послушай-ка…

Фоли сказал, что для Макэлпина очень важно не оказаться замешанным в эту историю и сделать так, чтобы, пока ведется следствие, его имя не попало в газеты. Для этого нужно уклоняться от встреч с репортерами и просто любопытными, то есть прежде всего покинуть гостиницу. Макэлпину пришлось дать слово, что он тотчас же переедет из гостиницы в квартиру Фоли на Юнивер-сити авеню и будет там ждать. Швейцар его впустит, добавил Фоли.

Машинально, двигаясь словно во сне, Макэлпин уложил свой чемодан. Забыв предупредить портье, он сразу спустился в вестибюль с чемоданом.

— Вы нас покидаете, мистер Макэлпин? — изумился обворожительно-любезный портье.

— Да, мне написали из дому, — сказал Макэлпин и стал ждать, когда кассир выпишет ему счет.

— Надеюсь, ничего плохого не случилось.

— М-мда… — уклончиво отозвался Макэлпин.

— Мы будем рады снова видеть вас, мистер Макэлпин, — сказал портье, протягивая ему руку.

Макэлпину пришлось обменяться с ним рукопожатием, и портье почему-то слишком долго не отпускал его руку. Чего он так вцепился? У входа в гостиницу стояло такси.

Через десять минут он был уже в квартире Фоли. Он улегся на кровать, закрыл глаза. Хотелось плакать, но слез не было. Как все в нем пусто, только сердце колотится…

— Пегги… боже мой, — прошептал он. — Милая, где ты?

Он понял, что не сможет усидеть тут в четырех стенах. Встал, вышел, снова принялся бродить по улицам. Яркий, резкий свет солнца затоплял Сент-Катрин. Было еще только два часа, и мимо пробегали, радуясь теплому солнцу, принесшему им ощущение свободы, девушки в распахнутых пальто и с развевающимися на ветру цветными шарфами, а он глядел на каждую, терзаясь своим одиночеством. Над мокрыми тротуарами поднимался парок. На углу Пил и Сент-Катрин он остановился в смятении: в лице каждой девушки, в каждом юном лице он видел Пегги; нескончаемой вереницей плыли они мимо, и он отвернулся, потрясенный, потому что все они глядели на него с грустным упреком.

 

Глава двадцать седьмая

Кэтрин вернулась домой после хождения по магазинам только к самому обеду. Свалив покупки на столик в прихожей, она нечаянно сбросила на пол вечернюю газету, подняла ее и прочла заголовки, сообщавшие о смерти Пегги Сандерсон.

На первой полосе вечерки помещалась и фотография Пегги. Превзойдя самих себя, репортеры где-то раздобыли фотокарточки выпускного курса колледжа, где училась Пегги. Трудно было поверить, что этой паиньке школьнице посвящены и длинная статья и подборка интервью. Речь в них шла о скандале, разгоревшемся в ночном клубе на улице Сент-Антуан, и о том, как наутро девушку нашли в ее комнате, голую, изнасилованную, с синяками на горле, оставленными пальцами убийцы. Вне всякого сомнения, эта девица была сомнительной личностью, и жизнь она вела довольно странную. Как заметила Кэтрин, обитатели Сент-Антуан отвечали сбивчиво и осторожно; да и что можно сказать о белой девушке с такими необычными наклонностями и в то же время привлекательной и красивой? Тем не менее все они с неохотой признали, что девушка им нравилась, и потому их задевало за живое, что она всегда одна. Беда только, что нравилась она слишком многим. Беды не избежать, когда столько мужчин неравнодушны к хорошенькой девушке. И лишь некая миссис Агню с искренней симпатией отозвалась о Пегги. Она сказала, что ей было все равно, кого жиличка водит в дом. Пегги всегда вела себя скромно и благородно, просто у нее было много друзей.

Далее Кэтрин выяснила, что полиция признала заслуживающими доверия алиби ряда причастных к делу лиц. Трубач джаза Уилсон после закрытия кафе отправился к Уэгстаффу, где между гостем и хозяином разгорелся спор, переходивший временами в перебранку и продлившийся до самого утра. Миссис Уилсон провела всю эту ночь в своей квартире. Там же неотлучно находились три ее соседки. Миссис Уилсон очень тревожило отсутствие мужа, и эти женщины старались ее успокоить.

Весьма пространный рассказ обо всех обстоятельствах дела полицейские выслушали от известного журналиста Уолтера Мэлона. «Старый пьянчуга», — подумала Кэтрин. Не мудрено, что Мэлон высказался так пространно, он был замешан в скандале. Впрочем, он ушел из клуба вместе с Вольгастом, который подтвердил, что Мэлон просидел всю ночь у него в баре и даже уснул там. «Какие жуткие субъекты околачиваются в этом ресторанчике „Шалэ“», — подумала Кэтрин.

Было установлено, что девушку задушили около трех часов ночи. Миссис Агню заявила, что незадолго до этого времени она слышала в квартире девушки какой-то шум, а чуть попозже неторопливые тяжелые шаги в прихожей. Выглянув в окно, она увидела удалявшегося от дома плотного мужчину. Судя по походке да и по всему его облику, это был белый, а не негр. Во всяком случае, сама миссис Агню убеждена, что он не негр.

И тут же рядом с фотографией Пегги был напечатан рисунок, изображавший ее в рабочем комбинезоне. Этот рисунок с надписью «Пегги-обжимщица» был найден утром около ее кровати. Кто нарисовал его? Не подлежит сомнению, что автор этого рисунка или человек, разглядывавший его вместе с Пегги, и есть тот негодяй, который на нее набросился, усыпив сперва ее подозрения.

Сначала Кэтрин не заметила в рисунке ничего, что привлекло бы ее внимание. Ей помешала предвзятость. Рассказ о девушке, блуждающей по ночным клубам улицы Сент-Антуан, внушал ей отвращение. Кэтрин с брезгливой гримаской отшвырнула газету. Но ее обрадовало, что в газете были упомянуты фамилии Вольгаста, Мэлона и Ганьона. Теперь-то Джим поймет, с каким отребьем человечества свел его Фоли в этом гнусном ресторанчике.

За обедом Кэтрин и мистер Карвер заговорили об убийстве. Слово за слово, между ними начался спор. Мистера Карвера ужасало, что девушка с университетским образованием проявила столь порочные наклонности и вкусы. Вот к каким плодам способно привести это новое направление в системе образования. В наше время преподаватели не заботятся о том, чтобы закладывать моральные устои. Да оно и не удивительно, если поглядеть, каким людям доверено формирование умов молодежи; взять хоть этого подонка, молодого Слоуна, оживился он, горя желанием переложить всю ответственность за гибель девушки прямехонько на плечи молодого Слоуна. Кэтрин с ним не соглашалась и возражала с неожиданной запальчивостью. Яснее ясного, утверждала она, что эта девица низменна и порочна по натуре. Маленькая распутница. Такие женщины есть, это же не секрет, мужчины чутьем узнают их. Взваливать вину за это на университетских преподавателей только потому, что он не любит молодого Слоуна, — вопиющая нелепость, желчно закончила она.

— Я указал первопричину, — не сдавался мистер Карвер.

— Ах да вздор все это! — крикнула она. — Давно в зубах навязло.

Она так разволновалась, что не могла подыскать слов, и, сердито глядя на отца, делала руками какие-то странные, ненужные движения.

— Ты, папа, все, что ни случится, сводишь к одному, — воскликнула она, резким движением поставив чашку с кофе. — Ох да хватит уж, ради бога, хватит! Хватит, прошу тебя. Мне надоел этот дурацкий спор. Какое нам дело до этой девушки?

И Кэтрин быстро вышла из столовой. Мистер Карвер растерянно взглянул на Жака. Тот сочувственно пожал плечами.

Она оттого так раздражительна сегодня, решила Кэтрин, что Макэлпин куда-то исчез, будто сквозь землю провалился. Вот настоящая причина того, что она мечется весь день, не зная, за что взяться. И сейчас, направившись было в спальню, по дороге она зачем-то свернула в гостиную, где мистер Карвер читал до обеда газету, которую и оставил на лакированном зеленом столике у кресла.

Случайно на нее взглянув, Кэтрин взяла газету в руки. Ей захотелось снова посмотреть на фотографию убитой девушки. Но вместо фотографии, сама не зная почему, она принялась рассматривать рисунок «Пегги-обжимщица». Потом она побрела наконец к себе в спальню. Но и здесь все как-то изменилось, да и сама Кэтрин вела себя не так, как обычно. Она вынула из шкафа два платья, голубое и коричневое, и разложила их на кровати, чтобы решить, в каком из них она покажется Макэлпину желаннее. Коричневое она редко носила при нем. А что, если именно это платье и сможет все переменить? Вдруг Джиму не хватает лишь какого-то толчка, и вся остановка только за тем, чтобы найти какой-то маленький штришок, скажем, удачно выбрать цвет платья. Но сняв костюм и оставшись в одной комбинации, Кэтрин забыла о платье.

Подойдя к туалетному столику, она села, медленным движением руки отвела назад волосы и принялась себя разглядывать. Голые руки и плечи, высокая грудь; как хотелось ей, оценивая свою привлекательность, быть максимально объективной, беспристрастной. Громко тикали часы возле кровати. В прихожей старинные дедовские часы пробили девять. Никого по-прежнему. Кэтрин смущало непривычное ей ощущение страха и тревоги. Словно сквозь сон она чувствовала, что должна сделать что-то, чему пока еще противится. Она медленно встала и пошла, обмирая на каждом шагу, но продолжая идти дальше с каким-то странным, боязливым, настороженным лицом.

В прихожей горничная поперхнулась, увидев Кэтрин в белой комбинации, — никогда до этих пор ее хозяйка не разгуливала по квартире полуодетой. Вышедший из столовой Жак прижался к стенке. Кэтрин его не заметила. Она как лунатик вошла в гостиную, где мистер Карвер, отхлебывая виски с содовой, читал финансовую страничку. Ни слова не сказав, Кэтрин вынула у него из рук газету и, когда он встал, не веря собственным глазам, повернулась и ушла к себе.

Из ящика бюро, где она хранила разные дорогие ее сердцу мелочи, Кэтрин достала листок, на котором Макэлпин нарисовал ее в тот вечер, когда заходил за ней на радиостудию. Этот рисунок она положила рядом с тем, что напечатан был в газете и подписан «Пегги-обжимщица». На ее собственном рисунке была надпись «Мадам Радио». Обе надписи, несомненно, были сделаны одной рукой — тот же росчерк, те же небрежно набросанные буквы. Установить тождество надписей было нетрудно, под ними как будто уже стояла фамилия автора.

— Боже мой! — прошептала она, опускаясь в кресло.

В голове у нее начала пульсировать острая боль, напомнившая Кэтрин приступы мигрени, от которых она страдала несколько лет назад. Ей было страшно, горько, одиноко.

Но она не верила. Уж очень невероятной представлялась ей ее догадка. Расхаживая крупными шагами по комнате, Кэтрин вспоминала, как бережен и деликатен всегда был с ней Макэлпин. Он даже не решался прикоснуться к ней, а ведь ее нельзя назвать непривлекательной. Как же возможно вообразить себе, что он набрасывается на какую-то ничтожную девчонку и срывает с нее одежду. Скорей всего дело обстояло так: Джим (очевидно, вместе с Фоли) был в этом кошмарном ресторанчике «Шалэ», встретил там кого-то из знакомых с этой девицей и забавы ради набросал ее портрет.

Но ее сердце так неистово стучало, что Кэтрин стало жутко. Оно заполнило всю комнату. Неумолкаемые громкие удары разбили цепь так ловко выведенных умозаключений. Разве можно рассуждать логично, когда сердце так громко колотится? Что она знает о Макэлпине? Его сочный смех, бурный и беспечный, его порывистые движения говорят о страстности, которой в ее обществе он никогда не проявлял. Он так и не открыл ей свой секрет и каждый вечер ускользал куда-то, наверное, шастал к этой девчонке. Теперь Кэтрин сама наконец-то раскрыла эту не дававшую ей покоя тайну. Она представила себе Макэлпина в комнате у этой девушки, обезумевшего от страсти, увидела его так ясно, что зажала рот ладонью, чтобы не вскрикнуть.

Но стук сердца не смолкал, и, вслушиваясь в его удары, Кэтрин вспомнила о рыжем коренастом парне, набросившемся на нее однажды вечером на пустынном пляже, когда ей было восемнадцать лет. Они боролись на залитом лунном светом песке, и, когда он повалил ее на землю, ее охватил ужас, но у нее достало сил, чтобы вырваться, и впоследствии она без ненависти вспоминала этого рыжего. Она вспоминала его иногда и через много лет, уже будучи замужем, и даже жалела, что вырвалась. Этот парень хотел ее по-настоящему, хотел всем сердцем, наверно, так же, как Макэлпин хотел эту девушку. Она снова чувствовала, как руки парня сжимают ей запястья, и все перед ней смешалось, и она озиралась, не в силах понять, где она, и не зная — вспоминает ли она ту ночь на пляже или представляет себе, как Макэлпин борется с той девкой.

Как все это мучительно, как запутано. И Кэтрин снова меряла шагами комнату, задыхаясь от ненависти к сопернице. А ведь до этих пор никто не вызывал у нее чувства ненависти. Кэтрин гордилась своей доброжелательностью и ни разу в жизни не испытала зависти к какой-либо подруге. Ей не в чем было им завидовать. Тот же Макэлпин нашел в ней все, буквально все — Кэтрин хотелось крикнуть это во весь голос, — о чем он мог мечтать. И он знал это, конечно, знал. А зная это, разве мог он приставать к той девушке? Нет, здесь что-то не так. Если Кэтрин сама его спросит, он ей объяснит. Она нетерпеливо бросилась к телефону, стоявшему на столике возле кровати, и позвонила в «Ритц». Ей сказали, что Макэлпин выехал из гостиницы еще днем. Кэтрин похолодела от страха.

У нее заболели глаза, и она выключила лампу. Полоска лунного света прорезала комнату. Кэтрин снова принялась шагать из угла в угол, ломая руки, вновь и вновь пересекая лунную дорожку, и наконец заметила ее. Она взглянула на окно. Этот лунный свет напомнил ей о рыжем. Дрожа словно в ознобе, Кэтрин быстрыми шагами подошла к окну и задернула гардину. Потом она остановилась, пытаясь сообразить, что нужно сделать. Урчали, проносясь по Шербрук-стрит, такси. Город гудел за окном, а она думала, думала. Но что она могла придумать, если ей вспомнилось вдруг, как бессонными ночами она томилась по Макэлпину и мечтала, чтобы он обнял ее, обнял страстно, как, наверное, обнимал ту девушку. Кэтрин казалось, что она вся в грязи. Невольно она сделала руками такое движение, будто смывает грязь. Она ненавидела себя. И его ненавидела. Он подружился с ней лишь для того, чтобы пролезть к ее отцу в газету. Мало того, всучив ей свой рисунок, он и ее втянул в эту грязную историю, ведь рисунок этот — вещественное доказательство, благодаря которому не только разоблачат Макэлпина, но и саму Кэтрин опозорят и унизят перед целым светом. Теперь в это дело впутаны и мистер Карвер, и ее друзья, и вся ее жизнь. Страшно подумать, к каким последствиям может привести ее открытие.

Но она была решительная женщина, наделенная чувством собственного достоинства. Кэтрин включила свет и стала надевать коричневое платье, двигаясь размеренно, неторопливо, чтобы успокоиться и, говоря с отцом, не уронить себя в его глазах.

В гостиной мистера Карвера уже не было. Кэтрин нашла его в библиотеке.

— Что это? — спросил он, когда она протянула ему газету и рисунок, до этого хранившийся в ее бюро. Взглянув на бледное, встревоженное лицо дочери, мистер Карвер торопливо наклонился над листком и принялся его разглядывать.

— Что это значит, Кэтрин? — повторил он.

Кэтрин не стала объяснять, а просто указала на свой рисунок.

— Это Джим… Макэлпин мне нарисовал, — нервно произнесла она и, не в силах устоять на ногах, села, ожидая, что скажет отец.

Мистер Карвер еще раз всмотрелся в рисунок и снова ничего не заметил.

— Я все же не понимаю, — сказал он.

— Да разве ты не видишь?

Кэтрин показала ему подпись. Но и тогда он не сразу понял, что имеет в виду Кэтрин. Потом волна румянца медленно поднялась по его лицу и залила багровой краской лоб.

— Боже милостивый, Кэтрин, не хочешь же ты сказать… — он опять поднес к глазам рисунок и растерянно взглянул на дочь.

— Эти рисунки… — сказал он. — Их, конечно, рисовал один и тот же человек. Если это Макэлпин… — Он опустился в кресло и жалобно проговорил: — Но, Кэтрин, как же это… он мне так нравился.

— Да.

Кэтрин кивнула головой, спокойно и бесстрастно глядя, как его пальцы теребят добротный синий галстук. Мистер Карвер растерянно огляделся. И отец, и дочь замолкли, пораженные одним и тем же чувством, — они не могли понять, как получилось, что в их дом, в их жизнь ворвался грязный поток страстей откуда-то из самых темных и вульгарных кварталов города. Потом Кэтрин сказала, что в последнее время она чувствовала себя неловко с Макэлпином. Он явно от нее что-то скрывал. Кэтрин вела себя куда спокойней, чем отец. А мистер Карвер, сбитый с толку ее самообладанием, никак не мог до конца осознать смысл того, что случилось.

— Но для тебя же все это просто ужасно, Кэтрин, — сказал он со вздохом.

— Ну конечно, — ясным голосом ответила она. — Только, знаешь, я все равно не верю, что Джим это сделал, — добавила Кэтрин.

— Ты так уверена в нем. Почему?

— А как же он со мной… он всегда был так сдержан, робок.

— Но… ведь ты совсем другое дело, Кэтрин.

— Да, это верно.

— Ты только представь себе, — заговорил мистер Карвер, желая чем-нибудь утешить дочь. — Насколько хуже было бы, если бы вас с ним что-то связывало… если бы ты собиралась за него замуж.

— Он меня не просил об этом. Едва ли он хотел на мне жениться.

Горечь, прозвучавшая в ее словах, словно пробудила мистера Карвера, он поднял голову и на мгновение успел поймать страдальческий взгляд дочери. Тогда он понял всю глубину ее унижения и почувствовал, что ненавидит Макэлпина.

Они сидели, оцепенев, тесно связанные своей общей болью — попранной гордостью, и даже сейчас не могли понять, как человек, которого они с такой приязнью встретили, человек, который мог войти в их жизнь, предпочел связать себя с распутной девицей, фланирующей по притонам улицы Сент-Антуан.

— Кэтрин, — сказал мистер Карвер. — Мы даже и без твоей находки впутаны в это скандальное дело.

— Как так?

— А моя шляпа? Этот человек носит мою шляпу.

— Да. Я это знаю.

— Там есть мои инициалы.

— Ну и что?

— Да ведь полицейские обыщут все его имущество.

А он им скажет, что шляпа моя. Конечно, скажет, чтобы придать себе в их глазах больше веса.

— Полицейские, ты говоришь…

— Конечно, Кэтрин. Нам с тобой придется выполнить свой долг.

— Неужели мы пойдем в полицию?

— Что же нам остается делать?

— Но тогда об этом все узнают. Пойдут сплетни.

— Да. Постой-ка, Кэтрин, я подумаю.

Его шея покраснела, лицо стало сердитым.

— Я для него готов был горы своротить, — обиженно пожаловался мистер Карвер. — Вывести его в люди хотел. — И мистер Карвер надолго замолчал, подыскивая слова, которые обосновали бы для них с Кэтрин необходимость определенной линии поведения и облекли их позицию некоторым достоинством.

— Как бы это ни было нам тяжело, — сказал он. — Мы не имеем права терять чувство ответственности.

— Чувство ответственности. Да, — согласилась Кэтрин, ясно понимавшая, что в этот миг на карту ставится вся пройденная ею школа, и им с отцом на деле предстоит доказать верность всем их принципам и идеалам.

— К нам в руки попала улика, — сказал он.

— Да.

— И, несомненно, утаить ее нельзя.

— Я не знаю.

— Кэтрин, — сказал он сурово. — Мы с тобой не какие-нибудь жалкие и слабонервные людишки, которые трусливо прячутся в тени. Это наш родной город. Нас здесь уважают. Нам незачем увиливать. Если мы можем помочь, то это нужно сделать, в этом нет ничего позорного.

— Я понимаю, — слабым голосом сказала Кэтрин.

— Тебе будет больно, Кэтрин.

— Я знаю, что это необходимо, — сказала она. — Наша единственная привилегия — поступить так, как подобает людям, уважающим себя.

— Ты славная девушка, Кэтрин. Посиди тут минутку.

Он встал и быстро вышел. Только когда отец был уже на пороге, Кэтрин посмотрела ему вслед и заметила, как густо покраснела его шея.

Через двадцать минут прибыл детектив, франкоканадец Поль Бушар. Мужчина сорока двух лет с почтительными и изящными манерами, остролицый, с небольшими усиками. На нем было черное пальто с коричневым меховым воротником. И мистер Карвер, и Кэтрин держались с достоинством. Проницательный и умный сыщик особенно был восхищен выдержкой Кэтрин. Сравнив оба рисунка, он чуть заметно улыбнулся. С самой изысканной почтительностью расспросил он молодую женщину о ее отношениях с Макэлпином. Бушар спросил, где следует искать Макэлпина, поскольку в гостинице он теперь не живет, и Кэтрин сказала, что скорее всего он находится сейчас в ресторане «Шалэ». Лишь когда она произносила название ресторана, в ее глазах сверкнула злость.

— Мне хотелось бы, чтобы вы поехали туда вместе со мной, — сказал Бушар. — Нужно ведь не только опознать его, но и доказать, что рисунок сделан его рукой.

— Это необходимо? — спросила Кэтрин, побледнев как мел.

— Думаю, что да.

— Что ж, очень хорошо.

Она уже овладела собой.

— Я поеду с вами, Кэтрин, — сказал мистер Карвер. — Уж доведем все до конца.

— Вы очень любезны, сэр, — сказал Бушар.

Взяв рисунок, принадлежавший Кэтрин, он аккуратно положил его во внутренний карман.

— Меня ждет машина.

На улице была совсем весенняя погода. Вдоль мостовой на Шербрук-стрит тянулись колеи, оставленные колесами автомобилей, продавивших лед и снег, и ручейки воды текли по этим узеньким канавкам, сверкая в свете фонарей, а проезжавшие автомашины вздымали целые фонтаны брызг.

 

Глава двадцать восьмая

Вечером Макэлпин и Фоли сидели в баре Вольгаста за столиком в углу. Тоскливо было здесь сегодня. Трое приезжих коммивояжеров, наслышанных об этом заведении и с удовольствием предвкушавших, как Вольгаст «даст им прикурить», шепотом выражали свое разочарование и баром и барменом, который совершенно их не замечал. Скрестив на груди руки, с сигарой в зубах, Вольгаст стоял, угрюмо прислонившись к кассе.

Фоли, заготовивший было всякие утешительные фразы, осекся, едва взглянул Макэлпину в лицо. Он понял: утешать его дело бесполезное. Судя по болезненной бледности Макэлпина и нервному подергиванию его лежавшей на столе руки, он много пил. Да и держался он с отсутствующим видом пьяницы, который знать не знает, что творится вокруг. Но пьян он не был. Хоть он пил весь день, по его глазам было видно, что он мучительно трезв и не охмелеет, даже если напьется до того, что не сможет пошевелить ни рукой, ни ногой. Вся его печаль была в глазах, загнанных и тоскливых.

Когда вошел Бушар, никто и не взглянул в его сторону. Но когда вслед за сыщиком появились Кэтрин и ее отец, Макэлпин их заметил и медленно встал с места. Мистер Карвер принял неприступный вид посла. Кэтрин, подняв воротник своей бобровой шубки, растерянно смотрела на Макэлпина. Несмотря на болезненную бледность, он казался представительным и очень опрятным в темно-синем костюме, из рукавов которого на дюйм выглядывали белые манжеты. Он даже улыбнулся промелькнувшей у него дурацкой мысли: вот, мол, когда исполнилась мечта его детства, и все эти господа из стана Хэвлоков и Карверов бегают за ним следом.

— Мистер Макэлпин? — спросил Бушар.

— Он самый. Я вам нужен? — Макэлпин вышел из-за столика. — Пожалуй, я вас ждал.

— Эй, постойте-ка, — сердито сказал Фоли. — О чем тут речь идет?

— О чем? Да вот, — начал Макэлпин, бросив взгляд на Вольгаста, — в каком-то смысле о белой лошади Вольгаста идет у нас речь.

— Что? Я-то тут при чем? — вскинулся Вольгаст. Но Макэлпин уже шел за шляпой и пальто.

— Джим, спокойно, — возбужденно обратился к нему Фоли. — Им не удастся тебя запугать.

— Я знаю, Чак.

— И даже не надейтесь, что удастся, — с вызовом сказал Фоли мистеру Карверу. — И вы не надейтесь, мадам. В этом городе я тоже не последний человек.

Кэтрин отвернулась, а мистер Карвер сделал знак Бушару.

— Никто и не намерен запугивать вашего друга, — сказал Бушар.

— Куда вы его тащите? Имейте в виду: я подниму на ноги всех своих адвокатов. У меня их полтора десятка. Он сможет мне позвонить?

— Конечно, сможет.

— Я все время буду здесь, прямо у телефона. И не забудьте, у него есть друзья, — сказал Фоли.

Когда Макэлпин, уже одетый, присоединился к Бушару, который, стоя возле дверей, вполголоса разговаривал с Карверами, он вдруг спохватился и снял шляпу.

— Это ваша шляпа, сэр, — смущенно сказал он мистеру Карверу. — Прошу прощения, что не вернул ее вам прежде.

— Сэр!

Мистер Карвер яростно сверкнул глазами, он не сомневался, что Макэлпин просто издевается над ним.

— Спасибо вам, что выручили.

— Не стоит, сэр, — холодно процедил мистер Карвер, поймав внимательный взгляд сыщика.

— Я позвоню по телефону, — кротко предложил Бушар. — Мне кажется, что мистеру Макэлпину приятно будет выпить чашку кофе.

Когда они вышли на улицу, Бушар сказал, что Кэтрин пока может не ездить в полицию: Макэлпин столько выпил, что, должно быть, не сразу удастся привести его в чувство. Пусть Кэтрин лучше приедет примерно через час и подтвердит тогда в присутствии Макэлпина свои показания о рисунке. Сыщик поклонился. Но когда он взял Макэлпина за руку, Кэтрин шепотом сказала: «Джим» — и протянула к нему руку. Мистер Карвер сурово остановил ее, и Кэтрин, пристыженная, отвернулась.

Сев в машину, Макэлпин ждал, о чем заговорит Бушар. Но сыщика, казалось, занимали только встречные машины, забрызгивавшие грязью ветровое стекло.

— Я, конечно, под арестом? — спросил Макэлпин.

— Кто это вам сказал?

— Я хоть единым словом попытался в чем-то обмануть вас, сэр?

— Что нет, то нет.

— Зачем же вам меня обманывать? Я арестован.

— Мы поговорим, когда вам станет лучше.

— Я и правда сейчас расстроен, — согласился Макэлпин. — Но в своем положении я отдаю себе отчет.

А потом он впал в оцепенение и, откинувшись на сиденье машины, не замечал полосок света, пробегавших по стеклу. Бушар, считая, что он пьян, не знал, как поступить: позволить ли ему уснуть или будить и тормошить его до тех пор, пока сознание его не прояснится. Бушар со всеми был мягок и ровен и гордился тем, что ни разу за всю свою практику не испытал чувства злобы к арестованному им преступнику, а также тем, что он интеллигентный человек, мыслящий нешаблонно, способный оценить явление во всей его сложности. Этот Макэлпин, безусловно, тоже интеллигент, а это значит, что им нетрудно будет найти общий язык. И возможно, что, узнав о его чувствах — пусть даже извращенных — к этой девушке, Бушар сможет понять, что же руководило им. Прежде Бушар был шефом сыскного отдела, но оказался слишком неуживчивым: арестовывал кого угодно, невзирая на лица. Сейчас звезда его клонилась к закату, и он знал это.

— Постарайтесь не уснуть, мой друг. — Он потряс Макэлпина. — Вам будет легче. Скоро все пройдет.

Макэлпин поднял голову и посмотрел в окно.

— Я не спал. Где мы сейчас?

Бушар ответил, что они подъезжают к Марсову полю.

— Ах, ну конечно.

Ну что ж, вполне закономерно, что в полицию его везут через тот самый старый деловой квартал, где он когда-то предавался самонадеянным мечтам. В этом есть смысл.

— Мне будет неприятно, если вы подумаете, что я пью сверх меры, — принужденно сказал он. — Обычно, сколько я ни выпью, по мне незаметно. Но мне сегодня очень уж не по себе. Извините.

В здание полиции и в комнату инспекторов он вошел, держась очень прямо, и, только сев на стул, вздохнул, откинулся на спинку и с тоской огляделся.

Посредине пустой комнаты, с облезлыми коричневыми стенами, стоял длинный стол. Стенографистка, толстенькая девушка со смуглым сердитым лицом, внесла две чашки и кофейник. Увидев кофе, Макэлпин сказал:

— Если можно, сэр, я с удовольствием умылся бы холодной водой.

— Сделайте одолжение, — столь же учтиво ответил Бушар. Он проводил его в ванную, подождал и даже подал ему полотенце.

Потом они пили кофе. У Макэлпина дрожали руки. Он пил с жадностью. Наливая себе третью чашку, он увидел, как Бушар положил на стол рисунок с надписью «Мадам Радио».

— Прошу вас… прошу, — высокомерно произнес Макэлпин. — Без всяких церемоний. Хитрить незачем. Это я рисовал. Тот, что в газете, — тоже. Я все отлично понимаю и, право же, отдаю себе отчет в своих словах. Я знаю, что виноват. Но я не хотел этого. Ошибка, страшная ошибка. Этого не должно было произойти.

— Так это вы убили девушку? — с сомнением спросил Бушар.

— В известном смысле я повинен в ее смерти.

— Вы были у нее прошлой ночью?

— Конечно.

— И причастны к ее гибели?

— Я уже сказал вам, что она погибла по моей вине.

— В котором часу вы вернулись в отель?

— В двадцать семь минут третьего. К чему эти подробности? — вдруг вспылил Макэлпин. — Разве я пытаюсь вас запутать?

— Нет, нет, отнюдь. Просто мне хочется все знать. Я любопытен. Пейте еще кофе. Я сейчас вернусь.

Бушар сказал это мягко, участливо, потом дружески потрепал его по плечу и быстро вышел с загоревшимися любопытством глазами. Макэлпин, оставшись один, обхватил руками голову и вздохнул. Невыносимо сидеть тут в одиночестве. Весь этот день он старался быть на людях. Хитрец Бушар нарочно бросил его тут одного. Правда, можно пить кофе, но его и так уже чуть не тошнит. Макэлпин отодвинул от себя кофейник. Нет, лучше уж разглядывать царапины на столе и попытаться хоть чуть-чуть собраться с мыслями. Зачем понадобилось им целую вечность держать его в этой комнате наедине с мучительными воспоминаниями? Наверное, они считают, что он что-то скрыл от них.

Когда Бушар вернулся, Макэлпин встретил его хмурым взглядом:

— Совершенно ни к чему держать меня тут одного. Понятно?

— Извините, — мягко произнес Бушар, садясь за стол. — Я вышел позвонить. Ведь нужно же мне было справиться в вашей гостинице, в котором часу вы пришли.

— Говорю вам, это несущественно.

— Вы сказали, что вы виновны. Но все же мне хотелось бы найти настоящего убийцу. Кто он, вы не знаете? Может быть, это кто-нибудь из ее чернокожих друзей?

— И это тоже… — начал Макэлпин, и голос у него сорвался, — тоже неважно.

— Мистер Макэлпин, поймите, я вас не прошу сейчас оценивать положение. Вы не откажетесь объяснить мне, в чем заключалась ваша причастность к убийству?

— В чем заключалась? О, это очень занятно. Видите ли, я любил ее. Любил и хотел, чтобы она поступила так, как велит ей сердце.

— Я спрашиваю, причастны ли вы к убийству?

— Причастен ли… кто знает, как это назвать, — его ответ был почти не слышен, так тихо он произнес его, да к тому же закрыв лицо руками.

Бушар оживился. Этот Макэлпин был так взволнован, что разговор сулил быть интересным. Наливая себе кофе, Бушар сверлил Макэлпина внимательным взглядом. Но вот он наклонился, глаза его заблестели — сейчас он сам будет не спрашивать, а объяснять, сам покажет Макэлпину те скрытые пружины, которые руководили им. Поиски этих пружин — самая увлекательная часть его работы, и он не ошибся, признав в Макэлпине человека своего уровня, способного разбудить его любопытство.

— Вы говорите, вы ее любили, — начал он сочувственно. — Что ж, это можно понять. Хорошенькая девушка. Но ведь дочь мистера Карвера тоже красива. Говорят, эта мисс Сандерсон вела весьма вольный образ жизни, отличалась специфическими вкусами. Любила бывать в таких местах, где ей бывать не полагалось бы. Вы человек утонченный, образованный. Преподаватель университета. Что-то в этой девушке разожгло ваше любопытство? Э? Я не ошибся? Мне нужно понять, что вас толкнуло к ней. Нечто странное, неуловимое… возможно, неудовлетворенность своей жизнью, скука.

Одурманенный этим потоком слов, Макэлпин, не мигая, глядел сыщику в лицо, а тот и сам увлекся не на шутку, довольный своей проницательностью.

— Улица Сент-Антуан, — продолжал он, — где так тесно перемешались белые и черные, это ведь как раз та почва, на которой у такой вот белой девушки могут развиться самые причудливые и извращенные наклонности. Конечно, это заинтересовало вас. Ни с чем подобным вы еще не сталкивались. Так ведь? Лично мне понятна эта жажда новизны. Вам знакомы произведения Жида?

— Еще бы. Еще бы.

— Андре Жид. Французский романист. Читали вы его? — спрашивал Бушар Макэлпина, который, выпрямившись, возмущенно на него глядел. — Читали или нет?

— Ох, уж эти мне разговоры о Жиде, — желчно оборвал его Макэлпин. — Один треп. Уверен, что никто тут не читает Жида.

— И тем не менее…

— Тем не менее — что?

— Он, знаете ли, отличный стилист.

— О, бог ты мой! Все мы отличные стилисты. Где я?

Он огляделся и, побледнев, тупо уставился на Бушара. Потом махнул рукой и, закрыв лицо ладонями, заплакал.

Бушар очень растерялся, его взгляд, светившийся сочувствием и интересом, выразил неодобрение. Как это примитивно. Он встал и обошел вокруг стола.

— Ну, хватит, хватит, — сказал он грубо. Сам он с детства не плакал при людях. — Да будет вам.

Но Макэлпин его не слушал. В дверях появилась толстушка стенографистка, следом за ней шла Кэтрин.

— Будьте же мужчиной, — прошептал Бушар, теперь уже и вправду разозлившись.

— Да, да. Простите, — сказал Макэлпин.

Кэтрин отшатнулась к стенке, увидев его жалкое лицо. Она с упреком взглянула на сыщика.

— О мадам, — заговорил он, кланяясь, — очень мило, что вы пришли. Садитесь же. Вот сюда, за стол. Благодарю вас, — добавил он, когда Кэтрин подошла к столу.

— Мистер Макэлпин, — сказал он весело. — Вы, право же, можете поблагодарить меня за то, что я звонил сейчас по телефону. Эта миссис Агню, сама того не ведая, оказала вам огромную услугу, сообщив о человеке, который был в квартире после вашего ухода. Я звонил в гостиницу. Ночной портье помнит, как вы возвратились. Он и время заметил. Час был слишком поздний для прогулок без пальто и шляпы. Но… названное им время совпадает с тем, которое указали и вы. — Он повернулся к Кэтрин. — Тем не менее мистер Макэлпин не отрицает, что он причастен к делу, и то же самое считаете и вы, мадам.

— Я не знаю, — волнуясь, проговорила Кэтрин. — Я сказала лишь…

— Да, я причастен, да, — перебил ее Макэлпин. — Ваше право, Кэтрин, узнать, в чем заключается моя причастность.

— Но раз это не вы… я хочу сказать, если… — Кэтрин так волновалась, что ей трудно было говорить, — если бы вы мне хоть позвонили… объяснили бы…

— Погодите минутку, — взмолился Макэлпин.

— Не мешайте же ему, — нетерпеливо сказал Бушар. — Я хочу узнать, давно ли он знаком с этой девицей.

— С тех самых пор, как я сюда приехал, — сказал Макэлпин.

— О нет, Джим! — прошептала Кэтрин.

— Это правда, — твердо ответил он.

Макэлпин начал говорить и, стараясь, чтобы голос его звучал спокойно, ровно, он не поднимал глаз от ножки стола. Слушатели его не смущали. Но ему хотелось, чтобы они поняли мучительную несправедливость того, что случилось. Пусть узнают все, все как есть.

Он рассказал им, как познакомился с Пегги, как эта девушка, сперва пробудившая в нем любопытство, с каждым днем все больше занимала его мысли, как он постепенно начал понимать ее, как постепенно все сильнее и сильнее убеждался в том, что не ошибся в ней. Ему хотелось только одного — чтобы она нашла себя. Он любил ее. Но все другие не желали принимать ее такой, как она есть. Все хотели ее сломить, все на нее ополчились. И в их враждебности он чувствовал угрозу, как чувствуешь чьи-то крадущиеся шаги в темноте. Сам он верил в нее вопреки всему, что видел, вопреки уговорам приятелей, даже вопреки ее стремлению заигрывать с опасностью. Он знал, что все это лишь наносное. Шаг за шагом он уводил ее туда, где ей пристало быть, и терпеливо ждал, когда она поймет, что сможет полюбить его.

Он говорил запинаясь, с трудом подыскивая слова, забыв о своих слушателях. Иногда и вовсе замолкал, припоминая какой-нибудь случай, чтобы пояснить свою мысль. У него сдавило горло, когда он рассказывал о тех часах, которые он в одиночестве провел на Крессент-стрит, в своих мечтах рисуя Пегги не здесь и не на улице Сент-Антуан, и среди совсем иных людей, и иначе одетую. Он рассказал, как радовался ее смеху, проблескам ее нежности. Подняв глаза, он взглянул на Кэтрин и, увидев на ее лице сочувствие, заговорил с печальным воодушевлением.

Кэтрин искала в сумочке платок, ей было горько слушать историю его любви к другой и знать, что к ней самой его сердце всегда было глухо. Но она все, все поняла, не поддавшись мелочному чувству зависти, и жадно слушала. Глаза ее блестели. «Да, я не ошиблась в нем, — думала она, — я знала, что он может полюбить преданно и страстно, беззаветно и пылко. Поэтому-то и я полюбила его. На месте этой девушки могла быть я. Могла быть я», — повторяла она с болью в сердце и снова слушала слова, которые всегда хотела от него услышать, и вся пылала, потому что ей казалось, что она и эта девушка — одно. Это к ней он продирался сквозь толпу во время драки в ночном клубе, к ней мчался по улицам, а когда он рассказал, как вбежал в комнату Пегги и что было дальше, у Кэтрин перехватило дыхание, и она застыла, томясь в мучительно-покорном, жарком ожидании.

— Я мог остаться с нею до утра, — сказал он. — Она была моя. Совсем моя. Но когда я вспомнил прежнее… других… вспомнил всех этих… то я не смог поверить, что ей нужен только я. Я оказался под рукой случайно, когда все бросили ее, оставили одну. В ней говорило чувство благодарности. Я не хотел быть с ней нечестным, хотел дать ей возможность разобраться в своих чувствах. Разве хорошо было бы первый раз остаться у нее именно в эту ужасную ночь? Ведь больше всего она нуждалась в уважении, верно? Я ведь был прав, когда не захотел воспользоваться ее минутной слабостью?

Он замолчал, и Кэтрин и Бушар настороженно ждали, что дальше, что означают все эти вопросы.

— Так вы оставили ее? — спросил Бушар.

— Лишь до утра. Всего лишь до утра, чтобы она смогла свободно сделать выбор, понимаете?

Как давило его их молчание, как нестерпимо было чувствовать на себе взгляд Кэтрин. Она медленно встала.

— Ах вот что, — сказала она.

В ее мыслях он не Пегги, а ее саму бросил в этой комнате, подавив в себе порыв неумолимой безрассудной страсти, который бы она смогла простить и оправдать. Кэтрин смотрела на него с возмущением.

— Кэтрин, — сказал он и, обойдя вокруг стола, виновато приблизился к ней. — Я знаю, что вел себя с вами нечестно.

— Что? — переспросила она брезгливо. — Нечестно?

В ней все смешалось, и она сама не понимала, что с ней было и чего не было, чего она хотела, чего — нет.

— Я понимаю, что вы пережили, — он с робким участием взял ее за руку.

— Ах да оставьте вы меня, — со злостью вскрикнула она и ударила его по лицу.

Ошеломленный, он отшатнулся к столу, невольно схватившись рукой за щеку. Кэтрин, натянутая, как струна, готовилась выслушать упрек Бушара. Ей хотелось высокомерно улыбнуться, но ее саму смутила эта вспышка. Что скрывалось за этой вспышкой? И как ее могли истолковать другие?

— Я вам больше не нужна, мосье Бушар? — спросила она нервно.

— Нет, мадам. Теперь уж все.

— Благодарю вас, — сказала она, как всегда, отчетливо и холодно и быстро вышла.

Больней, чем пощечина, Макэлпина жег взгляд, которым Кэтрин посмотрела на него, жег так нестерпимо, что хотелось плакать.

— Почему она ударила меня? Почему?

— Вспылила. С женщинами это бывает, — философски пояснил Бушар. — Боюсь, вы оказались на поверку несколько иным, чем она вас себе представляла.

 

Глава двадцать девятая

С горящими от стыда щеками Макэлпин тяжело повалился на стул и замолчал так надолго, что растерявшийся сыщик, не зная, как с ним быть, в конце концов предложил ему сигарету. Макэлпин взял ее, сунул в рот. Его движения были медленны, осторожны. Сперва он поднес зажигалку Бушару, потом закурил сам. Ход его мыслей эти действия не нарушили.

— Так кто же все-таки мог это сделать? — вдруг спросил Бушар.

— Не знаю.

— Вы кого-нибудь подозреваете?

— Нет.

Макэлпин словно погрузился в спячку. Ему все было безразлично.

Бушара это рассердило.

— Что бы вы сказали, например, о Вольгасте? — допытывался он.

— По-моему, вряд ли.

— Я слышал одну вашу фразу в баре «Шалэ». Когда я вошел, ваш приятель спросил вас, о чем идет речь. И вы ему ответили, что речь идет о Вольгасте и о какой-то лошади.

— Ах, это! — вяло произнес Макэлпин. — Это так просто, шутка.

— К тому же у Вольгаста есть алиби.

— Алиби есть у всех.

— Возможно, мы так никогда и не выясним, кто это сделал, мистер Макэлпин. Знаете почему? — не отставал Бушар. — Что, если все мы виновны? Все общество. Как по-вашему, доля истины в этом есть? — не получив ответа, он обиделся и решил встряхнуть его любой ценой. — Вам-то уж теперь никогда не узнать, была ли она шлюхой или невинной девушкой, верно? — сказал он, но, встретив его жалкий взгляд, смутился и мягко добавил: — Все же, судя по тому, как эта девушка погибла, отбиваясь от кого-то, кто считал ее шлюхой… Да, конечно… Я думаю, она по-настоящему вас любила.

— Я могу теперь уйти?

— Разумеется, — сказал Бушар. — Я знаю, вы охотно мне поможете всем, что будет в ваших силах.

Он принес Макэлпину пальто, но тот и не шелохнулся. Его голова так запрокинулась, что спинка стула упиралась ему в шею, одна нога была вытянута, другую он поджал под стул.

— На вашем месте, мистер Макэлпин, я не стал бы обвинять себя, — дружелюбно заключил Бушар, которому всегда бывало утешительно обнаружить мелкие человеческие слабости в интеллигентных людях.

Макэлпин не ответил. Бушар немного подождал, глядя на него с любопытством, и улыбнулся. Он решил, что понял, отчего Макэлпин не двигается с места. Наверно, ему просто страшно выйти отсюда на белый свет. Что, если и друзья, узнав его историю, встретят его так же, как эта Кэтрин Карвер? Бедняга столько сегодня пережил да еще наклюкался к тому же, что, видно, хочет лишь одного — забыться. Дыхание все тяжелей. Он спит. Бушар шагнул к Макэлпину, чтобы разбудить, но пожалел беднягу и, положив его пальто на стол, ушел.

Когда Макэлпин проснулся, у него ломило шею, ноги затекли, и он не мог сразу припомнить, где он? Потом он встал, надел пальто. В коридоре он замедлил шаги, как будто опасаясь, что его окликнут и велят вернуться или преградят дорогу. Никто не сказал ему ни слова. Выйдя на улицу в холодный бледный полумрак, он вздрогнул и поднял воротник пальто. Небо было свинцово-серое, из ночной мглы медленно проступали резкие очертания домов. Рассвет еле брезжил. В полутьме дома из серого известняка казались холодными, угрюмыми. Окна некоторых контор были еще освещены, там уборщицы мыли полы. По сточным канавкам струилась вода. Снег таял всю ночь. В той части города, куда падала густая тень горы, было еще темно, как ночью.

Он решил ходить по улицам хоть целый день, пока не уяснит себе причину, настоящую причину того, что произошло. Нет, не слепая насмешка судьбы, нечто совсем другое, и он узнает, что это — пусть даже это разобьет ему сердце — в тот решительный момент удержало его от самозабвенною порыва, помешало ему, очертя голову и не раздумывая, кто эта девушка, навек связать их судьбы. Так что же это, что их разделило? Опять высокая темная изгородь, черный барьер. С той стороны горят огни, там смеются, поют. Во всем этом необходимо разобраться.

На улице светлело, в неярких еще лучах расплылись и поблекли серые, как слоны, здания. Загрохотали грузовики. Макэлпин пересекал район товарных складов, направляясь к Блюэри. Одно за другим погасли бледные пятна освещенных окон. Двери контор отворились, уборщицы шли по домам. В рассветной тишине их голоса звучали громко и значительно. Из гавани, куда не проникли еще солнечные лучи, тоже доносились разные звуки. На свисток заблудившегося в тумане судна с другого судна стоном отзывалась сирена. Но каждый звук существовал сам по себе, и журчание воды в сточной канавке так и оставалось ночным шумом, замешкавшимся до утра.

Вдруг Макэлпин подумал: «Бушар был прав. Все общество виновно. Почему я вспомнил тогда о белой лошади Вольгаста»? Не он один злился на Пегги. Все наши уважаемые горожане охотно встанут в строй вслед за Вольгастом на его гордой белой лошади. Вот только лошадь, на которую он взгромоздился, уже не та волшебная лошадка детских лет. Той и след простыл. На свой лад Вольгаст многого добился в жизни, встал на ноги. Он теперь человек с положением.

Макэлпин пошел медленнее, стараясь даже звуком своих шагов не вспугнуть воспоминание, которое вдруг промелькнуло перед ним, полоснув его болью, воспоминание о том, что творилось с ним вчера в комнатке на Крессент-стрит. «Нет, нет», — прошептал он. Но ведь вырвались же у него эти слова о белой лошади. Пусть даже он был нетрезв. Он рассуждал, наверное, примерно так: «Когда я понял, что она — моя и навсегда со мной останется, не вспомнилось ли мне, что ведь и я приехал в Монреаль для того, чтобы разъезжать на белой лошади. Не потому ли я всегда старался переделать Пегги? В этом был мой грех. Я не принимал ее такой, какая она есть».

В небе над вершиной горы засветилась розовая жилка. На светящемся розовом фоне темной бахромкой проступили верхушки деревьев. А в серой тени на склоне все еще прятались большие, многоквартирные дома и массивные особняки. Но вот под светом солнца на востоке засверкал канал, вот первые лучи коснулись церковных шпилей и башен, и с глухим негромким шумом город зашевелился. Разнесся чистый звон монастырских колоколов. По Сент-Катрин задребезжали трамваи. К Виндзорскому вокзалу медленно подошел состав. Все эти утренние шумы слились в тихий гул и, постепенно набирая силу, поглотили ночной шум — журчание воды.

В тот момент, когда солнце коснулось вершины и снег ярко засверкал в его лучах, Макэлпин остановился, впившись глазами в склон горы. И на миг в его воображении возникло фантастическое видение. Под тяжелыми ударами копыт загудели нагорные улицы. Безжалостно сметая все на своем пути, верхом на белых лошадях мчались вниз по склону гордые всадники. Белые копи, всхрапывая, проносились в снежном вихре. И одна лишь Пегги шла пешком. У нее не было белой лошади. Она и не хотела, не домогалась, чтобы лошадь у нее была. А Макэлпин был рядом с Пегги. Но, испугавшись, он отступил в сторону, и страшные копыта лошадей пронеслись над девушкой. И вот он один на улице, и молодые женщины, знающие о нем всё, печально смотрят на него и говорят одно и то же, всё одно и то же.

А потом раздался голос: «Не все ли вам равно, что они говорят?» Это был ее голос, и он прошептал: «О, Пегги, Пегги, где бы ты ни была, не покидай меня». Этот шепот вырвался из его сердца, как крик, и он в отчаянии протянул руку, чтобы удержать Пегги. Остановившись, глядел он, как утренний свет разливается по снежным склонам, пока вся гора не засверкала под лучами солнца. Слегка ссутулившись, приподняв воротник пальто, он смотрел с яростным вызовом на раскинувшийся по склону город. «Да, мне безразлично, всегда будет безразлично то, что они говорят. Я понял, что случилось, Пегги. Понял, отчего я потерял тебя». Терзаемый ревностью, он усомнился в своей Пегги, и она скрылась от него, исчезла. Исчезла с лица земли. Теперь он был один.

Но он сумеет удержать ее, он придумал, как можно ее удержать. Макэлпин огляделся, чтобы определить, в какой стороне Блюэри. Все оживилось, как только у него возникла эта мысль. Найдя Блюэри-стрит, он принялся взбираться по высокому склону. Он спешил вперед, уверенный, что знает теперь, что сделать, чтобы никогда не расставаться с ней.

Нужно было разыскать старинную церковь, к которой Пегги когда-то привела его сквозь густо сыпавшийся снег. Когда он добрался до церкви святого Патрика, звон колокола призвал прихожан к ранней мессе. Макэлпина обогнали старушка с молитвенником и худощавый бородатый человек, который вел за руку маленького мальчика. У мальчика из кармана пальто свисали четки, Услыхав так близко над собой громкий звон колокола церкви святого Патрика, Макэлпин встрепенулся. Сейчас где-то неподалеку зазвонят колокола той церквушки. Тогда он узнает, куда нужно идти. Затем он их услышал; совсем рядом, чуть к западу от него, зазвучал негромкий, легкий, быстрый перезвон, и Макэлпин бросился в ту сторону, но звон затих. Он остановился, подождал. Вот он опять услышал легкий, серебристый перезвон. Макэлпин прислушался, теперь зов колоколов манил уже с востока, где-то обманчиво близко, и вдруг умолк. На горе зазвонил еще один колокол, с улицы Сент-Катрин раздался благовест монастырских колоколов, а растерявшийся Макэлпин все бродил вокруг, не зная, куда свернуть, тихий призывный звон бередил его душу…

И все же он не оставлял своих поисков. Без устали бродил он и бродил между церковью святого Патрика и Филлипс-сквер. Мощный утренний свет запрудил улицы. Все вокруг сверкало, было тепло. Растаял снег. Но церквушка как в воду канула.

Ссылки

[1] Один из крупнейших университетов Канады. (Здесь и далее прим. перев.).

[2] Коляски (франц.).

[3] Залив озера Гурон.

[4] Жестокий надсмотрщик, персонаж романа Бичер Стоу «Хижина дяди Тома».

Содержание