Он застыл, выпрямившись на мгновение, ошеломлённый тем фактом, что в мире есть люди, которые прячутся под асфальтом улиц, двигаются под покровом земли. Он знал этих жителей подземных пещер, они появлялись от случая к случаю, измазанные, вылезали на солнечный свет — глаза косят, бледные, даже летом, им заметно неловко под ярким синим небом — словно тела этих бродяг наконец-то нашли пристанище и вечную родину среди изгибов дренажных тоннелей, в сырости и смоле твёрдых кишок земли; постоянно эта капающая вода, это непрестанное: кап… как… кап… Некоторые из них провели годы, перебираясь из тоннеля в тоннель, отмечая вехами границы новых территорий; они отваживались выбраться наружу, только когда это было совершенно необходимо, старея, двигались по этим рукотворным пещерам; другие спускались в тоннели время от времени, никогда не заходили слишком далеко, дожидались, когда наступит погода получше или когда пройдут беды, преследующие их, — туристы, как иногда называли их более опытные подземные жители.

Турист — с каким презрением выговаривали это слово мужчины и женщины, живущие среди теней и неохотно глазеющие на свет. Турист — тот, кто отражается силуэтом в ярком устье пещеры, всматривается во тьму, прежде чем осторожно шагнуть внутрь со всеми своими пожитками за плечами. Как и большинство туристов, эти посетители вскоре начинали чувствовать себя в тоннеле как дома, создавали беспорядок и зачастую разговаривали громче всех; обычно это были неугомонные души, неудовлетворённые судьбой, принадлежащие другому миру, но загнанные под землю.

К примеру, возьмём того же самого мужчину — немытого и вонючего, бородатого, у которого не осталось практически ничего от его недавнего прошлого; худой, лысеющий человек, чьё тело никак не приспособится, чтобы пересидеть зимнюю ночь, чей разум не умеет отдыхать. Недалеко собрана куча мусора для растопки, сор хрустит под башмаками, словно палые листья, и Тобиас, его старший товарищ, похрапывает в спальном мешке с изображением Короля-Льва. Мужчина всё ещё не спит, снова и снова перебирает в уме обстоятельства, которые привели его сюда.

Он думает: «Когда-то я спал на чистых простынях, на широком матраце, в своём собственном доме».

Он не может уснуть, ворочается, наконец вылезает из своего оранжевого спального мешка и обходит костёр, отвергая тепло и удаляясь от мощного храпа Тобиаса. Выходит к тихой речке, насыщающей влагой сухой воздух пустыни, глядит на звёзды, вдыхает испарения, создающие иллюзию мерцания небес.

Затем на мгновение — заметив падающую звезду, зеленоватый метеор, стремительно мчащийся над головой, прежде чем исчезнуть навсегда, — чувствует себя ободрившимся, позабывшим о своих преступлениях и о том, что за ним охотятся; он не помнит, где был и что сделал, — не обращает внимания на дыру в земле позади него, круглую шахту, вьющуюся на мили под поверхностью.

Но мужчина не один в этом одиноком месте. Кроме него и Тобиаса, как минимум ещё трое оккупировали тоннель — женщина неопределённого возраста, украшенная шрамами и красной банданой, мексиканский пьянчуга, карманы которого набиты наполовину пустыми пинтовыми бутылками, вечно шепчущий и уходящий после полудня клянчить у прохожих мелочь угрюмый бродяга по имени Том, его руки — выставка тщательно выполненных голубых татуировок (свастики, пылающие черепа, Девы Марии); все они населяют более глубокие ниши. Как и он, они желают одного — чтобы их не беспокоили, хотят странствовать свободно и мечтают, чтобы им не задавали никаких вопросов.

Иногда женщина ни с того ни с сего начинает вопить (её бессловесные протесты отдаются эхом от стен шахты), или Том потихоньку насвистывает «Блюз заболевшего любовью», словно это его личное заклинание в мирные минуты после захода солнца. Хотя обычно он здесь почти ничего не слышит, не считая натужного храпа Тобиаса, который выводит рулады тенором, да отдалённого грома автомобилей, мчащихся по шоссе над головой, треска и пощёлкивания костров, стрекота сверчков и нечастого воя койотов.

Устраиваясь на ночь у входа в тоннель, наполненный песком и гравием, он готов к тому, что другие в любой час перешагивают через его спальный мешок, выбираясь наружу, чтобы рыскать по мусорным контейнерам, надеясь раздобыть пакетик с нетронутым гамбургером или большой пакет с объедками, в котором лежат чёрствые рогалики и заплесневелый хлеб. Что до него, он находит себе еду в «Сэйфвей» по вечерам, когда магазин переполнен. Со временем он стал удивительно искусным, ворует банки с «Кемпбеллом» и засовывает их в карманы своей куртки, мастерски прячет пакетики со свежими тортильями под рубашкой, уютно пристраивая их у талии. Дважды в неделю он проходит по переполненным проходам, осторожно маневрируя между тележками для покупок, мрачными домохозяйками и ноющими детьми, — его пальцы проникают туда и сюда, вылетая, словно язык гадюки, из длинных рукавов. Он всегда возвращается в тоннель с хорошей добычей.

— Комета-жральник, — сказал вчера Тобиас, поднимаясь с места, на котором сидел скрестив ноги. — Погляди, она летит к нам, приятель? Глянь, что она нам несёт?

Суп, тортильи, конфеты, ломти сыра — материализовавшиеся, словно по волшебству, появлявшиеся из карманов…

— Только для тебя, мой друг…

Сияющее яблоко Грэнни Смит, спрятанное в ладони, протянутое к ухмыляющемуся лицу Тобиаса.

— Ну смотри, разве это не что-то, разве это не самая чёртова штука — ты держишь это в руках, приятель, ты в самом деле…

При нехватке передних зубов, когда челюсть обнажается до глубины, Тобиас чувствует необходимость разрезать яблоко на кусочки, с которыми он сможет управиться, посасывая каждый до тех пор, пока мякоть не станет достаточно податливой, чтобы её жевать, — процесс, поглощающий время. Тем не менее старик с гордостью вытирает яблоко о рубашку, нюхает его, потом лижет восковую кожицу и ухмыляется.

— Суть дела состоит в том, приятель, что всё, что мы игнорируем, только и имеет значение, разве не так?

Мужчина кивает, пожимая плечами. Тобиас задерживает на нём взгляд, словно он ожидал более подходящего ответа.

— Разве не так, а?

— Точно… вероятно…

Ржавая открывалка на серебряной цепочке свешивается с шеи Тобиаса. Он редко бывает неприятен. Не слишком много жалуется, доволен той пищей и компанией, которую ему предлагает судьба, и, очевидно, польщён их договорённостью; он позволяет мужчине использовать свой лишний спальный мешок, позволяет ему прихлёбывать из своего галлонного кувшина для воды, разделяет с ним тепло своего костра — взамен мужчина приносит ему пропитание, — ни одной крохи он не вынул из мусорного бака.

— Хорошая еда, — снова и снова повторяет Тобиас, капли томатного супа блестят в его курчавой бороде. — Хорошая еда века Готама, века голода американского скота, это точно, ты понимаешь, о чём говорю…

Конечно, Тобиас ментально нестабилен, но тем не менее добр и безобиден; мужчина сразу понял это в тот вечер, когда они встретились в Папаго-парке. Старику не пришлось говорить ни слова, не пришлось даже объяснять свою идею снабдить коров массивными застёжками-«молниями», прошитыми по бокам («Приятель, они не могут умереть — расстегните их, возьмите всё мясо, которое нужно, застегните снова — и ни одна живая душа не пострадает. Правительство работает над этим — над тем, чтобы сделать свежее мясо, чтобы оно росло в живых коровах в Херефорде, — генная инженерия — они уже делают это в Бразилии, ха!»), нет, один быстрый взгляд на бормочущего бродягу смог сказать ему всё — две бейсболки на голове, одна поверх другой, босые ноги, потрёпанные джинсы завёрнуты до покрытых струпьями коленей.

Когда Тобиас впервые приблизился к мужчине, он искал собаку по имени Тина.

— Это моя сука, понимаете. Вы можете называть собаку сукой, коль скоро это сука, верно? Это нормально. Я хочу сказать, не пытайтесь назвать так кого-то ещё, в особенности тех сук, которые не собаки. Иисусе Христе, вам на голову свалится куча бед, если вы пойдёте и сделаете так, я не шучу.

Мужчина спросил, как выглядела собака, какой она породы, — и лицо Тобиаса стало озадаченным, он отвечал:

— Не могу точно сказать — она некоторое время назад сбежала из Финикса. Она такая маленькая счастливая собачка, красивые глаза, энергичная. Парень, она бегала быстро, эта маленькая собака — эта сучка.

«Ты ненормальный, — подумал мужчина. — Ты псих».

Сейчас этот псих стал его единственным товарищем, и он был благодарен судьбе за странную компанию.

— Приятель, нет на свете ни одной живой души, которой не требовалось бы какое-нибудь родство, — не то чтобы это было большое дело, сойдут и животное, и дерево, и голос другого человека помогает, разве нет?

Более того, если бы Тобиас не показал ему тоннель («Там довольно тепло, в некоторой степени уютно, ты сам увидишь!..»), если бы он не одолжил ему свой второй спальный мешок («Мой мешок — твой мешок, догнал?»), ему всё ещё пришлось бы прятаться где-нибудь в парке, дрожать ночью под своим пальто, молиться о том, чтобы поспать на скамье, подложив под голову руки вместо подушки.

Однако щедрость Тобиаса влекла за собой ещё более великое одиночество; мужчина ощутил это вскоре после того, как перебрался в тоннель. Куда бы он ни уходил, чтобы украсть продукты, Тобиас неизменно спрашивал его:

— Скажи, ты вернёшься, правда?

По возвращении Тобиас частенько кидался к нему с распростёртыми объятиями:

— Я беспокоился, приятель, я беспокоился, тебя не было целую вечность!..

В тихие минуты, когда они вдвоём сидели у огня, прихлёбывая кофе, мужчина смотрел на несчастное выражение лица Тобиаса и видел суть: страх и одиночество, спрятанные в водянисто-серых глазах.

«Что за боль привела тебя сюда? — гадал мужчина. — Что разрушило тебя до такой степени?»

Никаких очевидных ответов не следовало, он ничего по-настоящему не узнал об истории старого бродяги — только это:

— С тех пор как я был мальчишкой, я ценил общество людей. Мама моя тоже была такая. Она приводила бродяг в дом, им негде было жить, и они переходили из одного места в другое, — она кормила их обедом, давала полотенце, вытереть лицо. Она говорила мне: «Сынок, между нами нет никакой разницы, все мы связаны, ты отдаёшь доброту потерянной душе, словно отдаёшь её самому себе — ты и сам мог бы бродить по дорогам в нужде и иногда находить утешение».

Смотри, как я рассуждаю об этом — человек хочет иметь кого-то близкого, кого-то, кто дал бы ему знать, что он ещё жив, верно? Друг, приятель, дружище… У меня было полным-полно друзей. Они оставались на день или два, иногда на неделю. Я приводил их сюда, давал им еду, мы не особенно много разговаривали. Дерьмо, мы вообще не разговаривали — пока я мог видеть его лицо, он мог видеть моё. Большая разница, понимаешь. Очень большая. Жизнь становится довольно унылой без друзей, разве это не так? Разве нет?

И вот на прошлой неделе Тобиас привёл в тоннель нового друга, привёл и представил: тинейджер по имени Майк — левая бровь проткнута, волосы обесцвечены добела, шестнадцать лет, почти такой же высокий, как игрок из баскетбольной команды колледжа, хотя слишком тощий, чтобы обладать хорошим здоровьем. Родители выбросили его из дома, потому что, как утверждал мальчишка, им осточертело его дерьмо (его дерьмо было школьные прогулы, мелкие кражи и небольшая проблема с наркотиками, включая травку и выпивку, которую он тянул из отцовского бара). Тобиас нашёл его дрожащим на скамейке в парке и, пообещав еду и тёплый приём, убедил Майка идти с ним.

— Сначала я решил, что Тобиас — гомик, — позже рассказал Майк мужчине, когда они добывали лучину для растопки. — Думал, он попытается отсосать мой член или сотворит ещё какой-нибудь кошмар, — но, полагаю, он в порядке.

— Он хороший — иногда немного странный. Однако ничего плохого не замышляет.

Они задержались рядом с обуглившимся цереусом, мальчишка присел на корточки и втянул воздух между ладоней, сложенных чашкой. За ними тянулась пустыня — усыпанная кактусами окотилло, креозотовыми кустами, величавыми цереусами, — она шла вперёд, под уклон, вплоть до Тусонских гор. В нескольких милях за ними лёгкий туман каминных труб нависал над городом, как дыхание мальчишки, был лёгким и похожим на газ.

— Чёрт побери, холодно.

Мужчина тоже подышал на свои руки, потёр их друг о друга. И хотя солнце припекало спины, оно не выжало из них ни капли пота, не обожгло кожу.

— Как Тобиас это делает? — спросил Майк, тряся головой. — Как ему удаётся выжить и не замёрзнуть до смерти? Я бы умер, если бы долго жил вот так.

— Ну, я не думаю, что он тупица, — сказал мужчина, оборачиваясь. — Между прочим, именно мы делаем грязную работу, а он всё ещё спит. Я думаю, он так устроился, чтобы все на него работали, он должен был так сделать. — Мужчина иноходью двинулся вперёд, ища на земле достойное быть подобранным — сухую траву, кору, газету, занесённую из города в пустыню.

— Сущая правда. — Майк выпрямился и последовал за ним. — Это далеко не так глупо. Ты знаешь, готов поклясться, он не такой уж ненормальный. Голову даю на отсечение, всё только для вида, на самом деле он достаточно умён, дерьмо этакое. Может быть, он как те парни-психи, которые прыгнули выше головы и решили, что лучше вернуться обратно к корням. Серьёзно, он выглядит умным — на свой дикий, придурочный манер…

Мужчина больше его не слушал. Вместо этого, добравшись до гнилого куска «железного» дерева, стал обдумывать слова Майка. Будучи учителем английского в старших классах школы, он регулярно имел дело с беспокойными угрюмыми подростками, такими, как этот, мальчишками, они были по большей части славными, хотя и своевольными.

В случае с Майком он видел за юношеской развязностью, грубым языком, неуверенным хвастовством великодушную и чувствительную душу, которая иногда была видна невооружённым глазом: днём раньше, когда муравьи налетели на их запасы верескового мёда, мальчишка тщательно прочертил тонкую медовую дорожку, уводящую голодную массу прямо в овраг; не однажды мужчина просыпался, думая, что мальчишка хихикает, а потом понимал, что Майк тихонько плачет над затухающим костром. Если бы мальчишка был его ребёнком, он никогда не выбросил бы его в мир так беспечно. Нет, он обсуждал бы с ним разные вещи, решал проблемы, искал продуктивное и мягкое решение. Именно так он всегда поступал со своим собственным сыном — обсуждал всякие вещи.

— Дэвид, нет такой проблемы, с которой мы не могли бы справиться, — частенько говорил он восьмилетнему сыну, когда случались какие-нибудь мелкие драмы (разбил окно, украл в бакалее бейсбольные карточки, засунул в микроволновку золотую рыбку). — Нет ничего такого, о чём бы ты не мог рассказать мне или попросить меня, хорошо?

— Хорошо, — обычно говорил Дэвид, кивая без всяких сомнений, успокаиваясь в отцовских руках.

Мужчина подозревал, что отец Майка был совсем другим, вероятно, он неохотно прикасался к худому телу сына, не склонялся с ним над слесарным столом в гараже, чтобы показать, как из старого хлама соорудить аэроплан. Он был убеждён, что Майк редко слышал невероятно важные, главные слова, слетающие с отцовских губ, этот искренний шёпот: «Я люблю тебя, ты значишь для меня всё».

«Очень плохо, — думал он. — Какой стыд…»

— Итак, что у тебя за история? — спросил Майк мужчину, шагая рядом и глядя, как тот топчет ветви упавшего мескитового дерева.

— У меня её нет, извини.

Мужчина искоса взглянул на мальчишку и улыбнулся.

— Да ладно, это неправда. У всех есть своя история.

— У всех, — согласился мужчина, переводя дух, — кроме меня. — Его левый ботинок задержался у расщеплённых серых ветвей. Он устало вздохнул, похлопал Майка по плечу. — Не возражаешь помочь мне с этим?

— Не возражаю.

Оба затопали, расщепляя ветки, разбивая дерево на части — наслаждаясь разрушением, треском и щёлканьем ломающейся хрупкой древесины.

Словно отец и сын, думал мужчина. Двое с одним именем… Он полагал, что не имело значения всё, что о нём говорили (извращенец, убийца, монстр), потому что никто не мог бы сказать о нём, что он плохой отец — ни его жена, ни сын, ни дочь, ни даже полиция.

В дополнение ко всему он был бескорыстный работник образования, увлечённый учитель, каждый понедельник и среду читал откровения своих учеников; их еженедельный журнал обычно выявлял много больше, чем можно было ожидать (боязнь плохих оценок, сексуальные интересы, неожиданное отчаяние, непостижимая тревога). Дети могли свободно писать обо всём — полная безнаказанность была обещана, и журнал действовал, словно чистая доска для объявлений. Ученики ценили его, полагались на него. Он был гораздо больше, чем просто мистер Коннор; он был союзником всех их фантазий и желаний. Он завоёвывал их доверие — со временем он конечно же обретёт и доверие Майка. «К следующей неделе, — рассуждал мужчина, — ты и я будем друзьями — ты будешь делиться со мною своими тревогами и сожалениями, и, может быть, я доверю тебе свои».

Правда, на деле этого так и не произошло: парень провёл с ними четыре ночи и три дня — а потом растворился в закате, стащив пару упаковок печенья, буханку хлеба да ещё бумажник мужчины.

— Сегодня здесь, — сказал Тобиас, — завтра там.

И хотя утрата бумажника приводила в уныние, мужчина почувствовал определённое облегчение, освободившись от разбухшего напоминания о своём прошлом, — облегчение и оттого, что неделей раньше сжёг свои кредитные карточки, банковские квитанции, водительское удостоверение, и сделал это, чтобы остаться инкогнито в случае, если бумажник попадёт не в те руки. Но, каковы бы ни были причины действий, Майк оставил только две вещи, которыми мужчина продолжал дорожить, обе были вытащены из бумажника и положены рядом с его спальным мешком, — семейный портрет, сделанный прошлым летом (мужчина стоит рядом со своей женой, руки положены на плечи детям), и его карточка члена Американского общества моделирования (преимущества, которые она давала: дисконт в «Хобби-Хаус», еженедельные дайджесты новостей, ВИП-подписка на «Американскую модель»).

Так что этой ночью, когда мужчина стоял один-одинёшенек на дне оврага, глазея вверх, туда, где иголочки звёздного света скрепляли широкий тёмный балдахин неба, он надеялся, что Майку пойдёт впрок обладание бумажником, хотя и не мог понять, зачем это парень его стащил (там не было ни наличных, ни кредиток, ничего ценного, просто то, что осталось позади). Между прочим, он сожалел, что спалил кредитки, они могли бы помочь парню выскочить. Не имело значения, что мужчина знал: всё к лучшему — если бы Майк использовал любую из карточек, просто купил колы или жевательную резинку, трагическая цепь событий точно развернулась бы до конца (полиция нашла бы мальчишку, мальчишка признался бы, где взял бумажник).

Неопытные преступники, считал мужчина, используют собственные пластиковые карточки, чтобы получить дешёвую комнату в отеле и нормальную еду, пользуются карточкой один раз — и тем самым сообщают о своём местоположении, — но он не такой идиот, он не так глуп.

Всё же лучше было карточки сжечь. Куда лучше, чем позволить Майку воспользоваться ими. Но ему всё ещё хочется, чтобы они с мальчишкой поговорили накоротке; он хотел бы убедить его вернуться домой или, во всяком случае, найти безопасное место, где тот мог бы жить.

«Оставайся на поверхности, — должен был посоветовать он ему. — Избегай подозрительных мужчин, избегай мест, покрытых мраком».

Вот что бы он сказал, если бы мальчишка был здесь этой ночью.

«Вот что, — думал он, — должен был сказать мне кто-нибудь…»

Шатаясь по дну оврага поздно вечером, мужчина познакомился с созданиями в шуршащих кустах, перебегающими ему дорогу, — полевыми мышами, блуждающими чернохвостыми калифорнийскими зайцами, земляными белками; в темноте трудно сказать точно — с кем. В другой раз он остался мёрзнуть в своём тоннеле, представляя минуту, когда его имя произнесут лёгким шёпотом — словно его принесёт ветер или позовут из-под мескитового дерева в нескольких ярдах правее. Он слышит шаги, хрустящие за спиной по песку, но, быстро повернувшись, обнаруживает, что один. Он слышит реактивный самолёт, гремящий где-то в небе, иногда улавливает смутные голоса, шумящие в близлежащем парке, иногда голоса затихают на мгновение, чтобы он мог закрыть глаза и слушать свист машин на хайвее (автомобили приезжают и уезжают время от времени, шелест шин — словно затихание быстрого ветра).

Он вслушивается в низкий бас проезжающего автомобиля, представляет подростков-южан, которые отправились в полуночную поездку, вырвались из города, передние огни нацелены на запад, пока они движутся в сторону пустоты, перевозя с собой рэп-музыку и банки пива через скудную пустыню, над которой виднеются только башни цереусов. Миновав Папаго-парк, дорога, по которой они едут, становится узкой, извилистой, идёт под уклон, заканчивается тупиком на возвышающейся над городом парковке — с этой выигрышной позиции всё внизу кажется выше, тысячи огней плывут и мерцают, а над ними простирается чёрный небесный свод.

Мужчина хорошо помнит этот вид сверху, он по весне летал здесь на самолёте по выходным, во второй половине дня, когда долина, город и пригородные местечки — такие, как Папаго-парк и этот овраг — казались одновременно далёкими и близкими. Однажды летней ночью он занимался там сексом, громко стонал при втором освобождении. Его широко раскрытые глаза были устремлены на огни города — неорганизованную массу синего, жёлтого и белого, которая казалась ему неосязаемой. Он помнит, что ощущал очень мало связи или родства с этими знакомыми улицами и зданиями. Как странно сознавать сейчас, вернувшись в тоннель, что его чувство отчуждённости сегодня не более глубоко, чем тогда; словно он всегда смутно существовал здесь, словно тайная часть его самого всегда стремилась сюда, покоилась в тоннеле с того самого дня, как он родился.

— Быть рождённым — забавная вещь, — вспомнил он неожиданные слова Тобиаса, словно тот продолжал некий мудрый и серьёзный разговор. — Никаких намёков на то, откуда ты взялся, ни слова о том, где ты себя обнаружишь. — Он поворошил костёр палкой, перемешал тлеющие угли. — Не обращай на меня внимания, — продолжал он. — Я слишком много думаю. Правда, я думаю, что ты рождаешься и становишься старше, ты шляешься туда-сюда, у тебя нет никакого представления, ради чего конкретно ты вообще здесь шляешься. Понимаешь, что я имею в виду?

— У меня есть общая идея, — отвечал мужчина, стараясь следовать за мыслью собеседника. — Ты думаешь, почему всё именно так? Что всё это значит?

— И да, и нет.

Тобиас завёл разговор о реинкарнации, неодушевлённых предметах, обладающих душой, параллельных мирах — в угрюмой, методичной, искренней манере. Похоже, он провёл немало времени в медитациях, во всяком случае, так это звучало. Наконец, без особого любопытства, мужчина спросил, верит ли он в жизнь после смерти.

— Конечно, — отвечал Тобиас. — Но кто может сказать, что до рождения не было жизни? Кто может сказать, что они не прошли и не прожили сотни разных жизней в один миг и никогда не знают, чем одна отличается от другой?

— Может быть, и так, — согласился мужчина.

— Человеческие существа — это пехотинцы, — продолжал Тобиас. Мужчины и женщины всегда — одноразового пользования, — объяснял он. — Божья армия не имеет ограничений, так что не имеет значения, кто приходит и кто уходит, верно? Не имеет значения, один или другой — в особенности мы, мужчины, — мы приходим и уходим самым лёгким и простым образом — учитывая, что мы рождаемся солдатами. Именно поэтому мы иногда теряем путь в этом мире — когда нет битвы или мы ведём войну, которая нас не касается, понимаешь? Общество комфорта поедает нас, делает сумасшедшими — не считая того, что мы не можем породить детей, не считая того, что мы были созданы, чтобы служить и бороться с вещами, — вот каким образом мы попадаем к Богу, служа и сражаясь, — а без этого мы словно раковины, разве это не так? Как бы ты ни поступил, мы обречены.

Холодная ночь, ветрено, воздух пахнет листвой, ветер раздувает огонь. Мужчина вытянулся в своём спальном мешке, причёсывает бороду грязными пальцами. У огня он видит Тобиаса, развалившегося на спине, руки по бокам, живот поднимается и опускается под порванной футболкой с надписью «Харлей-Дэвидсон», рот разинут, раздаётся грубый храп — гортанный звук, выражающий смятение, мольбу или что-то вроде того, достаточно громкий для того, чтобы отпугнуть рысей или пум; отголосок этого храпа неизменно вызывает в памяти мужчины жену, Джулию. Как и шум, который издаёт Тобиас, её ночные вздохи и ворчание подпитывали его растущую бессонницу.

В первые несколько лет их брака храп не был проблемой; они мирно спали, его тело сливалось с её телом, их ноги переплетались.

— Я люблю тебя, — шептал он утром, обнимая её.

— Я тоже тебя люблю, — отвечала она, потягиваясь и касаясь его лица.

Иногда его рука проскальзывала между её ног, пальцы пробирались вглубь.

— О боже, я люблю тебя…

И затем, выспавшиеся в своё удовольствие, они горячо целовались.

Она прикусывала мочку его уха, сосала его язык.

— Трахни меня, — просила она. — Пожалуйста, трахни меня. — И он делал это.

Словно возвращаясь из блаженного сна, он воображает себе это и оказывается прямо посреди рая.

Только позже, после рождения их второго ребёнка, её скрежещущий храп вторгся в реальность и изменил его сны. Он проявлял себя в разнообразных формах — напоминал звук открываемой банки пива, собаку, рычащую на цепи за оградой, его деда, который отчаянно пытался проглотить что-то, когда его горло было поражено раком, — потом, наконец, он просыпался рядом с ней, чувствуя себя самым жалким образом:

— Джули!.. Джули, ты храпишь!

— Что?..

— Ты снова храпишь.

— Ты уверен?

— Да, я уверен.

Однажды утром за завтраком Джулия объяснила это так:

— С тех пор как родилась Моника, я набрала изрядно лишнего веса. Уверена, в этом вся проблема. Жир собирается на шее и у горла, в этом причина. Так что потерпи три месяца, посмотришь, я сброшу его — обещаю тебе.

Правда, в последующие два месяца она стала ещё толще — меньше чем за полгода ожирела. Казалось, её аппетит растёт, так же как её шумное ночное дыхание. По большей части он сбегал в комнату для гостей; по вечерам, в выходные, допоздна смотрел внизу телевизор; иногда работал в гараже над моделями аэропланов.

— Мне очень жаль, — то и дело повторяла жена. — Ты так ко мне терпелив, я это ценю. Я люблю тебя, в самом деле люблю.

— Я тоже тебя люблю. Не тревожься.

— Спасибо тебе, — говорила она. — Это трудно, я знаю, но я справлюсь с этим. Ненавижу мысль, что нечто настолько глупое, как храп, может досаждать нам.

— Не досаждает, — уверял он её. — Я хочу сказать, что это проблема, но это не главная проблема.

Нет, это не было основной проблемой, потому что вскоре сон покинул его — даже когда жена не храпела, даже в тишине гостевой комнаты или когда он ложился прикорнуть на кушетке в гостиной, даже когда всовывал беруши, спасаясь от ровного биения своего сердца, в тишине был слышен каждый шорох, каждый кашель, всхрап, треск.

Он думал: «Джули, я не могу винить тебя за всё это — не могу винить тебя за то ужасное положение, в котором оказался».

Он полагал, что она не может отвечать за то, что делает во сне (её губы раздвигались, и урчание было громким, её ноздри расширялись), за те часы, которые он проводил, разъезжая по городу с выключенным радио, в ожидании, когда усталость охватит его, останавливаясь на красный свет или где-нибудь ещё на пустой улице, наполняя бензобак до того, как расцветёт утренняя заря и Джулия начнёт готовить завтрак, а он сядет за стол в ожидании своей яичницы.

— Милый, всё в порядке? Ты выглядишь осунувшимся.

— Я в порядке.

— Ты скажешь мне, если что-то будет не так?

— Абсолютно точно. Верь мне, я в порядке, честно.

«Просто беспокойство», — думал он потом.

Однако, он знал это лучше, чем знает сейчас, не беспокойство гнало его в ночь. Беспокойство не открывало мрачного раскола в его сознании, превращая его дом, и семью, и работу во что-то онемевшее, едва ли могущее чем-то его заинтересовать. Невозможно было дать этому имя, объяснить тем, кто его любит; трудно было найти ясную логику в том, что овладевало им всё глубже и глубже, затягивая, пока то, что существует, не стало таким притягательным, таким необходимым. Это что-то ещё, понял он, что-то неотвязное — но не беспокойство. Не храп с ритмическим подвыванием Джулии, он всё равно оказался бы этой ночью там, где был, — в тоннеле, в овраге, рядом с парком. Окончательный результат был бы таким же, он это знал.

И тем не менее он желал бы, чтобы она однажды поймала его выходящего в полночь из парадной двери или хотя бы отругала по поводу возвращений рано утром — когда он приводил себя в порядок, готовился к утомительному дню преподавания Шекспира. Она могла бы спросить его, где был, потребовать от него ответов, поглядеть на него с подозрением. Тогда, может быть, он обуздал бы свои блуждания — эти всё удлиняющиеся поездки в темноте, которые заводили его дальше и дальше от дома. Но она ни о чём не подозревала, всегда улыбалась, когда он выходил к завтраку.

— Как ты спал?

Он кивал и говорил:

— Хорошо.

— Хочешь апельсиновый сок или яблочный?

Он завидовал её вере в святость их брака, её абсолютному доверию. Никаких жестоких секретов, ничего тайного. Для неё он являлся тем, кем она хотела его видеть: хорошим отцом, простым человеком, неспособным причинить вред себе, или ей, или их детям, тем, кто никогда не вёл себя развратно; он бы никогда, словно эгоист, не отправился в путь без них.

И тем не менее он мог ездить без них, мог причинить вред — не намеренно, конечно. Он не верил, что спираль ведёт вниз, что он подвергает себя серьёзному риску. И тем не менее если это в самом деле было падение, крах, то началось всё в «Гризвуд-Палас», круглосуточном пассаже для взрослых, расположенном в нескольких кварталах от дома. Но даже и тогда это местечко не было тайной для него или для Джулии: дважды они отваживались зайти внутрь с надеждой улучшить свою угасающую сексуальную жизнь, приобрели даже толстый чёрный фаллос и смазку с мятной отдушкой, однако последние новинки в очень малой степени улучшили их занятия любовью.

Когда он вошёл в магазинчик в одну из бессонных ночей — очевидно стесняясь, после многих часов езды он выглядел взъерошенным, — он не представлял, что ещё может там получить, кроме резиновых игрушек, порножурналов и ужасных видеокассет, которые давали на четыре дня. Сначала он не заметил выкрашенной в белый цвет двери, которая вела клиентов в кабинки пассажа — они с Джулией никогда не заходили дальше книжных полок и витрин с товаром. Если бы его не утомила езда, если бы он не был настолько одержим неизменностью и монотонностью своего маршрута (школа, в которой он преподавал, центр города, снова школа, пустыня, возвращение обратно к школе) или если бы он не остановился в круге К на заправке и, скользя взглядом по Парк-авеню, наполняя бензином свой джип, не заметил бы большой неоновой сияющей вывески «Гризвуд-Палас» — он, скорее всего, двинулся бы дальше — по тому же маршруту.

Получилось, что в ту ночь его жизнь изменилась, не то чтобы очевидным образом, не многозначно, но изменилась, сейчас он это понимает; и потратил он на это всего пять долларов в золотых жетонах; белёная дверь открылась в тёмный коридор, по обе стороны которого располагалось шесть кабинок: в каждой кабинке были замок, сиденье, достаточно широкое для двоих, коробка салфеток «Клинекс», урна и многоканальный телевизор, показывающий в основном секс: груди, вагины, пенисы, яички, задницы, раздвинутые ноги — всё, на что мог когда-либо глазеть тридцатичетырехлетний преподаватель английского.

В ту ночь он задержался меньше чем на десять минут. Он не склонился на сиденье и не стал на колени, не переключил пятьдесят восемь каналов, не использовал жетоны; он просто заперся в кабинке, опустил три жетона в засаленную щель и продолжил стоять, как стоял.

Мужчина давно забыл, что конкретно шло по телевизору, когда расстегнул ширинку, но он помнил стремительность своего оргазма, то, как его сперма изверглась густым потоком и заляпала экран. Неожиданно он почувствовал себя сбитым с толку, пристыженным, сожалеющим, потянулся за салфеткой. Хуже того, он начал опасаться, что руководство заведения может каким-то образом отследить тех, кто эякулирует в телевизор, вытащил ещё пачку салфеток, полную горсть, дотошно вытер экран дочиста. Вместо того чтобы бросить салфетки в урну, сунул комок в карман, словно пагубные и разоблачительные улики, и, опустив голову, быстро направился из кабинки, из пассажа, из магазина.

Во время недолгой дороги домой им овладел почти наркотический ступор — его веки ослабели, ноги стали тяжёлыми. Вскоре он уже спал в комнате для гостей, едва ли пошевелившись за ночь хотя бы раз (грудью вниз, подушка сбилась под головой).

Через четыре часа пошевелился — его тело совершенно отдохнуло, ум был оживлён, — воодушевлённый солнечным светом, сияющим сквозь розовые занавески; он не спал так крепко недели, а может быть, и месяцы.

— Доброе утро, — сказал он себе. — Доброе… утро.

Под душем стал насвистывать «Весь день и всю ночь» — песенка всё ещё была с ним, он свистел, когда причёсывался и после того, как почистил зубы, и когда одевался — она оставалась с ним, когда он сбежал вниз за завтраком, и утихла только тогда, когда он вошёл на кухню, наградил поцелуями Джулию, Дэвида и Монику (все трое сидели за столом, поражённые его весельем).

— Кое-кто сегодня в отличной форме, — заметила Джулия детям. — Разве папа не выглядит сегодня счастливым?

Дети закивали, недоуменно глядя на отца, прежде чем вернуться к своим хлебцам.

Как всегда, он был последним, кто сел за стол, и, дожёвывая последний кусок тоста, первым встал, чтобы бежать: ещё один поцелуй детям, ещё один поцелуй Джулии — улыбка и прощание.

— Увидимся вечером, — сказал он, направляясь к парадной двери.

К тому времени, как он добрался до подъездной дорожки, улица вибрировала от движения машин. Потом, скользнув взглядом за рулевое колесо, он снова увидел образы, которые показывали в кабинке пассажа, и с этими сценами, занимающими его мысли, двинулся в торопливое утро, насвистывая, проезжая мимо пригородных домов, таких как его собственный, — эти три или четыре архитектурных проекта с виниловыми полами, которые не нужно натирать, керамической черепицей, дубовыми шкафами, гаражами на две машины, земляными дорожками, похожими на глинобитные. Он всего этого не видел, он был где-то ещё, его разум сосредоточился на телах, ритмически двигавшихся на других телах, гладких потеющих торсах и длинных ногах, охватывающих стройные или мускулистые талии.

Когда он приехал в школу, образы застыли на некоторое время, и он сидел в машине, уже заняв своё место на парковке, не желая выходить наружу, пока не пройдёт эрекция. Он попытался вызвать у себя чувство вины или хотя бы стыд, но это оказалось бесполезно; он не чувствовал себя плохо, как сразу после своего гризвудского оргазма, — на самом деле он чувствовал себя раздражённым, нервным, возбуждённым. Он повторял то, что осознал с тех пор, как стал взрослым: эти миллисекунды, в которые проходил его оргазм, эти интенсивные и скоротечные мгновения были самыми близкими к божественному — хотя минуты после походили на некое унизительное погружение из милости в немилость (всё идёт по кругу: эти постоянные взлёты к самой вершине, которые всегда прерываются падением, словно итог, расплата за достигнутое наслаждение).

Его пальцы суетливо двигались, барабанили по рулевому колесу. На мгновение он попытался вызвать в себе другие образы, что-нибудь ужасное, способное заменить сексуальные сцены перед его глазами: он представил аварию мотоцикла, свидетелем которой он как-то оказался, тело водителя смялось о разбитое вдребезги ветровое стекло; он представил себе фотографии вскрытия Джона Ф. Кеннеди, глаза мёртвого президента широко раскрыты, верх головы — месиво из изорванной плоти и волос; в конце концов он остановился на голоде, на эфиопских детях с раздутыми животами, исхудалыми конечностями, коричневой кожей, искусанной мухами, — это подействовало; он смог вылезти из машины, взобраться по ступенькам, войти в здание.

Потом, на первом уроке, читая вслух «Гамлета», ощутил досаду на своих учеников — дёргающиеся колени, барабанящие пальцы, зевки, вздохи, каракули в тетрадях.

— Знаете ли вы, что Чарлз Дарвин сказал о Шекспире? — спросил он их. — Он сказал: «Я недавно пытался читать Шекспира и нашёл, что это настолько нестерпимо глупо, что меня стошнило».

Цитата вызвала несколько хи-хи и звуки одобрения со стороны ребят. В конце концов он отбросил «Гамлета», предложил ученикам поделиться самыми счастливыми воспоминаниями. У некоторых были интересные истории.

Грэхэм Свини однажды вечером нашёл десять долларов, спрятанные под старым передником: «Это было самое лучшее. Я купил мороженое для своих кузин и для себя — мы все отправились гулять в центр. Как же было здорово!»

Анжела Гроувз танцевала со своей бабушкой в коридорах дома для престарелых: «Там не было музыки, но она напевала какую-то песенку и потом показывала мне, как танцевала, когда была в моём возрасте, — мы кружились медленно, потому что она была старая — это моё самое счастливое воспоминание потому, что бабушка была счастлива, и я плакала оттого, что была счастлива за неё».

Пэт Килрой пожал руку Ринго Стара, когда случайно столкнулся с экс-битлом на почте в Финиксе: «Он выглядел не слишком старым, нервным. Я думаю, после Джона Леннона и всего такого я бы тоже нервничал. Но он был клёвый, правда, не дал мне автограф. Сказал, если он даст мне его, тогда все захотят получить, и он застрянет на весь день. Думаю, он что-то покупал в «Гэпе». Так что это было забавно — у него оказался фирменный пакет. Его жена и ребята, телохранители, тоже несли пакеты, они развлекались, делали покупки, я думаю, что это была его жена, но точно не знаю. Его голос звучал так, как тогда, когда он пел «Жёлтую подводную лодку».

На гаражной распродаже Тим Энчи заполучил дорогущую бейсбольную карточку Стива Гарви всего за четвертак: «Она была не новая. Я решил: ну и хорошо, что она не новая. Когда я показал её отцу, он был за меня в восторге — знал, что я долгое время мечтал об этой карточке».

Камика Эстес встретила свою лучшую подругу во время распродажи ко Дню благодарения в «Кей-Марте»: «Мы были у одной и той же стойки, она потянулась к тем же трусам, что и я, мы рассмеялись над этим и продолжали болтать и покупать вместе, что нам хотелось. Нам нравились одни и те же вещи, мы были словно сёстры. Она помогла мне, когда у меня было трудное время — так что довольно странно думать, что «Кей-Март» сильно изменил мою жизнь».

Кони Леонг нашла трёх маленьких синешеек в каминной саже, невредимых и голодных: «Мы почистили их полотенцем. Они сидели в руках у моей мамы, она могла держать двоих в одной ладони. Потом мы отвезли их к ветеринару. Теперь, прежде чем разводить огонь, всегда проверяем камин. Я теряюсь от мысли о том, что мы могли бы сжечь каких-нибудь других птичек — и я счастлива, что мы не сожгли этих».

После этого мужчина встал перед своими учениками и мгновение изучал их лица (такие разные выражения, каждое уникально, словно отпечатки пальцев).

— Благодарю вас, — сказал серьёзным тоном, полным признательности. — Благодарю вас за то, что вы поделились этим.

Ему казалось, что жизнь может быть любопытной и богатой, полной неожиданных подарков.

Мужчине снился сын. Мальчик тянулся, чтобы схватить его за руку.

Дэвид, прекрасный принц.

Дэвид, любимый первенец.

Стеснительный ребёнок, замкнутый, с тонкими чертами лица — голубые глаза, бледная кожа, голос как шелест, вопрос:

— Папа, почему эти птицы в небе?

Его Дэвид.

— Откуда берётся дождь?

Сын находил его во сне, бежал рядом с ним, всегда дотягивался, задавал свои вопросы:

— Почему цветы умирают и меняют цвет? Куда деваются цвета?

Мужчина хотел говорить, молить о прощении, но слова причиняли слишком сильную боль. Насколько лучше просто держать мальчишку за руку, как он и делал во сне. Лучше всего прижать его покрепче и ничего не говорить.

— Папа?..

Глаза отца были сосредоточены на сыне, хотя в его взгляде читалось что-то неуверенное, вызывающее печаль.

Этот мальчишка — готовый работать с отцом на заднем дворе, желающий проводить долгие часы в гараже, глядя, как мужчина строит аэропланы из дерева…

— Папа?..

Такое могло разбудить любого соню: мужчина резко сел, его руки тряслись. Он отвернул лицо от Тобиаса к костру, посмотрел в темноту тоннеля.

— Мне жаль, — сказал он себе и мало что мог добавить ещё.

Неожиданно кто-то произнёс его имя, легко произнёс, словно был рядом с чёрным зевом тоннеля.

— Кто ты? — поинтересовался он.

Кто-то двинулся наружу в овраг — неясное очертание рвануло от него в тёмную ночь.

— Дэвид, — прошептал он, хотя знал, что это был не его сын. — Дэвид, — повторил, закрывая глаза и притворяясь, что не слышал своего имени и думает только о временах, когда его мальчик приходит к нему во сне.

Но Дэвид был не единственным, кто находил его посреди ночи. Иногда рядом с ним материализовывалась Джулия с Моникой на руках — она обнимает материнскую шею, обе, словно привидения, безмолвные и неподвижные, глядели на него с парадного крыльца. Не задавали никаких вопросов, не подавали никаких знаков — просто он чувствовал безмолвное осуждение их угрюмых лиц. Тем не менее он ясно их слышал. В этих снах они своим появлением говорили ему о чём-то, говорили всё, о чём он спрашивал себя сам.

— Мне жаль…

Он принимал их гнев, их смущение; принимал на себя их боль и делал её собственным бременем. С ними он мог говорить, может быть, потому, что они молчали.

«Я хотел того, чего я хотел, — думал он, — только не понимал, почему хочу этого. Вы видите, я человек, я испорчен — это не значит, что я не люблю вас больше всего на свете. Я просто эгоистичный, глупый мужчина — мир полон таких, как я. Этот мир был создан мужчинами, которые хотят того, чего они хотят, не осознавая последствий своих желаний, вы должны это знать…»

— Простите меня, пожалуйста.

Теперь он ждал свидетельства того, что они его простили. О мальчике он не тревожился; Дэвид любил его, сны являют истину. Других он какое-то время не видел. Джулии и Моники. Прошли недели после того, как они входили в его сон, глядя на него с парадного крыльца. Он ожидал их появления, верил, что они недалеко. Как он молился, чтобы они посмотрели на него с новым выражением лица — с улыбками, взмахами рук, может быть, воздушными поцелуями.

«У вас есть время, — думал он, — я буду ждать вас здесь — во всяком случае, до того, как пройдёт зима, до того, как начнутся летние муссоны. После дождей вам придётся найти меня где-то в другом месте…»

Он не сомневался: в середине лета тоннель станет опасным убежищем, он вспоминал прошлое лето, когда муссон затопил улицы, принёс с собой рекордные дожди, превратил сухие овраги в бурные реки (убил как минимум восьмерых); обычно безопасные и сухие дренажные тоннели были затоплены.

— Готам, бог нашей цивилизации, спустил воду в сортире, — предостерегал его Тобиас, — очищая грязь, которая здесь собралась.

Всё это место — костёр, стены тоннеля, песок, овраг — было уничтожено, ушло под воду. Близлежащая пустыня превратилась в благоухающий влажный оазис (дикие цветы пробились из почвы), мужчина сам видел это, шатаясь недалеко от тоннеля, оставляя позади город и его людей. Он постарается не утонуть летом, несмотря на то что иногда эта мысль кажется ему привлекательной. Он будет продолжать двигаться дальше — только по той причине, что должен.

— Ты продолжаешь держаться за старое и хранить его, — говорил Тобиас. — Мы и есть хранители в сумасшедшем доме. Знаешь, все места, которые я называл своими, исчезли. Большинство моих друзей тоже. Я потерял двоих друзей и дом в Редрок-Уош в один вечер. Ушёл искать Тину, возвращался, когда уже начинало заливать, — думал, что пропустил поворот — это было не в первый раз, — а оказалось, весь лагерь смыло к чёрту, и тоннель, который я называл домом восемьдесят шесть солнц, больше не существовал — он просто исчез, приятель, просто исчез, исчез, исчез, — получилась большая вонючая река, дикая и грязная, она катилась, словно Колорадо; и знаешь, что я тогда подумал? Я думал: «Надеюсь, Флетч не умер, когда началось наводнение, надеюсь, что другие друзья — как там его звали, этого с больной левой ногой? — оказались быстрее, чем жестокая вода», — но нет, никаких шансов, приятель, не было. Их смыло отсюда, кто-то говорил, что их нашли к югу, у Ногалеса, запутанных в колючей проволоке, которая преграждала дорогу. Два лучших приятеля покинули этот грустный мир, они мертвее мёртвых, такие мёртвые, какие только бывают, — на их месте мог быть и я, приятель. На этом месте можем оказаться мы оба, если пробудем здесь слишком долго, — так что не забывай об этом, когда берёшься размышлять.

— Я подумаю.

— Кроме шуток, приятель, поразмысли над этим и скажи мне, что во вселенной нет генерального плана, — потому что, чёрт побери, он точно есть. Ты уже думал об этом?

— Да.

— Не могу сказать, что я тебя виню.

Несмотря на все разрушения, приносимые сезоном муссонов, мужчина ассоциировал бури прошлого лета с чем-то, не имеющим отношения к ярости природы, это был словно долгожданный антракт, смягчивший зной (облака целыми днями ширились и собирались тёмными массами над пустыней, грозно подползали к городу). Для него могучие ливни, которые так неожиданно оказались нечестиво разрушительными, частенько были поводом, объяснимой причиной для того, чтобы прийти домой позднее, чем ожидалось, вымокшим и усталым, в какие бы изнурительные путешествия он ни пускался в одиночку — туризм, поход в бакалею, смена масла в машине. Свобода от преподавания летом давала ему неограниченное количество свободного времени и благодаря такой роскоши ежедневные прогнозы погоды определяли его график: ясные утра обозначали не один час работы во дворе (поливка лимонных деревьев, прополка сорняков, посадка семян); облачные полудни приносили прогулки в парк с детьми (игры в салки или в прятки, иногда плавание); облачные вечера давали повод сказать Джулии, что ему следует позаботиться о жизненно важных вещах (купить клей в магазине «Умелые руки», сдать просроченные книги в библиотеку, вернуть видео в «Блокбастер»).

— Будь осторожен, — говорила она.

— Как всегда, — отвечал он.

Она провожала его до парадной двери, убеждалась, что он не забыл зонтик.

— Он тебе может понадобиться. Не хочу, чтобы ты снова попал под дождь.

— Спасибо, постараюсь не попасть.

По вечерам, когда ливень завладевал городом, они с Дэвидом ехали на холм, откуда открывался превосходный вид, в маленьких руках сына поблёскивала игрушка, кнопки которой он нажимал, пока мужчина вёл машину.

И тем не менее, если серые облака кружили водоворотом над домом, если отдалённый гром взрывался раскатами, отчего дрожали окна, он, не теряя времени, хватал ключи от машины, целовал Джулию и говорил:

— Я скоро вернусь, нужно всё закончить, пока не станет совсем худо.

Ему никогда не удавалось справиться со всеми делами до потопа, это выходило не намеренно — он всякий раз возвращался усталым, измученным, готовым долго принимать душ и быстро обедать, затем пораньше удалиться под одеяло в комнате для гостей, где он без труда засыпал и просыпался, не вспоминая, что за сны его посещали.

В самом начале прошлого лета он чувствовал себя начинающим искателем приключений, ненадолго убегал от своей семьи, из своего дома, с любопытством исследовал соблазнительные сферы, которые едва знал (это было до того, как он открыл заветные щели в укромных местах Гризвуда, оральные удовольствия, которые ожидали его в общественном туалете недалеко от площадки для игры в бейсбол в парке Миссии). Оглядываясь в прошлое, он представлял себе тот июнь — засушливый, безоблачный месяц, засуха опрометчиво привела его в магазин для взрослых после того, как семья уснула. Он переступил порог, его цель была простой — купить жетон, найти кабинку, мастурбировать, уйти.

Только позже он открыл тайны дальних кабинок, медленно осознавая, какие иные удовольствия мог здесь получить. Но его всегда учили, что для соблюдения полной уединённости — дабы избежать беды и предотвратить вторжение — он должен потратить деньги; следовательно, занять кабинку и не заплатить за видео было запрещено. Более того, стоило тебе замешкаться в вестибюле пассажа, это служило сигналом для хозяина выпроводить тебя наружу, а если ты долго слонялся вокруг парковки в Гризвуде, с лёгкостью мог привлечь к себе внимание офицеров полиции.

Для тех, кто искал быстрого облегчения, объявление на двери пассажа устраняло всякую неясность: хочешь сыграть, играй! но это стоит денег, мальчики и девочки! Так что, пока кабинка была закрыта и жетоны падали в щель — телевизор показывал, что ты предпочёл (белые, чёрные, азиаты, испанцы, садомазо, чёрно-белое, подвешенные мужчины и женщины с тугими задами, трахающиеся без перерыва, мужчины отсасывают у мужчин, лесбиянки с ремнями, порющие друг друга, секс втроём, вчетвером, бесчисленные оргии). Управляющие, так же как и клиенты, редко бывали несчастны. Правила сделки, как в конечном счёте понял мужчина, были совершенно просты.

Теперь он гадал, не приходя ни к какому заключению: что за человек прижал свои губы к отверстию соответствующего размера? И было ли в его характере нечто такое, что и в том, кто просунул свой член в дыру, где ждал рот другого мужчины?

Он потёр руки, ощущая кости и плоть.

Коснулся своего потного лба, холодных мочек ушей, обросшего бородой подбородка.

Затем закрыл глаза, возвращаясь памятью к тому лету, к тому пассажу, к звукам порнухи за закрытыми дверями (стонам, мычанию и электронной музыке) — эти великолепные дыры были прорезаны между тускло освещёнными кабинками, он не замечал их неделями, игнорировал их, пока не настал тот июньский вечер, когда дождь обрушился монотонным потоком на разгорячённые жаром улицы.

И снова он был здесь, вспоминал себя много месяцев назад, он видел, как забыл об осторожности, мастурбируя в кабинке. За исключением того, что он сейчас здесь, внутри тоннеля, и готов к тому, что в щели покажется рот; он предвкушает обольстительный, убеждающий голос:

— Эй, давай его сюда, позволь мне попробовать его, дай мне твой член.

Он помнит, что был недалёк от эякуляции и, будучи возбуждён, не думал дважды о том, чтобы уступить. Нет, в тот миг это не было ни пугающим, ни страшным, никаких мурашек по коже, ему не было отвратительно думать, что этот рот без лица даст ему оральную стимуляцию.

Рот проглотил его, язык двинулся зигзагами, губы скользили по пенису, пока шок оргазма отбрасывал его назад. Восстановив дыхание, он разглядел, как рот мгновенно исчез — на его месте возник член со слабой эрекцией, влажный от спермы, жаждущий взаимности, доверчиво просовывающийся в щель; от его вида у мужчины сжался желудок.

— Пососи меня, — взмолился рот.

Застёгивая «молнию» на брюках, он думал:

«Ты, тупица, никогда это не повторится».

— Отсоси мне…

Он повернулся и быстро вышел из кабинки: «Никогда больше! Ты зашёл чересчур далеко».

Однако опыт вспоминался и вызывал эрекцию всю ту ночь, возродив его задремавшую было бессонницу. Он вертелся под простынёй, ходил посмотреть на детей, спустился вниз и включил телевизор, он съел картофельные чипсы — всё время размышляя о тревожном эротизме рта и щели.

На следующий день яростно мастурбировал (один раз в душе, другой раз в гараже), всё время повторял собственными губами те самые слова: «Позволь мне попробовать его — дай мне твой член — позволь мне попробовать его…» Но, какую бы вину он ни скрывал впоследствии, она рассеивалась после тех минут, когда его семья желала ему спокойной ночи.

Жизнь чересчур коротка для вины, решил он. Всё было слишком недолго для жетонного вуайеризма или для одинокого секса в запертой кабинке. Жизнь, заключил он, должна быть любопытным приключением, она стоит приятного риска.

— Оставайтесь восприимчивыми, — учил он своих питомцев. — Пробуйте разные способы, исследуйте и наслаждайтесь, знайте правила и создавайте кое-какие свои. Изучение — это ключ ко всему, поверьте. Для тех, кто не слушал, позвольте повторить это снова…

Знать правила: определить дальнюю кабинку с заветной щелью, закрывать и запирать дверь, использовать два жетона, мастурбировать перед видео, подождать немного того, кто посвистит или прижмёт губы к щели (это означает, что он отсосёт), принести презервативы без смазки (он может их не принести).

— …как я уже говорил, изучение — это ключ…

Создай некоторые свои правила: мужчина будет отказываться подставлять свою голову в ответ. К тому же, во всяком случае вначале, он избегал смотреть на человека, который ему отсосал. Привлекательный, жирный, со свиным рылом, тощий, вымытый, вонючий, лысеющий или лысый, старый или молодой, с длинными или короткими волосами, изнурённый или мускулистый — как бы они ни выглядели и ни действовали, это к делу не относилось (ему было дело лишь до их ртов и языков).

— …исследуйте и наслаждайтесь…

Но заветные щели имелись только в четырёх кабинках, те обычно бывали заняты. В результате он начал рассматривать лица, входя в галерею, пытался встретиться глазами с мужчинами, неспешно приближающимися или покидающими кабинки в поисках томного взгляда, полного интереса. Пересекшись взглядом с подходящим, предпочтительно его возраста или моложе, продолжал смотреть на него, проходя в свободную кабинку.

Словно рыбалка, воображал он. Словно надежда на то, что наживка будет проглочена.

Растворив дверь, он расстёгивал брюки и ожидал, когда избранный им персонаж робко войдёт.

— Привет…

— Привет. Входи…

Этот обмен фразами был обыкновенно всем их разговором; мало что говорилось ещё, остальное выражалось базовым желанием, механической природой подобных действий (вздохи, порывистое дыхание, быстрые и короткие толчки). Хотя в такие мгновения он чувствовал себя могущественным, несомненно старшим: он не склонялся ни перед одним мужчиной, он не возвращал услуги, но они хотели его и нуждались в нём, они желали его; в такие минуты они ему принадлежали и всегда делали всё, чтобы ему угодить.

Он не мог вспомнить, сколько их последовало в дальнейшем, сколько их с радостью падало на колени и служило ему (меньше пятидесяти, больше тридцати?), хотя каждого он записывал в записную книжку, четыре звёздочки отмечали памятные встречи, записанные ради их собственной прелести и спрятанные внутри его красного органайзера.

«Индеец, длинные чёрные волосы, лизал мои яички стоя на коленях, был готов угодить мне.

Накачанный парень за двадцать, быстро двигает ртом, придерживал за уши, чтобы он не задохнулся.

Постарше, может быть около сорока, любопытный акцент — стащил рубашку, хотел, чтобы сперма размазалась у него по груди, без презерватива, я кончил быстро, но приятно, ухоженные ногти.

Азиат, тридцать лет, видел его раньше, мы оба просто обожаем садомазо-видеошоу, отсосал меня до появления спермы, хороший рот».

Не раз он размышлял о том вреде, который могли принести его чёртовы походы. Или эти анонимные мужчины, тщательно и детально записанные его собственным почерком, могли бы дать свидетельства против его невиновности, показать, какой он ужасный лжец. Как он мог предвидеть своё грядущее положение, сокрушительный вред от того, что сам записал на память? Документируя похождения прошлым летом, мог ли он предугадать свою роковую гибель?

— Тобиас, веришь ли ты, что некоторые люди обречены, независимо от того, пытаются они исправить прошлые ошибки или нет?

— Ну, я бы сказал, мы все обречены. Просто похоже, некоторые обречены больше, чем другие, разве не так?

«Да, — думал мужчина. — Да…»

— Да, — сказал он.

Скрытые темнотой, чувствительные посетители пассажей для взрослых и общественных туалетов собирались здесь ради транса, топливом которого была похоть, они страстно желали этого — и желание бывало удовлетворено, это приближало их к совершенной жизни, о которой они мечтали, тем не менее они были не в состоянии выразить этого словами. Они склонялись на колени перед заветными щелями, их жадные рты желали наполнения, внутри их было достаточно жажды, чтобы принять любой предложенный член, их ласкающие пальцы тянулись к яичкам другого. До самого горького конца — то была их не выраженная словами мантра, заклинающая духов в действии, один вёл себя точно так же, как другой, — язык вызывал эрекцию, вкус появившейся спермы символизировал недолгую нирвану.

Этого каббалистического удовольствия искали мужчины всех категорий, некоторые из них были откровенными геями, многие другие были женаты или недавно развелись. Те, кто помоложе, начинали отвергать веру в божественное начало своего тела; таких рано сформировали родители-ханжи или непомерное отвращение к сексу, которое руководило их первичными фантазиями. Бывший футболист из колледжа забывал на поле своё прошлое нравственное величие и вместо этого воображал обнажённых соратников по команде, потеющих в раздевалках. Уединившиеся мужья, ненасытные гомосексуалисты, преследователи гедонизма, принимали это желание и теперь возвращались без сожалений о том, что заставляло их чувствовать себя исключительно живыми. Поражённые виной утешали себя главенствующей силой своей нужды, утверждали, что это совершенно нормально и можно расслабиться и снова отдаться порыву.

Внутри кабинок в пассажах и кабинок в туалетах мужчины могли мельком увидеть реальность, которую не могли найти где-либо ещё: покладистых партнёров и пассивных незнакомцев, вкус чужой, анонимной кожи, индивидуальность, которую вытесняли оргазмы. Там не было личностей — среди мужчин, которые выслеживали своих партнёров в пассажах для взрослых или в общественных туалетах, никакого утверждения индивидуальности, намёка на личную историю не было. Те, кто отдавался своему безрассудству — гомосексуалисты, одинокие мужчины, — иногда надеялись, что они изменятся, найдут настоящую любовь, остепенятся и наконец научатся сопротивляться влечению, которое ведёт их в тёмные уголки города. Другие ничего такого не думали, в большей или меньшей степени удовлетворялись обслуживающими их незнакомцами и принимали их услуги.

У него не было никакого сходства с этими персонажами, он даже не считал свои предыдущие желания чем-то по-настоящему гомосексуальным, хотя и не верил в гомосексуальность как в биологическую ошибку или в греховное дело. Для него влечение к своему полу было просто стилем жизни, противоречащим его пониманию самого себя. Конечно, он наслаждался сексом с этими разнообразными мужчинами, большинство из которых, вероятно, были гомиками, но его привязанность приберегалась для женщин (в частности, для его жены Джулии, по которой он сейчас скучал больше, чем когда-либо).

Так что произошедшее отделение от семьи было неполным. «Я люблю Джулию, я никогда бы не смог полюбить мужчину так, как люблю её. Секс и любовь, — рассуждал он, — это две разные вещи — всегда есть отличие в том, чтобы любить другого мужчину и получать наслаждение от ласки его губ». Он отказывался смотреть на это как-то иначе.

Более того, мужские формы редко его возбуждали, по его мнению, пенис никогда не мог быть таким приятным, как грудь и вагина, складки и изгибы женского тела. Оставаясь один в кабинке, он обычно выбирал на видео мужчину и женщину, занимавшихся сексом, — может быть, далее двух женщин, временами двух мужчин и женщину.

Разделяя кабинку с кем-нибудь ещё, выбирал явных геев ради их выгоды, и никогда ради своей; это была вежливость, на которую он едва ли скупился — если человек, отсасывающий ему, испытывал необходимое возбуждение, в таком случае и он испытывал необходимое возбуждение. Будучи настолько любезен, насколько это было возможно, мужчина в конце концов хотел, чтобы тот, кто обслуживал его, думал, что его нужды тоже важны — даже если это означало выбор видео, на котором двое мужчин трахались у плавательного бассейна.

— Гомосексуалисты — такие же люди, как вы и я, — однажды сообщил он ученику, который пожаловался на то, что поэзия Уитмена кажется ему нудной. — У них красная кровь, их слёзы — точно такие, как у тебя.

— Да, но почему мы должны слушать о них? Я хочу сказать, то, что парень делает с другим парнем, — это его личное дело, но пусть держит это при себе, потому что это словно грязь.

— Я думаю, ты не совсем понимаешь.

«Они никогда этого не поймут, — думал он сейчас. — Любовь — это любовь, секс — это секс, — конечный результат этого — вот что важно: как мы проявляем нашу любовь, как мы отдаём себя в сексе». Этой простой мысли неизменно, каждодневно не могли понять — в школах, в кабинетах, в особенности в церкви.

— Что тут понимать? Мистер Коннор, Бог создал Адама и Еву — а не Адама и Стива.

Адам и Ева, а не Адам, и Стив: мужчина вспоминает, как он впервые услышал эту бородатую шутку шесть лет назад, произнесённую украдкой кем-то из мужей на парковке «Баптистского оазиса пустыни». Он шёл за этой группой, держась на приличном расстоянии, пока их жёны продолжали в церкви изучать Библию, как обычно по вечерам в среду. Это были занятия для семейных пар (мужчины взяли короткий тайм-аут, чтобы выпить кофе и поддержать мужское братство). Но мужское братство было, как вскоре понял мужчина, доступно только для избранных. Белые христиане, рождённые в определённой вере: просто стоять среди них означало, что ты их единомышленник — никакого либерализма, никаких забот о благосостоянии, никакой симпатии к гомосексуалистам или нелегальным иммигрантам.

Мужчины-христиане качали головой, когда кто-либо упоминал о Национальном дне поддержки сексуальных меньшинств, хмурились, когда говорили о марше миллиона матерей в Вашингтоне. Потом они смеялись, мужское братство обменивалось шутками — это не были Адам и Стив — и многословно обсуждало грязных гомиков, прихлёбывая из пластиковых стаканчиков.

«Дюжина так называемых христиан, — думал мужчина. — Не похожие на Христа престарелые мальчишки, мужья с их высокомерными жёнами».

Даже Джулия, которая обычно боялась гомосексуалистов, была обеспокоена, когда он упомянул разговоры на парковке:

— Это нехорошо, то, что говорят эти ребята — да ещё в церкви. Разве не предполагается, что мы прощаем грешников, но ненавидим грех, верно? Вот так-то.

Это было до того, как она начала набирать вес и неприятности с раздавшимся телом помешали ей приезжать на собрания в среду, до того, как её сильные члены стали дряблыми, а её когда-то удлинённое лицо пухлым и обрюзгшим. Никогда этого не выражая, он был страшно рад, что она больше не считает удобным ездить туда, он чувствовал облегчение при мысли о свободе от общения с этими лицемерами.

— Фарисейские дураки. Он воображал, как обзывает их, сожалел о том, что прихлёбывал свой кофе и помалкивал, слушая, как эти болваны рассуждают о бесконечной Христовой любви и всепрощении.

Или, может быть, он мог изменить ход их мыслей, может быть, мог привести интеллигентные доводы и мысли, касающиеся гомосексуалистов (мысли, о которых его жена не подозревала): потому что он обожал геев; они зачастую были творческими и приятными людьми, они едва ли приводили несчастных детей в этот изменчивый и перенаселённый мир, они были аккуратными, опрятными, у них были отличные головы. Будучи учителем, он знал некоторых учеников, явных геев (может быть, они сами в этом были ещё не уверены, может быть, они боролись с этим), большинство были прилежными, утончёнными и скромными. Он воображал, что они символизируют сложность любви, представляют собой пример того, сколь неисповедимы пути Господни.

Однако он помнил, что Джулия категорично объясняла: мужчины-геи совращают мальчишек, втягивают их в свой круг.

— Они постоянно делают это, — говорила она. — Вот почему сейчас их так много.

Споры на эту тему были бессмысленны. Она слышала отвратительные подробности того, что случилось, когда ему было пятнадцать; в душе, в муниципальном бассейне, рядом мылся незнакомец, мужчина среднего возраста, он намылил свой член и начал мастурбировать.

— Бедняжка, — сказала жена после того, как он рассказал ей эту историю. — Как ужасно. Он мог бы изнасиловать тебя, или хуже того. Ты донёс о нём, получил какую-либо помощь?

— Нет, я был слишком шокирован, никого поблизости не было, только я и он. Я не мог в это поверить — так что вышел из душа и пошёл домой. Не думаю, что это было серьёзное дело, просто странно. Ты — единственный человек, которому я когда-либо рассказывал об этом.

— Это ужасно, по-настоящему отвратительно. Ты знаешь, многие мужчины просто вызывают дрожь; ты был бы удивлён — большинство мужчин на самом деле свиньи.

Как часто она это говорила? Как часто он слышал от неё и от некоторых женщин, с которыми работал, о слабых сторонах мужчин? Никогда он не говорил, что мужчины заслуживают гораздо больше доверия, чем принято думать в настоящее время, когда отвергают присущее мужчине поведение (что, по его мнению, просто маскировало возросшее презрение к мужчине). Никогда он не говорил, что мужчин следует хвалить за то, что они покорны столь ущербным импульсам и желаниям.

«Это чудо, — думал он, — что мужчины выполняют столь мощную работу — в особенности если учесть природу их сексуальных влечений. Это чудо, что они строят дороги и формируют общества, пишут книги, выражают интеллигентные мысли».

Правду сказать, он верил, что большинство мужчин всегда были благородны, что большинство мужчин боролись за то, чтобы быть выше своих неодолимых генетических предрасположенностей; но даже если так, только некоторые были способны совершенно подняться над природой — это следовало принять без полного пренебрежения. Несмотря на то что знали он или Джулия, мужчина средних лет в душе мог сделать больше хорошего, чем они оба, вместе взятые.

— И всё же тебе повезло, что он не коснулся тебя. Он, наверное, хотел.

— Ну, он этого не сделал — я не оставил ему шанса.

— Хорошо, — сказала она. — И всё же тебе следовало рассказать.

— Да, мне следовало это сделать.

— Конечно, он не рассказал ей, что откликнулся на призыв, мастурбировал в потоке струящейся тёплой воды — они смотрели друг на друга, не говоря ни слова; оба возбудились за несколько секунд, сперма незнакомца побежала густой молочной струёй по его согнутым пальцам.

После этого он вышел из душа, быстро оделся и направился домой — случайная встреча не наложила пятна на его сознание (его воображаемые фантазии, когда он мастурбировал, включали в себя Маршу Брэди и Грэйс Слик и не сменились эротическими мечтами о Дэвиде Кэссиди или Мике Джаггере). На самом деле лицо незнакомца стало расплывчатым; он не мог сказать, какого цвета у него были волосы: тёмные или светлые, был он высокий или коренастый. Он только помнил риск минуты, лёгкую дрожь оттого, что участвует в чём-то, что считается непристойным, болезненным, похожим на грех, — это воспоминание было достаточно сильным для того, чтобы заставить его, совсем мальчишку, в блаженстве потянуться к резинке своих плавок.

Как он хорошо выглядел тогда, был почти хорошеньким — очень тонкий, с глазами щенка, с полными губами, — стоящий того, чтобы о нём мечтали подозрительные мужчины, жаждущие подростков. Но инцидент в душе вопреки всему не оказался роковым, он избегал каких-либо реальных сексуальных контактов, пока не встретил в колледже Джулию (свидание с незнакомкой устроил близкий друг).

И как бы банально это ни звучало, он честно верил, что это была любовь с первого взгляда. Она оказалась девственницей из Месы — истая христианка, любила «Звёздный путь», фыркала, когда смеялась, была тоненькой блондинкой с легко меняющимся настроением, получила диплом на факультете здоровья и человеческих отношений; он был девственником из Финикса — первым оратором, обходительным молодым человеком в бабушкиных очках и брюках клёш, студентом факультета английского, сходящим с ума по ранним романам Беккета.

Они поженились на старшем курсе, провели медовый месяц в Пуэрто-ла-Крус и вскоре обосновались своим домом (он преподавал английский, она инструктировала всяких болванов). К тому времени, как появился Дэвид, густые волосы мужчины поредели, его живот почти утратил былую твёрдость.

Затем появилась Моника (они хотели двоих детей), Джулия изменилась, она всё больше и больше теряла интерес к жизни и полнела — больше не было занятий в церкви, больше не было пациентов, больше не было секса по утрам в субботу; вместо этого начались одинокие прогулки с детской коляской, немного занятий в саду и незлобивые увещевания, когда он нетерпеливо хватал её за грудь.

— Перестань…

— О, позволь, разреши, покорми меня.

— Слово даю, ты можешь попытаться поесть сам.

Не то чтобы их физические желания были взаимными или их взаимодействие плодородным (их сексуальная жизнь решительно уменьшилась с рождением Дэвида), но дважды в месяц, полагал он, было бы вполне удовлетворительно.

Так что оправдание его летним визитам в пассаж, можно было найти с лёгкостью, опасения наваливались на него тогда, когда он думал, что он делал там и позднее в парке Миссии. Стараясь уменьшить вину, он убедил себя, что Джулия не стала бы всерьёз возражать против того, чтобы он приволокнул за кем-то; она отрицала секс, для него это было необходимо и здорово, — и пока он был в безопасности, пока не осмеливался изменять ей с женщинами, их брак оставался нерушимым.

Теперь всё разрушилось: Джулия бросила его, забрала с собой Дэвида и Монику; его дом больше не был ему домом, он жил в подземелье. Каким далёким теперь казался сезон дождей, каким чужим был и гром, и обрушивающийся потоками дождь, и влажность, и уроки гольфа.

Он размышлял о прошлом, прокручивал его в голове, формировал круг, который неизменно приводил его в одно и то же место: если бы он сдержал себя в пассаже, если бы знакомые лица и заветные щели не стали привычкой, он бы не отправился в туалет в парке Миссии. Если бы он сдержался в пассаже — если бы любопытство не было сильнее его…

Но всё привело к тому, что однажды рот в щели сказал ему:

— Я отсосал тебе две недели назад, верно? В парке Миссии, в среду вечером, в туалете рядом с бейсбольной площадкой — это был ты, верно? В дальней кабинке — помнишь? Помнишь меня, помнишь, как мы сделали это?

— Да, — ответил мужчина, просовывая свой член в щель. — Покажи мне это снова. Покажи мне, как ты это делал…

И тем не менее рот говорил не о нём; мужчине ещё предстояло открыть плохо освещённый мужской туалет и протокол поведения в нём (войти в кабинку в дальнем конце, закрыть дверь, сидеть и ждать, начать постукивать по двери кабинки, когда кто-то войдёт в соседнюю, — если интерес вызван, человек в соседней кабинке либо наклонялся и говорил что-то, либо покидал её, чтобы осторожно присоединиться к тебе). Однако же правила парка Миссии вскоре стали ему знакомы, как липкая грязь становится привычной людям на свалке. Причина ухода из Гризвуда была двойственной: однажды дождливым вечером он прошёл мимо выпускника своего класса, входя в пассаж; их глаза встретились в вестибюле, он занервничал.

— Привет, мистер Коннор, как дела?

— Привет, Джеймс.

— Странно видеть вас здесь.

— Я тоже так думаю…

Затем, заняв заднюю кабинку, он заметил, что заветная щель оказалась запечатанной, покрытой квадратной металлической табличкой, привинченной шурупами. В эту минуту пассаж для взрослых совершенно утратил свою привлекательность. Он больше не терял ни минуты, вышел и быстро прошёл через магазин к дверям, натянул куртку на голову, пересёк парковку — дождь барабанил по нему, ветер рвал его одежду; этот же ветер подталкивал его «субурбан» по шоссе, увозил всё дальше от дома — он доставил его в парк Миссии, в общественный туалет, в сырую кабинку, которая казалась более соблазнительной, чем относительно безопасная задняя кабинка в Гризвуде. Он оказался там не один — там ждали и другие, как минимум трое, они занимали соседние кабинки и притоптывали ногами.

Новые лица, новые тела, новые рты.

Он покинул туалет несколькими минутами позже, усталый и сонный.

На следующий день он вернётся сюда.

«Словно чудо, — думал он, укладываясь в кровать. — Словно рай…»

Дождь бил в окно комнаты для гостей, успокаивающий и монотонный.

Затем он отвлёкся от окружающей обстановки и уснул, но до того снова мысленно ненадолго посетил туалет: следы мочи видны были даже в полумраке, дверь кабинки открывалась внутрь, кто-то, похожий на привидение, тянулся к нему с шёпотом:

— Да…

Словно чудо: он может пойти туда завтра, он туда вернётся.

Словно рай.

Правда, вскоре он осознал, что общественный туалет предлагает меньше разнообразия, зачастую до дела не доходило (он напрасно ждал у писсуара, надеясь, что кто-нибудь станет рядом с ним — кто-то, кого он потом может увлечь в заднюю кабинку). Но даже если так, обстановка не могла быть лучше — крики детей, играющих на улице в бейсбол, шаги, эхом отдающиеся на каменном полу, звук струящейся мочи — всё это усиливало ощущение риска, сопровождало стоны и приглушённые возгласы.

Там он мог получать сексуальное удовлетворение, закрывая глаза и глубоко дыша, когда другие, очевидно, мыли руки у раковины; когда он закончил трахать кого-то, подростки-баскетболисты явились пописать в нескольких футах от него:

— Парень, вот атас — ты это видел? Я надрал ему задницу!

Он скользнул в другую кабинку, совокуплялся с тем, кто начал обслуживать его по вечерам в четверг и субботу. Поло — так называл его мужчина из-за одеколона, которым тот иногда брызгался, потому что мужчина не знал его настоящего имени.

Поло: он говорил о себе как о пассивном партнёре — «но никаких вольностей, обязательно презерватив» — и, судя по золотому кольцу на его пальце, мужчина сообразил, что их ситуации похожи.

— Мягче, не так быстро.

— Мужчина стоял перед Поло.

Поло наклонился, упёрся руками в сиденье унитаза.

— Ну хорошо, скажи, если будет больно.

— Мне не больно — это отлично, двигайся медленней…

Как слаженно двигались их тела, как исключительно он чувствовал себя — проталкиваясь внутрь Поло, высвобождаясь, проталкиваясь снова. Ни один из ртов в заветной щели не был таким мягким, тугим и тёплым; он никогда не эякулировал так сильно, как тогда, когда кончал в рот Поло.

— О чёрт, — с запинкой произносил мужчина, — о боже…

После Поло поворачивался к нему, подносил губы к уху.

— Спасибо тебе, — говорил он. — Ты — потрясающий.

— Так же как и ты.

— Спасибо.

Взаимности не требовалось; Поло хотел только угодить, отсосать или быть трахнутым. Постоянство этих отношений (еженедельно он бывал там всегда вовремя, мог, если нужно, подождать) порождало в мужчине нежность к партнёру, он был всегда рад, когда заставал его слоняющимся в парке у туалета или терпеливо ждущим у писсуара. Часто Поло можно было найти в задней кабинке — хотя временами мужчина не был уверен, в самом ли деле это он стоит там в тени (разница между одним партнёром или другим стиралась из-за предсказуемости каждого сношения). Это, конечно, было не важно, даже несмотря на то, что виделись они в основном в темноте, он мог сказать, что Поло был привлекателен: примерно его возраста, в хорошей форме — короткие волосы и большие глаза делали его моложе (он был хорошо одет, строен, в коричневых ботинках-докерах, в застёгнутой на пуговицы рубашке), сразу после секса он привычно целовал мужчину в шею, выражая нежность, которая являла резкий контраст с поведением мужчин в пассаже.

— Было хорошо?

— Очень.

Затем поцелуй, влажные губы касаются шеи мужчины.

— Я увижу тебя в субботу?

— Да. Я, может быть, немного задержусь. Ещё один поцелуй.

О чём мужчина сейчас сожалеет: он избегал спросить у Поло имя, не выражал ни малейшего интереса к его работе или жизни, он никогда не приглашал выпить пива, никогда не садился с ним рядом и не говорил:

— Расскажи о себе. У тебя есть дети?

Если бы всё не вышло так плохо, он мог бы с большим удовольствием вспоминать о тех вечерах в парке Миссии — аромат «Поло», обозначающий, что он уже в кабинке, его ждущие пальцы забираются в рот, когда мужчина берёт его сзади, дождь и гром скрывают шум их соития. Или, в частности, в ту светлую ночь, когда они встретились перед общественным туалетом и увидели три полицейские машины, припаркованные в нескольких ярдах.

— Давай пойдём куда-нибудь ещё, — предложил Поло. — Куда-нибудь, где будет тихо.

— Я знаю одно местечко, там отлично.

Они пошли вдвоём, Поло вёл «субурбан» мужчины — ехали с открытыми окнами, мчались в сторону Тусонских гор, неожиданно обнаружив себя в милях и милях от общественного туалета, припарковались в дальнем конце смотровой площадки.

Как прекрасно было смотреть на звёзды, мерцающие в вышине, как приятно и расслабленно, — весь город растянулся внизу, — и позже, когда он, утомлённый, возвращался домой, как жаль было мужчине вспоминать об интимной близости с Поло там, в машине, когда они обнимались на сиденье перед сексом, некоторое время беседуя о звёздах, словно влюблённые, и о непостижимости вселенной.

— Потрясающе, весь этот космос, и темнота, и мы плывём в ней.

— Это красиво, сегодня так ясно.

— Я знаю, ведь так и есть?

— Мне здесь нравится.

— Мне тоже.

— Мне нравится быть здесь с тобой.

Сейчас он думает, что это должна была быть Джулия. Это должна была быть она — она, и больше никто. Он всегда должен был быть с ней…

Во сне Тобиаса мужчина бежал вверх по холму, ночью, недалеко от удалённого городка (по глинобитным домикам и низким горам Тобиас решил, что городок должен существовать в одном из малонаселённых пустынных районов юго-запада). Задыхаясь, он продолжал бежать вверх, нёсся трусцой к одинокой кабинке, обнаруженной в конце грязного тупичка — по ту сторону от полоски сосновых деревьев и креозотовых кустов.

— Приятель, ты бежал как подорванный — ты мчался на всех парах, правда, была зима и было холоднее, чем у ведьмы за пазухой, — и пар у тебя изо рта вырывался, как выхлопные газы из автомобиля, — нельзя было сказать, что гналось за тобой, было слишком темно, — но ты повернулся и оглянулся, повернулся и оглянулся — может быть, что-то там наступало тебе на пятки, не могу точно сказать, — на тебе не было куртки и ботинок, ты трясся и дрожал, зубы у тебя стучали, но ты делал всё, чтобы попасть в ту кабинку, — тебе лучше было попасть внутрь, потому что там было всё освещено, там было тепло и безопасно — ты это знал.

В другом сне Тобиаса, в том, о котором он рассказал на прошлой неделе, дело касалось деталей того, как они добывали фураж.

— Самое странное, что ты напихал себе в рот травы, жевал её, словно лошадь, от этого губы у тебя стали зелёные; и я сказал тебе: «Приятель, почему ты ешь эту дурацкую траву?» Ты ответил: «Это топливо, которое мне нужно для полёта». Больше ты ничего не ответил, потому что зажевал ещё травы. Насколько я знаю, туда ты и отправился — взлетел в небо, хлопая руками, словно птица, поднимаясь вверх, паря надо мной. «Приятель, — завопил я, — когда ты спустишься?!» Хотя ты уже был далеко от меня, превратился у меня на глазах в точку. «Ничего себе, — думал я, — ничего себе, старина, ух ты, приятель!..»

Содержание этих снов было тревожным, так что мужчина старался не задумываться о них. Вместо этого он напоминал себе, что Тобиас знает его только как приятеля, друга-бродягу, случайно встреченного шатающимся по Папаго-парку (Тобиас никогда не спрашивал его настоящее имя, и мужчина никогда его не произносил). По ночам они не спали и разговаривали, Тобиас не выказывал интереса к прошлому мужчины, никогда не интересовался его обстоятельствами; мужчина придерживался той же позиции.

Однако, даже не зная, кем именно является его приятель или что с ним приключилось, откровения двух снов Тобиаса, полных неясного значения, были открыты для интерпретации — мужчину охватило чувство чего-то неприятно знакомого: есть траву для того, чтобы летать, — абсурдно, но мальчишкой он стриг газоны, работал по выходным, чтобы купить модель аэроплана, временами экономил на завтраках, чтобы ускорить покупку «Корсара F4U», или «Джи Ви Рэйсера», или «Т33 Джет Трэйнер». Они с отцом строили аэропланы вместе, проводя часы за этой работой, модели, которые они собирали в сарае, вскоре занимали место в его спальне (на прозрачных пластиковых нитях на вертикальных кронштейнах, достаточно гибких, чтобы изогнуть их в поперечину).

— Аэропорт, — называл он спальню, — мой аэропорт.

Именно отец привил ему страсть к полётам, учил его, как сооружать аэропланы и приспосабливать кронштейны, с которых они свисали, — терпеливый и мягкий человек, намного старше, чем отцы других мальчишек того же возраста: шестьдесят два года; ушедший в отставку капитан военно-воздушных сил с двенадцатилетним сыном.

— Ты — чудо, — часто говорил его отец. — Ты вошёл в мою жизнь поздно, и я благодарен за это.

Он был поздним ребёнком (родился через тринадцать лет после первого ребёнка, дочери, которой исполнилось четырнадцать). Когда ему исполнилось двенадцать, сестре было двадцать пять — так что из-за возраста они были слишком далеки друг от друга и между ними не возникало никакого чувства родства; она вышла замуж, когда он пошёл в среднюю школу, переехала в Чикаго, когда он пошёл в старшие классы, после смерти отца они редко поддерживали отношения. Открытки к Рождеству. Открытки на день рождения. Телефонные разговоры касательно субсидий на прожитие матери в доме престарелых. И хотя он не испытывал никакого удовольствия при мысли об этом, он верил, что отец любил его больше, чем сестру. Или, может быть, поскольку их отец смягчился с возрастом, просто пожинал плоды зрелости; очевидно, будучи молодым, отец был довольно темпераментным и жёстким, тогда как мужчине стала известна только мягкая сторона его натуры: спокойные серые глаза, танцующая походка, лысая голова, седые усы. Были ещё руки отца (гибкие и нежные, всегда чисто вымытые), когда он укладывал сына спать по вечерам, он гладил его плечи и спину; само прикосновение означало безопасность, каждая ласка выражала ободрение и приятие.

Теперь мужчина задавался вопросом, мог ли он ожидать, что его отец умрёт так внезапно, просто схватится за грудь и упадёт на пол сарая, не сказав никому «прощай». Мог ли он представить долгие ночи после этого, когда лежал без сна в своей спальне, дремота подступала, он слушал, как его мать читает вслух «Дэвида Копперфильда», или «Унесённых ветром», или иногда стихи сентиментальных поздравительных открыток, которые она писала в качестве хобби.

Проходя чрез испытания,

Помни ты о красках дня,

И о жизни, что прекрасна

Тем, что есть ты у меня!

СПАСИБО ЗА ТО, ЧТО ТЫ — ЭТО ТЫ.

Потом он начинал потихоньку зевать, и, словно по сигналу, мать целовала его и желала спокойной ночи. Она говорила: спи хорошо, и перед уходом выключала в спальне свет.

— Сладких снов — увидимся утром.

Но даже когда он был мальчишкой, сон был труднодостижимым, он не мог погрузиться в него. В конце концов он вставал на кровати и касался крыльев любимых самолётов; в том возрасте было так легко представить себя плывущим среди облаков, лететь в сопровождении наград их с отцом труда. Он гадал, сколько травы ему пришлось скосить, чтобы полететь в воображении. Тонны, понимает он сейчас. Цена целого детства.

Тем не менее сон Тобиаса привёл мужчину чуть ли не в панику, и, когда тот описал пустынный городок в горах, побег, кабинка, — они сидят молча у огня, прихлёбывая кофе, дрова потрескивают в костре. Может быть, Тобиас видит тень шока на лице, может быть, он замечает испуганный взгляд его глаз, что заставляет старого бродягу продолжить:

— Не имеет смысла надевать носки, приятель, потому что обычно я участвую в своих снах; правда, ты бежал совершенно один, пытаясь изо всех сил добраться до той будки. Я точно видел всё это, но это было больше похоже на то, будто я смотрю кино, и у меня не было никакого представления о том, что происходит, — я хочу сказать, ты был замёрзший и холодный, пыхтел, перепуганный своими ведьмами, и после того, как я проснулся, я гадал, как случилось, что ты не надел куртку? Откуда ты выскочил, если у тебя не было времени надеть ботинки?

«Просто совпадение, — всё время говорил себе мужчина. — Сверхъестественно, близко к реальности, но без вопросов — просто совпадение».

— Чёрт, приятель, это ерунда — это ничего не значит, не знаю, зачем я тебе всё это рассказываю.

И тем не менее три месяца назад мужчина бежал от чего-то ужасного, мчался, едва дышал, его взволнованные глаза смотрели в зеркало заднего вида на случай, если за ним следят. Правда и то, что его дождевик полетел по дороге в помойку. Кроме этих досадных совпадений, мало что ещё соответствовало сну Тобиаса — инцидент случился в парке Миссии, а не где-то в пустынных горах; на нём были шлёпанцы, он не бежал, а ехал; его дом не был будкой.

Так что после того, как они закончили с кофе и поговорили о другом (о ритуалах случки койотов, о том, как свежий чеснок может отгонять комаров, об утре, когда Тобиас случайно наступил на гремучника), мужчина забирался в спальный мешок, сопротивляясь мрачным мыслям, ворочающимся у него в животе. Он пытается вызвать перед глазами более счастливые дни: вечера, когда он в одиночку работал в саду, лето, когда они с Джулией взобрались на северный склон Гранд-каньона, восторг, разлившийся по лицу Дэвида, когда тот искусно вывел из штопора их «Марк II Лизандер» с дистанционным управлением.

Но к сожалению, хорошие воспоминания были недостаточно сильны, и, закрыв глаза, вдыхая дым от костра, он снова вернулся памятью в туалет парка Миссии, в ту роковую ночь, когда сильный ветер врывался в открытые двери и запах одеколона «Поло» витал над задней кабинкой.

Мужчина повернулся внутри своего спального мешка, скрестил руки на груди.

Любая подаренная жизнь может измениться в одну секунду, думал он, размышляя о том, как индифферентно, неосторожно поступает большинство людей в наши дни — водитель вертит ручку радиоприёмника за секунду до столкновения, мать ругает ребёнка, чтобы он торопился в школу, и больше никогда не видит его или её, восторженный оргазм, распространяющий инфекцию, сотрясает ничего не подозревающее тело. Словно поцелуй, который дарят любимому, не задумываясь о том, что будет дальше, — последний поцелуй, последнее прикосновение дорогих губ.

В ту последнюю ночь он ехал в парк Миссии через город, ненадолго заехал к Альбертсону, купить смазанные презервативы, прежде чем пуститься вдаль по улицам и проспектам, на мгновение нырнув под мост, — радио работало, переключённое на привычную станцию, обе руки сжимали рулевое колесо, — он ехал мимо внешне бесконечной стройплощадки, однообразие которой на мгновение смутило его, потому что он иногда по ошибке пропускал вход в парк (расположенный незаметно между Виста-Лома-Эстейтс и Куайл-Ран-Виллидж). В ту бурную ночь он нашёл всё правильно; сделал нужный поворот, обнаружил, что он на месте, вылез из своего «субурбана», быстро прошёл к зданию общественного туалета, преодолевая порывы ветра, который сопровождал его от машины до входа.

Даже когда он то и дело напрягал свою память, не мог вспомнить, чтобы видел кого-нибудь слоняющегося поблизости, когда входил в здание. Хотя он помнил, что во время предыдущих визитов кто-то неизменно торчал снаружи или у писсуара, но, так как он не рассчитывал на новое знакомство в тот вечер, поскольку знал, кто ждёт его в задней кабинке (брюки Поло уже были спущены до колен), мужчина вошёл не оглядываясь (руки в карманах ветровки, пальцы нащупывают пачку презервативов), ожидая с нетерпением секса. Они прошептали «Привет», Поло расстегнул брюки мужчины и отсосал ему, пока член не встал достаточно для презерватива; Поло вращался и старался изо всех сил, руки были распластаны на сиденье унитаза, он застонал от наслаждения, когда мужчина медленно нажал на его анус.

Только в ту ночь всё было не так: у них едва было время обменяться приветствиями, прежде чем стоны другого мужчины привлекли их внимание, — они оба замерли, плечом к плечу, слушая низкое мычание и горячие выражения, которые становились всё громче.

Мужчина вообразил, что двое приближаются к оргазму. Двое незнакомцев несомненно с расстёгнутыми штанами, очевидно трахающиеся у всех на виду, позабыв о самом малейшем благоразумии.

Он сжал руку Поло и улыбнулся в темноте:

— Чёрт…

— Звучит горячо, — пробормотал Поло, его дыхание теплом отдалось у мужчины на подбородке.

Ничто не предвещало оглушительного выстрела, который неожиданно отозвался во всём здании, заложил им уши, или сопровождающей его серебряно-белой вспышки, подобно фотовспышке на мгновение осветившей потолок.

Вскоре они покинули кабинку (Поло едва не упал, натягивая брюки, убежал, ничего не сказав, мужчина неохотно последовал за ним несколькими секундами позже). Но сначала они некоторое время оставались в убежище кабинки, испуганные, растерянные, их уши постепенно привыкали к резко наступившей тишине — больше не было стонов, выстрелов, только свежий ветер свистел за дверями. Невзирая на это, они не шевелились, не осмеливались двинуть ногой — пока рёв мотоцикла не нарушил тишину. Его двигатель яростно рычал, машина на полном ходу стартовала с парковки. Поло недолго мешкал; его быстрое исчезновение сопровождалось агонизирующим шёпотом, задыхаясь, он чертыхался уже где-то у писсуаров:

— О чёрт… пожалуйста… кто-нибудь… чёрт…

Обращаясь мыслями в прошлое, мужчина понимал, что он не должен был осторожно выбираться из кабинки, собираясь позвать на помощь. Нет, он должен был бежать из туалета, как это сделал Поло, не оглядываясь. Вместо этого он обнаружил, что склонился над трупом — молодой чернокожий мужчина, головой уткнувшийся в раструб писсуара, руки всё ещё сжимают шею, пальцы в крови (кровь вытекала пузырями из раны под левой мочкой уха, собиралась в лужу на полу, стекала в дренажное отверстие).

И если бы тело дёрнулось, если бы губы попытались произнести хоть одно слово, мужчина позже убедил себя в этом, он, несомненно, воспользовался бы платным телефоном снаружи и позвонил. Однако мёртвый взгляд жертвы убедил поступить иначе — эти безжизненные глаза каким-то образом умоляли его бежать, уйти на случай, если нападавший вернётся или, того хуже, если причины, заставившие его находиться здесь, станут известны: мужчина заторопился к дверям, застёгивая куртку, бегом двинулся через парковку. Рассеянно нащупывая в карманах ключи, он поискал глазами Поло, но не увидел ничего, кроме своего «субурбана», на пустой парковке. Ветер трепал ветровку, качал деревья и уносил мусор из урны, делая это с беспрерывными горькими вздохами.

«Может быть, я был в шоке», — думал мужчина сейчас, пытаясь осмыслить, что почувствовал, открывая свою машину (кто-то был убит, кто-то произнёс свои последние слова, но трагедия выглядела странно обыденной). Но минутой позже, когда он уже ехал домой, ужас наконец пустил свои корни — его руки затряслись, он то и дело смотрел в зеркало заднего вида (никто за ним не ехал, никакой мотоцикл не сел на хвост «субурбану»); вскоре его глаза затуманили слёзы. Потом, пережидая красный свет, он заметил кровь на рукаве куртки, это открытие спровоцировало мощный спазм в груди, вызвало сдавленные рыдания, из-за которых стало практически невозможно ехать куда-то дальше:

— Господи… о, Господи Иисусе…

«Это мог бы быть я, — думал он, выбрасывая куртку в мусорку в переулке. — Это мог бы быть я, — думал он, приехав домой и безопасно припарковавшись на подъездной дорожке. — Это мог бы быть я…»

Ветер, как он подозревал, постепенно успокоил его — свист вокруг «субурбана», плавный и ритмичный, в каком-то роде оказался расслабляющим. Это ветер оживил его, прочистил мозги, когда он вылезал из машины, — поднёс его к парадному крыльцу, послал его внутрь.

Джулия смотрела новости, сидела на кушетке в гостиной, расслабившись в своём голубом домашнем платье, улыбнулась, когда его силуэт отразился на экране телевизора, однако нахмурилась, когда оглянулась через плечо и увидела его.

— Где твоя ветровка?

— Где моя ветровка?

Он сказал без запинки, его лицо не выдало страха. Было похоже, что его рот функционирует независимо от мозгов.

Он подумал: «Джулия, сегодня ночью был убит человек…»

И продолжил:

— Оставил в библиотеке.

— В самом деле? Где?

— На стуле, думаю, или под столом для чтения.

— И ты не вернулся за ней?

Нет, он не вернулся за ней. Он читал за своим любимым столом на третьем этаже, поглощённый книгой о пилотах-камикадзе, когда объявили, что библиотека закрывается, — и он направился вниз, не сообразив, что куртка забыта, пока не вышел на холод парковочного гаража.

— Первое, что сделаю завтра, — заберу её. Я уверен, она на месте.

— Хорошо, если бы это было так, — сказала Джулия. — Эту ветровку подарила тебе моя мама.

Ветровка была не важна, она не имела значения. На следующий день он вернётся в библиотеку и найдёт её, во всяком случае, так он ей скажет. Что действительно имело для него значение, это Джулия — он поцеловал её в лоб, погладил её волосы. Спросил, спят ли дети.

— Ну конечно спят.

Спросил, любит ли она его.

— Да, что за глупый вопрос.

Он растянулся на кушетке, опустил голову ей на колени. Посмотрел ей в лицо, спросил, счастлива ли она.

— Очень, — ответила Джулия, наклонясь, чтобы поцеловать его в губы.

Он закрыл глаза и ощутил настойчивую дрожь в руках.

— Ты холодный, — сказала она. — Дай я тебя согрею.

Она поцеловала его, укачивая его голову на животе.

«Дома, — думал он. — Я дома…»

Странствующий ветер задувает в тоннель, оживляет угли костра, которые вновь возвращают в сознание фрагменты воспоминаний мужчины; эти внезапные пустынные бури — воздух свистит по сухому руслу реки, словно бы подгоняет быстро бегущую воду, подвывает мелодично у кружного входа в тоннель. Девять лет, он отправился на охоту с отцом, поставили палатку поздно вечером, он не спит, отец похрапывает рядом; свежий вечер, листопад, когда он попросил Джулию выйти за него, они обнимались, а золотые листья слетали с деревьев кампуса; первый день рождения сына, колючие стебли окотилло качаются на заднем дворе, предвещая песчаную бурю, которая вскоре и в самом деле разразилась и заставила празднующих укрыться в доме; пять колокольчиков, свисающих с навеса парадного крыльца, звенели тихонько, но успокаивающе, когда он дремал внутри со своей новорождённой дочерью; ярко-синее небо над парковкой, игрушечный самолет «Хок», которым он управлял, распластался и понёсся к земле, слегка повредив асфальт.

Затем — несмотря на всю ярость, с которой обрушился, — ветер в мгновение совершенно стих, оставив мужчину изводиться единственной воображаемой картиной, которая не хочет исчезать (даже если его глаза остаются открытыми, даже когда он смотрит на угли и видит, как оранжевое мерцание увядает без ветра); в его сознании стоят два безжизненных зрачка, глядящие на него, два мёртвых глаза взывают к правосудию — а там кровь — там ветер, который касается всего сразу за дверью туалета в парке Миссии.

— Рональд Джером Банистер, — говорит мужчина, шепча имя.

Два карих глаза, пальцы, стиснувшие шею, кровь, собирающаяся лужей на холодном каменном полу, — всё это принадлежит Рональду Джерому Банистеру.

«Некоторые имена легко забываются», — думает он.

Другие имена по каким-то причинам катаются в мозгах как пригоршня мраморных шариков (но как он мог бы забыть это имя?). Читая некролог и бесчисленные статьи в газетах, осматривая местные новости, он чувствовал, что жертва становится ему более знакомой, чем все те, с которыми он мог столкнуться в туалете или в пассаже.

— Я знаю тебя, — произнёс он, перемешивая угли пустой банкой из-под «Куэрс», — а ты ничего обо мне не знаешь.

Рональд… Джером… Банистер: родился в Финиксе, убит в возрасте двадцати девяти лет, посещал университет штата Аризона, занимался лёгкой атлетикой, женился на Анжеле Гидалго (адвокат, специализирующийся на охране окружающей среды), отец двоих юных сыновей (Рональд-мл. и Джером), хобби — тяжёлая атлетика, футбол, реставрация старинных автомобилей, бас-гитара, будучи крутым копом, был любим многими, включая нескольких из тех, кого арестовал, — в прошлом году, в августе, кто-то застрелил его из его собственной пушки, убил в общественном туалете, который, по слухам, был злачным местом противозаконных увеселений.

Но Рональд Джером Банистер умер, исполняя свой долг; газеты постоянно повторяли этот факт; он сидел в засаде, слонялся вблизи писсуаров, ожидая, пока ему сделают неприличное предложение или станут домогаться (бесчисленные жалобы были подшиты в папки — также сообщали газеты, — утверждающие, что это вопиющее сексуальное поведение сделало туалет небезопасным как для детей, так и для взрослых, и это бросает тень на когда-то безупречную репутацию парка — позитивного развлечения для всей семьи). Более того, Рональд был не один, когда патрулировал туалет, — с другой стороны парка работал его напарник, и, когда послышались выстрелы, он рванулся между мескитовых деревьев с фонариком, обыскал столики для пикника и скамейки (фонарик не смог осветить ничего криминального, пока его луч не наткнулся в конце концов на тело Банистера).

Напарник был безутешен, он боролся со слезами на пресс-конференции, объясняя:

— Ничего не слышал — погода была в ту ночь самой главной проблемой — настоящее препятствие, — так что, если кто-нибудь знает что-то, или видел что-то, или слышал что-то той ночью, умоляю, пусть выйдут вперёд и сделают единственную верную вещь — Рон был отличный парень, хороший отец, он был моим другом.

Вскоре после этого — словно подсказанная убийцей — прошла Неделя без насилия, жена и сыновья Банистера возглавили процессию в центре города, шли держась за руки, одетые в футболки с изображением его лица. Старший сын, Рональд, задержался достаточно надолго перед микрофоном местных новостей, он говорил нервно, когда марширующие двигались вокруг него:

— Кто бы ни забрал моего отца — он убил его, — я хочу, чтобы он знал, что стрелял в моего папу и я больше никогда его не увижу. Насилие должно прекратиться, чтобы другие ребята не теряли своих пап, или мам, или друзей, или кого-то ещё, потому что это неправильно… убивать — это неправильно…

Там были дежурства со свечами. Там были минуты молчания.

Там были песни, отдающие дань погибшему, которые распевали толпы, собравшиеся в парке Миссии — не только во имя убитого офицера полиции, но и во имя бесчисленных людей, встретивших насильственную смерть где бы то ни было (пусть никто не останется позади, пусть никто не будет забыт, пусть никто не падёт без цели…). Были интервью с друзьями и коллегами, человечные статьи, написанные так, чтобы показать Банистера скорее живым человеком, чем жертвой убийства (его детские фотографии, на которых он улыбается, картинки из ежегодника старших классов школы, видеоплёнка, фотографии его, бегущего по дорожке во время кросса в колледже, и его, улыбающегося молодого отца, поднимающего сына на широкие плечи рождественским утром).

Кроме того, было короткое стихотворение офицера, которое он написал в шестом классе для своей матери, оказавшееся ещё более трогательным благодаря эмоциональному чтению Рональда-младшего в конце дежурства со свечами.

Облака плывут по небу

Самых разных форм,

Вот улитка, медвежонок,

Это словно слон.

Облака неповторимы,

Облака плывут,

Облака надежду дарят

Тем, кто, плача, ждут.

Несколько журналистов, которые поначалу начали освещать эту историю как трагедию, в корне пересмотрели свою позицию и стали писать панегирики героической жертве: «Он всегда знал о риске, о возможной опасности, но Рональд Джером Банистер не ведал страха. Он часто говорил своей жене: «Если что-нибудь случится со мной на работе, помни, я делал то, что люблю делать больше всего на свете». Сегодня она находит утешение в этих словах. И хотя сейчас она охвачена болью от потери мужа и отца детей, она также знает, что высшая цена, которую он заплатил за службу и защиту нашего общества, никогда не будет забыта».

В дни, последовавшие за убийством, мужчина сохранял все газеты, содержащие сообщения, складывал их аккуратной стопкой в гараже (номера были сложены в хронологическом порядке и разбиты по изданиям). Он слушал новости «Экшн-9» — в шесть утра, в полдень, в пять часов, в десять (обычно в то же самое время он записывал на видео новости с четвёртого канала).

Но он узнал лишь то, что уже предполагал сам: власти считали, что Банистер приблизился к кому-то, кто искал секса, в основном подозревались мужчины; когда офицер попытался арестовать эту личность, произошла небольшая потасовка, и Банистер уронил пушку, оружие попало не в те руки: единственная пуля, вылетев, задела голову офицера. Короткоствольный револьвер либо упал, либо намеренно был брошен в писсуар (хлорная таблетка и бегущая вода уничтожили все отпечатки).

Уединившись за своим рабочим столом, мужчина постепенно начал вклеивать все статьи, касающиеся Банистера, в свою записную книжку. Потом на полях, так же как он делал с сочинениями учеников, стал отмечать ошибки, допущенные журналистами (красные чернила ручки появились рядом с утверждениями, что Банистер умер мгновенно, не страдая, — небольшая фальшь, которая, как он понимал, могла принести горюющей жене и сыновьям утешение). Теперь он желал, когда убийца будет схвачен и на него не падут подозрения, анонимно послать записную книжку следствию, в помощь правосудию.

Он был уверен — арест убийцы неминуем. И, несмотря на это, мужчина знал, что записная книжка сохраняется для его личного прочтения, не более того, — также как он педантично оформлял другие подобные вещи многие годы (коллекцию марок, рисунки любимых аэропланов, подшивки рассказов Дж. Д. Сэлинджера, журнальные фотографии Одри Хепбёрн, дневник с описанием путешествий в горы с Джулией, крепнущие каракули Дэвида и Моники, любимые сочинения учеников, описания мужчин, которых он встречал в пассаже Гризвуда и в парке Миссии).

Он верил, что скоро к страницам записной книжки добавятся фото и имя убийцы.

Вскоре, он был убеждён в этом, газеты напишут об аресте. Тогда его вина в том, что он промолчал, станет ощутимо меньше.

Однако после нескольких недель ожидания ни единый подозреваемый не всплыл на поверхность, никакой информации не было, никаких намёков не давали — и, занимаясь рутинной работой по дому, завтракая, обедая или ужиная с семьёй, он ощущал, что его мысли неожиданно стали неприятными, а ночи снова превратились в бессонные. Только тогда — поливая сад, поедая картофельный салат, сидя без сна перед телевизором — он полностью осознал, что какое-то зло посетило парк Миссии, что-то жуткое и невыносимое. Он вынужден был в первый раз разделить с кем-то близость смерти, вдохнуть её дыхание, непреднамеренно связав свои секреты с более мрачной правдой: он мог провести всю свою жизнь, утаив то, что знал об убийстве Банистера; его собственные проступки могли уберечь его от того, чтобы написать показания.

— Можешь передать горошек?

— Да.

— Хочешь ещё чаю?

— Всё в порядке. Спасибо.

Естественно, он теперь избегал туалета в парке Миссии и, проезжая мимо магазина для взрослых в Гризвуде, притворялся, что не знает о его существовании. На самом деле даже мысль о том, чтобы вновь посетить эти места, вызывала громадную тревогу (его руки дрожали, горечь наполняла горло).

К концу лета он попытался мастурбировать со своими старыми порнографическими журналами — потрёпанный «Плейбой», изорванный «Хастлер», — безуспешно пытаясь прогнать из памяти открытые рты, горячие языки, тёплое тело Поло. Кроме того, оргазм был слабым, беспомощным, сперма, капавшая с его пальцев, была словно голос Банистера, зовущий на помощь.

Так что кое в чём он был благодарен за недостаток сна, уверенный, что мёртвый офицер появился бы в ту же секунду, как только он погрузился бы в сон, направив на него палец:

— Ты, цыплячье дерьмо! Ты не помог мне, бросил меня одного, поехал домой!

Каким испуганным он себя чувствовал, работая в саду, каким растерянным и нервным, играя в догонялки с Дэвидом, — если хлопала дверь автомобиля, он подпрыгивал, если гремел гром, он затыкал уши и убегал внутрь.

«Где-то в городе, — думал он снова и снова, — есть человек, который убил офицера полиции; убийца ходит по этим улицам, велика вероятность, что он видел меня в туалете, — может быть, держал мой член в своей руке».

Два или три раза в неделю, на закате, мужчина обнаруживал, что выбирается из засохшего русла реки, чтобы перейти Папаго-парк и посидеть возле утиного пруда. Здесь он размышлял об убийце Рональда Джерома Банистера, пытаясь собрать необходимые сведения о человеке, который непреднамеренно спровоцировал его падение. Но, как бы он ни пытался выстроить логичную конструкцию, мог вспомнить о киллере только самое простое: мужчина, ездит на мотоцикле, достаточно сильный, чтобы вырвать пушку из рук копа-тяжеловеса, явно живёт жизнью полной секретов, лжи и обмана. Тогда, что бы мужчина ни думал о киллере, всё превращалось в чистой воды догадки: может быть, он женат, имеет детей, может быть, у него есть хобби — страсть к мотоциклам, может быть, он несёт на себе бремя вины за своё преступление, не выказывая никаких признаков страдания; поступок, несомненно, был оправдан, доказательства исчерпаны, стоило ему завести мотоцикл в гараж: «У меня есть семья, у меня есть работа, я должен защитить себя и всё, что мне дорого, всё, что я любил и над чем работал, — что ещё я могу сделать?»

«Ты мог бы позвонить в полицию и покаяться, — хочется закричать мужчине в непроницаемое лицо киллера. — Или ты мог бы написать анонимное письмо и выразить свои сожаления семье. Ты мог бы ясно дать понять, что вы с Банистером не были единственными людьми в туалете в ту ночь, что как минимум двое других были там и слышали шум потасовки. Ты мог бы учесть, что есть и другие люди, такие же, как ты, — те из нас, которые ходят, куда ты ходишь, и делают то, что любишь делать ты. Ты мог бы спасти меня. Ты мог бы…»

В конце концов мужчина приходит к единственной непреложной истине: как жена и сыновья Банистера, он слишком сильно ненавидит убийцу, больше, чем кого бы то ни было на свете. Он желает для него наказания и тем не менее, погружаясь в подробности того, что окружало выстрел, он не может по-настоящему винить его; может быть, окажись мужчина на месте убийцы, он поступил бы так же — отчаянно боролся бы, чтобы избежать полного унижения, инстинктивно сопротивлялся любому, способному разоблачить и погубить его. Может быть, он спустил бы курок. Но что бы это ни значило, он постарался бы остаться невредимым. Он не выше этих насильственных порывов, он достаточно хорошо это знает: когда-то в средней школе, во время перерыва на ленч, он один раз ударил парнишку-приятеля металлической джетсоновской коробкой для ленча — повалил его, заставил замолчать: после того, как мальчишка окликнул Чэда Тэгера, приятеля по игровой площадке, который по каким-то неясным причинам недолюбливал мужчину, и в шутку завопил:

— Чэд! Чэд! Он здесь!..

Даже если так, он не убил и не поранил серьёзно никого из своих друзей — но теперь он понимает всем сердцем: пассивный мужчина в угрожающей ситуации может вести себя опрометчиво, реальна эта ситуация или только воображаема. Разъезжая по городу, споря, посещая спортивные мероприятия — это происходит каждый день. Мужчина допускал, что убийца — вполне обыкновенный человек, женат, имеет детей, приличную работу, в общем, его уважают коллеги и знакомые, — и если бы он был им, зачастую заключал мужчина, покидая утиный пруд, он бы не потерял сон, размышляя о своём положении. Без сомнения, он вообще не позволил бы подобным мыслям проникнуть в своё сознание. И если временами мужчина останавливался прежде, чем отправиться к высохшему руслу реки, стоял неподвижно своей, жест, возможно символизирующий их союз. Мужчина резко заволновался, застучал пальцами по столу.

«Как ты можешь заботиться обо мне?» — хотелось завопить ему, но вместо этого удалось прошептать настойчиво:

— Как ты можешь любить меня? — Чем больше он старался закричать, тем тише становился голос. — Если бы ты знала, если бы ты знала всё, если бы ты знала.

Позже, прихлёбывая кофе с Джулией, он избегал смотреть ей в лицо; его взгляд сосредоточился на её чашке, пальцах, держащих ручку, на краю чашки, поднимающейся мимо её груди к губам, — улыбаясь, сам не понимая почему, он кивал и мягко говорил с ней:

— Спасибо, мне это было нужно — на вкус восхитительно.

После этого мужчина снова удалился в гараж:, чувствуя себя полностью истощённым и вялым — как зебра, которую видел на канале «Дискавери», бедняжка, завязнувшая в грязи.

— Чёрт…

Сидя за рабочим столом, резко упал вперёд, его веки были крепко сжаты, дыхание стало глубже, он искал связи между той частью себя, которая склонилась на колени рядом с телом Рональда Джерома Банистера, и другой частью, которая стояла на ярком дневном свете, наслаждаясь телевизором, играя с детьми, или пила кофе со своей женой. Но найти связь было трудно, в особенности когда зебра не шла у него из головы — бедное создание долгие часы пыталось освободиться, погружалось всё глубже и глубже и в конечном счёте соскальзывало вниз.

— Ты пошатнулся, — пробормотал он, отодвигаясь. — Ты пошатнулся…

Теперь, в тоннеле, мужчина нащупывал свои воспоминания, добавлял веток в костёр, быстро поджигал кору, раздувал угли. Глядя на пламя, возвращался в мыслях домой; он входит в гараж, видит самого себя бодрствующим за рабочим столом. Он знает, что рассеянно потянется за тюбиком клея для моделирования, прежде чем откроет глаза. Потом, словно игрок, обдумывающий ценность своих карт в покере, переберёт свои деревяшки, выбирая куски, которые ему нужны.

Вчера он построил моноплан, сегодня это будет бомбардировщик «Стелс» — за четыре дня он сделает «Сопвич кэмел», компактный, достаточно массивный биплан, используемый союзниками.

— За четыре дня, — говорит он себе, — ты закончишь свою последнюю модель, не сознавая этого.

Правда, его прошлое «я» не может его слышать, его прошлое «я» не чувствует грядущих потрясений: за сорок восемь часов постройки «Сопвич кэмел» Джулия, и Дэвид, и Моника уйдут из дома, отвергнут его, сидящего в одиночестве за рабочим столом.

— Я не могу помочь тебе, — говорит мужчина самому себе. — Поверь, мне бы хотелось.

Затем вздыхает, уныло трясёт головой, отрекаясь от своего прошлого «я». Отводя взгляд от огня, видит сплошную черноту за входом в тоннель.

«Словно возвышаешься над горизонтом чёрной дыры, — думает он. — Словно существование в этом месте, что бы ни происходило с энергией, никогда больше не выходит наружу».

И всё равно мужчина рад, что теперь он далеко от прошлого себя, хотя очень скучает по искусству моделестроения (выпилить и затем обработать долотом фюзеляж, округлить передние края крыльев, свести на конус заднюю кромку, иногда используя дюбеля в четверть сантиметра для распорки). Строительство было обычно простым, в некоторой степени элементарным, требующим клея, деревяшек, подвесок из проволоки.

И тем не менее создание каждой модели было для него творческим процессом, который приносил огромное удовлетворение — несмотря на расстройство, касающееся смерти Банистера, бессонницу, изматывающую его нервную систему, — как и с другими моделями, ночи, которые он посвящал «Сопвич кэмел», приносили ему то же удовольствие; хотя его удовлетворение таило в себе надежду, веру в то, что всё то, что он знал об убийстве, и вина оттого, что он не вышел вперёд, будут разрешены завтра утром.

Раньше вечером, прежде чем запереться в гараже, мужчина принял решение: закончив «Сопвич кэмел», приняв душ и одевшись, он поедет в центр, чтобы встретиться с Фредом Росасом, детективом убойного отдела, который ведёт дело Банистера. Затем, при условии анонимности, расскажет детективу то немногое, что слышал в парке Миссии, — быструю потасовку, выстрел, звук мотоцикла, последние слова Банистера.

Если его спросят, мужчина скажет, что он просто пошёл туда, чтобы воспользоваться туалетом (он никого не видел, никого не встретил, но, честно говоря, знал о дурной репутации туалета; этот факт, соединённый с его работой школьным учителем, как он пристыженно объяснил бы, стал причиной того, что он сразу же не связался с властями). Он верил, что эта история будет достаточно правдивой для Росаса.

И когда его совесть будет чиста, осуждающие глаза Банистера закроются навеки, позволят ему наконец с лёгкостью засыпать без угрозы ночных кошмаров; потому что как иначе он может начать школьный год с новыми силами, чтобы его летний опыт лёг в память как достойный сожаления урок, который он выучил? Как ещё он сможет быть заботливым отцом, исправившимся мужем, чего заслуживают те, кого он любит?

И тем не менее, возвращаясь мыслями в прошлое, мужчина хотел, чтобы его попытка выйти на свет божий базировалась на чём-то более значительном, чем передача «Борцы с преступностью» поздно вечером. Теперь он сожалеет, что его трудный выбор не был сделан ради его детей — торжественным взглядом на лице Дэвида перед тем, как он поцеловал его на ночь, может быть, тихим голоском Моники, которая говорила: «Люблю тебя, папа», или, в конце концов, голосом Джулии, уютно устроившейся рядом с ним в гостиной, положившей руки ему на плечи, когда они смотрели «Вечернее шоу», выжидая подходящего момента, чтобы сказать:

— Пожалуйста, не пойми это неправильно, хорошо? Ты в последнее время сам не свой — по виду совершенно не в своей тарелке, — и я хотела бы, чтобы ты поговорил со мной, — потому что я не могу помочь, если не знаю, что не так, — пожалуйста, расскажи мне, что тебя тревожит? Ты можешь рассказать мне всё, ты это знаешь, верно?

«Нет, — подумал он, — не всё».

И тем не менее сам звук её голоса, то, как она мягко массировала ему шею, говоря это, — он понимает, как сильно желал открыться ей. Но лучшее, что он мог предложить, были слова, которые она ожидала услышать, произнося их, он сжимал рукой её колено, пальцы скользили по розовой ткани её ночной рубашки.

— О, всё в порядке — просто не могу нормально спать, — похоже, я стал какой-то дёрганый без преподавания. Ты знаешь, что это такое — торчать дома и чувствовать, что ты должен быть на работе, — это заставляет меня нервничать.

— Ну, если бы ты перестал есть, я бы серьёзно обеспокоилась, — сказала она. — Если кто-то не ест, значит, что-то случилось.

Он похлопал себя по животу.

Ущипнул валик жира, потряс им под рубашкой.

— Ничего страшного, — сказал он. — Всё в порядке, честно.

Очевидно, это было всё, чего хотела Джулия; его уверений было достаточно, чтобы она положила голову ему на руку, снова уставилась в телевизор и зевнула. К тому времени, как началась передача «Борцы с преступностью», она уже удалилась наверх, чтобы уснуть, оставив его внизу на кушетке. Поскольку она уснула быстро, он услышал её храп, приглушённый подушками. Она не видела, как её муж склонился на колени перед экраном телевизора, не наблюдала сосредоточенного выражения его лица, когда детектив Росас и Анжела Банистер по очереди обращались к видеокамере рядом с туалетом парка Миссии.

— Вечером четвёртого августа, — сказала Анжела Банистер, — приблизительно в полдесятого вечера, мой муж, офицер Рональд Банистер, был остановлен кем-то внутри общественного туалета, который вы видите за мной…

Последовала краткая реконструкция событий, снятая на чёрно-белую плёнку, характерный голос диктора, описывающий поведение двоих мужчин-актёров — один изображал офицера Банистера, другой (крупный, с хвостом, в кожаной куртке) играл атакующего, — оба отчаянно боролись (эхом прозвучал выстрел, Банистер упал, нападавший бросил пушку и сбежал).

Появился детектив Росас, сурово обратился к камере:

— Я детектив по расследованию убийств Фред Росас. Мы предлагаем награду в пятнадцать тысяч долларов за любую информацию, которая приведёт к аресту и обвинению любого человека или людей, вовлечённых в убийство офицера Рональда Банистера. Конфиденциальность гарантируется, все заявления будут рассмотрены.

Детектив указал пальцем в камеру:

— Станьте борцом с преступностью, верните нам наш город!

На протяжении всей рекламы внизу экрана был написан рабочий телефон Росаса, за секунду до окончания рекламы мужчина бросился через комнату за ручкой. Вскоре, записав номер телефона на самоклеющемся листочке бумаги, ощутил облегчение, словно невозможное успокоение чудом пришло само собой. Конфиденциальность гарантируется, написал он прямо под номером, дважды подчеркнув эти слова.

— Конфиденциальность гарантируется, — произнёс, неожиданно ощутив облегчение, даже какое-то благоговение.

Позже, работая над «Сопвич кэмел», мужчина возблагодарил Бога за то, что позволил Джулии переключить канал, за то, что жена выбрала Джея Лено вместо Дэвида Леттермана («Ты знаешь, Леттерман такой злой теперь, — сказала она, переключая каналы. — Лено всегда выглядит так, будто ему весело»), в противном случае он мог бы вообще пропустить эту передачу.

Благодарю тебя, Боже, я вёл себя опрометчиво — благодаря твоему провидению я изменюсь.

Но в те дни, когда он потерял семью, он горестно стенал, увидев лицо Фреда Росаса в «Борцах с преступностью», и Бог, о котором он теперь вспоминал только от случая к случаю, получал только оскорбительные молитвы: к чёрту тебя и твой рай, к чёрту судьбу, которую ты мне даровал! Такой извращённый Бог, он мог поступить по-другому, мог бы сделать так, чтобы мужчина вообще не увидел этой передачи, достаточно было, чтобы он вышел из гостиной, когда Джулия отправилась наверх, — если бы Ты избавил меня от этой передачи, если бы Ты просто позволил мне взять пиво из холодильника и унести свою вину в гараж, я сегодня был бы другим человеком.

Однако он не мог отрицать: то, что Росас гарантировал конфиденциальность, придало ему надежды, позволило легче дышать. И, независимо от того, что произошло, Бог совершенно ясно не дал ему пойти за пивом или удалиться в гараж: — во всяком случае, не раньше, чем позволил ему финальный взгляд, брошенный украдкой в спальне Дэвида (как безмятежно спал мальчик, уютно устроившись под одеялом с покемоном, омытый мягким светом ночника святого Эльма!).

Затем он нашёл Монику, девочка забралась в постель к Джулии (ребёнок, очевидно, привык к храпу, срывавшемуся с губ матери, нежные руки Джулии обнимали дочку).

«Завтра, — пообещал Богу мужчина в ту ночь, — я всё исправлю, вот увидишь».

«Завтра, — пообещал он снова, усаживаясь за рабочий стол, — новые листья опадут с дерева, и я больше никогда не буду вести себя эгоистично или принимать свою семью как нечто само собой разумеющееся, — мне повезло иметь чудесный дом, работу, которую я ценю, это древо даёт мне смысл, мои хобби приносят мне истинное наслаждение — я благословен…»

Мужчина в тоннеле прикрыл глаза, но сопротивлялся сну.

Прошедшие когда-то мгновения, бесцельные и невидимые, всплывают, словно картинки на слайд-проекторе — Дэвид стоит обнажённым в ванной; серьёзные ученики, столпившиеся вокруг его стола перед уроком, задают свои вопросы; соблазнительный вид когда-то плоского живота Джулии; Моника, случайно наступившая на спрятанное пасхальное яйцо; врач скорой помощи, который стоически подтвердил смерть его отца; похоронная процессия, последовавшая вскоре за этим.

И тут Тобиас закашлял из своего спального мешка, отрывистый и сухой кашель перемежался звучным дыханием; он перевернулся на бок, лицом к стене тоннеля, и продолжил похрапывать.

Сидя у огня, мужчина открыл глаза; он посмотрел на Тобиаса, но потом перевёл взгляд на граффити рядом с растянувшимся телом старика, нарисованное чёрной краской, облупившееся от времени и тем не менее ясно различимое в свете костра, — «БОГ ЗДЕСЬ». Неожиданно он подумал, что может заплакать, хотя слёзы не приходят.

Никогда раньше это граффити не имело такого значения, так что, возможно, думает мужчина, ассоциация возникла, когда он вспомнил похоронную процессию своего отца; как он, мальчишкой, смотрел в окно автомобиля и видел написанную на небе бипланом надпись, он летал над центром города в Финиксе воскресным утром — ОН ВОЗНОСИТСЯ. Каким-то образом этот слоган даровал ему мир, нужные силы, небольшое количество, но всё же; он мог стоять потом у края могилы с рыдающей матерью, мог сжимать её руку, утешать её и всё ещё поглядывать на отдалённую надпись в небе, смотреть, как послание медленно рассеивается в ясной синеве.

Теперь мужчина воображал себе соревнования «Сопвич кэмел», его привод для посадки — вешалка-плечики для проволочной распорки, два колеса сделаны из крышек из-под пива — он едет по рабочему столу, поднимается между его пальцев, начинает кружить над головой (некоторое время его пальцы будут играть роль пилота, а его губы — изображать работающий мотор). Вращая руками над рабочим столом, он писал в небе невидимое послание, созданное для того, чтобы придать ему сил: «ТЫ — ВОЗНОСИШЬСЯ, ТЫ — ЛЮБИМ, ТЫ — СЧАСТЛИВЧИК».

В конечном итоге на закате «Сопвич кэмел» вернулся туда, откуда взялся, остался на земле, когда мужчина покинул гараж и направился в нижнюю ванную, разделся, быстро принял душ, почистил зубы. Позже, из шкафа в комнате для гостей, он вытащил свой профессиональный прикид (голубая рубашка на пуговицах, серые брюки, красный галстук, мокасины, чёрные носки).

Уже одетый, осторожно прошёл через коридор, спустился вниз по ступеням, проскользнув мимо парадной двери, за которой Джулия наполняла кофейник у раковины. Затем, щурясь от утреннего солнца, двинулся вперёд с ключами от «субурбана» в руках (час пик вскоре застанет его нетерпеливо ждущим посреди уличного движения, безучастно переключающим радиостанции для стариков).

В квартале от центрального полицейского отделения мужчина остановился в кафе «Восход» выпить кофе. Одна чашка за другой, потом ещё одна — пока кофеин не оживил его.

Он заказал луковый рогалик и сливочный сыр, попросил в очередной раз наполнить ему чашку кофе. Это была самая трудная часть, вспоминал он, — найти в себе мужество заплатить по счёту, покинуть кафе, подойти к телефону-автомату.

Его пальцы дрожали, когда он набирал номер детектива Росаса (слишком много кофеина, убеждал он себя); розовое здание в испанском стиле, в котором располагалось отделение полиции, виднелось неподалёку и усиливало его возбуждение.

«Просто оставайся спокойным, — думал он. — Твой голос не должен звучать нервно, не вешай трубку».

Через несколько секунд Росас был у аппарата, вежливо выслушивая то, что торопливо говорил мужчина.

— Я постараюсь быть кратким, насколько возможно, потому что я знаю, что вы, вероятно, заняты, но у меня есть информация, касающаяся убийства Рональда Банистера, я видел вчера вечером ваше обращение, так что решил, что это неплохая идея — связаться с вами…

Очевидно, изумлённый таким скорострельным изложением, детектив не мог быть менее официальным.

— Да, сэр, я буду рад слышать, что вы можете рассказать, — откликнулся Росас — его голос — живой мелодичный испанский акцент, нечто мягкое и обыденное — почти поселил панику в животе мужчины. — Вы также правы в том, что я в данный момент занят — у меня на другой линии человек, — так что не сможете ли вы явиться ко мне лично, скажем, в девять или девять тридцать?

Только если Росас гарантирует конфиденциальность, уточнил мужчина.

— Вы упоминали об этом в обращении, это то, чего я хочу.

Детектив не запнулся ни на секунду, ответил без колебаний:

— Сэр, до тех, пор пока вы не замешаны в преступлении, положитесь на моё слово — это лучшее, что я могу вам предложить.

— Хорошо, — согласился мужчина. — Достаточно честно, я это ценю.

— И последнее — назовите ваше имя. Ничего серьёзного, просто я должен знать, кого мне ожидать.

— Конечно…

Мужчина помолчал, глубоко дыша.

— Сэр, это останется между нами, хорошо? Я обещаю.

— Конечно, — сказал мужчина. — Нет проблем. Я Джон. Джон Коннор…

Несколькими секундами позже, после того как он неохотно назвал себя и повесил трубку, мужчина заметил пару F-16, летящих над городом и парящих превосходно, они резко повернули на запад, затем на север, затем на восток и, наконец, взмыли к западу и исчезли в пустыне.

Предзнаменование, верил он в то утро.

Очень хороший знак, несколькими часами позже у него тоже не было в этом сомнений.

Но сегодня ночью, вернувшись в свой спальный мешок, он представляет себе всё по-другому — не предзнаменование и не добрый знак, а просто нечто, ничего не обозначающее.

«Просто забудь об этом, — думал он сейчас. — Пусть летят, а ты забудь».

Потом всё его тело стало тёплым, он почувствовал безопасность внутри тёплого спального мешка. И тем не менее он помнит о дурных предчувствиях, которые не желали его покидать, они всегда угнетали его, и томительная картина: он сам входит в центральное отделение полиции — и истощение, которое вскоре охватило его разум. Наконец его веки закрылись и он начал засыпать (руки и ноги казались странно бодрыми, когда он лежал там на спине, вдохи стали глубже и ритмичнее, всё вокруг постепенно превратилось в ничто). И прошлое и настоящее отступили, и, пока Тобиас продолжал храпеть, мужчина путешествовал за пределами тоннеля; он на какое-то время пустился в плавание далеко за пределы своей памяти.