Мощи

Каллиников Иосиф Фёдорович

ПОВЕСТЬ ВТОРАЯ

МИРСКОЕ СТРАНСТВИЕ

 

 

I

Николай за дверь, Афонька ее на щеколдочку, да еще, постояв минуту, послушал — не идет ли кто, хозяйки нет ли. И прямо за котомку приятеля своего. С утра раннего на нее поглядывал, потому и поглядывал, что Николай ночью два раза вставал, ощупывал ее. Когда спички искал по памяти, на столе шаря, разбудил Афоньку, только тот притворился, что спит, любопытно было, зачем такое приятель котомку смотрит, а тот открыл ее, даже и руку засунул, попробовал — на месте ли все, цело ли, и загремел ложками деревянными, а потом будто зазвенело что-то, — показалось Афоньке, что зазвенело что-то; лежал, думал:

«Ишь ты, ведь сколько набрал ложек, две недели ходил за ними, собирал у братии, и не одни, должно, у него ложечки, еще что-то звенит».

А когда второй раз Николай вставал и опять в котомку лазил и опять разбудил приятеля — Афонька и решил:

«Так и есть, не одни у него ложки. Только что… Поглядеть бы…»

Утром встал Николка, собираться начал к Гракиной, от волнения и на котомку свою не взглянул, о встрече с невестой думал, о том, сколько просить приданого, прикидывал в голове сумму и округлял ее постепенно, пока не дошел до ста тысяч. Под конец только попросил приглядеть за котомкою. Ночью и в голову не пришло подсчитать приданое, потому напугали его в чайной трепальщики, еще там имущество свое потерять боялся, с этим чувством и лег спать, и просыпался — казалось, что сидит в чайной, спросонья, и к котомке два раза кидался…

Не спеша Афонька подошел к котомке, а все прислушивался, — поднял ее, на стул положил, отстегнул ремешки — выперло. Ложки высыпал, тряпье вынул и на самом дне, в белье, в кружевах, запутался и опять, как и ночью, звякнуло.

«Вот это и есть самое. Кружевчики-то зачем только…»

Вытягивать стал — за крючок зацепился — полотно затрещало — перстенек выкатился.

«Ишь ты, ведь, какая у него штучка».

И развертывать стал — рубашка женская, батист чистый, валансьен кружево — метка выпорота.

— С кого ж это он снял ее?.. На память берег, видно. Ну и Николка — забавник.

За перстеньком и еще такое ж, с камушками, браслетки с бирюзой, с жемчугом.

— Это и мне пригодится про черный день. У того теперь приданое — капиталы будут, а мне пока и того хватит про черный день. А черные дни у меня будут, может и не угадаешь, как придут они, да и теперь — на авось, на авось пришел к Машеньке, а перстеньки да браслетки забавные… должно, деньги плачены и работа ж — тож делать, и выкручивали фестончики, завиточки… забавные.

Вещицы разглядывал, разбирал, а где-то внутри толкало:

— Все равно не отдадут за него Гракину. У нас они все добрые, а приедут домой — монах, мол, — не отдадут. Коли еще и дядюшка взялся — и думать ему нечего о Феничке.

И опять где-то шептало тайное:

— Не отдадут ее — еще может и встретимся. Галкина-то верней будет. А только и мне уходить надо. Котомочку-то прихвачу, годится — не оставлю ему, еще наживет красотой своею. Перебуду на постоялом где-нибудь деньков пять, — не найдет, с тем и останется. Потом и к Галкиной можно будет, к старику ее понаведаюсь.

Собирался дней через пять, чтоб следы замести с котомкою, а знал, что сейчас пойдет, из каморки мещанской выйдет на улицу, дохнет свежим воздухом и пойдет на базар перед окнами потолкаться, себя показать Машеньке, — увидит — не выдержит.

Пособрал вещицы опять, закатал в рубашку ту же, посложил все, расчесал кудлы рыжие и позвал хозяйку: за двоих расплатился — понес котомку.

Не было у Афоньки подарочков от купчих богомольных, не выпрашивал себе памятки, не обдаривал всех домочадцев ложками, а попросту — заведет в лес темный, и все тут, — знал, что такая про него у купчих слава: рост высокий, нос горбиной, непомерно сила неудержимая в любви плотской, и заводил наверняк в лес темный, потому и наверняк, что каждая, когда шла, — знала, зачем идет. Подарков на память не брал, не выпрашивал, а ел да пил вволю, чтоб силы своей не терять православной. Бывало и дочек заманывал, и это случалось, зато уж тогда отдавался весь, с ума сходил от любви дикой, на рука носил по лесу, зацеловывал. Все равно знал — не видать ему женой девушку. И о богачестве не мечтал, жил себе изо дня в день с пятнадцати лет в монастыре, в пустыне Симеоновой.

Если б не Николай, не приятель, может, и до старости бы монахом дожил, а собрался приятель в мирское странствование, и самого потянуло на волю, глянуть — житейское перейти море. К тому же и Галкина подвернулась, — не упустил случая и окрутил бабу, дыхнуть ей не дал — затомил ласкою. Сама позвала, а уж если позовет баба при муже старом, да еще купеческая, — сдержит слово, не даст пропасть с голоду, потому от силы мужской не потянет к старому, а привяжется к молодому вся и телом, и душой, и мыслью. И пошел за ней, за Машенькой Галкиной, в большой город преодолеть пути странствия и причалить на ладье утлой к берегу благополучия своего.

За ночлег расплатился — пошел искать трактир Галкина.

На сенной площади в неделю три дня сутолока: в понедельник на ларях, да в лабазах, что в стороне площади подле хлебных ссыпок Собакинских, до обеда торг мелочной для приезжих из деревень ближних всякой овощью, крик, да кудахтанье, поросячий визг; по средам — подле трактира и красной лавки с бакалеей Галкина — скот ревет, ржут лошади, прасола о зипуны, о поддевки мужицкие руками хлопают, а в пятницу подле весов городских посреди площади сено да солому с телег растрясают.

В среду Афонька, будто закусить, чайку напиться, в трактир зашел Галкина, — пришлось так. Сперва под окнами помотался, заглядывал — не увидать бы Машеньку, да с улицы днем ничего, кроме занавесок да цветов на окнах, — может, и видала, да ему неведомо.

Всякого народу набилось в трактир в день базарный, и не приметили его в углушку заднем. А ему все видно, и от двери совсем близко, что не то во двор, не то в кухню, не то еще куда вела. Заманула его дверь эта и сел подле нее в уголку за столик, — заскрипит блок, и Афонька повернет голову.

Боялся только, не пришел бы Николай, приятель, — еще и поэтому забился в угол.

Моталися половые с закуской горячею — моталася голова Афонькина.

И стряпуха выбегала к прилавку два раза за приправою к приказчику и на его кудлы поглядела рыжие, — ухмыльнулась ему — смешон больно.

А потом какая-то, точно барышня, выбежала, этак глазами на него морг и тож с улыбочкой, — стала у двери отвореннои и пальчиком его поманила, и головой мотнула даже — показала: иди, мол.

Поерзал на стуле, по сторонам поглядел — не заметили ль и тоже ей головой мотнул, — сейчас, мол, приду, подождите капельку.

Без слов поняла, за дверью стала.

Один только и приметил сиделец-приказчик, потому хоть и два у него глаза, а во все стороны смотрит — на каждого, такой закон — на всех глядеть сразу и все видеть.

Ну, там стряпка еще зачем придет, а то — сверху горничная, ей-то зачем? — должно, не без дела послана. И не глядел на нее, а видел, как монаха кудластого поманила пальчиком.

— К самой, значит…

Сообразил сразу и подумал тут же:

— Сам-то в лавке сидит за кассою, так она через двор послала, — баба.

Нырнул Афонька в дверь, скрипнула блоком, — не пошевелился сиделец, будто и не было ничего.

— Марья Карповна вас позвать велела.

Мимо кухни по темному коридорчику и по крутой лестнице деревянной повела наверх.

Отлегло на душе у него.

— Николка-то струсит, не пойдет узнавать к самой, побоится старого, — а раз позвала — не найдет теперь, дудки-с.

Пока взбирался по лестнице, и барышню расспросил эту, на всякий случай:

— А вы чем же будете у Марьи Карповны?

— В комнатах я — за горничную.

Про себя подумал:

— Может, еще пригодится зачем…

И не в комнаты повела, а через кухню опять коридором каким-то в боковую комнату, где ненужные вещи складывали — старье всякое, мебель ломаную, сундуки, изъеденные без петель, без крышек.

— Подождите тут, сейчас придет…

Не улыбнулась, — повела только, уходя, глазами хитро.

— Знать не знаю зачем позвала тебя, а раз по секрету — значит, не без греха тут! Недаром торопила в трактир сходить привести, если и и чу сидит рыжеволосый, нос горбиной проломленный, и старику не велела сказывать.

В капоте вошла, колыхалась вся.

И, не думая, облапил ее клещами костистыми, дыхнула теплом на него, к губам присосалась и сейчас же руками о плечи его оттолкнулась с силою.

— Подожди, Афонь, не тронь меня — твоя ведь, теперь все равно твоя — не обману, не бойся. Коли пошла на то — один конец. А вот Николая-то в монастырь отправили…

— Как? — вырвалось у него, дух захватывая от радости.

— По телефону мне говорила Гракина. Ухитрился как-то дядя ее увезти в Питер, там и выкидыш сделала, оттуда другая совсем приехала. Сегодня только. С поезда и Николая встретила. Он с наскоком на нее, сразу, а дядюшка с двумя трепальщиками к игумену его отправил. Я с утра еще знала, что ты приехал. И заметила сразу тебя на площади, — хорошо, что зашел в чайную. А теперь вот что, Афоня, найди себе комнату в слободе, денег я дам, пока там поживи, да каждый день ходи, — тут кладбище есть Крестительское, при нем церковь, приход наш, так ты к вечерне ходи, ко всенощной, — мой-то старик ктитором, каждый день ходит. Ты и молись получше, и до последнего человека дожидай — все молись, он это приметит тебя и, вот посмотри, непременно расспрашивать станет, а ты тут-то и говори

А теперь поцелуй разок, да и ступай себе. Дуняша тебя через постоялый двор проводит.

Говорить не дала, за шею обвила руками, прижалась вся и голову на груди у него спрятала, а потом опять отскочила, вспомнила и четвертной сунула в руку, за дверь вывела. В конце коридора Дуняша ждала.

По крутой лестнице, опять коридорчиком и на ходу спросила:

— Чтой-то она нашептывала? А?

— А тебе что?!

— Любопытно мне…

Засмеялась, глазами сверкнула, с Афонькиными встретилась. Подумал:

— Ничего себе девка из себя выглядит. Успею еще…

В самом конце слободы, где частоколы из досок, на реке пойманных вразброд вколочены и домики-то в два — три окна покосились, вскинув крыши дырявые набекрень — за три рубля нашел комнату: стол со стулом, кровать — повернуться негде.

Изо дня в день на погост к Крестителю ходил к вечерне и, пока поп не уйдет, отбивал поклоны земные, крестился истово, дожидался, пока ктитор не сосчитает медяки поминальные, — против свечного ящика становился, чтоб на примете быть, на виду. Один раз так разбухался, что сам не заметил, как Касьян Парменыч подошел к нему и с минуту стоял молча, на него глядел:

— Уходить пора, храм закрывать сейчас буду.

— Простите меня, не заметил, как служба кончилась. Молиться тут хорошо, тихо, сама душа возносится в обитель горнюю ко всевышнему.

— Не видал что-то раньше тебя, откуда ты?

— Из обители я, ушел в мир из обители.

— Чего ж ушел оттуда, — прогнали, что ль, за какие художества?

— Спаси господи… что вы, за что прогонять?.. Сам я… В обители каждый спасается, — на то и обитель поставлена. А вот в миру, среди искушений, в суете сует человеческой, вот где иноку подобает искать спасения. Когда кругом действо адово — вот где спасаться! Затем и ушел из обители Симеона старца. В миру буду иноком — тернистый путь странствия земного тут хочу выдержать, как искус старческий.

— Живешь-то чем?..

— Сам спаситель в своем учении заповедал иноку: воззрите на птицы небесные — не сеют, не жнут, не собирают в житницы, а отец их небесный питает их. Много ли надо мне?.. Может, и работу найду какую. Последний человек на земле буду, лишь бы о господе потрудиться. Мне бы все равно что, лишь бы кормиться как. Здоровому человеку побираться грех — нашлась бы работа! — за двух бы, как послушание нес смиренно.

Не вставая с колен, говорил, опустив голову, вполголоса, точно боялся нарушить тишину храма кладбищенского, и умилил старика Касьяна.

Решил ему работенку дать у себя на дворе постоялом.

— А ты сам из каких будешь?

— Мещанин города Брянска.

— Грамотный?

— Три класса уездного, а как сиротой остался, — отец помер, — так меня в монастырь потянуло, с одной странницей убежал, с пятнадцати лет в пустыни.

— Ну, поживешь, посмотрим, а теперь тебе двор убирать и келью тебе найдем — под лестницей комнатушка есть — там будешь, — вместо сторожа.

Поднялся Афонька и опять в ноги Касьяну старику бухнул:

— Яко игумену поклонюсь повелителю моему на земном пути и возблагодарю господа за чудесное обретение заступника и благодетеля.

Умилил старика, — с колен его поднял, утешать стал и поверил ему, сразу поверил, уж очень искренне говорил человек: в душу влез.

Двери церковные запер, занес протопопу ключи и пошел с Афонъкою.

— Только тебе волосы-то остричь придется, а то засмеют и меня, и тебе не будет проходу на дворе от мужиков заезжих, — не народ — звери, да и поддевку какую купи, что ли.

И дал ему вперед красный билет в зачет жалованья. Афонька не уговорился о плате, не за тем поступал к Галкину, не из-за денег шел дворником на постоялый двор. И раньше, и теперь о деньгах не думал, не скаредничал. Есть деньги — гуляй душа, а нет — без них хорошо, когда баба есть на примете, — сытно с нею, пожалеет его — накормит. И в город пошел не из-за денег — из-за любви к Феничке. Полюбилась ему краля писаная, хоть и приятелю досталась, а любовь осталась; может, потому и осталась, что не пришлось ему первому целовать девушку. И еще сильней загорелась душа, как узнал, что не выдали за Николку Феничку. Машенька-то ему пригодится, через нее и повидать и поговорить с ней придется, может, — в монастырь ездили вместе, значит и в городе живут — знаются. Пока что и Машенька хороша, Марья Карповна, а подойдет время — долго ли по боку жену мужнюю, — что он, что она, — друг у друга вольные — без отчета жизнь ихняя.

К площади подходить стали, — старик Афоньке:

— После обеда приходи завтра, перед всенощной, — пожитки приноси, а потом пойдем к Крестителю. И мне-то с тобой теперь лучше, а то одному ходить по субботам не того, — слободские тут пошаливают. Народ аховый. Так, слышь, приходи завтра.

Доволен был Касьян, что сделал дело доброе, человеку набожному приют дал.

Через площадь по камушкам, по кирпичам переступал настланным, думал:

— Теперь и не встретишь таких. Да разве уверишь мою? Ей хоть что, все — хи-хи, да ха-ха. Из окна бы глядеть все, а не то богу молиться по монастырям ездить, хорошо хоть его не забыла еще, а то совсем никуда…

И сейчас же в голове промелькнуло:

— Ну да на такого красавца и не позарится, — чего стоит один нос проломленный, да и морда… а человек-то какой — душа ангельская!

А и и ей только смехотунчики, пригожие ей нужны, а на человека и не взглянет даже, — зверь-баба!

Даже про себя улыбнулся успокоен но.

Издали еще Марья Карповна услыхала шаги мужнины, по походке знала настроение старого, — тверже ступает, — доволен чем-то, благодушествует, а не спеша поскрипывает половицами — изъест поедом, как ржа скрипучая.

Вошел — по глазам поняла, из-за самовара разглядывала.

— Машь, дворника я нашел, и не дворника, а человека…

Те же слова, что и дорогой в голове были, сказал жене:

— Теперь и не встретишь таких.

Поняла Машенька, как только упомянул о дворнике, так и поняла, про кого разговор будет, и, чтобы ему в голову не пришло, наперекор сказала:

— Тебе сперва все хороши, а поживет месяц-другой — увидишь, что за соколик.

— Сам бог мне послал его, в церкви на него указал господь.

— Смотри, Касьян Парменыч!..

— Не человек — душа.

И добавил, чтоб укольнуть жену, посмеяться над нею:

— Только и страховит же!.. Тебе и поглядеть не на кого будет. Радовалась в душе Марья Карповна: удалось перехитрить старика Касьяна.

А он будто к слову:

— Может, и видала когда, монах из Симеоновой пустыни, — ты ведь ездишь туда.

И точно кольнуло что в сердце ее:

— А ну как узнает что, а может и узнал уже… Задушит тогда. Сколько раз собирался задушить ночью. Пальцы костлявые, сухие руки…

На другое перевела разговор, боялась выдать себя пустяком каким, подозрение заронить словом оброненным, часто ведь одно только слово нечаянное погубить человека может.

На ночь в постель ложилась — об Афоньке мечтала и, лежа навзничь, вспоминала про житье монастырское дачное — ждала и смеялась, как старика-то обвела вокруг пальца святостью да молитовкой.

И радость сильней еще была, потому старика под боком не было — пятница: по старозаветному к ней старик хаживал, — понедельник — богоматери день, среда с пятницей — страстей господних, а под праздник и подавно не велено.

Засыпала — вздрагивала и на мгновенье, несколько раз в голове мелькало и счастливо, и тревожно:

— Некрасив — зато ласков… Не выдать бы завтра себя чем?!.

 

II

Перед всенощной к чаю пришел Афонька и не по задворкам искал дверь, а с главного. Дунька ему отворила, взглянула на него и припомнила, шепотком ему:

— Ишь ты ведь как вырядился… К кому тебе: к самому, либо к Марье Карповне?

— Касьяна Перменыча надо мне повидать по делу.

— К не-ему?..

И опять улыбнулась одними глазами:

— Знаю, мол, не проведешь меня, — я тоже хитрая.

Волосы остриг в скобку, из-под картуза топорщились лохматые рыжие, — водой примачивал — не помогло. Когда шапкой до плеч ложились — не так нос был заметен, а теперь выпер и проломина видней стала, лоб оголился, раздались скулы, и глаза вылезли. На плечах лежали копной — складней казался, а подстриг — разнесло плечи в сторону. Сам на себя с непривычки оглядывался, боялся, что пальцами указывать будут на улице. Глянул в прихожей в зеркало и подумал, что коли б дубинку в руки, и под мост на большую дорогу выходить можно.

Вышел старик — разулыбался на Афоньку:

— Ну и страховит же ты! Входи — гостем сегодня будешь, а уж завтра — не гневайся.

Пол некрашеный белый с коврами домотканными с подстилками деревенскими и, как полагается, поставец с иконами, по-старинному с аналоем в черном бархате и крестами серебряными.

Истово на образа крестился, глядел восторженно:

— Яко в корабль вхожу в дом ваш переплыть море житейское.

Чуть было не поперхнулся, когда вошла Марья Карповна. И со смущенным видом издали поклонился в пояс.

— Хозяйка моя, жена, — Марья Карповна.

За руку взял, видаясь, и огонек пробежал в глазах лукавый.

— Ну, как, хорошо ломаю комедию? — для тебя только!

А с понедельника потекла у Афоньки жизнь будничная в каморке под черной лестницей. С утра в дни базарные до вечера с метлой да с лопаткой ходил по двору, а вечером в каморку придет и ну распевать псалмы — старика ублажать Галкина, ляжет на постель, из досок сколоченную, прикрытую матрацем соломенным, и, пока не одолеет сон, — поет, потому над клетушкой его старикова молельня, так чтоб слышал, не забывал бы о подвиге иноческого мещанина Афанасия Тимофеевича Калябина. И по двору ходит — завидит старика или еще кого, и ну под нос молитвы нашептывать.

Жалел старик Афоньку:

— Тебе и помолиться теперь некогда.

— Я по ночам, Косьма Парменыч…

— Слышу я, слышу… Истинный инок ты.

Тот только поджимал губы, да в землю глядел со смирением.

По субботам только и ходил Афонька к Крестителю со стариком, против свечного ящика становился — поклоны бухал. Всю дорогу о святом подвиге иноков Соловецких рассказывал старому — умилял его душеньку…

А через два месяца поехал старик за товаром в Москву — Дуняшка послана к Афоньке от Марьи Карповны.

Вбежала к нему перед вечером — пятилинейная лампочка с пожелтевшим от копоти стеклом сопит тускло, и Афонька лежит, похрапывает.

Растолкала его со смехом и на ты: потому знала, зачем зовет купчиха дворника, и сразу на ты — сближает секретное, делает заговорщиками против людской совести. Взглянула Дуняшка на сонного — жуть взяла.

— Афанасий Тимофеич, вставать надо.

Не разобрал спросонья.

— Ты, Машенька?..

Вскочил, глаза заспанные на Дуняшу вытаращил.

— Ишь ты как ее зовешь, — Машенькой?..

— Тебя б Дунюшкой звал — хочешь?

И засмеялись вместе, оттого и засмеялись, что обоим жутко стало: одному — оттого, что идти к Машеньке и в тайну свою посвящать Дуняшку, а другой — как назвал Дунюшкой — сердце заколотилось, и страх обуял в каморке крохотной, где кроме лестницы черной да коридора темного — убежать некуда, если вздумает что Калябин, а в темноте-то еще страшней бежать — не уйти пожалуй. И сразу у Афоньки родилась мысль задобрить чем, покорить, рабой сделать Дуняшку, чтоб старику не выдала, — а в случае — глаз отвести Касьяну от Марьи Карповны: соблазнился, мол, в мирском странствовании не женой благодетеля, а прислужницей: за это и простит скорей.

Закопошилось у Дуняши досужее любопытство:

— И чем только прельстил ее урод этот?! Ужли не нашла покрасивее какого? А то эфиоп какой-то страшенный. Узнаю ужотко, у самой спрошу, теперь скажет, коли за ним послала…

— Наверх пойдем, позвать велела — самого нет.

— Знаю, что нет.

— С монастыря, что ли, вы?

И, к двери шагнув, вперед ее выпустил и нагнулся к ней, будто чтоб голову не разбить о притолку.

— С монастыря, Дунюшка, знакомы.

По коридору вела темному — и на лестницу шли, молчали, и от близости девки смешливой по-звериному сердце прыгало, — все равно кто бы ни был Афоньке, лишь бы прижать, да облапить — тело чувствовать. Феничка — то особ-статья, как о святыне думал теперь о ней Афонька — всей завладать ею хотел — на всю жизнь. И знал, что все равно не удастся, не полюбит его, а мечтал. Хоть знает человек, что напрасно все, а все-таки живет в глубине надежда призрачная: а может быть, может быть, еще не все кончено?

Без любви шел — от голоду к Марье Карповне и зачуял дорогою свежинку девичью, Дуняшкину; ноздри даже как у жеребца вздрагивали, а ее жуть обуяла; за перила цеплялась, спешила добежать поскорей до двери, ухватиться за скобку, а ноги тяжелые назад волокли всю, на порожках спотыкались, как пьяные.

Войлоком зашуршала дверным — вздох вырвался, точно от смерти избавилась, и про себя решила:

— Никогда не пойду больше, пусть сама за ним ходит, коли нужен ей. А то надругается в чулане этом и не пикнешь даже.

Нараспашку в поддевке вошел в горницы, с лампой в руке навстречу вышла и деловым тоном к себе позвала в комнату, будто старик велел ему приказать что-то, — при Дуняшке так; та только подумала:

— Ишь ты, ведь, как — по делу. Ну, да я расспрошу… не скроешь.

И почти до зари у ней пробыл: затомил Машеньку; провожала его — нашептывала приходить до приезда старого, не бросать ее на тоску бабью, поразмыкать с ней тишину ночью, чтоб не страшно было в пустом доме оставаться с Дуняшкою, и обещала у старика попросить ночевать кого присылать наверх к ней, когда уезжать будет в отъезд надолго; надеялась, что Касьян непременно его пришлет, страховитого, на кого никакая не польстится дура, а пришлет его — не нужно будет из тепла уходить ему под утро: спи тогда, пока не разбудит солнце под перинами с разлюбезною. Напослед попросила его растолкать Дуняшку, чтоб на крючок дверь закрыла.

Не наткнись на нее, Афоничка, в коридоре она, на сундуке там спит.

Постояла минутку еще, поглядела вслед и ушла, вздохнув.

Наощупь по коридору шел и, озорства ради, пошутить захотел над девкою — нащупал сундук и наобум под одеяло к ней засунул руку, будил шалый за груди.

— Ой, не трожь, ты!

— Не добудишься!.. Поди дверь закрой за мною.

Озлилась девка — змеей зашипела:

— Дай приедет Касьян Парменыч, я ему про тебя выложу. Ей-богу, вот те крест, расскажу. Попомни ты!

В темноте шептала зло, в спину по коридору поталкивая, в одной рубахе шла босиком. Довела до двери, закрывать хотела — взялась за скобку, а он за руку хвать и опереться ни за что не успела — на черную лестницу выдернул, другой рукой дверь прихлопнул и привалился — припер…

Обнял ее — без озорства всякого, всерьез будто, потому, как сказала, что старику скажет, подумал — и вправду тогда беда: как Николку с понятым в монастырь сошлет, а тогда до смерти и Фенички не увидать ему, и давай шептать Дуньке:

— Пошутил это я, не трону тебя, дура!.. Я ведь еще с того раза, как ты в трактир прибегала за мной, тогда еще полюбил. Ты думаешь, по любви я хожу к хозяйке, — как же! Она еще в монастыре меня в город сманула, житье обещала, человеком сделать, в люди вывести, а тут и заперла в чулане этом. Терплю я, — потому и терплю, что я через нее, может, в люди выйду. Она-то давно известна, как же — богу ездит молиться, всем монахам на шею вешается. А мне что монастырь? По сиротству я пошел в него. Отец помер, мальчишкой был, а у матери еще и сестренка была, ну и посоветовала ей богомолка одна в монастырь меня отвезти, кормиться. Вот и жил я там; может, и не ушел бы, кабы не сманила меня твоя купчиха.

От холода дрожала, слушала, зубами стучать начала.

— Холодно мне, пустите.

— Прикрою тебя, рассказать дай.

И прикрыл ее под поддевку свою, плечи закутал, и сама прижалась от холода и конец поддевки даже рукой держала, закутывалась, сама не знала, отчего слушала — не одно любопытство бабье и еще в душе разгоралось что-то.

— Ты думаешь, в монастыре святость?.. Для кого святость, а для нас — грех один. Мы тоже люди!.. Издали-то еще сильней разжигает баба. За каждой там молодые монахи гоняют, как псы язык высунут, не надышатся, а зима подойдет — зверье-зверьем. А все эти купчихи, они в грех вводят. А я-то что, каменный, что ль, по-твоему?!. И я человек… Да только лишил меня бог красоты. У нас больше купчих красотой берут, а на меня ни одна и не глядела — прокаженный я. А эта вот и накинулась. Она ведь, я тебе говорю, на кого зря кидалась, лишь бы мужик поздоровей был. За то и понравился ей, что силен, и стала она меня сманивать к себе на житье хорошее. И старика своего научает обманывать. А как увидал тебя — полюбил сразу. Вошла ты сегодня в чулан мой — испугался я, подумал: сама пришла, а это ты, — коли б не идти наверх — не пустил бы тебя, будь чтоб было б, а не ушла бы ты. Полюбил я тебя. Сам знаю, что страшен, а страшного кто любит?! Разве девка полюбит страшного? — ей красивого подавай, кудреватого…

А потом прижал ее к себе крепко и распахнул поддевку сразу.

— Ступай, Дуня, — я разве силком хочу?! Силком не дождешься любви. Так-то… А что хожу-то я к ней — нужда ходит.

Отошел от двери, ощупью по ступенькам сходить стал, оставил ее наверху, в рубахе одной, на холоде и как зачумленная от слов этих подле двери стояла, думала, а потом сразу рванулась к лестнице и чуть не закричала ему:

— А вправду ты говоришь?..

Дверь закрывать стала, послышалось будто ей:

— Правда…

Сама не знала: не то крикнула, не то только хотела крикнуть вслед ему.

Так бы и кинулась к нему от слов этих, за сердце взяли они девку-чернавку. Целый век понукали только и ласкового слова не слышала от людей. Как мать привезла из деревни в девчонки четырнадцати лет, так с места на место по домам и ходит. Попала к Галкиной и прижилась у ней, — одно беда: приказчики да работники не дают житья, — на возрасте стала — округлилася, как яблоки спелые груди колышатся и от самой пахнет яблоком. Встретит какой в пиджачке, сейчас это заигрывать: за бок ущипнет, за грудь ухватит, — хозяйке жаловалась — посмеялась только.

— С красивой девкой, Дунь, всегда парни заигрывают, а старою будешь — никто тебя пальцем не тронет, и рада б поиграть когда, да поздно будет.

Ушел, не позвал, не вернулся. Дверь на крючок, и легла на сундук под одеяло стеганое: так и не заснула до утра самого. Целый день думала, работа из рук валилась.

— Правда, аль нет?!. Пошутил только…

Под вечер опять позвала Марья Карповна Дуньку, будто помочь перебрать комод. Белье разобрала — принялась в сундуке за платья, и не перебирала, а искала, что дать Дуньке из старого, подарить за молчанье, за секрет ночной.

— На-ка тебе, перешить годится, не буду носить — из моды вышло.

А потом и не выдержала:

— Только ты, Дунь, никому чтоб про Афанасия Тимофеича. Томно мне жить со старым, не маленькая — понимать должна. Будет все по-хорошему — дарить тебе буду, и замуж выдам, жениха найду.

— Что вы, Марья Карповна, чего ради мне говорить про вас, разве мне нужно это?

— Поставь-ка самоварчик, позови его чайку попить, а сама, если хочешь, погулять пойди, небось, и у тебя есть знакомые?

— Куда мне ходить, Марья Карповна, сами знаете…

— Так позови его.

Афонька перед вечером зажег коптилку и опять лег дожидаться, когда наверх позовет Дуняшка, — Дуняшку ждал.

Самовар ставила — руки отяжелели, еле подняла его. Боялась идти за Афонькой в кладовку, и тянуло на него поглядеть: может, опять такие слова скажет, от которых у девушек голова кружится. Собирала на стол — еле двигалась, хотелось оттянуть время до той минуты, когда через порог к нему переступит. Точно приговор произнесла над собой:

— Барыня, самовар подан.

И пошла опять по лестнице темной наощупь. В коридорчике казалось, что стены ее придавить хотят — обеими руками опиралась, шла. И не вошла, как вчера, сразу — постучалася. Не спал Афонька, лежал, услыхал стук — приподнялся, сел.

— Ты что, Дунь, опять за мной?

— За вами, Афанасий Тимофеич, чай пить идти велела.

До того как о любви ей сказал — на ты говорила, как и всем на своем дворе и приказчикам, и работникам, а как тревожное чувство закопошилось в груди — начала на вы. В первый раз, когда, как прислужница, в господскую входила тайну — за панибрата с ним, а сказал про любовь — ожгло ее и на вы застенчиво.

— Да ты сядь, не бойся. Расскажи, говорила что про меня сегодня?

— Платье мне подарила, старика боится, А только идемте, Афанасий Тимофеич, не подумала б что…

— Помнишь, что вчера говорил?.. Не забудь, смотри. Шутить не умею я — серьезно. А что неловко разбудил вчера, не сердись — не буду больше. Пальцем тебя не трону, пока сама меня не полюбишь.

— Идемте уж, ждать будет, заругается.

Не тронул ее — повеселела Дунька: точно камень с души свалился. Вечером на сундуке своем спать укладывалась и будто что-то скребло в сердце — не ревность, а обида ревнивая, и не любила еще, чувствовала, что тянет ее к Афоньке, от слов ласковых к нему захотелось спрятаться — к несуразному, плечистому, на голову почти ее выше — под поддевку его, как прошлой ночью, чтоб никто не посмел тронуть… И опять разбудил ее Афонька, растолкал за локоть. Теплом от него веяло, одеколоном ее слегка пахло, и опять захотелось к теплу, под защиту крепкую. А он и не тронул, и не сказал ничего ей ласкового. И каждый вечер ходила она звать его к Марье Карповне, и почти каждый вечер он говорил ей, что любит и неволю несет от купчихи жадной, — для того и говорил, чтобы приручить ее, покорить сердце, помощницей своей сделать на всякий случай, а трогать не трогал, ни разу не обнял даже — Дуньке и то обидно стало. Афонька и Марью Карповну уговорил, чтоб посылала за ним Дуньку, потому де, хоть и любит он, а не хочет настырным быть, а позовет — значит видеть рада. Две недели ходил до приезда Касьяна — ни приказчики, ни рабочие не знали про то, потому жили они во дворе в особом помещении вместе с прислугою, а что в доме — никто не знал. На Афоньку смотрели, как на полоумного за вечное распевание псалмов до полуночи, за бормотание на дворе молитв, и Афонька их сторонился — жил в конуре, молча, мечтал о Феничке, думал — придет же она когда-нибудь с матерью к Галкиной, а не придет — дожидался он своего времени и сам может по делам от старика пойдет к Дракину и увидит ее.

Приехал старик — расплакалась Марья Карповна: и по ночам не спала от страху, казалось все, что по комнатам ходит кто-то.

— Хоть бы на ночь кого спать присылал наверх, а то заберутся воры, что мы тут на весь дом вдвоем с Дунькою, и не пикнешь, как топором прихлопнут.

— Ладно, уезжать буду — пришлю кого.

И опять изо дня в день с лопаткой на дворе Афонька, а вечером — псалмы распевал до полуночи. Целые полгода старик без выезда жил, целые полгода в конуре дожидал своих дней Афонька, только по субботам и говорил с Касьяном Парменычем, когда от Крестителя домой возвращались вечером.

И вспомнил старик один раз про Калябина: пожаловался ему сиделец трактирный, что невмоготу управляться одному в дни базарные, за народом уследить трудно, утечка в деньгах большая.

— Постой, Петрович, у меня на примете есть человек один, — верный, ручаться могу. Грамотный он, как раз тебе в помощь будет.

— А кто такой, Касьян Парменьгч?

— Да ты, должно, видел его, — Афанасий дворник.

— Как же, Касьян Парменыч, — видал…

— Не нравится? Страховит?

— Не нравится он мне что-то… Дело хозяйское, самим виднее, а только — не нравится.

И так это с растяжечкой говорил сиделец. Еще в тот раз заприметил его, как еще кудластый в подряснике нырнул с горничной. После того и ее расспрашивал — ничего не сказала, потому тогда еще толком и сама ничего не знала. Никто про него не сказал дурного, смеялись только над его песнопениями. И взяло сомнение Наумова, сидельца трактирного…

— Может, и в самом деле ничего нет?!. Только зачем же сама-то за ним присылала? Тут непременно что-то есть. Или с придурью, или прожженный жулик, — пройды монахи эти, — не пойму что-то. Богомолен больно, — уж не хочет ли старика обойти? Непьющий и работает, говорят, хорошо — не пойму я…

Глаз у Наумова наметался, сразу человека узнает — только взглянуть стоит; сколько лет за прилавками стоит в трактире базарном: всякий народ перебывал у него, и делишки всякие не раз обделывал: и покупателей сводил с лошадниками, и жуликов выдавал полиции, и с прасолами водил дружбу. И Афоньку приметил сразу.

Старик от всенощной шел — Афоньку порадовал:

— В людскую перейти можешь, к приказчикам, — Петровичу за стойкой помогать будешь, приглядывать за народом.

Ничего не ответил Калябин старику Касьяну.

— Ты что ж молчишь, — недоволен, что ль?..

— Не знаю, благодарить как заступника моего, хозяина, только не хочется из-под лестницы мне уходить, вот что!.. На людях-то и помолиться нельзя будет, псалом пропеть… Надо мной за это и так смеются.

— Я тебе хотел лучше — в людскую-то… По мне и под лестницей оставайся, как хочешь…

И начал Афонька с Наумовым стоять за прилавком, привыкать к делу, за народом доглядывать, чтоб хозяйской копейки не заел кто. И все молчком, все молчком, что бы ни сказал ему сиделец — молчком исполнял. Невзлюбил помощника своего Наумов, и Афонька почувствовал это и всегда начеку был.

Один раз Касьян Парменыч спросил сидельца:

— Ну, как, Петрович, помощник твой?

— Сказать ничего не могу, а только не нравится он мне… Где вы только нашли его?..

От всенощной шел с Афонькой, — сказал ему:

— Не любит тебя Петрович, — с чего это?

— Я ему, Касьян Парменыч, ничего не сделал, кроме как уважение оказываю. Я как на духу вам, по совести… Уж если так говорить, так и он по мне нехорош. Может, он у вас и давно, и верите вы ему оттого, что давно он, а только мне ближе теперь видно… нехорошие он дела делает, не божеские. Может, это я по глупости своей ничего не разумею еще, может, и полагается так в торговом деле!..

Прислушался старый, может, и правда за Петровичем водится, и не перебивал Афоньку, спросил только:

— А что?

— Да я не пойму что-то. Я вам лучше потом, когда уразумею, расскажу все.

— Не верит тебе он, говорит — молчалив больно.

— Я, Касьян Парменыч, как послушание несу, кому поставил игумен — не прекословлю, а своего что сказать — скудоумен еще по младости.

Пришел старый домой — на столе телеграмма — собираться в путь дальний. Марья Карповна опять возопила, что страшно ей одной оставаться в пустом доме с одной девкой.

— Афанасия ночевать пришлю. Страшен, да зато троих уложит.

— Ты б другого кого, я сама боюсь его.

— Другим страшен, — а в своем доме овца… Дунька!.. Сходи-ка в трактир, позови Калябина.

И опять Дунька с усмешкою лукавою Афанасия поманила пальцем. Наумова аж всего передернуло; как и в первый раз, показалось ему в усмешке недоброе. Дожидался Афоньку назад, расспросить хотелось, кто, да зачем звали, и он точно чувствовал, что неспроста Наумов не доверяет ему, и захотелось подразнить сидельца. Вернулся к стойке — перетирать рюмки стал, будто и не было ничего, и еще больше разбередил Петровича.

— Чтой-то наверх тебя, Афанасий, звали?..

— Хозяин, по делу.

— Ишь ты ведь как?! Я сколько лет тут, и то ни разу к себе наверх не пускали. На что деньги, и то приходят принимать вниз, а тебе почет какой!

— Ночевать в доме без хозяина буду — от воров караулить Марью Карповну.

Еще больше задал задачу Петровичу. До самого почти закрытия трактира стоял, думая, и решил, что тут хозяйкины штуки — вокруг пальца старика обводит, и решил последить за Афонькою, подкараулить как-нибудь, да старику сказать, от позора избавить.

Старик, уезжая, через трактир выходил и на ходу сказал зло, на Петровича не взглянув:

— Афанасия, Петрович, отпускать будешь раньше времени ночевать наверх, слышишь?!

— Слушаю, Касьян Парменыч.

Ни слова не сказал больше, дверью хлопнул. Бывало, про новости расспросит трактирные, про выручку, а тут и не взглянул даже.

И опять Дуняшка заскрипела дверным блоком и не у двери остановилась помануть, а к стойке подбежала с усмешечкой, на Петровича усмехалась хитро.

— Афанасий Тимофеич, Марья Карповна наверх приказала звать, спать ложиться, запираться будем.

Через двор прибежала и увела через двор мимо кладовки его по коридору темному и на лестницу. Точно обидная ревность заговорила в ней, как узнала, что Афонька ночевать будет с хозяйкой; не на половнике в передней, где для виду ему приготовила, а с самой, с Марьей Карповной.

— Вместо мужа теперь будете?.. Небось рады?!.

На последних ступеньках перед дверью войлочной, в темноте наугад обнял девку — к себе прижал, даже кости хрупнули, и в губы ее, — не знала сама, отчего прижалась к нему, ответила.

— Дунюшка, говорил я тебе, — не веришь ты. Каб женился я на тебе сейчас — все б мое дело пропало. Подождать надо. Либо тебя с места сгонит, либо меня сама сживет. У Петровича я теперь в помощь, — придет время, и сам на его место сяду, обсижусь год, другой и свое заведение открою… Тогда никто нам не будет помехою.

— Правда ли, Афанасий Тимофеич? Не верится…

— О тебе думаю, когда с ней бываю, вот что, а ты верить не хочешь, — люблю ведь.

Сказал так-то ей нехотя, поверила и сама к губам потянулась ласково.

А сказал — с расчетом, чтоб верней была, не выдала б и чтоб ревности не было, если любит, а в случае чего и на помощь пришла для отвода глаз старому.

И стал Афонька по зову Дуняшкиному без хозяина с восьми до восьми караулить купчиху Галкину и каждый вечер на лестнице целовал девку. Кроме поцелуев никак не трогал ее, хоть и чувствовал, как грудь ее в нею упирает туго. И она ждала поцелуев этих, чтоб потом до полуночи на сундуке в коридоре ворочаться, про любовь мечтать.

Только Петрович не мог успокоиться, дознаться хотел и придумал раз самому наверх идти сдавать хозяйке выручку, да так подойти, чтоб подглядеть, да подслушать.

Афоньку позвали наверх, и Петрович через полчаса следом и тем же путем через черную лестницу, — в темноте чиркал спичками и сейчас же бросал, чтоб свет не заметили. Выбрался наверх — дверь не заперта и опять по коридору в комнаты, а из столовой в замочную скважину полоса светлая — на нее пошел. И Дуняшки не было — в кладовую за вареньем послана. Подошел к двери, пригнулся к скважине — Марья Карповна за самоваром сидит, Афонька сбоку чаек пьет с блюдечка. Прислушался — говорит хозяйка.

— Сегодня от Фениной матери письмо получила, просит насчет денег со стариком поговорить моим. Братец ее Кирилл Кириллыч, инженер-то, еще задумал новое. Перед тем как отцу Николаю приехать — шпагатную выстроил на капитал Гракиной, а теперь задумал канатную строить, а денег нет. Алексеевы и свои в пеньку вгоняет, не то что с нашей губернии, из соседней у мужиков на корню скупает, и все ему мало, — теперь канатную. Корпуса хочет строить новые, за машинами ехать в Англию, ну и просит под залог моего старика дома взять, а дома-то Фенины. Мой даст, отчего не дать, только дома-то к рукам приберет: святой человек, а в трубу пустит, либо еще что… перепродаст векселя кому.

Дожидался Петрович, стоял, не скажет ли Афонька что, не назовет ли ласково. Видел, что глядит на него — глаза сияют, а говорит постороннее. Спина заломила согнувшись стоять подле скважины, не слышал ничего, не чувствовал — впился, прилип к скважине, слушал — слова проронить боялся… и головой и носом о дверь ударился. В потемках с разлету Дуняшка бежала с банкою и по спине ею Петровича. Наткнулась — кричать с испугу не своим голосом.

Марья Карповна из-за стола к двери, Афонька следом, и на коленках в сюртуке длинном в смородине сиделец трактирный ползет.

— Чего ты кричишь, кто тут? Дуняш?!.

С перепугу ей со слезами:

— Стоял тут… до смерти испугалася!..

— Зачем вы, Петрович, тут?

И, обтирая фалды сюртука своего рукавами клейкими, сказал глухо:

— Выручку отдать…

— А стояли подле двери зачем? Подслушивали? Да?! Что же, по вашему, хозяйке служащего своего чаем напоить нельзя?! Афанасий Тимофеич, помогите ему в трактир сойти, у него из носу кровь течет.

И чтоб не измазаться — за ворог держал Афонька Петровича, сводя с лестницы. До трактирной двери довел…

— Что, Петрович, не удалось подслушать, — черт попутал. Не пойду я с тобой в трактир, ступай один — половые тебя оботрут, обмоют.

И назло ему крикнул, приоткрыв дверь:

— Эй, кто там, Василий, пойди Петровичу помоги варенье с сюртука очистить.

Сиделец только и мог прошипеть Афоньке:

— Твоя взяла… Ну, ладно ж… попадешься ты. Припомню я…

Вернулся старик. Марья Карповна и войти не дала, накинулась,—

про Петровича рассказала, про обиду кровную, что де, мол, либо сам он подглядеть хотел, да подслушать, либо муж подослал его.

— Что ж, мне чаем напоить нельзя Афанасия? Не человек он, что ли? С утра до вечера на ногах и ночью бог знает как в передней валяется, а тут вот тебе.

И решил Касьян Парменыч мещанина Калябина посадить в трактир сидельцем, а Петровича на постоялый двор за приезжими наблюдать, если еще не хочет уходить от него на четыре стороны. Больше прежнего доверять стал Афоньке старый и по старой привычке ходить начал в трактир посидеть за прилавком вечером и позвал даже как-то Афоньху молельную поглядеть свою.

 

III

Марья Карповна старику про письмо Гракиной, а тот:

— Дома, говоришь, — дома знаю, пятьсот не дам, а триста тысяч вложу. Работает инженер, ничего себе и на свои и на сестрины, да еще и на сиротские хочет.

Сам не пошел, а верного человека послал отнести ответ да и насчет подписи поговорить Феничкиной: потому в летах девушка, и сама при свидетелях с поручителем подписать может.

Призвал на другой день вечером Калябина Афанасия завел в молельную и ну поучать, что да как говорить надо.

— Доверяю тебе, понимаешь ты, — смотри лишнего не скажи что. Из двенадцати годовых, мол, дам, на три года. В письме тут прописано. Да чтоб согласие Феклы Тимофеевны было — ее дома. Домики-то и побольше трехсот тысяч стоят, а мы их и за триста к рукам приберем. Векселечки получим, а через годик и передадим кому следует. С моей стороны свидетелем будешь, а процент тебе три тысячи.

— Касьян Парменыч, что я — нехристь какой, деньги брать?

— Такие дела задаром не делаются, — молод ты, поучить надо. Ступай с богом.

— А я, Касьян Парменыч, все на иконы гляжу ваши, — перед такими образами душа сама молится…

— Уеду когда, ночевать будешь, — приходи, молись.

И стал Афанасий Тимофеич верным человеком у Галкина. Первый раз когда в молельной был, ничего разглядеть не успел как следует, а на этот раз, кроме икон старинных в жемчугах, да в яхонтах, и конторку приметил ореховую. Подле аналоя стоит и тоже прикрыта бархатом с крестами нашитыми, а приподнять крышку — капиталы Галкинские, векселя сторонкою и свои и чужие, в уголку и чернильница, а в самом низу книга толстая: приход-расход, а под линейкой — чистое. Денег Касьян не держал дома — в коммерческом банке в бумагах да на текущем, а на расход мелочишки — было: разных колеров пачками, веревочками перевязано подле передней доски в один ряд, а подле боковых стенок — золотые стопками. Еще прадеды постоялый поставили подле конского и с конюшнями, и людская для приезжих, и чайная, и с бакалеей красная лавка выстроена, а все для того, чтоб мужику не заботиться, — лошадок продал и могарыча тут же пропей, и бабе купить что — под боком лавка. Свои прасола у Касьяна Парменыча по торгу ходили и скупали у мужиков лошадей для поставок военных за границу, а не то и своим — ремонтной комиссии. Вот на расход и нужна была старику мелочишка. А главные доходы у Галкина — ссужал под заклад деньги, ничем не гнушался: и в слободе хатенку брал, и под имение не раз выдавал, господам дворянам, и своего брата не забывал — купца. Не только что деньги, а в срок не заплатит процентов, и пошла писать, — глядь через несколько месяцев и пошло с молоточка, свои же, подставные, за дешевку и купят, и опять продадут с процентами. И выходило, что не двенадцать брал божеских, а всех двадцать пять выходило с расходами. И теперь на сиротские нажить захотелось Галкину. Понять не понял Афонька всего, да нашелся человек добрый, разъяснил ему.

Таскался в трактир с портфелем, небольшого роста, один человечек в пальто поношенном и в брюках навыпуск с бахромкою — Иван Матвеич Лосев, частный поверенный. Нет работы, сидит, мужикам в трактире Галкина кляузы строчит, а специально — сводничал: кому что продать, купить, заложить ли дом, под залог ли устроить деньги. Своим человеком в трактире был и с полицией за одну душу.

Пришел Афонька за стойку, в руках письмо и сам задумчив, стоит, на все стороны пакет поворачивает, а напротив в уголку, — в том самом, где Афонька в первый раз монахом сидел, — приглядывается на него Иван Матвеич. Точно нюх у него, — почуял, что не простой пакет у сидельца, а должно от старого поручение, потому раньше Наумов ему исполнял все, а теперь, значит, доверие к Калябину, Афанасию Тимофеичу.

Подошел, будто рюмочку пропустить, а сам:

— Ай в первый раз вам, Афанасий Тимофеич, по такому делу идти от хозяина?..

— В первый…

Не подумавши и ответил, озадаченный поручением, да не к кому-нибудь, а к Гракиной, да еще имеющему отношение к Феничке.

И опять не подумавши:

— К Гракиной…

— По денежному делу, значит, идти. Слышал я, как же, Дракин-то инженер деньжонок ищет. Вы не изумляйтесь, Афанасий Тимофеич, — такая у нас профессия, — понимаете — поверенный, значит доверять можно, потому под присягою царю и богу. Да-с… И нам все известно — потому что поверенному по секрету-с все доверяют.

И захотелось Афоньке расспросить у него, в чем тут дело, почему подпись нужна Феничкина, и как так дома старик прикарманить может? Соблазнился узнать у Лосева, потому ближе Фенички человека у него в душе не было, как звезда Вифлеемская на путях земного странствиия. Странно старик говорил Галкин, чуть прищуривая и без того свои глазки бесцветные, — так что даже

Афонька тревожился за судьбу Фенички. А если он охранять ее будет спокойствие — хоть на шаг, да ближе к цели, пристанищу жития бренного.

— Хотел я спросить вас, господин Лосев, да семь скоро, идти с этим пакетом нужно.

— С превеликим-с удовольствием готов услужить моем кормильцу новому, потому как при Николае Петровиче у меня кредитец был небольшой, так я и теперь надеюсь получить его у вас. Не вссгда-с при деньгах, уж такая наша профессия-с: сегодня густо, а завтра пусто-с. С превеликим удовольствием даже услужить вам готов. Кроме хорошего, ничего от меня не услышите. Уж такое положение-с наше сообща с сидельцем коммерцию наводить. Каждый человек у вас на глазах, всех видите и опять под началом половые — насчет этого они народ верный, с первого слова гостя насквозь видят, народ смекалистый. Процентик им маленький и будьте-с спокойны… они это вам, а вы-с мне только глазом моргните, уж я знаю как подойти к делу-с. Так вы-с, Афанасий Тимофеич, выйдите к столику, удобней там поговорить будет…

Василий половой сразу смекнул, что обрабатывает Лосев сидельца нового, и без предупреждения поверенному селянку с графинчиком маленьким и с закусочкой:

— Для начину-с, Афанасий Тимофеевич, прикажете вам подать?

— Некогда!

Рассказал ему Афонька про заем Дракинский, про старика Касьяна и про то, что Феничкииа подпись нужна зачем-то, и осторожно спросил:

— Никак не пойму я, в чем тут дело?

— Одну только минуточку-с обождать извольте, сейчас я селянку свою кончу и провожу вас немножечко, а то и вы опоздать сможете; Касьян Парменыч насчет таких дел человек строгий, да и на людях говорить — и стены-с теперь уши имеют, а я вам, Афанасий Тимофеевич, один на один-с объясню все. Только вам бы следовало вперед выйти и там, знаете, подле лабаза на углу обождать капельку, — я мигом-с.

Сдал Афонька Василию кассу и пошел ждать Лосева на угол.

Темная ночь, по-весеннему, когда лед на реке ломает и ветерок легкий подмораживает ручьи на улицах.

Вынырнул Лосев, за собою идти велел и на втором проулке обождал Калябина.

— Так вы говорите-с, триста тысяч собирается дать старик?! А много ж он вам обещал, — не секрет-с?..

— Три тысячи.

— За такие-с денежки маловато… Меньше десяти брать нельзя. Ну да на первый раз что делать?! А как домики-то улетят от барышни Гракиной, это я расскажу вам сейчас. Да-с… Получит господин инженер денежки-с, ухлопает в дело, а про черный день и не оставит — да-с, а такой день подойдет, обязательно-с. Поверьте опыту моему, — придет такой денек обязательно-с… В три срока платить придется, да процентики. Подойдет первый — а у него, глядь, несчастие — либо пенька сгорит, либо на фабрике пожар какой, — в такой день обязательно-с несчастие случится: всегда уж бывает так. Подошлют человека с угла керосинцем пеньку полить и керосинцу немного нужно, всего-всего на полтинничек, куда там, и на двугривенный хватит, — небольшой расходец ведь, а?.. А тут либо закуривать станет кто подле, либо незатушенную папироску-с обронит, — обязательно в этот день подле политого курить будут, такой уж закон-с — недорого и возьмут за это — красную и готово дело — товар такой, что через полчаса и сарая нет, и пожарные не поспеют доехать, как одни балки останутся. А тут платеж завтра-с… да-с, денежки-то есть, конечно, а пожар потребует пополнения, либо перестраховки какой, а если на фабрике произойдет несчастие — ремонт, — не останавливать же из-за этого всего дела! Ну и выйдет, что в срок и не сделан платеж. Законный срок Касьян Парменыч выждет и предъявит векселек куда нужно-с, домики-то и ухнули барышнины. Может, и не сам Галкин заниматься станет таким делом, а продаст векселечки эти кому, а тот и устроит что полагается. А может и сам, а только вскселечки-то будут проданы для отвода глаз. Векселя-то, разумеется, не уйдут от Галкина, на то и подставные люди у него есть для таких случаев, а домики-то ухнут. И не с инженера уплаты требовать будут, а с барышни-с, потому как над ними теперь опеки нет, вышли из такого возраста, а только попечительство, так сказать надзор за имуществом на случай расточительства, а попечителем-то у ней маменька-с. Другой бы, может, и успел что придумать, а женщине — куда ж?! Инженеру не до того будет — своя работа!.. А чем платить барышне, ежели дядюшка не взнесет деньги, ведь в полном здравии и разумении векселек подпишет с дозволения попечительницы и при свидетелях. Да-с… И полетят домики… Была невеста первейшая-с и вдруг — бесприданница. Несколько тыщонок может останется про старость, а уж домики-с — тю-тю-с… Тут, Афанасий Тимофеевич, дело тонкое-с… Старик-то не даром дает денежки. Мозговатый старик… А дело-то верное, не было б верным — Касьян бы не дал. Понимаете-с теперь, почему я говорил, что три тысячи тут не деньги? Уж если послал — значит и в будущем помогать по этому делу будете: человечка найти курящего, либо еще что. Только вы никому-с про меня ни словечка. А если еще в чем понадоблюсь, либо человечка найти какого нужного — с превеликим-с удовольствием посоветую-с и человечка укажу нужного, потому вы теперь вместо Наумова кормилец наш. А затем до свидания, Афанасий Тимофеич, не смею задерживать вас своим присутствием, мне тут-то-с сворачивать. Извольте оставаться счастливо-с!..

 

IV

Задал Афоньке задачу частный поверенный, всю дорогу продумал он.

— В первый раз уступил ее, — сам, можно сказать, Николке отдал, сам его познакомил подле мельницы, и теперь предаю Касьяну — на нищенство ее обрекаю пакетом этим.

В кармане пакет щупал и руки горели — разорвать, уничтожить его, чтоб и помину о нем не было, и знал, если разорвет, другого надежного найдет человека Касьян Парменыч, а он ничего и знать не будет о судьбе Фенички.

— Если буду следить, может и помогу чем, из беды ее выручу как-нибудь.

Не заметил, как подошел к дому Дракинскому, что почти на самом конце города с трепальными и фабрикой, — спокон века стоял — кирпичный, нештукатуренный, точно острог новый или богадельня мещанская. На пеньях, подле самой железной дороги поместье Дракинское. (Был в старину лес темный, а пришли времена новые, и лес вырубили, и остались одни пенушки, пеньки, и стали мещане на пеньях селиться, и оттого вся слобода звалась Пеньки).

Звонил когда — руки дрожали и, пока со второго этажа сбежали отворять по лестнице, все время сердце выстукивало:

— Предатель, предатель… Сам предаешь, сам предаешь, сам, сам…

А по лестнице подымался…

— Увижу ее, сейчас увижу, сейчас, сейчас…

И увидал ее с репетитором — провожала его в передней, Никодима Александровича Петровского, ученика последнего класса Учительского института, — того самого, что в мечтах рыцарем был недоступным. Только теперь уже не мечтала о нем по-девичьи — разорвали перед ней завесу познания ласки Николкины, и мечты и фантазии улетели сказочные, — был перед ней: роста среднего, с резким лицом угловатым — без усов, бороды, с папироскою и с большими глазами серыми. Может, и теперь мечтала, да по-иному только: не о рыцаре, что в прекрасном саду ей соловьем про любовь расскажет и поведет в волшебный замок, а о человеке смертном, в грехе рожденном, ласки которого и хотела и боялась, оттого и боялась, что теперь поняла только, что и раньше любила его, да не та уж любовь девичья, а любовь греха смертного. И сама не та Феничка, и любовь иная, и мечты по ночам в сновиденьях всем телом вздрагивающим томительны.

Не застенчивость провожаний к подругам за уроками позабытыми, а лукавый смех женский, завлекающий и отталкивающий.

Афонька взошел, сперва не узнал Фенички, и она его не признала в поддевке синей, с короткими волосами, с бородкой клинушком.

Вошел в горницу дожидать Антонину Кирилловну и слышал, как Феничка говорила с Петровским.

— Без хорошего сочинения нельзя, Феня, на курсы ехать, — стыдно в седьмом классе не знать Рудина и Базарова: это ведь первые типы будущих революционеров.

— Как вы, Никодим Александрович, до сих пор не можете понять, что на курсы я собираюсь, чтоб интересно пожить, — это вы только мечтаете о революциях, а мне и без того хорошо. Ишь вы какие волосы отпустили, хоть заплетай косу… Любая ваша курсистка стриженная позавидовала бы…

— Теперь и курсистки прическу носят… А все-таки надо уметь писать сочинения.

— Научусь, Никодим Александрович, и на курсах буду, вы за мной потом и ухаживать будете, как студенческую фуражку оденете.

— Ухаживать кавалеры могут, а мне некогда. Вас не волнует, что 130 миллионов людей до сих пор у царей в рабстве, а я живу этим, понимаете?!

А разве я уж так неинтересна, что за мной и поухаживать нельзя?

— Ну, до свиданья, Феня, — об этом мы говорить не будем…

— Как всегда, удираете, точно красная девица…

Уходя, Петровский еще раз невольно заглянул в горницу на Афоньку и встретились глаза их, и скользнул огонек в них жуткий: встретились и почувствовали, что враги, на всю жизнь враги заклятые. Может быть, больше никогда и не увидят друг друга, но врагами на всю жизнь останутся. У Петровского ни одной мысли не мелькнуло об неуклюжем человеке рыжем, только чувство вражды ощутил странное, — зато у Афоньки загорелась в душе ревность и ненависть. Почувствовал, что не ровня Никодиму Александровичу и не может запросто говорить с Феничкой: кроме любви упорной не о чем ему рассказать девушке, не придумать ему комплиментов вежливых, не рассмешить ее забавным чем, а без этого он и не человек для ней, а так — сиделец в трактире Галкина; оскорбленная злоба легла против репетитора с шевелюра пышной. И тут же подумал, что Николкиной красоты позабыть не может и теперь длиннокудрого ищет. 3а каждым движением следил Фенички.

Дверь за Петровским закрыла сама и с улыбкою задорно, пробегая в свою комнату, спросила:

— Вам кого нужно?

— Антонину Кирилловну, маменьку вашу, Фекла Тимофеевна, и дядюшку тоже — Кирилла Кирилловича, господина инженера.

— Маменьку я сейчас пришлю, подождите.

Сама Гракина узнала Афоньку, сторонкою слышала, что прижился он у Марьи Карповны и у старика в почете и доверии.

Целый час о письме старика Касьяна Парменыча проговорили они вместе с самим инженером Дракиным, и согласился Кирилл Кириллыч хоть и триста тысяч получить от Галкина, и день назначили, где условия подписать, и ответ вручили Афоньке.

Подписали, как полагается, векселек под дома Феничкины с ее подписью собственноручной, и запер его Касьян в конторку ореховую в молельной и, перекрестившись благодарственно Казанской в жемчугах с яхонтами, повесил старик за икону на киот ключик.

Только не спал по ночам Афонька в кладовке под лестницей — ломал голову, как Феничку из беды избавить — добыть векселек подписанный. Поет псалмы — сам думает. И еще стал смелее со стариком Касьяном.

Иной раз и в молельную заходил с ним после всенощной, и не то, чтобы помолиться образам стотысячным, а получше посмотреть на конторку ореховую да послушать восторженно стариковы сказания про образа трехсотлетние, про каждый у старика была своя летопись: от пожара избавили, от воров спасли, из воды в половодье на берег вывели.

Как-то уехал старый по делам в уезд и оставил опять его Марью Карповну караулить, а он перед сном грядущим помолиться вздумал, лампадку возжечь угодникам, и Машеньке сказал, что пойдет помолиться. Достал из аналоя бутылку с маслом, налил лампадки, фитили заправил, стал тянуться ставить их, пошатнулся нечаянно и задел киот Казанской — с места сдвинул. И показалось ему, будто за киотом что-то звякнуло, закачалось. Что такое может постукивать за киотом? — заглянул — не видно, руку подсунул — ключик.

— Что за история? Ключик какой-то на бечевочке… От иконы — велик, от чего ж бы он мог быть?

И как что осенило его:

— Уж не от конторки ли?! А что если от конторки?.. Спасти ведь могу Феничку. Захочу и спасу! Тогда век будет благодарна мне. И не ключик паршивенький, а судьба ее в моих руках, — вся жизнь ее тут, в этом ключике.

Вспомнил, что купчиха его дожидается, и обратно повесил его за Казанскую.

— Береги ты его, пресвятая богородица, никому не показывай.

Неласковый был с Марьей Карповной, все про ключик думал; спросила его — отчего сумрачный, и ответил, что не по себе что-то, тоска гложет, и в первый раз почувствовал, что и вправду он по обязанности с ней любится. Сперва, как приехал, озорство было старика надуть, — и от озорства даже вроде любви что-то жило в теле — жадность несытая, а как цель свою подержал сегодня в руках — ключик этот, так и понял, что ради ключика, ради Фенички он лежит с Галкиной. И раньше знал, что цель — Феничка, — повидать ее, а, может, и поговорить когда, да только далеко эта была, а под боком-то жила Марья Карповна, потому благодаря ей, может, и Феничку повидать придется, а сегодня вот и уразумел и почувствовал, что Феничка-то ближе стала ему. И все-таки до самого приезда Касьянова не уходил от Галкиной, потому, если уйти, и в молельную тогда не придется зайти поглядеть на ключик. До приезда еще не один раз побыл, точно удостовериться хотел, — висит или нет? Еще раз и рукой пощупал его, и Казанскую поровней поправил, чтоб старик не заметил чего. По монастырской привычке и перекрестился несколько раз.

Приехал старик, и потекли дни будничные. Целые дни за стойкой Афонька сидел, думал про ключик тот, — даже Лосев заметил.

— Чтой-то вы, Афанасий Тимофеевич, сумрачны-с? Или хозяин что?..

— Ничего, по-старому все…

— Должно, денежки-то не получили еще за то дельце? У Касьяна Парменыча всегда так — любит потянуть, пока особая-с нужда не подойдет ему в вас, знаете — человека к сроку подыскать курящего,

— помните, я говорил вам еще-с тот раз? Он вам к рождеству-с, к праздничкам-с в виде особой милости пожалует, а после Нового-с года и напомнит, что де, мол, задаром-с ни одной копеечки не дают теперь, а извольте-с, мол, к весне (в марте-с векселек-то был, так?) устроить пожарец у купцов Дракиных. Только вы, Афанасий Тимофеевич, — я вам хочу дать совет добрый-с, неопытны-с вы еще, уж вы извините мне, что я вперед забегаю-с, события-с, так сказать, опережаю-с, — не продешевите, когда на расходы брать будете; понимаете? — угостить кого нужно, сводить под пьяную руку в слободку к девочкам, — конечно-с, простому человеку не первого сорта и угощение, и девочки нужны, и за труд, а все-таки-с расход, потому, изволите ли видеть, в один день такого человека не найти вам, может, и не одного испытать придется, — не сразу к нему подойдешь — тюрьмою-с пахнет, уголовщиной, ну, а придется вам поискать человечка такого, а найдете — и с тем провозитесь не одну неделю, — ведь раньше-с, чем осенью, да еще поздней, пока мужичок-то не посвезет пеньку, и несчастного случая нельзя устроить, а вот когда фабрика-то на полный ход пущена, тут-то и придется позаботиться. Так я изволил говорить с вами, что и с найденным человечком и то не одну-с недельку повозитесь, потому как он заломит с вас цифру круглую, и придется с ним поваландаться. А уж тут, — я по секрету-с вам ради особого уважения-с, холостой ли, женатый, а найдите вы ему-с под пьяну-с руку получше-с девочку, чтоб по вкусу пришлась, — понимаете-с?.. По вкусу придется, сам вас потащит к ней, — вы и стакнитесь с ней насчет цены, а ей за это дадите сколько, — не возьмет много, кто-кто, а они цену деньгам знают-с, а уж кого нужно уговорить насчет цены, улучит такую минутку тайную и уговорит его. А там и делу конец. Так вы-с, Афанасий Тимофеевич, на расходы не прогадайте у хозяина взять. Тут не тремя тыщами пахнет, а если умеючи-с и еще пять заработать можно. У Наумова, я по секрету скажу вам, и на собственное питейное заведение хватит, и никак я не могу-с понять, чего он остался дворником, — тут тоже не без каверзы-с на ваш счет. За ваше-с здоровье, Афанасий Тимофеевич, — за успех предприятия-с, а с успехом поздравлю-с особо вас… Наумова остерегайтесь только, прознает про это дельцо — наперед старику пойдет, чтоб только вам напакостить, и денег не пожалеет своих на того человечка, что вы трудами-с долгими найти-с соизволите. За ваше здоровье, Афанасий Тимофеевич!

Вечером в кладовку пришел свою из трактира, только ложиться хотел — будто дверь кто трогает, раздеваться стал — опять будто стук легкий.

Приоткрыл — Дуняшка стоит.

— Тебе чего?

— По делу к вам, по секретному. Еле дождалась, когда уляжется, — к ней сегодня пошел и пост не соблюл — пошел к хозяйке. Насчет вас история у них вчера вышла.

— Заходи, говори в чем дело.

И не обнял ее — заколотилось сердце, как услышал про старика с хозяйкою.

— Неласковый вы сегодня!..

— Неласковый? Ты говори, Дунь, что случилось?..

— Петрович ему наговорил вчера про вас чего-то, а чего — сказать али нет, уже не знаю сама, — говорить ли?!

— Не мучай ты меня, говори, Дунь!

И с досадой на колени к себе посадил, в первый раз. За шею его обняла и шепотом, и не на вы, а на ты, Афонею:

— Видел он тебя в спальне у ней, сама слышала, — говорит, — не занавешено было и ставни не было, сам видел, как сиделец-то новый ваш, так это в десятом часу, зачем-то в хозяйкиной спальне был и Марья Карповна с ним, а он-то уже без поддевки, только потом, говорит, ставни заставил, сам заставлял, хозяйственно. Я это к Марье Карповне — рассказала ей, — говорит, скажи, что отпущена была — ходила в цирк поглядеть, а я, говорит, скажу своему, не могла ставню сама поднять и позвала Калябина, а что без поддевки был, так в передней скинул ее, прикрывается ночью, мол, так уж перед сном было. И к тебе за этим послала. А еще послала к тебе за тем, чтоб до утра я у тебя пробыла, ты говорит, Дунь, спаси меня, — побудь у него, будто любовь у вас, а я приду, искать тебя буду, найду, тут и старик успокоится: не со мной, мол, живет, а с Дунькою. Так мне, Афонь, оставаться? А?..

И вправду его обняла, когда согласился, чтоб оставаться на всю ночь до утра.

— Сама прислала, Афонь, к тебе. Не пришла б, может, а теперь — судьба.

— Ложись, Дунь, а я посижу тут, а может, и на пол лягу.

— Я тебе было еще рассказать хотела, а ты, вишь, какой, точно не любишь. Может, и вправду не любишь, говоришь только?

И от волнения, от тревоги за судьбу свою — за подпись Феничкину, за ее судьбу, через силу целовал ее…

— Каб не любила тебя, Афонь, не пришла бы, — ради тебя согласилась придти. А еще я тебе скажу — пытал меня сегодня Наумов, в тиятер звал. А что, говорит, Афонька-то с хозяйкой как дружно живут, душа в душу. Смеется, окаянный, точно чувствует, — нюх у него, как у собаки гончей. Я ему говорю: а тебе что, завидно, что ль, что из сидельцев тебя согнал хозяин? А в тиятер-то я и с Афанасием Тимофеевичем пойду, коли надобность будет. Пусть и он знает, чтоб старому не набрехал чего.

Еще ночью по дому Марья Карповна подняла гомон: Дуняшку искала, за дворником самого Касьяна Парменыча послала, чтоб и Наумов знал, что чиста она, как агнец; понадобилось ей в коридор, глянула на сундук (со свечой шла) — Дуняшки нет, дверь попробовала — не заперта, и знала, что нет, да хотелось комедию разыграть получше и самой войти в роль возмущения. Самого Наумова и в кладовку к Афоньке послали, и привели с повинною девку к самому старику.

Наумов за дверь, Марья Карповна и давай старику вычитывать:

— Видишь теперь, с кем твой сиделец-то новый любовь крутит, попал в трактир, подле водки засел, — небось и выпивать стал, а стал выпивать и до этого дошел. Вот тебе и монах, и святой человек, а ты меня поедом ешь, человека ставень позвала закрыть, а он не бог весть что придумал, только меня-то измучили, а все это твой Петрович злобствует, что из сидельцев прогнал, и не то что на Калябина, а на весь свет злобствует, и на меня тоже, а я-то тут при чем, ну, скажи, Касьян?

Старик только покрякивал да головой крутил. И вычитывала-то Марья Карповна при девушке, чтоб старика застыдить сильнее. А Дуняшка чуть не в причет, будто и вправду перед барыней провинилась:

— Заманил он меня, Марья Карповна, барыня, голобушка, — не сама я. Я, говорит, люблю тебя; как на место сюда пришел, так и полюбил, — женюсь, говорит, на тебе.

— Я вот его оженю завтра, а ты ступай, не голоси тут, — прикажу — так женится.

И опять пошел Касьян к Марье Карповне, — добродушно посмеивался:

— Все они святоши, дай только им до вашего брата добраться, и святость свою потеряют. Ложись, Дашенька, до утра еще долго.

— Ты не гони его, Касьян Парменыч, — был монахом, а в город попал, и потянуло его житье, как и все живут. Трудящийся он, смирный.

— Жениться заставлю на ней, а не женится — прогоню.

Наутро Афонька за стойкой сидел сумрачен, дожидал, что хозяин ему говорить будет, — до обеда не дождал, пришел только к вечеру.

— Ты что это вздумал?! Монах да распутствовать, да еще у меня в доме?

Молчал Афонька, молчанкою решил отделаться, дать старику выговориться.

Под конец отошел Касьян Парменыч, только жениться ему приказал на девке.

И начал Афонька опять ото всенощной старика провожать, и о святости по-прежнему говорил, и о том, что жениться-то он, конечно, на Дуняшке женится, а только надо сперва деньжонок на житье да хозяйство себе заработать, одному-де и в каморке жить можно, а как дети пойдут — не запрешь в кладовку. И старик настаивать под конец не стал, когда от Марьи Карповны узнал, что не Афоньке столкнуть девушку с пути истинного, а как узнала Дуняшка, что хозяин ему приказал жениться, так и с ним только на людях видится.

А Марья-то Карповна и в самом деле Дуняшку расспрашивала, от ревности и выпытывала:

— Ты по правде мне говори, не тронул?!

— Вот перед истинным, Марья Карповна, — что ж бы, я далась ему, что ли, да ни в жисть, на что он мне сдался-то! Что я не знаю, что ль, что он с вами живет, так что ж я себе, что ли, враг, коли пойду против вас? Да мне он и того не по душе, страшенный, а здоров-то, аль не страшно, — навалится, так задушит, что ж враг себе, что ли?..

И опять потекли дни за днями, субботы за субботами, отъезды Касьяна да возвращения, только еще зорче Наумов следить стал и за Афонькою, и за хозяйкою, и за Дунькою.

К Рождеству, как по-писанному, подарил хозяин Афоньке за труды, за свидетельство и за будущее половину обещанного, а вторую посулил, когда конец будет успешный, а если он хочет, чтобы успешный был, так и дальше поможет хозяину, ради своей же выгоды. И почувствовал Афонька, что подходит для всего время страшное — решать судьбу Феничкику.

 

V

На масленой и призвал хозяин блинка поесть Афанасия Тимофеевича, а потом, после романеи аглицкой (первый раз разрешил Афонька старинку вспомнить), разморило ему душечку, и пошел он с хозяином в молельную отдохнуть. Разные разговоры были, только под конец перед чаем начал Касьян про дома Дракикские и перевел на пенечные склады инженера Дракина.

— Я тебе, Афанасий, что скажу, — надо нам домики в оборот пустить; я ему первый взнос на второй только год просил сделать, осенью этой, только я смотрю, деньги прах тленный, не в деньгах дело, и у него-то они лишние, потому — фабрика новая, так либо фабрику, либо дома береги, а то на чужие денежки и то, и другое подай. Домики-то не его, собственно, племянницы, да это все равно, одним миром мазаны, а вот как у него пенька сгорит осенью, — а ведь может сгореть, мало ли каких не бывает случаев, недобрый человек подвернется — и пеньки нету. Тут уж либо завод держи, либо дома, а то моими деньгами работать кому не лень, а мы с тобой, Афанасий Тимофеевич, — так, кажется? — Тимофеевич? — Так мы их и приумножим во славу божию, и тебе они не лишние будут, — такой потом откроешь трактирчик — беда просто, за пояс заткнешь нас, стариков… ха-ха-ха… Сам себе был бы хозяин, не смотрел бы из рук Касьяна Парменыча, и опять дело доброе, народ кормить будешь. А подле фабрики-то Дракинских ни одного нет, а народу у него — тысячи, нет-нет да и зашел бы какой-нибудь душу чайком промочить, водченкой побаловаться, я б тебе и помог, у меня рука легкая. Да что ж ты молчишь, ай не нравится, что не так говорю, как сам думаешь, — а ты расскажи, вдвоем и надумаем, — может, еще что получше выдумаем.

— Не пойму я, Касьян Парменыч, речь вашу, попрямей бы как, — может, и понял что.

— Так ты говоришь попрямей, — изволь и попрямей можно. Нужно, чтоб к платежу у Дракина пенька погорела, либо на фабрике пожар случился, что будет выгодней, а тогда либо на сколько все дело останавливай, либо денежки-то, что приготовил в уплату, опять в оборот пускай. Понял, что ль? А тебе только человечка подыскать верного с огоньком на склады либо на фабрику и весь труд; а за работу, уж я говорил тебе заведение открою и деньгами дам. Ты не забудь, Афанасий, — три петрушки получил… За мной еще три.

— Что уж, Касьян Парменыч, нанялся — продался, придется уж видно кончать дело.

Точно рак вареный Афонька вышел из молельни чай пить, а сидел, старика слушал в молельной, из стороны в сторону ерзал, не по себе было от слов Касьяна Парменыча ему. Ждал, когда старик скажет, и не верил, что скажет, — сам себя утешал, концу своему отсрочку делал, и подошло время. Так и подмывало наперекор старику пойти, да знал, что в конторке ореховой под бархатом черным с крестами нашитыми лежит судьба Фенички, а может, и его тоже, и ключик от судьбы этой висит за Казанскою. Заглянуть даже хотелось — на месте ли, не перевесил ли куда старый на другое место… И согласился ему помочь, не обедняет, если дома целы будут сиротские, — что ему триста тысяч?..

За чаем хозяин сидел благодушествовал, косточки перемывал соседские, и не перестал бы, если б не звонок в передней.

— Кого это бог принес?.. Да ты, Афанасий Тимофеевич, оставайся, — без тебя Василий в трактире справится.

Не ведали гостей, а пришли, любы — не любы, надо потчевать Антонину Кирилловну с братцем инженером Дракииым.

Марья Карповна встречать вышла, а старик подмигнул Афоньке:

— Ишь ты, легки на помине… Чутье у них — гончее. Поглядим, чего говорить будут, — послушаем… Вот, помяни мое слово, заговорят про деньги.

Обрадовался Афонька, что, может, что-нибудь да услышит про Феничку, — хоть несколько слов да скажут, если не Дракин, так мать не вытерпит.

Старик, будто добрый, — дела хвалил дракинские, только глаза щурились, когда смеялся, и огоньки злобные бегали:

— А здорово ты, Кирилл Кириллыч, пустил фабрику, — англичанке-то, небось, не по вкусу? А? Недовольны, что не пенькою, не сырьем, а пожалуйте канатики у нас покупать. Одного народу у тебя сколько кормится.

— Денег, Касьян Парменыч, на такое дело много нужно, — если б еще набрать полмиллиончика, осенью и в Калужской губернии можно было бы закупить пеньку, послать понадежней людей, и гони через Коммерческий, — треть внес, а две трети кредиты.

— Ты, что ж, монополию, что ль, на пеньку думаешь взять на всю Россию? Смотри, не сорвись, Кирилл Кириллович!.. А то в полгода загудишь.

— Вы только подумайте, наша дает 18 %, да Курская — 16, а если еще прихватить и Калужскую, так всех 50 процентов и наберется. До монополии далеко, конечно, а конкуренцию создать можно. Пусть на мою долю тридцать выпадет, и то можно цену поставить на рынке, а по копеечке сбавлю против остальных, и не угнаться за мной никому. Только б деньги!.. Я и то хотел попросить вас отсрочить мне на полгода взнос первый, а сезон отработаю, оберну деньги, тогда сразу вам за полтора возвращу и проценты за остальные вперед отдам.

— Никак не могу, Кирилл Кириллыч, сам знаешь, голубчик, осенью ремонтной на два полка поставка, да за границу надо отбои сплавить, — лошадки, брат, тоже чего-нибудь стоят.

Только Афонька видел, как старик радуется, бороденку растрепанную пощипывает, — первый признак — как начал подергивать волосенки реденькие — доволен, злобствует. И стариков разговор слушал, и к женскому прислушивался, с левой стороны сидели к сердцу ближе и слова-то о Феничке.

— Осенью, вот, Маш, на курсы поедет Феничка, в Петербург хочет, соблазнил се дядюшка Петербургом — все время бредит.

— И одну отпустить не боишься?

— Теперь бояться мне нечего за нее, сама знаешь.

— Не надоело еще учиться?

— Насчет ученья не знаю, а поживет и жениха найдет. Не выходить же ей, в самом деле, за купца, — теперь купцы-то своих посылают за границу даже, или вот еще за репетитора что ли своего, — может, он и хороший человек, да только у полиции под надзором, и не скрывает даже — героем себя чувствует.

Одно только и понял Афонька, что осенью Феничка в Питер укатит, да что с репетитором у ней не ладно что-то. Вспомнил, как в передней они разговаривали, — с того раза и запомнилось, как глядел на нее репетитор этот. И почувствовал, что конец близится: спасать Феничку от старика Галкина и самому за ней следом — пока не поздно. За каждым шагом следить надо старика Касьяна, каждое слово знать, и опять об Дуняшке вспомнил.

— Пригодится она, теперь и пригодится. Может, сама и не говорит всего, свой интерес соблюдает, а Дуняшка скажет, ей беречь не для чего.

В тот же вечер по коридору проходя в кладовку свою, мигнул на дверь Дуньке, — вышла за ним.

— Что надо?

— Что ж ты, Дуняшка, ко мне никогда не придешь?!

Обнял ее с поцелуями…

— Да что ж приходить-то, ночью была и то ни к чему, — ославили только, каб вправду — не обидно бы было…

— Тогда ведь я знал, что была послана, знал, что каждую минуту придут искать, — приходи сегодня, ждать буду.

И ушел к себе вниз по лестнице, и ответа не стал ее дожидаться, из темноты вниз опять повторил:

— Приходи, Дунь.

Будто и обида еще в душе жила, и от поцелуев-то надежда опять проснулась, и ушел-то, сорвался точно — не знала, что делать, и, цепляясь за надежду последнюю — вскрикнула тихо:

— Приду.

Шла — было жутко, а вошла — душа оборвалась, как играть с нею стал, дразнить ласкою с поцелуями, на коленях у него сидела — на руках лежала, запрокинув голову, а он целовал ее, целовал и давай шептать:

— До осени ждать нам, теперь недолго, Дуняша, — всего до осени, свое заведение открою осенью, сам старик обещал — дельце одно ему надо обладить, не надул бы только меня, этого и боюсь я, а тогда и осенью не придется.

Прислушалась к шепоту и точно очнулась Дуняша.

— До осени?.. А я, Афонь, думала…

— Да ты слушай, глупая!.. Как же теперь-то можно? Узнает ведь, сама узнает и взревнует тебя. Взревнует — тогда выгонит, а помочь-то и некому будет. Без помощи тут ничего не выйдет. Я тебе теперь как свой говорю — знаешь Дракиных?

— Ну, знаю…

— Так хочет их старик в трубу пустить, а я что вздумал… самому в это дело вступиться, потому наобещает Касьян много, а к чему придет — шиш масленый, а если сам возьмусь — такие капиталы нажить можно, не то что трактир — откроем гостиницу на главной улице. А без твоей помощи — ничего не выйдет.

— А мне-то что делать?

— Каждое слово Касьяново слышать. Сама-то, ты думаешь, расскажет что, — дожидайся! Пока не надоем — живет, а свой интерес — во как блюдет — ни слова не скажет, продувная. И с ней-то я из-за этого дела, понимаешь? Взревнует — конец тогда, — от кого я узнаю что, а тут ты, своя, — не любил бы, не сказал бы тебе, не доверился. Да так нужно, чтобы и про нее со мною старик ничего не знал, узнает — тогда мне конец, — так и тут не обойтись без тебя. Ее то ж надо от старика беречь — не узнал чтоб, а то Петрович выслеживает, местечка-то жаль ему, ну и не дождется, когда старику про меня наговорить можно. Сама знаешь, один раз было уж. Понимаешь, Дунь?..

— Как не понять — понятно, только боюсь я, Афонь — возьмешь ты на себя кровь Касьянову. Так, что ли, будет?

— Вот те Христос, пальцем не трону, ничьей души не загублю —

А и что я теперь такой-то так сама пойми, сладко, что ль, нам урывками-то, как ворам, видеться, коли б я принял тебя теперь? Разве ж я не люблю тебя?! Самому держаться трудно, а надо, а ты обижаешься…

— Не любила б, не пришла б к тебе тогда ночью, а ты как бесчувственный. Ладно, буду стараться, не разлюби только.

И на лестницу проводил с поцелуями, а вернулся — до утра не заснул, продумал.

Опять Дунька девкой вернулась на сундук к себе, и жутко ей стало, что затеял Афонька недоброе что-то, а в то, что замуж возьмет ее — поверила, оттого и поверила, что заодно будут действовать, а раз заодно — на всю жизнь связаны — все равно не уйти от нее Афанасию, на всю жизнь будет в ее руках.

А Касьян Парменыч наутро к Афоньке в трактир пожаловал. Бороденку почесывал, ехидно щурился и посмеивался:

— Слышал вчера? А? Гостечки милые! И еще б взял, коли б дал. Ушел рано ты, а он говорит, что и шпагатную-то заложит к осени… Теперь наш, не зевать только. Так ты, Афанасий Тимофеевич, займись-ка теперь, подыщи человечка верного!..

— Да я, Касьян Парменыч, и не знаю как!

— А ты поучись!.. Не мне ж учить тебя этому. Расспроси кого-нибудь.

— Кого ж про такое дело расспрашивать?..

— Таскается тут один, — небось, знаешь, — кляузы мужикам строчит.

— Поверенный, что ль? Лосев?

— Поверенный, брат, поверенный!.. Он самый. Ну, а мне некогда, пойду я… Да ты не зевай, поскорей надо, надо все обстроить за полгода, чтоб в августе запасы-то старые пустить по ветру, да к самой работе-то и на фабрике петуха пустить. Расходы будут какие, за деньгами сам приходи, да не в лавку, смотри, а наверх вечером. Ну, с богом!

Понял Афонька, что начинается мирское странствие для него, и путь-то порос репьем, да волчцами. А Лосев после того раза, как поучал сидельца Калябина, глаз не спускал с него, караулил, выжидал, когда работка ему выпадет по делу дракинскому, и каждый вечер садился за столик в углу подле двери кухонной, против стойки Афонькиной. В базарные дни по трактиру таскался, работенки искал случайной, а по вечерам без дела ходил, посидеть просто против Калябина. И дождался на масленой маслены. В тот же вечер велел

Афонька Василию блинками угостить Лосева и графинчик подать маленький, и Василий смекнул что неспроста захотел Афанасий Тимофеевич угостить кляузника, — от хозяина разрешение, значит, получил особое. Запросто селянку ел Лосев задарма, а тут — блины с закуской и выпивка. Лосев тоже понял, что начинается, значит, работа, и подошел будто Калябина за угощение поблагодарить особо.

— Премного-с вам благодарен, Афанасий Тимофеевич, блинки-с у вас удались нынче, — такие блинки-с, что и еще бы в охоту скушал, одному только скучно-с…

— Ладно, я за компанию съем с вами, все равно ужинать буду, так с вами.

И вторые подал Василий с закускою и даже икорки принес кетовой.

— Ну, как насчет домов дракинских?

— Коли уж начали говорить, кончу я! Нужно мне человечка найти…

— А что я вам говорить изволил? — как по писанному-с…

И рассказал Афонька поручение старика Лосеву.

— Будьте-с спокойны-с, с удовольствием-с, Афанасий Тимофеевич. Такое дельце и у старика не каждый день, да-с… Дельце-с крупное-с, осторожно-с начинать надо-с… Да-с… Ну, да время-то до осени короб-с, девать некуда, а что заработаем мы с вами на нем — будьте-с покойны, только извольте-с моими указаниями не брезговать. За ваше-с здоровье, Афанасий Тимофеевич, за доброе начинание-с…

И целый вечер слушал Афонька причитания Лосева, пока пора стало трактир закрывать Галкина.

На другой день и Наумову через Василия стало известно, что сиделец блинами кормил Лосева, — значит, какое-то поручение от старика есть Калябину.

Каждый день Петрович Василия спрашивал:

— Ну, как рыжий-то?

— Сидит, Николай Петрович…

— Никаких дел не заметно?..

— Никаких.

И стал Наумов целые дни на скамеечке подле ворот просиживать, выжидать — не пойдет ли куда Калябин, — пойдет — и он следом. По пятам ходил издали вечерами, потому больше вечерами по таким делам и сам хаживал, и с Лосевым. Одна выука что для него, что для Калябина. Наперекор пошел и Касьяну Парменычу, и Лосеву, лишь бы сжить сидельца нового.

 

VI

Зима, не зима, в марте — ростепель, на несколько дней подморозит — опять холода, сидеть бы дома, либо за стойкой в трактире Афанасию Тимофеевичу, а тут гоняй вечерами с ребятами слободскими по веселым заведениям, — постом-то. Выбирай человечка нужного. Указал Лосев на трех человек, что в базарные дни на лошадей набивали цену, а сам, говорит, некогда, не мое дело, я только советец подать добрый, а чтоб в уголовщину пускаться, на то я и присягу принимал, чтоб честь свою охранять.

А тут опять хозяин уехал — по ночам караулить, ублажать Марью Карповну. Раньше хоть дома сидела, а теперь в баньку с ним ходить выдумала, потому в тепле, да в прародительском образе точно в раю человек пребывает, и что на земле-то живет, и про то забывает, когда любовною лаской объят греха смертного. Один раз после омовения возлежала в предбаннике с ним и говорит:

— Афоничка, а ты знаешь, раньше-то я была дура, мы б и при старике тут могли бывать, и в нос бы не клюнуло, — теперь умней буду, и при нем любиться будем, еще слаще любовь, когда постоянно в опасности.

Приехал старик, спросил только:

— Ну, как, подыскал кого?

— Трех человек нашел, о цене не говорили еще, — узнать хорошенько надо.

— Смотри, чтоб к сроку готово было.

И Дунька по вечерам с вестями бегала, всякое слово передавала ему, а уходить станет — прижмется к нему ревниво и поцелуями дышит, вздрагивая:

— Скорей бы, Афанасий Тимофеевич, ваше дело кончалось, кажется — до осени-то невесть сколько время еще, а терпения моего нет на ваше житье смотреть с хозяйкою, обидно мне, силу-то свою тратите, — ей на забаву только, а мне бы — на всю жизнь с вами, а сила-то уйдет, растратите все, а мне-то что ж?..и ласки не останется вашей…

— Теперь скоро…

— Что ж, что скоро, а с хозяйкою по-прежнему, да еще в баню ходите. До мяса не ест, постится, а с мужиком ублажаться в бане — и поста нет. Старик бы знал?!.

— А тебе-то что?

— Как же что, она и мне говорит, я теперь и при старике буду с ним в Зайцевское ездить, только и будешь знать одна ты, чтоб на случай какой найти где нужно, а то и выручить.

Один раз вечером прибежала:

— Говорили сегодня насчет Гракиных, не то Дракиных, под дверью стояла, всего не расслышать было, а только говорили, что не знает как с векселем быть, не то продать с обратным, не то у себя держать. Не шутка, говорит, в чужие руки триста тысяч передать, хоть и своему дам на время, а как улизнет куда, либо еще что выкинет.

— На чем порешили?!

— Конца-то я и не слышала, ушли к окну… Старик только бурчал все время…

И опять Афонька целые дни мучился — продаст или нет, уплывет векселек из конторки ореховой — конец тогда, целый век придется за стойкой сидеть, да ублажать купчиху. Ехал к Марье Карповне и не думал, что тяжесть от этого на человека ложится, потому наголодается за зиму на монастырских хлебах, летом и рыщет по лесу, купчих высматривает, как зверь лютый. А тут хоть и передышка ему, а все будто убавляются силы плотские. Дожидался свободы своей Афонька, своими руками ее схватил за глотку и не пускал, чтоб не вырвалась, — мечтал, как он избавителем будет Фенички. Как еще будет, не знал, думать некогда было, а только ждал дня страшного.

В слободке таскался с ребятами по разным домикам, в картишки играл с ними и проигрывал для поощрения и намекал, что дело к ним есть, петуха пустить Дракину, — отговаривались все — страшно, мол, в остроге сидеть и дорого стоить будет работа. Один даже трепальщиком нанялся и про базар позабыл: во все закоулки — на фабрике и на складах совал нос.

— Караулы там, Афанасий Тимофеевич, строгие, запоры крепкие — тяжело будет.

— Цену мне говори…

— Меньше двадцати тысяч не возьмусь, неохота в остроге сидеть, карьеру портить свою, — в паспорте-то пропишут, если с поличным захватят, — хорошо улизну, а нет — на всю жизнь арестант крапленый.

Афонька с ребятами, и старый сиделец следом Василия подсылал свидание устроить, — пойти — пошли, а толком ничего не сказали Наумову.

— Не договорились еще, в цене никак, должно, не сойдется.

— Уступи половину, а половину я дам.

— За что ж это?

— Афоньку подвести под тюрьму, мое место занял и с купчихою занимается, поймать не поймал — перехитрил бестия, — только знаю, что старик дураком ходит. Хочу доконать его…

Посмеялись ребята над Петровичем, а только так и не сказали ничего. Встретили Лосева — к нему за советом, — так, мол, и так — наперекор Афанасию Наумов идет, на чью сторону становиться.

Лосев смекнул в чем дело.

— Дурачье вы, вот что, с молодого-то по неопытности содрать можно будет лучше, и волынку тянуть сколько выйдет, так-то, ребята, дельце-то во сколько лет одно попадется такое, — надо пользовать человека… Да-с… А Петрович обстрелян на этом, шиш вам за это масленый. Да-с… Вы только уши развесите — ослы этакие — обведет вас Петрович-то вот как-с, за мое почтение-с…

Так и не вышло у Наумова ничего, хотя и не переставал он следить, и через Василия у ребят узнавал, что нужно, потому Василий приятелем прикинулся Афанасия Тимофеевича, так и ребятам сказал, — заодно, мол, действуем, вы уж не очень-то наседайте на него — человек хороший.

Как белка крутился Калябин по этому делу и от купчихи не отставал, когда в баньку просилась с ним. И при старике стала ходить в Зайцевское, на другой конец города, на Дворянскую. С одного конца улицы баня в три этажа кирпичная, а с другого — острог новый и тоже без штукатурки, а через всю улицу господа дворяне в особняках с палисадами. Простой народ почти и не хаживал в эти бани в дни будние, поблизости только и была одна слободка Новорецкая, а ходили из ней под гору, в Бакинские. Наумову и невдомек было за хозяйкой следить, а Афонька когда в баню шел — на трамвае через весь город ездил, а раз сел на трамвай, значит, еще по какому делу — не по Галкинскому, и следить нечего.

Перед страстной седмицей Касьян говеть, а Марья Карповна — в баньку вздумала. Призвала Дуняшку:

— Пойди, Дунь, скажи Афанасию Тимофеевичу, Марье Карповне, мол, в баньку хочется. Он знает куда.

Прибежала Дунька в трактир к Афоньке и передала шепотком просьбу хозяйкину. Вышел из трактира — после дыму табачного, запаха винного и захотелось по апрельскому вечеру пешечком пройтись. Наумов глянул — Калябин пешком пошел и — следом. Ежели через гору идти слободою — совсем близко, глухими переулками подле заборов, садов мещанских, приятно даже — почка листву гонит, и ветерок землею пахотной с полей тянет. И дошел

Афонька дорожкой ближнею, а следом, по другой стороне, в отдалении Петрович. Взошли на гору, повернули к Дворянской, подле бань Афонька прохаживается.

Петрович подле ворот чьих-то в потемках стоит — думает:

— Зачем же это в бани ему?.. Ждет кого-то… Поглядим кого.

И полчаса не прошло — на легковом Марья Карповна подкатила.

По походке узнал Петрович, а подошел к ней Афонька, у него дух захватило от радости.

— Теперь-то ты мой… С поличным, можно сказать.

И пустился под гору во весь дух. Прибежал к дому, глянул — огонь у старика, от вечерни пришел, молится. Попробовал дверь — не заперта, по лестнице — позвонил, Дуняшка встретила, увидала, что запыханный и передохнуть не может, — глаза горят, заикается…

— Вам что, Николай Петрович?

— Касьяна Парменыча повидать, срочно.

— У себя молится, от вечерни пришел только что, беспокоить нельзя.

Рвется в дверь, отталкивает девку — проскользнуть хочет, — поняла, что неладное что-то, недаром выпытывал про хозяйку да в цирк звал. Пустила его, а сама не к себе в коридор, а за дверь поглядеть, что дальше будет.

Старик из молельни на стук рассерженный вышел.

— Тебе что?

— По секрету, Касьян Парменыч.

— Говори тут, никого нет. Какие там завелись секреты?

— И сказать-то не знаю как, говорить страшно. Насчет Афоньки я… Тогда говорил про него вам, что в хозяйкиной спальне видел, а теперь — того хуже.

— Ну?..

— Подле бани их сейчас видел, вместе пошли.

— Этого быть не может! Брешешь ты!

— Хрест истинный, — в Зайцевских.

— Вели заложить, сам поеду, а ты тут будь, с тобой срамиться только. Погляжу — вернусь.

Петрович во двор, старик в молельную, а Дуняшка накинула кацавейку, покрылась платком и через парадное и не заперла даже — во весь дух через слободку на гору, опередить старого. В номерной этаж влетела — к коридорному, чуть не плачет, указать молит номер ихний…

— Знаешь ведь ее… Галкину, бывает часто… видеть нужно, несчастье у нас… покажи в каком…

А тому все равно, показал Дуньке. Стукнула… Из-за двери сама…

— Кто тут?

— Марья Карповна, я, Дуняшка, отворите скорей, беда!

Мыться еще не начали, прохлаждались в предбаннике, — в юбке еще была, только Афонька, должно быть, разделся, потому слышала, как звенел тазом.

— Говори — что?..

— Петрович выследил, прибежал запыхавшись, — хозяин велел заложить, сейчас тут будут. Одевайтесь поскорей.

— Как же быть теперь?..

— Я тут останусь, скажу хозяину, — Петровичу померещилось; пускай мне отвечать и теперь на себя приму. Коридорному не забудьте дать.

Торопясь одевалась Галкина, позвонила банщику, на рысях прибежал, кланяясь, — сунула красную…

— Спросит кто — меня не было. Понимаешь? Другой раз еще на чай получишь. Потребует показать — покажи их.

— Спокойны-с будьте, знаем-с… Счастливо оставаться…

А бани, что мертвец, молчат и банщик, как исповедники немощи человеческой. Отец семейства придет уважаемый, а нажмет номерному два раза и вместо банщика в предбанник девица явится, только и нужно два раза кнопку нажать, и банщику за услугу на чай от барина и от девицы процентик. Специально дежурили и девицы на сей случай из благородного заведения, а нет свободной — на извозце в слободку слетает к фонарю красному. На другой — третий день мамаша с дочками в номера, а банщику все равно, будто и не знает, что супруг ее был с банщицей. А если по секрету от мужа с возлюбленным — на чай красную и будто рот на весь век замазали, тут хоть сам следователь, не то что муж.

— Не знаю я, мало ли бывает господ у нас, не запомнишь всех.

Приметы рассказывать станет банщику, походку опишет, и нос, и глаза — один ответ:

— Такой барыни никогда не видел, не знаю.

Никогда и не скажет, потому: первое — узнает хозяин, что гостей выдает, дохода лишает от вина да фруктов — выгонит, а второе, и самому жаль доходное место — такие гости не скупятся на чай, за совесть нечистую откупаются, такими посетителями и жили только.

Только за угол в темноту повернуть успела — на дрожках подлетел Касьян Парменыч.

Дорогою шла — ревновала девку, знала, что девка, — как на духу ее сколько раз пытала после той ночи, когда послала сама к Афоньке, а теперь даже губы кусала — сама осталась, выручила. О старике и не думала, оттого что в темноте страх пережит сразу, — не застал, не поймал, — цела-невредима, и Петровичу несдобровать от хозяина — не пойман — не вор, а что думать будет, так Дунька с поличным в номере. Одного и боялась, что заставит-таки Афанасия жениться на ней, а тогда опять на богомолье в монастырь ездить, либо еще как устраиваться.

А Дунька бежала — придумала: ходила к нему — ни с чем на сундук возвращалась зацелованная, а теперь — один конец, либо и вправду не любит, а либо женится.

Хозяйка за дверь — раздеваться Дунька: и замирала-то вся от страха, белье сбрасывая, и думать боялась о чем-нибудь, а как в пропасть кинулась, когда дверь на замок закрыла в номере.

Слышал от слова до слова Афонька и сказать хотел что-то и не успел выйти, боялся из парной прародителем, — двум показаться — стыд смертный. Захлопнулась дверь — ждал, что будет. И тут в голове носилось — губить, изуродовать буйством девку, — не трогать, не связываться, а как вспомнил, что хозяин придет и нужно ему ради себя выручить купчиху, — не знал делать что. А потом со злобой и решил — пусть будет, что будет — сама лезет, от ней тож подобру не отвяжешься, — одной веревкой все спутаны, и без нее быть нельзя — помощница! — Коли придется, без хозяйки в отъезд хозяина зайти в молельную ключик пробовать, что за Казанской висит, от конторки, да векселёк найти Феничкин — по гроб не выдаст, коли будет знать, что невеста ему, жена верная.

Ополоумев от страха, вбежала, к нему бросилась и с закрытыми глазами на шею повисла, ожгла его тело холодком кожи розовой — и не выдержал близости естества смертного…

А потом уходить не хотел от нее, когда старик забарабанил в дверь — обо всем позабыл: и о Феничке, и о хозяине с хозяйкой — самого себя позабыл с девкою. Очнулась от стука Дуняшка первая.

— Сам пришел. Ступай, Афонь, отвори ему. Пускай теперь ищет.

Касьян подлетел на дрожках — в номера прямо, банщика вызвал…

— Тут хозяйка моя?

— Какая такая?

— Купчиха Галкина!

— Мало ли тут народу бывает, не упомнишь всех.

Побежал Галкин к пятому — в дверь дубасить.

— Ты смеешься, что ль, надо мною? Говори, а то полицию позову, скандал сделаю.

— У нас скандалить не полагается и вывести можно.

Распалился старик, бороденку дергает; пятерку достал — сует в руки…

— Не одна она тут, мужчина с ней — рыжии такой, высокий…

— Этого я приметил, это точно — в пятом с кем-то.

Побежал Галкин к пятому — в дверь дубасит.

Народ из номеров выглядывает, перешептываются — посмеиваются на старика. Лабазница из одного вынырнула и соседке по номеру выкладывает:

— Ишь ты ведь, когда опомнился, — всем купчихам этот рыжий сатана памятен, такую силу забрал над бабами — в монастырь к нему на поклон гоняли, а Марья-то Карповна всех перехитрила — к себе привезла. Только сам до сих пор не знал, что кружится она с рыжим, надоумил кто-то…

Номерной, как мумия, стоит подле пятого, только смешливые огоньки в глазах бегают.

Из-за двери отозвались зло:

— Что нужно?

— Отворяй, хозяин твой, Касьян Парменыч…

— Не один я, нельзя сюда.

— Отворяй, тебе говорят, — дверь выломаю!

— Сейчас, дайте хоть простыней прикроюсь, — что вам?..

Захлопнулась дверь — по коридору смех, а номерной только поглядывает ехидно…

Касьян Парменыч свое в номере:

— Показывай, где она?.. Марья Карповна, выходи сюда, а не то сам пойду…

Афонька стоял подле двери парной…

— Касьян Парменыч, не пущу, не ходите лучше, никакой тут Марьи Карповны нет, слышите!..

— Пока не пустишь, не уйду отсюда. Машка, слышь ты, иди, выходи, а не то прикончу.

— Стыдно вам, — ну, согрешил я, — в трактире-то и не до того можно… а чтоб бесчестить хозяина, да что я сам себе враг, что ли? Доверие-то ваше мне дороже всего, потому как я в хлопотах целые дни гоняю с ребятами по девкам, ну и сам дошел до точки, а чтоб бесчестить хозяина… Постойте тут — я хоть простынку снесу ей прикрыться.

Не выдержал старик, пошел в парную.

— Опять ты тут, проклятая! Ты ж дома была?

— Вы молиться, а я сюда.

— Петровичу ж отворяла?..

— Я ж говорю — отворила ему и сюда прямо.

— Афанасий, ступай сюда!

— Я, Касьян Парменыч, женюсь на ней осенью, — невеста моя.

— Не про то я… Скажи: была тут?.. Была? Хозяйка моя, Марья Карповна?

— Вы что ж думаете, Касьян Парменыч, — втроем, что ли, тут были?!

— С вами черт скружит голову.

Вернулся домой — один Петрович сидит, дожидается…

— Хозяйка вернулась?..

— Один я тут…

И напустился Касьян на Петровича, потому нужно было излить хоть на ком-нибудь досаду да злость накопившуюся.

— Так ты, что ж, срамить меня хочешь, чтоб на весь город проходу не было. У тебя, как с Афанасием какая баба пойдет, — хозяйка мерещится?.. Нечего сказать, перед причастием удружил!

— Истинный Христос, хозяйку с ним видел…

— Ты еще разговаривать?!.

С кулаками на него, да по чем попадя — по глазам, по носу, по губам — кровянил.

— Да чтоб твоей ноги на дворе завтра не было!

Больше полчаса по горницам проходил, пока Марья Карповна не вернулась. Бороденку свою теребил — думал:

— Была, непременно была… Не поймана… С Дунькою заодно…

Сбивало с толку его:

— Как же так?.. Дунька ж невеста его… Ужли допустит? Прогоню пакостницу, а свою — не помилую…

И тут же вспомнил закон свой:

— Не поймана — значит не вор… Теперь сам поймаю… Дождется она… Поймаю…

В то же время вспомнил про дело:

— Дуньку прогнать — Афанасий нагадит, продаст Дракину. А дело-то, кажется, к концу скоро — о цене уж торгуются…

Под конец решил:

— Осенью прогоню и Афанасия, и Дуньку с ним. Выкину последние полторы — ступай на все четыре стороны, сучий сын, — прости меня, раба окаянного…

И такая обида шевельнулась в душе, — всем стариком завладела, о другом и не думал…

— Из грязи вытащил человека, к делу поставил. Через десять бы лет сам был хозяином, а он тебе вот что. Лоб расшибал — молился, псалмы распевал до полуночи…

А потом и раскаяние проснулось, потому и проснулось, что исповедался — о грехах, о душе вспомнил.

— Может, и правда трактир его погубил, — не первый в трактире с пути истинного совращался, народ больно аховый, — базарный, да и дело-то его ввело в искушение — поскользнулся гульбой с ребятами… Женю его. Упираться будет — сам отведу к попу. Хоть одно доброе дело сделаю…

В глубине где-то, бессознательно:

— Женю его, с рук сбуду, и о своей думать тогда не придется — от сраму избавлюсь.

Не заметил, как Марья Карповна возвратилась. Вошла в горницу — в первый момент даже взглянул на нее удивленно, а потом только спросил глухо:

— Где была долго?..

— Говорила тебе, сам знаешь, что за покупками в город ходила, на причастное платье себе выбирала.

И опять повторил, как и в первый раз:

— Смотри, Марья, не пойман — не вор, а поймаю — на себя пеняй!

И до полуночи перед Казанской молился, а Марья Карповна в подушки всхлипывала, потому, может, и не любила она Афоньку, а привыкла к нему, по-особому свой был — ласковый; успокоенная жила с ним, и со стариком была добрая, — придет — не осилит, помучает, а обиды и нет, оттого и обиды нет, что утоленная плоть спокойна, а когда плоть спокойна и человек добрей по человеческому и все обиды готов забыть, зарождающиеся от греховной немощи, бесом мятущейся. Горько было расставаться с Афонькою, — потому знала, что любит Дунька его, потому и осталась с ним в бане, что любит. Знала, что и в ту ночь, когда посылала к нему, — не тронул девку, сама говорила ей, и почувствовала Марья Карповна в словах Дунькиных обиду женскую отверженной, — горше этой обиды, особо для девушки, пришедшей отдаться к любимому и отвергнутой, и на свете нет, — такой обиды только любовь беспамятная позабыть может да решимость отчаянья на последний шаг. Когда в номере одевалась она, а Дунька с себя все сбрасывала, по глазам видела, что на последнее человек решился в отчаяньи, и не то, чтобы победительницей на хозяйку смотрела Дунька, а глазами ей говорила, что девичье превосходство в ней, а в этом над мужчиною сила тайная, побеждающая. И знала она, что не выдержит он наготы девичьей, а тогда — потеряет она безмятежное житие плоти немощной.

К полуночи и Афонька вернулся в кладовку свою с Дунькою, и сам ее до утра ночевать оставил, и не потому, чтоб любил, а просто, как пьяница, упиться хотел невинностью.

Марья Карповна утром только и спросила у Дуньки:

— Взял тебя?.. Да?..

Не ответила ей, глазами на хозяйку зло вскинула, точно вопросом своим Марья Карповна в душу залезть хотела лапой грязной, и не обида, а ненависть проснулась в Дуньке.

Марья Карповна еще ночью чувствовала, что было с Дунькою в номере, и спросила-то от ревности оскорбляющей, и ответ ей не нужен был — по глазам прочла.

И все-таки — подошла к комоду и достала старинный ларчик окованный, села на скамеечку подле печки, открыла — позвала Дуньку.

— Иди сюда, Дуня, выбирай что хочешь, ничего не жалко! Жизнь ты спасла мне вчера… Понимаешь ты — жизнь…

— Не возьму я… на что мне?..

— За жизнь не хочешь, бери как подарок брачный.

Дрогнул голос, когда говорила — вся горечь сказалась в словах этих, и Дунька это почувствовала, и нехотя, а подошла взглянуть и выбрала с простой бирюзой колечко.

Обе почувствовали, что — враги и близкие.

 

VII

Касьян Парменыч будто совсем позабыл про случай банный, по-прежнему либо днем, либо вечером приходил посидеть в трактир — насчет дела своего расспросить Афоньку. И с ним попросту был, о Дуньке и не вспоминал — будто не было, только приказывал суше, — в голосе строгость, не отцовская, как прежде, а хозяйская звучала холодно. И с Марьей Карповной в мясоедные дни по ночам бывал и, засыпая подле тепла бабьего, толкал в спину:

— Подвинься, задавишь!..

И сквозь сон Марья Карповна дыханье его на спине чувствовала и слышала, как бурчал старик ее, засыпая.

— Тебе б молодого сюда, небось не повернулась бы спиною…

С того дня и Дунька каждую ночь уходила в кладовку Афонькину, — сама Марья Карповна разрешила, и каждый вечер дверь на крючки запирала за ней и в дни постные засыпать не могла — ревновала и плакала, а в мясоедные — опять со стариком мучилась.

Рассказала Дунька полюбовнику своему про ларец кованый, про сокровища: жемчуга да яхонты. Когда перстенек выбирала себе — не волновалась брала, понравился и взяла, а рассказывать стала и дух захватило — вспомнила перелив радужный, теперь бы и не отошла от шкатулки, каждую б вещицу перебрала.

— Эх, Афоничка, и откуда только у ней набрано, еще бы разок глянула, уж очень-то хороши камушки, — одни мне сережки понравились, и теперь жалко, что не взяла сдуру, — с подвесками и висюлички-то синенькие — фешками. Во сне даже снятся… И что в перстеньке этом… позарилась на него. А еще тебе скажу — гранатки у ней — ну прямо вишни, а через две-три — жемчужинки. Вот бы под венец мне одеть их или в гости куда, — будем ведь ходить когда в гости, — одеть бы их — позавидовали б. И что не взяла дура! Вишь ты ведь — понравились незабудочки… Люблю я незабудочки эти — цветочки и перстенек с незабудочкой, ну и взяла. А ей что, хоть бы когда одела, лежат без призору, как сироты…

И целые дни ходила Дунька, про сережки думала, про гранатки. Станет спальню ее убирать и нет-нет — на комод глянет. Марья Карповна и при ней постоянно в него лазила и ключи не прятала, а бросит их на комоде и пойдет по хозяйству куда. И Дуньку соблазнять стали ключики эти, — не было мысли украсть, а всего — поглядеть бы на камушки. Уходить куда собирается Марья Карповна — ключи не берет, либо в коробочку сунет какую на комоде, либо просто — за зеркало положит, чтоб не соблазнили кого, не валялись как придется. И об этом знала Дунька. В субботу придет Дунька постель готовить, — хозяйка ко всенощной… Так и тянет ее посмотреть за зеркало — лежат или нет, уходить станет — вернулась бы, да берет страх. Один раз и не выдержала, думала посмотреть только, на одну минутку открыть комод, достать ларчик и опять назад поставить. Ларчик открыла — на самом верху сережки с подвесками. В руки взяла, и жалко назад стало класть. К ушам поднесла против зеркала и сама себе показалась красивее, — оттого и показалась, что горели глаза тревогою и с завистью на сережки поблескивали. Сама не знала,

В передней звонок хозяйский. Бросила на комод сережки — скорей ставить ларчик на место, комод замыкать, за зеркало, как было, ключ прятать. Впоспехах и про сережки забыла… Глянула одним взглядом, — в порядке ли все, — лежат сережки… Подумала даже, что как же это она забыла их опустить в ларчик, схватила, в карман сунула и решила, что в другой раз положит обратно. А ночью пришла к Афоньке, показать захотелось, — одела, примерила…

— Хорошо, Афоничка, — а?..

— Сережки-то хороши, — что и говорить, отличные, и цена-то, должно, за них хороша, кому не то что дом, и хозяйством обзавестись можно…

— Идут ко мне, — нравится?!

— Подарила еще, что ль?

— Ко всенощной шла — подарила, — хороши сережки!..

Показала ему, — спросил, — правду сказать — стыдно, и соврала,

да так соврала, что самой жалко стало расстаться с ними: ложилась в постель — одела даже, утром сняла и попросила Афоньку поберечь, куда-нибудь спрятать. А у Афоньки своя мысль, — сразу решил, что задабривает хозяйка невесту его — соскучилась без Афоньки, стосковалась без дружка со стариком Касьяном и — чтоб не ревновала особо — наперед задаривает. Думать стал, куда прятать, и сразу про вещицы Николкины вспомнил, — два года почти провалялась котомка его под постелью, и не вспомнил ни разу, а теперь вот на вершок пылью покрытую достал и к вещицам его в рубашку ту сунул, а запихивал под кровать ногою — подумал, что как уходить будет, и их оставит Дуняшке, чтоб проклинала меньше.

Случилось Касьяну на три дня в отъезд ехать. Подошел вечер — Марья Карповна не своя ходит, — посылать или нет за Афонею караулить на ночь: если послать, да с Дунькою ночевать оставить в горницах — еще обидней, еще больней, и такая тоска ее захватила — душу мучила, сердце разрывала на части, а если к себе позвать — знать будет Дунька, ревновать будет — сама не знала что делать.

Дунька пришла постель ей стлать, Марья Карповна и не выдержала, — просящим голосом, почти шепотом сказала ей:

— Афанасия позовешь караулить?..

— Сейчас позову.

Сбежала в трактир и тоже шепотом ревниво:

— Караулить звала, — пойдешь?..

— Пойду напослед, — ты ж от ней вперед получила подарочек, так что тебе и говорить нечего, — откупилась она за меня, молчи уж… Ну, да последние дни, — потерпи, видно.

Точно в сердце кольнуло Дуньку…

— Ну, да я тебе и вправду теперь не отдам сережки те. За него будут выкупом…

И Афоньке сказала:

— Твоя правда, ступай, Афоня, только в последний чтоб…

— Я же тебе говорю — в последний…

Захотелось ему на купчиху поглядеть горемычную, а второе — нельзя не пойти к ней, караулить обязательно нужно, и не ее, а за Казанскою ключик, а не пойти караулить и не ублаготворить хозяйку — в другой раз не позовет наверх, тогда, значит, и ключика не видать, и векселя не добыть. Пошел наверх к Марье Карповне.

Она тож не решалась сразу позвать его без Дуняшки, без ее разрешения, так сказать, — и придумала: позвала Дуняшку и велела послать его закрыть ставень и опять с тревогой злобною, — скажет что или нет Дунька.

Пришла в переднюю к Афанасию Тимофеевичу:

— Ступай, велела послать заложить ставни ей…

Зло говорила, ревностью, — обнял ее и шепотом с поцелуями:

— Последние дни, Дуняшка, — последние, потерпи, — сказать я тебе не могу, секрет, а только без этого никак нельзя…

Не ответила ему ничего, целую ночь проворочалась на сундуке в коридоре — целую ночь в темноте слушала, и казалось, что через семь стен слышит, как целуются, — через семь стен все видела.

Марья Карповна тоже не спала до зари: забудется с поцелуями грехом смертным и опять очнется слезами горячими, — с груди Афонькиной волосами их вытирает, губами сухими, горячими просушивает.

— Афоничка, вот когда я поняла только, что дорог ты мне, милый, — сама отдала, уступила ей. Судьба уж такая уступить было. Раньше и не знала, что люблю тебя, а как ушел от меня, — сама знаю, что ушел, не говори лучше, — тут-то и стал дороже жизни. Раньше-то по привычке, — старик уедет — поживем, а там опять дожидаюсь я, — по-заведенному, никогда и в голове не было, что уйти от меня можешь, потому — баба я, и не вдовая, а мужняя. Ведь разлюбил, — ну скажи? Не бойся! Мне теперь все равно… скажи только, правду скажи, — разлюбил?..

И не жалость, а ласка да любовь женская родила в сердце слова Афонькины:

— Я тебя люблю, Машенька!

— А ее — тоже любишь?..

— И ее люблю.

— Как же так, сразу двух?!.

— Обеих люблю за любовь вашу. Она ведь сама осталась в бане,

— может, за тем и пришла тогда тебя спасти. А тебя — отдыхаю с тобой, — может, в первый раз только и отдыхаю сегодня, Машенька, — близкая ты…

Искренно говорил, оттого и искренно, что и в самом деле — мучался с Дунькою любовью ее и оттолкнуть боялся, не выдержал — взял, и победила любовь девья, а с хозяйкою — не любя, отдыхал и только сейчас понял, что она любит его, только сам-то он не любил ее никогда, — оттого и казалось, что и она не любит, а ублажается только; а слезы ее отогрели сердце ласкою — про двух говорил с чистым сердцем, а в душе мысленно сияла звезда Вифлеемская — Феничка. И на другую, и на третью ночь, как и в первую. Сама не своя Дунька ходит, на хозяйку шипит змеею, на Афанасия не глядит, а в спальню войдет к Марье Карповне — колотится сердце, стоят перед глазами гранатки с жемчугом и не украсть хочется, а отомстить за Афоньку барыне. И опять не выдержала — достала из ларчика и не примеривала, а прямо в карман сунула и опять вечером принесла к Афоньке.

— Чтой-то она тебе?.. И в другой раз позовет — идти придется, ничего не поделаешь, видно.

Опять к вещицам Николкиным положил в рубашку.

Дело к осени — беспокоиться стал Касьян Парменыч, то и дело спрашивает:

— Ну, как, уговорились, что ли?

— Уговорились, Касьян Парменыч, на той неделе должно дам задаток.

— За сколько ж?..

— Просил двадцать, за пять торгуемся, а под конец и за тысячу, зато расходу четыре сделано — пятьсот Лосеву, при свидетелях — верней.

Получил на задаток, в сентябре обещал несчастье на фабрике; надеялся — хозяин опять в уезд за лошадьми, а он за ключиком, и до приезда еще на волю вольную. Сам еще не знал, что с векселем сделает.

Перед самым отъездом собрался старик в гости с хозяйкою, а гости-то званые — на Успение, и попросил старик побрякушки одеть, лицом в грязь не ударить перед другими купчихами. Стала она собираться… Застегнула ей на шелках Дунька кнопки, полезла в комод за ларчиком — ни сережек любимых с подвесками, ни гранаток… Взглянула на Дуньку — скраснела та…

— Ты взяла, говори?!

— Что, Марья Карповна?

— Сережки с гранатами…

— Не брала я, зачем они мне!..

— Приду из гостей, чтоб были, а то иначе с тобой разговаривать буду.

Не струсила девка, в глаза про Афоньку ей:

— Не брала я, может Афанасий, — он и ночует с вами, и все ваши порядки знает, — небось, сами дели куда, а на меня говорите. Хоть и хозяину скажите, что украла — молчать не буду, все расскажу по совести, что я вам — служу сколько лет — не знаете, что ли?..

И не знала Марья Карповна, что делать ей, — вещи — стариков подарок, хватится куда делись, что говорить тогда, а про Дуньку сказать — отомстит из ревности, и про баню, про все Касьяну выложит, чувствовала, что злоба у ней от ревности, а узнает старик — конец ей. Из гостей вернулась, — хотела по-сердечному расспросить Дуньку, а увидала, что та окрысилась, — прогнала от себя:

— Чтоб в спальню ко мне ни ногой больше!..

Август на исходе — хозяин дома, Афонька и делать не знает что, — в сентябре палить фабрику, а тогда закатится звезда Вифлеемская в Петров град, и жизнь его кончена. В трактире сидит сумрачен и с Лосевым не говорит ничего, тот ест да пьет хозяйское, про дело спрашивает. Афанасий Тимофеевич только поглядит косо, буркнет нехотя:

— В сентябре велел.

— Трудно-с вам, Афанасий Тимофеевич, по первому-с разу приходится… Привыкнете-с, на всякое дело сноровка-с нужна. А только вы ко мне напрасно-с не обратитесь за советом-с. Я бы вам до подробности, по порядку-с все изложил. Так, значит, к хозяйскому-с возвращению готовите люминацию?

Подскочил даже Афонька…

— Когда он поедет?..

— Должно, скорешенько-с, потому давно разослал подручных людей, — через недельку воротится — к люминации, — ведь тоже волнуется… На этот раз — всего недельку в отлучке-с будет, то бывало — две, а то и все три раскатывает, а тут только товар проглядит, расплатится и домой-с…

Настали тяжелые дни, смутные Калябину, Афанасию Тимофеевичу. Дождался отъезда хозяйского и опять ждал — позовет или нет Марья Карповна наверх к себе.

И в первый-то раз шевельнулось недоброе в ней, — а ну как Афоня-то этот заодно с Дунькою, а ей только пускает туман в глаза, — заодно, значит, и про ожерелье, и про сережки знает, а может, и спрятали вместе где-нибудь. Думала — и не верила, потому ласков был с ней в последним раз, так ласков, что за сердце взяло, облегчило душу ей темную. Целый день мучилась — звать или нет караулить на ночь, до позднего вечера из комнаты в комнату проходила без толку — искала чего-то все, в спальню вошла, — тоска без него, пусто, — знает, что стоит Дуняшку послать, и опять закружится голова снами жуткими. Так и не решилась, что делать — со слезами заснула за полночь. Дунька ждала, что пошлет опять в трактир за Афонею, а как услыхала, что кровать скрипит, на пружинах ворочается — обрадовалась и про себя шептала радостно, что не хочет откупаться хозяйка яхонтами, стоят дорого.

Прошел час положенный — десять, не позвала, Афоньку — как обухом по голове ударило: что значит такое, отчего не прислала, а что если и все дни не пришлет — тогда пропадать ему: не спасти от беды Фенички; понять не мог, отчего не позвала. На половых кричал, на Василия, и по делу даже решил не идти завтра с Лосевым к Ваньке Каину, поджигателю, уговор делать последний, — решил подождать, что дальше будет. Утром до девяти провалялся, пока Василий на сдачу не пришел просить мелочи, — сказал — нездоровится, голова болит. И целый день до сумерек пролежал в своей кладовке. Вышел в трактир, — Лосев ждет…

— Что ж вы, Афанасий Тимофеевич?!. А я с утра-с жду вас. Василия спрашивал, — говорит — больны-с, хотел навестить вас. так сказать, проведать вас самолично-с…

— Сегодня я не пойду и завтра тоже, — болен.

— Болезни-с гуляют теперь везде-с, Афанасий Тимофеевич, — беречься надо-с, особенно вам в такие дни, а то недобрый час подойдет, без вас-то и кончать нельзя. Совет-то я дам, а исполнить-с его, приказать-с, припечатать, как говорится, и некому-с, а вы полечитесь перцовочкой, — я, как что, пропущу рюмочку и никакая меня болезнь не берет, — прыгаю-с воробушком…

Любил Лосев тирадами говорить, начнет и конца не дождешься, он бубнит, а Афонька про свое думает:

— А что если его спросить?..

Сам не знал, о чем спрашивать будет, а как беспокойство обуяло его, так и казалось, — стоит только спросить кого-нибудь, и сразу все переменится. И крикнул Василию:

— Господину поверенному селянку с котлетами, на закуску селедку с яишенкой и мне то же, и перцовки большой, — две рюмки дашь.

Сел за столик и начал спрашивать:

— Иван Матвеич, что человек должен, по-вашему, сделать, когда, ну скажем, к самой цели он подошел, до чего целый век добивался, может испохабился через это, лишь бы своего добиться, чтоб всю жизнь потом жить счастливо, а под конец самый и не вышло из этого ничего, и себя-то втоптал в грязь, и других тоже, а на самом-то деле — впустую все?..

— Я бы вот что сказал-с… За ваше здоровье, Афанасий Тимофеевич, за успех предприятия-с нашего… Духом не падать-с, а бить в стену каменную — поддастся, особливо, если тут особа замешана полу женского… Долбить и долбить — и непременно подастся, не выдержит…

— Не то, Иван Матвеич, не то… А если уж поздно, понимаете — поздно будет?!.

И еще б спрашивал и еще б говорил, да вдруг — Дуняшка пришла, — глаза разгорелись, щеки пышат, со злостью к столику подлетела и не стесняясь Лосева:

— Ступай, Афанасий, наверх зовет…

Ждать не стала его, повернулась, — только и слышал, как дверью хлопнула.

Встал из-за стола Афонька…

— В другой раз, Иван Матвеич, когда выпьем, хозяйка зовет…

А тот глазки прищурил, сам руку трясет ему, а сам полушепотом по-приятельски интимно:

— Вот и добились своего-с, Афанасий Тимофеевич, и не поздно-с,

— десяти нету… Ведь добились своего-с?.. Да-с?..

— Добился, Иван Матвеич, теперь добился…

И всю ночь до зари кровь чадела перцовкой бурно.

Истомленная спросила ласково:

— Пил сегодня ты?.. Да?..

— Думал, что разлюбила меня, — с горя я, — думал, что не поверила, о чем в прошлый раз говорил, — горько мне стало — хлебнул перцовки.

— Зачем ты?..

— Да, ведь может, в последний раз, и не позвала меня, может после как дело-то кончу одно, никогда и быть не придется вместе… оженит Касьян на Дуняшке.

— Какое дело?

— Разве не говорил старик?

— О делах — редко когда, а какое скажи, Афоничка, скажи, — знать буду, и мне легче будет.

— Поджог Дракиных.

И хмель отошел греховный, как о Феничке вспомнила…

— Дома Фенины?.. Да?..

— Они.

— Нельзя ли спасти? Как-нибудь!..

— Можно.

— Помоги ты, спаси ее…

— Люби только, от себя не гони.

— Что хочешь делай со мной, — спаси Феню. Опять я тут, и тогда не уберегла девушку, и теперь, будто, через меня погибнет. Были друзьями мы, а с той поры — врозь, а тут опять я.

И вся отдалась ему покорно, как пьяную шатало днем от усталости, и не к десяти, а как зимою — к семи позвала чай пить. Сама и постель после чаю готовила, чтоб Дуньки не видать только, и дверь на ключ закрыла в горницы, чтоб один на один в последний раз любовью измучиться.

Пошла спать, Афанасий вслед…

— Я помолюсь пойду к старику твоему в молельню… Тоже, может, в последний раз на образа гляну.

— Что хочешь делай, Афоня, — без него в последний раз ты хозяин… Ступай.

По памяти у старика на аналойчике копеечную свечку нашел и сбоку нащупал серники, и свечкой зажег лампадку большую синюю. Стал на скамеечку стариковскую становиться, чтоб не тянуться и за Казанскую просунул руку, — на старом месте висит ключик на веревочке. Конторку открыл ореховую и в кожаном бумажнике отыскал подписанный векселек Фенички, и в карман его сунул. По-старому все положил и ключик повесил, и даже для чего-то земной поклон перед Казанскою положил, и пошел к Марье Карповне такой же спокойный, как и в молельную к старику входил, — только глаза по-особому блестели, точно смерть перед ним прошла только что.

— Чтой-то с тобой, Афоня?..

— А что?

— Бледен ты как, смотреть жутко! Страшный какой-то.

— О спасении Фенички помолился я…

И точно без слов поняли, что совершилось последнее, и в последний раз всю ночь и смеялась, и плакала Марья Карповна, а когда уходил от нее утром, спросила шепотом:

— Спас ты ее?..

— Спас…

И может, в мысль не пришло, а только искрою сердце прожгло на секунду, на одно лишь всего мгновение, как догадка, для чего с приятелем человек пошел в мирское странствование, из-за кого отдавал себя, не любя, — так и ответ Афонькин обжег Марью Карповну, — почувствовала, что больше не нужно звать, незачем, и целый день с глазницами почерневшими от любви потерянной просидела над своим ларчиком, — теперь поняла, что не он ваял — Дуняшка украла сережки с гранатами…

И Афонька ходил, как в чужом доме, и не знал, что ему делать с этим векселем.

Послала хозяйка Дуняшку перед вечером в монастырь женский за бельем, что отдала вышивать еще летом, а сама, как во сне, перебрала рундучок ее и не нашла вещей своих, и как во сне сошла по лестнице темной к чуланчику, Афонькину, постучала, — никого нет, и опять, как во сне, зашла в трактир и сама позвала Афоньку, — половые переглянулись только.

— Я к тебе, по делу… К тебе нужно, в твою… комнату.

Вошли в темноту, — зажег коптилку свою и взглядом спрашивал:

— Зачем ко мне пришла?.. Что нужно?! Жалеешь теперь, что спас…

И, торопясь, точно прощенья прося, точно уверяя, что не затем вовсе, а по своему делу:

— Пропажа у меня, Афонь, — такая пропажа, что узнает старик — в гроб вгонит… вещи у меня пропали… сережки одни да еще…

— Ты ведь Дуняшке их подарила?

— Я?

— Ты! Она мне поберечь отдала их. Я думал и правда подарок, — откупаешься, мол, перед нею…

— Украла она… Не давала я ей — неправда. Разве б стала я откупаться за любовь свою. Баба я, сама знаю, что баба, а коли любовь придет — гордая. Дарила я ей, правда это, перстенек подарила, правда, а только откупаться я не хотела, — вышло так, чтоб молчала, может и гордости не было, тогда не было, — а теперь я другая, другая я стала, теперь гордая.

— Прости ты меня. Плохое думал… Я отдам тебе вещи…

И опять пыльную котомку из-под постели выволок и, не думая ни о чем, достал рубашку женскую в кружевах и с потемневшими пятнами буроватыми и сережки с подвесками, и гранаты с жемчугом. Вскрикнула Марья Карповна, увидав перстеньки да брошки…

— Откуда у тебя это?.. Так и ты вор, значит?!. У кого накрал? А говоришь, и про мои вещи не знал…

— Не мои вещи!

— А чьи же они, когда под кроватью у себя держишь?!. А рубашка чья, — говори: чья?..

— Николкины вещи, помнишь Николку, — его, он собирал. И ложки его тут, он ведь раздаривал богомольцам ложки. Осталась сумка его, до сих пор лежала…

— Может, и правда Николкины?.. Николкины, да?.. И ты мне прости, прости, Афоня — душа у меня разрывается, голова помутилась… Прости…

А потом опять на рубашку взглянула — опять вскрикнула:

— А рубашка чья, говори?..

А потом вспомнила про Николку да Феничку и упавшим голосом сказала тихо:

— Может, ее…

На Феничку намекнула, и Афонька подумал тоже, — берег что…

Больше ни о чем не расспрашивала, только уходя сказала:

— Спас ты ее?.. Спас?..

— Спас!

— Уходи, если спас. К ней иди!

Как близкие брат и сестра и как чужие разошлись — спокойно, только у обоих, у каждого про свое клокотало в сердце.

Сказала Афоньке уходить к ней — осенила его, сразу дорога ясная обозначилась. Вернулся в трактир, спокойно до закрытия досидел, взял выручку и в последний раз пошел в свою кладовку собрать пожитки. Собрал котомку свою монастырскую и Николкину, еще с теми же ложками резными монашескими и не в рубашку девичью с кружевами завернул вещички, а в старый носок ссыпал и бросил на дно котомки, а рубашку под самый низ в свою положил и, оставив на столе выручку, запер тем же замочком погнутым свою конуру и через двор, мимо дворницкой на Пеньки пошел, — к ней, к Вифлеемской звезде — к Феничке. Через Оку шел по мосту, оглянулся кругом — ни души, и оросил в воду котомку приятеля. Сперва, когда у Николки украл, думал, что про черный день пригодятся вещицы его, а теперь, в такой день, когда звезда поднялась подле станции со стороны Пеньёв, — показалось, что ничего кроме нее и нет на земле сумрачной, и отряхнул прах тления монастырского — кинул котомку черную.

 

VIII

Дунька вернулась вечером, белье принесла, гладью шитое, и подивилась, что караульщика нет ночного — Афонички, с радости у хозяйки на низ попросилась, подбежала к кладовке — замок и подумала, что по делам пошел на всю ночь в слободку с ребятами.

Наутро постель прибирать Марья Карповна позвала, вошла в спальню Дунька…

— Возьми перстенек свой…

И подала ей колечко с незабудочкой. Та рот даже раскрыла от ужаса.

— Откуда у вас?..

— Афанасий Тимофеевич велел передать.

— Как передать?! А где ж он?..

— Не знаю. Ушел.

— Куда ж он ушел?

— Не знаю.

— А вернется когда?

— Никогда.

— Как?!.

Тут же и опустилась на пол — ручьем залилась, приговаривая:

— Как же так это вышло?.. Свадьба у нас к Покрову… Да неправда ж это… На четвертом оставил меня… Что ж я с ребеночком делать буду?.. Как же это так?.. Да я самому Касьяну Парменычу расскажу: отыщет его, жениться прикажет… А колечко-то как же?.. откуда ж оно у вас взялось?.. Как же это так?.. Что ж теперь делать-то?..

И, ополоумев, волосы клочьями растрепала, за ворот кофты тянула себя — отлетали пуговки белые и рубашка треснула, а голову положила в колени — до полу перегнулась, и поползла к ногам Марьи Карповны, хотела молить ее — возвратить, вернуть, потому горела голова мыслью, что она, хозяйка, повинна во всем, и знает наверное, ушел куда, сама, небось, отослала, спрятала, чтоб только от нее избавиться.

Точно до слезы выплаканные в последние ночи перед концом, с Афонькою перед разлукою, не от злобы и уж не от ревности, а от горечи за свою муку — вынула Марья Карповна из кармана сережки с подвесками да гранаты и, побрякивая над ухом у ней, — шепотом:

— И ожерелье отдал с сережками… Не знал, что краденое, — думал, от тебя откупалась подарками… Вот они… Погляди… Ты погляди только… Красивы яхонты… Он ведь принес, Афоня мой, и не твой, а мой, и все время моим был… Сережки-то вот они… Он принес.

И глубоко где-то у Дуньки шевельнулось на миг, что ни ее, ни хозяйки не любил Афонька, а что-то еще тут было, а что — не знала и почувствовать не могла, — но только на миг чувство такое было, а потом — резанула по-звериному ревность — подпрыгнула с полу и вцепилась ногтями в глаза Марье Карповне, — та только охнула, руками вскинула и ухватилась за ее руки — оторвать от лица хотела. — резала боль глаза, не замечала сама, что своими же руками Дуньки руки на глаза надавливала и тоже по-звериному от боли рванувшись зубами впилась в руку ей.

От злости повизгивала, говоря хозяйке:

— Это ты… Ты, блядь, спрятала от меня?.. Говори, куда его дела?.. Живой не пущу, — говори, где он?

И, как у безумной, конвульсивная сила свела руки Дунькины, кинулась во второй раз — кадык сжала пальцами Марье Карповне, перехватила дыханье ей, на постель опрокинула, — инстинктом в один миг почувствовала Марья Карповна в чем спасение — ногами отбиваться стала, в живот ей бить изо всей силы. И Дунька от боли, всего только от толчка первого, еще судорожней пальцы сжала, даже чувствовала, как концы горят и покалывают, а другою от хозяйкиных рук отбивалась, отмахивалась, а Марье Карповне уж только казалось, что и ногами-то она колотит Дуньку и руками по глазам, по лицу бьет, оттого и казалось, что по глазам у самой еще боль резала остро, а на самом деле — только мускулы в ногах вздрагивали, а сами-то ноги повисли плахами, и руки не двигались, а только пальцы у ней шевелились, и казалось, что падает она в пропасть куда-то, в пустоту, и вот только бы нащупать, за что ухватиться и спастись, удержаться б от падения можно. И каждое ощущение, мысль каждая пробегала молнией, ударяла в сознание, а за нею еще и еще бежали стремительней и последней вспыхнула — смерть.

И, только услыхав последний хрип, поняла Дунька, что задушила хозяйку, — дернула руку, от горла ее оторвала, потому — затекшие пальцы глубоко впились, и выступили на шее кружки красные — счетом пять, — загорелись багрово иссиня, а потом лиловеть стали.

Целый день до темноты, растрепанная, с разорванной кофтой, просидела в спальне подле кровати, уставившись на хозяйкины ноги, повисшие в черных туфлях лаковых, а с полу зачем-то подняла сережки и ожерелье, выпавшее из рук Марьи Карповны, когда Дунька ей вцепилась в глаза, и, зажав в кулак серьги, одними пальцами, как четки, перебирала гранаты с жемчугом.

Не слышала, как и хозяин, точно чувствовавший, что безо времени вернулся и, входя, сердито сказал:

— Что вас тут, придушили, что ль?

Очнувшись от слов хозяйских, опять как безумная Дунька вскочила с пола.

— Это я, я, Касьян Парменыч, — я ее придушила.

В полумраке не мог еще ничего разглядеть старик и спросил гневно:

— Кого придушила?!.

— Марью Карповну придушила, хозяйку вашу…

— Как придушила?..

— Сама я ее, руками… Афоньку она моего к себе допускала. И после того, как невестой его, женой ему стала, и тогда к себе призывала, ночевал с нею… За это ее… сама… руками…

Руками размахивала и позвякивала гранатками и про них вспомнила:

— Кабы только жила с ним, а то откупалась, подарки давала, вот эти сережки дала перед тем, как вам, Касьян Парменыч, на три дня уезжать было, — на, говорит, тебе, Дуняшка, память будет… Это, чтоб я про Афоньку молчала, отпустила б его к ней ночевать. Я и спрятать ему отдала, — пусть, думаю, напослед побудет с хозяйкою, без вас перед свадьбою моей пусть уж она, от одного раза последнего не убудет мне, и в другой раз она тож подарила гранатки эти, — вот они, — теперь вот, совсем недавно, я и их отдала Афоньке спрятать и опять допустила его до Марьи Карповны, чтоб совсем в последний побывал, да и кончено, и опять он без вас ночевал тут, — Наумов-то правду говорил тогда, да Афонька меня улестил: подожди, говорит, Дуня, все равно не люблю я ее, тебя только одну, а нельзя мне у ней не бывать, потому, говорит, дело у меня важное с хозяином есть и должон я быть при хозяйке, чтоб доподлинно знать все про дело-то это, — подожди, говорит, о Покрове повенчаемся, сами будем хозяевами, тогда с места сойду и ни ногой к хозяйке. И в бане-то она с ним была, — опять и тут меня улестил анафема этот, — коли что, спасай, говорит, свою барыню, — пока дело не кончу с хозяином — помогать должна. С того дня и я от него понесла, — в бане, значит, слюбились мы, — на четвертом я, Касьян Парменыч, — что ж делать-то мне?.. Афоньки-то нет моего…

— Как нету? Куда ж деться он мог?

— Сама сказала, что не вернется больше… А он что, подлюга!.. Надругался надо мной, а сам убежал… Заодно они были, она услала его… Потому подарки-то ее — сережки с гранатами — воротил ей — с подарками-то было расстаться ей жаль… Заодно были. Вчера убежал, вечером… Услала меня за бельем к монашкам, а сама и обделала, — чисто обделала, да еще издеваться давай надо мной утром, — сережки с гранатками показывать… Взяло меня за сердце… Говорит, — и Афонички твоего нету, не видать больше, а сережки-то вот они, и гранатки тут, да еще что, — я с горя плачу сижу, а она потешается… перед глазами ими поматывает… Не выдержала… в глаза ей вцепилась, а она меня цап за руку и укусила… Я и не выдержала, в глотку ей вцепилась, и сама не знаю, как придушила — гляжу, кончилась… Сама ее… Касьян Парменыч, — всю правду вам, как на духу, — теперь что хотите делайте…

Молчал старик, бороденку свою теребил, глазки щурил, усмехался зло… Кончила Дунька…

— Туда и дорога ей…

— А мне-то что будет?.. Касьян Парменыч, батюшка!..

— Замуж ее взял — грех покрыл, клялась честною быть, а жила курвою… А тебе, — посмотрим, — может, и ничего не будет… Поглядим еще… Василия позови, ступай… Чаю мне принеси! Да пока — сама хозяйствуй, не первый год живешь тут, порядки знаешь. Не бросать же мне из-за ней хозяйство в доме.

В столовую принесла чаю и вместе с Василием из трактира вернулась.

— Сиделец где?..

— С утра не был и на сдачу ничего не оставил, — бегал к нему — замкнуто…

— Вчера был?..

— До конца досидел… А сегодня его не видал никто.

— Замок сорви, пойди к нему, погляди.

Пошел, а на столе в кучке мелочь серебряная с медяками и бумажками, а в стороне конвертик с надписью — «Хозяину Касьяну Парменычу, по делу поджога Дракиных, сдачу».

Принес Василий, подал пакетик, — старика в жар бросило…

— Удрал, мерзавец, — теперь ясно… Ступай, позову тогда…

А Дунька опять причитать:

— Она это, она с ним орудовала… Истинно ваше, — мерзавец!..

И пронеслось у старика в голове, уж не Гракиной ли помогла с Афонькою, оттого и жила с ним, и дела не кончил — водил за нос, и опять пронеслось новое, — ну, видно, придется на второй взнос отложить пожарец, опять Петровича, видно, брать помощником… И как что подсказало пойти посмотреть в конторку ореховую, — сердце екало от предчувствия, когда шел в молельню, — Дунька со стола убирала посуду, — в стакан слезы скатывались со щеки половевшей и от злобы, и оттого, что задушила она Марью Карповну.

Копеечную свечку зажег и тот же лампад синий, — только поплавок повыше выдвинул… По привычке на скамеечку стал и за Казанскую просунул руку, — ключик нащупал и даже подумал, что на том же месте висит, значит все в порядке, и все-таки отомкнул конторку. И в конторке порядок — мелочь не тронута — лежит пачками. Кожаный бумажник достал — рыться начал и не мог доискаться векселечка Гракиной, Феклы Тимофеевны.

Голову как ожгло…

— Она это… Ох!..

И грохнулся перед образами замертво и аналойчик на себя повалил вместе с лампадиком синим, новый сюртук облил маслом; выпали свечи, в ногах рассыпались… Дунька услышала грохот — вбежала с лампой… Лежит хозяин… Послушала сердце — стучит, — жив значит. Сбегала за водой в кухню, голову ему поливала, сама раздела и на постель уложила, — очнулся старый и замычал, шевеля рукою, будто к себе подзывал — подошла… Глазами показывать стал на хозяйкину комнату и на себя, глаза закрывая с силою.

Хотел и другое, может, что показать знаками, да была перед этим мысль на себя вину принять Дунькину, потому ему, как мужу, ничего не сделают, — свидетели на то есть, а как начала Дунька, смекнула по-своему, догадками говорит старику Касьяну, так мысль к нему давешная воротилась и стал кивать головой утвердительно.

— Говорить, что не я?.. Хозяйку?..

Головой качнул.

— Сами ее, значит, кончили?!.

Опять мотнул…

На колени подле него стала.

— Да чем же я, батюшка, заслужила милость вашу?! От каторги, от тюрьмы спасаете… Век за вас буду бога молить, за благодетеля моего… Рабой вам буду по гроб покорною…

Касьян старым подбородком подергал, отчего бороденка затряслась седенькая, и глазки сощурил, даже сборочки у переносицы собрались мелкие.

Василий зачем-то назад вернулся из трактира, видит, в горнице нет, в молельной чего-то Дунька вопит, вошел — только руками развел, а старик и давай ему на Дуняшку глазами показывать, она, мол, расскажет все и тут же она при хозяине рассказала, чтоб сам слышал и помычал бы хоть в подтверждение, что не врет, а всю правду говорит, как свидетелю. И рассказала, как старик нежданнонечаянно и, через верного человека узнав про ночного караульщика Афоничку, собственноручно хозяйку свою задушил, и не слышала даже как, — не пикнула, значит, а потом и пошел в молельню свою зачем-то, да и упал подле конторки, и аналойчик завалил на себя, и сюртук залил деревянным маслом и ни словечка больше, только мычит; говорила Василию, а Касьян на каждое слово ее мычал утвердительно, — правильно, мол, все правильно и пальцами шевелил костлявыми. Только никак они не могли понять, почему старик в угол глазами показывает и мычит все время, — может потому, что аналой повален, да конторка открыта, и постарались утешить хозяина и бумажник положили в конторку, и закрыли ее, и бархатом завесили, и аналойчик поставили, пособрали все свечи копеечные, лампадик вправили и зажгли даже, а пакетик-то Афонькин и остался лежать незамеченный под конторкой, из бумажника выпав.

Василий сбежал вниз растерянный, кричит половым:

— Трактир закрывать, несчастье в доме, гостей уходить просите!..

Потом подозвал одного и шепотом:

— За доктором поскорей бежи, бери первого, какой попадется, да скорей — на извозчике, с хозяином плохо…

А подле двери в углу за столиком Лосев сидит, Афанасия Тимофеевича дожидается, потому последний день сегодня — по уговору при нем, как при свидетеле, половину платить поджигателю, а тут трактир запирают, и так наймиты тянули два месяца, торговались, у девки под красным фонарем спаивали, — заартачится, тогда начинай сначала тянуть волынку.

— Василий Карпыч, нельзя ли мне подождать, тут остаться как исключение-с… По хозяйскому делу Афанасия Тимофеевича повидать надо, — по важному…

— Где же вы, Иван Матвеевич, раньше были?..

— А что?

— Вчера еще сбежал рыжий.

— Как сбежал?.. Быть не может… Куда?..

— Не сказался нам, не знаем… Через него и несчастье у нас… по секрету вам… Марью Карповну задушил хозяин… А после и сам грохнулся… Без языка лежит, обе руки не движутся… Мычит только… Послал за доктором.

— Нельзя ли, Василий Карпыч, наверх мне?.. Может, тут и не один доктор нужен… Дело-то у меня с беглецом этим хозяйское-с, не терпящее-с отлагательств… я б на одну только минуточку-с…

— Без языка он… Ну да я спрошу про вас, самого спрошу…

— Так я подожду тут?..

Доктор приехал, поглядел и говорит Василию:

— Отчего это с ним?..

Дуняшка и давай опять, как и старику, с подробностями.

— Возможно, что и от этого, — страшный все-таки случай… А бумага у вас есть, рецепт написать?..

Василий услужливо:

— Сейчас я в трактир сбегаю…

И убежал, а доктор-то городской, при всяких делах бывал, всякие виды видывал, и оглядел опытным глазом комнату: заметил под конторкою, — бархат не доставал до полу, — пакет небольшой с надписью, и поднял его — писанье Афонькино прочитал — «Хозяину Касьяну Парменычу, по делу поджога Дракиных: сдачу», — раскрыл его, рукописание достал, оторвал кусочек белый и написал рецепт, а конверт с содержимым в карман сунул, — один со стариком оставался в комнате, — и этот в забытьи лежал.

Василий принес из трактира и бумажку, и чернил, и перо…

— Только извинить просим, перушка не нашел нового.

— Да я тут нашел клочок, вот рецепт, карандашом написал… все

А теперь покажите мне хозяйку задушенную, мне все равно придется вскрытие делать, так, может, что до следователя увижу сам…

Бумагу-то давал Василию Лосев и вместе с ним наверх пришел к Галкину и всего-то на пять минут опоздал, — попала его расписочка Афоньке по тому же делу к доктору и замазала рот про вексель — в тот же день нарочито извещен был за полночь в квартире собственной тем же доктором.

На Марью Карповну поглядел доктор — все в порядке, как полагается — задушена, разглядывать не стал, на извозчика поскорей и к Кирюше Дракину, к закадычному другу с рукописанием мещанина Калябина…

После доктора Лосев против старика простоял с час, пока тот опять не очнулся, пить не попросил, губами шлепая, — подала ему Дунька, выпил, взглянул — стоит Лосев, — обрадовался, подле переносицы складочки обозначились от улыбки радостной…

— Отчего это с вами, Касьян Парменыч?..

На конторку головой мотнул…

У Лосева и зашевелилось в голове про Афонькино бегство, когда понял, что старик на конторку кивает и мычит отчаянно…

— Хотел бы я один на один, Касьян Парменыч, побыть-с, — вопросец у меня один в голове вертится… Без прислуги-с вашей… Опять кивнул старик…

— На минуточку-с… Я скоро…

Вышла Дунька за дверь, хотела послушать, может, главный секрет узнать про Афоньку, а Лосев наклонился к старому и давай шепотом:

— Не пропало ли что у вас?..

Качнул утвердительно.

И осенило тут сразу Лосева…

— Уж не векселек ли барышни Гракинской?..

Замычал старик и опять дернулся.

— Говорил я вам, — вы уж простите-с мне, Касьян Парменыч, иде в такой час для вас страшный, говорю об этом, а все-таки зря вы тогда советом моим пренебрегли-с, по старинке-с, все по-домашнему векселек писали-с, а мой-то совет был под закладную-с бы дать их, под домики прямо… да у нотариуса, копейка б и была у нас, а теперь-с… ухнули-с денежки. Оно правда-с, не заработать бы на закладной, как по векселю с комбинацией. Ну, да я-с… вот перед господом-с, отыщу его, прощалыгу-с этого… Не уйдет от меня…

Впустил Дуньку, и ему она по порядку опять рассказала, чтоб лишний человек знал, что не она Марью Карповну придушила, а сам хозяин прикончил ее, собственными руками, и старик промычал опять, и головой кивнул, и глазами.

— Поздно-с, Касьян Парменыч, я уж завтра-с чуть свет прибегу, сообразим-с что до следователя, а теперь простите, домой побегу, к своим ребятишкам-с, к супруге-с…

Домой прибежал на Мещанскую за полночь, постучал в ставню, чтоб знали, что сам идет, — жена выбежала.

— Ваничка, к тебе какой-то доктор зачем-то, — срочно, говорит, видеть нужно… Может, сказать, что домой не придешь?.. Он говорит: дожидаться будет хоть до утра — дело важное…

— Какой доктор, откуда?

— Ни разу такого не видела, не знаю…

И раздеться не успел в передней, навстречу к нему Болотов и говорить не дал Лосеву:

— Не раздевайтесь, я ухожу, проводите меня немного.

И на улице в темноте, раздельно и коротко:

— Слушайте, Лосев, я сейчас от Дракина. Существует пакет, оставленный сидельцем Калягиным по делу о поджоге фабрики… Надеюсь, вам это дело очень хорошо известно, потому что в этом пакете находится ваша денежная расписка по этому же делу и в расписке задатка Ваньке Каину, тоже, вероятно, хорошо вам известного, есть также ваша подпись, затем ваши расходы на знакомую вам Маньку Галченка и так далее… Понимаете?.. Все подробности известны, до мелочей… Выяснено, что о векселе знают только: Калябин, вы и еще одно лицо, может быть, вы его и помните со стороны Дракина. Так вот слушайте, — если вы не хотите попасть на скамью подсудимых по делу о поджоге фабрики Дракина, как одно из главных действующих лиц, — а чем это пахнет, надеюсь, вам хорошо известно, как поверенному, — так запомните хорошенько — никакого векселя, выданного Феклой Тимофеевной Гракиной купцу Галкину, не существовало, иначе… сами знаете, что будет. Ясно вам?.. Надеюсь, возражать не будете!

Как пришибленный, Лосев начал:

— Не буду-с, господин доктор… Сами-с изволили видеть мою семью-с…

Не дал говорить, торопясь, перебил Ивана Матвеевича:

— Верю, что будете молчать. А это вам за труды по неоконченному делу о поджоге фабрики три тысячи и без свидетелей и расписок, а затем имею честь кланяться.

Обескураженный, вернулся в избенку свою Иван Матвеевич, — ничего не мог понять, каким путем даже такая мелочь известна, как угощение Маньки Галченка в слободке под красным фонарем гулящим, а больше всего обрадован подарку трехтысячному; пока дошел до дому, все время вертелось в голове, что вот бы с кем какое-нибудь дельце сделать, заплатил бы не по-Галкински, а сколько спросил бы.

На другой день и к Касьяну Парменычу не пошел, до девяти часов провалялся в постели, чего никогда не бывало с ним и в праздники, и жену от себя отпустил только в восемь, — ласковый был, точно в первый день свадьбы мальчишка влюбленный, — жена удивлялась и радовалась…

— Да что с тобой, Ваничка, точно праздник у тебя какой или именинник ты?.. Давно такой не был и я-то с тобой одурела… на старости.

— В тридцать пять лет в старухи записываешься? Что ты, Шурочка!.. А праздник у меня большой, — можешь поздравить, — какой — не скажу, секрет-с, а только правда твоя, именинник я… Поневоле именинником станешь, когда попало в карман три тысячи…

* * *

Галкин мычал, на дверь показывал, дожидал Лосева и не дождался его до смерти… На второй месяц и рукой начал двигать и писать каракули, и нотариуса призывал завещание делать в присутствии доктора и священника, — торжественно, чтоб и подкопаться не к чему было, и написал его в полном рассудке и памяти в пользу Евдокии Семеновны Денисовой, сироты крестьянской.

А доктор, что лечил его (не городской врач, а знаменитость губернская) — изо дня в день трешницы получал, после чая торжественного с закусочками, когда уже разошлись все, в передней серьезно сказал Дуньке, поглядев на ее живот распухший, — подумав, что не без греха, де, старик насчет полу женского, иначе бы и завещание бы не написал на ее имя:

— Только вы смотрите, с Касьяном Парменычем теперь в половые сношения нельзя вступать, иначе вы будете в его смерти виновны… Понимаете?..

Та на него только посмотрела, ничего не поняв, и головой отрицательно покачала.

— Понимаете, вместе с Касьяном Парменычем вам пока нельзя спать.

Покраснела вся и про себя подумала:

— Думает, что от него у меня…

И так слова эти врезались, — покою ей не давали — захотелось поскорее хозяйкою быть полной. Все время за ним ухаживала, с первого дня, как сказал ей хозяйствовать, и в самом деле хозяйкою стала, — Евдокией Семеновной величали все, и ларчик покойницы берегла как собственный, и с сундука на постель перешла в спальню, — мучило только, что и Афонька на ней же валялся с хозяйкою. И не каждую ночь ночевала в спальне, а через день: один день сама себе барыней, а на другой, — подле старика на полу, чтоб не скучал со своими богами. А как сказал доктор, так и не через ночь, а почаще в молельной молилась и при лампе (все время по ночам с того дня горела), не торопясь раздевалась, чтоб и старый поглядел на нее, потому хоть и распух живот, зато сама по-купечески округлилась кралею. Один раз старик глядел, глядел, да и подозвал ее, заикаясь:

— Хо-оть бы при-ла-а-аскала меня ста-а-аро-о-го…

Улыбнулся, глазки сощурил и морщинки сдернулись подле переносицы…

И приласкала его, да так, что наутро язык отнялся.

Приехала знаменитость губернская, поглядела и, одевая шубу в передней, шуточкой Евдокии Семеновне:

— Сознайтесь-ка… согрешили с хозяином?..

А сам будто не про то, отчего язык мог отняться, а глазами на живот показывал.

Через месяц и хватил Касьяна Парменыча третий, и отнесли старика к Крестителю.

И осталась Евдокия Семеновна Денисова к родам сынка своего, Василия Афанасьевича Калябина, хозяйкой полною, купчихою первогильдейскою по всем законам Российской империи.