Мощи

Каллиников Иосиф Фёдорович

ПОВЕСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ОТРОЧА НЕПОРОЧНЫЙ

 

 

I

К обеду проснулся, решил никуда не ходить больше, не пленять никого рассказами фантастическими, — для девиц — забава, а у него — пережитое. Каждое слово рождалось образом, как тайною дорожил каждым и не мог себя сдерживать, когда был с кем-нибудь. Одиночество, как ноша, оставалось у дороги лежать, уходя с человеком в его глубину, и встречал глаза девичьи. Никого не любил и каждой соловьиное пел, — искренне, потому что сразу любить хотелось не одну, — а всех. Один раз и про это рассказал девушке синеглазой — Линочке.

С детства ходил с матерью к Ольге Григорьевне, с детства и Лину знал девочкой. Возмужалость пришла — оставался дома. Казалось, что с девочкой, — в памяти осталась такою, — взрослому юноше делать нечего.

Мать к старинной подруге одна ходила. В институте влюбленными были друг в друга, а пришла любовь, жизнь волнующая — дали слово друг другу в один день замуж выйти. В один день венчались, да только вдовой осталась Гурнова с трехлетней Линочкой, а Смолянинова, Анна Евграфьевна, мужа радовала сыном Боренькой, и подруги своей не забыла — Оленьки.

В восьмой перешла Линочка — рождение захотела справить зимой раннею и захотелось Бориса у себя видеть, — от подруг слышала про него и самой захотелось и пококетничать и забраться в сердце и одним взглядом растопить лед звонкий.

Глаза синие, а кругом — иней пепельный, зима, а зимой — горят звезды теплые и каждому, кто взглянет на них — тепло становится, не хочется от тепла уйти, от Линочки.

Весь вечер две матери просидели вместе, слушали смех молодой гостей Лины.

Зима началась ранняя и балконная дверь до декабря, до рождения не была вставлена, а печи топились у Гурновых с вечера — не докоснуться утром.

На рождение пришел, Лина весь вечер его от себя не пускала, подруги шутили:

— Не влюбись смотри, Лина.

И когда после ужина в гостиной, натопленной, повели любовь парами, загляделся Борис в глаза синие и рассказал про них Линочке:

— Иней, как волосы у вас тоже иней и сегодня — густой, пепельный и сквозь узор кружевной — глаза синие. Бесконечный сад девичий. Хорошо в нем идти влюбленному, все в инее и завитки мягкие волнами. Раскрыть широко, широко руки и почувствовать, как ладони щекочут локоны и русые, и каштановые, и золотые, и черные с теплом земли мягкой, и пепельные, как ваши, Лина, и сквозь волосы эти — глаза ясные и серые и черные и вдали, в конце этого сада волос девичьих — голубые — как у вас, Лина. И кажется, что все глаза в одном взгляде, в голубом сливаются, в далеком, и волосы от одной на всех падают пепельными, а после разлетевшись становятся разными, и хочется к одной подойти, чтобы всех почувствовать, чтоб все взгляды в одном слились — голубом, ясном, — только зимой такие сны снятся, когда иней пепельный и звезды морозные, как глаза горят синие.

Как сказку слушала, и когда широко развернул руки — наклонилась к нему невольно, чтоб ладоней коснулись волосы, и он, своею фантазией увлеченный, провел по волосам рукою и, опомнившись, показал на дверь:

— Иней сегодня там, — в конце аллеи, далеко, далеко — глаза синие, как ваши, Лина.

Может быть, оттого, что захотелось фантазию превратить в жизнь и в одном своем взгляде слить множество и взглянуть ими Борису в душу, чтоб увлечь ее — дикарку непокорную, не из тщеславия — покорить непокорную, а из-за того, что глаза ему отдали синие, когда говорил ей — распахнула дверь балконную и в шелковом платье белом, в туфельках — по снегу, в конец аллеи бежала заиненной и осыпала на себя ветки белые, звала и смеялась:

— Далеко, далеко будут глаза синие, — идите взглянуть на них… позову, когда загорятся… Слышите, стойте там, я крикну.

Все еще собственными увлеченный словами и взглядом глаз голубых, послушно остановился и только когда белую фигуру от веток заиненных отличить не мог, испугался, что простудится, и побежал вслед.

Идти не хотела, — на белом снегу белая, как снег хрупкая.

— Ну, посмотрите, Боря, горят или нет, как звезды?..

— Загорятся, когда любовь придет, — без любви не зажгутся звездами…

— Зажглись, посмотрите, Боря, зажглись…

И, тяжело переступая по глубокому снегу, дрожа, прижималась к руке его и заглядывала в лицо ему.

— Простудитесь, Лина…

Уходить не хотелось — ждала, что и в нем зажжется свет горний, и не дождалась, — как всегда, были глаза спокойными.

На балкон мать выбежала.

— Лина, Лина, Борис, — сумасшедшие, разве можно?..

— Сказку он мне рассказал зимнюю, я и побежала в сад ее посмотреть, в саду она.

Смолянинова сказала сыну:

— Вечно у тебя, Борис, фантазии, — не можешь ни на минуту без них жить…

Пришел к обеду в столовую после бала студенческого…

— Борис, у Лины воспаление легких, — ты виноват, твои фантазии.

— Я не виноват, что они мои фантазии слушают, — я не кавалер, чтоб занимать барышень специальными разговорами, а что придет в голову, то и говорю.

За сладким от Фенички принесли записку:

— Это еще что?..

— На вечеринку зовут, к Дракину. Никуда не пойду.

С пристяжной, пара бубенцами звать прилетела, вернулась без гостя к Феничке.

— Дядя Кирюша, сама привезу поеду.

— Неудобно… что ты, Феня?

Услыхал бубенцы — отмахнулся досадливо и когда из передней услыхал смех задорный и понял, что мать ведет к нему в комнату, лег на тяжелый диван турецкий и стал серым, сумрачным.

— Не хотели добром — увезу силою.

— Я не поеду, Феничка, не могу…

— Лена приехала, лето ваше.

— Теперь зима, — зимой холодно, сделайте лето — поеду… Я шучу, Феня, — просто никуда не хочу ехать… простите.

Чуть не в слезах, обиженная — в переднюю, и опять бубенцы звякнули — понеслись дико.

— Свинья ты, Борис, — как не стыдно, обидеть девушку!

— Я не виноват, мама.

А в девичьей комнате в бреду лежала.

— Иней густой… пепельный… пришла… зажглись звездами… смотри, Боря… голубые… горят…

Целую ночь повторяла, кутаясь в одеяло, шепотом, а к утру тело сгорело, по кровати металась; как сквозь сон слышала слезы матери и доктора спокойный голос:

— Пока ничего не известно… посмотрим, что завтра будет.

Неделю в бреду лежала, — диагноз — крупозное…

По телефону звала подругу Ольга Григорьевна.

— Иду, Оля… иду.

И дни и ночи посменно дежурили, имя сына своего слышала, и когда приходила отдохнуть домой — укоризненно говорила Борису:

— Стыдно, Боря, тобой бредит, — все твои фантазия наделали.

Зачастили доктора разные на консилиумы.

— Что с нею, что, скажите?..

— Осложнение… небольшое… в легких…

Не матери, а подруге сказали в январе, Анне Евграфьевне Смоляниновой:

— Подготовьте мать, может быть скоротечная.

— Неужели спасти нельзя?..

— Безнадежно… Чудом только, если бывают еще чудеса.

— Когда же?..

— Умрет? Неопределенно, от четырех до семи месяцев… Наверняка к осени.

В слезах вернулась домой и опять сказала Борису:

— У Лины — скоротечная… Ты виноват, Борис, ты…

И в первый раз с отчаяньем вырвалось у него:

— Неправда, мама. Неправда…

— Только чудом спасти можно, — понимаешь… чудом…

С этого дня фантазировать перестал — задумался.

Кризис прошел, поправляться стала, — посеребренные дни морозные опять усыпали ветки жемчужным бисером белым, — загляделась в окно в сумерки синие и вспомнилась сказка опять про глаза, захотелось увидать, как горят они звездами в волосах пепельных — в форточку загляделась на звезды ясные и думала, думала про Бориса и опять слегла к вечеру — охватило студеным ветром, — и скоротечная.

Зажглись глаза синие звездами, заиграл на щеках румянец жаркий — сгорала кровь в кашле звенящем, не хватало воздуху — дыхание прерывалось и, как в дереве шашель, хрипела в груди червоточина.

Ярче звездони разгорелись, оттого что зажглись от любви первой. И в ту еще ночь, когда в тепле дрогла прозябшая, на душе легко стало — любовь проснулась. Бредила им, тайну выдала в бреду сгоравшая.

И приговоренная мечтою жила о милом — запечалилась, загрустилась.

Спросила мать:

— Линочка, что ты, девочка, такая грустная?..

— Не знаю, мама, сама, отчего тоскливо.

— Доктора говорят — здорова будешь.

— Мама, я ничего не боюсь…

— Ну, скажи отчего, детка?.. Любишь кого?.. Да?..

— Люблю…

— Кого? Скажи мне.

— Бориса люблю, Смолянинова.

— Ты им бредила, голубчик… бредила.

А когда Анна Евграфовна подругу пришла подготовить к смертному, начала с Бориса:

— Борис виноват мой. Его фантазии с ума сводят девушек. Скверный мальчишка.

— А ты знаешь, Аничка, она любит его, Бориса, — бредит им в жару.

— И я слышала, Оленька. Заставлю его лечить Линочку. Пусть вылечит, исцелит, — ты знаешь, любовь, Оля, она чудеса творит, может и тут нужно чудо; мне сказал один доктор после консилиума, если бывают еще чудеса, так чудо вылечит, а любовь — чудо, первая любовь — чудо.

— А что у ней, что, скажи?.. Почему только чудо вылечит? Чахотка у ней, да, — я сама чувствую, только самой себе не могу признаться в этом — она моя жизнь, последнее, что осталось в жизни.

— Чудо спасти может, Оленька, чудо… А я знаю, что любовь — чудо, силы дает счастье первое.

— А он ее любит, твой Борис ее любит? Да?..

— Должен ее полюбить, если погубил — пусть чудо творит, спасает…

В тот же вечер к себе позвала Бориса.

— Еще раз тебе скажу, ты виноват, Борис… фантазии твои погубили девушку.

Молча сидел — мать слушал и у самого от боли, от горечи виски сжимало.

— Что же я могу, мама, сделать? Разве я хотел этого?

— Знаю, что не нарочно — не хотел, — тем тяжелей, тем хуже.

— Ну, скажи, скажи, что сделать?

— Сотвори чудо.

— Как? Скажи? Какое?

— Если твои фантазии с ума сводить могут, так значит и чудо сотворить можешь. Я этому верю, — верю, Борис.

— Если 6 я это мог сделать?..

— Можешь. Полюби ее…

— Полюбить?..

— Да…

— Без любви полюбить?

— Она тебя любит, понимаешь ты, тебя… Тобой бредила… и маме сказала, Оленьке, что любит. Не любишь, обмани, скажи, что любишь ее, поцелуй ее, приласкай — любовь чудеса творит, человека воскресить может… Воскреси ты ее, воскреси любовью. Сотвори чудо. Искупи вину.

— Вину свою искуплю, мама, но без любви не будет чуда, — я никого не люблю, и ее тоже.

— Только свои фантазии?..

— И их теперь не люблю.

— Все равно, — скажи ей, что любишь, собственная любовь ее сотворит чудо, а если умрет — счастливою умирать будет и смерть будет от любви светлою.

Целую ночь не спал — думал, не верил, что без любви о любви сказать можно. Никого никогда не любил, только свои фантазии. Они его радовали, когда оживал человек от них, за ними шел слепо и влюблялся в него и любил, а он — уходил без любви счастливый, что может заворожить человека словом. Никогда не писал, а сочинения классные были лучшими и учитель восхищался ими, — привычка была у словесника лучшие сочинения всему классу вслух читать в назидание. Принесет тетрадки, аккуратно сложенные, а сверху — в особую папку две-три отложены.

— И на этот раз, господа, Смолянинова — лучшее. Вот послушайте, как писать нужно.

И к парте, прочитав, подносил и от переполнившего чувства за вихор драл больно.

— Лентяй эдакий, талантливый…

Домашние писал гимназисткам — с головой выдавал девиц.

— Сознайтесь, не сами писали?.. Кто писал — Смолянинов? Да?.. Увлеклись юношей или он вами?

До корня волос краснели, плакать хотелось от досады, и все-таки гордились, что написал Смолянинов. Не каждой писал, — только тем, кому изливал фантазии.

Под утро решил:

— Что делать, — пусть эта игра в любовь будет моей последней фантазией.

 

II

В первый раз навестить пришел, — один на один вдвоем оставили, поверили матери, что сотворит чудо, и боялись входить в ее комнату, чтоб не нарушить творимого чуда в сердцах звучных.

В первый раз стало грустно ему, Борису, сидел против нее и видел, как глаза ему говорят, шепчут ласково, и сам загляделся в них, и без любви проникали в душу лучистые.

Любовь девичья — тишина пугливая, предчувствует тайну греха смутного и бежит от него к ласке голубиной нежности, зовет он непознанным, неизведанным и пугает поцелуем радостным.

Приласкаться хотелось Линочке, — иного не знала, не чувствовала, а поцелуй ждала, замирая вся.

Смотрела в глаза и опять сказку слушала. Сама просила:

— Расскажите мне что-нибудь… Я до сих пор помню ту, первую.

— Жизнь моя — сон непрерывный и живу — сны вижу и сплю — живу ими. Не знаю отчего — сейчас один вспомнился: ладья узкая, дно острое — весел нет, крылья белые, взмахивают широко — волны пенят. По озеру, — шевельнуться страшно, покачнись — на дно, в глубину, в водоросли, как в сети запутаешься и неба не видеть синего. Машут крылья — дышать трудно, захватывает. Озеро уже и лес сдвигается, берега растут и ниже все, ниже — ушел лес в вышину, утесы сдвигаются и в подземелье — мрак, а чувствую свет, и может, все вижу, а различаю каждый кристалл, и кажется, что они, камни, излучают свет. И не ладья машет крыльями, а у меня они выросли, от ладьи приросли, и я взмахиваю и, не шевелясь ни одним мускулом, лечу в глубину. Зелено-черная муть студенистая неподвижно блестит, как смола; в глубину глянуть — прозрачная, и тянутся из нее водоросли и чем дальше, тем больше и зацветают цветами белыми и цветы — тоже светятся, и свет не от скал кристальных, от этих цветов белых, а скалы черные и только далекодалеко, как в ущелье — огонек, и будто я лечу на огонек этот — доплыву, значит жить буду, счастье найду свое, а шелохнусь в ладье — погибну и знаю, что крылья мои распластаются на этом студне черном и тоже светиться будут, только меня не будет. И чем ближе к огню, тем он не ярче, а гуще и тоже становится белым, потом пепельным и синеет, звездой загорается, а потом голубой, голубой, как глаза чьи-то… В глаза заглянуть — лечу, теперь уж знаю, что не огонек, а глаза горят голубые…

— Чьи, Боря?..

И, наклонившись к ней близко, смотрел в глаза и чувствовал, как лучатся они в душе и зажигают душу.

— Не знаю еще, не знаю… Может быть, ваши…

Вернулся домой — приснился сон рассказанный и во сне уже чувствовал, чьи глаза голубые светятся, и потянуло посмотреть на них.

Каждый день ходить начал к Лине, не знал еще, что любит, но не мог оставаться дня без нее. И когда не приходил почему-нибудь, и в комнате Лине пусто было, и у Гурновых в доме без него пустота была, и Ольга Григорьевна чувствовала эту пустоту давящую. Заходила к Лине в комнату, смотрела на нее печальными глазами, от слез сдерживалась и спрашивала:

— Отчего, Линочка, не пришел сегодня Боря?

— Не знаю, мама…

— Хочешь, я пошлю за ним?

— Пошли, мамочка.

И ему стало одному пусто — слонялся по комнатам, заглядывал в шкаф книжный, перебирал, перелистывал книги и ложился на диван свой и ждал, когда мать позовет чай пить. А когда прибегала за ним горничная от Гурновых и говорила: «барышня вас прийти просила… скучно им»… бежал, не застегивая шинели, и ждал, когда увидит голубые глаза в пепле белом.

С детства жила в темнице Лина, за каждым шагом следила мать и оберегала от слов грубых, от книг недозволенных, молиться учила и верить; и верила и молилась, монашенкой жила в комнате и только, когда встретила Бориса девушкой — загорелись глаза синие, зажглась душа и непорочная жила любовью чистою.

— Я ваш сон записала, Боря, в дневник…

И кашлем, улыбка прерванная, глаза печалила…

— Только у меня ничего интересного в дневнике нет…

Точно хотела сказать, что чиста душа непорочная, не познавшая даже поцелуя первого.

Ростепель землю набухшую зачернила и влажные ветки тяжело качаться начали — начались выпускные экзамены.

Просили начальницу за восьмой свидетельство выдать Линочке, перед смертью порадовать, что окончила и может начинать жизнь новую.

И когда из лесов деревенские девки в корзинках принесли в город ландыш белый — зашел Борис студенческую фуражку в магазине одеть и по просьбе Гурновой в гимназию за свидетельством Лины и на углу Дворянской полную корзинку купил ландышей.

Через сад по аллее липовой к окну подошел ее и по одному букетику бросал из корзины ландыши, а когда глаза синие выглянули — на подоконник выложил остальные.

— Боря, — уже студент?..

— А вы, Лина, курсистка…

Вбежал в ее комнату с свидетельством за восьмой…

— Посылайте на курсы, вместе поедем…

И в сумерках перед вечером у окна сидели и слушали, как шумит город и засыпают яблони цветами белыми.

— Посмотрите, Лина, как тогда зимою — опять иней пепельный…

— А звезды там горят голубые?

Волнующим шепотом из губ в губы:

— Горят, Лина, — от любви зажглись звездами.

И поймав его руки в ладони прозрачные…

— Чьи, Боря, чьи?

И от неотрывного поцелуя первого зашлась кашлем, захлебываясь, и, отдышавшись, ослабевшая, голову ему на грудь положила.

— А у тебя, Боря, там не хрипит…

— Где, Лина?..

— В груди… А у меня — звенит, как струна лопнувшая. Знаешь, когда во время игры струна лопнет на скрипке, заскрипит по струнам звучащим и в скрипке заскрипит гулко. У меня так же… Послушай… Хочешь послушать?

На колени стал, обнял и долго слушал, как дыханье звенит хрипами и сердце от любви падает в глубину. По волосам его тихо гладила и к сердцу ладонями прижимала голову.

— Ничего, Боря, это пройдет у меня.

— А как у тебя сердце бьется?..

И голову целовала ласково:

— Хорошо мне с тобой, Боря. Так хорошо! Я самая счастливая девушка на земле… Правда?..

И в первый день любви ясной, когда зажглась она, переплетаясь лучами двух дыханий, двух взглядов и смерти, сказала с надеждой испуганной:

— Я хочу быть счастливая, я не умру. Ведь я не умру, Боря? Правда?

— Не умрешь, Линочка, нет, милая, нет. Теперь не умрешь…

— Я сама знаю, что не умру — мне лучше… Я уже в сад выходила. Пойдем сейчас, — теперь тоже иней, теперь ты увидишь, как горят мои глаза голубыми звездами.

И, долгие поцелуи прерывая кашлем долгим, сгорала от любви и от румянца чахоточного.

Для него была тоже первою, никогда, никакой не целовал ни женщины, ни девушки, и не мать, не отец хранили его от соблазна смертного, а собственные фантазии спасали — от девушек уходил влюбленных и не знал, что плакали потом нецелованные губами сказочными. И к Лине, когда наклонился, спокоен был, хотел жизнь вдохнуть радостью, сотворить чудо, а почувствовал на своих губах жаркие — опьянел ласкою, и не он, а Лина над ним сотворила чудо — волна захлестнула душу и белые крылья выросли и стремительно понеслась ладья по рекам крови бурной. А когда слушал, как в груди звенит струна порванная — всю почувствовал и от любви уже захотел, чтоб жила, к жизни вернулась, воскресла от счастья, от любви первой. Домой возвращался — кружилась голова от счастья и не верил, что умереть может, — чудо совершить хотелось.

Ждали отец с матерью студентом, поздравляли с вином за ужином.

Матери показался странным Боря, не от вина широко раскрылись глаза блестевшие.

Проводила его до комнаты.

— Какой ты сегодня странный, Боря? Случилось с тобой что-нибудь?

— Да мама…

— Скажи, милый, что?.. Ты у Линочки был?.. Да?..

— Мама, люблю ее. И ей сказал…

Отчаяние прозвучало, безнадежно из сердца вырвалось:

— Боренька, милый…

Только тут поняла, что на страдание обрекла сына, приговоренную полюбить заставила. Каждый день дома не был. Только ночевать Борис приходил поздно вечером и чтоб не думать ни о чем — спать ложился. И у Гурновых привыкли к нему, родным был и для матери, и для Лины. Ожила Лина от счастья первого, будто силы прибавилось, и мать поверила в чудо любви первой — издали любовалась счастьем дочери.

Гудела пчела медвяная, кружилась у лип расцветающих…

Мечтала с Борисом в аллее липовой:

— Ведь ты не уйдешь от меня, Боря? Не уйдешь, милый?

— Никогда, Линочка…

— И всю жизнь будем вместе? Правда?

— Всю жизнь, Лина… Поправишься, — к осени поедем в Петербург вместе.

— Вместе поедем, Боря, вместе.

— И комнаты рядом будут… вместе будем.

Целуя ее, шепотом:

— А весною… моей будешь… женою…

— Твоей, Боря, — ничьей больше.

Липы цвели — тяжелей кашляла, глуше… пустота звучала в груди и только билось от любви сильной сердце и кровь сгорала — сгорала девушка.

Мать свою спрашивал:

— Мама, будет Лина жива?

— Не знаю, голубчик, не знаю…

— Я тоже умру, не выдержу.

Две матери плакали и на чудо надеялись.

Каждый день прибегал утром. Один раз через сад подбежал к окну — в капотике белом, волосы по плечам волнисто и руки закинуты к затылку… На коленях стоит, глаза закрыты — не шелохнется, замерла, молится и только досиня бледные губы шевелятся в шепоте.

Простоял у окна не двигаясь, — поднялась, открыла глаза, поглубже вздохнуть хотела и зашлась кашлем.

В подушку кашляла, чтоб не слыхала мать, и, отдышавшись, встала, опять руки вскинула и к окну подошла, а на глазах синих голубые наплыли слезы…

Куда-то далеко, в бесконечность смотрела и шепотом:

— Милый мой… Боря… Боря!..

— Что, Линочка?..

Испуганно от головы протянула руки вперед…

— Как ты меня испугал, милый…

Руки поймал в окне, целовал долго…

— О чем ты молилась, Лина? О чем? Скажи?

— Чтоб бог меня сохранил тебе… Не хочу умирать… Раньше, может быть, все равно было, никому не нужна была и мне никто не был нужен… а теперь — не хочу, Боря. С тобою хочу быть, милый…

И чтоб через дом не шел, не прерывал в душе больной радости — позвала:

— Через окно иди, Боря; иди ко мне.

Опять спрашивала умоляюще:

— Ведь я не умру, Боря? Нет?.. Я каждое утро молюсь так и вечером, — о своей жизни для тебя, милый. А ты молишься?

— Нет.

— Ты не веришь в него?.. Нет?..

— Не верю.

— Хочешь, я тебя научу верить, научу молиться?

— Этому нельзя научить, Лина… Как я буду молиться, если не верю, ни во что не верю?..

— А как хорошо, когда помолишься… И жить легче… И умирать будет легче. Когда я умирать буду, — но только я не умру, ты не думай, — благодарить буду его, что он и мне послал на земле счастье. Счастливая умирать буду, и ты будешь рядом, возьмешь мои руки, чтоб до последней минуты я могла тебя чувствовать, и будешь в глаза мне смотреть, а я буду молиться ему о тебе, чтоб ты на земле был счастлив, и благодарить его за любовь посланную.

На коленях стоял подле нее, положив ей в колени голову. Полушепотом говорила, чтоб не раскашляться, дышала тяжело, медленно, точно воздуху не могла набрать и по волосам его гладила прозрачными, без кровинки пальцами, отклоняла голову, в глаза смотрела и опять гладила.

— А только я не умру, я это знаю, Боря… Это я только так думаю, как умирать буду.

Не умел плакать, слез не было, а грудь давило камнем тоски тяжелой.

— Молиться я тебя научу, милый…

— Нельзя этому научить…

— Научу, Боря… научу молиться… Научишься молиться и верить будешь. Ты скажи только, хочешь научиться этому?.. Я знаю — как научить… Слышишь, хочешь?..

— Научи, если можешь. Мне иногда самому кажется что если б я молиться умел, верить… жить было бы к легче, и проще. Но этому научить нельзя, Лина.

— Я научу тебя, милый…

И весь день ходила задумчивой, погруженной в себя мыслями, дышала медленней и почти не кашляла.

Просила читать до обеда Тургенева и не слушала, а только напряженно о чем-то думала.

За обедом сказала матери:

— Мамочка, поедем в деревню, в наши Рябинки…

— Нельзя, Линочка…

— Мне так хочется еще раз побывать в нашей церкви, помолиться там… поедем, мамочка, и Боря поедет с нами.

— Нельзя, Линочка, — мужики имения жгут, у Белопольских сожгли усадьбу. В городе остались многие…

— На один день только…

В сумерки попросила поиграть на рояле маму и вместе с Борисом слушала Грига.

А потом подошла к ней, обняла…

— Мамочка, разреши мне самой поиграть… Я немножечко… мне теперь лучше… я не утомлюсь…

Не могла отказать единственной.

— Ты иди, мама… Я Боре играть буду.

Покорная желанию каждому, с вечно теперь от слез глазами горячими, ушла в соседнюю комнату и плакала, слушая, — плакала оттого, что не могла исполнить ее желания в деревенской помолиться церкви, в тишине, в сумерках, когда десяток старух поклоны бухают, шепча молитвы, и две-три свечки перед иконостасом горят, а попик хозяйственный торопливо говорит возгласы и поет за дьячка и выбегает читать на клирос, потому — дьячок сено спешит до дождя убрать, и служить-то пришлось из-за барыни, — молиться пришла с барышней, — глядь, в благодарность лишний пуд муки перепадет в новину.

Осеннюю песню Чайковского не окончила…

— Не могу больше, Боря… сил нету…

Повернулась к нему, протянула руки, и, целуя их, отвел ее в кресло.

— Мне тоже тебе сыграть хочется…

И пока ужинать не позвала Ольга Григорьевна, в темноте, на память, изливал безнадежность, тоску, любовь.

После ужина всегда Борис уходил домой, — а в этот день его остановила Лина:

— Пойдем, Боря, ко мне на минуточку.

Ольга Григорьевна сказала тревожно:

— Поздно, Линочка… ты утомилась сегодня… музыка утомляет…

— На одну минуточку, мамочка… Позволь мне?.. Позволь…

В комнату к себе привела… Постель приготовлена к ночи белая и от зеленоватой лампадки зажженной, от цепочки на полу крест брошен — в комнате полумрак тишины светлой.

Положила ему руки на плечи и тихо, ласково:

— Давай вместе помолимся, милый…

Взяла его за руки…

— Я научу тебя. Боря…

Покорно пошел за нею.

— Стань на колени со мной рядом…

Опустил ее, поддерживая.

— Теперь обними меня, — вот так… Глаза закрой, закрой обязательно…

Голову на плечо к нему положила.

— И повторяй за мной, — что я буду говорить, то и ты говори тоже.

И чувствовал, как тяжело с трудом дышит и как тяжело, глухо сердце падает.

И тихо, почти шепотом, слово за словом повторяя медленно и чувствуя ее близко, как никогда близко, замер, хотел ее в себе чувствовать и голос ее будто в нем звучал и не молитва, а любовь стала молитвенной — под конец не знал — молится или нет, только понял внутренне как-то, что молится — ощутил в себе молитву чистоты девичьей и хотелось, чтоб без конца молилась с ним.

— Повторяй, Боря…

На мгновенье только задумалась…

— Господи! Мы вдвоем тут, одни… Ты знаешь, как люблю его… И он меня любит, милый… Оставь нам на земле счастье это… Ты можешь… мы в твоей воле и твоя воля — жизнь наша… Мне так хочется жить… В этой комнате жить вместе… Оставь меня для Бориса… Посмотри… Он тут со мной… молится… Ты знаешь его… Простишь… он грешный… Мне так хорошо с ним… Он мой… милый… Ты добрый… Ты видишь, как я люблю его… Одного его. Оставь это счастье нам… Господи, он мой будет любимый… мой будет… мой…

Губы искали других, близких, и молитву прервали и дыхание, и до самой глубины потаенной в поцелуе проникла любовь молитвенная и молитвой стала.

Сил не хватило, дышать стало нечем, откачнулась к нему на руки и кашель глухой, хрипящий наполнил комнату, чувствовал, как в груди у ней клекочет и рвется: все, дыхания перевести не могла и кровью харкнула…

Упали на руки ему горячие сгустки темные и задыхаясь, роняла с губ капли теплые.

На постель ее положил…

Бросился бежать к матери…

Заслышала — с лампой навстречу выбежала.

— Что там случилось?.. Что?

— Идемте скорей… Идемте…

Вбежала — и на простыне, на подушке кровь сгустками…

Без шапки, по улицам спящим, к доктору.

Не догадался даже извозчика взять дремавшего.

Прохожие оглядывались на него удивленные.

Знал только, что поздно, за полночь, — не заметил, как после ужина пробежало время…

С постели стащил… Торопил, умоляя:

— Скорей, доктор… скорей… Умирает… Умирает…

— Кто умирает?..

— Гурнова Лина, Гурнова…

И спокойным от профессии голосом, говорил медленно:

— Что хоть случилось?.. Скажите толком…

— Кровь хлынула, горлом…

— Теперь вижу, у вас на руках даже осталась…

Только теперь увидел и опомнился, в себя пришел…

— Доктор, ради бога, скорее…

— Иду, иду… Не могу же я в ночном белье бежать…

— Скажите, умрет она? Умрет…

— Сегодня — нет… Сосуд порвался… Это всегда бывает… Вы медик?..

— Нет, доктор… Я только принят…

— Ага… Но умереть должна. Теперь, вероятно, скоро…

— А спасти ее нельзя, доктор?..

— Мы бессильны…

— А чудо — может быть?..

— Чудес, молодой человек, не бывает.

— Чудом?.. Понимаете, доктор, чудом?..

И когда в передней одевал шляпу, в жилетный карман пятерку пряча, сказал Борису:

— Вы жених этой девушки?.. Да?..

— Да… доктор.

— Вам я скажу. К августу — все будет кончено.

— А чудом спасти можно?..

— К сожалению, чудес нет…

— Есть, доктор…

Ничего не говоря, только серьезно посмотрел на Бориса, закуривая папиросу.

Вернулся Борис еще раз взглянуть на нее, проститься… глотала маленькими кусочками лед и — когда вошел — взглянула на него печально. Уходить хотел, матери сказала шепотом:

— Мамочка, пусть Боря посидит со мною… Разговаривать я не буду… позволь, мама…

И теперь не могла отказать дочери и тоже сидела до утра в слезах.

Рассветало, сквозь штору свет пробивался ранний… горела лампа на столе непотушенная…

Взяла его руку в свои — холодными, без кровинки бледными, исхудавшими, держала крепко и дремала, закрыв глаза, счастливая, успокоенная.

Не шелохнулся — до утра просидел молча и повторял мысленно: господи, оставь это счастье нам…

 

III

Через несколько дней встала и кровь точно очистила болезнь тяжкую, сухим кашлем кашляла без мокроты и каждый день повторяла Борису:

— Вот, посмотри, Боря, теперь я поправлюсь скоро, мне стало лучше и не болит ничего. Я знаю отчего это… Сказать тебе?..

— Скажи, милая… отчего?

— А помнишь, как молились мы… Я верю, что он молитву услышал нашу. Я и теперь молюсь, каждый день и за тебя и за себя. Хочу, чтобы он простил тебе. Ты не веришь ему, а он все-таки услышал твою молитву. Теперь ты веришь ему? Молишься?

— Не знаю, Лина, может и верю… вчера я молился.

— Боря?.. Ты молился?.. Ему?..

— Да, молился, Лина… Если он всемогущ — сотворит чудо. Если человек не может сотворить чуда — Он может. Наука бессильна, я — тоже, а если существует Он — и чудо есть. Он сотворит его. Я хочу чуда.

— Хочешь вместе молиться будем, каждый день, вечером…

— Тебя это, Лина, волновать будет.

— Теперь нет… я знаю… Это в первый раз так было и, вероятно, должно было случиться так, чтоб Он услышал нас, это знамение чуда было, — эта кровь — знамение.

И каждый вечер, перед тем, как уходить Борису, молились вместе. На колени становиться трудно было, сидя, обнявшись, при лампаде в тишине ласковой, влюбленные в свое счастье первое.

Отдыхала душа Бориса, когда повторял простые слова души чистой и с молитвой вошла глубоко вера.

Домой возвращался любовью своей счастливый и, смотря на небо, повторял те слова, что только что говорил с Линою.

А дома — становился на колени перед окном, чтоб звезды видны были, и шептал о любви, о счастье своем и просил сохранить для него Лину и тревожное неверие боролось с верою.

— Если ты существуешь?.. Слышишь меня… Я хочу, чтобы ты существовал… Ты должен ее оставить мне. Счастье один раз бывает… Я хочу до конца быть счастливым и только с нею… Сотвори чудо. Разве ты не творил чудес, когда на земле был?.. Разве ты не помнишь дочери вдовы Наинской?.. Ты воскресил ее мертвую, — Лина жива еще, — оставь ее мне живою…

Один раз спросила Лина:

— А у тебя, Борис, тоже горит лампадка, когда ты молишься?

— Нет…

— А как же ты, кому молишься?

— Открою окно, перед окном на колени стану и молюсь… В бесконечности Он. Там, где эти звезды горят… Везде… повсюду…

— Образка нет у тебя Спасителя?..

— Нет, Лина.

— Сделай себе, купи, — с лампадкой так хорошо, тихо…

И образок купил и зажег такую же лампадку зеленоватую перед ним вечером и в первый день боялся, что мать или отец войдут, стыдно станет, а потом привык и просил мать масло ему покупать.

Дни были жаркие, вечера душные и молитвы безгрешные с Линою поцелуями наполнялись горячими.

Иногда днем совсем не кашляла, а ночью душили приступы долгие, откашляться не могла — рвалось в груди с хрипами, а под утро меняла мать простыни и рубашку мокрую, и, ослабевшая, с трудом сидела днем в кресле.

— Детка, не целуйся с Борею… Ты видишь, как плохо тебе ночью бывает, всегда после того, как уйдет он — кашель у тебя начинается.

— Не буду, мамочка…

И все-таки целовала его, обнимала, отпускать не хотела, точно хваталась за его здоровье и силу и в себя хотела вдохнуть с поцелуями.

Ольга Григорьевна просила его:

— Боренька, не целуйте, голубчик, Лину, это так волнует ее, что она по ночам от кашля заходится, каждую минуту кажется, что опять случится, как тот раз было…

— Не буду, Ольга Григорьевна…

— Целовать, Боря, можно… Я не хочу лишать ее этого счастья… Только не надо долго…

Запечалился, загрустил и, придя домой, молился и при лампаде, — не требовательной, а покорной молитва стала его. Молитва верить его научила. И всегда повторял: господи, оставь это счастье нам… Ты можешь…

И еще раз случилось — целую ночь не спала Лина, целую ночь кашляла — мокрота отходила с пленками кровавыми и опять приглашали доктора, — а наутро — не поднялась с постели.

— Скажите, доктор, скажите, хоть какая-нибудь надежда есть?..

— Должен сказать вам, Ольга Григорьевна, правду, — никакой нет.

— Умрет она?.. Да?.. Скоро?..

— От легких уже ничего не осталось… По-моему… через две недели все будет кончено.

Наутро пришел Борис и до вечера простоял на коленях у постели ее, только руки ей целовал, пальцы, ноготки белые.

— Плохо мне было сегодня ночью, Боря… Неужели я умру скоро?.. Ведь мне последние дни лучше было…

— Нет, Линочка, нет… ты не умрешь… я не хочу этого… Я молюсь ему… Верю…

Села в подушки и в чепчике белом еще прозрачней стала.

— Как мне волосы надоели, Боря… Я остригусь… Можно?..

— Что ты, Лина, зачем?..

— Они вырастут, еще будут лучше. Поеду на курсы и сразу буду на курсистку похожа стриженную. А волосы я тебе подарю, милый. Помнишь, ты говорил, что они как иней белые?.. Хочешь, подарю тебе?..

Мать позвала, сказала, что остричься хочет.

— Боря мне разрешил, мамочка… Я остригусь… А волосы ему подарю…

А когда парикмахер ушел…

— А ты меня не разлюбишь такую, Боря?..

— Что ты, голубчик, что ты?..

— Так поцелуй меня… крепко, крепко, чтоб я почувствовала, что ты любишь меня и такую.

Еле касаясь губами, прикоснулся к губам холодным один раз и опять на колени стал около.

Посмотрела на него запечаленными глазами…

— Ты сегодня ни разу не поцеловал меня, раньше всегда приходил и помнишь, как целовал крепко… А сегодня не хочешь…

— Вредно тебе, Линочка… Поправишься… тогда…

— Тогда… Тогда… Это мама тебе не велела целовать меня? Она? Да?

Обедали вместе и в сумерках опять молились.

— Боря, исполни одну мою просьбу, милый. Пообещай, что исполнишь?..

— Говори, все исполню…

— Я сколько раз просила маму поехать в Рябинки наши хоть на один день помолиться в церкви нашей… Не пришлось… Тут у нас в городе тоже есть одна церковь, Успенская, — на деревенскую нашу похожа… Не знаю почему мы были в ней с мамой… Давно, давно когда-то… Сама я не могу пойти… Сходи ты, Боря, помолись там, и я буду с тобой молиться, и просфору вынь, а на записочке напиши: о здравии жениха и невесты — рабов Бориса и Елены. Напишешь так? Да?.. Ведь, правда, я невеста твоя?.. Да?..

— Да, Лина, да… Я в церкви не помню когда был, а завтра пойду и помолюсь за тебя… К ранней пойду, а к чаю просфору тебе принесу.

Чуть стемнело — Ольга Григорьевна принесла лампу…

— Линочка, ляг, милая… Посмотри, какая ты утомленная…

— Только ты, мама, разреши Боре поцеловать меня, тогда лягу… Пусть он при тебе меня поцелует, как невесту. Ведь он мой жених, мама… Правда, Боря? Можно при тебе, мамочка?.. Один разочек…

Руками за голову его обвила из всей силы и не хотела пустить, шептала, лукаво и радостно улыбаясь матери:

— Еще, Боря, еще хочу… мама позволила…

А потом, повеселевшая, сказала матери:

— Я, мамочка, только один разик… Я теперь при тебе его целовать буду. При тебе — можно. Какая я, мама, счастливая…

В передней Ольга Григорьевна шептала Борису:

— Ночью сегодня пришлось доктора звать, было так плохо… Сказал, что только две недели проживет Линочка…

И заплакала…

— Бедные вы мои, детки… Ей так хочется жить… В первый раз она сегодня сказала, что твоя невеста…

И отчаянье и надежда боролись в душе Бориса, и чем сильнее отчаянье охватывало, тем горячее молился, не замечал, как по часу простаивал перед иконою.

Утром встал, когда слабыми голосами будничные колокола звонили к ранней, записку написал, как просила, и, когда писал — невесту, почувствовал, что и правда, теперь невеста, поцеловал при матери; раньше и не думалось, что она невестой ему может быть, любил и не думал об этом, а теперь, когда сказала ему сама, что невеста, еще стала ближе.

Всю обедню молился, знал, что и она, невеста его, молится, и чтоб никто не видал — в дальний угол забился за плащаницу, поставленную в приделе до надобности.

Вечером от Лины домой вернулся, спросила мать:

— Куда ты, Боря, сегодня так рано ходил?..

— К ранней обедне…

— Ты в церкви был?..

— Лина просила…

А и и потом с тяжелой тревогой сказал матери:

— Вчера ей опять плохо было… Доктор сказал, что всего только проживет две недели…

И обманывая самого себя:

— Она говорит — ей лучше… Я все-таки верю в чудо… Я не могу сотворить чуда… я грешный… я человек… А Он может… Я верю этому. В последнюю минуту его сотворит.

— Я рада, что ты молишься за нее… Ее не будет — веру тебе свою оставит в бога… Ты неверующий был, ничего не хотел признавать… А бог тебе послал испытание — любовь дал, счастье, а когда ты вернулся к нему, пришел — он берет у тебя твою Линочку. За неверие твое тебя наказывает… Испытание посылает…

— Ведь она, мама, невеста моя…

— Невестою и к себе берет, чтобы только там соединить вас… высшее дать блаженство… И тут его воля…

Последние дни иногда оставался ночевать у Гурновых, в гостиной спал на диване. — Ольга Григорьевна, как жениху, ему разрешила. Просыпался, прислушивался, слышал, как не может остановиться от кашля, и когда затихала — молился в душе, все еще веря, что в последнюю минуту сотворит господь чудо и, вспоминая слова своей матери, думал, что, может быть, правда за неверие его бог карает, испытание ему посылает земное, чтоб на небе дать блаженство высшее.

И перед смертью за день, когда, как всегда, молились шепотом вместе, сказала ему примиренно Лина:

— Завтра я умру, Боря…

— Не умрешь, Линочка, нет… Ты ведь моя невеста…

— Я чувствую, что умру… умру, милый, завтра. Ты не бойся… Я и там о тебе буду думать. И там невестой тебя ожидать буду. А когда ты придешь туда — встречу тебя и поведу к богу, скажу ему: он верит теперь в тебя, господи, прости ему, позволь ему быть здесь со мною…

Задумалась не о земном счастье, а о небесном, а потом, еле слышно, сказала шепотом:

— Сядь ко мне на постель, милый… Вот так… Ты теперь веришь в него?

— Верю.

И опять подумала…

— Обними меня, Боря… Поцелуй еще один раз без мамы… в последний раз поцелуй живую… Не бойся… Сегодня со мной ничего не случится, я это знаю. Поцелуй крепко, крепко…

Обняла, и бессильные руки ему показались тяжелыми и только чувствовал, как напрягаются слабые пальцы прижать голову, и сам боялся обнять ее крепко.

Не отпускала губы от своих холодных…

— Еще, милый, еще, еще… В последний раз… Без мамы…

Чувствовал, как дышать тяжело ей, и слышал, как звенит гулко в груди струна лопнувшая.

А потом, счастливая, сияя голубыми глазами, радостно:

— Хочешь, Боря, я к тебе приходить буду?.. Ты веришь в загробную жизнь?

— Не знаю, Лина… Никогда не думал об этом…

— А хотел бы ты, чтоб я к тебе пришла?..

— Хотел бы, милая…

— Я приду к тебе… Обязательно… Ты меня жди, Боря… я приду и поцелую тебя, чтоб ты знал, что я и там люблю тебя и жду…Будешь ждать меня?.. Да?

— Буду, всю жизнь буду…

А теперь, Боря, поцелуй меня еще раз, в самый последний… Завтра уж не будешь меня целовать… завтра я умру, милый… Знаешь, я не боюсь умереть, мне не страшно, жалко только тебя оставлять одного… Я умирать буду счастливая от твоей любви… Я ведь твоя невеста и там буду ею… вечно… а это самое большое счастье невестою быть вечно. Я сама знаю, что я самая счастливая девушка и мне не смерти страшно, а своего счастья, милый. Ну, а теперь поцелуи меня, Боря, еще один раз поцелуи — последний и иди домой. Подожди… Я хочу тебя перекрестить, милый, и ты меня перекрести — хорошо? А потом, еще раз поцелуй меня живую, в последний раз…

Перекрестили друг друга… Сдерживая слезы, нахлынувшие комком к горлу, и не думая, что больно сделает, ни о чем не думая, точно вырвать хотел ее из могилы, обнял крепко и целовал в губы не отрываясь и опять чувствовал, как силятся ее пальцы прижать голову, и, когда сил больше не стало у ней, откинулась на подушки, шепнув ему:

— Я приду к тебе, Боря… Жди…

И когда не хотел из комнаты уходить, точно чувствовал, что в последний раз живую видит, в последний раз поцеловал невесту, — махнула рукой ему, улыбнулась радостно и сказала:

— Иди, милый, — иди, я приду…

Передалось и ему чувство приближавшейся смерти, домой шел как во сне и чуда не ждал, — поверил, что послано ему испытание не только за неверие, а наказал его бог еще и за то, что первое слово о любви пришел сказать не любя любившей, хотел сотворить чудо последней своей фантазией.

Ночью просыпался несколько раз тревожно и ждал чего-то и, засыпая, повторял — иди, милый, иди, я приду, и видел глаза ее синие.

А когда к ранней звонить начали, проснулся от резкого звонка в передней, в голове пронеслось — умерла, выбежал отворить — от Гурновых горничная…

— Умерла?.. Да?..

— Нет еще… просит вас поскорей, прийти…

Ночью опять зашлась кашлем и целый час передохнуть не могла, мокротою задыхалась с кровяными пленками, и, только когда рассветать стало, успокоилась, попросила посадить в подушки и сказала матери:

— Мамочка, пошли за Борею… Я умираю…

— Что ты, детка, что ты?..

— Пошли, мама…

И когда издалека зазвонили к ранней, сказала:

— Как в Рябинках у нас звонят… Правда?..

Слушала и ждала Бориса…

— Отвори окно, мамочка… Я послушаю.

И на звонок в передней:

— А вот и Боря пришел.

Ольга Григорьевна Бориса встретила:

— Не могу я, Боренька… Сил нет больше… Иди к ней… Я тут буду… Не могу… Не выдержу…

Подошел, хотел сказать что-то, — остановила его и чуть слышно сказала шепотом:

— Не говори… сядь…

Указала глазами подле себя на постели…

— Умираю, Боря…

И, боясь пошевельнуться, нарушить ровное замирание затихавшего сердца, опять — одними губами:

— Дай руки…

И стала смотреть не моргая, останавливающимися глазами куда-то поверх головы его, в пространство; чувствовал в своих тяжело лежавшие руки, холодные и сухие, и тоже боялся нарушить тишину смертную и видел, как стекленели глаза синие, и только в последнюю минуту, в последнее мгновенье показалось ему, что по всему лицу улыбка пробежала счастливая, может быть в последнее мгновенье промелькнуло сознание, — показалось, что даже шевельнулись губы и даже послышалось:

— Милый…

Может быть, и еще что хотели шепнуть бескровные губы и не успели — покачнулась голова, падая на плечо.

 

IV

Без слез проводил на кладбище, дождался пока не сравнили с землей могилу и вернулся домой, на поминки не пошел с матерью. И целые дни не выходил из комнаты, по вечерам только просиживал у могилы на кладбище — ожидал, что придет к нему, поцелует, и вся жизнь в ожидание превратилась, мучительно напряженное. По ночам также молился и ждал, а когда просыпался ночью — в темноту вглядывался, ждал, что в фате с венком миртовым, как в гробу лежала, появится невеста его, прозрачная в чистоте девичьей, неосязаемая в непорочности и положит руки ему на сердце, чтоб не знало оно времени, наклонится к подушке целовать жениха, чтоб душу вынуть его и показать ей обиталище неземное, где несть ни болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная.

В молитвах просил бога простить ему неверие и разрешить прийти его невесте. По имени ее не называл, а всегда говорил одно только слово — невеста…

Мысли мелькали — уйти от мира, в тишину обители и там ожидать и ее и своей смерти и только случайный разговор с отцом толкнул на иной путь.

Следили за каждым шагом родители и — когда вечером приходил с кладбища — пили чай вместе. Боялись прикоснуться к больной ране — не спрашивали, не тревожили, — отец молча сидел с газетою, а мать бичевала себя, глотая слезы, за то, что сама толкнула единственного на страдание, зная наверное, что любовь не могла сотворить чуда, воскресить обреченную.

Как бы случайно отец бросил:

— Так, значит, скоро в Питер ехать?..

В первый раз вспомнил, что и уведомление получил из института и деньги посланы и что, действительно, надо решить, что делать — отшельником быть или в миру одиночество хранить до смерти.

Ни к кому не обращаясь, продолжал отец:

— Самое хорошее время в жизни, никогда не забуду первый год своего студенчества. Новый мир мне открылся, когда слушал первые лекции… Всего захватывало… Казалось, что и сам бы взошел на кафедру. Сотни глаз тебя пожирают, каждое слово ловят, как истину.

Решая про себя, что делать, сказал отцу:

— Я бы тоже теперь хотел быть ученым, профессором…

Мать и отец ухватились сразу:

— Я бы, Боренька, рада была видеть тебя ученым…

Подсказала ему:

— Ученые — как затворники, не от мира сего.

Отец продолжил:

— Один раз мне пришлось, не помню почему, на дому у профессора сдавать предмет, — кажется, болен был… Громко говорить боялся, боялся нарушить тишину кабинета, на каждый листок на столе письменном с благоговением смотрел. Как сейчас помню, — одно окно, стол письменный, черный диван кожаный и стен не было — сплошь книги и только на столе недопитый стакан крепкого чаю, исписанные листки и фотография какой-то девушки. Понимаешь, Борис, уходить не хотелось…

Нарисовал будущий кабинет Бориса, а когда он ушел к себе в комнату, Анна Евграфовна сказала мужу:

— Как ты, Вася, хорошо сумел подойти к нему…

— Подумает и решит ехать…

— Правда, Вася, если даже другой девушки никогда не встретит, то все-таки не в монастыре будет, а у него должно быть была эта мысль…

И опять ждал Лину, что придет, путь жизненный укажет ему, и думал о словах отца, и в первый раз уснул, не просыпаясь до утра, а за чаем сказал:

— Я тоже, папа, хочу быть ученым…

Последние дни проводил на кладбище. Углубленный в себя, не замечал никого, и когда по застенной дорожке шел днем от могилы к воротам, окликнула его девушка, — даже вздрогнул:

— Здравствуйте, Боря…

С гражданским студентом шла, с тем, что еще в вагоне на Рождество ехала.

— Я не узнал вас, Феня… простите…

— Я слышала, Боря, знаю… Знаю, как тяжело вам… Что делать?..

И студент повидался, молча пожав сочувственно руку.

Не знал, что сказать, что сделать, как виноватый смотрел на Феню.

— Я только повидаться хотела с вами, Боря…

Потом сзади до него донеслось:

— Ты не можешь себе представить, какой он оригинальный… Никогда еще не встречала такого…

Повернули на глухую дорожку в зарослях скамейки искать, чтобы дотемна целоваться среди тишины кладбищенской.

С того вечера не могла забыть Смолянинова, и до сих пор еще обидно было, что даже вместе с ней на вечеринку не поехал к ним. И про звезду Вифлеемскую с поклонявшимися волхвами не могла забыть. Раза два зимой встретила, озабоченный прошел, не заметил.

Приехала на Рождество домой и осталась дома до осени — дядюшка не пустил, Кирилл Кириллыч, в смутное время в столице жить.

— Если б у тебя благоразумие было, а то одни раз под нагайку попала — не пущу, пережди эту зиму, а там куда хочешь.

А дома на вечеринке, пронесясь через весь город в пустых санях с бубенцами дикими, от досады нервничала капризно.

За ужином и себе и студентам наливала крепкого, а после в своей комнате сказала приятельнице — Журавлевой Вале, в последние дни по Питеру вместе бегали и сдружилися:

— Целоваться, Валька, мне хочется… Ты думаешь оттого, что выпила — ни капельки… с досады… Сама за ним ездила… Упрямый какой-то…

— Конем не объедешь… Я тебе по секрету скажу… Про него говорят, ни одной не целовал девушки…

— Пойди хоть тебя обниму, Валька…

Захмелевшая целовала подругу в завитки ниже уха щекотно и шептала:

— А ты целовалась, Валька, с кем-нибудь?..

— Надоело уж…

— А больше у тебя ни с кем ничего не было?..

— В седьмом классе еще с кадетом было, а с тех пор одни поцелуи только.

— Так мы с тобой тезки, значит…

— А у тебя с кем было?..

— Было… секрет… А вот сейчас опять целоваться хочу… Понимаешь как?.. с Смоляниновым…

Не пустили в Питер подруженек — стали вместе вечера коротать зимние.

Придут с Московской с гулянья — гадать сядут…

— Гадать не о ком… Слякоть тут, Валька. Гимназисты с реалистами осточертели уж… Им бы целоваться только…

— А ты слышала?.. Ивина мне говорила… Кружок тут есть… Там и гимназистки, и реалисты, и гимназисты, и гусары бывают… По вечерам собираются.

И рассказала подружке, что на Нижних улицах, за казармами, почти в слободе, квартира у акушерки нанята для собраний тайных и нанимал «маленький» гусар Игревич, и обстановка у них особая: широкие скамейки вокруг стола, а на стол подают любовный напиток в широких мисках и напиток этот варят у самой акушерки, при ее участии, господа гусары: для посвященных — круговой, застольный с коньяком, с ликерами, для вступающих — с травами, с корешками пьяными и подают новенькой в бокале серебряном. А перед тем как носить любовный напиток на стол — огонь тушат и зажигают синий — жженку палят гимназисты с гусарами, всю ночь огонек этот блуждает по столу огнем путеводным. Из мисок же черпают ложками, как причастие, пока на скамейке не спарятся, — очнутся, отодвинутся и опять, пока не заснут в объятьях до утра. А места не хватит — на полу вповалку кого только пьяные губы в темноте отыщут. Бывает так, что и в один вечер не с одним, а с разными, кто кого схватит, уснет, и не знают, с кем даже были собственно. А если забеременеет какая — акушерка от всего избавит. Гимназисты даже пятиклассниц приводить ухитрялись, девочек, и всегда они почему-то гусарами посвящаются в члены общества. Любовь общая и касса общая: с каждого взнос ежемесячный по целковому, а что стоит напиток с акушеркою — гусарам ведомо. Гимназисты даже сходку устраивали, товарищей в глаза обличали, а все впустую. Весь город знает, и сделать ничего не могут. Один раз послал родительский комитет надзирателя из гимназии, а к нему навстречу Игревич вышел:

— Вам, — говорит, — что угодно?

— Тут, — говорят, — учащаяся молодежь присутствует.

— Ничего подобного, тут господа офицеры с дамами, — можете не беспокоиться.

Тому и сказать нечего — от ворот поворот, не солоно хлебавши. Жандармскому донос, что тайное общество у акушерки на Нижних, — сам ротмистр пошел с жандармами и опять навстречу гусар «маленький».

— Чем, господин ротмистр, служить могу?

— У вас, корнет, говорят, тайное политическое общество тут, — имею поручение лично удостовериться.

Гусар его под руку и интимно:

— Ничего подобного: просто наши гусары с девочками тут забавляются от скуки.

— А все-таки я удостовериться должен лично.

— Очень приятно, рады вам будем, как гостю, — только, пожалуйста, господин ротмистр, прикажите своим людям уйти в правление.

И ротмистр до утра загостился, — действительным членом приняли и пообещали невинную пятиклассницу для него найти специально.

Так и сделать ничего не могли ни родители, ни блюстители, пока гусарам не надоело транжирить деньги, а как сами гимназисты остались одни — разбежались от них к весне возлюбленные, насухую с казенкою не понравилось, да и акушерка заявила, что без гусаров в квартире своей собираться не позволит больше и помощи никакой не будет оказывать.

По секрету и рассказала Журавлева Фсничке.

— А ты и не знала?..

— Ей богу, Валичка, не знала…

И разгорелись у Фенички глаза любопытные.

Подружку свою провожала опять с поцелуями пьяными, за ушком целовала с шепотом:

— Валичка, целоваться хочется.

— Мне тоже…

Целую ночь промечтала о грехе смертном, обнимая подушку вместо Бориса Смолянинова. О нем вспомнила, когда про тайное общество думала. С ним себя в объятьях представляла грешных от напитка любовного.

На другой день опять Журавлева прибежала гулять за Феничкой.

Дорогою таинственно:

— Хочешь познакомиться с одним гимназистом?.. Ивина мне сказала, что он тоже там…

До семи на Московской про любовь свободную говорили, спорили.

У гимназиста и философия особая по этому поводу была:

— Почему человек должен вечно одну любить? — душа свободна, ей одного человека мало, а свободная любовь познает многих…

А под конец и договорился:

— Разве человек не такой же зверь, только разумный, — но звериное в нем до сих пор живет, иначе ему не хотелось бы размножаться. А если человек животное, да еще разумное, то почему он должен с одной только жить? — это всем законам природы противоречит.

На другой вечер и приятеля с собою привел, и пошли по темным улицам на скамеечку целоваться, а потом, как тайну, поверили про общество и с собой привели на Нижние, — гордились, что не с гимназистками пришли, а с курсистками. Игревич с приятелем посвящали в таинство и в трезвом виде еще домой проводили поздно вечером, а возвращались обратно — на Нижней встретились и захохотали:

— Нарвались мы с тобой… я думал — девочки?..

— А я б женился на Гракиной, ей-богу… Самая богатая невеста в городе.

Сам Игревич посоветовал ей не ходить в общество, чтоб дядюшка не узнал, Кирилл Кириллыч, а закрутил с ней любовь на частной квартирке, а когда ее начало тошнить — предложение сделал и просил познакомить с дядюшкой. В театре с ним познакомился. А Феничка в тот же вечер и спросила дядю Кирюшу:

— Дядя Кирюша, Игревич мне предложение делал…

— Что?.. Когда ж он успел это?..

— И с вами из-за меня познакомился.

— Ну, так скажи ему, что твои деньги не для того, чтобы прокутить с любовницами…

Не плакала, не волновалась, а попросила у дядюшки денег и сходила к той самой акушерке на Нижние, что помощь оказывала членам общества. Та успокоила Феничку и денег не хотела брать, а дома за труды — не отказалася. Всего с утра и прожила у ней до вечера, а вернулась домой — головные боли появились для виду и в голову никому не пришло, что за болезнь такая, — втихомолочку отлежалась.

Журавлева пришла проведать…

— А ну их к черту, я тоже сбежала! — разврат один…

Весною опять потянуло Феничку смутное. Из любопытства зимою пошла на Нижние и целоваться-то хотелось очень — пустота после Питера потянула к греху смертному и пустота-то образовалась после того, как с Петровским кончила: еще в вагоне целовалась взасос оттого, что в душе было пусто, и хотелось про все позабыть, лишь бы хоть на минуту голова пошла кругом. И с Игревичем просто кончила, — знала, что никакой любви нет к нему, и сразу, как сказал дядюшка, рассказал про корнета — ножом отрезало. Письма писал ей о любви беспредельной на батистовой бумаге надушенной, к небывалому счастью звал, манил благородным обществом — ничего не помогло, ни строчки ему не ответила, заперлась дома.

А весна подошла — опять захотелось окунуться в омут от пустоты смертной.

Вернулись студенты — на бульвар пошла с Журавлевой слушать музыку и опять того самого студента встретила, что в вагоне се целовал. Может, от скуки и подошел к ней. Пошел провожать вечером и вспомнил свои права вагонные и поцеловал опять Феничку. А потом точно поняли, что им нужно друг от друга весною, и про любовь говорили с неделю и целовались на лавочках по темным улицам, а потом — пошли вместо бульвара вечером в рощу за город и вернулись утомленные к полночи…

И тошноты не боялась, помнила совет еще той акушерки с Нижних: хину принимать перед месячными в теплой ванне.

Целое лето гуляла с ним: в роще бывала и на лодке каталась и на кладбище соловьев слушала — надоедать даже стало, — прискучило.

И опять Смолянинова встретила.

От Журавлевой и про него узнала. Вся молодежь восторженно говорила о его любви к Гурновой. И захотелось опять с ним встретиться. Забыть не могла того вечера на балу студенческом, когда рассказал ей про звезду Вифлеемскую, и захотелось Феничке, чтоб поклонился ей как волхв евангельский. С студентом своим гражданским рассеянной стала и только тянула гулять на кладбище и, проходя мимо могилы Лининой, видела, как сидит склонившись на руки. А потом и на свидания перестала ходить к студенту, — так и роман летний кончился — без слез, без упреков, а поняли, что прошла весна — успокоиться пришло время к осени, пора пришла улетать в столицы на зиму.

Осень пришла, и тоска после омута проснулась в душе Фениной. Захотелось хоть чем-нибудь пустоту заполнить и заполнила ее мечтой фантастической о Смолянинове.

На вокзале уезжала, будто в шутку сказала дядюшке:

— Дядя Кирюша, — в этом году я жениха себе найду в Питере.

— На свадьбе буду гулять…

Решила во что бы то ни стало за Смолянинова выйти замуж, очиститься его чистотой и начать жизнь новую, чтоб хоть кто-нибудь наполнил ее счастьем утраченным.

 

V

У каждого человека своя фантазия и у каждого — своя жизнь и жизнь как фантазия, кто вольет в нее свою волю, кто сумеет марионетки переставить вовремя красочней, у того и жизнь наполнена, и чем больше найдет душа персонажей для своей фантазии, тем больше она будет страдать и мучиться и любить и сумасшествовать в недостижимой фантазии: каждый миг родит иную радость, каждый взгляд по-иному преломляет в себе видимое и родит новое чувство, и никогда человек не сможет завершить своей фантазии и сказать — теперь кончено, дальше ничего нет, только смерть обрывает фантазию человека — жизнь. И если, оставаясь наедине с собой, человек мучится и страдает и любит и сумасшествует, и каждый порыв рожден душою, то и падение в омут и восхождение к совершенству нужны для человека — без них неполна фантазия — и человек нецелен.

А тот, кто творит свою жизнь-фантазию, отдаваясь ей до конца, не заглядывая ни назад, ни вперед, и стремительно несется дальше, переживая каждый миг всей полнотой существа тленного, тот сменяет тоску — радостью, любовь — падением, фанатизм — кощунством, ненависть — страстью, счастье — отчаяньем, и полна его жизнь, ярка фантазия.

Жизнь — ни прошлое, ни будущее, а сегодняшний день, им наполнена душа ясная, и чем полнее живет человек сегодняшним, тем душа полнее и жизнь — фантазия.

От Петровского в занос снежный, от Игревича с Нижних улиц к студенту института гражданских инженеров за город в рощу и от

Николки-инока к невинности Смолянинова, и каждый раз фантазия и с головой в нее — только жить, — пусть и мучиться, и любить, и в омут падать, и радость сменять отчаянием, и крик, разрывающий тело выкидыш — поцелуями, и тоску слезную — звериной радостью, но только сегодня — ни будущего, ни прошлого, — прошлое — для сегодня, а сегодня — для будущего.

Очиститься невинностью, чистотой телесной, чтоб сгорело в душе смрадное.

В рыцарских замках, болезнь с востока, невинностью девушки очищалась кровью — фантазия.

Очищение души смрадной с невинным юношей — жизнь.

И жизнь и фантазия — невинностью очищение.

Женщину творят в девушке ночи брачные, и женщина в юноше — волю сильную жизни.

Невинность — в фантазии, а жизнь — в невинности.

Вагон, гремящий на стрелках, и стрелочники и проводники вагонные — жизнь, а в вагонах — фантазия: на один час, на один день и встреча, и расставание, и любовь, и ненависть.

И опять встреча — друг против друга в плацкартном Феничка с Смоляниновым.

Влюблявший фантазиями девушек и женщина, творящая жизнь фантазией.

Замкнулся в себе печалью, мукою, ожиданием и передал инстинкту женскому ожидание, муку, печаль свою.

Чувствовала — прикасаться нельзя к незажитому, самой заболеть — тогда только войти в душу можно.

Не о любви, не о невесте, не о душе мятущейся, а о простом, о будничном.

Повидались и сели по своим углам молча.

Сходила за кипятком на станции, натирушки достала, коржики, домашность всякую.

— Боря, хотите чаю?..

И погруженный в себя, увидав машинально стакан налитый, к себе придвинул.

— Спасибо, Феня.

За Москвой, вечером — вместе ужинали.

— Вы где, Боря, жить думаете?.. Если против моей комнаты не занято будет… хорошая, светлая… Хотите, Боря?..

— Хорошо. Мне все равно… Я согласен.

До самого Питера молча.

На одном извозчике на Малую Спасскую, и тоже молча.

— Значит соседи будем?

С утра на лекции, а до позднего вечера за книгами. Прогулка — покупать книги, — мечтал о кабинете, где кроме книг и стола и дивана черного — ничего не будет. Книгу приносил домой, как возлюбленную, разрезал бережно и с отметками на полях на этажерку клал.

Следила за ним, ждала в коридоре встретиться вечером будто случайно — аккуратно приходил в шесть.

Безразлично видаясь, уходил в комнату и запирался на ключ работать.

И по-прежнему молился и ждал невестою в фате Лину, а когда занимался — отдыхал, взглядывая на ее карточку.

Через день Журавлева бегала к Феничке и всегда из студентов с кем-нибудь.

Спрашивала:

— Не влюбилась еще в затворника?

До установленного хозяйкой часа — до десяти — колобродили, чай пили, кокетничали.

По вечерам в субботы — гостей принимала: Журавлеву и Ивину со студентами. И опять о пустяках спорили, пили чай — с печеньем, конфетами и с закускою, потом пели песни и расходились в двенадцатом.

А Борис по субботам — в Казанской ко всенощной и чтоб гаму не слышать — возвращался домой пешком, медленно, — приходил в двенадцатом.

На улицах — ни родных, ни знакомых, ни близких — все чужие, если и взглянет кто — через секунду забудет тут же, — спокойно: и ото всенощной любил возвращаться и ходить по магазинам за книгами.

По праздникам утром — к Нерукотворному.

Мучило иногда только: хорошо ли сделал, что поехал учиться и не ушел в обитель тихую, и только за книгами забывал про это.

Жизнь — фантазия, творит с человеком неожиданное.

С гололедками началась зима ранняя, наводнением дуло с моря, захлестывая лицо ледяной крупою.

От Казанской в летнем шел через Марсово — до костей прохватывало, нарочно и пошел путем дальним, чтоб не слышать у Фенички гаму субботнего, и в двенадцатом подломилась нога у самого дома — вышиб правую руку и навихнул ногу. До крыльца дополз и ни с места — на порожках сел. Феничкины гости наткнулись и внесли наверх.

Доктора привезли…

— В больницу надо… Нога пустяки, а руку — в лубок придется.

— Не хочу, доктор, в больницу. Разрешите тут.

— Если имеете средства — и тут можно, придется только нанять кого-нибудь вам в помощь…

— Я ему помогу, он — земляк мой…

Остальные повторили хором:

— Мы, доктор, поможем.

— Тогда, конечно, и дома остаться можно.

И сама жизнь дала Феничкиной фантазии раздолье.

Заботливо в постель уложила и до утра не ушла — просидела около. Ждала, что очнется утром, а наутро огнем-полымем загорелось тело, заметался в постели — сдерживала, чтоб руку не сбил с лубка, и чувствовала, что близкий лежит, ближе никогда и никого не было. Днем Журавлева пришла, сменила Феню.

Хотела в шутку сказать:

— Повезло тебе, Феня…

— Замолчи, Валька… Стыдно. Ты думаешь, что я и в самом деле такая?..

— Влюбишься… Влюблена ведь?

— Если б знала, что не тоска у него, а чудачество — влюбилась бы и голову б закружить сумела… До сих пор ее любит и мертвую, как живую… Такого, Валька, полюбить можно, а влюбиться?.. Нет, полюбить, и так, чтоб навсегда. Про всех и про все позабыла бы, жизнь начала б по-новому.

Две подружки — души смутные… Одна днем, другая — от сна и до сна просиживали.

И захотелось Феничке любви ясной, — ночами подле него сидела.

Одну только ночь бредил: здоровую руку перед собой протягивал и, глаза открыв широко, невесту звал:

— Ты придешь?.. Вот она… Тут. Со мною… Поцелуй… один раз только. Как тогда… в последний раз… крепко, крепко…

Чужие поцелуи взяла радостно, от полымя в горячие губы целовала долго. Ответил ей в забвенье поцелуями. Как самая нежная целовала кротостью и задремала с думами, на его груди склонившись, чтоб не мог пошевельнуться, но дрема была чуткая — каждый вздох чувствовала, как сердце толчками кровь гонит — слушала и думала, что не ее целовал, а близкую и умершую, знала, что обманула душу чистую, и обманывала, чтоб чужим поцелуем к душе приблизиться. И все-таки была счастлива, что ее, ее первую поцеловал, забывшись. О той, что умерла — не думала, будто никогда и на земле она не жила, а была только мечтой его бестелесною. Оттого и бестелесною, что не могла целовать его от томления тела смутного, когда и душа скована одним желанием тела, а как причастница жизни вечной — непорочное сердце раскрывала, отдавая душу чистую. Думала, что никто не отдал ему еще в поцелуе всего существа своего нераздельно, и он никого еще не почувствовал желанием греха смертного. Оттого и считала, что ее первую поцеловал — первая целовала его, прошедшая пути смрадного, и счастливая была чистотой жениха безбрачного. И не мутная кровь всколыхнула поцелуй ее, а глубина души, сходившая в омут падения и взлетевшая к чистоте, к очищению невинностью.

Дремала и просыпалась поминутно, всматривалась, в каждом движении хотела уловить желание и когда шевелил сухими губами, поила ложечкой, бережной ласкою поднимая голову.

И опять забывался и бредил и руку протягивал, и опять долго и тихо целовал в губы и видела, как появляется на лице улыбка блаженная.

Потом всю жизнь помнила поцелуи эти, один раз в жизни целовала безгрешной ласкою.

От бессонницы глаза ушли в глубину — загорелись огнем ярким.

В сознание пришел — глаза встретил серые…

— Почему вы здесь?..

— Не смейте двигаться, Боря…

Вспомнил, как поскользнулся, упал, руку вывихнул, и как принесли, и доктора вспомнил, и слова Фенины, что поможет ему, и принял с покорностию.

— Ничего, Боря — вы не стесняйтесь меня, сейчас я вам — сестра ваша, от сестры бы приняли помощь… От сестры милосердия тоже?.. Да?

Один, в себе замкнутый — ни товарищей, ни друзей. С застенчивой благодарностью протянул руку левую.

— Спасибо вам…

Сестрой ему стала, — не видела тела, белье сменяя, не чувствовала волнения тревожного, когда помогала подняться, обеими руками обхватывая, и только тепло согревалась душа, близостью непорочного.

Журавлевой сказала, что одна справится, не хотела, чтоб даже самый друг близкий прикасался к ней словами праздными, и ревниво оберегала на мгновение жизнь затихшую. Ни о чем не спрашивала, к наболевшему в нем не касалась и только хотела, чтоб сам заглянул в душу. И первые вечера сидела молча, даже не взглядывала на него и все время вспоминала поцелуи, в бреду взятые — со дна, с глубины души выпали ей они; может, только в самой глубине и жило еще ясное, — придавила его Николкина жадность беспутная, на Васильевском зародыш его залила кровью черною и загасил его обидою пытки ревнивой Никодим Петровский, и смешалось все это и с поцелуями, и с гусарским причастием Игревича, и с хиною, после студенческих ласк, в вагонах выпитой, а когда прикоснулась к цельному — ясное пронизало все пережитое и зажгло своим светом в душе любовь пожирающую. Счастьем с Николкой бредила — замучена, — душу хотела отдать Никодиму в рабство — в пропасть брошена; хотела себя заласкать телом пьяным — жизнь не дала фантастическим, — от чужих поцелуев очищение приняла, и сгорело прошлое, навсегда сгорело, и почувствовала, что покается непорочному обнаженной душа человеческая, дойдя до безумия, лишь бы спасти последнее и единственное — жизнь свою.

Принесла книгу новую.

— Я книгу принесла, читать вам буду. Василия Фивейского. Хотите, Боря?

И начала…

Вырвалось у него:

— Бог только чудеса творит, а за неверие — карает нас. И тут покарал бог.

— Василия Фивейского?..

— Да, его, Феня…

Лоб сжал рукой здоровою, и тень горечи по лицу пробежала.

— Помогите подняться мне…

Почувствовала, что к чему-то прикоснулась мучительному, больному, — уловила инстинктом в голосе и к надрезу горячему прильнула, чтоб всю муку обнажить разом.

Приподняла и задержала руки.

— Боря, голубчик, милый…

Сказала душа Фенина, заглянула в душу.

— И меня покарал бог…

— За что?.. Боря?..

Любовь потаенною осталась в сердце, а душа распахнулась от горечи на один миг, почувствовав голос из глубины горящей, и опять замкнулась.

— Я разумом поверил в чудо, не веря требовал от господа его, а когда он призвал мою душу к себе, — понял, что я только его творение в его воле карающей, смертный. Вот и теперь он меня покарал.

— За что, Боря, — за что?..

— Профессором хочу быть… ученым… А он покарал — лежу вот.

— А что было сделать нужно?.. Что?..

— В монастырь уйти.

И закрылась душа, сказал спокойно:

— Это все не то, Феня; не то, чего хочется, чего человеку нужно… Хорошая вещь, сильная. Купите мне ее.

— Зачем же в монастырь идти?.. Зачем?.. Там…

Вспомнила пустынь, и не только Николка, а вся жизнь ее содрогнулась.

Задумались… Молчали…

И ответом на все:

— Я сегодня один обойдусь… идите спать, Феня. Спасибо вам… Измучил я вас за эти дни.

— Хорошо. Я пойду, Боря. Спите.

Заснуть не могли, продумали о бренном житии в обители тихой.

Вспомнила Феничка и Николку, и лизоблюдство монашеское, и поглаживание сладострастное мантейными купчих богомольных, и еще острей встало прошлое; забывала, когда жила настоящим днем, а когда сказал, что уйдет в монастырь, в обитель тихую, где за стенами белыми содом мужеложства и бесовское радение во имя святых отец Онана со братией — закричать хотелось, чтоб Боря услыхал, как в лесу иноки растлевают девушек во спасение души православной и во славу обители старца и схимонаха Симеона пустынника БелоБережного.

А Борис молился до глубокой полуночи и, как сон, вспоминал бред ночной, — показалось, что она приходила, невеста вечная, только не мог ее видеть, а чувствовал, что приходила, в сознании где-то глубоко было, что непорочная была незримою, и не понимал, отчего, когда губы сжимал плотнее, точно поцелуи на них дремали жаркие, чувствовал их, не знал чьи, казалось, что она его целовала, незримая, может и увидал бы, если б в сознании был полном, и не только обманное ощущение на губах ощущал, а чувствовал бы прикосновение лепестков алых и в глаза заглянул ей синие и сказала бы ему, что, может, затем и приходила, чтоб сказать, указать путь новый. И решил, что была, как ангел, послана отвратить его от пути ложного и направить на путь истинный — затвориться звала в обитель тихую.

Как испытание принял помощь Фенину; даже мелькнуло, что искушение ему послано, она же, она испытать его душу хочет. И замкнулся в себя еще глубже, только внешне общительней стал, не чуждался, когда помогала белье сменить, кормила заботливо и вечерами просиживала с книжкою.

Каждый вечер хотела ему рассказать про монастырь мужской и не могла, чувствовала, что не хватит сил до конца всю правду сказать о себе.

Привыкла читать ему, и он слушал и рад был, что говорить не придется.

И один раз — не выдержала, — читала и про него думала:

— Я об вас, Боря, все дни думаю… Не могу позабыть ваши слова — в монастырь уйти. Зачем, Боря?.. Зачем? Ну, вот слушайте… Я девушкой была там, совсем еще девчонкой… Если б вы этих монахов видели?.. Теперь для меня стало все понятно, — опытом поняла… Вы думаете, у меня жизнь маленькая?.. Я двадцать лет прожила всего, а я ведь старуха… Это не слова, Боря… Перед вами мне рисоваться нечего… Если я вам чужая, то вы-то мне близки стали… Помните, говорили мне о звезде Вифлеемской?.. Я никогда не забуду этого. Можно… я поклонюсь вам?..

Вскочила с кресла, подбежала к постели, схватила за руку, на колени стала.

— Я знаю, что я чужая вам, и то знаю, что никогда ее не разлюбите, ее, Лину.

На карточку показала Гурновой.

— И все-таки я поклонилась…

Стукнулась лбом о кровать железную…

— Поклонилась волхву мудрому… Не побивайте камнями душу грешную… Я ничего от вас не хочу. Только все расскажу вам. Вы чисты… Мы ведь почти ровесники, а я знаю, что вы непорочны. Может, только вам и скажу… Измучилась я… а с вами мне хорошо, тихо… отдыхает душа…

Смотрел на нее испуганно и чувствовал, что оттолкнуть нельзя человеческое, и руку не отдернул здоровую.

— Вот так… Я вот так расскажу вам…

Положила на его здоровую руку лицо, чтоб не видеть Бориса, а чувствовать его близко, проникая в сердце, чтоб легче душу ему передать через тело, чтоб через тело вошла она.

— Увел меня… Боря… Он… монах… в лес… А в лесу сколько дней мучил тело… Шатало всю, а шла… о любви говорил… он… монах… Николаем зовут… А другой… большой… рыжий, тоже меня хотел. Приятели были… Рыжий и с ним знакомил. Понимаете, Боря?.. в келье, перед иконами, в монастыре, в обители… рыжему нос перебил бутылкою. Меня уступить не хотел рыжему. И в город вдвоем бежали за мною… И все они, все такие… В монастыре на даче мы жили… Ходили чай пить к нам… Хватали за руки… за плечи… не меня, а другую женщину… в лес водили, а потом в соборе поклоны бухали, о чудесах рассказывали мужикам, а к нам?.. мучить нас приходили. Правда, все правда… И вы, чистый — хотите к ним!.. Хуже притона. Вы непорочный, Боря, и с ними жить, чтоб измучили вас, душу измучили!.. Разве вы не будете мучиться?.. Они всех мучают, пока не согрешит человек с ними грехом постыдным. И вы?.. Боря…

А потом о себе… До конца решила — всю жизнь последнюю… облегчить душу:

— Не любила бы вас, не сказала бы… Знаю, что никогда не полюбите… а все-таки говорю… Вам говорю, чистому… Только такому сказать можно, чтоб и у самой душа очистилась. Никогда никому не говорила первая, что люблю, и вы чище девушки… Потому и говорю все… Душа у меня замучена, сперва другие ее, а потом сама, — деваться ей было некуда… Утопить хотела… Я ведь не девушка, Боря… После Николая, монаха того, стала женщиной, он сделал… Боль приняла… Тут… в Питере… дядя водил… очистилась… И потом еще раз полюбила… Хорошо полюбила, искренне… верила ему. Хотела его только быть, а он знать хотел… Правду. Всю правду. Прошлое.

— Феня, вы знаете, что не могу никого любить, а говорите мне, а любили и не могли сказать?..

— Оттого и не могла, что и меня он любил. Потом бы сказала… все сказала… Я хотела, чтоб такую любил, как есть, а не какой ему меня хотелось видеть и знать… Чтоб такую узнал, какая к нему пришла… Когда позвал — пришла; знала, зачем зовет, и пришла отдаться, потом бы сама сказала, все, до конца, всю правду, а он хотел сперва знать, а потом любить… Любил бы — не спрашивал. Должно быть, думал, что любит, а душа была мертвою… Потом… потом разошлись мы. Хотел правду знать и узнал через рыжего… он тут… в Питере… меня ищет… монахом был… Потом, Боря — деваться было некуда… одного любила и он любил… говорил так… иногда только чувствовала, что любит, когда ему тяжело было… и осталась нищая и пошла просить милостыню и не душа, а тело голодное пошло межедворничать… Целовалась, тело свое отдавала, чтоб, как пьяница, позабыться, позабыть, что душа есть… И вас встретила… С огарками горела, неделю горела, а потом стало все равно с кем… А встретила опять вас на кладбище… про волхвов вспомнила. Я не хочу, чтоб душа погасла… погасла во мне звезда Вифлеемская… Сама судьба привела к вам, Боря… А теперь я — чистая. Вам, непорочному, открыла душу и чистотой вашей чиста стала — оттого и открыла, что знаю, что не любите, а вот такую… чистую теперь… Ведь женщины тоже бывают чистые… Чистую любить можно… Только чистота и ребенка носить может… Правда, Боря?.. Я теперь тоже могу… Я чистая.

Чувствовал, как рука горела от глаз заплывавших слезами, и как скатывались они между пальцев, и, закинув голову на подушке, слушал с глазами закрытыми, и от слов, обнажающих душу, грудь давило, дышал медленно, тяжело, а когда поцеловала его руку, сказав, что очистилась его непорочностью, еще плотнее глаза закрыл и острее разлилась горечь по всему телу и не жалость в душе измученной шевельнула к лицу ее, к волосам руку, а боль от ее слов — боль утолить толкнула душа — по волосам проводил рукою, от корней тепло чувствовал и вспоминал такие же мягкие — перед смертью ему отдала, помертвели они, а эти — такие же мягкие и длинные — не заметил, как, цепляясь за шпильки пальцами, развалил прическу и гладил широкую волну по плечам вздрагивающим.

И еще ярче загорелась любовью душа Фенина — пронизало ее тишиной жаждущей, пошевельнуться боялась, чтоб не прервалась нежданная ласка любимого, и если бы только подумал о ней, как о близкой — до последней бы кровинки служению отдалась ему, непорочному, своей жизни б не было, а его в каждом желании инстинктом уловленная и не рабой, не любовницей, не любимой бы стала, а благоговевшею перед своим счастьем.

Отнял руку — и вздрогнула, к нему рванулась:

— В древности камнями побивали падшую… Не подняли руки с камнем, не оттолкнули меня. Вы для меня, Боря, еще ближе стали… вот тут… душой… Близкого хочу поцеловать… я… сама… один раз только… хочу быть причастницей души вашей.

Сказать ничего не дала ему, взяла его лицо в свои ладони и как в ту ночь, когда бредил мертвою, поцеловала в губы.

Отшатнулся, дернулся как-то весь…

— Нельзя… Она только…

На карточку указал рукою.

— Она придет… Никто не смеет… На моих губах ее поцелуи живы… А теперь?.. Умерли.

— Неправда, Боря… Неправда… Еще сильней оживут после этого…

И где-то в мозгу пронеслось и ощущением передалось на губы те краденые, когда звал мертвую и отвечал ей, целуя эту, живую, и почувствовал, что и она также его целовала, когда приходила к больному, бредящему, и губ не хотел раскрыть, чтоб утратить похожий на те, Линины.

Только теперь вспомнила, о чем говорить начала перед тем, как душу выплакать.

— Боря, монастырь — смерть, а живой человек никогда не умрет…

Не ответил ей, и почувствовал, что больше нельзя говорить, чтоб не разрушить чего-то сблизившего их на всю жизнь. Пусть даже никогда не встретятся, а близость останется и оба ее вспоминать будут.

— Простите меня…

Наскоро закрутила волосы, провела ладонью по ним, чтоб тоже не задеть лежавшей на них руки, и утомленная пережитым сказала глухо, положив почти у самой шеи сцепленные ладони рук:

— Больше никто не узнает, что тут было и что будет.

И в первый раз за всю жизнь, засыпая, почувствовала, что дышать легко стало, что девичье все — там, ушло, отжито — осталась женщина, овладевшая своей жизнью и разумом в страстях и страданиях, и только, быть может, один, недостижимый, близкий своей непорочной чистотой доведет до безумия и потому только, что первому ему и последнему обнажила душу.

Как испытание принял Борис ее исповедь, как неизбежное по воле всевышнего, и мучил его только поцелуй Фенин, не остывавший близостью другого такого же, — и еше раз захотел, чтоб во сне хоть пришла к нему и опять поцеловала — сонного, если не настал еще час к нему явиться умершею.

Каждый день приходила Феня, вечерами просиживала и, входя, чувствовала, что бессознательно для него стала близкою — обо всем говорил просто, спорил даже и после того вечера ни разу не вспоминал о монастыре и в мыслях даже улетучилось, замерло желание быть монахом. Начал ходить по комнате, на повязке без лубка носил руку. Возвращались силы и желание быть ученым, профессором. Общительный стал, не чуждался Журавлевой, подруги Фениной, и снова начавших бывать у Фени студентов. На рождество не мог ехать домой, собирался на маслену. Дома рассказал матери, как вносили его в комнату, как потом ухаживала за ним Феня, просиживала ночи, одевая его, укладывая.

Мать только спросила:

— Какая Феня?..

— Помнишь, мама, на вечеринку за мной приезжала?.. Я еще тогда не поехал к ней…

И в ответ на свои мысли, что, может быть, она и к жизни вернет его, добавила:

— Интересная девушка… Теперь помню. А ты ее отблагодарил хоть чем-нибудь?

— Нет, мама, ничем.

Вспомнил ее, сказал тихо:

— Она хорошая…

И тень по лицу скользнула, сдвинула брови горечью.

— Что, Боря, с тобой, что?..

Из души вырвалось:

— Она меня тоже любит… Мама… Сама сказала.

— Это пройдет, Боря… пройдет.

Любовь ли Фенина или тоска о мертвой, но только что-нибудь должно жизнь изменить, потому так и сказала мать Борису, хотя в душе у вей явилась надежда, что если мучается любовью этой, то значит где-то заронена искра.

— А поблагодарить ее надо чем-нибудь.

Ложась спать, думала, что, может быть, и женится, если девушка эта любит ее Бориса и захочет его любви, и чтоб поддержать в ней эту любовь к сыну, искупить свою вину перед ним за умершую, решила сама ей послать подарок особенный.

Прощаясь с ним на вокзале, подала ему коробочку, зашитую в батист:

— Передай от меня, Боря, этой девушке в благодарность за тебя, — только я прошу тебя, не смотри… хорошо?

Безразлично обещал матери:

— Хорошо, мама… не буду.

На Малую Спасскую возвратился — выбежала навстречу Феничка. Вместе с ним вошла в его комнату.

— А мне, Боря, без вас пусто было…

Достал из кармана коробочку…

— Мама вам прислала на память… Не знаю что… Просила меня не смотреть.

И стал корзинки развязывать.

К столу подошла посмотреть и в простой коробочке от лекарства, в вате, круглый золотой медальон с рубином на цепочке тонкой, — открыла и поняла, почему мать смотреть ему не велела — с одной стороны его карточка: в студенческом, а с другой — на маленькой бумажке написано: спасибо вам за него, милая девушка, «за него» подчеркнуто и стрелка чернилами проведена к карточке.

Посмотрела — не видит ли и поцеловала и карточку и записку н одела медальон, спрятав его на груди с крестами.

— Боря, будете писать маме, напишите только — будет так, как она хочет.

— А что она вам прислала, Феня?..

— Смотрите сюда.

Вместе с крестами вытянула.

— Точно знала, что я вас люблю, — посмотрите какой рубин большой.

— Я ей сказал, что любите.

— Сказали?.. Ей?..

— Этот рубин ей мать подарила, когда она стала невестой моего отца. Зачем же прятать его?..

— Чтоб теплей там ему было.

Когда засыпала, как ласку любимого чувствовала на груди медальон тяжелый, и решила до тех пор, пока не будет Борис мужем ей, до тех пор никому не показывать медальон с рубином, чтоб никто не знал ее тайны, прикоснуться не смел к нему даже взглядом. Неслись в голове сумасшедшие мысли, радостные до безумства и безумные до радости, поняла, что благословила ее мать сама, невесте сына своего прислала рубин, подаренный и ей — невесте.

 

VI

Ночи не спала, думала, как заставить его полюбить, пробудить сердце, всего содрогнуться от любви ее, и не хотела, чтоб ту позабыл, первую, пусть останется даже навсегда к ней любовь нежная, и думала, что почувствует жизнь, проснется в нем тело и душой привяжется и станут друг для друга родными и близкими. Хотела себя всю отдать поклонению, чтоб наполнил один и грехом и любовью чистою. Когда думала, не было страшно, что родить от него придется, потому что душа стала чистою и благословила ее мать его — сама отдала сына единственного.

Когда приходили студенты в гости — к нему рвалась, одна оставалась — садилась в его комнате молча.

Слушала, как шелестит листами, смотрела на него и думала, как разбудить сердце спящее, какою водой оживить его.

Подруженька и совет дала, Журавлева Валька.

— Ну, Феничка, влюблена?.. Чего ж молчишь, сама вижу. А ты его окрути.

— Как?..

— А вот как: устрой вечеринку, позови к себе, немножко вином напои, а я тебе у Ивиной разживусь чего-нибудь такого, чтоб не ушел от тебя, она знает — медичка, потом и жени на себе.

— Самой?

— Если не любит, так все равно женится. У них в институте строго, как что — либо женись, либо без права поступления уходи куда хочешь… Посмотри — женится, я с Ивиной будем свидетельницами. Он ведь профессором быть мечтает… Женится…

— Не хочу я этого… Гадко…

— Твое дело. А я б его на себе женила. На днях одного горняка так-то женили. А теперь счастливы. Желторотых-то и окручивать, старый студент — птица бывалая, не поймаешь его.

— Ни за что…

Целый месяц мучилась Феничка. До отчаянья доходила. Вспомнит, что мать ей разрешила Бориса, и опять как безумная мечется. Близкий был ей и перед ним была чистая — до наготы обнажила душу, и хотелось, чтоб сама пришла любовь к нему, и знала, что ждет, другую ждет, мертвую.

Один раз спросила его:

— Боря, что бы вы сделали, если бы я не ушла от вас?

— Как?

— Осталась бы у вас в комнате?..

— Мы друзья, Феня… Близкие. Разве вы не оставались здесь, когда я лежал больной?.. Что ж такого?

— Ну, а если бы совсем осталась теперь? Что бы вы сделали? Ведь вы же знаете, Боря, что я люблю вас…

— Я тоже люблю вас… Я привык к вам. Если бы вас теперь долго не было, мне было бы скучно. Правда.

— Но я ведь женщина, Боря, — вы знаете, что мне мало такой любви… Вы мне весь нужен, всего хочу.

— И вы, Феня, знаете, что я ее люблю, умершую, и так, как вы хотите, никого не полюблю больше.

— Неправда, полюбите…

Вспоминала слова его, что ему было бы без нее скучно, привык к ней, и думала, — а что, если, правда, одурманить его?.. Не женить, нет, не хотела этого… А женой ему стать, взять его, как берут девушек, и не силою, нет, а вот как студентов женят, вечеринку устроить — и все равно, что потом, а только вином его напоить. Казалось, что если узнает женщину, ласку женскую, то и останется, или с собой кончит или останется, только не думала, что с собой кончит, потому что сам говорил, что привык, без нее бы скучал один; может, и возненавидит… первые дни только, а вспомнит поцелуи горькие пересохших от страсти ее губ горячих, вспомнит телом близость жуткую и вернет ее, — простит сперва, другом станет, а потом затоскует тело без ласки, греха смертного и примирится и привыкнет к ней, а привыкнет — близкою станет по-родному, — сама жизнь научит любить близкого.

Все дни неотвязные мысли в голове горели, до безумия ее доводили — не могла все еще решиться, а потом, когда разожглось тело огнем пепелящим от мыслей о близости его непорочной, и обезумела.

Журавлева опять напомнила:

— Так мы с Ивиной решили помочь тебе…

Выкрикнула горячо, возмущенная:

— Не смейте, я не хочу!.. Пусть сам!..

— Ну, это наше дело…

По-прежнему Борис безразлично относился к Феничке когда она вечерами у него просиживала молча, чувствовал только, что живой человек, с которым слово сказать можно попросту; и, также кончая заниматься, подолгу молился и засыпал, тоже молился и ему, и ей, быть может, ему потому, что хотел ее видеть; ждал, иногда по ночам просыпался и не мог заснуть да утра, ожидая ее, умершую. Иногда только мучило, что и другая любит его, ничего не требует, чего-то ждет, молчаливо и спокойно на него смотрит — и ждет. В комнату не пускать — за болезнь привык, как привыкают к любимым вещам — без них кажется не хватает чего-то в жизни, и Феничка была как вещь, но удобная тем, что одиночество разогнать ему помогает. А когда тревожный почувствовал голос — говорила, что останется у него — и самому стало тревожно, не думал, что останется, чтоб отдаться ему в темноте ночной, потому что знала, что не любит он, не думал, что без любви захочет его, и мысли-то эти носились смутными, нереальными, а где-то рождались в нем от тревоги и умирали сейчас же, не волнуя его. И все-таки бессознательно было тревожно. Нервничал. Нервность свою объяснял себе тем, что спешил сдавать на «весьма» один предмет за другим, и в семинариях выступал с рефератами поразить профессуру глубиной, эрудицией, — внимание на себя обратил; думал, что переутомился за год, да болезнь еще подорвала силы. А начались белые ночи — еще больше стал нервничать: в призраки людей на тротуаре вглядывался, вздрагивал — все казалось, что она идет к нею мертвая; вскакивал, подбегал к двери, слушал — не идет ли по лестнице шагами легкими, и, не дождавшись, ложился и опять в белесую муть окна вглядывался.

За два дня до пятнадцатого, когда уже лежал в постели и ждал и молился — вошла в белом, две косы без прически заколоты на темени и перевязаны белой ленточкой, — как венок сплела эти ленточки волосы Фенины.

Приподнялся, вскрикнул…

— Ты пришла, ты?..

— Я, Боря…

— Иди, поцелуй, — милая…

— Ты меня ждал?..

— Ждал, ждал…

И когда подошла близко — узнал, крикнул гневно:

— Зачем вы ночью пришли ко мне?.. Испугать хотелось?.. Знали, что ее жду, ту?..

Феничка знала, что не узнал ее, за невесту принял, и когда стал спрашивать, тем голосом, что любимым говорят, волнуясь от грядущего счастья, и ответила, подумав, что дойдет до галлюцинации и будет ее сию вот минуту, и поторопилась подойти — узнал, очнулся.

— Я свою тетрадь позабыла… Дневник мой.

— Зачем, Феня, так, зачем?..

Будто не поняла…

— Оставила его вам, Боря, на столе у вас, — думала, что прочесть захочется…

— Я не хочу, чтобы вы ночью входили ко мне…

— Не буду, Боря, не буду больше…

Ушла, дверь закрыла, — разрыдался от нервности в подушку судорожно.

Слышала, как один раз всхлипнул, и остановилась, слушала. Горько было, что не любит ее, и еще острей захотелось близости.

Раскинулась на постели плашмя, вытянув под подушкой руки, и вздрагивала от томления безысходного, шептала:

— Милый, послезавтра, нет, уже завтра, завтра, моим будет… Не отдам тебя мертвой. Живая любить должна непорочного. Мертвецам до живых нет дела… Не хочу чтобы ты умер, не дам умереть… Очнешься завтра… Воскреснешь… Вся растворюсь в твоем теле, чтоб почувствовал жизнь, меня познал. Знаю, что не уйдешь… Узнаешь и не уйдешь… Возьмешь мертвую, а с живой останешься… Навсегда… И ее позабудешь, ее, ее… Ты ее ждешь, а приду я к тебе и живая и мертвая и твоим воскресением сама воскресну.

И другая мысль в голове неслась и первую погасила стремительно:

— До конца приму очищение от невинного, от непорочного — его чистотой зачну… и забьется он во мне, — от возлюбленного — любимый мой, единственный…

И всем телом хотела его, непорочного, и от него, чтоб до конца очиститься чистотой невинного, и чтоб само это случилось, нечаянно, а после — все равно, что будет, куда и к кому приведет жизнь, но останется с душой ясною, просветленною высшим разумом и естества человеческого и после — никто и ничто не осквернит ни души, ни тела, кому бы ни отдала его голодная, жаждущая удовлетворения, чтоб сохранить чистоту свою, чтоб не мучило оно безысходным, чье б оно потом ни согревала утоляемое — чистым останется, на всю жизнь чистотой непорочною.

Как перед венцом невеста, вошла к нему вечером.

— Боря, простите мне, милый, что я вчера к вам пришла… Простите мне!..

— Я, Феня, не сержусь…

— Так слушайте, Боря. Завтра день моего рождения. Вы придете ко мне, да? Я хочу, чтоб вы пришли ко мне. Без вас мне будет пусто. Мы друзья, близкие… Я хочу, чтоб в этот день у меня был друг, со мною был… Будете, Боря?..

— Я приду. Вы тогда позовите меня.

И с утра, весь день Феничка была сосредоточенная, углубленная в себя и только горели глаза и блуждали как безумные, точно что-то жуткое перед собой видела, не знала что только.

После обеда пошла к чаю купить сластей…

Без нее прибежала Журавлева Валька и по-хозяйски стала смотреть, что у той приготовлено к вечеру, заметила бутылку вина, того, что Борис пил во время болезни, догадалась, для кого подруга его приготовила, и торопливо стала снимать колпачок, чтоб не испортить, откупорила, всыпала порошок и с трудом пробку вдавила и снова одела колпачок, думая, что если Феничка и узнает потом — не будет сердиться.

Вслух думала:

— Ломается девка!.. Не смей, не хочу, а сама ждет небось, что поможем…

Потом Журавлева достала поесть себе, уселась на диван с ногами и сказала вслух довольная:

— Всегда у ней найдешь чего-нибудь вкусного.

Кто ни приходил к Феничке, всегда уходил сытый, и все знали, где лежит съедобное: никогда не закрывала дверь своей комнаты, — не застанут ее — ждут, голодны — достанут, что под руку попадется, и угощаются без хозяйки.

Вернулась Феничка…

— Ты что тут делаешь?..

— Проголодалась, закусить капельку.

— Давай лучше закуску готовить на стол. Помоги мне.

К семи, по-торжественному собираться стали.

К семи и Борис возвратился, принес цветов, — в коридоре его Феня встретила.

— Что это?

— Цветы.

Не захотела показывать ни Журавлевой, ни Ивиной.

— Боря, — можно, я поставлю их у вас в комнате?

— Почему?

— Не хочу, чтоб видели, чтоб знали, что от вас они. Для меня особенное, они должны быть такими же чистыми, как вы, а когда уйдут все, я их к себе принесу.

— Как хотите, мне все равно.

Не знал сам, почему выбрал Феничке те же цветы, что в гроб положил невесте — нарциссы с тюльпанами белыми.

На столе у него поставила подле ее карточки в широкой миске.

— Как хорошо им тут?.. Правда, Боря?.. Ну, пойдемте теперь ко мне.

Посадила с собой рядом.

После чая достали подружки вино с закусками.

Земляки обрадовались.

— Да у вас, Феничка, по-настоящему… Вино даже.

А и горняк, — горняки все пропойцы…

— А я даже хотел вместе с конспектами и ликерчику принести какого-нибудь, думал, что барышня, значит на сухую, по правде сказать не хватило денег. Ликер ведь, господа, можно дарить, — правда?..

Засмеялись над ним курсистки.

— Продают же конфекты с ликером. Я и хотел: конфекты отдельно, а ликер отдельно. Что ж тут смешного?

Металлург, политехник — одной профессии с горняком — собутыльники…

— Садитесь-ка поближе, коллега, а то мне одному теперь скучно будет.

И начали бутылки рассматривать.

Феничка от них взяла одну.

— Эту бутылку я не дам.

— Почему? Запретная?

— Это для Смолянинова, для Бориса. Он другого не пьет, а это ему доктор даже прописывал.

— Лечебное… отдай, Вася. Мы с тобой, брат, лечиться другим будем. Я себе, Вася, вот этого, его же и монаси приемлют, — не наши, брат, не российские, а заграничные, наши казенку гонят. Ты погляди на нее только, Вася — низенькая да пузатенькая, только лысины не хватает, а то совсем на святого отца похожа.

Налила Феничка Борису лечебного. Другую налить хотела…

— Феня, не буду больше…

— Нельзя, коллега, нельзя никак — захромаете… Это ж лекарственное. Здоровье дороже всего, обязательно лечиться надо.

С шутками, с прибаутками, с тостами под разным соусом — заставляли Бориса пить.

На все шутки отвечая спокойно, говорил мало, пил — сначала язык вязало, а потом и сам не замечал — понравилось и пил, когда наливали. Незаметно и голова пошла кругом и тело ныло непонятным желанием, и приятно было, что рядом сидит не чужая, а друг близкий.

Под конец даже песню пел студенческую со всеми.

И в десять заторопились Журавлева с Ивиной, домой собираться стали, компанию горняку нарушили. А за ними и другие поднялись гуртом.

Стали из комнаты уходить, шепнула Борису Феничка:

— Боря, милый, вы обещали мне после всех остаться, посидеть вдвоем… Не уходите к себе… Я сейчас… Провожу только.

В передней одевались, галдели.

Подруженьки — с поцелуями попрощались, студенты — за руку.

Вернулась в комнату, сгребла со стола все в кучу, достала с комода коробку с конфетами.

— Это только для вас, Боря… мои любимые… И вино это, тоже мое любимое, как апельсин — душистое.

Молчал… Блуждал глазами широко раскрытыми… о чем-то думал.

Села к нему на диван, рядом, близко.

Машинально конфекты брал и так же машинально, не отказываясь, пил вино.

— А помните, Боря, как сидели мы на хорах, в дворянском?.. Помните?.. И теперь с тяжелым зерном снопы лежат у висков… Помните — волосы… рожь спелая… И вся — благодатное лето — Лена…

Вспомнила тот вечер, когда познакомилась с ним, и еще ближе придвинулась, прилегла к плечу. Не шевельнулся — только тело плыло куда-то, и глаза стали ярче. Пить перестал. Не был пьян, а то опьянение, что от вина еще оставалось лечебного, в страшную и приятную тошноту перешло. Мысли бежали отчетливо, но так быстро, что ни одну уловить не мог.

— Боря… ведь я вас люблю, милый…

И замолчала: противно было смотреть на бутылки, на рюмки, на закуску оставшуюся, на объедки и не знала что делать. Знала, что только сегодня это должно быть, и не хотела здесь, в своей комнате.

Вспомнила, как ездила к себе на вечеринку звать и как противно звякали бубенцы, когда возвращалась обратно, и чувствовала, что время проходит, тревожно поглядывала на него и ухватилась за одну мысль, — вспомнила, как говорил про ее волосы — вокруг головы двумя косами венком положены, и одним движением развернула прическу, волосами коснулась его щеки…

Взяла его руку…

— Попробуйте, Боря, — один раз вы гладили их, — помните?..

Тяжело и упрямо отдернул руку.

Быстро заплела в две косы, обвила ими голову и вместо ленточки белой стеблями цветков на темени закрепила и мелкие листки торчали, как венок.

— Смотрите, Боря…

Вздрогнул и отодвинулся.

Хотел подняться — ослабели ноги.

— Я пойду, Феня… Помогите мне…

Все оборвалось в ней, мелькнуло, что все потеряно.

Помогала идти, так же, как в первые дни, когда ходить стал по комнате после вывиха.

Привела, посадила в кресло.

И упавшим голосом спросила его:

— Хотите, я вам помогу?

Утомленно ответил ей:

— Помогите, Феня.

Раскрыла постель, помогла раздеться с тем же чувством, как и больного укладывала.

Лег, и разлилась истома тошнотная и еще сильней заныло тело, — глаза широко раскрыл блуждающие.

Пошла к столу потушить лампу, вспомнила про цветы, взглянула и вся рванулась с отчаянием — в пропасть кинулась.

И в темноте, хватаясь за стол, все сбрасывала с себя.

Босиком, в рубашке одной, держа за плечики пальцами, чтоб в один миг и ее сбросить, подошла к Борису.

Сил не хватило сказать громко, прерывистым шепотом:

— Боря…

Взглянул, посмотрел дико.

И опять, как в тот раз:

— Это ты? Ты? Лина?..

— Я, Боря…

— Ты пришла?..

Ничего не ответила, откинула с плеч руку и к нему бросилась.

Без слов, молча — замерла с ним — всем телом ответил ей, и у обоих сердце зашлось, дышать стало нечем.

Потом только шептал:

— Моя теперь?.. Да?.. Пришла, да?.. Пришла?.. Моя?..

И в белесую ночь сплетались, как призраки, пока не обессилели…

А когда у Бориса в голове стало ясно и он сквозь сон почувствовал, что не один, а кто-то другой с ним рядом, открыл глаза и в один миг отдернулся.

Утомленные упали руки, немного пошевельнулась, подушку схватив пальцами, и не проснулась.

Вскочил с постели и от ужаса не знал что делать.

Взглянул на окно, на карточку, на цветы и остановился на иконе и все это в один миг, точно беснующаяся мысль какая-то искала на что опереться.

Сжался весь…

— Покарал меня, господи… Иду, иду…

И захваченный одной мыслью, подавившей его до глубины, всего, наскоро одевался, хватал что попало, в корзинке рылся, скатал в простыню часть белья, высыпал из корзинки все на пол, положил скатанное, открыл все ящики в столе письменном, рылся, разбрасывая все по полу и по столу, схватил карточку и, точно обознавшись, подбежал к иконе, снял ее, положил в корзинку, закрыл и ушел из комнаты, опустив глаза.

В восемь прибежали подруженьки, молодых будить, вбежали в Фенину комнату — на столе — ералаш, постель не тронута.

— Валька, где ж они?

— У Бориса… там… пойдем.

Вошли — разбросано все, подле стола под бумагами платье и белье Фенино, а на постели — ничем не прикрытая, сжавшись в комок — Феня, и только на подушке с груди сполз золотой медальон с рубином и крестик с иконкою.

— Тут драма — уйдем, Валька.

И на цыпочках ушли молча.

Проснулась, не нашла любимого и, взглянув, поняла, что кончено, навсегда ушел, вспомнила про монастырь и решила, что он не покончит с собою, будет каяться.

Села на постель, подняла с полу рубашку и, не одевая, просто, прикрылась ею и, тяжело переводя глазами с одной вещи на другую, думала, будет у ней единственный или нет и когда телом вспоминала ночь жуткую, блаженно улыбаясь, шептала:

— Будет… будет… будет…

 

VII

И через весь город, пешком, с корзинкою, почти бегом, точно кто по пятам за ним гнался; у разведенного моста дожидал. Солнце такое же белесое, как Петербургские ночи весной раннею, из-за Невы выкатывалось.

На Николаевском у закрытой кассы простоял, и когда завозилась кассирша — очнулся и тут только вспомнил, что уезжает, а куда — не знал — в монастырь, а куда — все равно. И вспомнилось, — как называла Феничка, — в Белые Берега, в пустынь, в лес темный.

И что про монастырь говорила — тоже вспомнил и подумал, что где искушения больше, где соблазн, там и быть ему, иначе не покаяться, не достигнуть обители горней, чтоб к ней прийти.

— Вам куда?

На несколько станций дальше билет взял и обрадовался, что не узнают ни отец с матерью, ни она — Феничка.

И только в вагоне ослабел. Все тело разбитое ныло и холодная дрожь пробегала от спины к ногам и рукам, и душно было, — каждый мускул еще жил жутким ощущеньем жаркой близости. Минутами тошнота вставала и пересохшие губы слиплись и во рту было горько от перегоревшего вина и полыхнувшей на один миг страсти, когда без его желания, без его воли выпило тело тайну естества женского.

Входили и выходили из вагона и в вагон, на каждом полустанке останавливался поезд, забирал почту и без конца тянулся по стреле стальной до Москвы. И не сон, не дремота, а забытье укачивало Бориса. Так же быстро и неуловимо неслись мысли, ни одной схватить не мог, и только в сознании было ясно, что кончено, все кончено — молиться, каяться, а неощутимо где-то вставало — после этого не придет, никогда не придет ко мне; не исполнил предначертанного богом и потерял ее на земле — свою невесту.

От нервного напряжения ничего не ел; в Москве на Брянский вокзал шел пешком и, покачиваясь в вагоне накуренном, всю ночь ожидал второй пересадки — последней.

В сознании только было, что теперь близко к пристани тихой.

По лесу с гулом подошел пассажирский к платформе, высыпал богомольцев, — даже монах со звоночком с кружкою не успел пробежать подле всех вагонов.

И когда уехали линейки, нагруженные богомольцами, подошел к монаху.

— Скажите мне, как в монастырь пройти?

— Ступайте за богомольцами, догоните…

Солнце встало весеннее и в лесу от сосны пахло ладаном.

Вязли ноги в песке, кружилась голова оттого, что не ел ничего второй день, и, тяжело ступая, цепляясь за корневища, еле донес до гостиницы корзинку.

Тянулись от ранней бабы, в платочках мещаночки, в открытые окна гостиницы выглядывали горожане и за колонной на деревянной скамье с барышнями дачными сидел послушник кудреватый.

Не зная куда идти, как спросить, подошел Борис к послушнику.

— А тут в коридор направо к гостинику…

Корзинку оставил в номере, сошел вниз и от волнения нерешительно пошел к святым воротам.

Рассматривал на белых стенах у ворот святых, живописание братии — господни страсти и в воротах воскрешение Лазаря, и закружилась голова, добрел по стенке в монастырь и опустился на скамейке, у окна.

Выскочил долговязый привратник — Васенька.

Догадался, что не в себе человек…

— Что с вами такое, что?..

— Голова кружится…

— Водички испить надо, испить водички… Это бес, это он мучит; утолите жажду водичкой, облегчение будет. деревянном корчике принес желтоватой воды студеной…

— Сокрушает бес немощь бренную…

— Да, сокрушает…

— Во дни яко тать по следам крадется, а в нощи плоть мучает, мучит наваждениями сатанинскими… Постом и молитвою, послушанием господу изгоню беса.

— Изгоню послушанием, изгоню его постом и молитвою…

— Разумные слова слышу от мирянина, от души юныя господня мудрость. Порадейте о господе — изыде бес полунощи.

— Молиться буду… буду, батюшка.

— Да вы сами-то откуда изволите прибыть в обитель нашу?.. Сами-то кто будете?..

— Студент.

— От социализма в обитель спасаться пришли?.. Видели мы их, видели, яко бесы налетели в нощи, надругаться хотели над пристанищем скорбей человеческих. А все он, все он… вот те и Николушка?.. Разве помыслил когда, что он сохранит братию, обитель от поругания нечестивых. Игуменом выбрали соборне…

— Я к нему хотел… Где его видеть можно?..

— По хозяйству печется, о братии… до всего сам… Не думали, что заступника и радетеля, по вале господней, обретем в Николушке… Скудоумный был послушник, бес его мучил, во образе отроковицы блудной, говорил когда еще — Феничку — веничком, Феничку — веничком изгони…

Вздрогнул Борис, передернулся, широко открыл глаза на монаха.

— Какую Феничку?..

— Дракину, Бакину, Гракину со змеей жалящей обвилась с ядом брызжущим… Не послушался… Принял от нее мучение… бог покарал пса блудного…

— Бог покарал, бог… Пса блудного. Воли его не исполнил…

— Через нее муку принял мученическую…

— Через нее, через Гракину…

— Гракина, Гракина, Гракина… она змея жалящая… До подвала его довела… И меня, меня… Она утопить хотела.

— Кто, Гракина?

— Она, она, Гракина… Сохрани, господи, на путях своих грешного… успокоил душу у врат святых и Николушку покарал господь и призвал к себе, возлюбив, яко жену блудную, в немощи бренной, — соделал подвижника достойного обители блаженного старца и пустынника Симеона, основателя Бело-Бережской пустыни. Перст господень и воля его, всевышнего, почила на Николушке — игумен теперь, к нему ступайте, смиренномудрый инок обители нашей… брат достойный… К нему, к нему идите. На порожках у кельи его посидите… вон там за семью столпами, подобием семисвечнику в господней скинии.

Убежал Васенька в келью радостный, что указал путь праведный грешнику, и в келии бормотал еще:

— На всех путях указуешь ми, господи, твоей десницею… Слава в вышних богу и на земли мир, слава в вышних богу и на земли мир…

Все еще не решался пойти к игумену, по монастырю бродил, от усталости и голода пошатываясь, на задний двор забрел на пекарню за трапезную и потянуло щами горячими, хлебом свежим. Ухватился за перила и упал на порожках, что на кухню вели в трапезную.

Ввалились глаза черные, почернели глазницы и плавали перед глазами круги красные.

Монашек сбегал в погреб с лестницы, впоспехах чуть не наступил на него.

— Чего тут сидите?

Только дышал тяжело, не мог ответить.

— Никак плохо ему?..

И побежал на кухню сказать братии:

— Отцы, там на порогах в епалетах какой-то… приключилось с ним что-то…

Выбежали, собрались в кружок, на руки подняли, принесли в кухню. Холодной воды из корца дали выпить — открыл глаза, прошептал заикаясь:

— Дайте кусок хлеба… Не ел два дня.

Сзади шептались:

— Костюмчик поглядеть новенький, из господ видно, а не ел два дня… Постится, может…

Квасу ему принесли в корце и кусок хлеба, солью посыпанный.

— А вы его с кваском… Вкусней будет.

В первый раз в жизни с благодарностью хлеб принял. Силы вернулись — пошел игумена дожидать на порожках у семи колонн двухэтажной кельи каменной.

Феничку вспомнил, потому и вспомнил, что и ее тут помнили, Васенька помнил и должно быть игумен ее знал хорошо. Вспомнились слова Фенины, что он, монах, Николаем зовут, увел ее в лес, в лесу сколько дней, мучил, и не поверил теперь ее искренности, после ночи жуткой, когда сама к нему пришла и взяла его, непорочного. Думал, что не он, а Феничка закружила голову, соблазнила своей красотой инока. И с иным уже чувством ожидал игумена Николая.

Выбежал послушник белобрысый к нему, заметил из покоев игуменских, что неподвижно сидит какой-то человек молодой с пуговицами ясными, и выбежал.

— Дожидаетесь кого-нибудь или так сидите, так сидеть возле покоев игуменских не полагается.

— Игумена ожидаю, отца Николая.

— У нас игумен отец Гервасий.

— Отец Гервасий, а как же мне у ворот один монах сказал, что Николай.

— Какой монах?

— Вон там… из той двери вышел, что направо у ворот…

— Васенька?.. Да? Так он больной у нас, немощный… Блаженненький… Разве он знает что?.. Он все притчами говорит про искушения.

— А я знаю, что он правду сказал.

— Ошибаетесь… У нас игумен отец Гервасий. Я послушник игуменский, — уж мне ли не знать?

Спутались у Бориса мысли, — послушник игуменский говорит, что Гервасий, а Васенька про Феничку рассказывал и Феничка про того же говорила монаха, и оба Николаем его называли.

— Все-таки, если видеть хотите — либо в покои пожалуйте, либо сойдите с порожков — нельзя тут сидеть — мне ведь придется за непослушание бить поклоны…

В покои не пошел, спросил белобрысого послушника.

— Когда он будет дома?

— К повестке ударят на трапезу, потрапезует с братией — вернется домой. Вы бы в трапезной подождали, там вам его укажет каждый.

И на трапезную не пошел, в трапезной на порожках сел с богомольцами.

— Чего ж вы, господин, на трапезную не идете?..

— Не хочу.

— Это нашего брата туда не пущают, а господам не то што поглядеть, как братия кушает, а и за стол сажают и пища у них — куда лучше, нашему брату абы живот напихать приносят наши же мужики в странноприимную… а то б на гостиницу шли, там тоже дают, чего за трапезой, а не застанет — ничаво потом не дадут, такой порядок. А сами-то вы чей будете?.. По службе палеты носите, либо так сами по себе?..

— Нехай его, Машка, сидит, — чего лезешь? Сидит человек и пущай сидит, чего тебе от него нужно?

— Спросить нельзя што ли ча?..

Не хотелось говорить, волновался перед встречей с игуменом, поднялся и пошел к старому храму и навстречу ему старичок сухенький, борода у него белая длинная, сухенький старичок — росту среднего, — глаза тихие и не строгие — тишина в них ясная.

Решил подойти к нему.

— Скажите, батюшка, как зовут игумена?

— Гервасием… а вам на что?..

— Как же мне, у ворот вон там живет монах один, — сказал, что Николаем.

— Это Васенька вам сказал?.. Да?… Он его до сих пор зовет Николаем.

— Почему?

— Не знаете еще?..

— Он говорил мне что-то про Феничку… А потом…

— Поговорка у него такая: Феничку — веничком, Феничку — веничком… А только правда, звали его Николаем, когда послушание нес, принял постриг — стал Гервасием… А вы что к нему? Дожидаете?..

— Можно, я вам скажу?

— Мне все можно… старый я — все видел, о всем слышал. Мне можно…

— Господу себя посвятить хочу. Монахом быть.

— Эх-хе-хе-хе-хе… Знаете, что я вам скажу?.. Молоды вы… Совсем юноша… И облик-то ваш — непорочного… Как в писании есть — отроча непорочный, и вы тоже… Зачем вы хотите к нам? Не жили, а в монастырь?.. Плохо, когда отсюда потянет в мир… Тогда плохо… Побудет, поживет и уйдет опять. И вы тоже уйдете. Монахом быть — великий подвиг.

Задумался, пошевелил над рясофором рукою, точно остановить хотел Бориса, и улыбка разлилась добрая и глаза засветились ласково.

— Скажите мне правду… Как на духу перед господом… Почему вы к нам пришли?..

— Невеста умерла…

— Невеста умерла?.. Девушка?.. Непорочная?.. И душу перед ней непорочною сохранить хотите? Не для господа, а для ней?.. Для ней и телом хотите непорочным, отроче, остаться?..

В душу смотрел; оттого и видел, что жизнь прошел, а потом пришел к господу и жизнь стала незваною. Живым в небытии пребывай к старости, а жизнь понял и человека — старцем стал, в небытии своем принял душу каждого и опыт пути жизненного раскрыл сердца человеческие.

— Уходите в мир, обрящете жизнь новую, а если приведе и вас десница господня сюда, тогда и оставайтесь тут, тогда и господь вас примет в свою обитель.

— Я не уйду отсюда.

— Разве я гоню?.. Хлеба всем на земле хватит, и тут тоже. Ступайте к нему, к игумену, братия потрапезовала — расходится…

Шагал широко, рукой отмахивал хозяйственно, когда шел из трапезной, рясофор раздувало ветром. Ни на кого не смотря пошел в покои.

Подошел Смолянинов к семи столбам каменным, на порожки взошел и заглянул в окно.

Опять белобрысый выбежал.

— К отцу игумену?.. Пришел, только сию минутку пришел, сейчас доложу, — а как сказать про вас?

— Скажите — студент Смолянинов.

Через минуту выбежал и повел в приемную.

В скуфейке, в подряснике, с четками на широких руках, с тем же взглядом жадным, выспрашивающим и с поредевшими в кольцах кудрями спросил нараспев бархатно:

— Ко мне изволите?..

Вспомнил Борис, как еще учили в гимназии под благословение подходить, руки складывать, и подошел к нему.

— Благословите, отец Николай…

Не запомнилось имя Гервасий и назвал тем, что от Фенички слышал и напомнил Васенька.

— Почему Николай?..

Даже вздрогнул немного и четками передернул нервно.

— Простите мне… отец… Гервасий…

— Кто вам сказал, что Николай?

Почувствовал Борис, что за живое задел и правду говорить боялся и лгать не хотел.

— У святых ворот мне сказал…

— Васенька?.. Да?..

Зло спрашивал и бархат исчез в голосе.

Не знал сам почему, добавил тихо:

— И Феничка…

— Я не знаю никакой Фенички…

— Гракина…

И, наступая на него, злым шепотом:

— Посланцем вас прислала?.. Вспомнила?.. Ну, скорей говорите, что ей от меня нужно?

— В монастырь примите…

— Кого?..

— Отец игумен, меня, меня примите…

Ничего не соображая, глаза вытаращил на Бориса, потерялся даже…

— Вы ко мне не от ней?..

На колени упал перед игуменом.

— От ней, от ней… сюда убежал от ней…

— Как?.. Бежал?.. От ней?.. Ко мне?..

И тоже ничего уже не соображая: от волненья, оттого, что каждый о своем думал и про свое говорил — не выдержал Борис: голода, утомления, всего пережитого, быть может, всего только одно мгновение, когда проснулся, увидел ее подле себя голую и все понял, говорил с выкриком, истерично, переходящим в слезы:

— Напоила вином… пришла к пьяному… со мною была… Бог покарал… меня… за нее… за мертвую…

Слушал Николка и в голове мелькнуло, что сперва выгоняла, а теперь от самой бегут, и захотелось знать про нее и любопытство разобрало про этого узнать, про кающегося, и довольный, что теперь от нее бегут, тем же баритоном бархатным сказал ласково, надеясь, когда нужно, расспросить подробно не у студента, потому может студент и не скажет, а у послушника, тогда заставит его говорить до мелочи, как игумен.

— Что же вам нужно?..

— Господу послужить примите…

Довольный, что на коленях стоит перед ним, ласково:

— Имя как?

— Борис…

— Фамилия?

— Смолянинов.

— Живите в гостинице… Пока как гость будете в пустыни…

— Примите меня, примите…

— Видите, принимаю вас. Молитесь владычице… Молитва и пост… А потом — послушание, ибо послушание паче поста и молитвы. Послушание вам отец гостинщик уставит — в гостинице будете мирянам нести его… Да благословит вас господь на подвиг трудный.

И с удовольствием широким крестом благословил Бориса.