В этой главе мы сосредоточимся на образе ребенка, который появляется в сновидениях в процессе психотерапии и постараемся привести клинические примеры, подтверждающие идею, что этот внутренний «ребенок» часто служат символом аффективного внутреннего ядра я, которое переживается как невинная (см. главы 7 и 8) и сакральная. Я также считаю, что у нас есть все основания думать о «ребенке» как об образе человеческой души. Три клинических примера, представленные в этой главе, описывают некоторые моменты психотерапии и серию сновидений, связанных с ними. В некоторых из этих сновидений обнаруживается потерянный, заключенный в тюрьму или похороненный ребенок, или, как оказывается, его заново находят после длительного периода отсутствия либо изгнания. В двух случаях мотив ребенка возникает в связи с внутренним образом какого-либо животного. Животное в паре с ребенком – частый образ в этой книге, в том числе в коллективном (мифологическом) материале в конце этой главы.
Двое из этих пациентов метафорически описывали свое переживание как «утрату души» – утрату своей искры жизни. «Искрой жизни» они называли некий самый важный, центральный элемент ощущения себя живым – то, что вернулось к ним в те моменты терапии, которые я здесь описываю. В каждом из этих случаев сновидения о потерянном и найденном ребенке или животном появились после того, как произошли некоторые события в психотерапии этих пациентов. Сюжеты возвращения «ребенка» в сновидениях этих пациентов предвещали обновление жизни и возрождение надежды.
При исследовании мотива ребенка в сновидениях важно различать символ «ребенка» и образ реального ребенка в тех случаях, когда сновидцу снится некое событие из собственного детства или он видит во сне «более молодую версию» самого себя. Это различие особенно важно для понимания глубинного смысла сновидений в клинической ситуации.
Катрин Аспер, швейцарский юнгианский психоаналитик, в своей книге «Внутренний ребенок в сновидениях» подчеркивает этот момент:
С незапамятных времен во всем мире ребенок был носителем наших глубочайших стремлений и высших идеалов. Святость, невинность, гармония, счастье, удовольствие и радость, умиротворение и вечность – все это проецируется на ребенка, и в искусстве, литературе, мифологии и религии он появляется как благословенный образ со всеми признаками божественности. Ребенок как символ не представляет собой зеркальное отражение внешней реальности, а, скорее, изображает нечто относящееся к внутренней реальности психики: желания, надежды и наши самые заветные чаяния. Таким образом, ребенок становится символом нового и того, что еще впереди… Этот духовный уровень смысла резко контрастирует с реалиями жизни земного ребенка.(Asper, 1992: 5; курсив мой. – Д. К. )
Юнг также подчеркивал, что образ ребенка в сновидениях или в материале фантазий несет в себе нечто большее – смыслы, которые нельзя свести к кругу значений, связанных с жизнью реального ребенка. Это «нечто большее» приходит из коллективного слоя бессознательного, которым Юнг в своей модели психики дополнил личное бессознательное. Из этого коллективного слоя возникают мифологические или «духовные» качества, которыми наделен образ ребенка в сновидении.
Нелишне, вероятно, заметить, что неискушенный в психологии человек, следуя своему предвзятому мнению, всегда будет склонен соотносить мотив ребенка с конкретным опытом «ребенка», как если бы реальный ребенок был каузальной предпосылкой к существованию мотива ребенка. В психологической реальности эмпирическое представление «ребенок» является только средством выражения… не очень легко схватываемого фактического материала о душе. Поэтому совершенно очевидно, что мифологическое представление о ребенке является не копией эмпирического «ребенка»… речь идет не о человеческом ребенке…(Jung, 1949, par. 273)
Юнг раскрыл значение образа более-чем-человеческого дитя, который являлся в его собственных сновидениях в мрачное время, наступившее для него после разрыва с Фрейдом, когда каждый вечер он делал записи в своем дневнике, пытаясь предотвратить внутренний распад. Это было отчаянное время для Юнга, когда его внутренний мир погрузился в беспросветный мрак. Сначала он испытал потрясение, когда апокалиптические видения стали вторгаться в его сознательную дневную жизнь. Однако, спустя некоторое время его усилия были вознаграждены тем, что он стал получать поддержку от некоторых позитивных, поддерживающих жизнь энергий иного мира, который ранее он связывал с его личностью № 2. Одним из центральных образов этих сновидений и фантазий Юнга был образ ребенка, в котором он распознал образ собственной души. Мы подробно остановимся на этой истории в главе 8.
Юнг рассуждал об образе или мотиве ребенка также и в своих сочинениях более позднего периода, в свои зрелые годы. Среди этих работ особенно следует отметить эссе «О психологии архетипа ребенка» (Jung, 1949). В нем Юнг развивает мысль о том, что чудесное или «божественное дитя» является зачатком целостности личности – представлением образа Бога в процессе индивидуации и что типичные темы о рождении ребенка и его борьбе указывают на это:
«Ребенок» имеет то больший аспект детского божества, то юного героя. Оба типа имеют чудесное происхождение и одну общую судьбу в младенчестве – заброшенность и угрозу со стороны гонителей.(Jung, 1949: par. 281–282)
Судьбы «ребенка» должны поэтому рассматриваться как изображения тех психических событий, которые разыгрываются в энтелехии или при возникновении самости. «Чудесным рождением» пытаются живописать вид переживания при таком возникновении. Так как речь идет о психическом возникновении, то все должно происходить вопреки эмпирическому опыту, например, как порождение от девы или путем чудесного зачатия… Мотив «невзрачности», отданности на произвол, заброшенности, подверженности опасности и т. д. старается изобразить шаткую психическую возможность существования целостности, то есть чрезмерную трудность на пути достижения этого наивысшего блага.
Во всех мифах о ребенке бросается в глаза один парадокс, потому что, с одной стороны, бессильный ребенок отдан в руки могущественным врагам и ему угрожает постоянная опасность, с другой стороны, он располагает силами, которые далеко превосходят человеческую меру. Это тесно связано с тем психологическим фактом, что ребенок, с одной стороны, именно «невзрачен», то есть не опознан, «только лишь ребенок», однако, с другой стороны, божествен… [Из-за этой своей сверхъестественной силы] он неожиданно, несмотря на все угрозы, будет иметь успех.(Jung, 1949, par. 289)
В последней части этой главы мы приведем несколько примеров из мировой мифологии, которые иллюстрируют эти темы, особенно тему ребенка и его/ее «заклятых врагов». Это подготовит почву для главы 3, в которой мы встретимся с главным антагонистом ребенка и всем тем, что он/она собой представляет. Эти мифологемы свидетельствуют о том, что судьба внутреннего ребенка и то, что он несет или представляет собой в психике, является главнейшей темой человеческой культуры во всем мире, включая нашу. Они также показывают, что система самосохранения, роль которой состоит в избавлении этой души-ребенка от страданий-в-реальности и, следовательно, в отделении ее от сознания, является огромным препятствием для жизни ребенка в этом мире.
Ребенок между мирами: переходное пространство у Винникотта
Как показал Юнг, ребенок как символ парит между двумя мирами, материальным и духовным, внутренним и внешним; и такая двойственность ребенка, в частности, делает его символом: в нем есть парадоксальное единство или целостность, которую мы ассоциируем с полнокровной жизненностью и, следовательно, с человеческой душой. В работах Д. В. Винникотта много внимания уделено описаниям парадоксального «потенциального пространства», с которым реальный ребенок должен установить отношения при переходе от младенческого всемогущества к принципу реальности. Несмотря на то, что Винникотт прямо не говорит о душе или о ребенке как о символе, в его концепции «истинного я» «аккумулированы разные аспекты переживания себя живым» (Winnicott, 1960а: 148). И он утверждает, что «в центре каждого человека находится элемент incommunicado, который сакрален и оберегаем как зеница ока» (Винникотт, 1963а: 187).
Рис. 2.1. Ребенок между мирами
На фотографии (рисунок 2.1) мы видим, как ребенок балансирует между двумя мирами – гравитация тянет его вниз, а матрас, пружиня, подбрасывает к потолку. Камера фиксирует его чистый восторг и игривую живость в этот момент невесомости. При помощи нашего воображения мы можем дополнить картину радостными возгласами и признаками возбуждения ребенка. Поэтическая надпись Поля Элюара гласит: «Есть еще один мир, хотя он находится в этом мире». У нас есть чувство, что в момент, схваченный этой фотографией, этот ребенок знает о со-впадении или о «со-вместности» этих двух миров и о волшебстве, которое заполняет потенциальное пространство, в котором они встречаются. Чтобы ощутить эту лиминальную область, которая не является ни тем, ни другим миром и в то же время является и тем, и другим, нужно соприкоснуться с таинственным «третьим», который есть сама суть одушевленной жизни.
Винникотту нравилось перефразировать поэта Рабиндраната Тагора, который в стихотворении «На морском берегу…» запечатлевает магию лиминального мира:
Морское побережье подобно переходному пространству и обозначает территорию между водой и сушей, объединяющую две противоположные реальности в третьей области, которая одновременно и относится к каждой из них, и выходит за их пределы. Пенные волны накатывают на пляж, дети бегут играть на мелководье с пластиковыми ведерками и лопатками. Но в этом есть нечто большее. Это «большее» есть нечто невыразимое и таинственное, заключенное в винникоттовской теории здорового развития ребенка, научной во всем остальном.
По словам поэта, магическая встреча песка и воды происходит в «бесконечных мирах». Между «бесконечным небом» наверху и «беспокойной водой» внизу есть пространство, где встречаются и сообщаются не только море и песок, но и конечное и бесконечное, вечность и время. Сосуществование этих во всем остальном несоизмеримых миров делает это пространство таким живым и динамичным.
Отдавая должное этому таинству, Майкл Эйджен упоминает «область веры» в развитии личности, под которой он подразумевает переходный способ переживания, в котором участвует все наше существо (именно об этом говорится в первой заповеди): всем сердцем, всей душой, всеми своими силами (Eigen, 1981). Другие исследователи также приписывают духовные качества этому пространству, расположенному между мирами, независимо от того, как понимаются эти миры. Юнг говорил, что мы попадаем в третье пространство с помощью «трансцендентной функции» (Jung, 1916: 67–91). Он также утверждал, что сама душа занимает срединное положение «между сознательным субъектом и недоступными ему бессознательными глубинами», воспринимает содержания иного мира и передает полученное в этот мир (Jung, 1921: par. 425); Томас Огден загадочно говорит об «аналитическом третьем» как о том, что сотворено аналитиком и анализируемым, и в то же время «аналитик и анализируемый… создаются аналитическим третьим» (Ogden, 1994: 93). И Джеймс Гротштейн относится к самому акту сновидения как к диалогу между «невыразимым субъектом бессознательного» и «феноменальным субъектом» сознательной личности (Grotstein, 2000: 12–13).
Итак, вход в это «пространство» живого, где встречаются два мира, означает возможность оказаться внутри духовно-материальной матрицы, которой, видимо, принадлежат и душа, и ребенок. Если мы, вместе с Тагором и Винникоттом, говорим, что «дети играют на морском берегу [бесконечных] миров», мы также можем сказать, что
на берегу бесконечных миров, в развитии ребенка в игре проявляется (вселяется) душа, давая ему свободу жить всем его существом, всем [его] сердцем, всей [его] душой и всеми [его] силами.
Таким образом, как вселяющаяся душа, так и живой по самой сути своей ребенок занимают потенциальное пространство между мирами. Видимо, именно это сходство ребенка и души объясняет тот факт, что в сновидениях ребенок, можно сказать, символизирует душу или является символическим носителем той нематериальной субстанции, которую мы называем душой.
Когда в жизни ребенка происходит травма, одним из наиболее трагических последствий является утрата доступа к переходному пространству. Это означает, что душа больше не может присутствовать в мифопоэтической матрице между мирами, больше не может «вселяться», по крайней мере, какое-то время. Но это не безнадежно. Многие жизненные переживания вновь открывают переходное пространство. Например, когда начинается психотерапия, переходное пространство часто воссоздается в отношениях с терапевтом. После этого возможен период депрессии, преодолевая который пациент заново начинает надеяться и мечтать. Когда воображение восстанавливается, два мира, которые мы описали, потенцируются, как если бы ребенок был импульсом, проходящим по пространству синапса между этими двумя мирами, когда их присутствие становится обозначенным в отношениях. Следующий клинический пример иллюстрирует, как это было в одном ярком сновидении.
Первый случай: ребенок в клетке
Привлекательная женщина средних лет с чувственным, поэтическим складом характера пришла ко мне после периода несильной, но стойкой депрессии. Двое из трех ее детей «вылетели из гнезда», и она задавалась вопросом, что ей делать с оставшейся жизнью после стольких лет в роли преданной матери и домохозяйки. Ее всегда привлекала юнговская психология, ее ориентированность на трансперсональный смысл. Один из ее друзей сказал, что она могла бы стать хорошим психотерапевтом. Зная, что потребуется дальнейший анализ, она решила прийти ко мне.
Наши первоначальные исследования раскрыли ее болезненные ранние отношения с матерью. Контролирующая натура, высокомерность, вспыльчивость и циничная установка матери пациентки часто заставляли ее, будучи ребенком, ощущать себя «грязью». Кроме того, отец редко заступался за свою дочь и защищал ее от негативного отношения жены.
Когда мы с пациенткой начали разбираться в ее жизненной истории, она стала заново проживать некоторые давно подавленные эмоции, хранившиеся внутри, и регулярно видеть сновидения. Ее первый сон показал, что ждет ее впереди в анализе:
Я нахожусь вместе с группой матерей и детей в новом зоомагазине, который теперь является частью старой аптеки. Я брожу по проходам между клетками со щенками и вдруг останавливаюсь как вкопанная. В одной из клеток – малыш! Это ужасно! У ребенка огромные карие глаза и каштановые волосы. Он смотрит на меня… Очень печальное зрелище! Затем он сворачивается клубочком, лежит как эмбрион. Бедный ребенок! Я так расстроена, что ухожу прочь из магазина. Я иду по своим делам и стараюсь не думать об этом. Я возмущенно рассказываю об этом другим матерям, но не чувствую достаточной уверенности, чтобы показать свои чувства владельцу магазина, хоть и хочу этого.
Первое краткое появление внутренней детской фигуры – потерянного ребенка, заключенного в клетку, привело мою пациентку к инстинктивному эмоциональному всплеску и вместе с этим к осознанию того, что юная и очень важная ее часть очень давно оказалась в неволе и лишена возможности расти вместе с остальными частями личности. В ходе дальнейшей аналитической работы эта часть я пациентки была представлена различными детскими образами и фигурами животных. Эти образы людей и животных были носителями души во внутренней жизни моей пациентки – образами спонтанной жизненности внутри нее, вынужденно инкапсулированной в бессознательном. По мере укрепления наших отношений, когда мы направили внимание на спонтанный процесс ее сновидений, образы ребенка или животных демонстрировали все больше и больше жизненной силы и, в итоге, мы подошли к интеграции этой детской фигуры в ее зрелую личность и сформировали основу ее обновленного ощущения себя живой, чувства собственной витальности.
Комментарий
Потеря души/ребенка почти всегда сопровождает эмоционально травмирующие события в жизни человека. В жизненной истории этой женщины не было отдельного травматического переживания. Ее травмой стали накопленные болезненные эмоциональные переживания – несоответствия в отношениях и нарушения привязанности к матери. Как и всякий ребенок, пациентка в раннем детстве нуждалась в том, чтобы мать помогла ей научиться доверять своим ощущениям и восприятию, однако со стороны матери пациентки не было адекватного отклика на эту потребность. Когда происходит такая кумулятивная травма, ребенок частично лишается переходного пространства, о котором шла речь, места, где осуществляется процесс «становления» ребенка. Это происходит путем разделения, которое мы называем диссоциацией. Внутренняя фигура ребенка как символа живой души выталкивается психическими защитами из срединного пространства между мирами в бессознательное, в котором он мог бы быть активным и предаваться игре, где он был бы живым и играющим. В бессознательном он оказывается пойманным в ловушку или заточенным в данном случае неизвестным владельцем магазина, олицетворяющим собой контролирующие аспекты системы самосохранения. Результатом стала «потеря души». Чтобы исцелить травму, в ходе терапии необходимо найти и высвободить ту потенциальную жизненную силу, которая заключена в этом внутреннем ребенке. Это произошло у моей пациентки с восстановлением переходного пространства в теплоте и нейтральности наших аналитических отношений.
Пациентка была расстроена своей пассивностью в этом сновидении, тем, что она «уходит по своим делам, стараясь не думать об этом». Она осознала, что теперь ей придется делать выбор. Иначе она будет лишь плыть по течению. Ее выбор мог бы стать обязательством по отношению к своей внутренней жизни с находящимся там ребенком-узником. Это также означало бы, что ей пришлось бы противостоять владельцу магазина, то есть собственным защитам, направленным на отторжение фигуры внутреннего ребенка и закрытие переходного пространства. После некоторой борьбы она сделала этот выбор и придерживалась его в течение многих лет своей аналитической работы и тренинга. В терминах Невилла Симингтона (Symington,1993) она выбрала «дарителя жизни».
Второй случай: биржевой маклер и погребенное дитя
Биржевой маклер с Уолл-стрит, которому было под тридцать (я буду называть его Ричардом), пришел ко мне на консультацию по поводу депрессии, бессонницы и различных психосоматических симптомов, возникших после того, как его невеста разорвала помолвку и ушла от него к другому мужчине – «менее скучному», как она ему сказала. Понятно, что Ричард был потрясен этим, это событие он, скорее, воспринимал как удар. Он не выглядел огорченным: у него вообще был слабый контакт с собственными чувствами. Однако в его застенчивости на первой встрече, мне показалось, я увидел или почувствовал маленького мальчика, с которым я хотел бы вступить во взаимодействие.
Со временем наряду с естественными чувствами гнева и горя, связанными с предательством его невесты, к нему также пришли ощущения опустошенности, нереальности, утраты связи с окружающим миром, «внутренне мертвым». Эти чувства деперсонализации и дереализации иногда уступали место рыданиям, но Ричард говорил, что не знает, о чем на самом деле он плачет, и что слезы почти не приносят ему облегчения. Он скучал по своей невесте, но его слезы были как будто «не о ней» и, казалось, возникали из «иного места». Они пугали его, и он чувствовал себя «ничтожеством». Слушая его рассказ, я задумался, нет ли у него какого-то раннего травматического опыта, который мог быть активирован актуальным расставанием с подругой. В конце концов, мы обнаружили его раннюю травму.
В начальном периоде психотерапии мы фокусировались на его утраченных отношениях, а затем стали исследовать его личную историю. Он мало что мог вспомнить о своем детстве, которое было «до скуки нормальным, типичным для среднего класса», за исключением одного. Он никогда не чувствовал, что действительно принадлежит своей семье и постоянно фантазировал, что он – приемный ребенок. Он ощущал, что есть некая тайна в его прошлом, что была прожита какая-то иная темная жизнь. Он даже проверил свои записи о рождении и поговорил об этих своих мыслях с единственным живым родителем (с отцом). Отца, шахтера из Пенсильвании, его вопросы лишь раздосадовали, он отмахнулся от них, как от «ерунды», и уткнулся в свой футбол.
Я спросил Ричарда о смерти его матери, думая, что это могло бы дать ключ к пониманию. Она умерла от рака за несколько лет до нашей первой встречи. По его словам, ее смерть была «обычной», как и все остальное в его жизни, кроме его отношений с невестой. Смерть матери не вызвала у него каких-то сильных чувств. Казалось, никто о ней сильно не переживал. Церковный ритуал прощания и погребения был исполнена как формальная рутина. Никто не говорил, кроме священника, и он понял, что все в ее жизни было не так. Роберт не скучал по матери. Они не были близки.
Дальнейшее исследование его детской истории ни к чему не привело, и вскоре Роберту стало скучно в анализе, так же как и в жизни. В то время как его реакция паники и чувство деперсонализации немного ослабели, его депрессия продолжалась, и даже усилилась, и его работоспособность начала ухудшаться. Он принимал лекарства, но это не очень помогало. Сновидений не было. Его ответы на мои вопросы часто были односложными. Проходили недели, и в контрпереносе я начал чувствовать нечто похожее на то, что, вероятно, чувствовала его невеста – чувство беспомощности и желание избавиться от него.
Ричард начал жаловаться, что мы ничего не достигли, и мне пришлось согласиться с этим. С усилением его депрессии я все больше склонялся к тому, чтобы перенаправить его к коллеге, но чувствовал, что, сделав так, я отыграл бы свой растущий дискомфорт из-за нашего тупика. Однако, поступив так, я бессознательно вступил бы в сговор с его «вынужденным повторением», через которое его комплекс оставленного ребенка конструировал мой отказ от него.
Мы оба стали испытывать в терапии дискомфорт. Он действительно не хотел быть здесь, а я стал со страхом ждать его прихода. Так продолжалось пару месяцев – мы говорили о его работе, каждодневные навязчивые мысли, опасения, не потеряет ли он работу и т. д., все более и более уходя в поверхностный материал.
Наконец, в какой-то момент я предпринял особое усилие, чтобы привлечь своего незаинтересованного пациента. Я подался вперед и сказал приблизительно следующее:
Послушайте, Ричард, я знаю, что это трудно. Вы пришли сюда для того, чтобы получить облегчение, но ваша депрессия сейчас еще больше усилилась. Я чувствую, что терплю неудачу как ваш терапевт, но я не хочу, чтобы так было. Создается впечатление, что все вас покидают. Однако я не хочу стать для вас еще одним человеком, который вас оставил! Мы тогда упустили бы возможность понять, что же на самом деле произошло, когда вы были маленьким мальчиком. Поэтому я хочу, чтобы мы удвоили наши усилия. Вы со мной?
После того как Ричард пошутил, нет ли у меня для него какой-нибудь «сыворотки правды», он немедленно стал заверять меня, что это не моя вина – не я потерпел неудачу с ним, а просто он был не очень интересным пациентом. Но я хотел продолжить тему моей неудачи в работе с ним. Я спросил его:
А что если все-таки я виноват? Что если мне была отведена роль… как и всем остальным… потерпеть неудачу с вами? Что, если мы здесь оба – участники драмы, сценарий которой написан вашим бессознательным? Что, если бы мы смогли изменить этот сюжет, переписать финальную сцену этой пьесы?
Ричард выглядел озадаченным. Он действительно не «знал», о чем я говорил, но почувствовал что-то, потому что его глаза были полны слез. «Несомненно, – сказал он, – конечно, но вам придется помогать мне… Вы меня знаете, док, мой мозг наполовину мертв, когда дело касается моего детства».
На такой ноте мы начали гораздо более интересную фазу терапии Ричарда с большей вовлеченностью в отношения. На данном этапе мы проводили «детективную» работу – занимались поиском жизни, пропавшей без вести, особенно нас интересовала жизнь его чувств. Я стал «замедлять его» во время сессий, чтобы сосредоточить его внимание на его собственном теле и на том, что он сейчас ощущает. Это было крайне дискомфортно для него, но постепенно он начал испытывать более глубокие чувства.
Помимо большей сфокусированности на переживаниях «здесь и сейчас», мы стали пробовать все, что, как мы думали, может помочь открыть доступ к детским воспоминаниям. С моей подачи он стал вести дневник и фиксировал в нем свои мысли, чувства и сновидения, делая хотя бы одну запись каждый день, неважно о чем. Он принес фотографии из семейного альбома, и мы провели время вместе, сидя рядом на диване, обсуждая их. Он разыскал единственного друга детства, которого он до сих пор помнил, побывал в домах, где он родился, и там, где семья жила незадолго до смерти его матери. Он бродил вокруг этих домов и делал заметки.
Он связался со своими еще живыми тетей и дядей и получил от них все фотографии с ним и его семьей, которые у них были. Младшая сестра матери, его любимая тетя, рассказала ему, что его мать переживала послеродовую депрессию и была в больнице после его рождения в течение шести недель! Его отправили к этой тете, которая также сообщила, что она постепенно возвращала его к матери, и это заняло почти год, потому что мать все еще была в депрессии и не могла справляться с ним сама. Каждый раз, когда тетя пыталась ненадолго вернуть Ричарда сестре, та проваливалась в депрессию. Мальчик терял вес, и ей приходилось забирать его обратно где-то на месяц. Эта информация была шоком для Ричарда и дала нам непосредственный ответ о содержании ранней травмы, которая повторилась в актуальном страхе моего пациента, что его невеста может покинуть его. По сути, он заново переживал утрату привязанности к тете, а до этого – к своей матери, которая из-за депрессии была не в состоянии установить с ним эмоциональную связь.
Вскоре мой пациент рассказал свое первое сновидение – ему снилось, что он был в ловушке в темном месте, откуда не было выхода. Это пугающее сновидение напомнило ему о повторяющихся кошмарах в детстве (еще одно недавно возникшее воспоминание), из-за которых он боялся идти спать. В детских кошмарах он оказывался внутри помойного ведра, которое стояло в запертом чулане в подвале. Это было место, куда его прогоняла мать, когда он был «плохим». Она обычно запирала его там, чтобы какое-то время было «тихо». Это место вселяло в него ужас. Воняло мусором, он боялся тараканов и пауков. В результате моих настойчивых расспросов он вспомнил, что иногда запертый в чулане он так сильно кричал и плакал, что в итоге полностью «отключался». Он называл это место «чуланом воплей».
Надеясь, что это недавнее сновидение и активирование ранних повторяющихся кошмаров даст нам доступ к отщепленным аффектам, я попросил пациента закрыть глаза, наблюдать за своим дыханием и заново войти в сновидение, рассказывая мне, что он при этом видит и чувствует. Ранее он сопротивлялся этому, но теперь уже был знаком с тем, как я работаю со сновидениями, и у нас установились прочные рабочие отношения, в которых он чувствовал себя комфортно. Как всегда, я заверил Ричарда, что он в любой момент может «вынырнуть», прекратив сосредоточение на своем внутреннем состоянии. Соблюдая такие меры безопасности, он смог позволить себе войти в пространство сновидения. Место, где он очутился, было залом ужасов, мешаниной искаженных образов полулюдей и омерзительных призраков. Я попросил его оставаться с этими образами и рассказывать мне все, что с ним происходит, особенно то, что он ощущает в теле. Он сказал, что чувствует себя очень маленьким и ужасно испуганным. «Я начинаю терять самообладание, – сказал он. – Это уже слишком!» Тогда я попросил его открыть глаза, помог ему восстановить контакт с реальностью и постарался побудить его любопытство к тому, что он только что пережил. Мы поговорили некоторое время, и он снова обрел спокойствие.
Тяжелая тоска надвинулась на него, а затем, когда он немного оттаял, я сказал, что он, должно быть, чувствовал себя отверженным, нежеланным и брошенным в своей собственной семье, когда был маленьким мальчиком. Услышав эти слова, он зарыдал. Благодаря моей поддержке он смог позволить себе плакать, не подавляя слез. Его плач продолжался несколько минут и отличался от прежних судорожных рыданий. Теперь он оплакивал печальную реальность своего раннего детства. Наконец он привел себя в порядок и покинул сессию в сильном потрясении, но при этом глубоко тронутым. В эту ночь он записал в своем дневнике яркий сон, первое «большое сновидение» о его терапии. На следующей сессии он взволнованно прочитал мне свою запись в дневнике:
Я иду по пустынному песчаному пляжу. Я моложе своего возраста, но не знаю насколько. Неподалеку находится женщина, которую я раньше где-то уже встречал. На ней белый махровый халат с капюшоном. Она выглядит бесплотной, смутно потусторонней. Не видно даже ее лица. Назревает шторм. В песке мы видим бугорок. Она показывает, что хочет, чтобы я его раскопал. Я делаю это и нахожу живое тело маленького мальчика. Сначала я выкопал из песка его туловище, так что он смог сесть. Он также одет в длинное белое одеяние с капюшоном. Его лицо все еще в песке. Я пытаюсь очистить его, но песок снова насыпается, скрывая его глаза. Видны только лоб и подбородок. Наконец, я вытаскиваю его, и мы втроем гуляем по пляжу.
Вдруг мы замечаем дельфина, прыгающего в воде. Вскоре он удваивается и их становится два, потом четыре, потом восемь… и так, пока океан не стал кишеть этими животными. Пока мы наблюдаем это зрелище со спасательной вышки, налетает сильный ветер и опрокидывает нас.
Этот интересный сон показался моему пациенту очень странным, единственное, он знал, он как-то связан с предыдущей сессией, которая, по его словам, «сбила его с ног». Он чувствовал, что выкапывание тела мальчика, должно быть, связано с раскапыванием его прошлого и с воспоминанием о «чулане воплей». Он подумал, что женщиной в одеянии с капюшоном могла быть его матерью, потому что вспомнил, что она была в таком пляжном халате на одной из фотографий, которые он показывал мне. Он считал, что песок на глазах мальчика был похож на попытки бодрствовать, когда «глаза слипает дрема». С чем связаны дельфины, у него не было ни малейшего понятия, ну разве что он всегда любил их игривость и то, как они прыгали и переворачивались на лету.
Сновидение началось с ситуации «заброшенности», как в пустыне, и закончилось нуминозным образом жизненности. Между этими двумя состояниями личности происходит выкапывание погребенного ребенка – событие, которое явно привносит жизнь в сцену сновидения. Мне представлялось, что сновидение Ричарда было прямым комментарием к нашей предыдущей сессии и теперь его ассоциации существенно расширили этот смысл.
Поскольку он был давным-давно эмоционально отверженным, что-то внутри него было погребено, оставалось «в капюшоне», недоступным, безликим. Этот мальчик представлял собой его непрожитую жизнь, полностью живого ребенка, каким он был до травмы, энергия которого покинула его (при диссоциации) в ситуациях фактической или эмоциональной заброшенности и ужаса в его «чулане воплей», а также в другие периоды отчаяния в отношениях с матерью (в том числе его первые шесть недель жизни без нее!). Таким образом, это дитя в капюшоне, вероятно, олицетворяет утраченную и теперь вернувшуюся часть целостного, одушевленного я – жизненную искру, его душу. Женщина, которая указывает на бугорок в песке, также в капюшоне – это признак того, что она и ребенок связаны на бессознательном уровне – до настоящего момента они не могли видеть или они не могли быть ясно видны. При рассмотрении этого материала я не мог не подумать о словах из 1-го Послания к коринфянам 13: 12: «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу…»
Когда Ричард пытался очистить лицо этого мальчика во сне, песок продолжал сыпаться на его лицо, – указание, подумал я, на травматический транс, в котором находится внутренний ребенок. «Дрема», олицетворяющая его защиты самосохранения, укрывавшие его прежде, и теперь хотела удержать его под своим покровом, на этот раз изображая внутреннее защитное действие, направленное на отвержение новой жизни, так оно угрожало возрождением его угасающего существования.
Ричард был взволнован этим сновидением и прорывом его чувств на предыдущей встрече. Мы провели несколько сессий, прорабатывая его чувства и восполняя недостающие подробности его истории, связанные с этими страшными наказаниями. Нового рода шутливость появилась в нашем диалоге. Он начал благодарить меня за то, что я «связался с ним». Ощущение неудачи в работе с ним больше не беспокоило меня, у меня появилось чувство, что мы переписываем его старый «сценарий». Депрессия Ричарда значительно ослабла, и он стал лучше спать. Последовали новые сновидения, которые тоже давали нам важные указания на тайные моменты жизни его семьи. Постепенно его настроение и работоспособность улучшались, и он снова стал ходить на свидания.
Я встретил Ричарда, когда обучался в Институте Юнга в Нью-Йорке в конце 1970-х годов. Вскоре после того, как мы обсудили его «сновидение с дельфинами», я наткнулся на параграф в юнговском эссе об архетипе ребенка, которое нужно было читать к одному из учебных занятий (Jung, 1949). В этом эссе Юнг обсуждает то, в каких разных формах предстает этот универсальный образ ребенка в мировой литературе и мифологии, часто ссылаясь на новое начало. В одном параграфе Юнг комментирует образ «одетого в капюшон»:
Фауст после смерти был зачислен в «хор блаженных мальчиков». Я не знаю, соотносил ли Гете это диковинное представление с античными купидонами на надгробьях; последнее очень даже вероятно. Образ накидок с капюшонами указывает на завуалированного, то есть невидимого, гения усопших, который отныне – в детском хороводе – опять обнаруживает новую жизнь, окруженный морскими образами дельфинов и тритонов.(Jung, 1949, par. 177)
Эти образы почти точно совпадают с образами сновидения моего пациента, свидетельствуя о том, что архетипические реалии коллективной психики по-прежнему живы у современных мужчин и женщин. Будто часть его самого, невидимая до сих пор, давно пропавшая и погребенная, «гений» или животворящий дух «похороненной» части его я, снова попадает в сферу сознания с помощью посреднического внимания женской фигуры, также одетой в капюшон (Мать? Опекающая часть я? Ангел-хранитель?), внутренней фигуры, явно знающей о том, что оказалось погребенным. Встреча происходит на берегу моря, напоминая нам о стихотворении Тагора и о жизни, которая обретает силу в переходном пространстве между мирами.
Наша интерпретация этого сновидения также подтверждается при рассмотрении архетипического значения образа дельфина, иными словами, если мы амплифицируем образ. Амплификация была техникой, которую Юнг использовал, когда встречал материал коллективного бессознательного в сновидениях. Это похоже на собирание свободных ассоциаций к определенному образу по всему культурному канону – в мифологии, религиозной иконографии, фольклоре, литературе и т. д.
Согласно Грейвсу (Graves,1955: 291–293), с незапамятных времен в мифологических системах образу дельфина присвоено символическое значение новой жизни после «смерти». Например, в одном греческом мифе Арион, сын Посейдона и мастер игры на лире, был приговорен к смерти моряками, возжелавшими его богатства. Арион спел свою последнюю песню, прыгнул за борт корабля и его посчитали мертвым. Но дельфин пронес его впереди корабля в Коринф. Там после приема у царя он разоблачил своих неудачливых палачей, и они нашли свою собственную смерть.
Подобных рассказов очень много (см.: Tripp, 1970: 62). Говорят, дельфин спас Энала, когда тот в отчаянии прыгнул за борт, чтобы соединиться со своей возлюбленной в морских глубинах, в то время как другой дельфин, партнер первого, спас его девушку. Еще дельфин не дал утонуть Палантусу на пути в Италию, и, наконец, сам великий Аполлон, который искал подходящее место для своего оракула, приняв обличье огромного дельфина, подплыл к критскому кораблю, запрыгнул на его палубу и привел удивленных моряков в Дельфы. Там он объявил себя и приказал построить храм Apollo Delphinius, назначив их жрецами и хранителями своего оракула.
Дальнейшие ассоциации, увязывающие дельфина с возрождением и «ребенком», мы находим у Павсания, который сообщает, что полубожественное, получеловеческое дитя по имени Тарант, сын Посейдона и Сатиреи, был новогодним ребенком, восседающим на дельфине в дорийском городе Таренте. Основываясь на других свидетельствах у Павсания, Грейвс (Graves, 1955: 291–292) считает вероятным, что ритуал явления новогоднего ребенка был театрализованным представлением в Коринфе, когда реальный ребенок въезжал в святилище на прирученном и обученном жрецами солнца дельфине по системе каналов, специально вырытых для этой цели.
Эти архетипические образы дают нам представление о функции спасения жизни, которую выполняет архетипическая психика в ситуации, когда жизнь не может продолжаться «на поверхности». Ребенок погребен и сохранен – стал невидимым, одетым в капюшон – до тех пор, пока эта утраченная сердцевина я, до поры до времени отстраненная от жизненных страданий, не входит заново в поток жизни, окруженная в его сновидении прыгающими и играющими дельфинами, которые всегда были связаны с витальностью, одушевленностью и возвращением света в мир.
Рис. 2.2. Римская статуя Эроса верхом на дельфине, I в. до н. э.
На рисунке 2.2 изображена древняя скульптура – дельфин и всадник-дитя на нем, отражающая мифологический материал, цитированный выше. Эта скульптура датируется первым или вторым веком до н. э. и подчеркивает совпадение двух тем – ребенка и дельфина – в том, что оба означают новую жизнь или возрождение. Как будто подтверждая идею, что эти образы должны иметь отношение к появлению в психике обновленной витальности, всадник – не кто иной, как сам Эрос, архетипический образ психического либидо или желания. Эта тема часто повторяется в скульптурах и барельефах по всему Средиземноморью от Египта до Сирии, от Карфагена до Помпей (см.: Glueck, 1965: 30–37).
Мой современный пациент, бизнесмен и биржевой маклер, был в полном неведении относительно этих древних символических параллелей. Приснившийся ему сон о возвращенном ребенке в капюшоне, связанном с прыгающими дельфинами, – самый впечатляющий, какой только можно себе представить, пример того, что Юнг подразумевал под архаическими и типичными (архетипическими) компонентами глубинного бессознательного. Он дает убедительные доказательства того, что работа, которую мы делаем в современной психотерапии в «верхнем регистре» отношений, в то же время вызывает изнутри психики глубокие отклики, резонирующие с мифопоэтическим смыслом.
Мой пациент был не очень заинтересован этими мифологическими параллелями, которые – вместо удержания более подходящей к ситуации аналитической позиции – я взволнованно выплеснул ему в своем юношеском энтузиазме, пораженный совпадением образов его сновидения с древним мифологическим материалом. Я помню, что в какой-то момент он сказал мне: «Я вижу, вы действительно взволнованы этими мифологическими параллелями, док… но когда же я все-таки найду себе новую подругу?»
Шутки шутками, но Ричард был глубоко тронут ощущением, что каким-то образом воссоединился с потерянной частью себя с помощью аналитического исследования его личной жизненной истории. Он чувствовал благодарность за нашу совместную работу. Его жизнь ощущалась не такой опустошенной, как раньше, а тем или иным образом осмысленной и бурной. Его контакт с собственными чувствами стал лучше. Вскоре он нашел новую подругу и завершил терапию, начал жизнь заново, подарив мне прекрасный образец сновидения с его символическим богатством и разрешив мне использовать этот материал в моих публикациях.
Комментарий
Оглядываясь назад, я считаю, что мы с Ричардом прошли через процесс разрыва и восстановления отношений, довольно типичный для работы с пациентами с ранней травмой, когда в силу диссоциации ранний материал невозможно вспомнить, поэтому он должен быть прожит заново в надежде, что на этот раз финал будет иным. После хорошего начала мы зашли в тупик, мучительный для нас обоих. Этот тупик был местом взаимной диссоциации. Он чувствовал себя пустым, отрезанным и «мертвым», и сказал, что больше не «получает ничего от нашей совместной работы». Он считал себя виноватым в этой неудаче. Я чувствовал себя в равной степени беспомощным и скучающим, я терпел с ним неудачу и хотел выйти из отношений, чтобы не страдать от этих болезненных эмоций. То, что все люди, начиная с его матери и заканчивая невестой, покидают его, было предъявленной им проблемой, и поэтому мы, очевидно, «разыгрывали» его раннюю диссоциацию в наших отношениях.
Ныне покойный Пол Расселл, старший психиатр медицинского факультета Гарвардского университета, так описал эту тенденцию повторять прошлую травму:
Предположим, вы работаете с кем-то достаточно долго. Вы и пациент немало знаете друг о друге, так что смогли сделать определенную полезную работу, [и вроде бы знаете], что эти отношения обещают рост. Однако на этом пути вы неизбежно встретите нечто: это может быть серия снов, или определенные воспоминания, или какие-то провоцирующие события; это даже может быть какое-то вполне обыденное событие, которое обычно не удостаивают особым вниманием, – нечто предвещающее появление чувства, которое, по мере его усиления, будет все более явно указывать на то, что затронута область травматического опыта пациента. Тогда в отношениях с пациентом появляется атмосфера мрачности, кажется, что вы движетесь в густой плотной среде или в непроглядном тумане. Вы начинаете по-иному смотреть на то, что происходит между вами и вашим пациентом.(Russell, 1999: 29–30)
Так происходит потому, что для пациента необходимо разобраться прямо сейчас, прежде чем будут сделаны следующие шаги в терапевтической работе, вносите ли вы, его терапевт, какой-то вклад в новое издание его прежней травмы или, может быть, даже являетесь автором этой новой версии.
Далее Расселл описывает, что пациент, видимо, требует чего-то «большего» от терапевта, чего-то еще, кроме того, к чему терапевт привык в своей работе: обычного «свободно плавающего внимания» или интерпретаций. Терапевт стоит перед дилеммой: ответить на запрос пациента и предоставить ему это «что-то еще» представляется ему безумием. С другой стороны, если он будет игнорировать ожидания пациента, то это может привести к разрушению терапевтических отношений.
В нашей терапии кризисом, угрожающим повторением травмы Ричарда, был момент, когда из-за фрустрированности от постоянной неудачи в работе с ним я хотел прекратить нашу работу и передать его коллеге, но не сделал этого. В этом случае он, лишенный воспоминаний и контакта со своими чувствами, не стал бы меня ни в чем обвинять, решив, что это его вина: он опять не смог «заинтересовать» своего партнера (меня). Когда я высказался о собственном ощущении неудачи, побуждая его к совместной работе, нам удалось избежать повторения ранней травмы и мы совместно «перезагрузили» наши отношения, перенаправив их к росту и полноте. Как говорит Даниэль Стерн, мы сообща «переписали прошлое»:
Если прошлые переживания доступны изменению, они должны быть переписаны или заменены новым преходящим переживанием, включенным в те же самые временные рамки. Переписанное должно быть прожито в своей собственной временной динамике. [Оно не может быть только абстрактным языковым выражением] – случайно вырванным из непосредственного опыта, препятствующим его временному потоку. Такое новое временное переживание переписывает не только эксплицитное прошлое, но также и имплицитно переживаемое прошлое.(Stern, 2004: 220)
То, что произошло между мной и Ричардом, Стерн, наверное, назвал бы подлинным «моментом встречи». Он пишет, что такой момент «имплицитно реорганизует интерсубъективное поле, так что оно становится более связным и согласованным, и тогда два человека ощущают открытость отношений, что позволяет им имплицитно и эксплицитно вместе исследовать новые сферы» (Stern, 2004: 220). Однако такие моменты встречи не сводятся лишь к некоторому событию в отношениях, как это демонстрирует нам примечательное сновидение Ричарда. Происходит также раскрытие внутреннего мира в каждом из нас. Ричард не только встретился с чем-то новым, исходящим от меня. Он также встретился с чем-то новым в себе. Наш новый опыт в отношениях позволил появиться в сновидении образам погребенного ребенка и прыгающих дельфинов из его бессознательного. Эти символы его высвобожденной энергии утвердили рождение новой жизни внутри него и возвращение его души. Я тоже был вдохновлен («реанимирован») этим материалом.
Стерн говорит об этом, что в «моменты встречи» трансцендентное измерение (kairos) пересекается с тем, что в остальных случаях является одномерной линейной временной прогрессией (chronos). По его словам, kairos – это «рождение нового положения дел… момент возможности, которая обходит или превосходит поток линейного времени» (Stern, 2004: 7). В том, как Стерн описывает такое пересечение, явно присутствует нечто мистическое.
Мы могли бы сказать, что нечто из другого измерения наполнило пространство, которое мы с Ричардом создали внутри интерсубъективного поля. Два мира соединились, душа вернулась на свое законно воплощенное место в сердцевине эмоциональной жизни Ричарда.
Третий случай: Делия и Пони
Делия – художница; по ее словам, она большую часть своей жизни прожила в двух мирах. Один из них – окружающий мир реальности, социальных отношений, школы, брака и семьи. Внешне она преуспевала в этом мире. Она была яркой и привлекательной, выдающейся спортсменкой, хорошей студенткой, творческой и талантливой художницей. На поверхности все выглядело так хорошо! И она задалась вопросом: так почему же она была такой несчастной, вечно «тоскующей по дому»?
Она знала, что ответ на этот вопрос лежит отчасти в том, что она одновременно жила во втором мире. Она его не выбирала, а была изгнана туда повторяющимися эмоциональными травмами в семье, особенно в отношениях с ее нарциссической матерью, которая сбывала ее с рук то одной няне, то другой. «Нет, на самом деле у тебя не может быть таких чувств», – говорила ее мать. «Ты не можешь быть голодной, ведь я только что поела!» «Перестань быть такой ревой!» и так далее. Постепенно в психе Делии разверзлась пропасть между одной ее частью с ее неизбывной болью и постыдным бедствованием, исчезнувшей во внутреннем безопасном убежище, и другой частью – старательной, насмешливой и бесчувственной. Эта часть делала все наилучшим возможным образом в соответствии с тем, что, как ей казалось, другие хотят от нее, выживала, но на самом деле не жила.
Ее второй внутренний мир создавал столь необходимую ей альтернативу внешней жизни – приватное пространство меланхолии, где она чувствовала себя более или менее «в безопасности» от неизбежных травм, происходивших, когда она, выражая то, что чувствовала, пыталась совместить оба своих мира. В этом альтернативном мире она чувствовала себя как дома, когда бывала на природе, во время занятий живописью, вместе со своими животными, а также в интеллектуальном мире философии и теологии, где ее «проектом» было прояснение старой проблемы теодицеи: «Как любящий Бог может допустить такие страдания в жизни верующих в него?»
Пребывая в двух своих мирах, Делия будто точно знала, что имел в виду Юнг, говоря о своих личностях № 1 и № 2. По словам Юнга, номер № 2 был
…скептичный, недоверчивый, чурающийся мира людей, но близкий природе, земле, солнцу, луне, стихиям, ко всему живому, но прежде всего – к ночи, сновидениям и тому, что непосредственно пробуждается в нем «Богом».(Jung, 1963: 45)
Делия была третьим ребенком в семье и единственной девочкой. Два старших брата регулярно дразнили и мучили ее, и это происходило на фоне эмоционально нарушенных семейных отношений. Перед тем как она родилась, у матери родилась мертвая девочка, которую мать впоследствии идеализировала. Она постоянно сетовала на эту утрату в присутствии Делии, поручая своей живой дочери как «ребенку-заместителю» невыполнимую задачу – как-то помочь своей несчастной матери снова стать счастливой. Таким образом, хотя Делия развивалась вполне благополучно, ее здоровому я был нанесен ущерб материнским нарциссизмом и материнским внутренним «мертворожденным» ребенком.
Примечательно одно из ранних воспоминаний Делии о матери. Она была на пляже в возрасте трех лет и с энтузиазмом играла с какой-то механической игрушкой, которая вырвалась у нее из рук и стукнула мать по голове. Последующая сцена была страшной и позорной. Страшным последствием стало то, что ее мать в ярости оставила дочь на пляже и убежала домой. И несколько дней мать отказывалась разговаривать и помириться с Делией.
«Что-то изменилось» в тот момент, – сказала во время сеанса Делия. – После этого я начала становиться очень-очень удобной, очень-очень хорошей, защищая себя от мамы и защищая маму от себя».
Закономерным результатом такого раннего крушения спонтанной экспрессии ребенка в отношениях с фигурой первичной привязанности является разделение психики на регрессировавшую, нуждающуюся, спонтанную часть я, несущую бремя стыда, с одной стороны, и на псевдозрелое «прогрессировавшее» я, которое стремится быть любимым, подчиняясь и делая «все хорошо», с другой стороны. Делия старалась изо всех сил, чтобы «спасти» свою мать, была «хорошей», что означало не иметь потребностей, не докучать, не быть «ее несчастьем», то есть разочаровывающей «заменой» идеализированной, любимой, мертворожденной дочери. Девочке не хватало надежной материнской любви, которая сделала бы ее внутренне сильной, и она стала неуверенным прилипчивым ребенком, мучительно стыдящимся собственных потребностей, за которые «прогрессировавшая» часть внутренне ее ненавидела. Так постепенно сформировалась связь: появление потребности вызывало чувство стыда. Она помнит, что в три года умоляла мать не оставлять ее в детском саду, не оставлять дома наедине со старшими братьями, в пять лет умоляла не заставлять ее садиться в школьный автобус, который вез ее до детского сада, несколько лет спустя умоляла не отправлять ее в школу-интернат.
Одним из парадоксов детства была ее вечная тоска по дому, которую она чувствовала, когда была вдали от семьи. Она никогда не могла понять этого. Она была наполнена этой смутной тоской по дому, но, когда оказывалась там, никогда не чувствовала себя «дома». Позже она поняла, что это ее потерянная душа не могла найти дом там, где царила ее нарциссическая мать.
По мере того как родители стали злоупотреблять алкоголем и между ними все чаще вспыхивали драки, как они все больше и больше погружались в жизнь гольф– и теннис-клуба, страх Делии показать какую-либо свою эмоцию стал усиливаться. Она перестала нуждаться в другом человеке. Когда она плакала, ей говорили «Послушай, если ты собираешься устроить сцену, выйди отсюда и попереживай там, пока не придешь в себя… потом улыбнись и возвращайся к столу». Так что Делия уходила за гараж и плакала там в одиночку возле поленницы. Это было в первые годы ее жизни, когда она еще могла плакать. Она могла также рисовать и читать. Воспитатели в детском саду видели, какой она была способной и давали ей книжки. Особенно ей нравились истории про лошадей.
Однажды, когда ей было шесть или семь лет, видимо, произошел последний трагический разрыв. Семья собиралась на короткие каникулы в Вашингтон, и Делия с ужасом узнала, что ее оставляют дома с няней. Еще ужаснее было то, что ее лучшая подруга-соседка, дружившая с одним из ее старших братьев, приглашена поехать с ними. Она была просто убита этим. Она помнит, как безутешно оплакивала свое горе, лежа на полу, как мать, идя к двери, с отвращением перешагнула через нее и не попрощалась. Она чувствовала ужасный стыд.
На той неделе случилось кое-что чудесное и невыразимое. Она вышла из дома и плакала за гаражом, когда к ней подошел красивый, маленький шотландский Пони. Дни шли, и этот воображаемый Пони стал ее более чем реальным спутником. Она воображала, как положит руку на его шею и Пони прижмется к ней. Тогда она откроет ему все свои чувства в эмоциональном и безмолвном общении, потому что Пони все поймет и без слов. Она помнит большую любовь между ней и Пони, то, насколько безопасно и спокойно она почувствовала себя, когда он пришел к ней. Она также вспомнила ощущение, что с таким особенным другом она уже никогда ни в чем и ни в ком не будет нуждаться в «реальном» мире.
Благодаря Пони, своей глубокой связи с природой и усилению внутренней жизни, Делия выжила в опустошенной безэмоциональной атмосфере своей семьи. Однако около 10 или 11 лет, в предпубертатном возрасте, она стала испытывать растущее влияние компании своих подружек, благодаря которому она стала постепенно покидать мир детства. Голос в голове настойчиво спрашивал: «Ты собираешься взрослеть или нет?» У нее возникли противоречивые чувства к Пони. Примерно в это время ей приснился очень яркий сон, который она запомнила очень живо. Это горе, как в сновидении, сопровождало ее большую часть юности.
Пони и я прекрасно проводили время, играя на чудесной зеленой лужайке. Потом я повела Пони в центр города, который весь был белым… здания были белыми, улицы… деревья, все. Я остановилась у большого здания, которое было Храмом или Школой. Мне надо было войти туда… я не знаю почему… но внутри этого здания было запрещено играть с Пони. Я знала, что должна сделать. Пони не разрешалось войти внутрь. Я знала, что это значит. Придется покинуть друга. Это было ужасно. Я повернулась и вошла в Храм. Я больше никогда не видела Пони.
Этим сновидением отмечен порог, который Делия переступила в своем самовосприятии. Раньше ей бывало больно, иногда нестерпимо, и это чередовалось с радостью, которая охватывала ее, когда она вступала в свой воображаемый мир, в котором обитала особенная часть ее я – душа-животное. Теперь у нее появилось смутное чувство, что она «выше всего этого», она стала отстраненной, бесстрастной, наблюдая за происходящим вокруг нее в позиции холодного интеллектуального любопытства, полностью разорвав связи с миром Пони, в котором были возможны и страстное воодушевление, и невинные страдания, и удовольствие, с миром, который она теперь считала болезненным и инфантильным.
Однако, вступив в подростковый возраст, постепенно взрослея, Делия осознала, что на самом деле она отрезана и от других людей, и от своих глубинных чувств. Хотя она была талантливой спортсменкой и пользовалась популярностью среди других детей, она никак не понимала, почему она чувствовала себя такой отчужденной и отделенной от всех других людей. Внутренне она ощущала себя запятнанной какой-то безымянной «плохостью» и ущербностью, не видной за фальшивым лицом. К тому времени, когда она поступила в колледж, ее внутренняя разделенность приобрела черты самодеструкции. У нее было нарушение пищевого поведения, и она мучила себя голодом так жестоко, что однажды потребовалась госпитализация. Ее страх сойти с ума усиливался, и ей стали сниться сны, в которых Бог и дьявол боролись за ее душу.
Делия вносила отчаянные записи в свой дневник, чтобы хоть как-то сохранить душевное равновесие, в то время как две ее личности все больше отдалялись друг от друга. Наконец, она оказалась в психиатрической больнице, там ее «подлатали», но не исцелили. После выписки она нашла психотерапевта – хоть какую-то небольшую опору для себя в этом мире. В то время ее дневниковые записи, обучение и художественная деятельность были для нее «даром богов» и островками душевного равновесия, где она чувствовала себя реальной. Были и другие такие островки – церковь, раннее замужество, ее дети, некоторые дружеские привязанности, в которых она могла быть самой собой, по крайней мере, отчасти. Но теперь в свои сорок лет она снова была в отчаянии. Вновь запустился старый паттерн анорексии, и она знала, что нуждается в помощи.
Как-то вечером, незадолго до первой аналитической сессии, она сидела в маленькой группе взаимопомощи в храме, была в отчаянии и чувствовала себя растерзанной и отчужденной, со старой тоской по дому. Вдруг она услышала голос, ясный как день: «Я никогда не покидал тебя… ты знаешь». Она сразу поняла, что это был Пони, ее давняя мечта вернулась к ней. Она была глубоко взволнована и в этот самый момент решилась пойти в анализ, при этом зная, что это должен быть юнгианский аналитик, потому что Юнг был единственным психоаналитиком, который открыто говорил о душе. Она инстинктивно знала, что Пони был ее душой-животным, что она много лет была отделена от своей души, поселившись в белом городе своего бесчувственного интеллекта. Она была успешной, популярной, круглой отличницей и имела «репутацию», но не могла чувствовать свои аффекты, полумертвая внутри. Она была полна какой-то безымянной вины за то, что предала и бросила на произвол судьбы свою невинность, когда стала той, какой ее хотели видеть другие люди.
Мы могли бы считать образ Пони своего рода имагинальным контейнером, в который она поместила свою детскую боль, по крайней мере, пока она еще могла переживать ее в уединении и до того, как она отделила и перенесла свой разум в белый город. Встречаясь с Пони, она становилась ближе к своим аффектам, а значит, и к своему телу. Пони напоминал ей о незаслуженном страдании, которое она не смела показывать. Когда в 11 лет она в фантазии покинула Пони и вошла в белую церковь, раскол между психикой и телом усилился. После этого она оказалась гораздо дальше от своих чувств, а анорексическая ригидность ее системы самосохранения еще более усилилась.
После нескольких лет глубинной психотерапии Делия постепенно обрела доступ к своим чувствам и к своей телесности, и это произошло во многом благодаря сильному чувству любви, которое она испытывала ко мне в переносе… любви, которую я тоже чувствовал к ней. Как будто взаимопонимание, которое приносило Делии столько радости в прежних отношениях с ее особенным другом-животным, она вновь обрела в отношениях с другим человеком, со мной. Однако эта нежная любовь пряталась в зарослях терновника. Малейший признак того, что я недоступен, рассеян или что мне не удается полно и точно отвечать взаимностью на ее чувства, мог стать поводом для ее отступления во внутреннее психологическое убежище. Мы много раз проходили через трудные периоды, когда нашим хрупким отношениям привязанности угрожал разрыв. Гордыня и упорство ее системы самосохранения удивляли нас обоих.
Однажды после одного особенно резкого спора между нами в связи с приближением моего очередного летнего отпуска, когда нам в итоге удалось восстановить нарушенные отношения привязанности, Делии приснилось такое сновидение:
Наконец-то я почувствовала, что Дон чувствует ко мне то же, что и я к нему. Между нами было теплое и приятное чувство. Он держал меня за руку, а я держала за руку юную девушку. Внезапно появилось святое чувство и заполнило все пространство.
Я полагаю, что это «святое чувство» означало тот факт, что пространство «между мирами» потенцировалось после периода, в течение которого оно было заморожено или недоступно. Это то самое переходное пространство, где живет «ребенок» и куда возвращается душа в те моменты исцеления, которые являются неотъемлемой частью любых трансформирующих человеческих отношений. Чтобы описывать такие моменты, нам нужен язык священного. Чисто «интерперсональные» объяснения необходимы, но недостаточны для этой задачи.
Большая часть важнейших результатов в нашей работе с Делией во время этой срединной фазы была достигнута при обсуждении сновидений. Они предоставили мифопоэтическую матрицу для ее подлинной личной истории. Тогда ее трепетная и застенчивая сердцевина я смогла войти в потенциальное пространство между нами. В то время у Делии было множество сновидений, образы которых отражали то, насколько глубоко ее личность поделена на два мира. Сновидение, которое я привожу ниже, было важным, потому что указывало на то, «куда» удалился Пони после сновидения о белой церкви. Также оно дало нам образ того в ее психике, что стало свидетелем этого разделения, и, может быть, даже подготовило его. Мария-Луиза фон Франц называла это фоновое «нечто» «создателем сновидения» (von Franz, 1991). Видимо, «создатель сновидений» предоставляет образы первоначального расщепления, когда начинается процесс исцеления.
Прошло четыре года психотерапии. Делия стала иначе ощущать смысл своей жизни, и ей приснилось это сновидение:
Актер Роберт Редфорд приезжает в город, где я выросла. Он сидит один с правой стороны шоссе, неподалеку от теннисного и гольф-клуба, принадлежащего моим родителям. Он пришел сюда, чтобы видеть, как все мустанги поедают своих детей. И действительно, они поедают своих дочерей, потому что «матери» (кобылы) не могут допустить, чтобы с их дочерями обращались так же, как с ними. Я могу видеть, что происходит внизу в долине. Мустанги-матери – огромные и белые. Они догоняют и убивают своих детей ударами копыт… затем поедают их. Это длится долго, и это ужасное зрелище. Я понимаю, что эта жуткая бойня происходит только здесь. За пределами запада жеребята свободны. А здесь среда для лошадей совершенно противоестественна и невыносима. То, что делают мустанги, – это акт любви. Такой печальный и такой жестокий. Я полна ужаса и сострадания.
Мы с Делией знали, что это сновидение имеет отношение к глубинному раннему разделению внутри нее на я-Пони – маленькая девочка, которая выплакала так много слез, и на ее другую часть, которая убила и поглотила этих я-Пони, потому что «здесь» (на территории теннисного и гольф-клуба, где в детстве она проводила выходные) не было никаких возможностей выразить по-настоящему свою внутреннюю жизнь, и с Пони плохо обращались. В этом сновидении представлены потрясающие образы внутреннего насилия, которое направлено на подавление истинного я, когда нет условий, способствующих его созреванию, или когда ситуация еще хуже.
Осознав это, Делия вспомнила свои стихи, написанные во время учебы в университете, которые затрагивали ту же тему:
Благодаря воспоминанию об этом стихотворении и сновидению Делия поняла, что в какой-то момент на пути своего развития отреклась от того, что Невилл Симингтон называет «дарителем жизни». В этом она следовала какому-то врожденному «кобылиному» инстинкту, диктующему ей необходимость защиты ее уязвимой души (Пони/ребенка), выталкивая ее из этого мира – вытесняя, поедая, убивая. И все же это расщепление было не напрасным, оно давало шанс на развитие в будущем, когда жизненные условия улучшатся. Теперь, когда Делия оказалась в таких условиях, постепенно она смогла «увидеть» то, что она с собой сделала, или, точнее, то, что сделала с ней ее система самосохранения.
Это новое понимание было как-то связано с прибытием такого персонажа, как Роберт Редфорд в сновидении о мустангах. Он «наблюдал» за ужасными сценами, развертывающимися внизу, оставаясь в стороне, бесстрастный, будто снимающий сцену в фильме, эмоционально не вовлеченный. Делии была знакома такая ее внутренняя установка. Она подумала, что Наблюдатель, возможно, возник в то же время, в 11 лет, когда она рассталась с Пони. Она всегда осознавала его как преждевременную «мудрость» и зрелость в себе, так что ее иногда жуть брала оттого, что он видел. Каким-то образом она знала то, о чем другие не подозревали, могла даже «видеть» то, что происходило с ней самой, но ничего не могла с этим поделать.
Эта более мудрая часть знала, что что-то было ужасно неправильно. «Он знал, что я была фальшивой», – сообщила она.
Он мог бы сказать: «Зачем ты это делаешь?» И в этом вопросе было только негативное отношение! Все, что он мог, – указать на что-то негативное. Он не обращал внимания на боль, которую он причиняет своими вопросами, или внутренние причины моих поступков. Однако он всюду мог унюхать фальшь. Он был убийственно циничным и негативным.
«И все же Наблюдатель, должно быть, знал, что Пони не хватает, – сказала Делия, – и надо что-то делать, чтобы вернуть его. Казалось, он знал о внутреннем расщеплении, не участвуя в нем». Делия предположила: «Видимо, Наблюдатель появляется в те моменты, когда происходит отщепление части моего я».
Эта идея о Наблюдателе или Свидетеле в психике является чрезвычайно интересной и возвращает нас к Орфе, обнаруженной Ференци в сновидениях и фантазиях своей пациентки, к в высшей степени мудрому, бесстрастному и при этом сочувствующему аспекту личности. Многие клиницисты, работающие с пациентами с диссоциативным расстройством идентичности, особенно те, кто использовал гипноз, обнаружили в психе своих пациентов особую альтер-личность – «свидетеля». Эту альтер-личность также называли «внутренним помощником» (Inner Self Helper – ISH), или «проводником», или «скрытым наблюдателем» (Hilgard, 1977). Обычно эта фигура является доброжелательной и, видимо, старается способствовать интеграции, а также установлению и развитию внутренних связей. Представляется, что травма вызывает в психике определенный разрыв, но в то же время инициирует особый вид сознания. Делия сказала, что «с позиции Наблюдателя она видела, что притворяется, будто бы живет по-настоящему, и окружающие люди… принимали все за чистую монету!»
Бонни Баденох (Badenoch, 2008) подтверждает необычайную мудрость и, видимо, трансцендентный аспект «Наблюдателя». Она говорит:
Видимо, одна из функций наблюдателей в терапии состоит в том, чтобы убедить внутренних защитников не мешать углублению совместной работы пациента и терапевта. Этот процесс [вероятно, активируется] в ответ на нейроцепцию безопасности. Порой пациенты рассказывали о явных признаках активности своих внутренних наблюдателей при том, что до этого мы никак не затрагивали тему существования этих фигур. Один такой наблюдатель появился в символическом облике Робин Гуда, прохаживающегося по высокой стене. Кажется, что отчасти он был наблюдателем, отчасти – защитником. Были и другие образы: желтая птица, сидящая на дереве в песочной композиции пациента, таинственная лиса, молчаливый ангел, пара огромных глаз… Я пришла к следующему выводу, основываясь на том материале, который был в моем распоряжении. Я полагаю, что наша психика обладает естественным инструментом, предназначение которого состоит в наблюдающем присутствии. Этот инструмент подвержен влиянию событий, которые происходят в наших отношениях с другими людьми… Несколько моих пациентов сообщали, что почувствовали это наблюдающее присутствие очень рано, иногда в первый год жизни, до того возраста, когда происходит созревание мозговых структур, участвующих в процессах эксплицитной памяти, задолго до того, когда мозг ребенка оказывается готов к переживанию психического состояния заботливого наблюдения. Эти неподтвержденные данные указывают на то, что есть еще многое, что предстоит открыть.(Badenoch, 2008: 85)
Переживание того, что неоспоримая мудрость, или разум, в бессознательном «знает» или «видит» человека, является обычным для пациентов в юнгианском анализе, где сновидениям уделяется много внимания. Пожалуй, Юнг был первым теоретиком ХХ века, который признал в своей теории психики такие переживания полноправными. Он назвал Самостью этот якобы «сверхъестественный» источник такой поразительной мудрости, центром эмпирического опыта и субъективности, предшествующим Эго. Как сказала Делия, «что-то остается целым, даже когда Эго распадается надвое».
Комментарий
В этом кратком описании клинического случая образ ребенка сначала представлен в виде маленькой девочки, которую Делия держит за руку (так же, как я держу ее за руку в ее сновидении), затем в ее стихотворении – как ребенок, которого она топит ради его спасения. Образ ребенка также неявно присутствует и в сновидении про жеребят, которых кобылы убивают и поедают из сострадания. Видимо, Пони – один из этих жеребят, объект невыразимой любви пациентки и ее собеседник, сохраняющий ее связь с самой собой. Таким образом, в детские годы Делии ее душа была помещена в фигуру Пони, который стал своего рода ангелом-хранителем, во многом похожим на тех ангелов, о которых говорилось в главе 1 в связи с историями Дженнифер и других людей. В ходе анализа у Делии было множество сновидений, изображавших действительную утрату души/ребенка, помещенного в тайное место в ее внутреннем пространстве. Однако чаще всего ее ожившее воображение использовало образы маленького и уязвимого животного, обычно кролика, для передачи темы ребенка в ее сновидениях.
Драматическое сновидение Делии об убийстве жеребят кобылами из сострадания является замечательным примером того, как действует система самосохранения. Сновидение ясно показывает, что необходимость в активации этой системы возникала только в тех случаях, когда родители надолго оставляли Делию одну в загородном клубе, куда они приезжали, прихватив ее с собой, для того, чтобы провести время досуга в общении со своими знакомыми. «За пределами запада» эта система была не нужна и Пони были «свободны». Напротив, «загородный клуб» был местом, где поэтический и художественный внутренний процесс Делии не мог реализоваться, и убийство из сострадания в том сновидении – яркий пример того, как психе пытается справиться с такой невыносимой ситуацией. Результатом является потеря души и постоянная тоска Делии «по дому».
Эмоциональная жизнь Делии, которая была очень впечатлительным ребенком, не могла благополучно развиваться в холодном климате ее родительской семьи. Необыкновенный Пони стал ее мифопоэтическим спутником, помогающим выдержать невыносимую боль, которую она чувствовала. Пони был ее внутренней реальностью, и при этом он был вполне реальным. Перефразируя высказывание Винникотта, мы бы никогда не спросили Делию, обнаружила ли она Пони «там» или создала его «здесь», потому что Пони занимал то самое промежуточное пространство между мирами, в котором все мы чувствуем наибольшую полноту жизни. Пони помог ей выжить в мире, который оказался непригодным для жизни, а затем стал пригодным для жизни снова.
Тема потерянного и вновь найденного ребенка в мировой мифологии
Во введении я цитировал Джона Китса, который сказал, что наш мир был «юдолью сотворения души» и описал, как «искры божественного», которые он назвал «разумением», постепенно «воспитывались» реальностью и становились человеческими душами. Глубоко в себе все мы носим сакральное ядро нашей потенциальной целостности, жизненности или креативности, и этот сияющий центр стремится развернуться и реализоваться в частностях нашей уникальной индивидуальной жизни. Эта идея является содержанием первого акта той драмы, которую пытается проиллюстрировать эта книга. Такое стремление к развертыванию, нацеленное на полную реализацию личности, чаще представлено образом ребенка, иногда образом животного или другого живого существа. Часто этот ребенок несет в себе нечто сакральное или божественное, раскрывая свою чудесную натуру, обновляющую жизнь. То, что он родился «между мирами», означает, что он – отчасти божественное, отчасти человеческое дитя.
Затем начинается, так сказать, второй акт пьесы – идея о том, что травма прерывает процесс становления личности, закрывая доступ в переходное пространство, в единственную область, в которой возможно «горение» жизненной искры. Прерывание процесса развития может привести в действие психическую систему, которое может быть представлено в образах нападения на ребенка, готового появиться на свет, в попытках его «убийства». В других своих работах я показал, что такая попытка «убить» душу/ребенка, как правило, нацелена не на полное его уничтожение (убийство души и, может быть, буквальную смерть), а на устранение из сферы осознания того, что связано с образом ребенка, то есть на самом деле и в конечном итоге – на его спасение. В сновидениях мы видим не уничтожение, а изгнание ребенка – мы говорим: в бессознательное, – где он остается живым, но как бы находится в летаргии, пока не наступит подходящий для его возвращения момент.
Ниже я хотел привожу дополнительные примеры этой двухчастной темы из коллективного «сновидения» человечества, а именно из мифологии. Отто Ранк проделал работу по подбору соответствующих мифов, изображающих тему чудесного ребенка и злых сил, направленных против него. Ранк был ассистентом Зигмунда Фрейда, а затем сам стал аналитиком. Позже он разорвал отношения со своим учителем и предложил собственную теорию символизма и искусства. Его знаменитая монография «Миф о рождении героя» (Rank, 2008) включает более 70 примеров такого мифа. На этой основе были выявлены его пять основных компонентов.
1. Ребенок рождается у благородных или божественных родителей либо происходит от союза божества и земной девы, иногда девственницы. В повествовании появлению ребенка предшествует описание некоторых неблагоприятных обстоятельств, например, длительное бесплодие родителей или упадок общины/племени.
2. «Необычные знамения и пророчества», сопровождающие беременность или рождение младенца, пугающие правителя страны или отца младенца, так что правитель или отец намеревается убить дитя или иным способом избавиться от него.
3. Младенец «оставлен» умирать или брошен в море в корзине, или его увозят в дальние края, или он избегает смерти благодаря вмешательству благих сил. Иногда это мать ребенка. Иногда угрозы удается избежать благодаря чудесному предупреждению, которые приходит в сновидениях.
4. Младенец спасен иногда животными, или скромной женщиной, или рыбаком и растет в другой стране.
5. Юный герой возвращается, чтобы свергнуть отца или вдохнуть новую жизнь в общину, возглавив ее.
Ранк интерпретирует эти темы исключительно в духе фрейдовской теории об эдиповом соперничестве, исполнении инфантильных желаний и детской сексуальности, и это выходит за рамки темы данной книги. Далее мы остановимся на трех мифах, приведенных здесь в кратком изложении для того, чтобы исключить детали, не имеющие отношения к теме. Два из них (история Иисуса и миф о Персее) входят в число 15 мифов, отобранных Ранком для своей книги. Третий миф (о Зевсе) пересказан Джейн Харрисон, взявшей за основу текст Гесиода. Повествование всех трех мифов содержит пять основных компонентов, описанных Ранком и приведенных выше. В них обыгрывается основной мотив, который нас сейчас интересует: «ребенок» с двойственной (человеческой и божественной) судьбой, рожденный между двумя мирами, чьей жизни угрожают «силы» царства мирской власти Эго. Во всех этих историях священное дитя нуждается в защите, эти защиты являют нам даймоническое качество, то есть они обретают свою спасительную силу неординарными способами – через божественное откровение или из сновидений.
Младенец Иисус и царь Ирод
В Евангелии от Луки (1: 26–35) описаны события Благовещения – история о возвещении чудесного рождения Иисуса (здесь приведена в сокращении). Ангел Гавриил послан Богом к деве, помолвленной с человеком по имени Иосиф. Ангел сообщает Марии, что она зачнет и родит сына, который станет великим и нареченным Сыном Всевышнего. Когда Мария спрашивает, как это может быть, если она не «познала мужа», ангел говорит о грядущем непорочном зачатии:
«Дух Святый найдет на Тебя, и сила Всевышнего осенит Тебя; посему и рождаемое Святое наречется Сыном Божиим».(Лк. 1: 35)
Вскоре рождается младенец Иисус – человек и Бог одновременно. Рождение происходит в простых условиях, в хлеву, среди домашних животных, но «слава Господня» (Лк. 2: 9–20) нисходит на пастухов, которые держат ночную стражу у своего стада неподалеку, а яркая звезда указывает путь к месту его рождения волхвам с востока (Мф. 2: 1–12). Джозеф Кэмпбелл напоминает нам, что во все времена звезду и свет ассоциировали с рождением божественного ребенка (Campbell, 1981: 32–34). Даже дата рождения Христа (25 декабря) была первоначально датой рождения персидского спасителя Митры, воплощающего в себе вечный свет, который родился, как считалось, в поворотный момент (в полночь), когда Солнце возвращается после своего зимнего погружения во тьму.
Сообщения о чудесном рождении, а также пророчества о ребенке, которому суждено быть Царем иудейским, достигли слуха царя Ирода, воплощающего в себе авторитарный «старый порядок», и очень встревожили его, ведь его власть может быть узурпирована новым чудесным ребенком. Он встречает трех волхвов, идущих к Иисусу, и просит их на обратном пути прийти к нему и сказать, где находится этот младенец, чтобы и он смог пойти и поклониться ему (Мф. 2: 8). Однако волхвы получают во сне откровение о злом умысле Ирода (в этом мы видим сотрудничество даймонов) и возвращаются домой иным путем, минуя дворец Ирода. Иосиф также видит во сне ангела Господня, который говорит ему:
Вставай, возьми Младенца и Матерь Его и беги в Египет, и будь там, доколе не введет тебя слово, ибо Ирод хочет искать Младенца, чтобы погубить Его.(Мф. 2: 13)
Бегство в Египет – это пример защиты, необходимой в ситуации, когда на жизнь ребенка покушается жестокий правитель. Эта тема, известная фольклористам как мотив гонимого ребенка, обнаруживается в письменных источниках во всех уголках земли. В рассказе объясняется, почему требуется именно такая защита:
Тогда Ирод, увидев себя осмеянным волхвами, весьма разгневался и послал избить всех младенцев в Вифлееме и во всех пределах его от двух лет и ниже, по времени, которое выведал от волхвов.(Мф. 2: 16)
Несколько лет спустя, когда Ирод умер, ангел Господень снова является Иосифу и говорит ему, что теперь он может вернуться в страну Израиль. Затем Святые родители вместе с мальчиком прибыли обратно в Назарет, в Галилею, где он вырос как сын плотника. Его особые силы проявляются намного позже, к примеру, когда в Храме, в возрасте двенадцати лет, он поражает ученых мужей своим разумом и ответами на их вопросы (Лк. 2: 47).
Младенец Зевс и Крон, пожирающий детей
На рисунке 2.3 мы видим изображение, относящееся к греко-римской эпохе, на котором воины со щитами, куреты, танцуют вокруг младенца Зевса, которому угрожает его отец-людоед Крон, и тем самым защищают жизнь малыша. На полу рядом с младенцем Зевсом находится его крылатый Фриз – жезл, увитый плющом, виноградной лозой или лентами, символизирующий веселье и кружение в экстазе, олицетворяющий жизненную силу. Крылья Фриза указывают на трансцендентность, выражают божественность Зевса, рожденного от титанов Реи и Крона, позднее свергшего своего отца и остальных титанов и вознесшегося на гору Олимп в качестве Бога небес и земли.
Рис. 2.3. Куреты, танцующие вокруг младенца Зевса
По Гесиоду, Крон, отец Зевса, был предупрежден, что его сын свергнет его; значит, ребенок был в смертельной опасности. Крон имел обыкновение пожирать своих детей одного за другим сразу после их рождения (см. ужасный образ, созданный Гойей, на вклейке 3). История сообщает, что Крон уже проглотил пятерых старших братьев и сестер Зевса. Однако на этот раз, как только Рея родила младенца Зевса, она убежала в пещеру с ребенком, спрятала его там, а его отцу на съедение подала камень, завернутый в пеленки.
3. Франсиско Гойя. Сатурн (Крон), пожирающий своего сына
Делая все возможное, чтобы спасти ребенка, Рея обратилась за помощью к куретам. Согласно Страбону (см.: Harrison, 1974: гл. 1), они окружали ребенка, били копьями по щитам, кричали и дико танцевали, чтобы за этим шумом хищному Крону ни в коем случае не было слышно плача малыша Зевса. В конце концов ребенок был передан им на воспитание. Мы понимаем, что куреты – это не только люди, но и даймонические танцоры и защитники, обладающие экстраординарной благотворной и целительной силой. В древнем ритуальном гимне в честь рождения младенца Зевса говорится: «И тут наставники со щитами взяли тебя, бессмертное дитя, от Реи, и с шумом и топотом прятали тебя» (Harrison, 1974: 13).
В итоге Зевс мстит за гибель своих пятерых старших братьев и сестер, вызывая рвоту у Крона. Он исторгает их из себя. Тогда Зевс и его титанические братья и сестры убивают Крона, свергают титанов, освобождая мир от их разрушительности и устанавливают новый порядок олимпийских богов.
Персей и разгневанный король Акрисий [21]
Акрисий, царь Аргоса, достиг преклонного возраста, не имея наследника мужского пола. Он обратился за советом к дельфийскому оракулу, и ему было сказано, что его прекрасная дочь Даная родит сына, от руки которого он погибнет. Ужаснувшись пророчеству и желая изменить свою судьбу, он заточил Данаю в тщательно укрепленной медной башне, чтобы ни один смертный не мог проникнуть туда, ведь ее охраняли свирепые псы. Несмотря на эти предосторожности, Зевс тайно сошел к ней, проникнув сквозь крышу в виде золотого дождя. Таким образом, Даная стала матерью «божественного ребенка» Персея.
Однажды старый уже царь услышал голос маленького Персея, доносящийся из комнаты дочери. Он не смог убить собственную дочь, но за такое предательство привел Данаю и ее маленького сына к морю, закрыл их в бочку и пустил на волю волн. Бочку прибило морской волной на берег острова Сериф, где рыбак по имени Диктис вытащил ее сетью на берег. Внутри он нашел Данаю с сыном и отвел их к своему брату, царю Полидекту, который принял их в свою семью.
Однако Полидект влюбился в прекрасную Данаю. Персей, теперь уже молодой мужчина, пытался защитить свою мать. Полидект попытался избавиться от него, отправив исполнить невозможное поручение – принести голову Медузы Горгоны. Вопреки ожиданиям короля с помощью Афины и Гермеса Персей выполнил эту трудную задачу, а также совершил ряд других подвигов. Вернувшись с отрубленной головой Медузы, он бросил ее на стол перед царем, и вместе со своими придворными Полидект тут же превратился в камень. Затем Персей отдал голову Афине, которая прикрепила ее к своей эгиде. Персей стал царем Аргоса и основателем Микен.
Комментарий и размышления о роли агрессии в этих историях
Во всех этих примерах мы видим, что ребенок, «рожденный между мирами», то есть отчасти божественный, отчасти человеческий, воспринимается как угроза «старому порядку» – царю или патриарху в его наиболее авторитарной форме, – представляющему собой деструктивность того, что я назвал системой самосохранения и ее защитного, полного страха и зависти отвержения новой жизни.
За годы своей клинической практики я неоднократно наблюдал, как такая тираническая «система» подчиняет себе личность после того, как травма прерывает естественный ход развития, в котором внутренний ребенок может развиться в здоровое Эго. Система возводит архетипическую защиту от новой жизни и стремления к индивидуации, выраженных в образе ребенка. Другими словами, она является фактором антииндивидуации, функционирующим как аутоиммунное заболевание, когда происходит нападение на здоровые клетки, которые ошибочно воспринимаются как чужие, опасные и плохие. Мы вернемся к этой мрачной теме в следующей главе, когда рассмотрим разрушительное воздействие еще одного древнего царя – самого владыки подземного мира, изображенного в «Божественной комедии» Данте.
Юнг дает красноречивые и клинически подтвержденные описания мотива ребенка и его значения, но когда дело доходит до «убийственного патриарха», столь часто идущего рука об руку с мотивом ребенка в мифологических историях, он странным образом не уделяет внимания тому, что мне кажется самым важным. Он упускает из виду то, что жестокость, присутствующая в этих сюжетах, имеет отношение к агрессии защитного процесса, обращенной на я и неизбежно угрожающей новой жизни в травмированной психике. Короче говоря, от его внимания ускользает то, что в психе, перенесшей потрясение травмы, действует жестокая патологическая (препятствующая жизни) сила, которая становится сопротивлением исцелению.
Странным образом, обходя вниманием повсеместное присутствие примитивных защит в психологической жизни, Юнг интерпретирует темы убийства с точки зрения своей общей компенсаторной модели психики, согласно которой новая жизнь всегда находится под угрозой противостоящей ей бессознательной тяги к «смерти».
В этой ситуации появляется «ребенок»… ему угрожает, с одной стороны, отрицательное отношение сознания, с другой – horror vacui [22] бессознательного, которое готово поглотить всех своих чад, так как оно их породило, лишь шутя, и разрушение – неминуемая часть игры.(Jung, 1949: par. 286)
Здесь я хотел бы подчеркнуть, что тема агрессии, которая присутствует в мифологических сюжетах рождения необыкновенного ребенка может быть соотнесена с чем-то гораздо большим, чем просто с «игрой бессознательного». Относить повторяющееся в таком материале насилие и злонамеренность на счет «horror vacui бессознательного» значит минимизировать универсальную роль намеренной деструктивности психе, внутренне присущей защитной системе, и не понимать, как деструктивность служит системе самосохранения, когда на ребенка обрушивается травматическое переживание в ранние годы детства. Это также уводит от понимания того, что такая деструктивность пронизывает человеческие отношения в целом и что в конечном счете она может быть трансформирована. Считать, что разрушение – это лишь «неизбежная часть игры бессознательного», означает упускать взаимосвязь разрушения с реальным опытом Эго, в том числе с опытом эмоциональной травмы.
Я вижу в этом основной недостаток теоретических построений Юнга, он недооценил роль агрессии и защиты в психологической жизни и развитии. Сегодня эти идеи находятся в центре нашего внимания. В ходе наблюдений за младенцами и исследований привязанности накоплены данные о том, как выстраиваются ранние защиты. Центральное место в них занимают открытия, подтверждающие раннее расщепление между либидо и агрессией у травмированного ребенка. При таком травматическом расщеплении агрессия, в которой ребенок нуждается для защиты от внешних преследователей, обращается на внутренний мир и атакует саму потребность в отношениях зависимости, которая угрожает нарушить контроль «старого порядка». Как говорит об этом Фейрберн, ребенок, неспособный выразить ни свою потребность, ни свою ярость, «почти всю свою агрессию направляет на почти полное подавление либидинозных потребностей» (Fairbairn, 1981: 114–115).
Эти исследования четко увязывают ранние травматические переживания детей с архетипическими аффектами, используемыми для защиты, особенно с примитивным гневом и агрессией.
Одним из самых важных открытий современного психоанализа и психологии развития является обнаружение тесной взаимосвязи ранней травмы и насилия архетипического масштаба (в том числе защитной диссоциации), направленного на себя. Помимо прочего, данные этих исследований ведут нас к пониманию истоков человеческого зла и деструктивности в межличностном и ситуативном контексте, а также применительно к развитию. По крайней мере, мы должны признать эти травмирующие факторы среды и последующую патологию как часть «архетипической» истории зла. В противном случае мы останемся лишь на уровне анализа Юнгом феномена нацизма, интерпретировавшего его как прорыв архетипа Вотана (Jung, 1936), или рассуждений Хиллмана о природе злодейства Адольфа Гитлера, в которых он отводит главную роль произрастанию «плохого семени», игнорируя при этом факт ранней травмы (когда Гитлер был мальчиком, его неоднократно избивали до потери сознания) (Hillman, 1996: 215f).
Я считаю, что эти «архетипические объяснения» насилия и агрессии у конкретных личностей являются неудачным развитием юнгианской теории; может быть, даже опасным, так как оно заводит нас в тупик. Без сомнения, природа процесса формирования я состоит в развертывании архетипических потенциалов, божественного наследия, личного даймона, но также есть еще и воспитание. Если мы не учитываем этого фактора, наша теория утрачивает объяснительную силу. Хуже того, в случаях ранней травмы и последующей тяжелой психопатологии наша теория становится бесполезной для понимания клинических фактов.
Мы не можем предъявить Юнгу претензии, что он не знал о результатах исследований и наблюдений за младенцами, полученных в последние три десятилетия. И этот пробел в юнговском понимании защит и защитной агрессии не мешает нам признать огромный вклад, который он внес в наше понимание мотива ребенка в сновидениях и в мифологическом материале. Замечательное эссе Юнга «О психологии архетипа ребенка» остается, на мой взгляд, одним из самых прекрасных и трогательных текстов, когда-либо написанных о реальном или воображаемом ребенке. Резюмируя свои открытия, Юнг пишет:
Архетип ребенка имеет отношение к чуду начала всего и к чуду возобновления всего. Он ведет нас к представлению о бытии в мире как в первый день творения, к взгляду на мир как в первый раз. «Ребенок» выступает как рожденный из лона бессознательного, как порождение основ человеческой природы или, скорее, живой природы вообще. Он персонифицирует жизненную мощь по ту сторону ограниченного круга нашего сознания, те пути и возможности, о которых наше одностороннее сознание ничего не ведает; целостность, которая охватывает самые глубины природы. Он представляет собой сильнейший и неизбежный порыв существа, а именно стремление осуществить самого себя.(Jung, 1949: par. 170)
Однако Юнг не говорит о том, что этот ребенок, которого нужно хранить как зеницу ока, так как он представляет собой человеческую душу и ее жизненность, может быть вечно гонимым со стороны защитных процессов и антижизненных сил, которые доминируют в психе после травмы в раннем детстве. Когда это происходит, душа уходит в подполье и ее «стремление осуществить себя» может почти угаснуть.
К счастью, мы начинаем лучше понимать, как работать с защитами и сопротивлениями, которые угрожают самой сердцевине нашего Я. Если это нам удается, то мы, как правило, проходим через возникающий бурный процесс и можем ожидать, что увидим «ребенка», который возвращается в «пространство между мирами».