Александр Бачило
Новоселье
Ночь постепенно накапливалась на окраине города, чтобы двинуться отсюда в решающее наступление сразу по всем улицам. Только зубчатый силуэт полуразрушенной постройки в окружении жидких древесных крон чернел на фоне городского зарева, да заводские трубы вставали над окраиной, изрыгая тучи мрака. Больше ничего не было видно. Однако человек в долгополом плаще и шляпе, низко надвинутой на глаза, уверенно шел в темноте извилистой дорогой. Дорога, некогда асфальтированная, теперь была совершенно разбита, в выбоинах стояла жидкая грязь, и даже твердые участки покрывал слой скользкой глины. Под ногами у одинокого путника хлюпало, со всех сторон его окружали бесформенные кучи отвалов, но он, с упорством неодушевленного механизма, двигался вперед.
По одному ему известным приметам незнакомец отыскал нужный поворот, и скоро перед ним выросла темная громада, вблизи оказавшаяся длинным деревянным строением в два этажа. Приблизившись к нему, человек остановился. На мгновение ему показалось, что в одном из окон мелькнул тусклый огонек свечи.
– Странно, – тихо прошептал незнакомец и взялся за дверную ручку.
Отчаянный скрип, казалось, разбудил уснувший дом. Эхо прокатилось по длинному коридору, и где-то в глубине его раздался не то плач младенца, не то кошачий вопль. Глухо отозвалось на чердаке. Из-под ног человека, ступившего в сырой мрак за дверью, с шуршанием и писком во все стороны бросились мелкие твари.
Двигаясь на ощупь вдоль стены, он попал в коридор. Удушливый запах плесени и разложения не пугал его, сочившиеся влагой бесформенные лоскутья, свисавшие из-под потолка, он только отводил рукой, когда они задевали его по лицу.
Вот, наконец, и нужная ему дверь.
Незнакомец, не снимая перчаток, вынул из кармана ключ, вставил его в замочную скважину и осторожно повернул. Дверь открылась.
– Фф-уу! – вздохнул человек в плаще.
Он шагнул в комнату, и сейчас же тяжелые кожистые складки налетели на него сверху, обхватили голову, не давая дышать. Но человек не сдавался. Отчаянным усилием он вырвался из липких объятий и отшвырнул атаковавшее его существо в сторону.
– Нарочно, что ли, проход загородила? – сердито зашипел он.
В темноте вспыхнула спичка.
– Коля, ты? – Жена, не вставая с кровати, зажгла свечу на столе и поправила одеяльца ребятишкам. – Чего так поздно?
– Чего, – буркнул Коля. – Заседали опять!
– Пальто зря убрал. Повесь обратно на дверь. Из щелей дует невыносимо. Анечка кашляла весь день. Хоть бы ты прибил там рейки какие-нибудь или войлок…
– К чему там прибивать? Труха одна. И квадратности в косяках нет. А что со светом опять?
Жена пожала плечами.
– Отключили… Еще днем. Хорошо, я в обед успела каши сварить. А потом к плите было и не протолкнуться. Зоя Федоровна с Пасюхиной подрались… Да, в общем, как всегда.
Она откинулась на подушку и смотрела, как муж, с трудом балансируя в узком проходе между кроватями, пытается стянуть с ноги ботинок.
– Коль, а Коль. Вы про что заседали-то? Не про квартиры?
Николай, отогнув простыню, присел на матрас. Кивнул устало.
– Про квартиры. Будь они неладны.
– Ну?
– Ну что – ну? Не будет нам ни хрена! Ни в восемьдесят девятом, ни в девяностом!
– Ты ж говорил, на заводе денег много. От новых заказов. И все пойдут на жилье…
– Что деньги… – Николай задумчиво смотрел на пламя свечи. – Понимаешь, Галюха, какая беда: не в деньгах теперь счастье. Стройматериалов нет, и не достать. Строить некому. А если самим браться – половину людей придется со станков снимать. Того и гляди сроки полетят. И не будет ни денег, ни строительства. Вот и крутись… Ладно, давай спать.
Галина отвернулась к стенке и долго лежала молча, но Николай знал – не спит. Минут через десять она стала тихонько всхлипывать, вздрагивая плечиком.
– Ну чего ты? – Коля повернулся и обнял жену, поместив ладонь в теплой выемке между ее большой мягкой грудью и большим мягким животом.
– Не могу я тут жить больше, Коля, – тихонько, чтобы не разбудить детей, рыдала Галина. – Воды нет, света нет, тепла тоже… Дети болеют, крысы последнее воруют, талоны вчера сожрали на крупу, идиоты. Соседи сволочи, перестреляла бы всех, гадов! Не могу-у!
– Ну ладно тебе… что ж теперь… потерпи еще, может это…
Коля помолчал, потом поцеловал ее в затылок и, тяжело вздохнув, прибавил:
– Как будто бы я могу!
Начальник отдела капитального строительства Григорий Ефимович Королевич поднял глаза от чертежа и вздрогнул. Прямо перед ним, развалясь на стуле, сидел незнакомый субъект да еще и улыбался очень свободно. Между тем Григорий Ефимович полагал, что в кабинете он совершенно один.
– Кхм! – с легким смущением кашлянул начальник. – Слушаю вас.
– Я по поводу жилья, – начал посетитель, становясь серьезным. – Вчера было собрание…
Королевич не дал ему закончить.
– Нет, нет! В жилкомиссию! – замотал он головой. – Я вам не могу дать никакой информации…
– А я могу, – тут же заявил субъект. – У меня есть именно то, что вам нужно.
С ловкостью фокусника он выдернул из воздуха визитную карточку и протянул ее Королевичу.
– Мы готовы заняться вашим жилищным строительством. Из наших материалов. Вот я вам проектик и смету покажу. Это же не дом, а игрушка! Пальчики оближете! Шесть тыщ пятьсот квадратов, двести шестнадцать квартир, как с куста. И всё из наших стройматериалов, до последнего гвоздика…
– Валюты нет, – мрачно проронил начальник отдела.
– Ну разумеется! Мы же и не претендуем. За наши, за деревянные…
– По рыночным ценам? – воротил нос Королевич, словно бы сердясь.
– Ну что вы! Зачем же? Всё по госцене!
В голосе посетителя слышалась такая неподдельная искренность, что начальник отдела оказался в замешательстве. Он снова заглянул в визитку и, понизив голос, пробурчал:
– Извините… Станислав Сергеевич… но я тогда не пойму, на кой ляд это нужно вам самим.
– А как же! – оживился представитель совместного предприятия. – Ведь у нас компаньоны-то! Ого! Сила!
– Буржуи? – спросил Королевич.
Станислав Сергеевич почему-то расхохотался.
– Вот именно – буржуи! Ха-ха-ха! Настоящие буржуи! Им на сиюминутные доходы наплевать, им главное, – он развел руки, словно обнимал кого-то, – рынком овладеть…
– Понятно, – вздохнул Григорий Ефимович. Несмотря на объяснения представителя, особого энтузиазма он не испытывал. Что-то тут явно было нечисто. – Ладно, мы это обсудим. Вы, товарищ Морок, зайдите на недельке…
Он искоса глянул на посетителя и снова, как в первый раз, вздрогнул. Стул, на котором тот только что сидел, был теперь пуст.
«Что за черт? – Королевич вынул платок и промокнул лоб. – Привиделся мне, что ли, этот… Морок? Да нет же, вот на столе документы, вот визитка…»
Григорий Ефимович задумчиво полистал смету. Заглянул в проект договора. Дошел до пункта «Срок исполнения работ» и присвистнул.
– Деловые, однако, ребята!
Он поднялся из-за стола, собрал бумаги в папку и, столкнувшись в дверях с уборщицей тетей Дашей, покинул кабинет.
– Люсенька, я у директора, – бросил он на ходу секретарше, а про себя подумал: «И носит этих уборщиц с пустыми ведрами, когда руководство решает вопросы. Ох, не к добру!»
Лишь только по цехам и кабинетам пополз слух о строительстве жилого дома, как безмятежное существование жилищной комиссии разом прекратилось. Незыблемая твердыня, какой доселе была заводская очередь на жилье, пала в одночасье под градом заявлений, ходатайств и справок о разнообразных льготах.
Отдельные привилегированные очереди ветеранов, ценных специалистов и многосемейных работников насмерть бились на стихийно вспыхивающих собраниях, а в остальное время с небывалой активностью участвовали в художественной самодеятельности, демонстративно сдавали нормы ГТО и рвались в поля, хотя до уборочной страды было еще далеко.
Счетно-вычислительный отдел предложил перевести различные виды льгот в числовые коэффициенты и, таким образом, получать порядковый номер в очереди как частное от деления числа взысканий на стаж работы, умноженный на количество членов семьи, возведенное в степень, равную суммарному льготному коэффициенту, деленному на 3,14. В случае сходимости полученного выражения после преобразования его по правилу Лопиталя, вся правая часть становилась равной нулю, а простое интегрирование в разумных пределах давало искомый результат, который, однако, никого не устраивал. Даже авторов предложения.
А строительные работы тем временем уже шли полным ходом. В строгом соответствии с проектным графиком бойкие мороковские ребята завезли оборудование на свежеогороженный объект, отрыли котлован и в мгновение ока залудили нулевой цикл. Из него, как из проросшего семени, дом бурно попер в стебель. На глазах поднимались новые этажи. Теперь в перерывах между битвами за место в очереди люди часто бегали любоваться строительством. Коля Таранкин обычно приходил сюда после работы, с женой и детьми. Обняв Галю за плечи и щурясь на заходящее солнце, он с удовольствием глядел, как медленно проплывает в небе банка с раствором, слушал завывание электромоторов подъемного крана.
– Где, интересно, будет наша квартира? – шептала жена. – Уж хоть бы не первый этаж. И не угловая, мы и так намерзлись…
– Будет, будет! – уверенно говорил Коля. – Не беспокойся.
– Да ведь в очереди-то ты еще далеко! А дом не очень большой. Вдруг не хватит квартир?
Такому предположению Коля усмехался.
– Глупая! – ласково говорил он. – А передвижки-то? Получает, скажем, семья трехкомнатную… Стало быть, двухкомнатную – освобождает? И квартиру мы, не новую, так освобожденную, обязательно с тобой отхватим!
– Правда? – Галя доверчиво прижималась к мужу широкой спиной. – А лучше бы новую. Мне здесь нравится…
Еще не успело как следует разгореться лето, а строители дома уже приступили к отделочным работам. К этому времени и очередь понемногу стала устаканиваться. Было почти ясно, кто в какую квартиру въезжает, и даже конфликт из-за жилплощади, которую пришлось отдать райисполкому за землю, мало-помалу зарубцевался.
Недовольными остались только те, кто в очереди стоял не безнадежно далеко, но после всех передвижек оказался тем не менее за бортом. Злая Колина звезда завела его в стан этих последних. Всё, что ему светило, – это почетное четвертое место в новой очереди, той, что будет со стороны наблюдать нынешние новоселья и ждать своего часа. Возможно, годами.
И рассудок скромного технолога, члена общественного совета по жилью, не вынес удара судьбы. Прямо перед стендом жилкомиссии, вперив замутненный взор в списки новоселов, Коля Таранкин произнес страшную клятву. В присутствии многочисленных свидетелей он поклялся, что душу отдаст дьяволу, но вселится в новую квартиру.
Эта произнесенная публично клятва почему-то не на шутку встревожила стоявшего тут же Королевича, который, кстати сказать, был сопредседателем жилищной комиссии. Улучив минутку, он подошел к Коле и строго предупредил его, что коллектив не потерпит беззакония и самоуправства. Но несчастный отец семейства лишь разразился в ответ безумным хохотом.
Между тем дни пустились дальше вслед за днями, и не так уж много успело их пройти до того, как был подписан акт о сдаче дома.
К удивлению принимавшей дом комиссии, не только водопровод и электричество, но даже лифт исправно функционировал в каждом из шести подъездов, строительный мусор был весь вывезен, подъездные пути и автостоянка полностью соответствовали проекту. Комиссия шумно восторгалась оконным уплотнителем, колупала ногтем надежно приклеенные обои, и лишь Королевич, включенный в ее состав, понуро бродил вслед за остальными. Он, собственно, и сам не знал, отчего так неспокойно было у него на душе, отчего не радовало, а наоборот, тревожило его каждое новое свидетельство высокого качество работ.
«Не по-людски как-то, – рассуждал он про себя. – Быть не может, чтобы за обыкновенные, в общем, деньги строители так упахивались. Кому теперь нужны обыкновенные деньги?»
Но особые опасения внушал ему Станислав Сергеевич Морок, входивший в комиссию как представитель подрядчика.
«Ишь, улыбается кооператор! – думал Королевич. – К чему бы столько радости? Ох, не к добру!»
Однако сданный на «отлично» дом был полностью готов к заселению, и никакие сомнения Королевича не могли этому заселению помешать.
Решено было вселяться организованно, в субботний день, с музыкой и торжественным митингом. Накануне заветной даты весь грузовой автотранспорт на заводе был приведен в боевую готовность и даже украшен оставшимися от былых демонстраций лозунгами относительно роли рабочего класса и какого-то «скорейшего построения». С утра до глубокой ночи в разных местах города упаковывались коробки, ящики, чемоданы, разбиралась мебель, ближе к выходу перетаскивались диваны и укутанные в одеяла телевизоры.
Давно и с избытком обеспеченный жилплощадью Королевич непосредственного участия в общих счастливых хлопотах не принимал, но, как лицо ответственное, держал руку на пульсе событий. Поздно вечером в его большой квартире раздался телефонный звонок. Начальник отдела капитального строительства тревожно взглянул на часы. Стрелки единодушно показывали полночь. Телефон звонил. Его металлическая трель неприятно вспарывала тишину.
Королевич взял трубку.
– Да!
– Алло, Григорий Ефимович? Извините, что поздно. Это Подокошко беспокоит. Вы просили за Колькой Таранкиным приглядывать, что, мол, нервы у него на почве жилья… И как бы он не выкинул чего…
– Ну?
– Так вот, сегодня вечером подошла к бараку машина из трансагентства, загрузили они с Галкой пожитки, детей взяли… В общем, съехали подчистую! Я заглянул – в комнате пусто, и ключи в двери остались!
– А, черт! – прошипел Королевич. – Когда это было?
– Ну, часов в восемь…
– Что ж ты сразу не позвонил?
– Так ведь от нашего барака пока до автомата дотопаешь… А мне еще укладываться к завтрему…
– Укладываться! Вот займет он сегодня твою квартиру, будешь сам выгонять, как хочешь!
– Это почему ж это мою? – забеспокоился Подокошко. – Я ему займу! У нас закон-то есть или нет? Подольше Колькиного я в этом бараке клопов кормлю! И ордер у меня на руках!
Он выкрикивал в телефон еще что-то, но Григорий Ефимович уже положил трубку.
«Начинается! – думал он с тоской, расхаживая по комнате. – А сколько их еще таких, как Таранкин, недовольных? На пятнадцать домов хватит! Ох, будет скандал! Опять пойдут комиссии, опять разбирательства, кто сколько метров получил и за что…»
Он перешел в кабинет, но и там стал расхаживать из угла в угол. Проклятый Колька и предстоящий скандал с насильственным выселением никак не лезли из головы.
«Хватит! – сказал наконец Григорий Ефимович. – Что я, в самом деле, нянька им? Взломает двери – будет отвечать по закону».
Он решительно отправился в спальню, разделся и лег. Но сон не шел к сопредседателю жилкомиссии, тяжелый груз ответственности давил на него поверх одеяла.
Поворочавшись часов до трех, Королевич сдался, вылез из жаркой постели и, подойдя к окну, раздвинул шторы. Небо на востоке уже побледнело в предчувствии рассвета. Против обыкновения, ни одного горящего окна не было видно в соседних домах, только вдали, на окраине квартала, можно было заметить сияние, разливаемое прожектором. Там-то, на пустыре, и стоял новый дом.
Пойти посмотреть, подумал вдруг Королевич. Погода хорошая, воздух свежий. Почему не подышать для внутренней нормализации? Заодно глянуть на захватчиков, а то и пугануть…
Григорий Ефимович неторопливо оделся и вышел под звезды. Ночной воздух, в самом деле, несколько приободрил его, и он, преисполненный решимости, зашагал темными дворами к пустырю. Странно выглядели пустынные дворы, обычно с раннего утра до позднего вечера заполненные народом. Теперь же только у мусорных баков угадывалось какое-то движение. Там что-то шуршало и похрустывало, однако, к удивлению Григория Ефимовича, неприятный запах настиг его с большим опозданием, шагов через пятьдесят. Что-то словно бы вдруг проплыло за спиной, обдало ароматом гниения и тут же растворилось в ночной свежести. Королевич поморщился и прибавил шагу. Скоро он был на пустыре.
В лучах прожекторов дом казался молочно-белым дирижаблем, уже зависшим над землей перед дальним перелетом. Он был безмолвен, как никогда, даже глубокой ночью, не бывает безмолвно обитаемое жилье.
Григорий Ефимович шел вдоль подъездов, вслушиваясь в терпкое эхо собственных шагов. Окна были темны. Представлялось совершенно невозможным обнаружить захватчика, притаившегося где-то посреди этого гигантского поля жилой площади размером в шесть с половиной тысяч квадратных метров.
Королевичу вдруг стало жутковато и одиноко рядом с нависающей над ним громадой. Захотелось поскорее домой, в обитаемый уют. Он уже собирался повернуть назад, но тут увидел на крыльце одного из подъездов черную узенькую полоску ткани. Это был поясок от плаща, оброненный, как видно, в спешке при переезде. Григорию Ефимовичу сразу живо вспомнился долгополый Колин плащ черного цвета, в котором Таранкин постоянно ходил на работу, выезжал к смежникам и даже участвовал в субботниках.
«Так!» – твердо подумал Королевич, взошел на крыльцо и потянул за дверную ручку. По его личному приказу все подъезды должны оставаться запертыми до самого момента заселения, тем не менее дверь легко открылась. Значит, этот момент для кого-то уже наступил.
«Ага! – оживился Григорий Ефимович. – Взлом налицо!»
Он вошел в подъезд, слабо освещенный падавшим с улицы светом. В нос вдруг ударила волна зловония и точно так же, как там, в его собственном дворе, нахлынула и прошла. Королевич плюнул.
«Вот это уже по-нашему, – подумал он, – не успеют въехать – тут же и нагадят».
На площадке первого этажа он и задерживаться не стал, резонно полагая, что никакому самозахватчику не придет в голову поселиться на первом этаже, когда в его распоряжении полностью пустой дом. Миновав пару пролетов, Королевич понял, что не ошибся. Где-то совсем рядом, казалось, за ближайшей стеной, вдруг раздался тяжелый скрежещущий звук, будто там двигали неподъемную мебель.
– Вот он куда въехал, паразит! – прошептал Григорий Ефимович. – Это чья же должна быть квартира?
Вспомнить он не смог и стал слушать у двери. Внутри продолжало что-то сдвигаться и скрежетать.
Не спят, голубчики! Врастают в быт. Корни, так сказать, пускают. А вот мы их сейчас – по корням! По корням!.. И откуда это у Таранкина столько мебели? По родственникам держал, иначе как же? Беднотой прикидывался, правдолюбцем. Вот они, правдолюбцы. Чужие квартиры взламывают.
Григорий Ефимович легонько тронул дверь, она подалась, но уперлась во что-то мягкое. Королевич нажал посильнее, выиграл еще пару сантиметров, но тут на дверь навалились изнутри, и она медленно пошла назад.
– Бесполезно, Таранкин! – закричал, упершись, Григорий Ефимович. – Что за детские игры, в самом деле! Прекратите сейчас же!
Дверь упруго колебалась в приливах противоборствующих сил, из-за нее доносилось чье-то упрямое сопение. Королевичу приходилось труднее – он должен был еще выкрикивать в щель у косяка обвинения и увещевания.
– Послушайте, Николай! Не дурите, всё равно ведь придется открыть. Давайте договоримся без этих сцен! Чем вы, собственно, недовольны? Очередь ваша теперь совсем близко. В будущем году получите новую квартиру на законных основаниях… Слышишь, Коля? Да открывай же, я сказал!
Григорий Ефимович еще приналег, хотя и так уже изгибался дугой. Ноги его упирались в пол далеко от двери, руками и даже лбом он толкал ее изо всех сил.
И тут вдали прокричал петух.
Собственно, ничего особо замечательного в этом крике не было. Шел он, несомненно, из курятника в частном секторе, что раскинулся сразу за пустырем. Крикнуто было вполне заурядно и в самое обычное время. Но едва раздалось это веселое предутреннее пение, как из-за двери пахнуло вдруг тяжелым, теперь уж вовсе могильным смрадом, и чей-то протяжный стон пронесся по подъезду. Тотчас сила, удерживающая дверь изнутри, исчезла. Григорий Ефимович с грохотом влетел в квартиру, ударился головой о стену и повалился на пол, успев только заметить, что и прихожая, и смежная с ней комната были безнадежно пусты…
Утро нового дня по всему городу ознаменовалось радостной суматохой и милыми недоразумениями, сопровождающими любой переезд. Там разбили большую китайскую вазу настоящего ленинградского фарфора, в другом месте никак не могли найти давно погруженную в кузов бабушку, а еще в одном – самого хозяина, загодя обрадованного новосельем, заперли и забыли в шкафу. Как всегда, на практике не хватило гораздо большего количества машин, чем должно было не хватить по плану. Но тут уж ничего нельзя было поделать; единственный грузовик, не участвовавший в перевозке вещей, был оборудован под трибуну для торжественного митинга.
Так или иначе, к полудню все жильцы нового дома были доставлены, что называется, «с вещами», и митинг начался. Открыть его должен был Королевич, но к началу торжества он не явился, и найти его нигде не могли. Пришлось начинать самому директору.
«Мы неоднократно подчеркивали, – сказал он в своем докладе, – что общественности завода пора сказать свое веское «Я», и только нехватка средств мешала нам претворить это в жизнь. Теперь нам следует шире использовать прогрессивные формы и хозяйственный способ строительства, вот только денег, к сожалению, опять нет… В заключение, товарищи, позвольте от души поздравить вас с долгожданным вселением и пожелать успешного завершения вселенских работ!»
Засидевшись на чемоданах, новоселы не заставили себя долго упрашивать и дружно приступили к «вселенским работам». Приглашенный оркестр подбадривал их популярной когда-то мелодией «Мы на край земли пойдем, мы построим новый дом…». В какие-нибудь три часа жильцы полностью овладели всеми девятью этажами и, прочно закрепившись на отвоеванных у судьбы плацдармах, стали праздновать победу.
Вся мебель небрежно сдвигалась к одной стене, свинчивались только столы и табуретки, распаковывались коробки с посудой, разогревались кастрюли с едой, а в холодильнике, стоящем посреди кухни, охлаждалось всё остальное. К пяти часам кое-где уже сели за столы. Минут через сорок на восьмом этаже затянули песню, на шестом подхватили, на балконе четвертого курили и спорили о политике, а на первом кому-то съездили в ухо.
«Ой, мороз, моро-оз!» – неслось из окон навстречу вечерней прохладе июльского лета.
В этот час возле дома появился Королевич. Он долго ходил вокруг, рассеянно кивая в ответ на приветствия и приглашения, но никак не решался войти в подъезд. Наконец, осмелевший от новоселья Подокошко почти силой затащил его в свою квартиру.
– Где же вы днем-то были, Григорий Ефимович? Мы вас по всем телефонам искали!
– Да так, – неопределенно поежился Королевич. – Приболел слегка.
Глядя пустыми глазами в пространство, он выпил большую рюмку водки и тихо спросил у Подокошко:
– А где… Таранкин?
– А черт его знает! Я спрашивал у ребят – никто не видел. Должно быть, к родне поехал…
– К родне, – грустно повторил Королевич. – И никто не видел…
Быстро распрощавшись, он покинул компанию, бегом спустился по лестнице и что есть духу припустил прочь от веселящегося дома. У себя в квартире он прежде всего закрыл дверь на все замки, затем разделся и лег в постель, но свет так и не выключил.
Неизвестно, удалось ли заснуть Григорию Ефимовичу этой ночью, зато известно, что поднял его на следующее утро телефонный звонок.
– Вот, значит, как?! – кричал в трубке визгливый женский голос. – Прихранить решил пару квартирок? Для своих? Для жены своей разведенной припас? Для торгашей? Не выйдет, гад, не надейся!
– Что? Кто это? Какие квартирки? – залепетал окончательно деморализованный Королевич.
– Он не знает! Вы поглядите на него! Кто на собрании говорил, что весь дом будут разом заселять? А сегодня выясняется, что там пустых квартир полно!
– Каких квартир? – простонал Григорий Ефимович. – Кто вам сказал?
– Товарищ Морок сказал, вот кто! Нашелся один честный человек среди вас подлецов! Ну ничего, всех выведем на чистую воду! Мы из-за ваших шашней не собираемся по сто лет в очереди стоять! Сегодня же заезжаем, так и знайте!
– Постойте! Нельзя! – вскричал Королевич. С испугу у него перехватило горло – он начинал понимать, что произошло. – Подождите! Это опасно!
Но на том конце уже повесили трубку.
Григорий Ефимович, едва набросив что-то из одежды, выскочил на улицу и побежал к проклятому дому.
– Ведь так и чуяла душа! – всхлипывал он на ходу. – С первого дня видно было, что тут нечисто! Да где ж им объяснишь?! Жилье подавай, жилье! Прут, как танки!.. А теперь вот что прикажете делать? Пора уж, казалось бы, понять: ну нет в стране жилья! Нету. И быть не может. А если где-то и появляется, то это обман и ловушка…
Дом встретил Королевича тем же необитаемым безмолвием, что и позапрошлой ночью. С первого взгляда стало ясно, что никаких не несколько квартир, а весь дом совершенно пуст. Всё же Григорий Ефимович завернул наудачу в один из подъездов, прошелся по этажам, заглядывая в квартиры. Все они были не заперты, светлы и просторны, как в день сдачи дома. И мрачно пусты. Ни мебели, ни людей нигде не было, и о судьбе их можно было только догадываться.
С улицы послышался рокот моторов. Григорий Ефимович торопливо вышел из подъезда и сразу увидел въезжающие во двор грузовики, доверху нагруженные домашним скарбом.
Вот оно! Начинается!
Королевич бросился навстречу колонне, размахивая руками.
– Стойте! Сюда нельзя!
Передняя машина остановилась, за ней остальные. Из кузовов и кабин посыпались люди.
– Ага! Он уже здесь, деляга! Ну, блин, только скажи, что заселяемся незаконно! Вот только рот раскрой!
Королевича окружили.
– А ну-ка ответь, начальник, почему осталось много незаселенных квартир? Для кого бережешь? Подсуетиться решил? Блатных на нашу жилплощадь вселить?
– Люди! – громко, со слезой воззвал вдруг Королевич. – Люди! Вас обманывает проклятый представитель Морок! Не слушайте его! Он гибели вашей хочет!
– Что-о?! – возмутились в толпе. – Ты чего несешь-то? Скажи еще, что пустых квартир нет!
– Есть! – ответил Григорий Ефимович. – Они все пустые. До одной. А те, кто вчера заселялся, пропали.
– Как пропали? Что он такое говорит? Куда пропали?
– Неизвестно. Только можете убедиться – дом пустой!
Кое-кто побежал проверять, и скоро с разных сторон послышались крики:
– Точно, пусто!
– Ни души!
– Куда же они все подевались?
– А может, он вообще никого не заселял? Сэкономил целиком для своих?
– Да я же вчера только тут у Саньки Грошева водку пил! Полно было народу кругом!
– Вот так штука! Как это понимать?
Все смотрели на Королевича и ждали ответа.
– Дом был полностью заселен вчера, – сказал Григорий Ефимович. – Все квартиры, до одной. Но по ночам здесь происходит что-то странное. Вечером дом переполнен, а к утру – ни мебели, ни людей…
– Вранье… – сказали где-то.
– Вранье? Что же, по-вашему, они по старым адресам разъехались? Ну-ка, скажите, вернулся кто-нибудь?
– Нет, – раздались голоса. – Не возвращались они.
На некоторое время во дворе установилась тяжелая тишина.
– Что же теперь делать? – спросил кто-то.
– Прежде всего, поймать этого представителя! – твердо заявил Королевич. – Затем составить списки пропавших, сообщить в милицию…
– А как же новоселье?! – пискнул жалобный женский голосок.
– Да какое новоселье?! – Григорий Ефимович всплеснул руками. – Вы разве не поняли, что новоселье невозможно?
– Это что же? – угрюмо произнес литейщик Якутин. – Назад возвращаться?
– Ну нет, – сказали в толпе, – я лучше повешусь.
– Но ведь здесь жить нельзя!
– А там можно?! На меня сосед сверху тридцать лет протекал, потолок совсем провалил. Так я, когда уходили, специально дверью хлопнул посильнее. Что-то рухнуло там, попадало – я уж и не оглядывался…
– Да-а… А тут столько квартир! И все пустые.
– Вот что, братцы, – почесал в затылке Якутин. – Я, пожалуй, остаюсь.
– Как это, остаюсь?! – изумился Королевич. – Я же вам объяснил, здесь люди исчезают!
– Ну, подумаешь, разок исчезли! Может, больше не повторится…
– Нет, не разок! Знаете Колю Таранкина? Он со всей семьей исчез еще позапрошлой ночью. Это случилось уже два раза.
– Ну два раза случилось, а на третий заклинит… – Литейщик взвалил на плечо телевизор и направился к подъезду.
– Пропадешь ведь! – пытался остановить его Григорий Ефимович.
– Да чего там! – закричал молодой, но многосемейный специалист Миркес. – Лучше пропасть, чем назад возвращаться!
И с двумя чемоданами кинулся в другой подъезд.
– Правильно! Где наша не пропадала! – раздалось в толпе. – Давай! Разгружай!
Люди зашевелились, принялись сбрасывать вещи с машин.
– Ну, чего ты стоишь, раззява? – слышался мелодичный женский голосок. – Достоишься опять, что одни первые этажи останутся!
Королевич поймал за рукав потомственного токаря и почетного пенсионера Шерстюка.
– Ну куда ты, Василь Поликарпыч! Опомнись! Ведь это смерть! Понимаешь? Смерть!!!
– Да не дергай ты! Заладил: смерть, смерть… А я, может, так и решил? Перееду вот в новую квартиру и помру. Пускай внучатам останется… Ну ладно, Ефимыч, пусти, больно народу много, боюсь, не поспею! И за машину ж деньги идут!
Он высвободил руку и скрылся в ближайшем подъезде.
А мимо Королевича уже сплошным потоком шли люди. Они толкали его узлами и чемоданами, детскими кроватками и стиральными машинами. И их можно было понять – они очень спешили. Они торопились вселиться в свой новый дом…
Владимир Венгловский
Нельзя бежать с Колымы
– Привет, Шпрот.
Я похлопал его по плечу. Когда Шпрот оглянулся, улыбка медленно сошла с его лица, а в глазах отразилась целая гамма чувств: узнавание, удивление и страх, по очереди. Он никогда, со времен нашего знакомства, не умел скрывать эмоции.
– Раймонд? Вы?!
– Мне нужна твоя помощь. – Я взял Шпрота за локоть, чтобы он случайно не затерялся в толпе демонстрантов.
– Да, конечно, – засуетился Шпрот. – Если чего смогу.
– Сможешь, я в тебя верю. Покажи ладонь.
Он поднял дрожащую руку – пальцы светились зеленой краской, невидимой обычному человеку.
– Ясно, – хмыкнул я. – Ты всё тот же стукач.
Вокруг нас бурлила первомайская толпа, текла по главной улице на площадь с памятником, устремляющим к городу руку. На центральной трибуне восседала городская власть.
«Да здравствует Коммунистическая партия, ура!»
«Ура!» – катилась над головами звуковая волна.
– Ура! – крикнул Шпрот, пытаясь вырваться.
– Не дури, – сказал я. – Ты всё там же живешь, на Пушкинской?
– Да.
– Сам?
– Э… Ну да.
– Идем.
Я потащил его сквозь толпу.
– Василий, ты куда? – попыталась остановить нас дородная дама в твидовом пальто и с красным значком на груди.
– Я тут… с товарищем.
– Он со мной, – сказал я тоном, не терпящим возражений.
Дама поглядела на мой череп со страшным багровым шрамом, видневшимся сквозь ежик волос, и спорить не стала.
Вынырнув из людского потока, мы вошли в старый парк. Сколько себя помню, он так и назывался в простонародье «старым». Новый – это большой, имени Фрунзе, что у набережной. Там бьют фонтаны и поднимается колесо обозрения. А здесь, на старом еще с моего детства остались заржавевшие качели – «крутилки», на скамейках днем сидят молодые мамаши с колясками, а по вечерам, пряча бутылку, соображают «на троих» местные забулдыги. Мы уходим, возвращаемся, но ничего не меняется, лишь неожиданно для меня городская служба озеленения посадила несколько магнолий. Они прижились и расцвели как раз на холод Первомая. Голые ветки, первые озябшие пчелы и большие белые цветы.
– Направо? – спросил я.
– Да… начальник, – ответил Шпрот.
– Не называй меня так. – Я больше не держал его за локоть, но Шпрот и не пытался сбежать.
Да и куда он от меня денется?
– Это твой дом? – кивнул я в сторону облупленной кирпичной трехэтажки.
– Да, – кивнул Шпрот.
Мы поднялись на третий этаж.
– Иди, – втолкнул я Шпрота в его квартиру.
Ваське Соколову по прозвищу Шпрот повезло – он жил не в коммуналке, а в однокомнатной квартире с кухней, как король. Один из лучших бывших моих сексотов – талант стукача был у него в крови.
– Так что вам надо? – спросил он шепотом в коридоре.
Я посмотрел на висящие по стенам вырезки из журналов «Огонек» и «Работница» с женщинами и сказал:
– Волыну с маслятами, Шпрот.
– Нет! – Шпрот попятился в глубь квартиры. – Нет у меня волыны!
– Есть, Шпрот, не может не быть.
Я надвигался на него, проходя сквозь строй пышнотелых улыбающихся красавиц. Шпрот упал в кресло, стоящее возле шкафа. Я сел рядом на скрипнувший стул.
– Хорошо живешь, Шпрот. – Я взял с буфета хрустальную рюмку и повертел в руке. – Фарцуешь?
– Что вы! В наследство досталось. Я сейчас еле концы с концами свожу.
– Вижу, – хмыкнул я и окинул взглядом его квартиру.
В серванте стоял хрустальный сервиз. Под потолком висела люстра, тоже хрустальная, давящая своей массой так, что захотелось отодвинуться в сторону. На стене висел ковер, возле него – несколько вырезок из журнала с женщинами в спортивных майках.
– Я сейчас. – Шпрот вскочил, протопал на кухню и вернулся с хлебом, ножом и бутылкой «столичной».
– Хорошо живешь, – повторил я, поднялся и сорвал со стены одну из красавиц с надписью «Спасибо товарищу Сталину…».
За что женщина благодарила товарища Сталина, осталось неизвестным – Шпрот искромсал страницу ножницами, оставив лишь портрет. Я положил листок на стул и отрезал на нем ломоть хлеба.
– Давай. – Я опрокинул наполненную рюмку и с аппетитом закусил. – Ты почему не пьешь?
– Мне же нельзя, печень.
– Ну-ну. – Я отложил буханку хлеба в сторону, свернул лист совочком, высыпал из него крошки себе на ладонь и отправил в рот.
– Это не я вас заложил! – вдруг визгливо сказал Шпрот. – Верите?! Не я!
– Верю, – сказал я. – Вернее, знаю.
Ирония судьбы – единственный, кому я мог сейчас доверять, это был мелочный стукач Васька Соколов, завербованный мною в сорок шестом. Остальные от меня отвернулись. Кое-кто подписался под показаниями. Десять лет без права переписки – долгий срок.
Шпрот подскочил к письменному столу, открыл ящик и принялся шарить под ним, видимо, в поисках тайника. Затем достал сверток, развернул тряпицу и протянул мне ТТ.
– Одна обойма в пистолете и вот вторая запасная.
Я подержал на ладони оружие, передернул затвор. Шпрот испуганно попятился. Тогда я сунул ТТ во внутренний карман пиджака и положил обойму в боковой.
– Рассчитаемся, Шпрот.
– Не вопрос, начальник, – ухмыльнулся бывший сексот, обретая напускную удаль.
Но тут же снова стал серьезным.
– Ничего не изменилось, Раймонд, с тех пор, как вас взяли, ни-че-го. Стало даже хуже. Они по-прежнему приходят по ночам. Другие, но приходят.
Шпрот посмотрел на свои руки, выпачканные зеленой краской смерти.
* * *
В напарники мне достался старик с седыми торчащими космами бровей и хищным изогнутым носом. Сарыч, называли его зеки из-за сходства с птицей. Ему было трудно, но он держался, даже шутил во время работы на лесоповале.
– Эх ты, Раймонд, – говорил Сарыч, смеясь одними глазами, – бесовская твоя душа.
Перед самым нашим побегом он вылечил меня от воспаления. Обессиленный, я едва мог передвигаться, заходился в кровавом кашле. Отвар из еловых веток уже не помогал. Сарыч, когда мы остались одни на вырубке, сказал:
– Расстегни ватник.
– Зачем? – спросил я.
Сарыч насильно уложил меня на поваленную сосну, распахнул ватник, поднял робу и сыпнул мне на грудь пригоршню снега. Затем начал растирать снежную кашицу, пропитавшуюся выступившим потом.
– Терпи, – приговаривал Сарыч. – Терпи, Раймонд, бесовская твоя душа. Это тебе не ваше черное дело. Молчи! Лежи и молчи. Много на тебе жертв. Такова наша жизнь – днем мы лучшие в мире, ночью приходят такие, как ты. И мы дрожим, как крысы на морозе: только не ко мне, пусть к соседу, только не ко мне. А я устал тогда бояться, веришь? А сейчас и вовсе ничего не боюсь.
Приятное тепло разливалось по телу. Холод, тепло и легкость. Прервать старика не было сил.
– Капелька свободы, Раймонд, пусть даже в разговорах. Сказать, что думаешь, – не в этом ли истинная свобода человека? Передовая страна, лучшая в мире промышленность, но за всё приходится платить, Раймонд. Кто и когда заключил договор с тьмой? Еще при Ленине или сам Сталин? Говорят, что это произошло в конце тридцатых, когда мы смогли подавить Германию. Возможно, если бы не договор с тьмой, мир захлестнула бы кровавая война, которую готовил Гитлер. Не дергайся. Лежать!
От его слов я оцепенел. Я, который с легкостью расколол убийцу по кличке Косяк на первом же допросе, подчинился словам старика. Тело перестало ощущаться. Осталось лишь сознание и этот чужой голос с хрипотцой.
– За всё приходится платить, Раймонд. Ты же чувствовал, как прибавляются силы после каждого раза, когда приходил за невинными? Обманывал себя, что это лишь часть общей партийной магии, но чувствовал правду. Жертва, Раймонд, каждый невинный, убитый, сосланный в Сибирь – это жертва тьме, которая дает вам счастье днем. С тьмой легко договориться, но невозможно разорвать контракт. Те, кто ближе к верхушке, получают больше. Почти всевластие. Сила опускается ниже, растекается по винтикам вроде тебя. Крохи достаются народу. И тьма получает новые жертвы. Всё, вставай!
Я поднялся, закашлялся, вытер ладонью губы, но не увидел на ней крови.
– Как вы это сделали, Сар… Иван Алексеевич? Вы же не партийный?
– Что, не представляешь себе другой силы? – хитро глянул из-под бровей на меня Сарыч. – Той, от которой отвернулись большевики. Но для вас она бесполезна. Надо просить, искренне, не для себя, тогда она откликнется. Ваша тьма вылечить не может – вы умеете только убивать.
Мы работали по двенадцать часов в сутки. На морозе в минус пятьдесят, при котором металлический штырь посреди барака к утру покрывался инеем, а приезжающие за нами охранники не выдерживали холодов, кутаясь в теплые бушлаты. Работали вместе с бандитами и ворьем, что относились к нам, политическим, как к мрази.
Гришка Золотой, местный пахан, взъелся на Сарыча.
– Порешим мы твоего стукачка сегодня, – сказал он мне, когда Сарыча вызвали к начальнику лагеря и не отправили в наряд, дав мне в компанию Гришку.
Тот работал только для виду, сидел, укрывшись от ветра за кучей спиленных сосен, раскуривая самокрутку.
– А потом и тебя, легавый, возьмем на красный галстук. Хе… Я таких, как ты, по глазам продажным узнаю, не спрячетесь.
Я не отвечал, думая, зачем Сарыч у начальника? Нет, не похож Алексеич на стукача, не та интеллигентская порода. А этот гад всё бухтит.
Стоя возле сосны, я поднял пилу и полоснул по левому запястью. На снег закапала кровь. В глазах потемнело, но показалось, что это вокруг меня сгустились тени.
– Что делаешь, легавый? Давай, работай, с нас спросят.
Тени кружились хороводом, грязный снег впитывал кровь.
Жертва. Ты отдаешь часть себя, часть своей или чужой жизни, и тени входят в тебя.
…в страну.
…в народ.
И льется кровь.
Я увидел Сарыча, стоящего у кровати начальника лагеря. Рядом растерянный ординарец сжимал в руках мокрое полотенце. Начальник бился в эпилептическом припадке.
– Выйди! – сказал Сарыч.
– Но… – Ординарец переминался с ноги на ногу.
– Пошел вон!
Когда зек, который не человек вовсе, так, соломинка – надави и сломается, может позволить себе такие слова? Но ординарец подчинился, выскочил за дверь, будто за ним гнались призраки. Сарыч положил руки на начальника, и вырвавшийся из-под ладоней свет прогнал тени.
…они кружились вокруг меня, выпивая падающую кровь, лакая капли моей жизни.
– Эй, легавый! Чего затих?
Много гибнущих людей – это сила, питающая всю страну. Малая кровь – малая подпитка, но ее хватит на то, чтобы слегка расшевелить и сдвинуть одно бревно – и рухнет вся куча.
Бревна катились за моей спиной, сталкиваясь друг с другом, ломая кости и гася сдавленный крик Гришки Золотого.
Потом, после допроса и моих сломанных ребер, это спишут на несчастный случай, и только Сарыч, пристально глядя мне в глаза, спросит:
– Зачем?
– Вы правы, Алексеич, – отвечу я. – Такие, как я, умеют только убивать.
– В тебе слишком много мести, Раймонд. Она кипит и рвется наружу, съедает тебя изнутри. Подумай, стоит ли тратить жизнь на такую цель? Не ошибся ли ты с выбором?
– Какая цель, Сарыч? Нет у меня никакой цели.
Перед глазами лицо предателя. Его подпись под показаниями – лживыми и потому ранящими в самое сердце.
– Есть, Раймонд, есть. У каждого из нас есть свое предназначение, даже если мы о нем не знаем.
* * *
Лицо Сашки Гирули я помнил на протяжении всей отсидки. Улыбающийся рот, конопатые, как у мальчишки, щеки – он походил скорее на пероенного подростка, а не на взрослого мужика. Сначала, когда его навязали мне в напарники, я был против. Но Михалыч, мой начальник, поднял глаза к потолку и, сняв фуражку, почесал в затылке со словами: «Надо, Рома». Он упорно называл меня Романом, не признавая Раймонда, и привычку начальства поначалу перенял и Гируля. Но я быстро поставил на место этого генеральского сынка.
А потом его отца взяли, и Гируля чудом удержался в органах. «Сын врага народа» – клеймо на всю жизнь. После этого мы с ним сблизились. Нет, друзьями мы не стали, но возникло доверие, при котором я, не боясь, позволил ему защищать мою спину во время облавы на банду Косяка.
Зря – он предал меня, написав донос ради повышения. Его витиеватая подпись – буквы А и Г с двумя росчерками в конце – красовалась под показаниями, но я так и не смог посмотреть ему в глаза – на очных ставках, условных, для галочки, Гируля опускал взгляд, прячась за натянутой улыбкой.
Он жил в старом доме с заброшенным садом. Лучи вечернего солнца скрывались за ветками с набухшими почками – яблони скоро расцветут, и сад утонет в россыпи белых пятен. Но яблоки родятся маленькими зелеными и кислыми – Гируля приносил их на службу, угощая всех.
Уже подходя к двери, я увидел на ней свежий знак – зеленый отпечаток ладони. Краска, невидимая простым людям, означала, что ночью в этот дом придет смерть. Но нет – я появлюсь раньше.
Как говорил напоследок Шпрот – сейчас, как и прежде, но по-другому. Сейчас сексоты это делают не по своей воле.
«Поставь метку, куда сам хочешь, – и они придут уже за тобой».
Шпрот смертельно боялся, до дрожи в ногах, идущей за ним тьмы.
«Каждый вечер, Раймонд, я выхожу из дома. Иду, но не понимаю куда. Вижу, что делаю, но не понимаю, зачем. А тени идут за мной. Ты их чувствуешь всей спиной. И после того, как ты выполнил план – пять, десять меток, сколько укажут, к тебе возвращается сознание. Водка дает немного забытья, заглушая раскаянье. Веришь, я хранил пистолет для себя. Порой хотелось сунуть ствол в рот и закончить мучения. Хорошо, что я отдал его тебе».
– Кто там? – раздался из-за двери старушечий голос.
– К Александру, – сказал я. – Он дома?
За дверью помолчали, затем скрипнули петли, и дверь открылась.
– Рома? Ты? – спросила Аделаида Сергеевна, подняла лорнет и посмотрела на меня сквозь потрескавшиеся стекла.
Годы не пощадили мать Гирули. Совершено седые пряди скалывал гребень. Лицо, со следами печали, покрывали морщины. А когда-то красавица-певица кружила голову завидным женихам.
Ей, как и своему начальнику, я позволял называть себя Романом.
– Зачем ты пришел? Хочешь убить Сашу?
Тяжелый пистолет оттягивал карман. Глупо. Я не думал, что мать предателя еще жива.
– Ты опоздал, – сказала она. – Заходи.
Я прошел следом за ней в полутемное помещение. Одинокая лампочка освещала комнату, пропитанную воспоминаниями. У абажура билась моль, и тень от ее крыльев блуждала по комнате. На серванте стояла фотография с черной траурной лентой. Я взял ее, рассматривая конопатое улыбающееся лицо.
– Он сгорел восемь лет назад, – глядя в пол, сказала Аделаида Сергеевна. – Загорелась соседняя школа, и Саша полез спасать детей. Мальчишка, которого он вытащил, приходил ко мне… после… дважды. А потом перестал. Там еще девочка была. Вот за ней Саша и вернулся.
Она помолчала и добавила:
– Что теперь, убьешь меня? Кто-то же должен ответить за твои страдания.
Я поставил фотографию на место. Развернулся и пошел к выходу.
– Они всё равно придут за мной, – сказала Аделаида Сергеевна мне в спину.
Я остановился, спросил:
– Вы видите метки?
– Нет, – покачала она головой, – скорее чувствую. Просто знаю, что она там есть. Они ведь тоже ни в чем не виноваты, те, кто придут ночью. От тьмы нельзя так просто избавиться.
– Почему вы не бежите?
– Куда? – Она впервые за наш разговор улыбнулась. – Я слишком стара, чтобы бегать.
Я ушел, не попрощавшись, окунулся в сумрак сада. Остановился возле яблони, провел ладонью по шершавому стволу. Над головой сквозь решетку из веток светили звезды.
* * *
Сарыч решил бежать вместе с нами. Он теперь жил при начальнике, и его не посылали в наряды. Но Сарыч всё равно находил возможность изредка со мной обмолвиться несколькими фразами.
– Глупо, – сказал я. – Вы не сможете.
– Не тебе решать, – ответил Сарыч. – Каждый сам себе хозяин, даже здесь.
– А как же предназначение, Иван Алексеевич? Вы же говорили, что оно есть у каждого. Разве не оно определяет судьбу?
– Откуда ты знаешь, в чем оно заключается для меня? Возможно, однажды спасти такого, как ты?
– Я того не стою.
Сарыч не стал спорить, лишь сказал:
– Каждый для чего-то предназначен в этой жизни. Бывает, что цель настолько сильна, что возвращает людей с того света. Правда, сейчас всё больше попадают к тьме, от которой нельзя убежать.
Мы собирались бежать вчетвером – я, Сарыч, Николай Коваленко – молодой бухгалтер из Ростова, наивный, будто до сих пор не верящий в то, что осужден, и Андрей Волков – коренной камчадал, взятый за кражу.
«Я вас провести, – говорил он, изображая руками, как мы будем пробираться через болота и бурелом. – Мы пойти к чукчам-оленеводам. Они помогут».
Надо было идти через пролив в Америку, но мы по глупости надеялись на своего проводника. Впрочем, результат в любом случае был предсказуемым – с Колымы нельзя убежать. Холод и отсутствие еды, когда питаешься травой, ловишь мышей и бурундуков, усталость и облавы «летучих отрядов» вохровцев – что-то станет для тебя фатальным. Но страх быть пойманным и вернуться после глотка свободы за колючую проволоку гонит беглецов вперед, заставляя разрывать в ошметки сапоги, ползти на брюхе по чавкающей холодной жиже.
Нас настигли на третий день. Думаю, что заложил оленевод, встретившийся нам по пути. Мы разжились у него банкой тушенки и съели это аппетитное мясо, самое вкусное в моей жизни. А потом мы ушли и на следующий день услышали далекий лай собак. Вохровцы! Сарыч побледнел.
– Там Довбня.
Сначала, когда я попал в лагерь, то думал, что это прозвище белобрысого ефрейтора, но оказалось, что это его фамилия. Довбня с удовольствием ходил в облавы. Пойманный беглец – это премия, внеочередной отпуск, причем вовсе не обязательно брать зека живым, достаточно предъявить его отрубленную кисть. Довбня живыми почти никого не брал. Говорят, что особенно любил травить загнанных зеков собаками.
– Откуда вы знаете, что он там? – спросил я.
– Чувствую.
Мы побежали. Бежали просто от отчаянья, зная, что уже не уйти. Лай приближался. Внезапно Волков развернулся и побежал к преследователям с поднятыми руками.
– Не стреляйте!
Коваленко дернулся, но я схватил его за плечо.
– Пусть идет.
Сарыч тяжело дышал, но старался не отставать от нас. За нашими спинами раздался выстрел и вскрик камчадала. После выстрелы застучали чаще.
На бегу я резанул по запястью острым камнем, который предусмотрительно подобрал на привале. Закапала кровь.
– Не надо, Раймонд, – сказал Сарыч.
Но вокруг меня уже сгустились тени, касались холодными пальцами. Помогите, чего же вы ждете, просил я. Но тени неслышно смеялись. Я бежал, а они летали рядом, смеясь и ожидая поживы.
– Бегите! – закричал Сарыч, остановился и распростер руки в стороны.
Я задержался, чтобы увидеть, как из его ладоней исходит свет.
– Да беги ты, Раймонд! – Сарыч говорил из последних сил.
Я увидел, как пули будто натыкаются на преграду из света и падают на землю. Как два подбежавших пса опустились к ногам Сарыча, свернулись калачиком, словно нашкодившие щенки.
– Бегите!
Тени вокруг меня исчезли. Коваленко побежал, а я нет. Сарыч жертвовал собой, пытаясь спасти нас, но я не мог заставить себя сделать шаг.
Одна из пуль пролетела сквозь гаснущий свет, и затылок Сарыча взорвался кровавыми брызгами. Вторая попала в меня. Я упал и сквозь мглу, затмевающую сознание, слышал слова подоспевших вохровцев:
«Эти готовы, ловите последнего».
«Керенков, слышь, стрелок, покажи класс».
«Сейчас…»
Выстрел и далекий вскрик.
Кто-то склонился надо мной, и руку обожгло лезвие ножа, отрезающее кисть.
* * *
Я шел по ночной улице. Одноэтажные дома разглядывали меня горящими окнами с задернутыми занавесками. Где-то завыла собака.
Я поднял правую руку и посмотрел на невредимую ладонь. Затем достал из кармана пистолет. Холод металла передался телу.
Как говорил Сарыч, такие, как я, умеют только убивать. Воспоминания вызывали боль. Как я не пытался, всё равно не мог вспомнить события после погони. Помню лишь слова вохровцев, боль от отрезаемой руки, дальше помню, как возвращаюсь на поезде в свой город, и горячий чай в стакане, который принесла мне проводница.
Сарыч говорил, что если твоя цель сильна, то даже смерть не сможет тебя удержать. Кого я просил перед смертью, когда мне, еще живому, отрезали руку? К кому обращался? Я не помню.
Неужели моя жажда мести была столь сильна, что тьма меня отпустила? Или я сбежал сам? Сбежал, как бежал когда-то с Колымы? Для чего тогда предназначен?
Я развернулся и зашагал обратно к дому матери моего врага, всё убыстряя шаг. В конце перешел на бег и впервые за дни возвращения почувствовал, как у меня бьется сердце.
Я успел – они стояли на пороге, двое энкавэдэшников. Над их головами на двери ядовитым зеленым светом светился знак.
– Открывайте!
Я рассмеялся за их спинами, потому что успел. Они обернулись, и я выстрелил. Пуля попала одному в грудь, его отшвырнуло на открывающуюся дверь. Второй вскинул руку с оружием. Выстрел!
«Керенков, слышь, стрелок, покажи класс».
Пуля попала мне в грудь, я упал на землю. Поднялся. В доме кричала Аделаида Сергеевна. Вторая пуля угодила мне в голову. Но на этот раз я удержался на ногах, поднял пистолет и нажал на спуск.
Наступила тишина. Я переступил через лежащие тела и открыл дверь.
– Идемте, – протянул я руку плачущей старушке.
Она несмело, как сквозь сон, вложила в нее свою ладонь.
– Я отведу вас к одному человеку, вы у него переждете, а потом уедете. Его зовут Вася Соколов, он славный парень, он вас приютит. Знаете, его в молодости называли Шпротом, уж очень он любил эти рыбные консервы.
Я говорил, и мне почему-то было хорошо на душе. Аделаида Сергеевна уже не плакала, лишь слегка всхлипывала и семенила следом за мной сквозь темный сад. Перед нами расступались деревья, но в моих воспоминаниях появлялся другой лес из низкорослых берез. На его опушке возвышались четыре могилы беглецов.
Кто-то, наверное, геологи, поставили у могил деревянный крест.
Андрей Марченко
Мера вещей
Старика-букиниста взяли в среду, в день Парижской коммуны. Погода стояла сырая и прохладная, но солнечная и обнадеживающая, как и надлежит ранней весной.
Книжник торговал в Блошиных рядах, на дальнем краю Центрального рынка, там, где уж и рядов не было, а торговцы самого ничтожного класса продавали свою рухлядь и ветхий утиль с земли. Перед стариком на картоне лежали две книги – за них-то его и арестовали. А за что же еще.
Основательные тома в кожаном переплете бросились в глаза внештатному сотруднику, он из трампарка, что находился рядом, звякнул куда надо. Из недремлющего учреждения прибыли незамедлительно – люди в партикулярном платье с подножки трамвая спрыгнули в толпу, встретили среди толковища секретного товарища, а тот указал на книги и их владельца.
Взяли бесшумно – подошли сзади, подхватили под руки, рот закрыли ладонью, уволокли к забору, а осведомитель подобрал книги. И торгующие рядом не то не заметили пропажи букиниста, не то сделали вид, что его и не было. А место торговое тут же занял старьевщик.
Мир не терпит пустоты. Особенно на рынке. Ведь так?..
Букинист не очень-то сопротивлялся, но на всякий случай двинули ему под ребра кулаком.
Старший пролистнул услужливо протянутые фолианты – нет ли ошибки. Ошибки не было.
– Оккультной литературой, выходит, торгуем, – прищурил глаз старший.
– Позвольте объясниться, – начал старик.
Но ему сказали, что здесь не место для объяснений.
Времена были тогда новыми, еще зыбкими, и задержанного отвезли на трамвае, велев ему заплатить за свой проезд. Конвоиры же не платили, лишь сообщили кондуктору, что у них служебные удостоверения.
Ныне в бывшем здании провинциального Дворянского собрания обитали иные избранные – ОГПУ. Старика и книги разлучили ненадолго. Книги по мраморной лестнице отнесли вверх, а старика поместили в полуподвальную камеру, узкую, как пенал. Но скоро вызвали на выход и повели наверх по иной, черной лестнице. В кабинете без номера за столом ожидал его товарищ Фирсов, начальник районного отдела ГПУ. Он задумчиво листал книги. О чем были эти книги, можно не спрашивать: страницы украшали рисунки, которые что-то поясняли: голем, словно выложенный из красного кирпича, гомункулус, пока еще заключенный в яйце, гидры, змеи, василиски и прочие гады. Иным словом, твари всем известные, но доселе никем будто и не виданные.
Но вот с текстом непонятно: в словах встречались пропуски, отсутствовали буквы так часто, что прочесть написанное местами совершенно невозможно.
– Что это? – спросил Фирсов.
– Книги, – ответил букинист. – Я у князя Граабе служил при библиотеке. А он, когда уезжал, простите, бежал, иные книги бросил. Усадьба-то сгорела, а книги я спас.
Это походило на правду. Форзац книг украшал витиеватый и несколько мрачный экслибрис князя.
– Это я, положим, вижу. А со словами-то что?..
– Это их буквожорка попортила. Книги, сами изволите видеть, – богатые. Если бы не порченые были, им бы цены не имелось. Их бы или хозяин забрал, или же я бы продал раньше и в другом месте.
– Буквожорка? Что за ересь?..
– Иногда в библиотеках или книжных магазинах, особенно букинистических, заводится буквожорка. Откроешь, бывает, книгу, а на иной странице – пропуски в словах, съедены все гласные, слога, а то и слова целиком. Ну вот, как сейчас изволите видеть.
– Это что же? – Фирсов захлопнул книгу так, что из переплета выпорхнуло облачко пыли. – Это что же, идеализм?
– Отнюдь. Мысль – материальна. Ну а мысль, положенная на бумагу, материальна вдвойне, а то и втройне. Вот этой материей буквожорка и питается. Да вы сами ее могли видеть, только не знали, что это она. Тварь вряд ли толще бумажного листа и многие ее принимают за закладку.
Фирсов присмотрелся к старику внимательно: издевается он, что ли?.. В старике не было контрреволюции. Была простота, та самая, что хуже воровства, и глупость от ума. Но ежели всех казнить, кто глуп, в Республике небывалая убыль населения случится. Страшней, когда человек себе на уме и контрреволюцию носит. Блажит старик. Видать, книжная пыль извилины в мозгу забила.
– Что-то я жизнь прожил, а книги с пропущенными знаками вижу впервой, – засомневался Фирсов.
– Просто вы другие книги читали. Не из библиотек и букинистических лавок. Буквожорка ведь любит легкое чтение: более всего – книги господ Чехова и Аверченко, а также журналы «Вокруг света». Достоевского же эта тварь не любит, а в телефонных справочниках так и вовсе гибнет.
Точно, сбрендил старик. Но выдумщик знатный. Подумывал Фирсов старика запереть в подвал рядом с Юрчуком, да только подвал не резиновый. А старик ведь моль книжная, помрет там.
– Вот что, уважаемый, – наконец решил Фирсов. – Искоренение глупости в наши обязанности не входит. Это к Наркомпросу. Но книги ваши подозрительны и я до выяснения их задерживаю.
Старика освободили, и более его никто не видел. Не то уехал букинист, не то отдал душу Богу, которого, как установила наука, нет. А может, просто держался подальше от недремлющей организации.
Книги же Фирсов забросил на антресоли, да как-то за делами забыл.
* * *
…Дел в том году было много. Чистили Республику от нежелательного элемента, от контрреволюции. Попы и настоятели, вредители и всяческие бывшие. Вот взяли и арестовали директора речного порта – оказалось, что служил во флоте офицером под началом Колчака, да вернулся. Арестовали безработного бывшего офицера – наговаривал на советскую власть. А с ним вычистили профессора из здешнего института за финансовую поддержку контрреволюции – он бывшему офицеру денег занял.
Но в городе хулиганщина взметнулась – ребята-ежики бродят. Они, конечно, социально близкие пролетариату, да и ОГПУ не занимается хулиганами, это дело милиции. Однако же ползет по городу липкий слушок, что колючее братство не просто так возникло, а оттого, что священников не стало, некому вразумлять молодежь. И можно было бы отмахнуться от сплетни, да в речном порту пассажирский корабль снес опору моста, а сухогруз сел на мель. Положим, прежний директор речного порта был вредителем, но отчего дела у него лучше шли, чем у партийного назначенца?..
Фирсов, конечно же, назначенца арестовал и посадил в камеру с прежним руководителем порта – пусть опытом поделятся. Благо было это еще осенью, еще до закрытия навигации. А сейчас уже весна, глядишь, у третьего директора дела-то и пойдут.
И ведь самое нехорошее, что неясно порой – не то человек вредитель, не то просто дурак.
Ворочается на кожаном диване Фирсов, пружины толкаются в ответ. Холодно в городе – в офицерском собрании было центральное отопление, но замерзла вода в трубах, лопнул котел. На заводе сварили буржуйки, вывели трубы в окно, из-за чего в иные дни дом словно был объят каким-то возгоранием. Но, польстившись на призрачное мартовское тепло, Фирсов улегся, не разжигая огонь, – всё равно буржуйка прогорает быстро.
Однако же кожаный диван собирали не для того, чтоб на нем постоянно спали, а шинелька – дурная замена одеялу.
Зазвенел аппарат на столе.
– Фирсов на проводе, – четко ответил владелец кабинета.
– My darling… – глубокий женский голос, кажется, доставал до всех закоулков души.
– Вы ошиблись нумером! – отрезал Фирсов.
Звонили еще, но Фирсов непременно сбрасывал вызов.
Опять телефонная станция пошла вразнос, понял Фирсов. И было бесполезно уже кутаться в шинель – точно так же звонки звучали и в других кабинетах. Сейчас, конечно, в здании пусто, но вряд ли станция к утру утихомирится, и будет только хуже.
Встав с дивана, Фирсов нажал на тревожную кнопку, скрытую под столешницей. Явился дежурный, делая вид, что он вовсе не спал, прежде чем его разбудил звонок в караульном помещении.
– Юрчука ко мне быстро. Что, сам не слышишь, что коммутатор шалит?..
* * *
Автоматический коммутатор для своего заводика некогда купил здешний мироед, дабы сэкономить деньги на барышне-телефонистке. Коммунисты покончили с этой несправедливостью: барышню вернули, а коммутатор установили у себя в обкоме. Не то чтоб они не любили барышень, но те, как известно, любопытны и могут подслушать чужой разговор. За автоматикой такого не наблюдалось.
Не тут-то было.
Телефонная станция отличалась прескверным нравом: порой просто молчала, иногда соединяла людей, которые говорить даже не думали. В таких случаях в кабинетах начинали надрываться телефоны, а ответившие на звонок принимались выяснять, кто же кому позвонил. Иные утверждали, будто удавалось прослушать, разумеется совершенно случайно, обрывки давно оконченных разговоров и даже связаться с умершими. Это противоречило материализму, и, купив себе новый коммутатор, партийцы старый подарили городским чекистам, полагая, что там разберутся. И действительно: коммутатор несколько присмирел, но со старыми привычками не покончил. Мог проработать без сбоев месяц-другой, но когда срывался – дебоширил напропалую, умудрялся связывать даже с Токио и с Нью-Йорком.
И ведь станция даже не имела выхода в город, а коммутировала аппараты внутри серьезного учреждения.
– Словно бес вселился, – шутил один чекист.
Шутку приняли всерьез, вызвали здешнего батюшку, велели совершить обряд. Перепуганный попик окропил коммутатор святой водой, чем вызвал в нем несколько замыканий и полдюжины спонтанных звонков. Но телефонная станция продолжала шалить. Вызывали мастеров со всего города, но те разводили руками и снова в это учреждение не стремились. И тут кто-то вспомнил, что имеется в ОГПУ некий механик Юрчук. Вроде бы служил у Деникина на бронепоездах, а нынче обнаружен в железнодорожном депо, арестован по невнятному подозрению и сидит в подвале.
– Вот мы его сейчас и разоблачим! – всколыхнулся Фирсов. – Подать его сюда! Если не справится – он самозванец, и, стало быть…
Что «стало быть», товарищ Фирсов не договорил, но и без того ясно, что ничего хорошего. Пришедший осмотрел телефонную станцию, попросил штоф спирта или крепкого самогона и стал протирать контакты. Незаметно за делом разговорился, разговорил и Фирсова. Говорили о малопредосудительных вещах – о футболе, о городках.
– Даром, что буржуинка, а спирт любит, – шутил всё тот же чекист, глядя, как убывает спирт. – Вы ей еще кокаина насыпьте: шибчей тараканов бегать будет.
Чекиста потом вычистили – учреждение тут серьезное, не до хохмочек. А вот Юрчук уцелел, поскольку станция подношение приняла и работала как положено несколько месяцев. Эти несколько месяцев подозреваемый провел в камере – к нему носили починить всякую рухлядь.
В это время Фирсов лениво наводил справки о Юрчуке – никто о нем ничего определенно не знал. По всему получалось, что он человек из ниоткуда. Но что в этом такого? У многих до революции и документов-то не было, у иных сгорели. И дом сгорел, и знакомых разбросало по временам и весям. Юрчук говорил, что работал он до революции в Лодзи на швейной мануфактуре. А в Польше сейчас паны, вот и попробуй узнать.
По прошествии месяцев, когда станция опять забарахлила, Фирсов достал бутылку со спиртом, вызвал мастера с металлического завода и велел проделать то же, что проделывал и Юрчук, надеясь, что хитрости в том нет никакой. Спирт он и есть спирт. Однако из рук неизвестного мастерового коммутатор подношение хоть и принял, но мерзопакостить не перестал. Но стоило позвать Юрчука, и непотребства временно прекращались. Так продолжалось и после – с чьих попало рук коммутатор не кормился.
* * *
– А утра подождать нельзя было? – спросил Юрчук, входя в коммутаторную.
– А в баню хочешь на этой неделе?..
Юрчук замолчал: он любил тепло и чистоту.
Из-под полы Фирсов достал штоф самогона, два стакана. В стаканы плеснул по четверти, остаток молча передал Юрчуку. Выпили. Юрчук свою прикончил залпом, занюхал рукавом, а Фирсов цедил сквозь расколовшийся зуб, полоскал рану. И надо бы сходить к зубодеру, да здесь, в районе разве остались хорошие?.. Это в Москву надо ехать.
Революция – есть борьба за блага, но в ходе революции некоторые блага так и вовсе отчего-то исчезают.
Вот исчезнет Юрчук – с ним исчезнет его невнятное происхождение и подозрительная позиция, но и часть нейтрального мира исчезнет с ним. Исчезнет телефонная станция, превратившись в ворох проводов и реле. Но разве была контрреволюция в телефонной станции? От силы только хулиганство.
Из кармана кожанки Фирсов извлек яблочко всё в морщинах, словно старушечье лицо, и принялся, морщась, его жевать.
– Информаторы говорят, что в городе появился Абсолютно Черный Кот, – заговорил Фирсов. – Когда он выходит из подворотни, даже в солнечный день меркнет свет, сгущаются сумерки. Говорят, что дела в городе идут неважно именно потому, что он перешел все дороги на много верст в окрест. Говорят, при этом он имеет просто огромный вес, который притягивает все неприятности даже из-за границы.
– Неприятности у вас в городе из-за того, что люди у вас мельчают, – ответил Юрчук, набирая на чистую ветошь самогон. – А вы еще их вычерпываете. Остаются люди-песок, они меж пальцев проваливаются.
– Это ты, что ли, крупный? – полуулыбнулся Фирсов. – Мы нового человека растим. Может, и мелкого, но крепкого. «Гвозди бы делать из этих людей». Может, слышал?
Юрчук поморщился и кивнул – слышал.
– Да что толку было от всяких там попов, медиумов? Шарлатаны и всё тут.
– Ну, не скажите, любезнейший. Что-то было в этом…
– Ничего в этом нет, и точка!
Раздосадованный беседой, Фирсов скрылся в кабинете и вернулся с уже покрывшимися пылью книгами.
– На, держи! Почитай на досуге! Говорят, про волшебство. Выберешься из подвала с их помощью – и скатертью дорога.
На том и расстались.
* * *
В шкафу у Фирсова стоял примус, а рядом в стеклянной бутылке – керосин. Пробка будто была тщательно притерта, и всё равно в шкафу отчетливо пахло керосином. А ведь готовил на примусе товарищ Фирсов давненько и держал этот осколок мещанства не то опасаясь новых тревожных времен, не то жаль было выбросить.
За три квартала в общежитии ОГПУ Фирсову полагалась койка, и там была общая кухня и душ, в котором иногда встречалась горячая вода. Однако же Фирсов там не появлялся с полгода. Жил на работе, обливался в бытовке холодной или чуть разогретой водой, завтракал в буфете, обедал в столовой, ужинал всё больше чаем или бутербродом, из-за чего порой страдал животом.
Но на майские в городе открывалась фабрика-кухня, первая в городе. В новом модерновом здании всё было сделано по новой коммунистической науке: в подвале склады, на первом этаже – кухня с мясорубками, котлами и еще черт знает с чем, на третьем – обеденный зал, на четвертом – зал банкетный, на крыше – летняя веранда.
На открытие народу стеклось уймища. Секретарь райкома прочел речь, что в этом открытии он видит зримые черты нового быта, который освободит женщину от кухонного рабства.
Фирсов хоть и присутствовал на трибуне, речь не читал. А о новом быте рассуждал про себя и вполне отчетливо: можно будет приятно поужинать теплым и вкусным, и до работы всего ничего – буквально через дорогу.
И вот оркестр грянул туш, огромными портняжными ножницами перерезали ленту. Народ через открытые двери засочился вовнутрь. В глубине обеденного зала у граммофона накрыли стол и для делегации. Граммофон завели, и он грянул: «Нас побить, побить хотели».
Пролетариат застучал вразнобой ложками, а девушки в накрахмаленных передничках понесли к особенному столу первое и второе, салаты и компот. Заведующий шепнул, что в одном графинчике, между прочим, водочка.
И Фирсов ел, размышляя, что, в сущности, кормят неплохо и недорого.
Но вдруг, заглушая граммофонное пение, завизжала высоким контральто работница и, расплескав суп, вскочила на стол.
В углу столового зала сидел довольно крупный пацюк.
– Гляньте, гляньте, – крикнул кто-то. – Еще один.
За окном раздался клаксон лихача. Фирсов оглянулся на улицу, а ее перебегали сотни крыс, мышей. Казалось, что брусчатка, обычно красная, посерела и ожила. Народ бросился врассыпную из столовой, не доев борщи и каши. Вскочил и Фирсов, указал двум бойцам ОГПУ на заведующего столовой:
– А этого арестовать. Нечего было водку наливать в графины – все должны одинаково питаться. Иначе какое же это равенство?
* * *
С крысами-то всё ясно было – ну, по крайней мере, откуда они. За зданием ОГПУ помойка была знатная, куда и коты боялись заходить. Оттуда крысы по вентиляционным шахтам забирались в дом, и не брала их ни отравленная колбаса, ни толченое стекло.
Особенно крысы докучали задержанным – норовили стянуть пайку, а то и цапнуть спящего. Пока Фирсов шел к себе на работу, крепло неприятное предчувствие. И действительно, оказалось, что в здании крыс и прочих мышей нет, а бежали они по всему кварталу именно от здания ОГПУ.
– Юрчука ко мне, – приказал Фирсов. – И всё, что у него в камере, – ко мне.
Привели Юрчука, а в простынке – все нехитрые пожитки арестанта. Среди них две книги, огрызок карандаша, ну и дудочка, вырезанная из веника.
– С крысами – твоих рук дело?
Юрчук не отказывался:
– Ну да. Ибо задолбали. Отовсюду лезут.
– Заклинание показывай.
Юрчук открыл страницу, испещренную пометками.
– Дудочку сочинить было нетрудно, сложней оказалось мелодию подобрать, – пояснил тот.
– Но букв-то всё равно не хватает!
– Да ерунда. Я заметил, что не хватает именно определенных букв, что сузило поле поиска. Оставалось их подобрать. К тому же заклинание коротенькое.
Взметнулась фантазия: вот если с колдовством не кустарничать, а поставить его на рельсы индустриализации. Положим, создать дудочку размером с фабричную трубу и дунуть так, что все крысы убегут через границу к империалистам. И республике помощь, и врагам ее не сладко. Но после задумался: слишком мало. Надобно что-то создать важное, от чего бы не отмахнулись, что-то серьезное, что в Москве бы пригодилось.
– А какие там еще заклинания есть?
– От блох есть, от тараканов. От зубной боли есть.
Расколотый зуб болел порой нестерпимо, но и тут Фирсов отмахнулся.
– Лучше ищи, лучше. Свободу, может быть, получишь, если справишься.
* * *
И Юрчук стал искать – уже не в своей камере, а в чердачной комнате. При нем постоянно было два бойца с винтовками, всегда в избытке бумаги и еды. И каждый день к нему приходил Фирсов, проверить, что же сделано. Проверял он с опаской: а вдруг этот заколдует охрану, да и улетит навроде ведьмы через чердачное окно.
– Вот тут у тебя что написано? – спросил он в один вечер.
– «Человек – сие есть мера вещей», – ответил Юрчук. – Там о том, что душу можно вещами измерить.
– Это как же? Разве душа материальна?
– Сказано же вашим Марксом: бытие определяет сознание. И поскольку наш быт из вещей состоит, мы их впитываем. И душа наша, выходит, материальна, вещами измеряется.
– Забавно же. Порой хорошо взглянуть, чего человек стоит на самом деле. Оно, знаешь, иногда человек важный, ценный, а поскребешь – чепуховый человечишко. Можешь такой измеритель устроить?
– Сомневаюсь пока что. Много букв пропущено, а заклинание длинное. Вот разве что…
– Говори, давай!
– Ежели можно было бы телефонную станцию переделать в вычислительную машинку, чтоб она подбирала буквы. Я о таком думал уже. А речь, положим, была записана на магнитную проволоку или патефонные диски…
Фирсов кивнул: действуй.
– Что еще тебе надобно? Кровь девственниц? Заставим комсомолок сдавать! Котов наловить? Ты только скажи.
– Да нет, – замялся Юрчук. – Мелом и углем должен обойтись.
– Действуй. А иначе – сгною. Снова запру в подвал и крыс напихаю по самое окошко.
* * *
Реле щелкало, перемещая каретку шагового искателя. Искрили контакты, включалась муфта, вал протягивал магнитную проволоку, и хриплый громкоговоритель извергал на сидящего в центре пентаграммы бойца очередную тарабарщину. Боец изначально пугался, но к концу второй недели пообвык и, сидя на стуле, листал «Безбожника у станка».
До обеда оставалось всего ничего, и боец его уже предвкушал вполне очевидно. Однако же внутри машины сложилось очередное заклинание, и оно обрушилось на солдатика.
Грянул такой гром, что повыбивало стекла, запахло серой. А когда зловонное облако рассеялось, на месте, где сидел боец, стоял детский деревянный конь да такая же сабелька.
На шум тотчас явился товарищ Фирсов, спросил, что произошло.
– Трагедия вышла, – признался Юрчук. – Оказывается, можно душу перевести во вещевой эквивалент. Но если из живого душу вытащить, то исчезнет человек. Материя, что его слагает, перейдет в те самые вещи, из которых душа сложена.
– Вроде как душу из человека вытрясти? – улыбнулся собеседник. – Что-то есть в этом.
– В общем, опыт наш провалился… Из покойника-то извлечь материю не получится, поскольку души в нем не содержится.
– Как сказать… У тебя ведь заклинание сохранилось? Вот собери мне машинку, только чтоб меньше грохотало…
* * *
Магическое устройство собирали в подвале. Оно занимало почти целую камеру: посредине стоял водолазный колокол, сваренный на здешнем заводе, да так и оставшийся в городе. Там же на заводе в него вварили дверку и заделали дно. От колокола вились провода к стеллажу, на котором лежало устройство, воспроизводящее заклинание.
Всё собрали за пару дней, и Фирсов не отходил оттуда ни на шаг, делил с Юрчуком одну краюху хлеба.
– Питаться вкусно – пережиток, – говорил он при этом. – Достаточно кушать сытно – и точка. Поощрять переедание – это диверсия. Это воровство еды у пролетарского государства, где каждая калория распределена должна быть. В самом факте существования нескольких видов колбасы заложен вызов советской власти, конкуренция. Вот когда все будут один сорт колбасы кушать, одни папиросы курить, одну одежду носить – вот тогда и наступит равенство.
– Рыжие… – напомнил Юрчук.
– А что рыжие?
– Рыжие будут выделяться.
– Да, незадача. Но их можно и побрить.
Дело было закончено в воскресенье, в утро зябкое, ранне-серое, почти неотличимое от ночи. Разбудили и приволокли арестованного директора кухни-столовой. Тот, хоть и знал, что в этакую рань не расстреливают, выглядел весьма встревоженным.
– Куда вы меня тащите? – кричал он. – У меня ничего своего нет! Даже фамилия – жены!
Ему велели раздеваться.
– Зачем? – спросил тот.
– Мыться будешь, – сурово ответил Фирсов и указал на колокол.
– А где трубы водопроводные?
– В стране нехватка воды. Это душ без воды. Новое изобретение.
На пороге смерти отчаявшийся человек способен поверить во всякую ерунду. И директор дрожащими руками стал разоблачаться. Оказавшись внутри колокола, он успокоился, будто оказавшись под стальной броней, недосягаемый для чекистов.
– Включай, – велел Фирсов.
– Он же пропадет? – удивился Юрчук.
– И горе тебе, если не пропадет.
Юрчук колебался, но Фирсов положил свою ладонь поверх его и, нажав, замкнул рубильник. В куполе загрохотало заклинание, гром был гулким, а серой пахнуло потише. Когда открыли дверцу, на полу нашли два червонца еще царской чеканки да счеты.
То ли от серы, то ли от душевных треволнений, но Юрчук грохнулся на пол и потерял сознание. Фирсов велел вызвать карету медицинской помощи и отвезти в больницу, где держать под присмотром.
Затем приволокли прошлого начальника пароходства, впихнули в колокол, повернули рубильник. Товарищ Фирсов и ранее предполагал, что его предшественник человечишко дрянь. Получились из него дамские панталоны да моток пеньковой веревки. За каждой юбкой волочился, вот из него женское белье и высыпалось. Правда, к чему веревка – непонятно, и ведь не спросишь уже.
Пошло дело. Из позапрошлого начальника пароходства выпал гаечный ключ. Другой враг народа, по специальности врач, оставил после себя клистирную трубку и горсть таблеток без малейших пометок.
– Нечего их жалеть, ибо враги народа они. А мы лесорубы в лесу человеческом, – пояснял свою работу Фирсов. – Вырубаем всё старое, чтоб новому человеку сталинской эпохи просторнее жилось. Говорят, у евреев Моисей сорок лет водил народ по пустыне, чтоб вымерли те, кто жизнь в рабстве помнил. Столько времени у нас нет. Нам еще при коммунизме пожить охота. Потому надо торопиться. Как верно заметил товарищ Сталин: «Обострение классовой борьбы по мере продвижения к социализму». Не делается коммунизм чистыми руками – лишь чистым сердцем.
Успех с установкой отмечали допоздна и допьяна, хотя многим и не лез кусок в горло: расстрелы – дело привычное. Сегодня – ты, завтра – тебя. Но если так, если узнают, что у пламенного чекиста на самом деле внутри… Хотя, чего уж тут, мертвые сраму не имут.
Не спали, разбуженные шумом заключенные, гадая, чего же эти ироды изобрели народу своему на погибель. Сходились на том, что добра ждать не надо. Хоть одним словом, хоть четырьмя буквами выходило одно – жопа.
* * *
Окрыленный успехом, товарищ Фирсов сел писать докладную записку.
Начал издалека, с разгрузки тюрем от контингента первой категории, то бишь приговоренных к смертной казни. Стал расписывать, как трудно расстреливать людей десятками – шумно, грязно. Если много расстреливать, как не становись – всё равно кровью заляпает или мозгами чужими. А ведь еще надо что-то делать с трупами, хоронить. А это расход человеко-часов, газолина для машин.
Была мысль перерабатывать убитых на удобрение для колхозных полей. Но и это не выход. Далее Фирсов расписывал расчудесное изобретение, напрочь лишенное недостатков предыдущих методов.
«…
Французская революция дала свое орудие – гильотину, – писал он далее, войдя во вкус. – Так пусть же наша революция даст свою смерть, легкую словно дыхание мотылька, и, вместе с тем, казненный пусть обществу послужит.
И пусть от одного ликвидированного прибыль невелика, но в масштабах страны…»
Фирсов задумался, зачеркнул последнее слово, вывел вместо него «Родины» , продолжил:
«…в масштабах всей Родины это даст выгоду в сотни тысяч рублей».
Переписав записку начисто, Фирсов отправил ее в Наркомат и стал ждать ответа.
Но, как оказалось, поспешил с докладом.
* * *
Обнаружилось это на бабушке-монашеньке с трясущимися руками, под сто лет возраста. Запозднилась она на встречу к своему Господу, вот и решили чекисты обоим подсобить. Внутри старухи оказался металлический прут, да такой, что ни один напильник не берет. Проверили и ахнули – чистый осмий.
Арестовали последнего в городишке нерасстриженного батюшку, поместили в установку. Вышел из попа небольшой молитвослов, в окладе, украшенном чистейшими, хоть и крохотными диамантами.
Взяли ночью бывшего дворянина, который ныне заведовал крошечной библиотекой при картонажной фабрике. Выпал из того томик стихов Киплинга да тетрадочка со стихами, видимо, собственного сочинения.
Товарищ Фирсов туго задумался, сходил на фабрику, провел беседу с тамошним комсомольским активом. Сказал: нужны добровольцы во имя дела Ленина-Сталина. Дело опасное, однако же благодарность партии и народа будет безмерной. Все как один вызвались для дела. Чекист отобрал троих с биографией просто идеальной: рабоче-крестьянское происхождение, школа, спорт, комсомольская работа. И выросли они уже в Советском Союзе, и другой такой страны не знали…
Вошел первый. Получился бубен да кусок красной ткани.
От второго остались бич и колокольчик.
Фирсов калился и, вызвав очнувшегося Юрчука, орал на него, обещал стереть в порошок, если он сей же момент не исправит поломку. Юрчук проверял заклинания, утверждая, что всё верно, поломки нет.
Своей участи ждал третий комсомолец. Был он ничем не лучше первых двух. Что в нем было? Свисток?
Собирался было Фирсов изобретателя в камеру впихнуть, но после махнул рукой, отпустил последнего добровольца, а Юрчука велел вернуть в камеру.
А после – напился.
* * *
– А дальше что было? – спросил Фирсов.
– Ничего. Уехали они, – ответил дежурный.
В запое Фирсов был недолго, каких-то три дня. Но за это время произошло многое. Из Москвы, взметенные докладным письмом, прибыли люди в больших званиях и в штатском. Осмотрели и пьяного руководителя управления, и установку в подвале, ознакомились с тем, как использовалось новое смертельное приспособление. Затем нашли изобретателя, попытались Фирсова протрезвить. Только из последнего ничего не вышло, и столичные гости укатили к себе. Юрчука отправили под конвоем – но в мягком вагоне в сторону столицы. Однако установку отчего-то оставили, впрочем, опечатав входной люк колокола.
Порой Фирсов спускался к безжизненной установке, гладил хлад ее металла. Привычно много думал и непривычно много сомневался. Перед глазами стояли прут из осмия и бубен, драгоценный молитвослов и колокольчик. Стихи Киплинга и бич. Где в этом ряду он сам?..
Ну ладно, шут с теми комсомольцами. Они ведь воспитаны Страной Советов. Стали комсомольцами… А кем они могли стать здесь? Дворянами или семинаристами? Не тот строй, это всё равно, что вместо блох у собаки заведутся коровы.
Но у него, у Фирсова, был выбор: мог он слесарить на заводе, но нет же – записался добровольцем в Красную Армию, начал с рядового… Жил на работе не для себя, не о себе думал, когда в Гражданскую поднимался в штыковую, шел на пулеметы… Ну, по крайней мере на один пулемет – у деникинцев тоже патронов было негусто. И ведь не из-за наград он шел в бой. Да и не имелось тогда в Красной Армии наград.
Эх, хорошо бы в эту установку запихнуть белогвардейца. Да где же их сейчас взять? Кто из них двоих был лучше или хуже?
Хотелось как-то измерить общей мерой себя и бывшего врага. Вырвать его сердце, положить на стол рядом со своим, сказать: гляди, я чище, лучше! Ради этого не посмотрел бы Фирсов на высокие печати, сорвал их лишь бы обрести покой. А потом можно и на расстрел. Хотя нет, зачем расстрел…
Фирсов вдруг прикинул – рубильник от установки вполне получится завести под купол колокола, дверь в него прилегает неплотно… Фирсов принялся раздеваться.
Конечно, его кинутся искать, узнают, что из здания он не выходил. Найдут в распечатанной машине… Эх, если б знать, что они найдут. А он так и не узнает, что было у него внутри, к сожалению, а может быть, к счастью.
Зато остальные приходите, смотрите, каким человеком он был!
Николай Немытов
Отпуск с выездом на родину
Для него – целая вечность. Для других – мгновенье, взрыв.
Когда на корпусе ракеты вспыхнула яркая точка, Трофим сделал шаг, толкнув в плечо стоящего впереди генерала. Кто-то крикнул – тягучий вой, удивленное лицо проплыло мимо, – но дублер уже сосредоточился на огненном шаре, растущем с каждой долей секунды. Не удержать! Две ладони легли ему на плечи – стратег-наблюдатели пришли на помощь. Печать на груди Трофима отозвалась горячей волной.
Огненное гало на корпусе ракеты замерло, дрогнуло и стало нехотя сжиматься. Сейчас остановят старт, закрепят носитель, дадут остыть системам… Работа только началась, и держать придется долго.
– Товарищ?
Ладони стратег-наблюдателей горячи…
– Эй! Товарищ!
Треплют за плечи, словно будят…
– Ваша остановка!
…трудно держать.
– Родниковое!
Трофим содрогнулся, одернул башлык на глаза – профессиональная привычка, – вскочил. Шофер отстранился.
– Просили разбудить, – напомнил он.
– Ага. Спасибо.
Сон еще не отпустил, перед глазами темное пятно – от яркой вспышки. На ощупь нашел сумку, неуверенным шагом прошел к выходу.
Желтый «пазик» с цифрами «56» на лобовом стекле скрежетнул передачей и покатил дальше на Школьное, где станция слежения задрала к небу тарелку космической связи.
Бабки на остановке притихли, близоруко уставившись на незнакомца.
– День добрый, – поздоровался Трофим.
Старушек словно током стукнуло: шарахнулись, вытаращив глаза, принялись креститься.
– Нехристь… нехристь, – пронеслось тихим эхом.
Трофим немного постоял на обочине – шум ветра, переливы жаворонка в высоте и жаркое дыхание июльского солнца, гул машин, идущих к морю в Евпаторию. Реальность. Захотелось скинуть башлык, чтобы острее прочувствовать возвращение. Не стал. Привычка. И служебная инструкция: не то чтобы нельзя – не рекомендуется.
Шагнул на пыльный проселок, вошел в село, млеющее в потоках июльской жары. Позывные «Маяка» возле сельского клуба – туш вернувшемуся на родину. Все на работе, только босоногие мальки несутся горластой стайкой. Впереди белобрысый скривился под рамой взрослого велосипеда, едва удерживает пляшущий в худых руках руль, язык высунул от удовольствия. Трофим улыбнулся, отошел на обочину в пыльный травостой. Словно капля меда упала на сердце, едва сдержал стон. Дома и стены лечат. Вылечат ли?
Самый мелкий пацан в застиранных штанах старшего брата остановился, глянул на чужого дядьку из-под грязной ладони. Вот любопытный! Достал из кармана зеленоватый персик и захрустел, не обтирая ворса.
Трофим поморщился, рот невольно наполнился слюной.
– Вкусно?
– Ага!
Еще бы ворованная зелень была невкусной.
– Завидую, – Трофим едва сдержал смешок.
Второй персик оказался немного спелее. На, дядя, жуй и не завидуй.
Как давно он не общался с детьми? Забыл. Принял угощение, впился с хрустом зубами.
– Дядь, тебе не жарко?
Это он о башлыке.
– Не-а, – в тон пацану ответил Трофим, причмокнул.
Кисло, колко – черт с ним! Вкусно.
Велосипедист свалился при попытке развернуться на дороге, и горластые товарищи тут же подхватили двухколесную машину. Мальчишка бросил огрызок в пыль, выплюнул недожеванное.
– Витька! Моя очередь! Витька!
А Трофим съел всё до морщинистой косточки, захлебываясь слюной от кислоты. Немного полегчало. Теперь шел по улице, узнавая калитки и заборы. Тишина. Все на работе в колхозе. И хорошо. Будут сторониться, тыкать пальцами в спину, приставать с расспросами. Еще встретятся, еще наговорятся. Потом. Когда он сможет. Если сможет.
Вдоль дороги абрикосовые деревья. Сейчас похожие друг на друга, но когда спеют плоды – такие разные. Крупные, мелкие, ранние, поздние… Он когда-то знал каждое, а теперь не вспомнить. Хотя вот то дерево приметное развесистое.
Из-за него вдруг выскочила девчонка-подросток. Желтый сарафан в белый горох, русая копна собрана в конский хвост на макушке, голубые глаза гневно сверкают.
– Стой, Ирка! – окликнули со двора дома. – Стой! Отец сказал!
– Пошел к черту! – ее голос срывался от обиды.
– Что?! Да я тебе!..
Мужик лет тридцати пяти выскочил на улицу – затертое на коленях трико, мятое лицо после вчерашней попойки покрыто щетиной, стоптанные домашние тапки.
– Стой, сказал!
Сжав кулаки, Ирка обернулась к нему:
– Отстань!
Отец бросился к ней, но резинка внезапно лопнула, и трико сползло на колени, показав миру полосатые семейки. Мужик едва не рухнул в дорожную пыль, успел подхватить штаны.
Сердце бухнуло не в ритм, Трофим Старостин остановился. Не померещилось ли? На оскорбление и злобу девчонка ответила отцу срамом. Полгода назад он точно бы определил, а сейчас простую случайность от рефлекторной защиты не отличит.
– Стой, стерва! – Отец протелепал мимо, придерживая штаны рукой, приезжего едва локтем не зацепил.
Мужика Трофим сразу признал. Да и как не признать собственное отражение. Девчонка тоже кого-то напоминала. Трофим Старостин не окликнул, не остановил. Еще свидятся.
Как в воду глядел…
«Родные стены, Трофим Евгеньевич, они, знаете, помогают», – говорил майор-специалист. А как в них войти? Как объяснить, где пропадал пятнадцать лет? Или шестнадцать?
Трофим стоял у калитки, боясь прикоснуться к ее досточкам. Вот они, родные стены: заборчик едва выше плеча выкрашен голубой краской, кусты японской сирени склонились к самой дорожке из дробленого песчаника. Сиреневые длинные кисти пахнут одуряюще, вокруг пчелы и шмели хороводят. Тяжелая пчела-плотник пролетела у самого лица, на секунду зависла, сверкая антрацитовым тельцем с синей поволокой, на ворсинках лап и брюшка – пыльца золотистой пудрою.
Трофим поморщился от боли – камень в душе дал о себе знать, острые грани, уже вросшие в плоть, сдвинулись. Дублер пошатнулся, обеими руками схватился за калитку. Горячая влага прижгла веки, потекла по лицу.
Если каждый шаг будет даваться такой ценой, до крыльца можно не дойти. Родные стены помогут или убьют. Старостин скинул с калитки крючок – пальцы лихорадочно дрожали – и сделал шаг. Слева кусты крыжовника с поздними янтарными ягодами, справа огромная яблоня увешена продолговатыми плодами, как елка гирляндами – челеби, раннее… Он думал о чем угодно, только не о боли. Забыть о ней проклятой хотя бы на время.
Заворочался камень в груди. Это ж сколько тоски, горечи и злобы собралось? Могуч ты, Трофим Евгеньевич Старостин, могуч. Сделал всё, что мог, и отправили тебя помирать в родные стены.
Тяжесть навалилась на плечи, стала гнуть к земле. Это обида. Еще чего не хватало! Жаловаться на судьбу решил?
– Эй, дядь! Ты чего?
Васильковые глаза, волосы, собранные в хвост, и желтый в белый горох сарафан. Ирка. Ей что в этом доме надо?
– Споткнулся, – соврал он и выпрямился.
Главное – не упасть. Камень совсем разошелся, но Трофим отсек боль, насколько хватало сил.
– А-а, – она прищурилась, оценивающе поглядывая на незнакомца. – Понятно. К деду Василию за медом?
– Вроде того.
Да что ж ты, дура, под башлык заглянуть всё норовишь.
– А-а. У деда хороший медок.
Шла бы ты, любопытная, папке резинку в штанах сменила. Стоп. Ты тоже хорош, Трофим Евгеньевич. Что Ирка тут делает? К прадеду она пришла, к родному прадеду после ссоры с отцом. С твоим братом Матвеем, или Мотькой, как его всегда кликали и родители, и друзья. Только кого ты мне напоминаешь, Ирина Матвеевна?
Трофим обошел дом по тропинке – девчонка (племянница родная!) увязалась следом. Сорвала травинку, белыми зубками покусывает и смотрит хитро на чудного гостя.
Дед Василий стоял среди ульев, рассматривая рамку с тяжелыми ярко-желтыми сотами – перга. Пчелиная борода свисала до пояса, укрывала плечи – у него свое мастерство, свои пасечные печати.
– Дед сегодня пергу собирает, – сообщила Ирка, – лучше к нему не подходите, дяденька, а то пчелы…
Крепкий коренастый с проседью в темных волосах Василий оглянулся. Трофим почувствовал удушье – камень крутанулся, разрезая гранями плоть, сдавил грудь. Старостин стащил с головы башлык.
– Здравствуй, дед… Я вернулся…
Падая, он увидел испуганное лицо Ирки, услышал ее крик.
* * *
Пламя яростным зверем билось о корпус спускаемого аппарата, трясло его в жадных лапах, желая добраться до людей.
– Еще, еще немного…
Космонавт не слышал слов дублера и не видел изъяна корпуса, в который впилось огненное буйство. Дыра росла с каждой секундой, пламя вылизывало ее тонким языком сантиметр за сантиметром, а потом…
– Да пропадите вы пропадом!
Рев огня нарастал, заглушая слова космонавта.
– Вадим, заткнись! – заорал Трофим.
– Пошел ты! …со всеми! …вас!
– Заткнись!
Злоба, ненависть, ужас накрыли дублера с головой, мешая сосредоточиться на пробоине. Аппарат тряхнуло так, что люди едва не вывалились из кресел и космонавт потерял сознание. Трофим принял огонь на себя…
* * *
– Заткнись!
Он вскочил. В руках скомканные края простыни, перед глазами беленая стена, в углу над лампадой три иконы. Богоматерь смотрит скорбно и, кажется, хочет закрыть собой младенца, сидящего на руках, от человека, переполненного яростью.
Трофим разжал кулаки, сел, свесив ноги с кровати. Пентакль на левой груди раскалился, пульсировала, но это лишь сон, прямой угрозы нет, и жар печати скоро спадет.
«Родные стены помогут», – слова специалиста, будто заклинило в мозгу. Дублер прислушался к себе. Удивительно: острые грани скололись с камня и таяли горючими крошками. Вместо острой боли пришла тяжесть. А специалист оказался прав, когда объяснял весь процесс «дробления» дублеру Трофиму Старостину. С каждым слоем камень будет всё тверже, сил, чтоб его расколоть, понадобится больше, и боль от осколков будет острее.
– В родной земле зароют без всяких почестей – и то хорошо.
Солнце клонилось к закату, заливая оранжевым светом землю. Трофим подошел к окну: выжженная горячим солнцем трава горела золотом, по проселку прошла машина, поднимая облако пыли, тут же золотую кисею подхватил вечерний ветер, понес, словно газовый шарф, в поля. За пологими холмами темнел шпиль металлической конструкции – антенну космического слежения в Школьном перевели в вертикальное положение. Доведется ли услышать свой позывной еще хотя бы раз?
* * *
– Ваш позывной…
– …Чатырдаг?
Представитель госкомиссии улыбнулся:
– Хотите?
Трофим смутился:
– Да нет. Извините, просто вырвалось.
Представитель понимал: летчиков-испытателей награждали географическими именами. Дублеры не отличались.
– Ваш позывной «Скиф».
Как же еще назвать человека родом из Крыма…
* * *
Трофим оделся, взялся за легкую куртку с башлыком, но надевать не стал, передумал. Давно научился избегать прямых взглядов, а от деда прятать лицо не хотел. Вышел в соседнюю комнату… прямо к праздничному столу. Луч солнца играл в белой мисочке, доверху наполненной янтарем меда.
– Опа! А вот и братец!
Мотька встал – старые треники сменил на брюки, но тоже не первой свежести, зато побрился и заклеил порезы бумажками. Он протянул руку, бросился обнимать, ничуть не смутившись шрамов на лице Трофима.
– Здорово, Матвей, – пробормотал тот, морщась от свежего винного духа.
Василий вздохнул, неспешно расставил стопки, взялся за бутылку медовухи – разливать. Старостин отчетливо чувствовал его радость, замешанную на горечи, словно июльский мед на луковом цвету.
– Эк тебя, – всхлипнул Мотька, отстранившись, заглядывая в глаза.
– Покидала жизнь, – пробормотал Трофим, отворачиваясь.
– Да ты садись! – Брат широко развел руки, словно охватывая круглый стол, застеленный тертой клеенкой с васильками. – Сколько лет-то! Эх-ха! Правильно говоришь, брат: покидала жизнь. Вот и меня не пощадила…
Он засуетился, затараторил, не сводя взгляда со своей стопки, наполненной «с горкой» – медовуха вспучилась, зацепившись за край. Дед Василий умел наливать. Трофим принюхался к запаху рубленой зелени, к жаренной с чесночком курочке, взял на ломтик черного хлеба кусочек домашнего окорока. Слюна камнем застряла в горле. Или камень шевельнулся в груди?
– Давайте, братья. За встречу, – дед перекрестился. – Слава богу, свиделись.
Трофим приложил ладонь к груди – пентакль чуть пульсировал. Пусть людям, которые помогали ему все эти годы, тоже станет немного лучше. Кому-то в больнице полегчает, кому-то висящему над обрывом сил достанет удержаться, кого-то осенит хорошая идея.
– Свиделись, – откликнулся он.
Дед зыркнул на него из-под густых бровей, промолчал. Чокнулись, выпили.
– Эх-ха! Страна совдепия, – Мотька лишь рукавом замызганным занюхал, принялся разливать по новой, без спроса сменив «руку». Бутылка в его руке тряслась, проливая на клеенку, от нетерпения. – Забрала ты братца моего, вытянула из него жилы…
– Цыц! – прикрикнул дед. – Язык придержи, пустомеля.
Матвей насупился:
– Ну, давай, братишка. Между первой и второй, как говорится.
Так и до третьей дошло. Медовуха прибавляла Мотьке смелости:
– …а мы тут пашем, чтобы вы там подвиги свои свершали. Эх-ха! Плевали они на нас со своего Кремля! Одних в стену муруют, а других в навоз закапывают!
– Ты вот что, Мотька, – дед Василий достал из кармана рубахи целую пятерку. – Сбегай за казенкой, а то нас с Трофимом медовуха чего-то не берет.
При виде денег Матвей облизнулся, пробормотал:
– Так ведь Зинка… Она закрыла уж.
– Домой к ней сходишь – там продаст.
– Так я чё, – Мотька вытер вспотевшие руки о рубашку и сгреб деньги, – я ж мигом.
Он вскочил, бросился к двери.
– Тока не вздумай по дороге половинить! – успел крикнуть вслед Василий.
Хлопнула дверь, и стало тихо, как бывает летними вечерами в утомленном июльской жарой доме.
– Где тебя так? – тихо спросил Василий.
Трофим взглянул на дедову седину, на морщины, среди которых у виска остался навсегда шрам с войны. Можно сказать: на службе меня так, а служим мы нашей Родине. Отделаться пустыми фразами. Такими же пустыми, как душа Трофима Старостина.
– При входе в атмосферу в кабине начался пожар, – ответил он.
Дед сокрушенно покачал головой.
– И космонавт?
– Космонавт? Космонавт в порядке, только вырубить пришлось. Сильно матерился, мешал.
Василий молчал. До сего дня он носил в себе тихую ненависть к тем, кто соблазнил внука элитной службой и увез в далекие дали на долгих пятнадцать лет. Теперь же, затащив потерявшего сознание Трофима в дом, он испытал смешение чувств. Старик долго смотрел на государственный пентакль и отважился коснуться золотистой звезды, свитой из змеек, кусающих себя за хвост. Уверенная ярая сила жарким хмелем ударила в голову. Казалось, мышцы на мгновение загудели от прилива невиданной мощи, когда каждый отмеченный печатью дал Василию по капле своей силы, своего ума, своих способностей. Голова пошла кругом от такого удара, едва сам рядом с внуком не свалился. Зато на себе почувствовал силу звезды и не то чтобы смягчился, но понял нечто новое.
Не укрылось от деда и темное, камнем лежащее в глубине души Трофима.
– Дар приходит от Бога, – сказал старик. – И несет его человек сам всю свою жизнь.
– А раз дан тебе дар – служи людям, своей стране. Хорошие люди помогут, если вдруг трудно станет, – в тон ему произнес Трофим.
Василий взглянул на внука:
– И чем они тебе сейчас помогут?
Тот не стал продолжать рождающийся спор, встал из-за стола.
– Пойду, пройдусь.
– Полегче там… Бабки уже языки точат…
– Ага. Нехристь вернулся. Так не впервой.
Василий снова вздохнул и добавил:
– Она по вечерам у танцплощадки сидит.
* * *
Славка бил больно. Маленькие угловатые кулаки молотили по плечам и спине, не давая Трофиму опомниться.
– Трошка – трус! Трошка – трус! Бей его!
Когда зрители в азарте принялись помогать обидчику, Трофим в отчаянье попытался отбиться. Куда там! Убежать не дали. А Мотька старался пуще остальных из страха, что после брата примутся за него. И тогда Трофим упал. Будь что будет. Пусть его даже убьют и всех посадят в тюрьму!
Он лежал посреди улицы покорный судьбе и злым друзьям, когда вдруг случилось невиданное: кто-то ударил Славку, тот ответил, а через мгновение драка шла каждый за себя. Только Трофима теперь никто не трогал и ничуть не зацепил.
– А ну-ка! Перестаньте!
Пожилая цыганка взмахнула на пацанов руками, закричала звонко. Сапфира. Мальчишки и ухом не повели. Тогда женщина принялась хватать их по одному и отталкивать прочь.
– А ну-ка! Кому сказала?
На этот раз пацаны бросились врассыпную, словно в стаю воробьев прыгнула кошка. Трофим остался один в облаке пыли, сел, утер разбитый нос, осторожно коснулся подбитого глаза – больно!
Сапфира присела перед ним, подобрав подол цветастой юбки.
– Ай-яй, чаворэ, – глаза цвета морской волны смотрели удивленно. – Что ты наделал.
– Они сами, – ответил Трофим, растирая по щекам слезы.
– Да, они сами. Просто ты еще не понял, чаворэ, – добрые руки обняли за плечи, перстни на пальцах сверкнули серебром. – Бедный мой. Ой, что же будет.
* * *
Колхозный ВИА неплохо наигрывал Френка Дюваля. За решетчатой оградой с белеными столбами из известняка танцевали пары. Туда-сюда сновали мальчишки, норовя попасть на площадку, но у калитки властвовала экстравагантная билетерша: газовый платок поверх блондинистого шиньона, сморщенные губы алеют на напудренном лице, густые синие тени и в довершении совершенства – клееные ресницы. Ее одежда была столь же эффектна: желтая блузка и красная юбка, из-под подола которой выглядывали носки черных лайковых туфель.
Справа на лавочках вдоль ограды сидели старушки, с живым любопытством следящие за молодежью. А слева на третьей лавочке от входа сидела Сапфира. На взгляд Трофима, цыганка ничуть не изменилась, показалось, даже платье то же самое, трубка в руках и знакомый запах табака.
Рядом стоял щуплый мужичонка в кепочке и с ним трое приятелей помладше. Мужичонка зыркал глазами по сторонам, о чем-то беседуя с Сапфирой, но цыганка не очень жаловала его ответами, говорила сквозь зубы, сжимая мундштук трубки. Трофиму компания парней совсем не нравилась – строят из себя блатных, но вряд ли к ним имеют отношение. Слишком рискованно ставить воровскую или бандитскую печать. Милиция вычислит – по головке не погладит.
Трофим неспешно подошел к цыганке, сел рядом.
– Здравствуй, Сапфира.
Мужичонка смолк на полуслове, удивленно уставился на незнакомца. Цыганка чуть отстранилась, разглядывая Трофима в свете фонаря, висящего на столбе, – не узнала.
– Ты, фраерок, не в свою тарелку влез, – оскалился мужичок. – У нас с цыганкой дело не твоего ума.
Пальцы его украшали колотые перстни, в которых Трофим не сильно разбирался, но законную воровскую печать, скрытую среди остальной бутафории, он различил четко.
– Пахана ломаешь, карманник? – спросил Трофим, глядя себе под ноги. – А что тебя участковый пока не вычислил? В район поехал или в отпуске? Ты, чудило, вообще на учет стал или ждешь, когда тебя госпечатью парализует?
Мужичок дернулся, отступил на шаг.
– Ты, ссученный, на кого хвост подымаешь? – сипло произнес он, надвинув кепку на лоб.
Вмешалась Сапфира.
– Иди, Саша, иди, – цыганка вскочила с места, заслонив собой Трофима. – Завтра утром договорим, драгоценный.
Саша хмыкнул – он давно хотел дать стрекача подальше от мутного фраера со шрамами, – неспешно развернулся и, махнув своим парням, ушел к калитке танцплощадки.
– Ну, здравствуй, чаворэ, – Сапфира с грустью взглянула на Трофима, как когда-то в детстве поцеловала в лоб.
– Ой, горе мое, – она заговорила по-цыгански, поминая Бога, вытирая шершавыми ладонями лицо Старостина, крестя большим пальцем его лоб.
Еще одна капля меда упала на сердце, горючие слезы жгли глаза, но от этого становилось немного легче.
– Ой, сколько на тебе, – вздохнула цыганка и стукнула кулаком о кулак у груди Трофима.
Сперло дыхание. С камня словно слетел слой окалины, и острые ее осколки брызнули в стороны, раня плоть. Старостин всего лишь покачнулся – за день тело привыкло к пыткам, хотя он думал, что камень добьет окончательно и готов был умереть на своей малой родине.
– Ой, золотой мой, сильный ты, да силы одной мало. Носишь ты за собой тоску людскую смертную. Всех не уберечь тебе, – Сапфира огладила его плечи, перекрестила последний раз.
Трофим знал: на человека с пентаклем это не действует – церковь отделена от государства и ее печать влияет на жизнь небольшой группы людей – в основном, стариков, – которые веруют и молятся в храмах.
– Сжигать тебе ее надо, – продолжила цыганка.
– Как это? – удивился Трофим.
Ничего такого они не практиковали. Специалисты твердили о внутренних силах и силе единства государства, но о сожжении людской беды никто не говорил.
– Жалеешь ты виноватых, берешь их вину на себя, – цыганка пыхнула трубкой. – Чаворэ, ты не Спаситель, на всех тебя не хватит. Видишь, чего это тебе стоило?
Трофим ссутулился, поник.
– Не знаю. Отпустили домой. То ли списали подчистую, то ли верят – оклемаюсь и вернусь в строй.
Немного помолчали, и Сапфира сказала:
– Никто не может помочь тебе, чаворэ, – в сумерках кольца на ее пальцах тускло сверкнули – цыганские печати говорили с Сапфирой, советовали. – Сам ты должен найти ответ. Джя Дэвлэса, чаворэ!
Домой Трофим не пошел. Свернул к ставку к любимому деревянному настилу среди длинной осоки. От воды тянуло прохладой, первые звезды, размытые зодиакальным светом, отразились в водной глади.
* * *
Майор-специалист посетил его на третий день, когда сняли повязки. Майор вошел бодрым шагом, приставил к койке стул.
– Здравствуйте, Трофим Евгеньевич.
Старостин молчал – губы еще не совсем зажили и трескались при малейшем движении.
– Как самочувствие? – Майор добродушно улыбнулся – дар приветливости от рождения. Таких и берут в спецы: любому улыбнуться и самый угрюмый разговорится. С Трофимом не получится. Он смотрел то на майорские погоны, то на папку в руках специалиста, только не в глаза.
– Вижу, идете на поправку, – гость прекрасно понимал его. – Уж простите, но у меня к вам дело. Стратегический комиссариат расследовал причины аварии. Виновных нашли, и они понесут наказание.
Спец замолчал. Если бы Трофим мог, он бы усмехнулся. Виновных не трудно было вычислить. Они – механики или инженеры – допустили ошибку, которая едва не стоила дублеру Старостину жизни. Считай, неумышленное злое действие по отношению к Трофиму. Его дар защитил космонавта и самого дублера, обратил зло на виновных в аварии. Кто-то сразу заболел, у кого-то с родственниками случилась беда или по мелочи – кошка сдохла. Стратком – Стратегический комиссариат – по таким следам быстро находил причастных к аварии. Да только Трофим часть зла на себя взял, невольно усложняя работу стратег-инспекторам, и теперь не судьба виновных накажет, а государство. И спец и дублер понимали это без объяснений.
Майор постучал пальцами по папке, смахнул с нее невидимую пылинку.
– Нас беспокоит ваш «синдром Спасителя», – сказал он. – Трофим Евгеньевич, ну зачем вам перечить судьбе, государству? Зачем брать чужую вину на себя?
– Судьба не всегда справедлива, – тихо ответил Старостин, едва приоткрыв рот. – Людям свойственно… ошибаться.
– Да, но вы снимаете вину уже рефлекторно.
– Сами сказали: синдром… – верхняя губа всё же лопнула. Трофим поморщился от боли.
– …Спасителя, – докончил за него специалист. – Трофим Евгеньевич, вы очень хороший дублер, не раз спасали испытателей и аппараты. Госкомиссия и Стратком очень ценят вас…
– Меня списали?
– Нет. Вас просто отправляют в отпуск на родину. Постарайтесь справиться со своим рефлексом. А я дам вам некоторые рекомендации…
* * *
«Ты не Спаситель, чаворэ». Трофим вдохнул прохладу, хотел присесть на край настила, когда почувствовал чужое вторжение – крадущиеся следом люди собирались с ним конкретно разобраться.
– Не советую, – сказал вслух Трофим, обернулся.
– Почуял, ссученный, – прошипел Саша. – Это ты, что ль, нехристь? Падла казенная.
Мужичонка стоял за спинами двух сотоварищей, которых Старостин смутно помнил сопливыми пацанами. В руках Саши клацнул кнопочный нож, блесной сверкнуло лезвие.
– Ну, давай уже. Выползай, – прикрикнул на него Трофим. – У тебя нож. У меня… – он быстро скинул футболку.
Пентакль загорелся алым, отразившись в глазах удивленных парней.
– Казенная гнида.
– Придурок, ты даже не знаешь печатей, а рисуешь из себя пахана.
Старостин чуть коснулся силы людей по всей стране, и пентакль полыхнул так, что на мгновение стало видно, как на закате. Парни дружно бросились наутек, оставив Сашу наедине с нехристем.
– Ну, а что ты можешь? Что твоя печать тебе даст? – Трофим сделал шаг к карманнику. – Кто тебя сейчас поддержит?
Лезвие ножа мелко задрожало, Саша попятился, а потом ударил, зло оскалив зубы, целя в обнаженный живот, и в этот миг дублер взглянул ему в глаза.
Он не чувствовал угрызений совести или досады. Саша с первой встречи неправильно оценил его опущенный взгляд и поздно понял, что принял сокрытую злобу за слабость, за трусость. Мгновение глаза в глаза – капля накопленной горечи и боли едва не убила карманника. Напросился… Карманник Саша – мужик лет сорока – остался у настила, рыдая, словно перепуганный ребенок.
Трофим шел домой. На сегодня достаточно приключений, надо отдохнуть, собраться силами. На танцплощадке в который раз звучал Френк Дюваль. Хорошая мелодия всегда в цене.
Встречная старушка отшатнулась от Старостина, перекрестилась, плюнула вслед: нехристь. За что? Через пару шагов споткнулась, но Трофим вовремя забрал ее злобу, чтобы не расшиблась. Она тут же решила, что прокаженный ее проклял.
– Провалиться тебе!
Новую злобу Трофим ловить не стал – дал о себе знать камень, уколол новым острым краем. Выскочившая невесть откуда шавка, бросилась на старуху, изловчилась – цапнула за пятку. Нескончаемая брань и вопли.
Эх, крещеные. Откуда у вас столько злобы?
Трофим прислушался к звезде на груди: хорошие люди на полуострове ложились спать, читали детям на ночь сказки, пели колыбельные. Севернее жизнь тоже замирала, в Ленинграде царили белые ночи, смеялась и пела молодежь, бродя по набережным и паркам. За Полярным кругом закаты вовсе исчезли на полгода. А на восток – чем дальше, тем крепче сон.
Прямо на дороге стояли двое. Точнее, мужик сидел в пыли, а девушка в светлом платье пыталась его поднять. Старостин узнал их по голосам.
– Имэю права! – воскликнул Мотька, отбиваясь от Ирки. – Брат приэхал. Эх-ма! А ты знаешь, какой у меня брат?
– Пап, пошли домой, – взмолилась девчонка. – Пошли, пап.
– Ытстань! Брат пр-эхал! Герой! О!
– Пап, мамке совсем плохо.
Мотька всхлипнул, сменил пластинку, произнес, икая:
– Эх-ма! Горе-ты какое!
Трофим подошел. Ирка, закусив губу, с надеждой взглянула на него. Мотька прищурился, пригляделся – узнал.
– Горе-ты! Моя-ты! – заныл он.
– Ага. А ты ей, гляжу, здорово помогаешь, – заметил Трофим. – Дедовы деньги пропиваешь.
– Ну, ты не моги! Я всё… всё купил…
– Ясно.
Трофим поднял его и взвалил на плечи.
– Показывай дорогу, племяшка.
Ирка пошла на шаг вперед, а Старостин, слушая болтовню брата, размышлял: всё пропустил – свадьбу Мотьки, рождение племяшки и, верно, много еще чего главного.
– Чем мамка болеет? – спросил он Ирку.
– Рак, говорят, – тихо ответила девчонка.
– Говорят? – удивился Трофим. – Медики что, определиться не могут?
– Признаки, мол, налицо, а опухоли нет, – она открыла калитку, пропуская дядьку во двор. – Сказали, в Москву ехать надо.
Трофим положил брата на гамак под деревом – Ирка велела.
– А брат, мужик, у меня, знаш, какой? – сонно пробормотал тот, уже не узнавая Трофима. – О… Герой. Эх-ма.
– Пусть проспится, – махнула на него Ирка.
В доме открылась дверь. Бледная худая женщина в темном халате с повязанной на голове косынкой вышла на порог.
– Ир? Это ты?
Темные круги у глаз, впалые щеки… Трофима тряхнуло, камень в груди выпустил шипы.
– Кто это с тобой?
– Дядя Трофим…
Больше всего он боялся этой встречи. Столько-то лет. Она вышла замуж, нарожала детей, – и встретиться вдруг посреди села… Так он думал, радуясь, что не может днем снять башлык, а вечером она его не узнает, пройдет мимо.
– Брат папин… – договорить Ирка не успела.
– Т-Трофим, – голос женщины дрогнул.
– Саша, – выдохнул он и едва успел подбежать к крыльцу, подхватить оседающую женщину.
Скорбный излом бровей, сухая рука на щеке. Только теперь Старостин вспомнил, как выглядит сам.
– Троша…
– Прости, Саша. Напугал тебя. Вот такой я… теперь.
Ирка стояла не шевелясь, прижав к груди руки, и во все глаза глядела на взрослых.
– И ты прости. Ты даже не смотришь на меня. Я понимаю.
– Нет-нет. Ты не подумай. Мне нельзя на людей смотреть, – спохватился он и повторил: – Вот такой я теперь.
Тонкие пальцы коснулись его груди там, где пентакль, испуганно отпрянули. Осторожно вернулись вновь, легонько ощупали края печати.
– Космонавт.
– Дублер, – поправил он. – Берегу летчиков-испытателей.
– Значит, добился своего.
– А лучше бы остался.
– Нет, – слабая улыбка коснулась ее губ, – не остался бы. Теперь это я понимаю.
Саша прикрыла глаза – усталость от пережитых волнений дала о себе знать. Трофим бережно поднял ее на руки, отнес в дом на кровать. Ирка принялась хлопотать вокруг матери, а Старостин не мог отвести взгляд от больной женщины.
Камень ворочался, кромсая грудь, но Трофим отупел от боли. Старая обида на его скорый отъезд довела Сашу до смертельной болезни. А еще раньше проклятие, брошенное ему вслед, не дало ей доносить ребенка, и Ирка родилась семимесячной. В довершение всего – муж пьяница. Мотька слыл хорошим столяром, золотые руки, но никому не отказывал в возможности угостить себя. Наугощался.
Трофим не знал, не мог помочь. Он в то время был окрылен новой жизнью.
Старостин оглянулся: старый фанерный стол с застиранной кружевной салфеткой, такой же древний шифоньер, пара полок с разной мелочью – выставлено аккуратно. Под потолком лампочка без абажура. Пропито, всё пропито Мотькой.
В глазах потемнело, а в груди росла черная дыра старого зла. И словно откуда-то издалека:
– Дядь Трофим, вам плохо?
Он не ответил. В углу три иконы за горящей свечой. Молодой мужчина смотрит так, словно всё понимает о Трофиме Старостине – Спаситель. Безмолвный лик ждал, а человек не знал, что делать. Пентакль горел огнем, однако с черной дырой справиться не мог, тем более от растущей тьмы уже пошли метастазы, как от раковой опухоли. Щупальца потянулись к тем мирным людям, которые давали силы дублеру. И он отстранился от печати – звезда погасла.
– Ну что ты? Что ты смотришь? – прошептал Трофим, едва сдерживая крик боли, рвущийся из груди. – Ты же Спаситель. Я всего лишь человек. Ты дал мне дар – я делал всё, что мог. Покажи теперь свою силу! Ну, давай! Ты же толпами исцелял, а я прошу только за нее! За нее одну!
Осколки камня ударили в пальцы, в грудь, в голову, словно пытаясь пробить живой кокон тела, вырваться наружу. Скверна темными жилами ползла под кожей в поисках выхода. Лик Спасителя стал туманиться, от напряжения гудело в ушах, горячая влага пекла глаза, выжигала кожу на щеках.
– Нет, не выйти тебе, не выйти, – твердил Старостин, сжимая кулаки и стараясь удержать злобу. – Сдохнешь вместе со мной.
Тьма скрыла всё вокруг. Трофим почувствовал себя Нигде и Никогда, словно растворился в бездонной глубине. Звуки и движение замерли, может, на вечность или на мгновение, но вдруг родился ритм, сердце стукнуло, и дублер услышал снова и снова одни и те же слова. Губы сами стали повторять:
– …не дай мне впасть во искушение и избави мя от лукавого.
Специалист трясся, как осиновый лист. Комиссар Страткома оглянулся – золотой с алым пентакль на башлыке сверкнул в свете множества свечей, крест на груди глухо звякнул.
– Что-то мне не по себе, – бледными губами улыбнулся майор.
– Вы первый раз видите Покаяние? Ясно. Зло зацепило вас, – комиссар взял его под локоть. – Давайте выйдем на свежий воздух.
– Д-да, – лязгнул зубами майор.
Горячая волна растеклась по его телу от прикосновения комиссара, накатившие холод и страх отступили.
Спец вздохнул:
– Благодарствуйте.
В зале быстро меняли вымотанных чтецов. Новые тут же подхватывали слова, и молитва звучала непрерывно, в заданном ритме, без фальши.
Когда майор с комиссаром вышли на крыльцо, солнце поднималось из своей нижней точки – над Соловецким монастырем начиналось утро. Специалист перевел дух, вытер носовым платком лицо и шею.
– Я бы не хотел отдавать Старостина вам, – сказал комиссар. Его пальцы, держащие посох, побелели – эта ночь тоже далась главе Страткома нелегко.
– Быстро принять наш посыл, направить его в нужное русло не каждому дано, – он помолчал, наблюдая за светилом. – Не каждому дано пройти Покаяние и принять веру отцов. Из него вышел бы хороший преемник.
– Согласен, – кивнул майор. – Однако решение принято.
Комиссар поджал губы – остальную часть лица скрывал башлык.
– Досадно. Второго такого стратег-комиссара трудно найти.
Специалист кивнул. Он был просто поражен, как четко всё сложилось: накопленная злоба, старое проклятье. А если бы девчонка испугалась и не позвала старика? Дублер совершенно не знал христианских молитв. Всё надо было учесть и предвидеть.
– Не волнуйтесь. Трофим Старостин будет оберегать небольшое поселение – там всего семеро. В дальнейшем командование рассчитывает увеличить базу, значит, и команда увеличится. Трофима наверняка сменят. И, в конце концов, не на Луну же он… – майор поперхнулся на полуслове.
Татьяна Томах
Пламя на поводке
Некоторое время Костя не мог решиться – вообще, об этом не принято было спрашивать, слишком личное. Но, с другой стороны, с кем поговорить, как не с лучшим другом. Поэтому все-таки спросил:
– Серый, а как тебя принимали в комсомол?
Серёга удивился. Вылупил и без того круглые глаза, к тому же увеличенные очками, и захлопал длинными ресницами. Стал похож на сыча на плакате в кабинете биологии. Помолчал немного и ответил:
– Да обыкновенно. Как всех. Подписал кровью заявление, потом в райком ездил на собеседование.
– А там чего?
– Да обыкновенно, – Серёга недоуменно хмыкнул. – Устав наизусть читал. Я сбился малехо, но там одна тетка добрая попалась, подсказала. Потом вопросы задавали. Про задачи союзов молодежи. И про этот, как его, демократический централизм.
– А дальше?
– Да всё. Значок выдали, билет, расписался кровью, взнос сдал сразу – школьникам по двадцать миллиграмм, вообще фигня.
– И всё?
– Ну да. А чего? У тебя по-другому?
– Да не приняли меня, – Костя смущенно отвел взгляд.
– Да ну! – удивился Серёга. – Всех принимают. Даже Хансина и Мурова приняли, знаешь, сколько у них двоек годовых? А Хансин вообще в милицию влипает всё время. А ты отличник, и стенгазету делаешь, и…
– Не приняли, – повторил Костя. – И вообще странно было. Сначала комиссия, ну три тетки, тоже устав спрашивали, вопросы задавали. Как тебе, тоже про этот централизм и союзы. Потом – почему я хочу быть комсомольцем и чего так поздно пришел. Я говорю – болел долго.
– Ну, ты ж не виноват, что болел. Что, из-за этого не приняли?
– Да не знаю. Я вот тебя спросить хотел… только честно… Серый, у тебя после этой комиссии с вопросами ничего больше не было? Ну… мужик вокруг костра не плясал с красным знаменем и с зубами на шее?
– Чего?! – Серый ошарашенно уставился на друга, открыв рот. Теперь он был похож на обалдевшего сыча, у которого прямо из клюва выдернули добытую мышь.
– Так и знал, что не поверишь, – сказал Костя.
– Мужик у костра? Плясал? Чего, прямо в райкоме?
– Ну, – неохотно подтвердил Костя, жалея, что вообще завел этот разговор.
– И где это… говоришь, у него были зубы? – подозрительно спросил Серёга, и по его тону Костя понял – не верит.
– Да на шее, – вздохнул Костя. – Бусы такие на шее. Из зубов.
– Чьих?
– Да я-то почем знаю? – рассердился Костя. А сам подумал – и правда, чьих?
* * *
Мальчика он чуть не упустил. Почуял его приход, наверное, сразу – кольнуло под ребрами, и торопливо застучало, срываясь в галоп, а потом потемнело перед глазами. Но Ким сперва решил, что это просто сердце. Отдышался и позвал Лидочку с корвалолом. Лидочка явилась немедленно, будто поджидала под дверью с заранее приготовленным подносом.
– Лида, я ведь не просил… – смущенно начал он.
– Вот опять с утра не завтракали, Ким Владимирович, – с укором отозвалась она.
Уверенно отодвинула на край стола бумаги и ловко расставила принесенное: большую чашку свежезаваренного чая с ломтиком лимона, сахарницу, блюдце с тонко нарезанным сервелатом и тарелку с румяными пирожками, на боках которых выступал алый вишневый сок. Напоследок, строго глянув на начальника, водрузила в центре хрустальную рюмку, благоухающую корвалолом.
– Вот совсем себя не бережете, – заявила она. – Работаете по ночам. Кушаете плохо. А для сердца что главное? Правильный сон и регулярное питание.
– Пирожки-то сама пекла? – спросил Ким, улыбаясь. Пахло изумительно – свежей выпечкой, пряной колбасой, душистым чаем. Ему вдруг и правда захотелось есть.
– Уж не в нашем буфете купила, – фыркнула Лидочка немного смущенно.
Буфет в райкоме, к слову, был очень неплохой, но до Лидочкиных пирожков мастерства им всё равно не хватало.
Лидочка была чудо. При тяжеловесном, даже грузном сложении, двигалась она легко и почти бесшумно, будто по волшебству возникая именно там и тогда, когда нужно. С делами управлялась ловко и споро, печатала быстро и без ошибок, список дел, телефонов и имен, держала в голове. Ким не променял бы ее и на десяток пустоголовых длинноногих секретарш, которыми козыряли его коллеги. Единственное, что его смущало, – неформальное, почти материнское отношение, которое, впрочем, Лидочка проявляла только наедине. Тогда ее некрасивое, лошадиное лицо, освещалось нежностью и становилось почти милым. На людях же Лидочка была холодна и вежлива, а с назойливыми посетителями – строга и даже свирепа. Ее так и звали за спиной – Кимов цербер, цепной пес. Хотя цепи-то никакой не было. И даже поводок Ким почти не использовал – по крайней мере, сознательно. Он вообще это не очень любил. Особенно, почему-то, с Лидочкой. Впрочем, Лидочка часто будто заранее предугадывала его желания, даже те, о которых он еще не догадывался. Как хорошая собака иногда заранее чует настроение и намерения хозяина.
– Вот покушайте, и давайте я Володю вызову – пусть вас домой везет. Выспитесь хорошенько, куда годится с больным сердцем на работе геройствовать. Разве кто оценит, Ким Владимирович?
– Ладно, ладно, – махнул он рукой с пирожком. – Потом подумаю. Спасибо, Лида! – Пирожок оказался совершенно таким, как надо – с хрустящей ломкой корочкой, нежной мякотью и сладким-сладким вишневым вареньем. Ким зажмурился от удовольствия, облизываясь. Слабость к сладкому у него осталась на всю жизнь – из голодного беспризорного детства.
«А и правда, – подумал он, объевшись восхитительными Лидиными пирожками и напившись душистого чая, – не поехать ли домой? Что я, в самом деле, как проклятый? Высплюсь, наконец… Да и сердце надо беречь. Не мальчик уже».
Зевая и потягиваясь, он уже собирался вызвать шофера с машиной, как вдруг сообразил, что это всё не его мысли. Лида! Ай да Лида! Как это у нее вышло-то? Неужто пирожки? Ким подозрительно понюхал опустевшую тарелку, на которой остались одни крошки. Посмотрел на нее так и эдак. Ничего не увидел. Странно, не может это быть Лида, уж ее-то он насквозь видит, точно заметил бы, если б было что. Ладно, Лида потом. Сейчас важно понять, откуда это чувство тревоги, которое никуда не делось. Стоило отбросить сонный морок, наведенный чаем с пирожками, сердце опять беспокойно заколотилось, сильнее прежнего. И корвалол тут бы точно не помог. Ким наконец понял, в чем дело. Но теперь он чувствовал, что опаздывает.
Ким вскочил, едва не уронив кресло, и рванулся из кабинета. Пробежал мимо удивленной Лидочки, которая не успела ничего сказать, выскочил в коридор. Встал посередине, тревожно озираясь. Две молоденькие девушки, вроде из бухгалтерии, проходившие мимо, испуганно шарахнулись от его взгляда, промямлили, запинаясь: «Добрый день, Ким Владимирович», и припустили дальше почти бегом. Он их едва заметил. «Бестолочь, – отругал он себя, беспомощно озираясь, – совсем нюх потерял!» Оставалось одно – идти наугад, по всем кабинетам, и надеяться, что успеет.
Он едва не опоздал. Елена Дмитриевна, эта идиотка и некомпетентная дура, уже ставила печать в билет. Две другие ее коллеги по приемной комиссии шушукались о какой-то кофточке – впрочем, с них-то взять вообще нечего, обе были «пустышками». Но Елена, вот уж от кого не ожидал!
Мальчик переминался перед столом, видно, он уже изрядно устал и переволновался. Обыкновенный мальчик – щупленький, светловолосый, сероглазый. На ворвавшегося в кабинет Кима он посмотрел не испуганно, а скорее удивленно. И взгляд его был чист и прозрачен, как вода в ручье. Ким даже невольно улыбнулся в ответ, будто зачерпнул в ладони этой детской свежести и чистоты. «Нашел! – подумал он, захлебываясь восторгом. – Нашел!» Как давно он уже не встречал, и вот, наконец… Ким нетерпеливо вгляделся дальше – и будто налетел с разбегу на железную дверь. На мальчике стояла заглушка. Становилось всё интереснее.
– Елена Дмитриевна, – позвал Ким, выдергивая у нее из рук билет. – Будьте любезны за мной. И, – он глянул в билет, – Константин Летний, интересная фамилия, молодой человек, тоже со мной пройдите.
Он пошел торопливо, не оборачиваясь, слушая сбивчивый перестук каблучков Елены Дмитриевны и легкий шаг мальчика.
Сдав мальчика Лидочке, он чуть успокоился – теперь тот точно никуда не денется. Прикрыл плотно дверь – мальчику незачем слушать лишнее.
– Позвольте узнать, – дрожащим от гнева голосом начал он. Елена Дмитриевна съежилась. – Вы чем занимаетесь на рабочем месте, дорогуша?
– Я… – пролепетала она, часто моргая слипшимися от туши ресницами, – мы… как всегда… собеседование, вопросы…
– Ваше дело смотреть, а не вопросы! Смотреть! Вы что, не видели, что у мальчика нет поводка?
– Я… не… – пролепетала она. – Но в его возрасте иногда бывает… подростки с цепи срываются, не то что с поводка… Я, безусловно, собиралась сообщить в комсомольскую организацию его школы, но особой срочности…
– Дорогая Елена Дмитриевна, – он наклонился к ней, испытывая искушение как следует встряхнуть эту бестолковую крашеную куклу, которая, конечно же, врала и проворонила не только защитку, но и даже оборванный поводок, увидеть который много таланта не надо. Елена Дмитриевна заморгала и попятилась. – Не в вашей компетенции определять, что срочно, а что нет. Ваше дело заметить отклонение – любое – и сообщить об этом мне. Это понятно?
– Я… да… это… очень понятно… полностью…
Гнать ее надо было из комиссии поганой метлой, но кого тогда взять на замену? Огонь у нее, конечно, был слабенький, но вполне достаточный для выполнения того, что от нее требовалось. Однако эта дура его не развивала, а скорее наоборот. И вместо выполнения работы наверняка трепалась с товарками о кофточках и всякой женской чепухе. Впрочем, сейчас, после выговора и осознания своей вины, ей очень хотелось постараться и исправить, что можно, – Ким разглядел, что ее огонь стал чуть чище и ярче. «Приглядывать придется, – решил он, – пока замену не найду. И разносы устраивать для вдохновения».
– А касательно вопросов, – добавил он, чтобы закрепить урок, – их задавать должны эти курицы, ваши коллеги. Кстати, они с сегодняшнего дня этим не занимаются, будьте любезны им передать и подыскать им замену, пусть обсуждают свой гардероб в другом месте. Действуйте! Мы еще побеседуем потом. Идите! И мальчика мне из приемной позовите сюда.
– Конечно, Ким Владимирович, всё сделаю, – пролепетала проштрафившаяся сотрудница.
После того как она поняла, что для нее всё обошлось, голос у нее стал повеселее, а разгоревшийся было огонь опять потускнел.
«Да что ж это такое, – расстроился Ким, глядя ей вслед, – показательные порки им устраивать, что ли, для поддержания служебного рвения? Да ладно, рвение, это ведь их огонь, их собственная сила, их жизнь… Почему им наплевать?.. Почему это поколение такое? Мы ведь были совсем другими, а они…»
– Так, значит, Константин… Что же ты, Костя, так поздно пришел? Твои товарищи уже комсомольцы, а ты?
– Да я болел, – смущенно улыбнулся мальчик. – Написал заявление, и сразу… Почти два месяца…
– Интересно…
В самом деле, интересно. Заглушка на мальчике стояла прочно, хотя установлена была неумело, возможно, и случайно. Юный, пока не осознавший себя маг, но с изрядным потенциалом? Вот повезло так повезло… Прищурившись, Ким вглядывался в мальчика, но разглядеть толком не получалось. Распутать заглушку с ходу не вышло (ай, молодец, силен – восхитился Ким), а если ломать – потом по обломкам не разберешь, как она была поставлена.
– Ты зачем, Костя, свой поводок оборвал, а? – задушевным голосом спросил он, с улыбкой наклоняясь к мальчику. – Не бойся, ничего тебе не будет, можешь мне всё рассказать, я тебе помогу…
– Я не… Какой поводок?
То ли мальчик очень искусный актер, что вряд ли в его возрасте, то ли впрямь не понимает. А значит, всё сделал неосознанно – и тогда там такой потенциал, что самому Киму не снилось…
– Ну ладно, пойдем-ка со мной.
Ким вскочил и потянул за собой мальчика. Способ всё прояснить был единственный. Мальчик напугается, конечно, но делать нечего. Да и если всё окажется так, как предполагается, ему всё равно к этому привыкать.
Сперва Ким запер дверь кабинета. Лидочка и так никого не пустит, но правила есть правила. Потом нажал на потайную клавишу под столом. Стена справа бесшумно отъехала в сторону. «Эх, давно я сюда не заходил», – вздохнул Ким, задержавшись на пороге и с удовольствием вдыхая запах смолы, горелого дерева и сушеных трав. Факел вспыхнул сразу, огонь затрещал, подрагивая от сквозняка и бросая алые отсветы на каменные серые стены. Мальчик вырвал у Кима руку и попятился.
– Костя, – с улыбкой обратился к нему Ким, – ты в райкоме комсомола, среди своих старших товарищей. Я коммунист, Ким Владимирович Майский, первый секретарь райкома. Как ты думаешь, могут тут причинить тебе какой-нибудь вред?
– Не… не могут, – неуверенно пробормотал мальчик и поглядел на Кима вопросительно и испуганно.
– Вот и хорошо, – Ким втолкнул его в потайную комнату и быстро, пока мальчик не начал рваться обратно, задвинул каменную дверь.
* * *
До девяти лет Алёнка даже не знала, что у нее есть бабушка. Получается, родители за всё это время даже не вспоминали ее ни разу – Алёнкину бабушку и мамину маму. Вот как так можно? Алёнка сперва разозлилась на них ужасно, пока не поняла, почему они так сделали. Бабушка говорит, когда поймешь, почти всё можно простить. Получается, если ты очень умный, тогда и очень добрый – раз всё можешь простить и ни на кого не сердишься.
В третьем классе Алёнка заболела. Мама испугалась, потому что раньше Алёнка никогда не болела. Совсем. Ну, бывало, например, зимой на горке накатается, в снежки голыми руками наиграется – потом вечером жалуется на горло и носом шмыгает. Мама ее молоком с медом напоит, и утром девочка здорова, как ничего не было. А подружки при этом неделю с простудой дома сидят. Или вот когда на даче у Вики все отравились пирожками, Леночка даже в больницу попала, а Алёнке хоть бы что, хотя ела со всеми одинаково. Так постепенно все домашние и привыкли, что с Алёнкой никогда ничего не случается. Разве что в первом классе пару недель хандрила – ходила вялая и хмурая, но это списали на привыкание к новому школьному ритму жизни, который свободолюбивой девочке пришелся не по нраву. А тут вдруг Алёнка слегла с температурой и ознобом. Через неделю поправилась, пошла в школу – и в первый же день опять заболела. В этот раз дольше в себя приходила – слабость, головокружение еще долго держались. А как в школу пошла – опять хуже стало. Участковый терапевт только руками разводила. А один раз Алёнка ее разговор с мамой подслушала – очень уж таинственные лица были у обеих, когда они тихонько в коридоре шептались. Как услышать то, что нужно, Алёнка уже давно поняла – нужно было посмотреть по-особенному, как через объектив папиного фотоаппарата, фокус навести, чтобы там, где надо, стало четко видно, а вокруг – размыто. Тогда в фокусе будет всё хорошо видно и слышно, а всё остальное как бы притихнет и расплывется. Врачиха тихо говорила маме, делая озабоченное лицо:
– Боюсь, девочке не обойтись без консультации специалиста по партийной части. Ну, вы понимаете?
Мама торопливо закивала, и глаза у нее стали испуганные.
– Но нужен хороший, понимаете? Случай странный и, я боюсь, сложный.
Мама ахнула и прикрыла рот ладонью.
– Да не пугайтесь. Пока ничего страшного. У вас, кстати, в окружении нет одурманенных религией или иными культами?
– Что вы, нет, конечно! – возмущенно и очень быстро ответила мама.
– Это важно, – врач посмотрела на нее с подозрением и продолжила строго: – У девочки как раз такой возраст, когда они начинают осознавать. И если кто-то в этот момент внушает им сомнения в выбранном курсе партии и правительства, светлых образах наших вождей… – докторша запнулась и значительно посмотрела на маму. Ее вид говорил, что она, конечно, даже не допускает такой возможности, но вдруг…
– Что вы, конечно, нет, – опять быстро и будто виновато проговорила мама.
– В общем, в таких случаях происходят душевные конфликты, которые могут отразиться на здоровье ребенка таким образом. Девочка ведь уже пионерка?
– Да, вот как раз недавно…
– Вот видите. А странностей за ней вы никаких не замечали? Ну, какие-нибудь тревожные, якобы вещие сны? Видения, галлюцинации? Попытки предсказать будущее? Изображение якобы мысленного воздействия на предметы и людей?
– Нет, что вы, нет! Алёна – совершенно обычная девочка!
– Ну, вот и хорошо, не волнуйтесь так. Вообще, в таких случаях у нас инструкция направлять на консультацию к… ну вы понимаете… Я бы вам уже выписала официальное направление, но… – докторша понизила голос и зачем-то огляделась по сторонам, – но к нашей поликлинике сейчас прикреплен не очень как бы, опытный… А девочка слабенькая, может плохо перенести вмешательство…
Мама опять ахнула.
– В общем, попробуйте поискать сами, может быть, по знакомству… Я пока докладывать не буду, но не тяните. Здоровье девочки, вероятно, уже само по себе не улучшится. Не пугайтесь так, голубушка, я хочу, как лучше, – врачиха вздохнула и ободряюще похлопала маму по плечу, но та почему-то дернулась от ее прикосновения…
А вечером мама пересказала этот разговор папе, и они с ним долго ругались. Алёнка опять не удержалась, немного подслушала. Через стену это было сложнее, чем через дверь, но родители и так говорили не слишком тихо, Алёнка бы и так почти всё услышала, стало быть, ничего запрещенного она не делала. К тому же маме она обещала только не подглядывать. Хотя так было бы проще – стена между комнатами ерундовая, в такой окошко взглядом провертеть – нечего делать, не то что в кирпичной. Но когда мама узнала, что Алёнка умеет делать в стенах окошки и смотреть, она очень испугалась. И велела, во-первых, никому об этом не рассказывать, а во-вторых, никогда-никогда так не делать, чтобы никто не узнал. Алёнка пообещала. Она никому и не рассказывала, а насчет того, чтоб не делать… Ну, ведь если никто, кроме Алёнки, этих окошек не видит – значит, о них и не узнает, если она сама не расскажет, верно? Поэтому можно их делать, но потихоньку… и если очень надо… А слушать без окошек, через огненные ниточки, Алёнка научилась недавно и маме пока об этом не говорила. Чего ее зря волновать? Поэтому она со спокойной совестью, не открывая окошка, протянула через стену ниточку и стала через нее слушать. Ребенок же имеет право знать, что о нем говорят родители?
Родители ругались.
– Это всё твоя наследственность! – обвиняюще сказал папа.
– А я от тебя ничего и не скрывала! Не связывался бы со мной, раз тебя волнует моя наследственность!
– Ну, прости, Аня, я не то хотел сказать…
– Но сказал.
– Сказал. Как же тебе пришло в голову отправить свою дочь к этой ведьме?!
– Нашу дочь! Нашу! А ты хочешь отдать Алёнку им? Знаешь, что они с ней сделают?! Знаешь? – мамин голос задрожал от слез.
– Ну, Аня… Но разве можно…
– Знаешь, многие мужчины называют своих тещ ведьмами, поэтому это я тебе прощу… Но я никогда не прощу, если ты погубишь нашу дочь…
– Аня, я ведь не просто так называю, твоя мать и есть ведьма…
Так Алёнка узнала, что у нее есть бабушка и что она – ведьма. А еще – что Алёнку собираются к ней отправить…
* * *
Мальчик оказался пустышкой. Получалось, заглушку ему поставил кто-то другой. Кто-то неопытный, хотя и очень сильный. Поставил, возможно, сам не осознавая, что делает. Друг, одноклассник, сосед, родственник или просто случайный прохожий. И теперь его надо было как-то искать.
Ким тяжело вздохнул, утер ладонью вспотевшее лицо. Его начинало знобить, как всегда после подъема в Верхний мир.
– Лида, чаю принеси, пожалуйста, – попросил он.
Лидочка, как всегда, явилась немедленно, как будто уже ждала под дверью, заранее всё приготовив. На подносе исходила паром чашка горячего чая, в хрустальной вазочке вперемешку лежали шоколадные конфеты и печенье. Вот как она догадывается, когда Киму нужен именно шоколад, чтобы быстрее восстановить силы?
– Спасибо, – с искренней благодарностью сказал он.
Лида смущенно улыбнулась.
– Ким Владимирович, – чуть запнувшись, позвала она и почему-то покраснела. – У вас тут… сажа на щеке, слева. И тут, вы, наверное забыли… бусы снять…
Ким торопливо провел ладонью по груди – и наткнулся на клыки шаманского ожерелья. Вот бестолочь!
– Спасибо, Лида, – неловко поблагодарил он.
Интересно, она догадывается о потайной комнате? И о том, что ее начальник, первый секретарь райкома, время от времени танцует там босиком вокруг костра, потрясая шаманским бубном и окропляя угли свежей кровью? А если узнает, как после этого станет к нему относиться?
Ким вспомнил, как сам впервые увидел шаманскую пляску своего наставника, тогда еще старшего лейтенанта КГБ, товарища Черноты Игоря Петровича. «Не орать, с места не сходить, ничему не удивляться. В огонь за мной не лезть. Понял, малец?» – велел ему Чернота. Ким благоговел перед отважным лейтенантом, коммунистом, героем войны, к которому прислушивались даже старшие, более опытные товарищи. Поэтому он постарался всё исполнить в точности. Хотя это и оказалось непросто. Танец Черноты вокруг костра под гулкое уханье бубна и гортанные завывания лейтенанта сперва его изрядно напугал, но потом даже увлек. Ким не заметил, как сам начал покачиваться в такт бубну. Но когда лейтенант Чернота полез прямо в огонь – босиком по раскаленным углям, Ким едва сдержался, чтобы не заорать и не броситься спасать наставника. Только привычка исполнять все его приказы, даже самые нелепые, удержала его на месте. Оказалось, не зря – огонь перед Чернотой расступился, обнимая его алыми лепестками, как цветочный бутон – шмеля. Фигура лейтенанта в жарком мареве дрожала и будто растворялась, иногда Киму казалось, что продолжавший танец в костре Чернота даже становится прозрачным. Дальше Ким не запомнил, потому что у него всё совсем расплылось перед глазами, и он шлепнулся в обморок.
– Как кисейная барышня, право слово, – недовольно сказал Чернота, приводя ученика в чувство небрежными пощечинами. – В другой раз за мной пойдешь, понял?
– Т-туда? В костер? – пролепетал, запинаясь, Ким.
Лицо склонившегося над ним Черноты было непривычным, жутким и величественным одновременно, будто высеченное из гранита. А прежде серые глаза теперь горели черными углями и мерцали тем огнем, из которого лейтенант только что вышел.
– А ты думал, служение делу коммунистической партии – фунт изюма с пряниками?
Ким, конечно, не посмел ослушаться и в следующий раз пошел следом за Чернотой. Было больно, очень больно – угли жгли ступни, пламя льнуло к коже, трещали в огне волосы. Но лейтенант велел идти – и он шел. Кричал, сгорая заживо, – но шел. И молился – он сам не понял, кому, – чтоб это всё поскорее закончилось. А потом Чернота выдернул его из огня, и Ким, не удержавшись, упал на четвереньки. И решил, что уже умер, потому что они с лейтенантом оказались не в потайной подвальной комнате, а в каком-то совершенно другом месте. Сквозь туман смутно проступали очертания черных деревьев и травы под ногами. Но когда Ким начинал вглядываться внимательнее, трава и деревья будто растворялись в белесой дымке, и через нее становилось видно совсем другое – черный город, мерцающий огнями, далеко-далеко внизу, будто они с Чернотой стояли на зыбком, тающем в темном небе облаке.
– Не смотри под ноги, – рявкнул лейтенант, дергая за руку покачнувшегося ученика. – Вниз упадешь, разобьешься. Коли наверх забрался, вниз глядеть нельзя, понял? Равновесие потеряешь и свалишься. Это первое правило.
– Мы в раю? – неуверенно спросил Ким.
– Ты эти поповские бредни брось! – рассердился Чернота. – Бога нет, есть великий вождь и учитель Ленин, который живее всех живых, а также вечное дело коммунистической партии!
– А он тоже тут? – с благоговением спросил Ким, озираясь. – Ну, Ленин?
– Говорят, – учитель неожиданно смягчился, – что его тут можно иногда встретить. Ну, если повезет. Товарищ Сталин, говорят, ходит сюда к нему советоваться.
– И товарища Сталина тут можно увидеть?!
– Ну, это я бы тебе не рекомендовал, – Чернота понизил голос и зачем-то огляделся. – Во-первых, лично редко ходит, во-вторых, с охраной. А они долго разбираться не будут, кто ты и зачем, скинут тебя вниз, а там костей не соберешь. В общем, делом своим занимайся, куда не надо, не лезь, понял? Ладно, пока я тебя держу, вниз погляди, на огни.
– Нельзя ведь вниз?
– Нельзя, пока уверенности не чувствуешь. Как почувствовал, что твердо стоишь, что имеешь право, – можно поглядеть. Иначе как ты ими управлять будешь?
– Кем?
– Огоньки видишь?
– Вижу.
– Вот это и называется – электрификация всей страны. – Чернота повел рукой, туман под ногами разошелся, и стало видно, что внизу не один город, а много разных – больших и маленьких.
Ким завороженно уставился на открывшуюся изумительно красивую картину – будто звездное небо оказалось у него под ногами, с миллионами звезд. А потом вдруг он опять испугался, что не может вот так стоять тут, над ними, опираясь на зыбкий туман, и снова покачнулся.
– Да что же это, – рассердился Чернота. – Говорил – нельзя тут сомневаться. Как засомневаешься, обратно упадешь, туда, к ним. А сверху падать больно, ну я тебе говорил уже. Наша с тобой тут задача – следить и поддерживать систему. Если видишь, что какой огонек из нее выпал – значит, цепляй обратно его на поводок и в сеть. Чтобы, значит, было всё как положено. Ну, общую схему ты знаешь. Скажем, над комсомольцами сперва стоит комсорг, дальше – комитеты, от школьного до Центрального. Ну, и так далее. Подробнее, с именами, которые тебя касаются, я тебе потом объясню.
– А эти огоньки там, внизу – это все люди, что ли?
– Не люди, а члены ячеек социалистического общества под руководством коммунистической партии. Понимаешь разницу?
Ким неуверенно кивнул, хотя тогда и не понял.
* * *
Ведьмы, бабки-ежки и Змеи Горынычи были на русской земле в доисторическом темном прошлом, до Великой ноябрьской социалистической революции. А потом настала электрификация всей страны, мудрое руководство коммунистической партии, съездов и пленумов ЦК КПСС, пионерской дружины в школе и парткома у папы на работе, которые все вместе вели страну в светлое будущее.
Бабушка почему-то долго смеялась, когда Алёнка ей это сказала.
– Это, что, теперь так в школах историю учат? – отсмеявшись, спросила она.
Алёнка обиделась.
На ведьму бабушка оказалась совершенно не похожа. И на бабушку – тоже. Ни седых волос, ни палочки, ни растоптанных шлепанцев, ни шаркающей походки – как у бабушек одноклассников и знакомых. Ольга Петровна носила толстую черную косу венцом вокруг головы, спину держала ровно, двигалась мягко и ловко. Дома она ходила не во фланелевом халате в цветочек и драных тапочках, а в очень красивом, с вышивкой, длинном платье и кожаных, украшенных бусинками, башмачках. Алёнка немедленно захотела себе такие же.
Еще бабушка была очень светлая. За ее спиной будто горел белый огонь, обнимал плечи, спускался по рукам, стекал с пальцев мерцающим сиянием, оставаясь иногда на том, до чего бабушка дотрагивалась. Но это всё Алёнка разглядела потом, когда приехала еще раз через год. Тогда она уже видела иногда огоньки у людей – у кого-то ярче, у кого-то слабее, у кого-то вовсе еле заметной искоркой. Когда она рассказала об этом бабушке, та ни капельки не удивилась.
– И меня, значит, видишь? – уточнила она, усмехаясь. – Ну, я от тебя и не прячусь.
– Как это не прячешься?
– А вот так.
Бабушка повела рукой, будто ухватила сверху клочок темноты из угла дома, растянула ловким движением, кинула себе на плечи, замоталась, как в шаль. Потом взяла следующий кусочек темноты, накинула его поверх.
– Ну, видно что?
– Почти нет, – признала Алёнка, вглядываясь в бабушку и так и эдак. – Немного светится вот тут.
– Ишь, глазастая, – одобрительно хмыкнула бабушка. – Обычным-то ищейкам и одного слоя довольно.
– Как ты это делаешь? А кто такие ищейки?
– Тебя тоже научу. Пора тебе тоже от них прятаться.
– Зачем?
– Затем, деточка. Кто души умеет видеть, тот может ими и управлять.
– А если спрятаться, то не смогут?
– Верно. Если хорошо спрятаться, то они тебя и не найдут никогда.
– А ты тоже прячешься?
– Эх, деточка, если б я успела вовремя спрятаться… И дедушка твой…
– У меня есть дедушка? – удивилась Алёнка.
– А как же. Только не есть, а был. Из него-то душу всю давно вынули… Он, видишь, сперва с ними был. Искренне, по зову души. Не сердце, пламенный мотор – слыхала? Вот он и был такой, пламенный революционер. Сперва в бою, потом на работе – горел, себя не жалея. Светлое будущее хотел. Я его таким и полюбила – с пламенем в глазах и сердце, – бабушка грустно улыбнулась.
Алёнка впервые видела у нее такое лицо – задумчивое и мечтательное, и вдруг подумала, что, наверное, дедушка тоже очень сильно ее любил – такая вдруг бабушка Ольга стала красивая.
– И что потом? – тихо спросила Алёнка.
– А потом… понял он, что светлое будущее так не получается. Когда сам сгораешь, этого не замечаешь, а когда других сжигаешь дотла, до смерти – вокруг только темнее становится. Ну вот, когда он разглядел, во что это превратилось, – ужаснулся. Захотел спасти хотя бы тех, кто еще живой остался. Только разве ж они ему могли это позволить?
– Кто – они?
– Те, кто сам уже выгорел и теперь только мог других жечь, чтобы от них согреваться.
– Они его убили? – прошептала Алёнка.
– Они его долго убивали, деточка. Сначала допросы, потом пытки. Душу клещами тянули, ни одной живой искорки не хотели оставить. А потом – двадцать пять лет лагерей дали. А это такое место, деточка, где самый яркий огонь и самая светлая надежда гаснет. Сапогами их затаптывают, в грязи топят, прикладами забивают. Дедушка твой только год и выдержал. Совсем сгорел, – в глазах бабушки блестели слезы.
– А ты?
– И я, – бабушка передернула плечами. Видно, про себя она рассказывать не хотела. – Только я вовремя прятаться научилась. Вот теперь и тебя научу, – она невесело усмехнулась.
* * *
Про мальчика надо было доложить сразу, но Ким колебался. Он и сам не мог понять, почему. В последнее время он часто размышлял – отчего всё получилось не так. А ведь какая была замечательная идея – электрификация всей страны. Соберем всех в одну сеть, пусть сильные делятся со слабыми и указывают им верный путь. И тогда из каждой искры возгорится пламя, вспыхнет яркий свет и настанет всеобщее счастье. Почему не вышло? Почему те, кому была дана обязанность и право вести вперед и распределять по справедливости огонь и свет, постепенно сами разучились отдавать, а стали только брать? Брать не для других, а для себя. Почему все яркие и сильные, даже присоединившиеся по своей воле, всегда тускнели со временем? А если не тускнели, то пытались вырваться из системы, будто та становилась им тюрьмой? С теми же, кого присоединяли насильно, уговорами или угрозами, происходило то же самое, только быстрее.
Из первых подопечных Кима уже не осталось никого. Все потемнели, кто-то перегорел, кто-то умер. Один сорвался, и про его дальнейшую судьбу Ким даже не стал узнавать. Лучше надеяться, что ему удалось сбежать, чем знать, что он закончил свою жизнь в подвалах генерал-майора Черноты, ведавшего теперь целым управлением.
Втайне от всех Ким провел собственное расследование, собрал информацию по другим кураторам. Картина получалась похожая. С каждым годом всё меньше находилось талантливых новичков. А таких ярких, верных и преданных делу коммунистической партии, как в самые первые годы, – не было вовсе. А тех, из первого поколения, почти не осталось. Сорвались, уничтожены, раздавлены своими же. Такими, как Чернота – редкими выжившими динозаврами, которые сохранили и преумножили силу и власть.
«А почему я-то остался?» – подумал он. Ответ был очевидным. Потому что верно то, что всегда говорил ему наставник. Ким Владимирович Майский – бездарь. Не огонь в нем горит, а только тлеет слабая искорка. Из жалости открыли ему тайное знание, доверили ответственную работу. Из милости терпели столько лет, не упрекая в слабости. Потому только упорным трудом и бесконечной преданностью может он хоть немного отблагодарить за доверие и высокую честь…
Чернота позвонил ему сам.
– У тебя, слышал, хорошие новости? – спросил он первым делом, не потрудившись поздороваться.
В голосе звучала насмешка. Похоже, Чернота был взбешен. Елена Дмитриевна доложила, расстаралась – понял Ким. Ах, стерва. Отомстила.
– Пока нечем похвастаться, – Ким запнулся, – товарищ генерал-майор.
– Неужто? – удивился Чернота.
И Ким задохнулся от резкого рывка поводка, в один миг перебившего дыхание и сердцебиение. Чернота напоминал, кто тут главный. Несколько минут Ким, ничего не соображая, сипло и судорожно дышал в трубку. Воздуха не хватало. Генерал-майор слушал и, возможно, улыбался. Ким не раз видел у того улыбку в подобных обстоятельствах.
– Это… не он, – просипел Ким, когда поводок немного ослаб. – Я проверил. Я… хотел сам найти, кто, и потом…
– Ну, ищи, – разрешил Чернота. – Я тебе ищеек дам. Координируй. И поторопись. Сам знаешь, время дорого. Ты чего так дышишь там? Нездоров? – усмехнулся он.
– Не… не очень.
– Ну, береги себя, – посоветовал с насмешкой Чернота и отключился.
* * *
Бабушка Ольга жила в далекой деревне. Сперва долго ехали на поезде. Потом – на тряском кургузом автобусе. Чем дальше, тем Алёнке становилось хуже – дышать было тяжело, мутило, перед глазами плыло. Мама поглядывала на нее с беспокойством, но Алёнка отмахивалась: «Нормально, устала просто». Потому что если всё сказать маме – скорее всего, они вернутся. А почему-то Алёнка возвращаться не хотела.
Бабушку она в первый раз толком и не разглядела – так всё расплывалось перед глазами. Только услышала встревоженный и сердитый голос:
– Что с ребенком-то сделали? Почему ты ее так поздно привезла, Аня?
Теплая ладонь опустилась Алёнке на затылок, и девочке сразу стало легче. Она тяжело перевела дыхание.
– Аленька, почему ты молчала, что тебе плохо? – наклонилась к ней мама.
– А ты сама-то не видела, что ли? – укорила ее бабушка. – Красное у нее с шеи сними.
– Это пионерский галстук, – сказала Алёнка.
– И зачем ты его, деточка, надела?
– Вожатая велела носить. Говорит – береги его, помогает помнить и соблюдать…
– Им-то, понятно, еще как помогает. Еще какие-нибудь символы и знаки есть?
– Значок вот есть.
– Давай тоже сюда. Приберу, потом в проточной воде вместе с тобой промоем, и можешь носить, если надо. Обряд-то на крови проводили?
– Да, – Алёнка кивнула. – Палец надо было уколоть, потом клятву читали.
– Ишь ты, – бабушка покачала головой. – Крепко вас повязали. В наше-то время без этого обходились.
– Я не знала, – растерянно пробормотала мама. – Аленька, правда это?
– Не знала она, – фыркнула бабушка. – Сама-то как с этим живешь? Вон, у тебя-то тоже поводок крепкий, с первого разу не снимешь.
– И не надо, – торопливо и почему-то зло сказала мама. – Я не за этим приехала. Мне нормально. А почему Алёнке так плохо? Ведь у других детей всё хорошо?
– Ничего у них хорошего нет, Анюта. Как и у тебя. Просто покуда не сопротивляешься, он тебя и не душит. С поводками оно всегда так. Не рвись с него, не лезь куда не надо – и как будто его нет. Обожди еще пару месяцев – и с Алёнкой твоей так же будет. Или не будет – если он ее раньше задушит. А скорее всего, они ее успеют забрать, если заметят.
– Куда забрать? – испугалась мама.
– А то сама не знаешь. Когда привык-то у костров на чужих костях греться, то уж не остановиться. И самому не согреться. Вот они и ищут тех, кто поярче гореть сможет.
* * *
В школе он никого не нашел. Ким прошелся по всем этажам, заглядывая в классы. Завуч и пионервожатая его сопровождали, щебеча на два голоса о замечательно организованной общественной пионерской и комсомольской работе. Ким сперва хотел устроить им разнос за прохлопанную заглушку и сорванный поводок – потому что в первую очередь это была их забота, недаром пионервожатых специально на такие случаи тренировали. Но потом вспомнил, как его душил Чернота, – и ему стало противно. Потому что получалось, что он, как бы в отместку, собирался сделать то же самое. Передать рывок поводка вниз по цепочке. Ему представилось это движение – будто колыхание гигантской паутины, в середине которой сидит омерзительный черный паук, выслушивая жадными щупальцами дрожание нитей, где бьется неосторожная жертва. Паук был, разумеется, похож на Черноту.
Осознав, о чем он думает, Ким ужаснулся. Это было еще не предательство, но очень близко. Он никогда себе раньше такого не позволял. Так почему сейчас…
Искреннее восхищение и благоговение перед наставником остались далеко в прошлом. Закончились в тот день, когда Ким увидел, как Чернота лично пытает одного из своих же бывших соратников. Пытает долго и с удовольствием. Топчет коваными сапогами пальцы, ломает кости, каплю за каплей вытягивая жизнь, силу и огонь. Потом раздувает уже угасающую искру несколькими словами надежды. И начинает всё снова.
– А ты что думал? – сказал тогда Чернота, видно, заметив сомнение в глазах ученика. – Так с ними и надо, предателями. Чтоб неповадно было.
Ким сперва послушно согласился – да, так и надо. С предателями. А потом уже стал думать – почему предатели? Что они предали? Черноте ли решать, предатели они или нет? Черноте ли забирать их огонь? Ким хотел спросить об этом у кого-нибудь мудрее и главнее Черноты – и вполне сознательно несколько раз поднимался в Верхний мир, хотя это и было тяжело. Никого из великих вождей он так и не встретил. Но глядя сверху на россыпи живых огоньков – каждый раз с восхищением и удивлением, – Ким решил, что не может быть ни у кого права и власти их убивать. Хранить, беречь и направлять к лучшему будущему – да; но мучить и убивать – нет.
Теперь же сомнения Кима зашли еще дальше. А знают ли они сами эту самую дорогу к лучшему будущему? Если знают, почему до сих пор не пришли? Ладно, положим, в начале, было выбрано верное направление, но тогда и поводки были не поводками, а скорее страховкой над пропастью, невидимыми руками, не по принуждению, а по желанию протянутыми друг другу. Поэтому и случился такой рывок – новые заводы, новые технологии, первое место в списке стран по уровню соцразвития… А теперь? Когда больше никто не горит на работе, а только тащатся уныло по велению поводка…
Ким старался пресекать в себе подобные мысли – не ему, бездарю, рассуждать об огне и таланте. Но получалось не всегда.
А теперь вдруг, ужасаясь сам себе, он понял, что не хочет выполнять приказ генерала Черноты. Не хочет искать новичка. Потому что ему невыносимо думать, что еще одну яркую, талантливую жизнь затопчет Чернота и такие, как он, своими коваными сапогами…
* * *
На следующий год Алёнка тоже поехала к бабушке. Так и заявила родителям – мол, никакого пионерского лагеря, еду к бабушке на всё лето. Мама почти сразу согласилась, а папа сперва запрещал. Но к тому времени Алёнка уже разобралась насчет поводков и немного поэкспериментировала с родительскими. Сначала для пробы заставила родителей купить пять пачек пломбира на ужин вместо противных макарон по-флотски. Вот это была смехота! Правда, стоило Алёнке поводки выпустить, родители сразу начинали удивляться:
– А откуда это у нас столько мороженого? Кто это принес?
Алёнка с братиком переглядывалась и смеялась. Правда, братик тоже ничего не понял, но мороженое одобрил.
А бабушка ее за эту выходку не похвалила, а наоборот, отругала. Сказала:
– Во-первых, деточка, чем больше сила, тем реже ее надо использовать. И только по важному делу, а не для баловства. А во-вторых, когда за других людей что-то решаешь, тогда будь готова отвечать и за них, и за то, что они делают.
– Значит, – уточнила Алёнка, – за маму и папу отвечают те, кто их за поводки держит?
– Отвечать-то они отвечают, – хмыкнула бабушка. – Только это у них не очень хорошо получается.
И про огоньки бабушка всё понятно объяснила. Мол, это и есть души человеческие. И так правильно заведено, что свою душу ты увидеть никогда не сможешь – только узнать, как ее другие видят, а это и есть самое справедливое представление. А разные они потому, что и люди тоже разные. Кому-то всё скучно и неинтересно, и душа у него сонная, тускловатая, а кто-то живет, как горит – потому и душа у него, как огонь яркая и сильная.
– Поняла теперь, деточка, почему мне не понравился ваш пионерский гимн, который ты в прошлый раз пела?
– Ну уж пела. Две строчки всего, а ты сказала: хватит. И почему?
– Как ты души видишь? Искорками? Огоньками?
– Да.
– Хорошо. Ну так вспомни, что ты пела?
– Взвейтесь кострами, синие ночи, – послушно начала Алёнка. – Мы пионеры… Ой…
– То-то. Поняла теперь?
* * *
На пустой отчет по поиску новичка Чернота разгневался, но вроде даже не удивился.
– Чего от тебя ждать, бестолочь, – спокойно сказал он. – Семь лет никого не находил. И здесь из рук выпустил. На пенсию тебе не пора?
– Я еще готов служить… нашему общему делу, – Ким с трудом вытолкнул из себя нужные слова.
В первую секунду он ужаснулся насмешливому предложению Черноты – куда я теперь денусь? А потом ему вдруг стало неожиданно легко, и он едва сдержал улыбку от предвкушения свободы. Много лет он не позволял себе даже подумать о том, что сможет когда-нибудь освободиться от поводка, и вдруг… Только отпустит ли его вообще Чернота? Или скорее убьет?
– Вот и послужи, – хмыкнул Чернота. – На живца будем брать твоего самородка. Ищеек я по школьным этажам уже расставил, давай, курируй. Сигнал дам, когда ждать. Глаза там шире откройте, второй раз упустишь – на пенсию пойдешь. Понял?
– Понял, – послушно ответил Ким.
Ким прошелся по всем этажам, опять проглядел наскоро всех встреченных школьников и учителей, ничего необычного не заметил. Нет его тут, с облегчением решил он. Ну не может новичок так искусно прятаться. Но раз Чернота велел – будем всё делать, как он сказал. Ким проверил ищеек, сам расположился в медпункте. Медсестричка, волнуясь из-за присутствия представителя власти, угостила его чаем с карамельками.
Мальчика принесли в медпункт, как и было условлено, на большой перемене. Чтобы его увидело побольше учеников и успели рассказать знакомым. Следом за Костей в медпункт рвался его лучший друг и одноклассник Сергей. Его уже проверяли, никаких признаков аномальных способностей сейчас он также не проявил. Ким терпеливо ждал. Медсестричка волновалась – ей было велено помощь упавшему в обморок ученику не оказывать. Зашла классная руководительница, потом еще пара школьников.
Пожалуй, пора уже было заканчивать – медсестра начинала коситься на Кима с явным неодобрением. Последней проведать Костю забежала девочка. Младшая сестра – узнал Ким, изучивший досье на мальчика.
– Костя, Костя, – девочка, всхлипывая, бросилась к брату. – Он не умер? – спросила она дрожащим голосом, оборачиваясь к медсестре и Киму.
– Нет, что ты, милая, – медсестра вместе с ней склонилась над мальчиком, – сейчас он придет в себя.
Киму стало неудобно – девочка была маленькой, хрупкой и очень испуганной. Он кивнул медсестре и поднялся выйти из кабинета. И когда он уже взялся за ручку, за его спиной полыхнуло так, что он едва не ослеп. Ким резко обернулся.
Костя, неловко опираясь локтем, поднимался с кушетки и растерянно улыбался.
– Ну, чего ты нас всех напугал? – с явным облегчением в голосе выговаривала ему медсестра.
– Костик, Костик, – бормотала девочка и гладила его руку. Девочка была самая обыкновенная – маленькая, серенькая, незаметная, со слабой мерцающей искоркой.
Ким вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.
Ищейки ничего не увидели.
Ким механическим голосом доложил секретарю Черноты об итоге операции, а потом отпустил машину. Ему надо было пройтись. Когда он закрывал глаза, на обороте век по-прежнему вспыхивала яркая картинка, которая будто отпечаталась там, как на фотопленке. Приоткрывшаяся скорлупа, а за ней – ослепительно яркая маленькая фигурка. Такая яркая, каких Ким никогда раньше не видел.
* * *
Ким долго не мог уснуть. Закрывал глаза и снова видел ее – девочку из огня и света. Потом ему начинало сниться, что Чернота добрался до нее и как раз сейчас втаптывает ее свет в пропитанные кровью полы допросных подвалов. Ким вздрагивал и просыпался. Проснувшись в очередной раз, он услышал равномерный и раздражающий скрип откуда-то снаружи. Скрипели качели на детской площадке во дворе.
На качелях сидела девочка и, задрав голову, смотрела на Кима. Он сперва подумал, что это продолжение его рваного сна, и некоторое время стоял неподвижно, глядя на девочку и с замиранием сердца ожидая, что сейчас к дому подъедет машина Черноты. На часах в кухне пробило три. Самая сердцевина ночи, когда одинаково далеко до света – от прошедшего заката и до будущего рассвета. Самый тревожный час, в который как раз приезжали черные воронки к подъездам обыкновенных домов, чтобы в тишине затаившей дыхание ночи увезти кого-нибудь навсегда из его обыкновенной жизни. Из серости и света – в темноту.
Качели скрипели, девочка смотрела на Кима. Он не выдержал, схватил свитер и сбежал по лестнице вниз, запинаясь на ступеньках и ожидая, что, когда он выйдет, во дворе никого не будет.
Девочка молчала. Ее лицо было бледным, а в глазах отражалась луна, и они казались серебряными, как у призрака.
– Ты что тут делаешь? Так поздно? – хрипло спросил Ким.
Он ожидал, что в любую секунду проснется и окажется или у себя в кровати, или здесь, во дворе, перед пустыми качелями, которые раскачивает ветер.
– Ты меня видел, – девочка не спрашивала. Сообщала, что она знает.
– Что ты имеешь… – Ким запнулся под ее насмешливым взглядом.
– Бабушка сказала, если меня кто-то увидит, лучше всего его убить, – сообщила девочка.
– Ты пришла меня убить? – улыбка замерзла на его губах под спокойным серебряным взглядом девочки.
– Бабушка научила меня, как это сделать. Теоретически. И практически. Я тренировалась на бабочках.
– На бабочках… – эхом повторил Ким.
«Что же мы сделали, – с ужасом подумал он, разглядывая милое симпатичное личико, тонкие ручки, мирно сложенные на коленках поверх сарафанчика с оборочками, – что же нужно было сделать с людьми, чтобы их дети могли… нет, стали такими…»
– Бабочки красивые, – вздохнула девочка. – Мне было их жалко.
Кима, наверное, ей жалко не было.
– Ты никому не сказал про меня.
– Не сказал, – согласился Ким.
Он вдруг понял, что девочка действительно может его убить, и ей для этого даже не придется шевельнуться. Она так и будет покачиваться на качелях, сложив ручки, а он сползет к ее ногам с лопнувшей аортой или остановившимся сердцем. Сначала ему стало страшно, а потом – всё равно. Потому что в какой-то мере это было справедливо.
– И ты не скажешь? – на этот раз в голосе девочки прозвучал вопрос.
– Не скажу.
– Хорошо. Я вижу, что не скажешь.
Прищурившись, она наклонила голову. Потом кивнула, спрыгнула с качелей, поддернула сарафан и пошла в темноту.
– Эй, – растерянно окликнул ее Ким. – А… Алёна, да?
Девочка обернулась и вздохнула с досадой:
– Забудь про меня. Пожалуйста.
Нужно было так и сделать. Позволить ей уйти, а самому вернуться домой и попытаться уснуть. И попытаться ее забыть. Только это ничего не меняло.
– Они тебя найдут, – сказал Ким. – Рано или поздно.
– Думаешь?
– Точно.
– И что делать?
Впервые она говорила неуверенно, и голос ее стал похожим на голос обыкновенной девочки, а не робота в сарафанчике с оборочками.
– Уезжай. Куда-нибудь подальше. Спрячься вместе с братом. У вас есть куда уехать?
– Да, мы можем…
– Мне необязательно об этом знать.
Алёна кивнула и посмотрела на него задумчиво и, кажется, с уважением.
– Переждете какое-то время. Потом я… мы придумаем, как вам уехать еще дальше. Ты ведь сможешь меня найти, как нашла сегодня? Скажем, через месяц?
– Бабушка говорила мне не доверять никому из вас. Но теперь, кажется, поздно тебе не доверять? Я смогу тебя найти. Как сегодня.
– Только осторожно, чтобы тебя никто не увидел.
– Я умею, чтобы никто не видел, – тихонько засмеялась она. Махнула руками, будто завернулась в невидимую шаль, и ее фигурка стала бледнее и прозрачнее. – Бабушка говорит, еще немного потренироваться, и я смогу становиться совсем невидимой. Ну, пока!
– Пока, – растерянно сказал Ким ей вслед.
Через несколько шагов Алёна опять обернулась. Нужно было присматриваться, чтобы ее разглядеть, – казалось, что это просто ветер шевелит тени лунного света.
– Эй, – позвала она из этих теней. – А хочешь, я сниму твой поводок?
– Не надо, – ответил Ким, чуть поколебавшись. – Иначе теперь я перестану быть невидимым.
Девочка тихо засмеялась и словно растворилась. Будто ее и не было никогда.
* * *
Ким заснул часам к пяти, с улыбкой на губах. К этому времени он придумал вполне стройный план. А во сне, который пришел следом, этот план осуществился. Используя частью старые связи, частью – власть поводков, Ким вывез девочку с братом в безопасное место. Туда, где до нее бы не добрались. Дальше нужно было придумать, сумеет ли он спастись и сам, но это было уже не очень важно. Потому что наконец-то, впервые в жизни, Ким сделал что-то стоящее. Возможно то, для чего ему и была дана жизнь. Поэтому он улыбался, когда его разбудил звонок Черноты.
– Собирайся, – хмуро сказал генерал, – машина за тобой уже вышла.
Ким онемел. Потом подумал: «Ничего, зато я успел их спасти». И сразу же вспомнил, что это был только сон. Сердце у него ухнуло вниз.
– Что… что случилось? – сипло пробормотал он.
– Мы идем наверх все вместе. Поймаем эту тварь.
– Кого?
– Того, кого ты упустил.
– Никого не было, – сказал Ким. – Мальчик очнулся сам, и…
– Глупости, – голос Черноты стал злым. – Он не мог сам. Я сделал так, что не мог. Кто-то его вытащил. Может, кто-то такой сильный, что смог сделать это издалека. И мы его возьмем.
– Зачем?
– Ты совсем дурак, Ким? – удивленно спросил Чернота. – Он сильный. И он должен быть с нами. Если нет – значит, это враг, и надо его убить, пока не поздно.
– Все, кто не с вами – враг, верно?
– Хорошо, что ты раньше не задавал таких вопросов, – помолчав немного, заметил Чернота.
– Ты бы меня тогда тоже убил? За эти вопросы? Вы ведь убивали и за меньшее?
– Кажется, спросонья ты поглупел, Ким. Очнись и приезжай ко мне. Пойдем все вместе. Подождем, пока он придет за мальчиком. Захвати свои шаманские штучки. Всё, отбой.
– Я, наоборот, поумнел, – сказал Ким, но Чернота его уже не услышал.
Ким попробовал звонить домой Косте и Алёне, но никто не брал трубку. Наверное, Алёну было бы еще не поздно предупредить, а может, и нет. Она уже дважды рисковала из-за брата, наверняка пойдет за ним и сегодня, несмотря ни на что. Чернота будет держать Костю между жизнью и смертью, наверху, и ему наплевать, сможет мальчик вернуться или нет. Алёна достаточно сильна, чтобы найти брата и подняться за ним следом. Но ее сил, конечно же, не хватит, чтобы справиться с Чернотой и его командой, а потом вернуться с Костей обратно.
И Ким ничего не сможет изменить. Даже если он сейчас взбунтуется и не поедет к Черноте, там прекрасно справятся без него. Его слабый огонь ничего не решит.
Во дворе прогудела машина.
– Сейчас, – сказал Ким, захлопнув дверцу. – Заедем еще в одно место. Мне надо кое-что взять.
Водитель кивнул – наверное, Чернота его предупредил.
Лида открыла дверь почти сразу, будто ждала. Она зябко куталась в длинную шаль.
– Я почему-то как раз подумала, что ты… вы приедете, Ким Владимирович, – улыбнулась она, ни капельки не удивившись. – Мне не спалось, и вот…
– Лида, я не имею права тебя об этом просить, – очень серьезно сказал Ким, – но мне очень нужна твоя помощь.
– Конечно. Я уже почти одета, – ответила она.
Потайной двери в кабинете Кима Лида тоже почти не удивилась.
– Надо же, – спокойно сказала она, оглядывая каменные стены, горку факелов у входа, пятно костра посередине. – Я о чем-то таком догадывалась.
– Правда? – вместо нее удивился Ким.
– Ну, знаешь… Все эти клятвы на крови… Девизы, гимны… Потом разные слухи. Зачем вы вообще это всё скрываете? Было бы куда интереснее, если бы перед скучными прениями на пленуме вы показывали по телевизору, что там происходит на самом деле. Ну, эти ваши шаманские пляски с бубнами, заклание какого-нибудь барана… Знаешь, сколько бы прибавилось зрителей? И как-то стало бы понятнее всё, что вообще происходит…
– А по телевизору никогда не показывают, что происходит на самом деле, – усмехнулся Ким. – Самое интересное всегда вырезают.
Он надел ожерелье из клыков, потом маску, установил в держателях факелы.
– А почему не электричество?
– Ну, понимаешь, здесь нужен другой огонь. Настоящий.
– А мне что делать?
– Тебе – самое важное. Просто сядь здесь где-нибудь и думай обо мне. Больше ничего. Мне сейчас будет нужно, чтобы меня кто-то поддерживал отсюда. Чтобы я не упал раньше времени.
– Ну, это просто, я всегда думаю о тебе, – вдруг сказала Лида и впервые не отвела взгляд, когда Ким повернулся к ней. Ким смутился.
– Прости… э… что я тебя вытащил сюда, Лида, но, понимаешь… я вдруг подумал, что мне совершенно некого попросить, кроме тебя… И потом, мне всегда казалось, что у тебя есть огонь… то есть магия, волшебство… потому что ты так часто предугадываешь… И пирожки у тебя заколдованные…
– Нет никакого огня, – улыбнулась Лида. – И колдовства. Просто я тебя люблю, Ким. Ты ведь вернешься… оттуда?
На этот раз Ким поднимался медленно и спокойно. Может быть, потому что внизу его ждала Лида. А может, потому что думал о ее последних словах, на которые так и не ответил. И не ответит, потому что вернуться он не сможет.
Алёну он дождался возле черных призрачных деревьев, разглядывая полный огней город под ногами. Город почему-то казался сегодня особенно живым и настоящим.
Алёнка была здесь похожа на огненную бабочку.
– Какая ты красивая, – восхитился Ким. Алёне, кажется, понравилось.
– Бабочки – это очень красиво, – подтвердила она, улыбаясь. – Еще бабушка говорила, что я должна прятаться, как куколка в коконе. Пока не научусь хорошо летать. Я научилась?
Сияющие крылья трепетали за ее плечами, совершенно детская, счастливая улыбка светилась на лице.
– Наверное, бабушка не ожидала, что тебе придется это сделать так скоро. Не иди дальше, Алёна.
Девочка нахмурилась.
– Тебя ждут. И ты не сможешь с ними справиться.
– Я не оставлю Костю!
– Ты ему ничем не поможешь. Пожалуйста, вернись. Пока не поздно.
– Я пришла за братом, – Алёна посмотрела ему в глаза, и он понял то, что знал с самого начала – она не отступит. Что бы он ей не говорил. А утащить ее отсюда насильно у него не хватит сил. Ким вздохнул.
– Хорошо, – сказал он. – Тогда у меня есть план Б.
– Правда? – заинтересовалась девочка, опять улыбаясь. – Как в шпионских детективах?
– Почти. Мы поднимаемся сейчас вместе, потом ты забираешь брата и сразу уходишь – и обещай, что вы с ним спрячетесь, как мы договаривались. А я задержу остальных. Только ты должна сделать это очень быстро. Я не смогу удерживать их долго.
Он рассчитывал только на несколько секунд удивления и неожиданности.
– Почему?
– Ну, потому что… – ему было неприятно это говорить маленькой девочке, которая на него надеялась. Что, она такая талантливая, сама не видит? – Видишь, во мне почти нет огня? Только искры, которые так ни во что и не превратились. Я бездарь. Почти ничего не могу. Но другого помощника у тебя нет, извини.
Алёна, прищурившись, посмотрела в его глаза.
– Глупости, – заявила она. – Ничего ты не бездарь. Я-то вижу. Веришь, что я умею хорошо видеть? А еще, знаешь, моя бабушка говорит, что из любой искры может разгореться пламя. Из самой маленькой. Нужно только его разжечь.
– Мы тоже так раньше думали, – усмехнулся Ким. – Что из любой искры. А из меня, видишь, ничего не вышло.
– А бабушка говорит – можно. Значит, ты чего-то не то делал, – не сдавалась Алёнка.
– Ну ладно, тогда я еще раз попробую, – сказал Ким просто так, чтобы больше не спорить.
– Попробуй, – согласилась Алёнка. – Ну, пошли тогда? Где эти, твои, которые Костю украли? Тебе поводок-то помочь снять?
– Я сам, – ответил Ким и вдруг понял, что он и вправду хочет это сделать сам. Уж на это-то у него хватит решимости и сил!
– Кимушка! – обрадовался Чернота. Он так не называл ученика очень много лет. – Ты все-таки к нам пришел, ай молодец! А я-то уж подумал…
Тут он заметил Алёнку.
– И неужто нашу новую звезду привел? Браво, Кимушка! Не ждал я от тебя уже таких успехов…
– Стоять! – сказал Ким ему и его соратникам, качнувшимся было к девочке. – Не трогать ее!
– Ты как со мной смеешь… – грозно начал Чернота, и внутри у него заклубилось пламя, которое раньше пугало Кима до дрожи. Но теперь – возможно, его собственный сорванный поводок был тому виной – Ким видел всё куда отчетливее и яснее. Не было никакого огня в душе у Черноты, только пустота и горелые, кровью пропитавшиеся стены пыточного подвала. И товарищи его были пустыми и выгоревшими, как мертвецы. Чужой огонь тянули они в себя по огненным жилам поводков – от тысяч и тысяч других людей, из чудовищной распухшей сети, в которой запутались тысячи мерцающих живых огней. Этим ворованным пламенем они согревались сами, им же – жгли нерадивых подчиненных.
– Барахло эта ваша электрификация, – хмыкнул Ким. – Разве можно человеческие жизни, как лампочки, в сетку связать?
Ким рванул эту сеть, безжалостно разрывая ее в клочья, со всеми поводками, удавками, узлами, петлями, ловушками, которые придумывались и плелись много лет. И он почувствовал, как раскручивается внутри него огненной пружиной, поднимается горячей лавой, разгорается сила, которая раньше тихо дремала в полумраке, только иногда вспыхивая редкими искрами. Потому что раньше она была не нужна по-настоящему. Потому что не было для нее подходящего дела…
Ирина Сереброва
Чернобог, Треба, Ветер
Накануне ночью в деревне пели петухи: в неурочное время звонкие вопли неслись от одного двора к другому, предупреждали о наступающем зле. Поэтому на утренней летучке в дирекции совхоза Иван слушал очень внимательно и напоследок еще спросил:
– Товарищи, у всех ли всё благополучно? Я услышал, да, что у коров нынче маститы пошли и что топливо прежде срока выходит, – кивнул он зоотехнику и старшему инженеру. – Может, еще что-то? Неожиданное, странное… Предчувствия, может, какие?
Участники летучки похмыкали, по знаку директора встали, гремя стульями.
– Предчувствие, Ваня, должно быть одно: без хорошего урожая звезда нам придет, а уж тебе, как магроному, в особенности, – сощурил директор глаза. – Так что иди, работай! Так-то…
Иван, движимый неясной тревогой, не поленился объехать хозяйство и поговорить с бригадирами. Вроде всё было хорошо: теплицы и поля радовали дружной зеленью; система мелиорации, которую магроном отлаживал весь первый год после распределения в совхоз, работала без сбоев; завязи плодов обещали тучное лето. Обереги везде были в исправности, разве только на одной из делян обережный знак покосился, сбив ориентацию, оттого-то кое-где на листве появилась мучнистая роса, но Иван поколдовал малость и отправился дальше вполне уверенный, что уже завтра растения будут здоровы.
Пятая бригада не ко времени ушла на перекур, но после попрека магронома неохотно повставала и отправилась на прополку, бурча всякое про «молодо-зелено» и «нос не дорос, а туда же». В восьмой бригаде среди согнувшихся над морковными рядами девушек Иван заметил Наталку, с колотящимся сердцем проехал мимо. Не выдержал, оглянулся – ее подружка показывала в сторону магронома перепачканной в земле рукой и что-то говорила, Наталка же выпрямилась и потянулась, будто разминая уставшие мышцы, а на самом деле выставляя вперед налитую веселой юностью грудь и держа Ивана смеющимися глазами. Парень почувствовал, что краска заливает лицо, с досадой отвернулся и поехал прочь.
К вечеру уже уверился было, что всё в порядке. Но над пшеничным полем справа налево, противосолонь, пролетела одинокая ворона. А через полчаса снова, уже над рожью. Так и не обнаружив ничего настолько плохого, Иван решил сразу по возвращении домой кинуть руны.
Кусочки красного дерева пересыпались в мешочке с тихим стуком. Иван поласкал их пальцами, чувствуя гладкое тепло любимых рун – сам вырезал и тщательно отполировал два года назад, на четвертом курсе Всесоюзного Магрономического. Спецдисциплину по руническим мантиям выбирали не все, но Ивану она нравилась, и в непонятных случаях он непременно обращался к старому, веками испытанному способу заглянуть в будущее.
Первой выпала прямая руна Чернобога, и магроном даже не удивился. Петухи, ворона – всё подтверждало, что быть худу и придется вскоре бороться с хаосом и разрушениями.
Второй вышла перевернутая руна Треба – значит, для исправления зла нужна будет жертва.
Третья руна слегка успокоила Ивана: это оказалась прямая Ветер, которая говорила, что вдохновение поможет одолеть неприятности. Предупрежден – значит вооружен, и Иван отправился к директору совхоза.
– Какой там еще Чернобог, зло и хаос? Небось Наталка Фролова с Гришакой Тюхтяевым провожается? Ваше дело молодое, понятно всё с вами, – директор, оторванный от ужина, смахнул повисший на усе лоскуток капусты. Подумал немного и всё же предложил: – Садись, повечеряешь: тебе-то по холостому делу такого борща взять негде…
Иван присел, скомкал в кулаке поданное хозяйкой полотенце и зачем-то возразил:
– Про Тюхтяева я ничего даже и не знал…
– Да ты не бойся, мать строгая у Наталки, в порядке свою девку Настасья-то держит, – сказала хозяйка, ставя перед Иваном тарелку красного, душистого борща. – А дочку, знамо дело, лучше за магронома отдать, чем за простого веяльщика…
– Да если ей Тюхтяев нравится, что же я, – Иван, поняв, что разговор пошел совсем не туда, умолк и забросил в рот ложку борща, который оказался вкуснейшим, но и огненно-горячим: на глазах выступили слезы, не то от ожога, не то от досады.
– Ты, главное дело, не тяни, а осенью сватайся, – посоветовала хозяйка. – Платоша, замолвишь за него словечко? Славный ведь паренек-то, магроном наш, ай нет? Молодой, да старательный… Как урожай соберем, так и иди к Фроловым, Ванюша.
– Вот я за урожай и боюсь, – вернулся Иван к своему беспокойству. – Руны про женщин-то ничего не сказали, Чернобог – это общее зло. Большое…
– А мы с тобой, Ваня, на то государством и приставлены, чтобы добро советское беречь, так-то, – взгляд директора из благодушно-сытого стал острым. – Что, всё хозяйство сегодня осмотрел?
– Вроде всё, на глазок порядок везде… Но руны врать не будут. Чернобог, потом Треба: значит, жертву надо будет приносить.
– Жертву… Ну, ягнят, сам понимаешь, теперь уже нет. Ярку или взрослую овцу могу дать, хотя не хотелось бы, ну да ладно, дело житейское… Вот кошку черную – легко! Куриц до пяти штук разом можно списать. На худой конец даже корову можно взять, одну из этих, маститных…
– Вы, Платон Фомич, не торопитесь, – предложил Иван, с сожалением приканчивая борщ, – жертву вслепую-то не приносят. Надо же знать, зачем и что хотим. Это со стороны кажется, что возьми да убей курицу на перекрестке, а на самом-то деле ритуалы разные совсем: того же ягненка надо живым к дереву около выпаса гвоздями приколачивать, например, да еще нужной ночью и в нужный час. Это ж не просто так, это наука.
Директор побарабанил пальцами по столу.
– Наука, говоришь, и учило тебя государство пять лет… Ладно. Что же, пока никаких соображений?
– Пока никаких, – вздохнул магроном. – Спасибо вам, Марья Петровна, борщ у вас редкостный, я такой только у мамы ел…
– Да на здоровье, – хозяйка, убирая со стола тарелки, замешкалась рядом с мужем. – А у меня сегодня кура рыжая петухом кричала. Платоша, ведь и правда неладно что-то…
– Давай так, Ваня, – вздохнул директор. – Лучше перебдеть, чем недобдеть: я сейчас в ночь Евсеича отправлю хозяйство объехать, он всё равно по-стариковски не спит долго, мается. Вот и посмотрит лишний раз, что да как: на дальних полях от седьмой и двенадцатой бригад всё равно кто-то ночует, с ними переговорит. А завтра будет новый день, утро вечера мудренее, так-то.
По пути домой Иван прошел мимо дома Фроловых. В сгустившихся сумерках с лавочки, где два темных силуэта слились в один, послышалось девичье хихиканье, а издевательский голос Тюхтяева произнес:
– Его магрономшеству наше вам с кисточкой!..
– Наталка, ну-ка домой!.. – донеслось с крыльца встревоженно.
– Сейчас, ма-а-м! – Ни один из силуэтов не сдвинулся с места.
Иван, стиснув зубы, пошел в свое одинокое, совхозом выделенное жилище.
Перед сном долго ворочался в жесткой постели, раздумывая, навести ли на Тюхтяева порчу. Решил, что это слишком низко, не по-товарищески (а девку отбивать по-товарищески?!) и вообще фельдшерица, к которой обратится Тюхтяев, всё поймет, и в досаде уснул.
Проснулся в темноте от укола – сработал выставленный у порога оберег. По крыльцу, в кухне загрохотали сапоги. Парень уже нашаривал штаны, когда гулкий голос директора заполнил маленький дом:
– Вставай, Иван, беда – саранча пришла!..
В открытом по экстренному случаю домике дирекции совхоза продирал глаза разбуженный народ: старший зоотехник, старший инженер, фельдшер, бригадиры, зачем-то даже экономиста с бухгалтером подняли среди ночи… Взволнованный Евсеич тыкал пальцем в висящую на стене большую карту района:
– Вот здесь сели, сволочи! Откуль взялись – неизвестно, посветлу никто их не видел. А только сейчас сидят, и их там тьмы… Пока спят, а как рассвенет – оживеют и будут жрать.
Кто-то – кажется, инженер – издал длинный свист.
– Не свисти, без свиста твоего всё плохо, ыыы, – зоотехник сорвалась в рыдания.
– В прошлый раз, двенадцать лет назад, саранчуки мой и три соседних участка сожрали подчистую, – хрипло сказал один из бригадиров. – Как сейчас помню: было поле, всходы едва не по пояс, а тут смотрим, только земля шевелится от этих тварюк… И ни ростка. Ни ростка, говорю! Слава богам, потом дальше полетели. Краем села прошли – у людей огороды как вылизало: ни картохи, ни морквы, ни свеклы, ни фасоли с помидорами, одна земля голая… Ой бабы выли!..
К рыданиям зоотехника присоединился тоненький скулеж бухгалтера. Бригадир повысил голос, досказывая:
– За час треть села обеднела… Делились, конечно, по-семейному, хоть больно-то не поделишься: председатель тогдашний заставил с личных хозяйств часть государству отдать, в счет плана. Голодовали ту зиму-то…
– Перемерло тогда народу, – отрешенно закачала седой головой пожилая фельдшерица. – Вот в этом самом домишке Санька-бобылка жила; ни родни у ней, никого, саранча огород объела – вот и нечего стало кушать. До осени в столовой подкармливалась, чем повара жалели, а зимой нашли ее снегом занесенную. И кабы она одна такая в тот год была!
– Да и председателя не спасли мои пять мешков картохи, какие я у детей своих забрал, – добавил жестко еще один из бывалых. – План всё равно не выполнили, а государству вынь да положь. Нет урожая, так сам ложись. И наших бригадиров тогдашних, и председателя, того…
В помещении словно повис один длинный вздох. Кадык директора дернулся, усы задрожали.
– Двенадцать лет – это период активности саранчи, – вспомнил Иван, пытаясь не обращать внимания на бабьи всхлипы. – Если двенадцать лет назад такое было, то в этом году и надо было снова ждать. Что же ваш магроном предыдущий ничего мне про это не оставил?
– Наше село в отдельный совхоз всего три года как выделилось, – напомнил старик Евсеич. – Допрежь-то мы краснощековские были. И слыхал я, что краснощековский директор Никитин до сих пор не рад, что наша Крутоярка не под ним теперь.
Платон Фомич уставился на карту района, глаза его сузились. Спросил тяжело:
– А что, Евсеич, саранча-то сидит прямо у межи с краснощековскими, верно?
Тот мелко закивал, а Иван уже понял вслед за директором.
– Туда саранча могла прийти только через краснощековцев, больше никак. По карте вон сколько, нельзя саранчи не заметить, уж если она всё на своем пути пожирает! Были сводки о саранче, Платон Фомич?
– Краснощековцы не сообщали ни-че-го ни нам, ни в райцентр – я вечером с райисполкомом разговаривал, так-то, – отчеканил директор. – А за ними уже другая область. Слыхал я краем уха, что саранча где-то там пошла, да был уверен, что соседи тревогу забьют, ежели вдруг что.
– Э-э-э, Платон, да ты в краснощековских поверил? – с жалостью протянул Евсеич.
– Да что говорить – пожили отдельно, и будя, звезда пришла Крутоярскому совхозу, – поднялся с места хриплоголосый. – Вы, мужики, как хотите, а я домой. До рассвета часов пять осталось, да еще, может, два-три часа, пока саранча в село войдет. У меня в огороде тепличка, попытаюсь хоть что спасти, и вам советую. Не поминай лихом, Платон Фомич, тебя в прошлый раз тут и не было, не нюхал ты такой беды, а я знаю, что на кону стоит.
Загрохотали стулья, народ потянулся к выходу.
– Стоять! – треснул кулаком по столу директор. – Ты, Сергей Григорьич, никак забыл, что сам теперь бригадир? Не придумаем, как быть, – под один трибунал пойдем. Так-то.
– Да что ж мы сделаем-то с ней, проклятущей?! – заорал хриплоголосый, но вернулся на место. Достал огниво, зачиркал, не вдруг разжег и нервно задымил самокруткой.
– Должны что-то сделать, мужики. Должны! – раздул ноздри директор. – Для того вас и позвал… Иван нам эти пять часов дал – кабы не он, я бы Евсеича на обход не отправил, и мы бы до утра про саранчу не знали. А теперь знаем. И она сейчас спит, тварюка, у нас фора есть – только давайте придумаем что-нибудь!
Все взгляды скрестились на Иване; парень смутился, почувствовав, как наливаются румянцем уши и щеки.
– Так ведь это по части магронома и будет, – сказал медленно хриплоголосый бригадир. – Саранча есть сельхозвредитель, а сельхозвредителей у нас магрономы уничтожают. На тебя, Ваня, пять лет народные деньги тратились в этом вашем университете – давай, оправдывай теперь!
– Это всё равно что ты Вере-фельдшеру мертвяка приволокешь и скажешь, что в ее медучилище народные деньги вкладывались, пущай воскрешает теперь, – захихикал Евсеич. – Саранчу вся эсэсэсэрия победить не может, хучь бы хны ей эта магрономия, потому саранча не вредитель вроде проволочника, а народное бедствие!.. А ты от парнишонки зеленого толку ждешь.
Руна Чернобог сработала, подумал Иван. Приходит время руны Треба, а затем руны Ветер. Значит, выход есть. Пускай через жертву, но он имеется!
– Платон Фомич, связывайтесь с Краснощековым, – прервал магроном женские всхлипы и мужское сопение. – Раз саранча через них прошла, то одно из двух – или уничтожила их поля, или нет. Если уничтожила – в райисполкоме бы уже знали, правда? А раз не знают, значит, как-то краснощековцы убереглись. У них там магроном старый, то есть, эээ, опытный. Видно, его опыта и на саранчу хватило. А что он смог сделать, то и я смогу.
– Верно говоришь, Иван! – вскочил директор.
– Только вот забыли вы, молодежь, что не сказали ничего краснощековцы, значит, и не хотят говорить, – во взгляде седой фельдшерицы стыла безнадежность.
– Ты, Вера Степанна, пойми, – откликнулся давно вышедший из разряда «молодежи» директор, – они ж думают, что мы ничего про саранчу еще не знаем. А когда узнаем, так нам не до них будет. А потом, когда урожай наш сгибнет, то под суд пойдем, и кто там уже будет разбираться, что с Краснощековым вышло – судить-то в случае чего нас будут, не их, так-то! Всё шито-крыто и концы в воду, думают они, сучата!!! Как бы не так…
Он прошагал в соседнюю крохотную комнатенку, которая считалась директорской из-за того, что там стояли сейф, стул и стол с ящиками, а на столе – редкий зверь, телефонный аппарат. Телефоны в селе были здесь, да у директора дома, да у зоотехника с фельдшерицей. Затарахтел телефонный диск, и народ услышал директорский лай:
– Ты знаешь, Никитин, кто это и чего я тебя средь ночи беспокою! Долгие разговоры с тобой разговаривать у меня времени, сам понимаешь, нет, поэтому давай мне быстро номер своего магронома, я его через три минуты наберу. А сам скажи ему вот сейчас, что если он трубку не возьмет и моему парнишке про саранчу не расскажет, то я звоню прямо в райисполком дежурному и рассказываю, какую ты, Никитин, диверсию мне и всему району учинил… Вот это ты не мне, а в райисполкоме будешь рассказывать, потому что мои урожаи на показатели всего района влияют, меня подставил – весь район подставил, да и всю область, так-то, Никитин! Ничего не знаю, время пошло, три минуты!
Бухгалтер затихла, зоотехник перестала лить слезы и утробно высморкалась.
– Силен наш Платон, – сказал хриплоголосый бригадир; с краешка стула вдвинулся вглубь и отвел наконец тоскующий взгляд от двери.
– Вот так с ними, краснощековскими, и надо, – сказал Евсеич мстительно. – Так и только так.
Снова затрещал телефонный диск, и директор произнес недружелюбно, но без прежней злобы:
– Здоров будь. Сейчас нашего парнишку тебе даю, и ты ему всё рассказываешь. Иван!..
– Доброй ночи, – поздоровался Иван.
– Недоброй! И чему только вас, балбесов, учат в этом вашем Всесоюзном Магрономическом? – в скрипучем голосе из трубки слышалась усталая гадливость. – В наши времена это каждый магроном знал, хоть не каждый решался.
– Так что же? – спросил парень.
– Девственница.
– Что?!
– Не чтокай. Приносишь в жертву девственницу. Ритуал хоть знаешь, балбес, или тебе и это растолковать надо?!
– Ритуал знаю, по теории некромантии проходили. Но это же теория! Конвенция магрономов запрещает человеческие жертвоприношения! Мы строим светлое социалистическое будущее, кровавые человеческие жертвы остались в темном прошлом!!!
– Не ори, балбес! Сам как девственник… Это не ты решаешь, над тобой решает председатель, а над ним – райисполком, а дальше облисполком, и так до самого верха, понял?! Так вот наверху уже давно всё решено на подобные случаи, у твоего председателя должна быть специальная инструкция. Дай его сюда, я ему объясню.
Иван очень надеялся, что Платон Фомич откажется. Ну или хотя бы для виду возмутится. Но он всего лишь выслушал минутное журчание в трубке, сказал отрывисто:
– Всё понял, – снова сунул теплую и скользкую от пота трубку в руку Ивана и вышел. Снаружи донеслось:
– Мужики, Вера Степанна – ко Фроловым, быстро. Берете ихнюю Наталку и в магролабораторию ее!
Иван оцепенел.
– И как же они там, в райисполкоме, разрешают самостоятельное хозяйствование вести таким балбесам? – с наслаждением скрипела трубка.
Иван молчал. Из трубки просочилась неожиданная горечь:
– Представь, что это ягненок. Они тоже маленькие, хорошенькие и ни в чем не виноватые. Ты их уже сколько успел к деревьям живьем прибить? То-то же. Ягнята. Малая жертва для больших плодов.
– Я вот тут вспомнил, – проговорил Иван с трудом.
– Что же может вспомнить такой балбес? – осведомилась трубка.
– А ведь этот ритуал, с девственницей… Он же не уничтожит саранчу. Он же прогонит ее только.
– Саранчу невозможно уничтожить магрономическими средствами, – сказала трубка сухо.
– Так она же просто в соседний район улетит и там всё пожрет?!
– А это уже не твоя забота, балбес. У них там свои директора и свои балбесы, то есть магрономы. Чую, спасиба от тебя не дождусь, так что прощевай.
Иван брякнул трубку на рычаг и на деревянных ногах побрел в магролабораторию. Всё было очень плохо, хуже некуда. Руна Чернобог, и руна Треба.
Но оставалась еще руна Ветер. Иван нащупал ее в кармане, куда положил перед сном, провел пальцем по вырезанным линиям. Лишь бы не думать о Наталке. Милая Наталка, лукавоглазая, белозубая, в венке из ромашек… «Пиретрум», прозвучало у Ивана в голове.
– Пиретрум, – прошептал он.
Ромашка кавказская! Магроном использовал пиретрум против комаров – одно возжигание в бронзовой ритуальной курильнице спасало от комарья на три дня. Именно этим объяснял Иван порядочные запасы пиретрума, заготовленные лично на практике по травам. «Надо бы и в тепличку к травам пиретрума подсадить. Но это потом, потом».
А сейчас нужно было найти записи по его использованию против вредителей. Секретные записи, скопированные в студенчестве с вражеских разработок. Там, за Железной Стеной, магию и алхимию не признавали, – странные люди! Вместо них развивали обычную физику и простую химию.
Иван не понимал, почему так. Физика и химия были куда слабее, чем магия и алхимия. Магия работала на уровне символов, позволяя значительные изменения малым воздействием, а физика и химия – это было так грубо и прямо, словно в ткани мира находили перебором нужную нитку и дергали за нее. Но еще непонятнее было, почему в Стране Советов, стране победившей магии, вражеская наука была запрещена. Ясно, почему магические разработки нужно скрывать от той стороны, ведь они намного сильнее вражеских. Но отчего юные советские магрономы должны были таиться, передавая друг другу переведенные кем-то лекции о перекрещении генов плодовых мушек и получении метилового спирта?
Ивану иной раз казалось, что если бы не эта тайна, он и не стал бы интересоваться всеми этими щелочами, окислами и рецессивными генами. Но сейчас он вспомнил, что пиретрум входит в состав вражеского рецепта жидкости против вредителей. Которых невозможно уничтожить магрономическими средствами.
Иван как раз отыскал запасы пиретрума, когда дверь магролаборатории отворилась. Первыми вошли директор и фельдшерица, за ними пара мужиков вела девушку… «Наталка?! – отозвалось болью. – Что же делать?» Но тут Платон Фомич с Верой Степановной отошли в сторону, и Иван ощутил стыдное облегчение: бригадир и старший инженер держали под руки маленькую худую девчонку с затуманенными глазами.
– Не знаю уж, как сказать, повезло тебе или наоборот, – похабно хохотнул директор, – только мы к Фроловым приходим, а ихняя Наталка с Тюхтяевым в сене кувыркается. Настасья в крик, она-то думала, что девка с подружкой на сеновале спит, как честная, а тут вон какая подружка, так-то!.. Ну да нам что до их разборок, нам девственница поскорее нужна… Хорошо, Вера Степанна про Лизаветку вспомнила.
– Эта точно девственница, – сказала седая фельдшерица. – Я ей укол успокоительного сделала, чтобы не развопилась, и проверила.
– Да она поди девочка еще, а не девственница, – пролепетал Иван.
– Говорю же, проверила! – раздраженно ответствовала Вера Степановна. – Ты не смотри, что она мелкая, ей тринадцать лет, полгода как женские дела пришли. Матери у нее нет, как раз после прошлого нашествия саранчи померла. И Лизаветка бы тогда еще, младенчиком, должна помереть, да тетка к себе забрала. Так там сейчас своих четыре рта, эта пятая, никто не расстроится. Удача, можно сказать!
Мужики попятились, не глядя на Ивана. Фельдшерица задержалась:
– Помочь? Или справишься?
Иван трудно сглотнул слюну, поглядел на девчонку. Лизаветка покачивалась, прислоненная к стенке, в глазах плескалась какая-то мечта.
– Справлюсь. Только еще один шприц с успокоительным дайте, – попросил Иван. – И скальпель оставьте, если есть. И жгут! У меня тут есть ножи жертвенные, но с людьми опыта не было, хочется поаккуратнее…
Вера Степановна вынула из сумки всё запрошенное, похлопала магронома одобрительно по плечу.
– Ты справишься. Но если что, я тут неподалеку, зови.
– Хорошо. Только подглядывать нельзя, сами знаете, – торопливо сказал Иван.
– Да уж знаю, – сказала фельдшерица с порога и захлопнула дверь.
Магроном сделал Лизаветке укол, положил обмякшую в середину комнаты – сейчас просто некогда было думать, куда еще. Девчонка закрыла глаза, губы растянулись в блаженной улыбке. Иван зажег десяток толстых ритуальных свечей, чтобы отыскать нужные записи. Рылся в пухлых, исписанных тетрадках, где в самом начале и конце были честные лекции по алхимии, а в середине – списки с вредных вражеских разработок. Кидал взгляд на расслабленное тело и вздрагивающие ресницы Лизаветки, снова шарил взглядом по строчкам, искал нужное.
«Реакция обычно проводится в интервале от 0 до 200 градусов или до точки кипения используемого растворителя, время реакции составляет обычно от 1 до 50 часов. Количества реагентов, используемые в реакции, обычно составляют 1–10 моль, предпочтительно 1–2 моль для каждого из соединения общей формулы P-11 и основания…» Вот оно!!! «Настоящие соединения проявляют превосходное уничтожающее действие на вредные организмы, такие как описаны ниже… Вредные насекомые Orthoptera: Медведки (Gryllotalpidae), саранча (Acrididae) и др.»
«До пятидесяти часов – это очень много. У меня час, самое большее. И объем тут выйдет недостаточный – надо увеличивать силу препарата. Вот и пригодилась чужая наука: перекроем химию алхимией, кровь девственницы должна сработать катализатором. Прости, Лизаветка», – магроном принес жертвенную чашу, приподнял над ней висящую плетью тонкую руку и полоснул вдоль вены скальпелем.
Темная кровь медленно заструилась в чашу. Фельдшерица отпрянула от щели в окне, меж неплотно прикрытыми темными шторами.
– Порядок, – сообщила директору сухо.
– А я тебе говорил – он парень хоть молодой, но правильный, наш, так-то! – обрадовался Платон Фомич.
– Повезло нам, что больше правильный, чем молодой, – усмехнулась Вера Степановна. – Мог бы просто спортить девку да сказать, что не пошла магия. Нет, всё как надо делает, ответственный малец. Теперь только ждать остается – часа через полтора уже светает…
А за стенами магролаборатории Иван перетянул жгутом Лизаветкину руку, забинтовал и сыпанул пиретрума в большой перегонный куб.
Небо стало сереть, когда магроном распахнул двери и осторожно, боясь расплескать, вынес полную бадью ядовитого раствора. А за ним еще одну. И еще.
– Через разбрызгиватели на тварей надо подавать, – пояснил он.
Ждущие у магролаборатории сонные люди удивительно быстро перешли от состояния подавленности к деловитому возбуждению: пока одни искали разбрызгиватели, другие аккуратно грузили и закрепляли бадьи. Фельдшерица нагнулась над бадьей, отшатнулась от резкого запаха, но улыбнулась устало:
– Должно работать. Я тут больше ничего не могу, отправлюсь спать, Платон.
– А ты, Иван? – обернулся директор к магроному.
– Я с вами поеду. Хочу увидеть, как работает.
На шевелящийся черно-коричневый ковер саранчи одновременно упали первые лучи солнца и первые капли вражеского зелья. Работало отлично: обрызганная саранча застывала и переставала шевелиться. Да, не всё успевали: десятки крупных тварей с палец длиной поднимались на крыло и летели прочь, подальше от недоброго к ним крутоярского совхоза, но сотни и тысячи саранчуков оставались недвижимыми на так и не обглоданной ими траве.
– Копайте канавы, лопатами скидывайте их туда и засыпайте землей, – велел Иван, и полтора десятка бригадиров послушались беспрекословно.
Я победил, понял магроном: и саранчу, и всех, кто бурчал про молодо-зелено. Руна Ветер не подвела.
– Не оживет? – спросил директор деловито.
– Никак не должна – парализованы нервные узлы. Пойду я, пожалуй, Платон Фомич, отоспаться нужно.
– Постой-ка, – удержал парня директор. – Ты говорил, вроде только кровь девственницы для зелья взял… Давай мужиков пришлю, заберем что осталось да похороним по-людски…
Ивану представилась бледная худая Лизаветка. Сейчас она должна была спать в углу лаборатории, прикрытая тряпками. Куда ее деть, еще предстояло решить, но оставлять ее теперь на территории совхоза, конечно, нельзя.
– Тело не отдам, – сказал магроном быстро. – Еще пригодится – на урожайность ритуалы есть, которые я раньше не пробовал, потому что девственницы не было у меня. А теперь есть. Вот, например, если руки девственницы на полную луну закопать под пшеничным полем, на следующий год выход зерна гораздо больше будет, – соврал Иван вдохновенно.
– На сколько? – тут же уточнил директор. – Пятьдесят процентов сверху даст? Надо же уесть краснощековских…
– Давайте, Платон Фомич, не будем загадывать не попробовав. Магия не математика, в процентах не работает. Да и вообще, ну возьмете вы сейчас обязательства вполовину больше дать, а Никитин узнает да подгадит нам. Всегда ж лучше перевыполнить план, чем недовыполнить…
– Это ты прав, – согласился директор с уважением. – Ну, иди! Ночь отработали, можем выдохнуть. Тебе персонально премию выпишу, спас ты нас сегодня, так-то!
Помедлил и обнял Ивана. Магроному почудилась даже слезинка в уголке директорского глаза, но приглядываться не стал: коротко ответив на объятие, развернулся и пошел к селу, ставшему теперь совсем своим. Светило солнце, зеленела листва, наливались травы, и всё было хорошо. А Наталка – да боги с ней, с Наталкой, пусть ее Тюхтяев тискает, есть в Крутоярке девки и покраше.
– Слышь, Иван эээ Кузьмич! – окликнул вдруг директор.
Магроном даже не сразу понял, что это ему; поняв, удивленно обернулся.
– А что, – спросил директор гулким шепотом, – раз всё так хорошо работает, – может, нам каждый год девственницу в жертву приносить? Ну, в превентивном порядке?..
Тим Скоренко
Храни королеву
В четыре я начинаю готовиться. Черчу условный узор, тщательно вывожу символы. Рисунку должно быть не более трех часов, иначе они считают его достаточно ветхим, чтобы попытаться пройти. У меня хватит сил их сдержать – но стоит ли рисковать? Когда рисунки готовы, я произношу предварительные слова и брызгаю на саркофаг моей королевы сладкой водой из подземного ручья. Ее зрачки шевелятся под веками, но она не просыпается.
И всё. Больше ничего не нужно. Когда они придут, я подниму руку черепашьим знаком и буду держать – полчаса, час, два часа, сколько потребуется. До моего предела еще далеко, они не прорвутся. А пока что я сижу в полутьме и рассматриваю через янтарное стекло чеканный профиль моей королевы. Как жаль, что он никогда не появится на монетах, не станет достоянием толпы даже в качестве посмертной маски – морщинистой, с провалившимися глазами и шрамами от лапароскопических вмешательств. Впрочем, мне не на что жаловаться, поскольку я могу смотреть на нее здесь и сейчас, каждую ночь. Это величайшее счастье.
Возможно, эта ночь станет последней. Об этом знаем лишь мы – я и она. О, как я смею объединять в одном местоимении себя, жалкого червя, и мою королеву, столп мироздания! Как я смею? Да, я – смею, зубоскальте, прошу.
До их прихода еще около полутора часов. И я успею рассказать вам свою историю. Она короткая. Пусть она тянется уже тридцать лет, но событий в ней не так и много: если раз в год что-нибудь происходит, это уже праздник. Вы слушаете меня? Нет? Ничего, у меня есть камень памяти. Я буду говорить с ним, а он передаст всё вам, если к тому времени вы еще будете существовать. Или вашим далеким потомкам, которые, возможно, переживут катаклизм, если я все-таки решусь опустить руку, пропуская тьму.
Поехали.
1
При рождении мне не дали имени, только номер. Шесть безликих цифр вытатуировали на моей правой руке, на внешней стороне плеча. Поскольку первой цифрой была семерка, меня прозвали Сёмкой – сокращенно, чтобы не произносить каждый раз сочетание, напоминающее компьютерный идентификатор больше, чем имя собственное.
В доме спокойствия было хорошо и мирно. Нянечки ступали беззвучно, точно кошки, все говорили сдержанно, не шепотом, но тихими голосами, дабы не потревожить ближнего своего. До шести лет нас, мальчишек, воспитывали вместе, точнее, я бы сказал, запугивали. Мы знали, что нельзя бегать, нельзя ходить, где вздумается, нельзя говорить о посторонних вещах – в общем, в нашей жизни было такое количество «нельзя», что запрет сам по себе стал образом нашей жизни и единственным способом существования. Любое нарушение тотчас пресекалось нянечкой и становилось позором и для нарушителя, и для всего класса.
Впрочем, кое-какие индивидуальные черты прорывались через наше молчаливое единство. У меня был друг – Вторка – с длинным, кажется, восьмизначным номером на руке, начинающимся с двойки. Мы тайком играли в слова и пересказывали друг другу выдуманные истории, пока одна из нянечек не застала нас за разговором и не разделила раз и навсегда. Не знаю как Вторка, а я стерпел обиду. Меня научили терпеть.
С шести лет мы приступили к индивидуальным занятиям. Больше я никогда не видел ни одного из своих одноклассников, да и люди как таковые стали редким явлением в моей жизни. Восемь последующих лет я общался лишь с несколькими преподавателями, чьих имен не знал – я называл их «учитель», а когда мне требовалось сказать одному что-то о другом, я добавлял определение: «химии», «физики» или «математики».
На четвертый год индивидуальных занятий появился еще один учитель – новый. Безусловно, я был этому очень рад, потому что любое изменение внутри моего кокона казалось невероятным и волшебным. Он стал первым человеком, который назвал свое имя – не номер, не профессию, а имя собственное, которое он носил, как носят головной убор. Его звали Александр.
Он умел доставать из воздуха бабочек, левитировать (правда, буквально несколько секунд), рисовать на стене двери и тут же открывать их, как настоящие, и вообще все его способности категорически не подчинялись законам точных наук, вдалбливаемым мне другими учителями.
– Это магия, – сказал Александр, – и она не подчиняется никаким законам, помимо тех, которые задает сам маг. Это наука, которая позволяет делать всё, что ты хочешь, и я научу тебя этому. А еще я научу тебя, как себя контролировать, потому что маг, лишенный контроля, – самое страшное из возможных зол.
Так я стал учиться волшебству. Теперь я знаю многое из того, о чем в те времена и не подозревал. Знаю, что меня отобрали из десятков тысяч претендентов. Что большинство моих одноклассников после шестилетнего обучения были выпущены в обычный мир и стали учеными, художниками, инженерами, спортсменами. И лишь меня держали в замкнутом пространстве вплоть до совершеннолетия.
Не думайте, что моя территория ограничивалась несколькими аскетично обставленными комнатами. Скорее это был волшебный замок. Были игровые залы, погружавшие меня в мир виртуальной реальности, были бассейны и беговые дорожки, были стрелковые классы и библиотеки, было всё, о чем только может мечтать ребенок. Не было только друзей.
Александр заменил мне друга, брата и отца. Он стал для меня большим, чем может быть старший для младшего; он стал тем единственным якорем, что позволял мне оставаться нормальным. И потому именно его наука – если магию можно назвать наукой – была для меня наиважнейшей из всех. Прочее я воспринимал как некий фон, как базу для магических экспериментов. Тем более я удивился, когда узнал, что другие учителя – безымянные, рядовые – тоже имеют магические навыки. Дважды я пытался применить знания, полученные от Александра, во время других уроков, и оба раза мои магические всполохи легко гасились преподавателями. Помню, во время урока математики я попытался заколдовать мел, чтобы тот за меня написал задачу на доске. Но у меня не вышло, потому что математик окружил доску защитной сферой, не пропускающей никакие магические ухищрения. Позже Александр устроил мне взбучку по этому поводу.
– Нельзя, – говорил он, – ни в коем случае нельзя использовать магию там, где ты можешь справиться без нее. А справиться без нее ты можешь везде.
Сложнее всего было отучиться от магических игр в быту. Когда мне лень было подойти и взять чашку, я приказывал ей появиться в моей руке – и она появлялась. Так же я кипятил воду за считаные секунды и заваривал чай погружением пальца. Всё это было необязательно, просто мне так нравилось. Александр неизменно узнавал обо всех моих забавах и жестко мне выговаривал. Я стыдился, каялся и продолжал, но с каждым разом мне было всё неприятнее, всё неинтереснее обманывать Александра, и со временем я отучился использовать магию всуе.
Теперь я понимаю, почему меня держали в затворничестве. Когда я получил право выйти наружу, я контролировал себя в полной мере и никогда бы не воспользовался своими возможностями против других людей или ради того, чтобы их развеселить. Магия стала функцией, какой может стать, например, умение класть кирпичи. Если надо – я сложу идеальную стену, если не надо – я даже за мастерок не возьмусь.
Время шло, и мне исполнилось шестнадцать. Уже два года к тому времени меня беспокоили сны эротического характера, а простыня иногда оказывалась влажной или покрытой подсохшими пятнами. Я созревал, но не знал, что с этим делать, поскольку никогда в жизни не видел настоящую женщину – лишь на картинках и в обучающих фильмах (нет, не подумайте, самого приличного свойства). Но на следующий день после моего дня рождения появилась учительница, представившаяся Анной. Номинально она преподавала этикет, подготавливая меня к жизни в обществе, но теперь я понимаю, что она была приставлена ко мне лишь с одной целью.
Роман между нами возник уже через полтора месяца – сам собой. Ей было двадцать пять лет, она была красива, и я влюбился в нее без памяти; а в кого еще я, собственно, мог влюбиться? У меня не было выбора.
Мы скрывали наши отношения – так мне казалось тогда. Я смотрел во всепроникающие глаза Александра и искренне надеялся, что он ни о чем не догадается. Что он не знает о том, как наши с Анной тела переплетаются почти ежедневно в темных уголках моего замка-острога. О, каким наивным я был. Александр не просто знал всё – благодаря ему Анна и появилась в моей жизни.
Самое смешное, что сейчас я не могу толком вспомнить, как она выглядела, помимо того, что она была жгучей брюнеткой. У нее были черные как смоль волосы и такие же глаза. И всё – ни формы носа, ни очертания губ, ни даже размера груди.
Через год Анна исчезла. Просто в один из дней вместо нее появилась другая учительница – Эльза. Надо сказать, что Анна выполняла, помимо всего прочего, и свои преподавательские обязанности – по сути, роман с ней был частью подготовки меня к внешнему миру. Новая девушка была ровесницей Анны и чем-то ее напоминала. При этом я хорошо помню ее круглое лицо, вздернутый нос, серые глаза и пухлые щеки; отношения между нами начались с некоторой задержкой, поскольку Анна еще некоторое время появлялась в моих снах. Я был уже достаточно опытен, но всё так же наивен, и потому верил, что уж здесь всё будет раз и навсегда, и я покину свою странную школу рука об руку с новой любовью.
Эльза пропала за три месяца до моего «выпуска». Как ни странно, по ней я почти не горевал, потому что сердце мое оставалось с Анной. Во всяком случае, я так полагал, поскольку иначе свою холодность объяснить не мог.
Наконец мне стукнуло восемнадцать лет. Я в совершенстве владел магическими трюками и мастерски умел контролировать свои желания – по крайней мере, внутри выделенного мне мирка. Я знал, что мне предстоит сложный период приспособления к внешнему миру, но совершенно не волновался. Я был готов, я контролировал свои эмоции, и единственным, что меня немного волновало, была грядущая встреча с моими бывшими однокашниками. Тогда я еще не знал о своей уникальности. О том, что подобных мне нет.
Впрочем, я немного лукавлю. Подобные мне были – еще двое. Их учили точно так же, как меня, но до совершеннолетия они не добрались, «сойдя с дистанции». Один так и не научился в полной мере себя контролировать в быту, а второй… второй сделал несколько попыток сбежать, используя магию. Он погиб. Неважно.
А я вышел в большой мир.
2
Когда с моих глаз сняли повязку и дали оглядеться, первым, что я увидел, была клетка с попугаем. Потом – книжный шкаф. Потом – окна.
В моем замке-остроге не было окон, лишь их имитации со светильниками. Я не знал, где находится острог в географическом смысле, потому что кондиционеры всегда поддерживали одну и ту же температуру, невозможно было догадаться ни о смене времен года, ни о климатической зоне. Я даже не знал, над землей он построен или, например, выдолблен в какой-нибудь скале. Здесь же было окно, настоящее окно с занавеской. Я сразу же подошел к нему, щурясь от яркого света, – и впервые в жизни увидел солнце. На него невозможно было смотреть, глаза болели, но я пытался снова и снова, пока Александр, стоявший за моей спиной, не сказал:
– Это опасно, ты можешь испортить глаза. Вокруг много всего интересного, смотри вниз.
А внизу была улица. Обычная городская улица, какую я сто тысяч раз видел в фильмах. Это было волшебное зрелище – люди шли, разговаривали, смеялись, читали газеты, сидя на лавочках. Посмотрев налево, я узнал город – перепутать гигантскую краснокирпичную колокольню Богоявленского собора с другой достопримечательностью было невозможно. Я видел ее неоднократно, изучая историю советских городов. Я был в Казани.
Обернувшись, я попросил Александра подтвердить мою догадку. Он кивнул: да.
Александр сопровождал меня во время прогулок по городу только первую неделю. Он учил меня практическим навыкам существования среди людей – тому, с чем я был знаком только теоретически. Я учился покупать еду и одежду, выбирать нужные вещи и отфильтровывать ненужные; я узнал, как пользоваться такси, как ходить в кино, как смотреть на экспонаты в музеях. Всё это напоминало пробуждение воспоминаний – многое из этого я уже видел и знал, что когда-либо нечто произойдет и со мной. Боялся ли я людей? В принципе, нет. Меня немного поразило их количество – ведь за всю жизнь я общался всего лишь с парой десятков человек (и то с большинством – в раннем детстве).
На вторую неделю Александр отпустил меня в «свободное плавание». Я сам перекусывал в чебуречной, сам ходил по магазинам (мне выдали достаточно крупную сумму денег в новеньких купюрах разного достоинства), а в начале третьей недели съездил на два дня в Чебоксары – посмотреть другой город. Там я научился останавливаться в гостинице, а также познакомился – случайно – с местными хулиганами, которых, с позволения сказать, разложил по ржавым конструкциям детской площадки, на которой они меня отловили. Да, меня научили и драться.
В общем, я неожиданно легко включился в новую жизнь. Магия? Я ни разу ее не использовал, хотя иногда очень хотелось. Например, когда я сидел в кинотеатре, меня жутко раздражала девушка впереди, которая смотрела фильм раньше, а теперь громко обсуждала перипетии сюжета с соседкой. Кто-то сделал ей замечание, но она и внимания на него не обратила. Я мог бы заставить ее замолчать несколькими произнесенными шепотом словами – но сдержался.
Еще мне придумали имя. Точнее, Александр сообщил мне: теперь тебя зовут Семён Черкасов. На это имя были оформлены все необходимые документы. Сам для себя я остался Сёмкой – собственно, имя «Семён» было выбрано именно из соображений схожести с моим номером-кличкой.
Через месяц праздной жизни (хотя меня интересовало всё вокруг, и не было ни одной свободной минуты – можно ли называть это праздностью?) я встретил в парке девушку, чем-то похожую и на Анну, и на Эльзу. Я бы никогда не решился с ней заговорить – напомню, что двенадцать лет нелюдимости так просто не изживаются, – но она заговорила со мной сама, спросив дорогу к университету. Я как раз шел домой, и некоторое время нам было по дороге. Она оказалась болтливой, я же отделывался односложными ответами и хмыканием; похоже, ее мой стиль общения не смущал. В общем, когда нашим дорогам пришла пора расходиться, я уже знал ее телефон, а она – мой.
Она и позвонила первой – через два дня, а потом у нас завязались отношения – я получил на это молчаливое разрешение Александра. Ее звали Настя, у нее были смешные полные щеки, вздернутый нос и всегда смеющиеся глаза. Самое интересное, что я, совершенно неспособный вспомнить внешность Анны, прекрасно осознавал, как они похожи. Я просто знал, что в Насте ищу именно Анну. И нахожу.
Потом она переехала ко мне. Александр всё меньше и меньше появлялся в моей жизни, и однажды я задал ему откровенный вопрос: зачем всё это было нужно? Для чего меня готовили? Я думал, что сразу пойму это по выходе из заключения, но оказалось, что я просто живу, меня снабжают деньгами и больше ничему не учат. Тогда Александр сказал:
– Раз ты задал этот вопрос, можно и продолжить.
Продолжением стала прикладная магия, связанная с воздействием на людей. Работу с неодушевленными предметами я освоил в полной мере, люди же оказались значительно более сложной материей. Их нельзя было заклясть словами или заставить что-либо сделать телекинетическим методом. Каждый человек был уникален, к нему требовался особый подход. Например, чтобы заставить сидящего на скамейке мужчину встать и перебраться на другую скамейку, недостаточно было просто отдать ему приказ. Нужно было развести определенные вещества в определенной пропорции, окропить точку старта и финальную точку движения, затем произвести целый ряд хитроумных пассов, напоминающих макабрические пируэты колдунов из старых фильмов, плюс заведомо начертить рисунок-алгоритм требуемого действия. И всё нужно сделать так, чтобы объект не заметил.
При этом никогда нельзя быть уверенным в успехе на сто процентов. Маг мог неправильно «прочесть» человека, ошибиться в действиях или заклинаниях. Гораздо более серьезной помехой могло стать то, что Александр называл «тьмой».
– Тьма, – говорил он, – это неуправляемый элемент зла, существующий в каждом из нас при рождении и нарастающий со временем – в зависимости от условий существования. Законы развития тьмы до сих пор не изучены, – объяснял учитель, – никаких четких зависимостей не обнаружено. Тьма чаще развивается в людях обеспеченных и власть имущих, но в низах общества ее тоже хватает; тьма цепляется за детей и взрослых, за мужчин и женщин, за растущих в идеальных семьях и за отпрысков алкашей. Нет ни системы, ни исключений. Тьма – это то, что мы, маги, не можем контролировать.
Он научил меня видеть тьму в людях, чувствовать ее количество и оценивать собственные возможности. Вам может показаться, что я сгущаю краски, и вы будете правы. На самом деле тьмы было очень мало. Всего трижды за последующие два года я встречал людей, тьма внутри которых могла хоть сколько-нибудь повлиять на их поведение и подконтрольность моим заклинаниям. Эти мизерные трещины я умело обходил и неизменно сообщал о них Александру, который хотел знать о каждой капле тьмы в окружающем мире.
– Когда-то, – рассказывал он, – вокруг была сплошная тьма – или зло, если можно охарактеризовать это явление подобным словом, вместившим в себя за короткую историю человечества слишком много лжи. Злом в средневековье называли даже медицину, не говоря уже о магии, которая испокон веков считалась чем-то запретным. А тьма – это новое слово. Тьма – это то, что заставляет человека сплюнуть в собственном подъезде, нахамить незнакомцу, бросить окурок в траву или расписать дорожный знак краской из баллончика. Тьма – это то, что вынуждает строить уродливые серые заборы, сносить старинные здания, прокладывать дороги по лесам или грабить старушек на темных улицах. Тьма лишает человека даже зачатков уважения к себе подобному.
К слову, существование тьмы также было одной из причин моей изоляции. Я не должен был запачкаться.
Тем временем мы расстались с Настей. Для меня это было довольно болезненно, поскольку она ушла к другому мужчине, сообщив мне об этом лишь в самую последнюю минуту. Что я мог сделать? Ничего. Я не умолял ее остаться, а просто смотрел в окно на синее безоблачное небо и ощущал внутри себя совершенную пустоту. Александр, комментируя произошедшее, сказал:
– Это один из источников тьмы, Сёмка. Запомни это. Сейчас в тебе тоже появились ее крупицы, но они рассеются со временем.
– А если не рассеются? – спросил я.
Александр улыбнулся:
– Всё будет хорошо, поверь мне.
Вот тогда-то я и задал самый важный вопрос: куда исчезает тьма?
3
Позже я понял, что Настя была прямым продолжением Анны и Эльзы – подброшенной мне девушкой, в которую я должен был влюбиться. Более того, я понял цели моих невидимых попечителей: все они должны были быть именно такими, похожими, темноволосыми, одного типа. Меня приучали любить определенных женщин.
В тот день мы с Александром долго ехали по захолустью, от Казани на север, мимо Больших Ключей в Марийскую АССР, к поселку Морки. Не доезжая до последнего примерно двадцать километров, мы свернули в лес на едва заметную дорогу, подходящую только для серьезных внедорожников (впрочем, модифицированная «Нива» Александра легко преодолевала подобные препятствия). Через некоторое время дорога стала чуть лучше, а позже на ней появился асфальт – старый, разбитый, но все-таки символизирующий какую-никакую цивилизацию. На мои вопросы о том, куда мы направляемся, Александр не отвечал, всякий раз переводя разговор на другую тему.
Мы остановились на большой поляне, покрытой сочной зеленой травой. Дорога здесь заканчивалась, как заканчиваются порой рельсы в городах, где сокращается трамвайная сеть. Просто есть дорога, а через несколько метров – нет дороги.
Александр вышел из машины, я – за ним. Он направился к деревьям и зашел за старый, огромный, три человека не обхватят, дуб. Когда я обошел ствол, Александра я не увидел и лишь через несколько секунд понял, куда он пропал. Ствол был – или полностью, или частично – фальшивым, и в нем скрывалась дверь, позволяющая человеку пройти внутрь дерева. Я шагнул во тьму.
Примерно полминуты я спускался по узкой лесенке, а затем оказался в достаточно широком коридоре, освещенном белыми больничными лампами. Александр ждал меня там. Он жестом показал: пошли дальше.
Помещения, которые мы проходили, напоминали обыкновенное госучреждение вроде райисполкома. Коридоры, иногда – комнатки ожидания с диванами и какими-то растениями («фикусами», подумал я, хотя не знал, как выглядит настоящий фикус), двери с номерами и табличками. Дважды мы встречали торопящихся куда-то людей: женщину со стопкой папок и мужчину в белом халате. Через некоторое время мы уткнулись в большую металлическую дверь без всяких обозначений. Около нее в стеклянной будке сидел мужчина в форме, видимо, охранник. Увидев нас, он нажал на кнопку, и дверь открылась.
За ней была шлюзовая камера, еще одна стальная дверь и, наконец, красивая деревянная дверь с медной бычьей головой, удерживающей в ноздрях молоточек. Я узнал эту дверь даже снаружи, хотя двенадцать лет видел ее только с другой стороны. Когда Александр открыл ее, я окончательно убедился: мы снова были в моей темнице, только сейчас она пустовала – не было разбросанных вещей, не было местами запачканных стен и пола, не было следов жизни.
Александр сделал приглашающий жест. Я покачал головой.
– Ты это хотел мне показать? – спросил я.
– Нет.
– Тогда покажи мне то, ради чего мы приехали сюда, а воскрешать в памяти этот ад я не хочу.
Он кивнул:
– Я тебя понимаю.
Мы снова миновали шлюз и оказались в бесконечных коридорах. Я опять шел за Александром, мимо нас проносились какие-то люди, я разглядывал однообразные стены и редкие интерьерные картинки абстрактного характера. Через некоторое время я понял, что проходящие мимо не просто минуют нас как случайных посетителей. Они приостанавливались, пристально меня разглядывая, и я никак не мог понять, какие чувства они испытывают ко мне – благоговение или страх, восхищение или ненависть. Когда я начал размышлять об этом, мы уже пришли.
И снова железная дверь, и снова шлюз, схожий с тем, что мы миновали, входя в мою бывшую «квартиру». Правда, вторая шлюзовая камера работала в полной мере: с потолка распылялась какая-то невкусная пахнущая субстанция. Я закрыл глаза.
– Обеззараживание, – пояснил Александр.
Когда процесс завершился, открылась внутренняя дверь, за которой оказалась ведущая еще ниже винтовая лестница – но в противоположность виденным мной ранее лестницам подобного типа весьма широкая: в ряд по ней смогли бы пройти шесть-семь человек. К слову, минуя шлюзовую камеру, я заметил, что обе ее стены имели толщину не меньше метра, как в серьезном бомбоубежище.
Мы спустились еще, вероятно, метров на двадцать, и уткнулись в очередную дверь – деревянную, резную, очень дорогую, с инкрустацией, по-видимому, из драгоценных камней, и тяжелой поблекшей от времени рукоятью. Александр отпер ее ключом, извлеченным из кармана и пристегнутым к брючному ремню цепочкой. Мы оказались в небольшой комнате. Справа было нечто вроде пустого гардероба с деревянными вешалками, а слева – трюмо.
– Комната, куда мы сейчас зайдем, – сказал Александр, – святая святых. Ты увидишь там спящую женщину и сложный аппарат, подведенный к ее телу. Ни в коем случае ничего не касайся. Безусловно, всё изолировано, но субстанция, поддерживающая в ней жизнь, столь сильна в плане энергетического наполнения, что ты можешь пострадать даже в том случае, если одна миллиардная ее доля просочится наружу через какую-нибудь неучтенную щель. Нет, – спохватился он, – щелей там, конечно, нет, но меры предосторожности не бывают чрезмерными.
Святая святых представляла собой огромный зал с каменным полом, богато украшенный изысканными шпалерами и витыми канделябрами. За годы, проведенные впоследствии в этом зале, я изучил до мелочей все его украшения, каждый квадратный миллиметр его пола, каждую царапину на камне или выдернутую из шпалеры ниточку. Но когда я попал сюда в первый раз, ничто не могло привлечь моего внимания, помимо странной техногенно-магической композиции, размещенной на постаменте в центре помещения.
Я читал сказку о мертвой царевне и семи богатырях и хорошо представлял, как должна выглядеть юная девушка в хрустальном гробу, – но никогда, никогда я не предполагал, что подобное может существовать в действительности, и сказки в какой-то диковинной мере отражают реальность. Посреди зала стояло нечто вроде закрытого гроба из толстого полупрозрачного материала – не стекла, а каких-то кристаллов или, возможно, янтаря. Если подойти ближе, можно было рассмотреть содержимое ящика. Внутри лежала девушка.
Она была красива. Скорее всего, я подумал об этом, поскольку девушка принадлежала к тому самому типу, к какому меня приучали многие годы: курносая, с темными волосами, щекастая. Одета она была безлико, в серый комбинезон, под который уходили многочисленные питательные и отводные трубки. Их наружные концы терялись где-то под потолком, уходя наверх, к сводам.
– Кто это? – спросил я.
– Это хранилище, – ответил Александр.
– Я имею в виду, кто она, – пояснил я, полагая, что Александр характеризует помещение, а не человека.
– Она и есть хранилище, – сказал он. – Вся тьма, которая появляется наверху, зарождается в людях, пытается выплеснуться наружу, приходит сюда.
– Вся тьма?
– Да, вся. Это уникальная способность, – продолжил он, – концентрировать в себе бесконечное количество тьмы и при этом не сходить с ума, не страдать, не разлагаться заживо. Это твоя королева, наша королева. На ней держится мир. Она спит, но если она умрет, тьма заполонит поверхность Земли, и начнутся войны, придут страдания, мир станет так же несправедлив и жесток, как это было до появления первой королевы.
Александр сел в кресло, стоящее у стены, и пригласил меня занять соседнее.
– Теперь я расскажу тебе всё, – сказал он, – и покажу.
Перед нами возник магический экран, вызванный Александром, и я погрузился в прошлое.
Тьма была всегда. Всегда были жестокие правители, подлые министры, убийцы, воры, взяточники, доносчики, хамы, свиньи, шлюхи и сутенеры, идиоты и мрази. Чистота проигрывала. Порой появлялись люди, переполненные тьмой настолько, что она выхлестывала наружу, порождая чудовищные катаклизмы – к таким относилась, например, Вторая мировая война, война во Вьетнаме и, конечно, введение советских войск в Афганистан, очередной выплеск тьмы, происходящий здесь и сейчас. Впрочем, Вторая мировая стала хорошей инъекцией для Европы – она поглотила и переварила такое количество тьмы, что мир постепенно начал приходить в равновесное состояние, и к 1980-м появились целые государства, в которых тьмы было меньше, чем всего остального.
Жаль только, что никакой противоположной субстанции – «света» – не существовало. Тьма отступала, если сердце и разум человека сосуществовали в гармонии и стремились созидать, а не разрушать. Хотя равновесие тоже было иллюзией: система, в которой достигается точка баланса, рано или поздно скатывается во тьму. Иногда тьма накрывала целые государства – Иран, Саудовскую Аравию, Афганистан, Ирак, Мьянму. И – СССР. Обывателю тьма не видна. Ему кажется, что человек – злой, пустой, глупый, но первопричина остается за кадром. А магу – видна.
Сорок три года назад магическое сообщество обнаружило, что существуют бездонные люди, способные поглощать тьму в любых количествах, точно она проваливается в великое ничто, скрытое под бренной оболочкой. Всегда – женщины. Всегда – молодые. Так появилась королева.
Она не была добровольцем. Ее просто обездвижили и подключили к первому – собранному тогда на коленке – концентратору тьмы. Есть нечто, привлекающее тьму; в основном это «манки» магического свойства. Концентратор – это структура, полностью собранная из таких манков, а венцом системы стала королева. Женщина, лежащая в вечной коме и принимающая в себя потоки тьмы.
– Однажды, – сказал Александр, – ее придется сменить.
Я спросил, почему, и Александр объяснил, что в последнее время не вся тьма, поступающая в концентратор, поглощается, часть ее отторгается телом королевы – и потому я замечал отголоски тьмы во внешнем мире, потому Афганская война все-таки началась, несмотря на все усилия.
– Значит, – подытожил он, – у бездонных людей тоже есть свой предел.
– Вы отпустите ее? – спросил я.
– Нет, – сказал он.
– Убьете?
– Нет.
– А что?
– Ее переведут в нижнее хранилище и подключат к системам жизнеобеспечения. Если ее отпустить, она рано или поздно состарится и умрет, а ее смерть приведет к освобождению тьмы, накопленной внутри. Ты представляешь, что тогда будет? Представляешь, что ждет мир, который сорок лет очищали от скверны, складывая ее в одном месте, – а теперь всё зло, скопившееся за эти годы, выйдет наружу?
Да, я представлял. Или нет, не представлял. Я никогда не видел апокалипсиса и не знал, с чем его сравнить.
На самом деле Александр рассказывал гораздо дольше, останавливаясь на технических подробностях создания концентратора, на биологии королевы и природе ее способностей (впрочем, совершенно неизученной), но я не хочу углубляться в технические дебри. Слушая Александра, я понял, что концентратор – это торжество науки и магии как единой системы. Впрочем, такая формулировка тоже не совсем верна, поскольку магия – это тоже наука, просто находится она на другой чаше весов.
Но Александр так и не ответил на самый главный вопрос: зачем нужен я? Почувствовав мое нетерпение, он поднял руку – и из темноты в дальнем конце помещения, из – фигурально выражаясь – тьмы вышел человек с иссеченным морщинами и складками лицом.
– Это хранитель, – сказал Александр.
4
Впервые она очнулась лишь через полгода моих еженощных сражений. Я сидел – обессиленный и опустошенный, едва оставленный призраками, – когда позади раздался женский голос. Я вздрогнул от страха и обернулся. Королева лежала под своим хрустальным покровом, но голова ее была повернута в мою сторону, и она осмысленно рассматривала меня через искажающий видимость хрусталь.
– Как тебя зовут? – спросила она. Как ни странно, звук был слышен отчетливо.
Я назвался. Она чуть улыбнулась – самыми краешками губ – и вернула голову в изначальное положение. Я, изумленный, подошел ближе и присмотрелся к ней. Она выглядела как обычно – бледное лицо, тонкие черты, черные волосы, глаза закрыты.
– Королева, – окликнул я.
Она, не открывая глаз, ответила:
– Я не могу долго. Завтра.
И уснула.
Так начались наши бесконечные диалоги, подобные шахматной партии по переписке, когда следующего хода приходится ждать неделями. Обычно она просыпалась буквально на несколько минут, и сил ей хватало лишь на то, чтобы обменяться со мной тремя-четырьмя фразами.
Предыдущий хранитель умер через шесть дней после того, как я занял его место. Об этом мне рассказал Александр. И еще он рассказал, что моего преемника уже готовят, точнее – преемников. Из предыдущего помета (он так и сказал: «помета») лишь один оказался достойным, и это очень плохо, потому что у меня нет страхующего. Если со мной что-либо случится, тьма сломает королеву. У старика до меня был страхующий, но он умер за несколько дней до моего прибытия в тайный комплекс.
– Они были связаны, как близнецы, – пояснил Александр. – Мы ждали смерти одного из них, чтобы тут же привезти тебя.
Концентратор оказался единственным местом на Земле, где тьма приобретала материальное обличие. Ее количество вокруг королевы зашкаливало за все возможные пределы, и этого количества хватало, чтобы открыть какое-то новое измерение, портал, ворота, я не знаю, как это назвать, откуда появлялись призраки. Их атаки происходили быстро и точно по расписанию. Я знал, что днем могу спокойно спать, но в промежутке от половины пятого до восьми утра они появлялись в обязательном порядке. И я каждый день выполнял одну и ту же рутинную процедуру, сдерживая тьму. Когда я спросил Александра, что будет, если она прорвется, он ответил:
– Королева не выдержит. Она поглощает тьму снаружи, но не сможет сдержать обратный поток, если ей не помогать. Храни свою королеву.
Моя жизнь превратилась в сражение по расписанию. Встать, совершить все необходимые процедуры, отбить атаку призраков, поговорить с королевой, спать, бодрствовать, снова спать, встать – и дальше по кругу. Разговоры с королевой в этом замкнутом мирке стали удивительной отдушиной, моей тайной, хотя я не мог на все сто быть уверенным, что Александр ничего не знает.
Безусловно, в комплексе работали десятки людей – маги-техники, обслуживающий персонал концентратора, нянечки и учителя, охрана и руководство. Александр был высшим магом комплекса – номинально директорскую должность занимал другой человек, но я никогда его не видел и полагал, что последнее слово всегда остается за Александром.
С предыдущим хранителем королева не говорила. Когда она впервые проснулась, он был уже стар, и она просто смотрела на его морщинистое лицо, пытаясь понять, что с ней происходит. Старик ничего не заметил. Когда появился я, она решилась.
Помнила ли она свое прошлое? Смутно. Когда ее нашли, ей было девятнадцать лет. Она жила в детском доме, была забитым и жалким ребенком, детство в ее воспоминаниях – это побои, старые и грязные игрушки, крики воспитательниц, поношенная одежда. Она ходила в школу для умственно отсталых (она объясняла это совершенно другими терминами, потому что ее словарный запас составлял едва ли несколько сотен слов), но не окончила ее, а отправилась прямиком в интернат, где при самом естественном раскладе должна была пройти вся ее оставшаяся жизнь. За девятнадцать лет ее существования наверху не произошло ровным счетом ничего примечательного. Она рассказала две истории из своего прошлого, и я ужаснулся тому, как она жила, если именно эти истории вызывали у нее светлые воспоминания.
Первая была связана с потрепанным одноглазым медведем (я долго не мог понять, о чем речь, потому что она называла его исключительно по имени – Леопольд; я был уверен, что подразумевается мультяшный кот). Медведь достался ей примерно в шестилетнем возрасте и исчез спустя год; как рассказала королева, он уехал на большой машине смотреть мир. Насколько я понял, эта машина – мусоровоз.
Второе светлое воспоминание королевы было о… киви. Кто-то подарил ей этот тропический фрукт, она не знала, как его есть, и вгрызалась прямо в волосатую оболочку, а воспитательница смотрела на нее с умилением. Было вкусно, хотя кожица и застревала в зубах. Вот и всё. Прочие воспоминания – побои, плач, серость, пустота.
Диалоги наши происходили примерно так. Когда я, обессиленный после очередного нашествия тьмы, прислонялся спиной к ее саркофагу, она говорила несколько слов, обычно начиная фразу с моего имени. Например: «Сёмка, ты когда-нибудь пробовал клубнику?» Я отвечал: «Да». Она просила описать ее вкус. Я кратко, в нескольких предложениях, описывал. Она не всегда понимала все слова, но слушала внимательно. Потом она пыталась рассказать что-нибудь в ответ, но рассказывать было практически нечего, и она быстро засыпала снова.
Не думайте, что я проводил в зале всё время. Нет, что вы, это было не тюрьмой, а работой. После каждой атаки я засыпал примерно до часу дня, затем бодрствовал до девяти вечера, затем снова спал – уже непосредственно в зале – и, наконец, просыпался, чтобы отразить очередное нападение. Впрочем, это было сложно назвать сражением. Я держал руку в черепашьем знаке и чувствовал, как сгущается тьма; руку безумно хотелось разжать, но я не позволял тьме перевесить собственную волю.
Я мог уезжать из подземного комплекса, но мне рекомендовали этого не делать, потому что у меня не было сменщика, и если бы со мной что-нибудь случилось во внешнем мире, королеву некому было бы прикрыть.
Однажды я задал Александру вопрос:
– А другие маги? Они что – не могут? А ты сам?
Он покачал головой:
– Нет. Мы знаем методику отражения атаки, но если я повторю все те же действия, что еженощно делаешь ты, тьма прорвется. Потому что – мы это уже проходили – каждый человек уникален, у каждого свои индивидуальные свойства, и это касается, помимо всех прочих, людей с магическими способностями. Только ты. И тот, кого сейчас воспитывают тебе на смену. И его близнец. Но они будут готовы в лучшем случае через десять лет. Ты один, Сёмка.
И я хранил. Я набирал воду из естественного ручья, протекавшего под комплексом, сластил ее, рисовал знаки и шептал заклинания. Тьма непрерывно текла из внешнего мира внутрь моей королевы, а я оберегал ее от физических проявлений этого безумия. Меня обещали сменить, как только новый хранитель будет готов.
– Ты выйдешь отсюда еще молодым человеком, – говорил Александр, – предыдущий хранитель был первым, и он добровольно принял многолетнее затворничество, поскольку мы занимались поисками новых подобных вам – и твоим воспитанием. Кроме того, первые хранители работали парой, подменяя друг друга.
Гораздо позже, через полтора года моей странной работы, я понял, зачем нужны были Анна, Эльза и Настя (и как раз догадался о том, что последняя тоже была подсадной уткой). Я понял это разумом – но с сердцем ничего поделать уже не мог, потому что моя королева была такой же – черноволосой, черноглазой, курносой, с круглым, милым личиком. Они хотели, понял я, чтобы я влюбился в королеву, чтобы рутинная работа превратилась для меня в дело первостепенной, сердечной важности. Они добились своего. Да, добились.
В один из дней я твердо осознал, что люблю мою королеву – такой, какая она есть.
5
Пять минут в день, двенадцать лет. Триста шестьдесят пять часов, пятнадцать суток непрерывных разговоров. Я рассказывал ей о мире, она слушала и рассказывала о том, что чувствует. Впрочем, она почти ничего не чувствовала. Парализованная ниже шеи, она не могла пошевелиться. Только повороты головы и движения губ. Теоретически она вообще не должна была просыпаться – просто что-то пошло не так.
Я рассказывал ей о городах, которых никогда не видел, об удивительных машинах, о других людях, и с каждым моим рассказом ей становилось хуже. Не физически, нет. Просто она впервые осознавала, чего лишена. Она была вовсе не такой отсталой, какой могла показаться с самого начала, нет. В том, как искаженно сформировалось ее сознание, в первую очередь виновата чудовищная система воспитательных домов и школ-интернатов, окончательно пришедшая в упадок в семидесятые.
Александра я видел редко, впрочем, как и остальной персонал. Я был избранным и находился на особом положении. Меня не допускали к детям, из которых готовили моих преемников, хотя я мог рассказать им много интересного. Я не очень-то и рвался, осознавая правоту Александра, – ведь он сделал из меня хорошего хранителя, верного своему посту вот уже двенадцать лет.
В один прекрасный день он вызвал меня к себе и сказал, что ровно через два месяца я буду свободен: мой преемник готов принять пост. С одной стороны, я обрадовался, с другой – осознал, что после отъезда никогда более не увижу свою королеву. Но я хорошо умел переживать утраты – и подавил в себе горечь разлуки. Я буду свободным – именно эта мысль заняла главное место в моем сознании. Приближался «час Ч», а я становился, как ни странно, всё более спокойным. Я не знал, как сказать королеве, что мое место займет другой человек (или даже люди). Но я без всяких волнений откладывал этот трудный разговор на потом, до лучших времен. А оставалось до них уже менее двух месяцев.
Нельзя сказать, что переломного момента не было. Просто он развалился на две независимые части, растянулся во времени. «Составной переломный момент» – можно ли так сказать? Можно. Первой составляющей был тот самый разговор с Александром, из которого я узнал, что королеву сменят. До смены оставалось немного времени, поскольку тело королевы отторгало всё больше и больше тьмы. Оно просто переполнялось.
Но не это сломало меня. Dura lex sed lex, и ради спасения мира я готов был пожертвовать собой, не говоря уже о своих жалких чувствах к умственно отсталой воспитаннице детского дома, тем более что о ее дальнейшей судьбе я знал всегда. Сломал меня диалог с самой королевой – один из последних.
Я отбил очередную атаку призраков тьмы – с каждым разом они становились чуть-чуть сильнее, видимо, запасы королевы и в самом деле были на исходе. А потом она спросила меня – наивно, по-детски:
– Так будет всегда?
«Я всегда буду лежать тут, просыпаться ежедневно и смотреть через янтарный экран на серый каменный потолок?» – она имела в виду именно это. И я ответил:
– Да. Ты всегда будешь находиться в таком состоянии. Вечность. Ты и сама знаешь об этом.
И тогда она сказала:
– Они не отпустят меня, отпусти ты. Ты же можешь, правда?
Самое страшное, что я – мог. Это было так просто. Так легко. Достаточно опустить руку, разжать черепаший знак и дождаться тьмы. Не охранить, не спасти, не сберечь. И тогда моя королева обретет долгожданный покой – а мир канет во тьму.
Они зря привели ко мне Анну. И Эльзу. И Настю. Они зря добивались того, чтобы я любил королеву. Они не поняли самого главного: только любящий может отпустить.
Сегодня последняя моя ночь в роли хранителя. Завтра мне на смену придет другой, а через несколько недель здесь появится новая королева. Шестнадцать лет, светлое дитя, обреченное на вечную жизнь в бескрайней пустоте. И ее новый хранитель, который состарится рядом с ней. И еще один. И, возможно, еще один, пока тело ее не переполнится тьмой, чтобы уступить место новой королеве.
В четыре часа я начинаю готовиться. Черчу условный узор, тщательно вывожу символы. Произношу предварительные слова и брызгаю на саркофаг моей королевы сладкой водой из подземного ручья. Ее зрачки шевелятся под веками, но она не просыпается.
И всё. Больше ничего не нужно. Когда они придут…
Я не знаю, что сделаю, когда они придут. Я обращаюсь к вам – тем, кто переживет апокалипсис, если я решу его инициировать.
Я обращаюсь к вам за советом, который вы не сможете мне дать. Как мне поступить? Отпустить ли ее, подарить ли ей смерть – это всепоглощающее прощение, нежную колыбель, лекарство от всех болезней? Погибнуть ли самому, когда бессчетные орды тьмы вырвутся из ее хрупкого тела и сотрут весь этот комплекс, весь этот лес, всю эту страну, весь этот мир? Или все-таки поднять руку и запретить призракам тьмы вход? Закрыть дверь в очередной, тысячный раз? Они уже приближаются, и я чувствую тепло в груди – верный вестник их появления. И я по-прежнему не знаю ответа.
Я знаю лишь одно. Чем бы я не пожертвовал, чем бы не поступился, какое решение бы не принял – мой выбор в любом случае будет верным.
Андрей Дашков
Ночной звонок
– Надеюсь, тема вас не смущает? – спросил профессор Самарин у свежеиспеченной аспирантки Антонины Шестаковой, не без лукавства взглянув на нее поверх очков.
В вопросе сквозила легкая ирония, за которой, похоже, скрывались симпатия и сожаление о давно минувшей молодости. Где твои семнадцать лет, как пел Владимир Высоцкий, которого обожал папа Антонины. Сама она папиного увлечения не разделяла, но кое-какие шершавые фразочки запали в память и то и дело всплывали – к месту и не к месту. Вот и сейчас ей пришлось сделать определенное усилие, чтобы выглядеть посерьезнее. Самарин Антонине нравился. Уютный такой дедуля, без пафоса, и в то же время достаточно заслуженный, чтобы ни у кого не возникло искушения вести себя фамильярно или легкомысленно.
– Нет, – ответила она четко, и это была чистая правда.
Антонина – дипломированный филолог, комсомолка, не спортсменка, но, вне всякого сомнения, особа приятной наружности – отличалась практичностью, здравомыслием и целеустремленностью. Рожденная и прожившая двадцать два года в спальном районе областного центра, среди одинаковых панельных пятиэтажек, она хотела от жизни чуть большего, чем работа с восьми до пяти по будням, стирка белья в прачечной «Чайка» по субботам и вечерний сеанс в кинотеатре «Салют» по воскресеньям. Родители, работавшие инженерами на тракторостроительном заводе, воспитали ее скромной, аккуратной и правильной. Правда, был непродолжительный период «неправильности», когда она училась в старших классах школы, – повзрослев, слегка отбилась от рук и попала под влияние покуривавших и погуливавших подруг, – однако врожденная осторожность и родительский контроль удержали ее от необратимых шагов, а затем она поступила в университет и угодила в совсем другую среду, манившую чем-то куда более интересным и долгоиграющим, нежели перекуры в подвале, наспех употребленное дешевое вино и танцы-обжиманцы с подвыпившими одноклассниками под музыку вокально-инструментального ансамбля «Поющие гитары». В стенах двухсотлетнего университета она сразу ощутила дух традиции, культуры, основательности и многого другого, к чему инстинктивно тянулась ее малоискушенная душа. Училась она увлеченно, с желанием, и не позволяла мимолетным «любовям» совратить себя с пути истинного. Посему девственность соблюлась как-то сама собой, а что касается филологии, перспективы у Антонины сейчас были самые радужные.
Тема предстоящей работы ее не то что не смущала, а наоборот – казалась нестандартной и многообещающей. Эпитафии. Почему нет? К смерти Антонина относилась с животным оптимизмом здоровой, не болевшей ничем серьезным и не терявшей близких двадцатидвухлетней девушки: как к облачку на горизонте. Если смотреть в другом направлении, то можно и не замечать. Смерть словно отсутствовала – пока. Это был неписаный договор о ненападении, заключенный на ближайшие (Антонина все-таки была реалисткой) лет пятьдесят. Когда тебе двадцать два, пятьдесят лет – целая вечность. Тут даже до конца века – половина вечности. На столь долгий срок Антонина не имела четких планов, однако лелеяла в себе что-то вроде сладостного ожидания грядущего, в котором нет места серости и обывательской ограниченности. Может, даже – чем черт не шутит? – достигнув определенного положения, она будет ездить в заграничные командировки, увидит другие страны, познакомится с гораздо более интересными людьми, чем ее милые, добрые, но, увы, скучные родители, давно смирившиеся с судьбой и безропотно принявшие рутину одинаковых, как отпечатки копыт, проживаемых лет.
Так что сомневаться ей было не в чем, да и смущаться не от чего.
– Замечательно, – сказал Самарин. – Тогда приступайте. Послезавтра покажете мне план, а я вам подброшу кое-что из литературы.
Они расстались, вполне довольные друг другом. Проводив взглядом ее ладную фигурку, увенчанную головкой с модной стрижкой «сессон», профессор вздохнул, снял трубку городского телефона и набрал шестизначный номер.
Антонина не теряла времени даром. Несмотря на прекрасную погоду – стоял сухой теплый сентябрь, и грустноватое солнце намекало в унисон с Арсением Тарковским, что «вот и лето прошло», – итак, несмотря на погоду, она засела в научной библиотеке, где недавно получила доступ к спецхрану, и начала подбирать материал по теме. Его оказалось немного, что, в общем, соответствовало ее интуитивным ожиданиям. Почти повальный атеизм и главное завоевание – уверенность в завтрашнем дне – не располагали к изучению эпитафий, не говоря уже о более серьезных проявлениях некро- и тафофилии. Похоже, как и здравомыслящая Антонина Шестакова, самая передовая часть прогрессивного человечества считала смерть досадным, хоть и неизбежным проявлением индивидуализма, каковое проявление не следовало усугублять излишним к нему вниманием.
Что же, Антонина готова была достойно принять и этот вызов. Она не из тех, кто опускает руки, наткнувшись на первые трудности, тем более что эти трудности казались ей смехотворными.
Через день состоялась новая встреча с Самариным. Тот счел подготовленный ею план вполне состоятельным. Дополнил, уточнил, посоветовал. Не забыл своего обещания, вручил пару книжек, по всей видимости, из собственного собрания; одну из них весьма старую и редкую – малоизвестную в СССР «Spoon River Anthology» Эдгара Ли Мастерса, первое американское издание 1915 года. При этом заметил: «Ссылаться не стоит, но для общего развития пригодится». Антонина поняла, что ей оказано доверие, и прониклась к профессору чувством почти благоговейным.
Они обсудили примерный список прочей литературы. Тут она и сообщила о своих изысканиях и не самом богатом улове. Как ей показалось, Самарин взирал на нее одобрительно – не каждый его аспирант развивал столь бурную деятельность с самого начала. Немного подумав, он спросил:
– Хотите познакомиться с моим коллегой, профессором Воробьевым? Он гораздо старше меня и редко покидает свою берлогу, однако, уверен, с удовольствием проконсультирует вас у себя дома.
Антонина была несколько озадачена. Понятиям о «приличиях» ее приучили следовать неукоснительно, однако после недолгих колебаний она решила, что при данных обстоятельствах не будет ничего предосудительного в деловом визите к глубокому старику. Представим, например, что она – участковый терапевт…
– Если вы считаете, что это удобно и я не побеспокою…
– Да-да, вполне удобно и чрезвычайно полезно. Поверьте, лучшего специалиста по интересующему вас вопросу вы не найдете. Кроме того, у Демьяна Сергеевича наверняка найдется кое-что уникальное из, так сказать, личных запасов. И не волнуйтесь – он любит молодежь.
Значит, Демьян Сергеевич. За время учебы Антонина услышала немало имен научных светил и авторитетов, однако профессора Воробьева среди них не было. Впрочем, это лишь доказывало, как мало она знает и как далека от олимпа.
Самарин при ней позвонил, договорился и сообщил, что «коллега» примет ее сегодня же в семь вечера. Антонину это устраивало, ибо давало повод отделаться от настойчивых приглашений одного женатого факультетского преподавателя, с которым она твердо решила держаться в рамках вежливости, а то ведь еще неизвестно, как жизнь сложится…
С чувством планомерно выполняемого долга она распрощалась с Самариным, после чего перекусила в буфете, вышла из университета и неспешно двинулась в сторону ближайшей станции недавно пущенного метро. До условленной встречи с подругой Наташей оставалось двадцать минут. Антонина побродила по универмагу – очередей не было, значит, и делать тут нечего. Постояла возле выхода из станции. Длинноволосый молодой человек, одетый в майку и сильно потертые джинсы, пытался пригласить ее к себе «на хату» и не понимал, почему неотразимый аргумент в виде нового пласта «Пинк Флойд» не произвел на нее ни малейшего впечатления. Тут весьма кстати появилась Наташка, девица боевая и не отягощенная интеллигентскими замашками. Волосатик был послан в задницу, а хихикающие подружки устремились в стоявшее посреди парка кафе «Кристалл», где взяли по громадной порции мороженого и предались чревоугодию и болтовне.
Потом они погуляли по парку. Шахматисты, бабульки, коляски… Наташка, которая уже успела выскочить замуж и родить мальчика, развлекала Антонину комментариями по адресу встречных парней и попутно допытывалась, как она «обходится без мужика». Антонина отмахивалась: «Некогда», – но задумалась: может, с ней что-то не так? Может, она, что называется, холодная? Маленькие ночные секреты, неприличные сны, манипуляции в ванной и доверительные рассказы подруг – вот и весь ее опыт в той части жизни, которую многие полагают самой важной для женщины. Но разве она еще не слишком молода? Разве у нее не всё впереди? Как и все, кто так думает, она не знала, что однажды всё окажется позади, а день (или ночь), когда будет в самый раз, так и не наступит.
Домой она вернулась поздно. Как говорится, ноги сами нашли дорогу, а вот голова сильно отставала. Что-то было не так, понять бы еще – что именно. Перед дверью квартиры остановилась, начала рыться в сумочке в поисках ключа. Нащупала какие-то книги. И откуда они взялись? Ладно, сейчас не до того, потом разберемся. Вдруг что-то холодное схватило ее пальцы маленькими лапками. Антонина чуть не вскрикнула от неожиданности, выдернула руку. В ней был ключ – и ничего более. Сунула его в скважину, открыла дверь. Наконец, дома. Здесь всё привычно, знакомо, на своих местах. Пора бы успокоиться. Нет, все-таки что-то не так…
Мать, выглянув из кухни, посмотрела с укоризной – мол, могла бы и позвонить. Отец приник к «Спидоле», пытаясь расслышать «Голос Америки» сквозь завывания глушилок. В другой комнате засел младший брат с двумя друзьями – бренчали на гитаре и соревновались в подростковом идиотизме. Антонине хотелось… она сама не знала, чего ей хотелось. Остаться одной, забиться в тихий угол, побыстрее заснуть. А может, наоборот, сбежать куда-нибудь, где людно, мелькают чужие лица и некогда думать о том, для чего ей такая жизнь.
Она схватила с полки первую попавшуюся книгу – Чехова, как оказалось, – и попыталась читать, но не могла сосредоточиться. Всё отвлекало, включая нарастающий шум в собственной голове. Черт, а это еще откуда? Шум и вдобавок туман, сделавший странным, мутным и неузнаваемым всё прежде обычное – буквы, фразы, кровных родственников, ключ от двери… Кроме того, что-то случилось с памятью. Темное пятно застилало минувшие несколько часов. Были и другие пятна, скрывшие кое-что в ее прошлом, но беспокоившие меньше: по причине отдаленности во времени это могло забыться «само собой».
А как насчет того, что забыть невозможно, если ты, конечно, в здравом уме? Антонина чувствовала мучительную, прямо-таки зудящую уязвимость оттого, что не помнила, как и где провела вечер. И с кем. С Наташкой? Вряд ли. С Наташкой она попрощалась – это был едва ли не последний доступный стоп-кадр оборвавшегося фильма. Дальше – только чернота засвеченной пленки. Нет, не только. Изредка – вспышки, которые не подавали надежды, а вселяли необъяснимую растерянность и тревогу. Например, застывший в прыжке, сверкающий никелем олень. Или телефонная будка, из которой высовывается овечья морда. Что бы это значило?
Уже не пытаясь читать и зажмурившись, Антонина обнаружила в своем сознании, которое смахивало теперь на чужой пугающий город, незнакомые звуки, запахи, голоса, собственный шепот, вернувшийся тихим эхом, и – хуже всего – других обитателей. Оставаясь в темноте, за закрытыми веками, она рисковала сбежать от себя и навсегда затеряться там, откуда не возвращаются.
Она открыла глаза. Тусклый свет настольной лампы ослепил ее. Она дрожала, как в лихорадке. Под личинами родителей скрывались какие-то уродливые существа… не говоря уже о троих ублюдках в другой комнате. Что делает вот этот – скрюченный, притворяющийся отцом? Слушает голоса с того света? А эта, которая затаилась на кухне… где наточенные ножи… и лекарства в холодильнике… Может, варит отравленный кофе? На миг окатило холодом: откуда взялись эти мысли? Не иначе, ее посетили тени того, что загадочным образом стерлось из памяти. Или того, что стерли?
Но тут ее одолела усталость. Набросилась, будто тяжелое одеяло, повалила, окутала, придавила. Стало тепло и темно, почти уютно – если бы не попискивающие и разбегающиеся во все стороны спутницы страха. Но вот и они исчезли. Антонина забылась сном.
Утро было свежим и солнечным. За окном пели птицы. Явь деликатно проникла сквозь закрытые веки, позвала и вывела из темноты. Проснувшись, Антонина поняла, что лежит на своей кровати, одетая и укрытая пледом. Должно быть, отец перенес ее сюда. У противоположной стены спал брат. Всё казалось привычным и нормальным. Возможно, именно поэтому, по вопиющему контрасту, Антонина вдруг вспомнила часть того, что произошло с ней прошлым вечером. Воспоминания появлялись постепенно, словно поезд, выползающий из туннеля.
Сделалось тошно, словно ее облили помоями. Наверное, так чувствуют себя изнасилованные. А разве кто-то не изнасиловал ее память? И, может, не только память? Сжавшись в ожидании худшего, она прислушалась к ощущениям в низу живота. Боли не было. Для верности она сунула руку под платье и в трусики. Похоже, вчера ей повезло. Хотя что считать везением? Внезапно напомнил о себе мочевой пузырь, и Антонина устремилась в туалет. Опасаясь увидеть кровь, заглянула в унитаз. Убедилась, что крови нет, однако ее не покидало гнетущее чувство жертвы.
Был выходной день. Родители еще спали. Она закрылась на кухне, заварила крепкого грузинского чаю и при льющемся из окна солнечном свете наконец взглянула в глаза тому, что случилось.
Теперь всё обретало хотя бы частичную ясность. Даже не верилось, что ночью она не могла ничего вспомнить. Если бы Антонине было знакомо состояние сильного опьянения, она, вероятно, усмотрела бы некоторое сходство. Но тут было нечто другое. Результат действия какого-то лекарства – только не из тех, что лечат. А дал его ей тот лощеный красавчик, добавил в кофе… Нет, тогда уж по порядку. Она заставила себя вернуться в своих воспоминаниях немного назад.
Итак, ровно в семь (Антонина сверилась с циферблатом своей «Чайки») она вошла в подъезд четырехэтажной «сталинки», стоящей в тихом центре, то есть там, где сама очень хотела бы жить. В ее спальном районе, помимо убогой архитектуры, преобладали физиономии лимитчиков и представителей потомственного пролетариата, здесь же чаще попадались лица поинтеллигентнее, а улицы отдавали какой-никакой историей.
Она поднялась по широкой лестнице с дубовыми перилами, задержалась на промежуточной площадке возле окна, достала зеркальце, придирчиво оглядела себя и припудрила лицо. Губы красить не стала, чтобы профессор не принял ее за вертихвостку. На третьем этаже она подошла к высокой двустворчатой двери квартиры номер шесть. Прочитала фамилии на табличках справа, выбрала нужную и нажала кнопку звонка.
Замерла в напряжении. У нее горело лицо, она не на шутку волновалась. Антонина поймала себя на том, что временами всё еще чувствует себя студенткой накануне важного экзамена. Вроде бы ничего плохого, но уверенности это не добавляло.
Дверь открыл не старик, как она ожидала, а довольно красивый молодой человек, одетый в строгий темный костюм. Антонина обратила внимание на белую рубашку, идеально завязанный галстук и уголок платка, торчавший из нагрудного кармана. Пожалела, что не накрасила губы. Молодой человек, без сомнения, знал, что его улыбка неотразима, и тут же этим воспользовался.
– Вы, наверное, Антонина?
– Да. Я к Демьяну Сергеевичу. Может, я не вовремя…
– Всё нормально, он вас ждет. Я его племянник, зовут меня Игорь.
– Приятно познакомиться.
– Аналогично. – Игорь непринужденно поцеловал Антонине руку и отступил, приглашая войти. Двигался он поистине с хореографическим изяществом.
Она попала в коридор, площадь которого, вероятно, превышала площадь самой большой комнаты в ее малогабаритной квартире. Коридор тянулся куда-то в сумрачную глубину, заставленную видавшими виды шкафами с книгами и журналами. На стене справа висел спортивный велосипед, рядом – политическая карта мира, чуть дальше – карта-схема городских улиц. Слева какие-то трудноразличимые фото в рамках перемежались вырезками из журналов. С одной из них улыбался Андрей Миронов, которого Игорь отдаленно напоминал.
Пока Антонина и племянник Воробьева пробирались коридором, открылась одна из боковых дверей. Появилась матрона в халате до пят; бигуди придавали ей сходство с овцой. Правда, взгляд был не овечьим, а скорее принадлежал овчарке. Под этим взглядом Антонине захотелось извиниться неизвестно за что. Игорь, впрочем, не обратил внимания на соседку по коммунальной квартире, протанцевал до приоткрытой дальней двери и сказал:
– Прошу.
Антонина вошла в большую комнату, пропахшую старостью. Даже свет, что падал через два высоких окна, казалось, успевал состариться по пути и придавал интерьеру оттенок дореволюционной фотографии. Повсюду были книги, книги, книги, среди которых не сразу обнаруживался маленький старик с лицом, похожим на кору с изнанки, изборожденную древоточцами. Тонкие губы будто прошиты нитками, редкие седые волосы, тусклые глаза больного человека. Правда, при появлении девушки в них что-то блеснуло, будто мелкие монетки на радость нищему.
– Дядя, к тебе, – объявил Игорь, хотя это и так было очевидно.
Профессор Воробьев показал в улыбке вставные зубы. Заговорил сиплым голосом:
– А вот и вы. Очень рад. Выпьете кофе? Нет-нет, не отказывайтесь, у нас имеется прекрасный бразильский кофе в зернах. Спасибо Игорьку, достал по случаю.
Антонине почудилось, что старик ей подмигнул, но, возможно, это был просто тик. Отказаться от кофе она сочла неудобным.
– Спасибо, с удовольствием.
– Игорек, сделаешь нам по чашечке? – И снова к ней: – Знаете, какой кофе варит мой племянник? М-м-м… Услада рецепторов, пиршество духа! Это у него от моей покойной сестры…
– Дядя, не преувеличивай, – отозвался Игорек и взялся за кофемолку.
Под уютный скрип дробящихся зерен, вдыхая поплывший кофейный аромат, они поболтали о том о сем, главным образом о здоровье, которого у старика уже не осталось, а для девушки Антонины вопрос был пока чисто теоретическим. Воробьев чуть было не ударился в воспоминания, но вовремя спохватился и без особого сожаления подвел краткий итог своей жизни стихотворной цитатой: «С любовью, леностью провел веселый век, Не делал доброго, однако ж был душою…» Он подвесил паузу, словно предлагал Антонине продолжить. Тут бы ей насторожиться, но она больше думала о словах, чем об их двойном смысле. Если это и была проверка, то легчайшая. Кого-кого, а Александра Сергеевича она изучила вдоль и поперек, тем более что речь шла об автоэпитафии. Поэтому для нее не составило труда закончить: «Ей-богу, добрый человек».
Старик выглядел довольным. Может, и впрямь «любил молодежь», как выразился Самарин. Антонина немного расслабилась. Игорь отправился в общую кухню, а Воробьев наконец свернул на интересовавшую ее дорожку. Разве могла она предположить, что эта дорожка в буквальном смысле приведет ее на кладбище?
Не нужно было ей вкушать «пиршество духа», ох не нужно. Вскоре после чашечки необычайно вкусного кофе Антонина стала безразлична ко всему, даже к себе самой. Она будто зависла под водой, которой могла свободно дышать. Звуки казались приглушенными, цвета – совсем поблекшими, старик и Игорек – давними скучными приятелями, от которых мало радости, зато нет и огорчений, да и вообще некуда деваться. Время текло очень медленно; за пределами получаса вперед и назад простиралась сплошная неопределенность. Туман постепенно проникал и в мысли, но это Антонину не беспокоило. Вообще ничего не беспокоило. Даже то, что старичок как-то нехорошо хихикал, поглядывая на нее, а потом скомандовал племяннику:
– Подгони машину.
Игорек испарился. Воробьев, насколько ей запомнилось, принял какие-то таблетки, после чего предложил «немного покататься». Прогуляемся, проветримся – сердечникам полезно. Заодно и предмет изучим.
Они медленно прошли по коридору и спустились по лестнице. Старик опирался на ее руку и всё равно едва переставлял ноги, но она почти не ощущала его веса, будто несла плащ на локтевом сгибе.
На улице сгущались сумерки. У подъезда стояла серая «Волга», блестя никелированными колпаками, антенной и оленем на капоте. Антонина с Воробьевым уселись сзади, Игорек мягко тронулся с места. По радио пел Муслим Магомаев: «…Мы на чертовом крутились колесе… В колесе… В колесе… А теперь оно во сне».
– Игорек, я тебя умоляю! – сказал Воробьев.
Племянник покрутил ручку настройки, и раздалась совсем другая музыка, которой Антонина прежде не слышала. Она подозревала, что подобной музыки (да чего там – рок-музыки) вообще не могло быть в эфире советской радиостанции. Возвышенные, печальные и какие-то запредельные, эти звуки сильно подрывали веру в светлое будущее. Сдавшая кандидатский минимум Антонина знала английский язык достаточно, чтобы разобрать слова: «Confusion will be my epitaph…» Далее – не поняла, а потом грянул апофеоз: «But I fear tomorrow I’ll be crying!.. Yes I fear tomorrow I’ll be crying…»
Но и это не имело значения – там и тогда. Старик счел должным заметить:
– Кто-то будет рыдать, а кто-то будет смеяться. – Тут он издал короткий смешок, словно давая понять, что сделал свой выбор. – Но вот в чем загвоздка: какое утешение в том, чтобы смеяться последним, когда все уже оплаканы?
Кажется, Антонина сказала, что подумает над этим.
– Конечно, подумаете, детка, – ласково пообещал Воробьев. – Вот только мы всегда опаздываем с такими мыслями. Я не о прошлом, я о будущем.
– Дядя, не мог бы ты… – начал Игорек.
– Ладно-ладно, молчу.
Они ехали по пустеющим улицам. Магазины уже были закрыты, стайками шаталась молодежь, владельцы собак выгуливали своих питомцев. Песня заканчивалась как заупокойный гимн по всему человечеству – Антонина отчетливо понимала это, однако ни малейшего сожаления не испытывала. Ее, как говорится, не проняло. Теперь же, сидя на кухне и с трудом вспоминая обрывки той мелодии, она поражалась тому, как радикально изменила ее восприятие неведомая химия. В той машине она ничего не боялась и не ценила свою юную цветущую жизнь. Родители, брат, подруги, карьера – всё отодвинулось куда-то, сделалось бессодержательным, как предложение с переставленными словами.
«Волга» въехала в частный сектор. Стало еще меньше фонарей, людей и бродячих собак. По радио заголосила Людмила Зыкина, и предыдущая песня уже казалась бредом (а теперь, после утренней чашки чаю – тем более). Игорек остановил машину в конце улицы. Дальше они побрели втроем, поддерживая старика с обеих сторон, и, наверное, смахивали с некоторого расстояния на дружное семейство из двоих относительно трезвых и одного перебравшего.
У Антонины даже мысли не возникало поинтересоваться, а куда, собственно, они направляются. Близкая ночь обволакивала, как наркоз; первые звезды отчего-то напоминали светящиеся точки на потолке, что возникали при включенном детском ночнике, и вся вселенная была доверху заполнена инфантилизмом.
Долго взбирались по довольно крутой металлической лестнице. Воробьев дважды останавливался и, отдышавшись, просил Игорька, чтобы тот его пристрелил. Антонина хихикала. Племянник в первый раз тоже хихикнул, а во второй посмотрел на дядюшку так, словно с удовольствием пристрелил бы – было бы из чего.
Наконец впереди показались разновысокие ограды и могильные камни. Антонина не удивилась – всякая прогулка когда-нибудь заканчивается. Но старик сказал, что всё только начинается. Они стали пробираться среди могил. Иногда тропа делалась слишком узкой, и они ступали друг за другом. Зато Воробьев заметно приободрился и двигался без посторонней помощи, лишь иногда перебирая руками по прутьям оград, будто огромный паук.
Попутно Антонина услышала много чего интересного и полезного об эпитафиях. Теперь она жалела, что не запомнила и четверти рассказанного. Незаменимый Игорек имел при себе электрический фонарик, подсвечивал путь и надписи на могильных плитах, на которые профессор обращал свое компетентное внимание. Он захотел кое-что продемонстрировать Антонине «на живом примере», хотя сам тут же поправился: «на мертвом». И продемонстрировал. В частности, она запомнила надпись на могиле без имени и дат, гласившую: «Я тоже думал, что жил. Не ошибитесь дважды». Прочитав, она задумалась и дала себе зарок не ошибиться. Правда, она слабо представляла, что для этого нужно делать и как жить. Сейчас, на собственной кухне, – тем более.
Они выбрались на широкую аллею, возможно, главную. Ухоженные могилы по обе стороны поблескивали полированным гранитом. Справа потянулась череда воинских захоронений. Затем они свернули на извилистую тропу. Судя по датам на камнях и табличках, это была самая старая часть кладбища. Воробьев чувствовал себя как дома. Он то и дело останавливался, чтобы указать Антонине на здешние откровения, многие из которых, похоже, знал наизусть. Сейчас она с трудом вспомнила только две эпитафии. Одну – на плите с изображением штыка и каски: «Нам говорили: умрите за… Оказалось, мы умерли вместо». Другую, короткую и душераздирающую, – на могиле тринадцатилетнего подростка: «Кукушка обманула».
При свете дня Антонине не верилось, что она в самом деле видела это. Она хотела бы проверить, но сомневалась, что найдет нужное место. И тем не менее – удивительное дело – ей вдруг захотелось вернуться на кладбище. При мысли об этом, будто вид на анфиладу комнат, всплыла очередная порция воспоминаний.
Старая кирпичная стена была в полтора раза выше человека среднего роста. Днем густые деревья закрывали стену от солнца, и сейчас от нее несло сыростью. По другую сторону угадывалась спящая улица. Антонина решила, что экскурсия закончилась. Погуляли с обоюдной пользой – сердечнику явно полегчало. Она приготовилась поблагодарить Воробьева и его племянника, а затем отправиться в обратный путь. Но эти двое не спешили. Игорек выключил фонарик, из чего следовало, что эпитафиями здесь не разживешься (неужели она так быстро переняла от старичка этот его непринужденный черный юморок?).
Ее спутники держали паузу. Довольно дешевый прием, но действует безотказно, особенно в соответствующей обстановке. Даже до Антонины в ее тогдашнем состоянии дошло, что эти двое то ли чего-то ждут от нее, то ли ждут кого-то еще… А теперь, на кухне, ей стало страшно от своей глупости и беспечности.
Наконец Воробьев простер руку в направлении некоего прямоугольного силуэта, который почти сливался со стеной, и предложил:
– Не хотите ли предупредить?
– Кого? О чем? – не поняла Антонина.
– Ваших близких. О том, что задерживаетесь.
Ей, в общем-то, было всё равно, но почему бы не предупредить? Что, если мать и отец уже обзванивают ее подруг, больницы и морги, мечутся по ночным улицам? Антонина пожала плечами и направилась туда, куда указывал старческий палец.
Сделав несколько шагов, она различила телефонную будку и не удивилась. Более того, зараженная бациллой того самого черноватого юморка, она хихикнула, вообразив себе, кто может отсюда звонить. И зачем. Потом вообразила звонок, раздающийся у кого-нибудь такой же вот тихой безмятежной ночью. Ну и, наконец, вообразила, каково это – услышать в трубке голос того, от кого уже пару десятков лет не ждешь звонка… Всё это представилось ей вполне отчетливо и в то же время отстраненно. То ли фарс, то ли неудачная шутка, которая никак ее не задевала.
Вблизи будка выглядела точно так же, как многие другие, расставленные на улицах и площадях города. В темноте угадывался грязновато-желтый цвет, несколько стекол выбито, аппарат и трубка вроде бы на месте. Она привыкла к другому, особенно на окраинах, – к болтающимся оборванным проводам. А уж здесь-то…
Антонина обернулась. Профессор и его племянник превратились в неподвижные темные фигуры, будто вырезанные из черного картона. Ее благодарность была вполне искренней: как любезно с их стороны позаботиться о спокойствии ее близких. В самом деле, она редко задерживалась так надолго. Даже и не вспомнить, когда это случилось в последний раз…
Она сунула руку в сумочку и нащупала кошелек. Несколько секунд пыталась отыскать двушку среди мелких монет. Выбрала подходящую по размеру и поднесла к глазам – кажется, не ошиблась. Открыла дверь и зашла в будку. Сунула монетку в щель, сняла трубку. Раздался непрерывный гудок, всё работало.
Пересчитывая пальцем отверстия в диске, она набрала свой домашний номер. После первого же долгого гудка ей ответили.
В кухне неслышно появилась мать, и Антонина дернулась от неожиданности, едва не опрокинув кружку с остывшим чаем. Она вспомнила, чем закончилась «экскурсия», и теперь увидела как на ладони, всё, чего предпочла бы не видеть: разбитые мечты, несбывшиеся надежды, обманутые ожидания, какой ямой обернется будущее. Мать задавала вопросы (Что случилось? Где ты была?), но Антонина ее почти не слышала. В ушах что-то скрипело, будто нескончаемый старческий смешок. Старость разъедала изнутри. Разочарование и усталость ощущались как физическая боль, как увечье. Вместе с иллюзиями у нее забрали молодость, будущее, способность радоваться и любить. Кто забрал? Те двое. Нет, трое. Но и сама она совершила непростительную ошибку. Непоправимую. Сознание этого терзало едва ли не сильнее, чем всё остальное. Сделалось так больно в груди, что стало трудно дышать.
Антонина поднялась (попробуй двигаться, сломанная кукла, если тебя выбросили на помойку) и, не обращая внимания на перепуганную мать, пошла в коридор. Машинально схватила с вешалки свою сумку и захлопнула за собой дверь квартиры. Вышла из подъезда и устремилась к трамвайной остановке. Когда из дома выбежал полуодетый отец, она уже была далеко.
Сидя в почти пустом дребезжащем вагоне, она думала: почему я? Почему они выбрали меня? Ответ таился где-то под слоем слов, проявился как предчувствие. На поверхность всплывало лишь самое примитивное объяснение: ее использовали как сырье, человеческий материал, донора жизненной силы. Она оказалась в конце траектории, не совершив и трети положенного пути. Пораженная тяжелой душевной прогерией, она лихорадочно перебирала события своей слишком короткой, по любым меркам, жизни в поисках неправильного поворота, перед которым не заметила знака «Въезд запрещен». И всё приводило к одному: разве не с Самарина это началось?
Вспомнив последнюю встречу с ним до мельчайших подробностей, Антонина полезла в сумочку и вытащила старую американскую книжку. Открыла на первой странице и увидела дарственную надпись, сделанную выцветшими чернилами: «Любимому племяннику от Демиана. Живи долго. Октябрь 1917 г.». Она потерянно листала дальше, попробовала прочитать стихотворения, названиями которых служили имена, и поняла, что это сплошь эпитафии. Антонина поспешно захлопнула книгу. Первым порывом было избавиться от нее. Но что-то из-за пределов здравого смысла подсказало ей, что просто так избавиться не получится, чужой подарок надо непременно вернуть.
Снова навалилась тоска. Трамвай слишком медленно полз по маршруту, но все-таки дополз до кладбища. Антонина прошла через калитку главных ворот. Она была уверена в том, что именно здесь побывала минувшей ночью. У нее хватило остатков трезвого рассудка, чтобы не рыскать наугад, а отправиться вдоль стены. Долгий путь, зато верный – если в ее положении еще имелись верные пути.
Она высматривала телефонную будку – отчаянно жаждала убедиться в том, что не свихнулась. Не заметить будку днем было невозможно. Антонина больше часа шла по периметру кладбища. Местами тропа превращалась в полосу препятствий. Заросли, завалы, мусорные свалки, упавшие и расколотые памятники… Она миновала металлическую лестницу – внизу виднелись крыши и дворы частного сектора. Фрагментарные совпадения не приносили облегчения – всё равно что-то не сходилось по большому счету.
На высеченные в камне слова она обращала внимания не больше, чем на карканье ворон. Прошлой ночью ей хватило под завязку – что называется, на всю оставшуюся жизнь. И даже некстати всплывшее в памяти знаменитое чужеземное «Не торопись, прохожий, мы тебя подождем» показалось изощренной издевкой над собой, кем бы ни был на самом деле сидевший внутри ядовитый двойник. Она торопилась. Ее подгонял страх потерять то немногое, что еще осталось.
В туфли набилась земля и мелкие камешки, но она не замечала даже израненных ног. Сердце болело сильнее – не все прогулки полезны для сердечников. Еще через час она замкнула круг, оказавшись возле главных ворот. Телефонной будки не было. Антонина не знала, кому верить – себе сегодняшней или вчерашней. Раздвоение похуже шизофрении – шизофреник по крайней мере считает себя здоровым.
Но клочок бумаги с адресом Воробьева лежал у нее в сумке – неоспоримая реальность, которую можно было потрогать и даже съесть. Прикинув кратчайший маршрут, Антонина выбрала автобусную остановку. Прохожие посматривали на нее с недоумением, но ей было плевать, как она выглядит. При ней сумка, платье, туфли – во всяком случае, не сбежала с Сабуровой дачи, как красиво и в чем-то даже утешительно именовалась в народе городская психушка.
Ждать пришлось семь минут – слишком долго для плавящегося мозга. Карусель, что вращалась у нее в голове («В колесе… В колесе… А теперь оно во сне»), уже нельзя было назвать связными мыслями. Наконец появился «ЛАЗ». В автобусе она попыталась протолкнуть в щель кассы металлический рубль вместо пятака. Сидевший впереди старичок (сгинь, привидение!) смотрел на нее как на идиотку.
Очутившись на нужной улице, она ждала чего угодно – например, что дом окажется там же, где телефонная будка, то есть в ее кошмаре. Но нет, «сталинка» была на месте – зиждилась тяжело и хмуро, обещая неприятные сюрпризы. Антонина вошла в подъезд, поднялась на третий этаж и уставилась на дверь под номером шесть. Вернее, на таблички справа от дверного косяка. Вместо фамилии «Воробьев» было написано «Соколов».
Антонина вытерла рукой холодный пот, даже не вспомнив про платок в сумке. Позвонила. Если откроет «любимый племянник», она вцепится ему в рожу. Зачем? И что потом? Неважно.
Открыл мужчинка средних лет в спортивном костюме «Динамо» и кедах. Позади него просматривался знакомый коридор с книжными шкафами и календарями на стенах. Даже, кажется, мелькнула голова любопытствующей «овцы».
– Вам кого? – спросил физкультурник.
– Профессор Воробьев здесь проживает? – Для нее вопрос имел смысл, хотя она догадывалась, что для других – нет.
– Воробьевых не держим. У нас тут сплошные соколы. Правда, есть одна курица…
Остряк. Веселись дальше. Она повернулась и двинулась к лестнице, как на расстрел. Вернее, как уже расстрелянная.
– Эй, девушка, – окликнул мужчинка, понизив голос. – У вас всё в порядке?
Она засмеялась. А если скажу, что не в порядке, что он сделает? Чем поможет? Ему самому нужна помощь, хотя он, похоже, об этом пока не догадывался. Он занимал чужое место. «Я тоже думал, что жил. Не ошибитесь дважды».
Ну а теперь всё, что она могла, это вернуть должок. Антонина поехала в университет. Остальные намерения свелись к нуждам невыносимой текущей минуты, к попытке избавиться от боли, исправить то, чему не было названия. Она не представляла, что будет делать, если не найдет Самарина в его кабинете.
Профессора там не оказалось. Его не было нигде в пределах досягаемости. Бесплодные поиски закончились через два часа. Специальная бригада «скорой» доставила ее в приемное отделение городской психиатрической больницы. Вскоре у гражданки Шестаковой диагностировали онейроидную кататонию с устойчивыми конфабуляциями.
Если бы всё было так просто.
Спустя пятнадцать лет она живет в той же двухкомнатной квартире вместе со спивающимся братом. Родители давно умерли; возможно, судьба детей была отчасти причиной их раннего ухода. Антонина старается забыть их последние дни – если думать еще и об этом, можно сойти с ума. Она не сумасшедшая, какая бы чушь ни была записана в ее истории болезни. У нее не получается забыть о другом – о жизни, в которой не случилось ничего из того, о чем она когда-то мечтала.
В квартире нет телевизора, так что тихое помешательство на «Рабыне Изауре» ей не грозит. Иногда она слушает радио. В последние годы много говорят о какой-то «перестройке». Спорят до хрипоты, обливают друг друга дерьмом, разоблачают, обещают, болтают, болтают, болтают… Антонине всё равно. Временами у нее возникает более чем убедительное ощущение, что зловещая подмена произошла не с ней одной. Похоже, те, кому принадлежат радиоголоса, еще не догадываются, что хаос станет всему эпитафией. А она это откуда-то знает и потому относительно спокойна. Она больше не собирается гостить на Сабуровой даче.
Всё мало-мальски ценное вынесено братом из квартиры и продано. Ей и это безразлично. Она не препятствует единственному живому родственнику – ведь оба они на самом дне. Не драться же, в самом деле, за место, где никогда не бывает солнца… Единственное, что не изменилось со старых времен, это номер телефона и сам телефонный аппарат. Не осталось никого, кому она могла бы позвонить, и ей никто никогда не звонит. Подруги забыли о ее существовании. Брату иногда звонят собутыльники, но и это случается всё реже.
По утрам и вечерам она работает уборщицей в профтехучилище. Спит днем, урывками, и это хорошо для нее, потому что иногда ей снится ее молодость и она просыпается в слезах. Всякий раз, выйдя из дому, она по неистребимой привычке ищет глазами «волгу» цвета дыма и пепла. «Двадцать первые» попадаются крайне редко – теперь это призраки прошлого. Антонина уверена, что машина, на которой она «покаталась» в памятную ночь пятнадцатилетней давности, – не плод ее воображения. Как и всё остальное. Судьба не может быть плодом воображения, иначе любая дура, вместо того чтобы страдать у разбитого корыта, давно вообразила бы другую себя. И другое корыто. А заодно и другую страну.
Она так и не вышла замуж. Любовников у нее тоже не было. Оказавшись в разряде старых дев, она быстро состарилась и внешне. Физические желания угасли. Она не любит чужих детей, сочувственные взгляды соседей и любые проявления жалости. Себя она не жалеет – за ошибки надо платить. Кое-чего она добилась: с некоторых пор ее никто не трогает. Она могла бы многое рассказать об одиночестве и отчаянии, но кто станет слушать чумную крысу?
Она знает, кто станет, и готовится к этому разговору каждый вечер. Для нее это время томительного ожидания и жестоко извращенной надежды. Зная, что, скорее всего, это не поможет, она тем не менее ждет. Больше ей ничего не оставили.
Каждую ночь она без сна сидит в комнате, где стоит телефон. С особым вниманием она вслушивается в тишину и всматривается в темноту с десяти до полуночи, но может ошибаться и потому на всякий случай ждет всю ночь напролет.
Она ждет звонка, который вернет ей украденную жизнь.
Мико Мари
Пастух скелетов
1948 г. Колхоз «Красный луч» Псковской области
– …Деда, а деда… А чего там вороны? – Внук смотрел на старую силосную башню.
Над башней ссорились черные птицы.
– А там ведьмак живет. Помнишь дядь Шуру? Он тебе о прошлом годе кровь заговорил.
– Крови не помню… – тряхнул светлой челкой Ванька. – Он мне зайчика подарил! Хороший зайчик, сказок много знает! Только у него лапка расплелась. Я полечил, а всё равно на погоду ломит…
– У кого? – уточнил дед.
…сидели за околицей, под старой березой. Ловили последние лучи осеннего солнышка. Дед чинил упряжь: шильцем протыкал аккуратные дырочки, протягивал дратву, вязал заскорузлыми, желтыми от махорки пальцами узелки…
Внучок ковырял палочкой сырую после ночного дождика землю. Городская курточка с блестящими латунными пуговками, нос и румяные щечки – перепачканы…
– Да у зайчика же! – подосадовал непонятливости деда внук. – У него на лапке веревочка развязалась и соломка расплелась. Труха сыпалась. Я полечил. Всё равно грустный. Может, дядь Шура лучше полечит?
– Может, и полечит. А может, нового зайчика даст.
– Не-е… Нового не хочу. Я Антошку люблю, он добрый.
– Зайчик? – уточнил дед. – Соломенный?
– Ну… – Ваньке стало скучно, он вновь принялся разглядывать башню.
По небу ползли набухшие дождем тучи, над полями разносился тоскливый вороний грай.
– А почему дядь Шура не живет в деревне? Он злой? – Внук оглянулся на деда.
Пастух пожал могучими, покатыми к старости плечами, обтянутыми выбеленной, привычной гимнастеркой, прищурил голубые глаза, не по возрасту яркие, и тоже взглянул на черную башню.
– А с чего ты взял, что раз не в деревне – злой?
– Мне Илюшка в школе рассказывал. Бывают такие колдуны – нек… нек-роман-серы. Так они наособицу живут, возле кладбищ там, или еще где. И скелетов делают.
– Поднимают, – поправил внучка дед.
– Куда поднимают?
– Не куда, а откуда. Из землицы сырой. Но они не злые.
– Так ведь скелеты же… – настаивал внук.
– А что скелеты? Очень полезная в хозяйстве вещь. Не устают, не едят, и непьющие все как один…
– Деда… А разве это хорошо? Тех, кто уже умер, работать заставлять?
Дед снова пожал плечами.
– Скелет, малец, это уже не жизнь – нежить. Душа со смертью на небо летит, а тело здесь остается. А без души, Ванюшка, скелет – предмет неодушевленный. Но полезный. За скотиной приглядеть, дров нарубить, воды натаскать – да мало ли? На войну послать можно…
– А меня тоже служить заставят, когда умру? – спросил с опаской.
Пастух усмехнулся. Мальчик, серьезно глядя на деда, ждал. Тот посадил внучка на колени, погладил по светлой макушке, тронул пальцем конопатую пипку носа.
– Скоро, малец, ты сам кого хошь заставишь. Вон, заяц соломенный у него разговаривает…
– А меня поэтому к тебе жить отдали?
– Поэтому тоже. Некромантия – наука древняя, от сырой земли-матушки идет, не всякому дается… – Дед глянул на небо, с которого начинало покапывать. – Ладно, вставай, Иван-воин, домой пора. Бабуля пирожков напекла – ух! Вкусные, как апельсины.
Пастух поднялся и небрежно закинул тяжелую упряжь на плечо. Внук доставал деду едва ли до бедра.
– А Фимке с нами можно?
У деда в глазах блеснул огонек.
– Отчего ж нельзя? Зови… Еды на всех хватит.
– Да ей не надо! – махнул рукой внук. Повернулся к недалекому леску и свистнул, да так пронзительно, что у деда заложило уши.
От опушки отделилась тень, неслышно пронеслась по траве… Лисичка. Шерсть на боках свалялась, от хвоста один огрызок, глаза и нос сухие и сморщенные. Лисичка преданно наставила острый носик на Ваньку.
– Фимка это, – представил внук. – Недалеко, на опушке лежала, в канаве сырой. Жалко ее, она хорошая. Можно с нами?
Он искательно заглянул деду в лицо.
– Пускай… – улыбнулся дед.
От деревни в стылый, пасмурный воздух поднимались уютные дымки. Брело, звеня колокольцами, стадо при крепеньком скелете – в кожушке на голые кости, кирзовых сапогах и картузе. Скелет браво отдал честь зажатым в костяшкаx прутиком, пастух солидно кивнул в ответ. Внука это нисколько не смутило. Он видел перед собой не скелет, а обыкновенного мужика, усатого и с папиросой.
– Деда, а деда… А на кладбище когда пойдем?
– У нас говорят «погост».
– Ладно… Деда! А еще скажи…
Дед с внучком, по-приятельски взявшись за руки, мирно шли обедать, рядом неслышно трусила мертвая лисичка Фимка. Скелет Митрофан сдавал хозяйкам нагулявшуюся скотину, а на речке, за крайними хатами, водяной Петрович командовал трудовым отрядом русалок, стирающих бабам белье. В лесу, за колхозными полями, ухало что-то непонятное, гулкое, но это никого не заботило. Ничто не нарушало жизненной размеренности.
1979 год. Москва
Иван Соколов, генерал-майор Внутренних Войск СССР, вышел из подъезда своего дома на Котельнической набережной ровно в семь часов по московскому времени. Автомобиль, бронированный ЗИС-115, подкатил к крыльцу в тот миг, как нога Соколова ступила на тротуар. Иван поздоровался с водителем. Бессменный шофер Федор солидно кивнул и плавно тронул ЗИС с места. Иван привычно оглядел Федора: не облупился ли лак на костях, крепко ли держатся сочленения суставов, на месте ли зубы…
А то случился конфуз, давно уже, но запомнился хорошо: проглядел, что у Федора нижняя челюсть отвалилась. Шофер, разумеется, доложить о неприятности не мог. А вот с тогдашней пассией Ивана, красавицей Лидочкой Пономаревой, студенткой Педагогического, случился нервный срыв. При виде приятной внешности мужчины, в форменной тужурке и фуражке с лаковым козырьком, но почему-то без подбородка, девушка упала в обморок.
Многие болезненно воспринимали, что их, как советских граждан, после смерти ждет неизбежная повинность служения Родине в качестве Восставших…
Потому и выглядели скелеты как живые – посредством иллюзий, призванных хранить спокойствие советского народа.
Федор умело вел ЗИС, а генерал-майор, пользуясь тишиной кондиционированного салона, настраивался на труды. Он любил эти минуты, когда утренний, не набравший деловые обороты город вступал в новый день. Любил умытые поливалками улицы, чистые стекла домов, солнечные блики, музыку из громкоговорителей. Любил наблюдать за бравыми скелетами-регулировщиками в милицейской форме. Он-то видел действительность такой, как есть. Без прикрас.
Звонок радиотелефона. Федор, получив ментальный сигнал, нажал кнопку на пульте.
– Доброе утро, Иван Григорьевич. – Услышав свежий, как стакан шипучего нарзана, голос Ёлочки, Соколов улыбнулся.
– Здравствуй, милая, как спалось?
После секундной заминки секретарша ответила:
– Спасибо.
Ивану нравилось выводить строго-профессиональную Ёлочку из равновесия невинными вопросами и высказываниями.
– Что у нас сегодня, дорогуша?
– Телеграммы.
Генерал поскучнел.
– Сколько?
– На этот раз – три. Пятьсот, тысяча и тысяча триста. – Соколов скрипнул зубами: «Неужели… всё? Началось?» – Он покрутил шеей в жестком крахмальном воротничке.
– Откуда?
– Владивосток, Архангельск, Северск.
«Может, совпадение? Мало ли, от чего умерли. Подождем».
Прикрыл глаза, откинулся на мягкую спинку кресла. Посидел.
– Что-нибудь еще? – Встряхнулся, провел рукой по лицу.
– Встреча с представителями Ямайканской Народной Республики, на ВДНМИ, павильон номер шесть, вас уже ждут.
– С утра пораньше? Товарищи с Ямайки предпочитают ночь…
– Жаждут познакомиться, Иван Григорьевич. Говорят, ваши достижения их несказанно потрясли. Желают внимать перлам мудрости.
Генерал-майор поморщился. Ёлочка как обычно: то ли всерьез, то ли глумится над начальством. И не придерешься.
– Кто еще от нас?
– Боевой маг и переводчик с патуа.
– Хорошо. Жди к обеду, милая.
Новая пауза, еле заметная, очевидная только для Ивана, затем тот же холодный официальный голос:
– Что приготовить, дорогой?
Соколов чуть не фыркнул, но сдержался. Это тоже входило в условия игры: никакого внешнего проявления.
– На твой вкус, душа моя. – И дал отбой. – На выставку, Федя.
Шофер кивнул. Фуражка, намертво закрепленная на черепе, не сдвинулась ни на миллиметр.
…До Выставки Достижений Народного Магического Искусства домчали за пятнадцать минут. У белоснежных колонн Иван привычно поднял голову, полюбовался скульптурой, известной как «Рабочий и Колхозница»: два исполинских костяка вздымают нацеленную в зенит ракету. Затем направился к «шестому павильону» – экранированному бункеру, предназначенному для магических экспериментов.
Его ожидали четверо. Статный Растафари в расписной, до пола, распашонке. Борода, дреды из-под зелено-желто-красного берета, в общем, как обычно. Раста курил исполинскую самокрутку.
Прочие были одеты консервативно: в белые саронги. И, к облегчению Соколова, не курили.
При делегации маялся солидный мужчина с отекшим лицом, в серой пиджачной паре, и скромно топталась пигалица с тощими косичками. Иван решил было, что пиджачный – специалист по боемодификантам, а пигалица – переводчик, но понял, что ошибся: от девчонки шла мощная волна силы, а вот товарищ в костюме испускал лишь запах перегара, слегка разбавленный одеколоном «Житан». Хлыщ жадно принюхивался к самокрутке Растафари.
Раста, величественно взмахнув руками, отвергнул переводчика и воскликнул:
– Джа благословляет тебя, Повелитель Мертвых!
По глумливой роже Растафари нельзя было догадаться, всерьез он или шутит, следуя заветам своего веселого бога. Говорил он на чистейшем русском, певуче растягивая гласные, что только добавляло двусмысленности его речам.
Белосаронговые товарищи коротко поклонились, от них отделился который постарше, с белой бородкой и седой шевелюрой:
– Восхищение хотим выразить товарищу бокору Вану, – и посмотрел генерал-майору в глаза. У Соколова перехватило дыхание. Он узнал седого…
– …не пройти, Бокорван, глубоко, – усталый голос проводника.
Весенние паводки превратили Конго в огромное черное озеро, затопившее прибрежные мангры. Иван вспомнил: «…это как оказаться в изначалье мира, когда на Земле буйствовала первобытная жизнь и парили гигантские деревья. Это покой безжалостной силы, погруженной в созерцание непостижимых намерений…»
– Танга… Нам кровь из носу нужно попасть на тот берег, к горам. – Иван посмотрел на черного проводника, на лошадей, ослепших от жестокого африканского гнуса, на весь свой малочисленный отряд, ослабевший от недоедания и дизентерии… – Нам нужно туда, – настойчиво повторил лейтенант Соколов, для местных – бокор Ван, или Бокорван, к чему уже привык и воспринимал почетное прозвище как должное.
– Еще змеи. И пиявки – вот такие! – раскинув руки на всю длину, показал проводник. – Съедят.
Лейтенант кивнул. Съедят. Но… Есть приказ: добраться до предгорий, отыскать артефакт и доставить на Родину.
Иван вздохнул, подошел к самому краю разлива, узким языком уходящего вдаль. Поднял руки и прикрыл глаза. Есть! Есть жизнь на Марсе!
Под темной толщей воды, вековыми наслоениями ила, под путаницей корней и гнилой травы, в глубине, он нашел то, что могло спасти экспедицию. Крепче поставил ноги в раскисших сапогах, не оборачиваясь, приказал:
– Танга! Всем от воды! И пусть крепко держат лошадей!
А черное разводье уже бурлило, как гигантский котел, на поверхности лопались вонючие пузыри, затем поднялась муть, и, наконец, явился он. Скелет исполинского диплодока. Иван не помнил наверняка, в какую эру, но точно миллион лет назад эти ящеры водились в Африке…
Скелет был белый, кости чисто поблескивали под жирной черной жижей, стекавшей с остевых гребней, с огромных спинных позвонков, покатой длинной шеи, небольшого черепа, уже показавшегося из-под воды… На удивление хорошо сохранился. Все кости, кроме нескольких ребер, были целы.
Диплодок воздвигся из трясины, застыл над манграми, над душными испарениями и туманом, стелющимся по воде, безмолвный и безучастный.
Иван поставил ногу на череп, пробуя, и осторожно пошел по позвоночнику, проверяя кости на прочность.
– Танга! Мы поедем на этом. Дальше участие в походе добровольное. Кто не согласится идти, возьмут лошадей, немного еды и патронов. Остальные пусть поднимаются…
– …Рад приветствовать вас, уважаемые! – Соколов коротко поклонился.
Переводчик снова сунулся, но Растафари поймал его за пиджак и, как ребенка, оттащил назад.
– Зачем нам этот человек? – вопросил он басом, в притворном удивлении подняв брови. – С Бокорваном мы будем говорить. Без лишних ушей… – и захохотал, наверное, представив, как обрывает лишние уши. – У мисси тоже найдутся дела поважнее, чем сопровождать старых негров, да?
Он слегка насмешливо кивнул в сторону пигалицы. Та упрямо затрясла косичками.
– Я не могу… – выбрав генерал-майора в качестве инстанции, повинилась она. – У меня задание!
И сделала большие глаза.
Раста – это понятно. Характерный узор кожаного ошейника, татуировки в уголках глаз… А прочие зачем?
Танга – постаревший, поседевший – банту. Третий – пигмей. Сухой, черный, как головешка, похожий на паучка Ананси. Последний – высокий, стройный, гордая голова на длинной шее – скорее всего, зулу… Интересная компания.
И уж точно им не нужен опыт Бокорвана в поднятии мертвых. Такие сами кого угодно поднимут.
У Ивана екнуло сердце. Телеграммы! Какой же он идиот! И ведь видел же, понимал! Но сознательно отворачивался, не хотел об этом думать.
Месяца три назад поступил первый сигнал о том, что энергии не хватает. Внезапные смерти – сначала единичные, теперь – уже сотни людей. Признаки…
…с глазу на глаз. От пиджачного избавиться. Стукач, как и все переводчики. Можно намекнуть, мол, то, что будет, – не для слабонервных. С похмелья сам откажется, изобретет предлог…
А что с девушкой? Соколов покосился на пигалицу. А хороша! Опыта, небось, маловато, но хороша… Может, и ничего, пускай себе? Уж она точно не сексот. Среди магов превыше всего ценится тайна. Как профессиональная, так и личная. Не стала бы девчонка тем, кто она есть, если б не умела молчать.
Соколов указал на свинцовую плиту – дверь бункера.
– Думаю, удобнее будет беседовать там.
Раста свернул губы трубочкой. Одобрил. Но затем взглянул на девушку.
– Ничего, – решился Иван. – Это коллега… Она не помешает. Правда, уважаемая?
– Леночка, – пискнула девушка.
– Ну, вот видите! – обрадовался Иван, как будто имя девушки давало гарантии ее благонадежности.
– Мисси остаться, – милостиво кивнул Раста, переглянувшись с остальными. – Коллеги согласны – ее участие может быть полезным.
«Даже так?» – подумал Иван, внешне ничем не выказывая удивления.
– А вы, уважаемый, э-э-э? – повернулся он к переводчику. – Надеюсь, у вас крепкий желудок, мы будем работать со свежим материалом…
– Я вижу, товарищи с Ямайки неплохо владеют русским, – поспешно заметил пиджачный, вытирая лоб. – Так что я, пожалуй… А?
– Конечно! Не смеем задерживать! – лучезарно улыбнулся Соколов и призывно махнул рукой. – Прошу, товарищи! Проходите. Семинар предлагаю начать с ознакомительного материала…
Иван знал про скрытые камеры. А раз Танга посчитал нужным его, Бокорвана, разыскать, не считаясь с трудностями, и, более того, прибыл инкогнито, – не стоит афишировать их давнее знакомство. А в самом бункере никакой техники нет. Несовместимость с магическим полем…
Тридцатисантиметровая плита встала на место, отделив шестерых человек от окружающего мира. Иван вздохнул свободней. И Леночка смотрела веселее, плечи ее расслабились. Взгляд серых глаз обрел глубину, девушка показалась Ивану весьма взрослой и очень красивой.
– Приятно иногда оказаться в защищенном месте, – улыбнулась она.
Оказалось, у боевого мага вполне симпатичная грудь под легкой блузкой и тонкая талия. Генерал улыбнулся в ответ и тихо произнес:
– Наслаждайтесь, пока можно. – Казалось, у них с Леночкой возникает взаимопонимание.
Повернулся к гостям.
– Товарищи! Тут имеется комната отдыха, продолжим там. – Указав направление, пропустил вперед делегацию и Леночку.
Танга задержался.
– Не ожидал тебя увидеть, хотя и рад, – негромко поприветствовал Соколов гостя, сжав его руку по обычаю банту.
– Надежда вся на тебя, Бокорван, – буднично пояснил бывший проводник.
– Да я уже понял, что не в гости… Неужели стоило проделывать такой путь?
– Очень стоило.
В комнате отдыха Иван, на правах хозяина, предложил всем выпить. Но Раста лишь засмолил новую самокрутину, а пигмей попросил простого кипятку. Так что коньяк Иван разлил на четверых. Леночка постаралась отодвинуться подальше от дыма, шепотом поведав:
– Боюсь, от спиртного с травкой у меня все ощущения наперекосяк будут.
– Не бойтесь. На магов наркотики почти не действуют. По крайней мере, не так, как на людей… А коньяку я вам много не дам.
Щечки девушки порозовели. «Глаза у нее красивые…» – снова подумал Соколов.
Глубокой ночью Иван вспоминал прошедший день, глядя из окна на двадцать шестом этаже высотки со «звездами» – так называли пентаграммы, размещенные на зданиях Москвы. Аккумуляторами для сбора магического фона, излучаемого населением, были снабжены многие здания столицы: Кремль, МИД, все без исключения больницы, театры, стадионы и дома, в особенности новостройки…
Соколов ощущал трансформаторный гул принимающего пентакля в вышине, навскидку определил количество накопленной за день энергии и ментальным касанием подправил поток. Красная звезда еле заметно мигнула и разгорелась еще ярче.
…Ужин в ресторане «Красная Москва» – после долгих часов в бункере все проголодались, как пустынные шакалы, по выражению бокора Б’ваунгве, маленького паучка Ананси. А вечером Иван набрался смелости и предложил проводить Леночку.
Распахнулись серые глаза, обрамленные густыми ресницами, взлетели тонкие бровки…
Он ее понимал. Легендарный Бокорван, знаменитый на всю страну молодой генерал-майор, почти провертевший новую дырочку под вторую «звезду», посвященный Второй ступени… И она. Вчерашняя студентка, адепт шестнадцатого, самого нижнего уровня, прикрепленный к Выставке практикант.
…шагали по пустынным, с наступлением сумерек, улицам, где царили Восставшие – чистили мостовые, проверяли освещение, мыли огромные стеклянные витрины…
Граждане, с удовольствием переложившие неприятный, тяжелый, не требующий квалификации труд на умерших, тем не менее не любили сталкиваться с ними и спешили завершить дела вне стен жилищ до того, как работники примутся за свои обязанности.
Но скелеты, снующие по городу, не пугали магов. Ивану нравилось, что Леночка не глядит равнодушно сквозь них, не делает вид, что это неодушевленные предметы… Машины. Роботы.
Вот кивнула скелету, бывшему при жизни женщиной, тот катил тележку с принадлежностями для мойки окон… Скелет не ответил – мертвые лишены эмоций, но Ивану думалось, что Восставшие прекрасно всё осознают и ценят хорошее отношение.
– Знаете, до сих пор не верится, что это – вы, – заговорила девушка, с удовольствием кутаясь в китель Ивана.
– То есть?
– Внук того самого, первого Пастуха Скелетов! Ивана Соколова!
– О…
Оказывается, Леночку привлекал вовсе даже и не он.
– Это ведь правда, что всё началось после войны? – спросила девушка. – Ваш дед – первый, кто поднял мертвых односельчан?
Ее глаза выражали искренний интерес.
«Она – такая, как я, – напомнил себе Иван. – Она понимает».
Мать вот не поняла. Способности передаются строго через поколение, и мама так и не простила свекру того, что у нее отобрали восьмилетнего сына. Потом, в старости, не захотела видеть возмужавшего Ивана, едко заметив по телефону: «Вот умру, тогда и придешь. Заставишь мать работать, раз считаешь, что при жизни мало тебе дала…»
Соколов ее не винил. Почти все граждане огромной державы не понимали, не желали понимать Пастухов. Не могли спокойно относиться к тем, кто насильственно лишал их посмертного упокоения. И никакие доводы о том, что душа отлетает, а служит лишь бренная оболочка, лишенная плоти и покрытая нетленным составом, не могли расположить людей к обратному. Не любили некромантов. Уважали. Боялись. Но – не любили…
– Расскажите про деда, – отвлекла девушка. – Как всё начиналось?
– Осада Сталинграда. – Иван вздохнул. – Окружение. Холод. Мор. Остановились заводы. Еще несколько дней – и город бы вымер сам, не дожидаясь захватчиков. Дед не был первым. Он говорил, что эта способность – поднимать умерших – пробудилась у многих. Это просто случилось. Чаша людского отчаяния стала неподъемной на весах Судьбы. Дед говорил – Господь смилостивился. Я считаю – назрела критическая масса…
Маленькая девочка, так хотевшая, чтобы ее умершая от голода мать встала, приласкала и накормила…
Командир взвода, чьи солдаты погибли все, все до единого, а открытый участок фронта нужно удержать любой ценой…
Начальник цеха по изготовлению снарядов, увидевший, что женщины, работавшие за станками, лежат недвижимы, а фронт требует боеприпасы…
Все эти люди, самых разных профессий и возрастов, неимоверно сильно захотели, чтобы город продолжал жить. Чтобы поднялись их родные и близкие, чтобы закончилась страшная война…
Массовый феномен, понимаете, Леночка? Люди, которым не на кого уповать, не от кого ждать помощи… Потерявшие последнюю надежду.
Дед рассказывал, что поначалу было страшно. Лейтенант, мальчишка, поднявший солдат из накрытого взрывом окопа, застрелился, когда осознал, что командует армией мертвецов…
Зомби с отваливающейся кусками плотью баюкает на руках живого ребенка… Их боялись, убегали от них, прятались… Но умершие люди выполняли работу живых, и город получил надежду. Котел прорвали, караваны пошли, и, казалось бы, всё закончилось. Но вы знаете…
– Да. Мне рассказывала бабушка, – кивнула девушка. – Деревни и города обезлюдели, никого не осталось – и тогда на работу вышли скелеты… – Она задумчиво смотрела в черную воду, облокотившись о мраморный парапет набережной. – Вот я всё пытаюсь представить себе – как это? Умереть, а затем восстать и снова трудиться на благо Родины? Немного страшно, но ведь… Благородно. Необходимо… Правда? – Леночка посмотрела ему в глаза.
– Наверное… – Иван не мог согласиться безоговорочно.
– А что имели в виду гости, когда говорили об этом Мертвом Сердце? Что это значит? О каком сроке идет речь?
Соколов вздохнул, медленно пошел вдоль набережной. Неожиданно захотелось курить. Даже представил, как достает длинную сигарету с золотым ободком из бело-голубой глянцевой коробочки «Беломорканала», чувствует аромат табака, затем вдыхает крепкий, отдающий сосновыми иголками дым… Аж слюна накопилась. Иван сглотнул и поморщился: «И зачем бросил? Какой в этом смысл?»
1961 год. Африка
…диплодок вынес их в предгорья. Ивана, Тангу и еще двоих, не побоявшихся взобраться на спину ископаемого ящера…
Соколов и сам походил на скелет – вымотался до предела, несмотря на то, что проводники приспособились ловить рыбу прямо со спины диплодока, а когда кончились разводья, удалось поохотиться, развести костер и поесть горячего. Молодому некроманту никогда не доводилось управлять столь инерционной махиной, еще и так долго. Энергия была на исходе, Соколов чувствовал, что скоро начнет питаться от биополей проводников.
Когда до цели осталось менее дня ходу, Иван отпустил диплодока. Собрав последние силы, дал четкий ментальный посыл возвращаться и снова залечь на дно… Хорошо бы упокоить – мертвая рептилия это заслужила, но лейтенант понимал, что рисковать не имеет права. Вдруг вертолет не прилетит и придется возвращаться тем же путем? А надеяться найти другое гигантское ископаемое – неслыханная наглость по отношению к судьбе.
На сухой земле Иван спал двое суток и во сне чувствовал, как неприятно, будто рыболовным крючком, тянет за душу. Так он впервые ощутил зов Мертвого Сердца…
Монастырь, вырубленный в скале, уходил вглубь, под гору. Исследуя залы, Иван наткнулся на непонятные знаки – выпуклости и углубления, выбитые в скале непрерывной вязью. И при этом нигде не обнаружил следов огня – факелов, свечей, хотя бы фитилей или лучин… Догадался: монахи жили в полной тьме. Ориентировались по знакам, на ощупь передвигаясь по каменному лабиринту…
Повинуясь внезапному импульсу, вышел на середину обширного зала, сел на землю и выключил фонарь. Сперва перед глазами прыгали цветные яркие пятна, затем обрушилась тьма. Глухая, плотная, ощутимая, а в ней – биение Мертвого Сердца. И более ничего.
Попытался вспомнить, отчего артефакт звался именно так? Впервые название произнес, кажется, Магистр Селезнев. Он не стал вдаваться в подробности – мертвое и мертвое…
Сейчас, во мраке, в полной мере пришлось осознать точность этого названия, ощутив ритмичную тягучую пульсацию, исходящую из точки где-то в глубине катакомб.
То особенное состояние, когда пребываешь на границе. На грани – того света и этого… Одна нога – там, другая – здесь. Умение, необходимое, чтобы видеть, чувствовать мертвецов и, соответственно, приказывать им…
В плотной, осязаемой тьме Соколов обнаружил вдруг, что силы его возросли в десятки, сотни раз. Диплодок – ерунда. Он мог управлять батальонами, армиями мертвецов…
Когда вышел на солнечный свет, оказалось, что пробыл под землей, без пищи и воды, восемь дней…
– …Но… зачем оно? – удивилась Леночка.
Понятно, что до сего дня девушка слыхом не слыхивала про Сердце, как и большинство ее коллег, не говоря уже о простых гражданах. Знали не больше десятка человек на всю страну. Умели с ним работать – единицы.
И первый среди них – молодой генерал-майор Соколов. Внук легендарного Пастуха Скелетов…
– Какой у вас коэффициент? – интимный, можно сказать, вопрос, о таком не принято говорить на первом свидании… Про себя усмехнулся. «Ну, какое же это свидание? Просто прогулка с коллегой после напряженного рабочего дня».
Леночка, не смущаясь, ответила:
– Тысяча пятьсот.
Генерал-майор мысленно присвистнул. Ну, восемьсот… Тысяча с натяжкой, но чтобы полторы? Он сам имел около трех тысяч, но это – он. К тому же у женщины обычно меньший потенциал, чем у мужчины. Женщины – подательницы жизни, берегини, хранительницы очага, для них неестественно работать с мертвым. Но… Полтора десятка сотен?
– Снимаю перед вами шляпу, коллега, – произнес наконец Иван.
Леночка кивнула, воспринимая признание, как должное. Конечно же, она понимала, что обладает редким даром и еще более редким потенциалом.
– А сколькими Восставшими вам доводилось управлять?
– Я свободно поднимала десять тысяч, братское кладбище Первой мировой, а на заводе была бригадиром над двадцатью пятью тысячами… – В глазах у нее зажглось понимание. Иван поздравил себя с успехом. Значит, не ошибся.
– Это оно, да? – глухо спросила она, зябко передергивая плечами. – Это Мертвое Сердце дает нам силу? Без него не было бы… Всего этого! – обвела взглядом сверкающую в темноте набережную, огни небоскребов, беззвучно несущийся по монорельсу над головой скоростной поезд, снующие в воздухе авиетки, управляемые электромагнитными лучами… – Столько людей… – с горечью прошептала девушка.
Еще раз передернула плечами.
– Зачем это нужно? Война кончилась, нам ничего не угрожало, зачем… Мертвое Сердце?
Иван в очередной раз вздохнул. Вспомнил, как сам, подростком, задавал похожие вопросы деду.
– Помните, как строили Байкало-Амурскую Магистраль? – спросил он, отвернувшись. – Начали в тридцать седьмом, планировали закончить за три года… Нелепо. Вечная мерзлота, землетрясения, полноводные реки, горные хребты… И они хотели уложиться в три года!
– БАМ начали строить в пятьдесят шестом! – возразила Леночка.
– Возобновили, – поправил Соколов. – Нехватка рабочей силы, технологий, затем – война… Возобновили в пятьдесят шестом, а к пятьдесят восьмому поняли, что такими темпами стройка продлится до девяностых или даже дольше… Вы понимаете?
Леночка кивнула.
Телеграммы и приезд бокоров выбили генерал-майора из привычной, наезженной годами колеи, всплыли болезненные, похороненные под спудом в глубине души мысли…
– Вы хотите сказать, что все наши великие достижения не могли бы состояться, если бы не… артефакт, в свое время удачно привезенный из Африки?
Девушка уже не глядела по сторонам, а только в темную, глубокую воду под парапетом.
Соколов пожал плечами.
– Возможно, не все…
…вздохнул и отошел наконец от окна, у которого, глядя на спящий город из сумерек квартиры, простоял часа полтора. Ноги гудели, в голове установился тихий комариный звон, но Иван понимал, что не уснет. Слишком много даже для него, закаленного бойца…
Подошел к бару, налил двести пятьдесят крепкого и упал в кресло. Мягко светилась стена, представлявшая собой сплошной экран, в углу фосфоресцировали зеленым цифры электронных часов…
Четыре часа тридцать две минуты. Можно сказать, утро. Нужно решать.
Подумалось, что старый знакомый тоже бодрствует. Не мог он представить Тангу спящим. Только не его. Вот Раста наверняка сопит в две дырки, звучно и вкусно похрапывая. Пыхнул на сон грядущий своего зелья и отдыхает. Он твердо, железобетонно уверен, что благословенный Господь Джа позаботится обо всем, а потому Расте – море по колено…
А пожилой паучок Ананси и доктор М’бвеле – не спят. Сидят вместе с Тангой, вернее Огу Тангором, полковником Внешней разведки Объединенного Консорциума Африки, на просторной террасе и не отводят взглядов от пентаграммы на верхушке самого высокого Кремлевского шпиля. Говорят, главная Звезда сделана из цельного природного граната…
Иван отхлебнул заморского виски, подержал во рту, сглотнул. Самогон, он и есть самогон. Дед в колхозе гораздо лучше гонит.
Осталось обдумать то, о чем ни под каким видом не стал бы говорить с посторонними. Даже с дедом…
Вспомнил статного старика – косая сажень в плечах. Крупная, шершавая ладонь, за которую так здорово взяться обеими руками и, подогнув ноги, повиснуть всей тяжестью. Дед легко шагает вперед, будто бы и не замечая тяжести внука… Символ надежности, опорный столп бытия. То, что было, есть и будет всегда. Крепкая рука деда.
Когда старший Соколов впервые привел двенадцатилетнего Ваньку на кладбище – стоял рядом, наблюдал, как работает внук. Легонько касался спины, как раз меж лопаток, сильной ладонью, как бы в жесте напутствия… «И ведь эту его руку, тепло и поддержку я ощущаю всю жизнь… – подумал Иван. – Что бы со мной ни случалось, что бы ни происходило в жизни, я чувствую теплую ладонь – там, на спине».
– Никогда не бойся смерти, – говорил дед, сидя на памятном березовом чурбачке и выстругивая замысловатую палочку. – Можно потерять здоровье. Честь, достоинство. Жизнь… Но смерть отнять не в силах никто. Смерть, малец, – она всегда с тобой, что бы ты ни делал. Она справедлива и щедра – никогда не обделяет и никому не отказывает. Жизнь может оборваться в любой миг, она несправедлива и коротка. Смерть же – пребывает вечно… Уважай ее, сынок. Это великая сила, ей никому не зазорно поклониться, ибо перед Смертью – все едины…
«Все едины, – повторил вслух Иван, похлопывая в такт словам по мягким подлокотникам. – Все едины…»
Рывком подскочил к окну, на этот раз распахнув настежь раму и подставив лицо первым лучам рассвета и свежему утреннему ветерку. Сразу стало легче дышать. Уже без страха взглянул на сверкающую в солнечных лучах Большую Пентаграмму, почувствовал, как тянутся к ней мощные потоки энергии, которые питают страну, поддерживают ее и служат основой власти и благосостояния народа.
– Мертвое Сердце должно вернуться под землю, – без обиняков заявил Б’ваунгве. – Это не подлежит обсуждению, Бокорван, мы и так дали тебе слишком много времени. Ты знаешь: равновесие нарушено…
– А если не вернуть? – спросил генерал-майор.
Он понимал, что вопрос ребяческий, но удержаться не смог. Ананси оскалил зубы, готовя резкую отповедь, но М’бвеле мягко положил руку на его плечо. Черная кисть с морщинистыми длинными пальцами резко выделилась на белоснежной ткани саронга.
– Можно и не возвращать, – улыбнулся доктор теософии. – Думаешь, Бокорван, нам жалко Сердца для твоей страны? Только… – он медленно, как удав, приблизил свое эбеновое, похожее на ритуальную маску лицо к лицу Соколова, – уверен, что твоя любимая Родина не подавится?
Соколов разглядел старческие пигментные пятна у доктора под глазами, еще более черные, чем кожа, гусиные лапки в уголках глаз, почти незаметное дрожание левого века… М’бвеле очень стар. И тем не менее рискнул проделать не самое простое путешествие на другой конец земного шара… Только чтобы сказать, как ему не жалко?
– Смерти уже начались, – буркнул Ананси, не спрашивая, а утверждая. – Давать и забирать. Но забирать в десятки раз больше. Ты готов к этому, Бокорван? Вы не будете исключением. Однажды оно потребует столько, сколько вы не сможете дать. И тогда – пух-х-х… – он развел руки, изображая взрыв. – Живые позавидуют мертвым.
Соколов тряхнул головой, отгоняя воспоминания. «Это правда, – подумал он. – Истинная правда».
Иван подсчитал про себя и горько усмехнулся. Никогда Мертвое Сердце не кормили столь щедро. Советская держава, с присущим ей размахом, предоставила к услугам артефакта сотни жрецов, десятки тысяч жертв, сотни тысяч мертвецов…
«Двадцать лет. Еще бы лет пять. Экспедиция на Марс, полет в пояс астероидов… Еще несколько лет, и это стало бы возможным.
Я не учел одного: огромности, ненасытности Родины. Почти неограниченный ресурс… Миллионы на службе у одного-единственного артефакта. Не сотни, и даже не десятки. Как я там вещал Леночке? Критическая масса…»
Подумал: как-то воспримут новость люди? Обрадуются или ужаснутся?
Кто, например, станет добывать уголь? Нефть? Обслуживать канализацию и отстойники? Копать метро…
Соколов вообразил сытого, получающего всяческие компенсации, кредиты и бонусы гражданина, привыкшего «в счет посмертного служения» к легкой и безбедной жизни рядом с вечной и безмолвной армией.
Сколько они, Пастухи, смогут поднять, сколькими управлять? Даже объединив усилия? Не наберется и сотни тысяч…
«И как не вовремя! – подумалось Ивану. – Только познакомился с замечательной девушкой, и вот – здрасте, пожалуйста.
А она ведь обиделась, что не доверил всего. Чувствовала, что недоговариваю. Скрываю. А я боюсь. Боюсь снова остаться в одиночестве. Хотя и привык к нему.
Всего-то – пообщался с приятным человеком и теперь не хочу ничего менять. Принимать эпохальные решения, рушить налаженный быт… всей страны, как ни крути. На себя в который раз времени не хватит – придется разгребать хаос, он неизбежно начнется, как только я извлеку Мертвое Сердце из Пентаграммы. Ох уж эта Леночка… Ну, значит, не судьба».
Иван направился к Кремлю пешком. С каждым шагом идти становилось легче, как будто с плеч, по кирпичику, снимали неподъемный груз. Соколов, не щурясь, смотрел на Звезду, над которой горело красное пламя рассвета.
– Доброе утро! – услышал он.
А ведь ждал. Надеялся.
– Вы с ума сошли? – тем не менее спросил сердито.
– Не кокетничайте, товарищ Соколов! – откликнулась девушка.
Иван искоса разглядывал ее профиль, свежую, умытую щечку, уголок розовых губ…
– Не понял…
– Если настаиваете, могу объяснить: вам понадобится помощь. Я всё поняла про это ваше Мертвое Сердце, товарищ генерал-майор!
– Я должен сам… – упрямился Соколов. – Только тот, кто инициировал артефакт, может его извлечь. Заглушить.
– А о последствиях подумали? Воображаете, вас потом по головке погладят? Дадут новую «звездочку»?
– Это не ваше дело. – Иван намеренно грубил, но уже понимал: не поможет.
– Должен же у вас остаться хоть один друг.
И Леночка взяла его под руку, подстраиваясь под широкий шаг.
Эпилог
Куаутекле, кетцалькоатль тотек тламакаски, а иначе – «пернатый змей, жрец нашего владыки», Верховный жрец Теояомкуи, ощущал голодную, сосущую пустоту.
Она угнездилась в груди, где на коже, под слоем богатых шкур и разноцветных перьев, на толстой нити, сплетенной из волос сотен человеческих жертв, притаилась капля живой крови в хрустальном фиале.
В последние дни капля стала холоднее. Такое, конечно же, бывало и раньше. Амулет сначала тускнел, покрываясь инеем, а затем остывал настолько, что прикосновение к голой коже оставляло раны, похожие на ожоги, – если только допустить мысль, что холод обжигает.
Тогда жрец оголял свое старое, покрытое множеством шрамов, костлявое тело, оставив на шее один лишь шнурок с требовательно вгрызающейся в плоть каплей крови. Наносил на кожу красный рисунок, брал в руки увешанный перьями и костями посох с набалдашником из черепа совы и шел к Тлатоани Монтесуме. Как шел до того к его отцу, Чимальпопоке, а ранее – к его дяде, Акамапичтли…
Явившись пред грозные очи Тлатоани нагим, с посохом в одной руке и с жертвенным обсидиановым ножом в другой, он молча начинал пляску. Слов не требовалось – все знали, зачем пришел Тотек Тламакаски.
Пятки выбивали глухой ритм, вторя ударам посоха, пронзительные вопли разносились далеко за пределы дворца.
Во время ритуала кровь, брызжущая из-под ножа, собственная кровь жреца, щедро окропляла окружающих. Куаутекле бился в падучей, закатив глаза и ощерив рот, а затем, нацелив посох в толпу, долго кружился на месте.
И наконец череп, словно слепой, но яростный хищник, указывал жертву. Это мог быть и воин, и женщина, и ребенок – из окружения самого Монтесумы. Приговор был неумолим.
Куаутекле бросался к обреченному и одним ударом ножа рассекал грудь. Пожирая горячее сердце, он успокаивал жжение. Но эта единственная смерть лишь предвещала, символизировала то, что последует дальше: десятки, сотни жизней, брошенные на алтарь грозного Теояомкуи. Груды отрубленных голов, реки крови, текущие по каменным желобам к сердцу мертвого бога… Только жертвы давали силу волшебному амулету.
Верховный жрец требовал. Император не осмеливался ему отказать.
Только он, Куаутекле, мог использовать силу живой капли крови.
Живые мертвецы являли собой могучее воинство, охраняющее богатства и приумножающее славу великой Империи. Вечные и вечно мертвые, безмолвные, безгласные и слепые, подчинялись они только лишь указующему персту Тламакаски…
Все знали, что внутри мертвой плоти содержится связанный волей жреца дух человека. Знали и страшились, что и их, свободных граждан, после смерти превратят в живых мертвецов. За какую-то провинность, за долги, вовремя не оплаченные…
Верховного жреца боялись больше, чем императора, – ведь он мог одним мановением руки отнять то последнее, что остается, когда уходит жизнь. Он мог отобрать смерть… На вечность отсрочить вознесение к звездам крылатой души, вынужденно запертой в мертвом теле.
Но в последние годы, думал жрец, чувствуя голодную пустоту, мертвецов нужно всё больше. Оно жаждет. Жаждет и требует неустанно. Скоро в империи не останется жителей – живых людей. Останутся одни мертвые…
Тогда придут захватчики, проклятые бледнолицые, со своим слабым богом, которому хватает тихого бормотания чужеземных молитв, свежих цветов и душного аромата горящей смолы…
Великая Империя падет. Храмы занесет песок, заплетут душные лианы, в алтарях поселятся змеи…
И только на вершине самой высокой пирамиды будет алчно взывать к живым, требуя своего, Мертвое Сердце.