— Ну, Настя, вот теперь уж я пропала окончательно, — говорит Люба Насте, придя домой.

— Узнали? Выгнали из школы? — бледнеет Настя.

— Хуже.

— А что? Что?

— Он мне дал вазу для росписи, вот что…

И Люба развернула тонкую папиросную бумагу, в которой была упакована ваза.

Ваза и без всякой росписи была хороша, только любоваться бы на нее. В другой раз Настя и любовалась бы, но теперь…

Теперь и она с ужасом смотрела на вазу, ведь ее нужно расписать! А рисовать на вазе, выпуклой, круглой, совсем не то, что на ровненьком листе бумаги, тут совсем, совсем другое нужно, иной подход.

— Да, Люба, этого и я не умею, — тихо говорит Настя.

— Я так и знала, я отказывалась…

— Но ведь это же стекло, Люба, а не бумага! Притом же скипидар, краски эти, — шепчет Настя, — Как их разводить и смешивать, ума не приложу.

— Это что! Краски-то я знаю, как разводить, этому нас учили. И как на стекле рисовать, знаю, но я не могу. А самое главное, нужно самой придумать, что нарисовать на ней, вот горе-то мое где, Настя! Эти проклятые вазы никто еще удачно не расписывал, образцов хороших нет. Он вот и дал эти картинки, но сказал, что это старые образцы, от них, вишь, оттолкнуться только нужно, а свое придумать. Придумать! Оттолкнуться! Да я бы так оттолкнулась от них, что на кусочки бы их разорвала! Ах, зачем ты рисовала за меня, Настя? Я тебя мучила, а теперь вот и сама мучаюсь. А если бы я и тогда рисовала сама, он никогда бы не дал мне эту противную вазу. Ведь я хуже всех рисовала, — плачет Люба.

А ваза стоит спокойно на столике, точно она тут совсем и ни при чем…

Целую неделю стояла ваза на столике, никто до нее не дотрагивался. Люба сказала, что она снесет вазу к учителю, скажет, что у нее не выходит ничего, пусть он Смирновой ее передает.

— Знаешь что, Люба, — говорит ей на это Настя, — а я все же попробую…

— Что ты попробуешь?

— Да расписать ее. Ты только покажи мне, как разводить краски эти на скипидаре, и я начну помаленьку.

— Настя, миленькая, дорогая! Я сама их разведу, ты только рисуй.

— Нет, нет, Люба, не сегодня. Нужно еще подумать, как расписывать, что на ней нарисовать.

— Ну ладно, думай, думай, милочка ты моя! Ты у меня золотая умница, ты придумаешь! — радостно кричит Люба. — И больше я, хоть он убей меня, хоть из школы выгоняй, не буду у него ничего брать на дом рисовать, скажу — руку вывихнула, даже в повязке похожу.

И Настя начала думать…

Долго рассматривала она изображение этрусских, греческих ваз, присматривалась и к более современным образцам. Василий Иванович правду сказал: все это было не то, что нужно. А что нужно, Настя и сама не знала.

«Пойду-ка я к Соне на выставку, она посоветует мне что-нибудь», — решила Настя.

И пошла. Тут же, вскоре после работы.

— А-а, Настя! — обрадовалась Соня, завидев ее. — Ты что же это забыла про меня? Ты что же это перестала приходить ко мне, а?

Настя и правда очень давно тут не была и теперь, когда вошла и взглянула на выставку, всплеснула руками.

Вся посуда на выставке заново переставлена, на полках разостлана розовая бумага.

— Ах, как хорошо у тебя тут все стало, — говорит Настя Соне. — Было хорошо, а теперь еще лучше и красивей стало.

— Надо и мне от людей не отставать, — говорит Соня, — ведь я тоже соревнуюсь. А ты посмотри-ка, сколько нового за это время прибавилось! Смотри, вот это работа твоего Машины. Он в соревновании здорово отличился, на выставку попал даже.

Настя смотрит на кувшин. Да, тот самый, который Машина сделал, а она в печь отнесла.

Но сейчас ей не до кувшина, она ищет глазами вазы. И не дорогие, с алмазной гранью и гравировкой, а те, которые подешевле, с росписью на стекле.

Батюшки-матушки мои, сколько же их тут! И какие же они все красивые! Почему же этот Любин учитель говорит, что нужно отталкиваться от них и новое придумывать, когда и эти так хороши, что и глаз от них не отвести?

Настя так и говорит Соне:

— Соня, а зачем это придумывают новое, когда и старые хороши?

— Ну как это «зачем»? — улыбнулась Соня. — Как бы старое хорошо ни было, а новое нужно, и такое, чтоб лучше старого было.

— А я вот просто и не понимаю, что можно лучше придумать того, что есть тут на твоей выставке?

— Ну, это ты не понимаешь, а настоящий мастер-живописец понимает, как по-новому расписать вазу. Ведь и эти вазы не сразу появились, а постепенно. Один мастер дал такой образец, а другой — иной. Вот так они и накопились помаленьку. А ты зачем это спрашиваешь?

— А просто так. Я вот сейчас подумала: как бы можно было расписать по-новому вазу, чтоб она не хуже этих была?

— А уж это я не знаю, — говорит Соня, — это забота художника и мастера. Я знаю только, что на вазах роспись все больше цветами да листьями. Да ты и сама это видишь. И не плохо ведь получается?

— Да, Соня, это хорошо. Но везде цветы, цветы, прямо в глазах рябит.

— Так то на выставке, а когда одна ваза на столе, то не зарябит, — улыбнулась Соня.

— Нет, это все-таки не то, — раздумчиво говорит Настя.

— А кроме цветов, ничего ты не придумаешь, — говорит ей на это Соня. — Только цветы идут к таким вазам.

— Нет, почему же? А ежели бы, скажем, одну веточку березы, с желтенькими листьями, как осенью, пустить от ножки к краю наискосок или метелочкой врозь раскинуть? — говорит Настя.

Соня задумалась.

— Да, это тоже хорошо будет. Хорошо и сосновую ветку нарисовать. А зачем все-таки тебе это? — спрашивает Соня. — Почему ты так интересуешься этими вазами?

— Да так, любопытно мне просто, — уклоняется от прямого ответа Настя. — А как ты думаешь, Соня, а если хоровод на вазе нарисовать?

— Ну, что ты это? Там одна девка сарафаном всю вазу займет, а это некрасиво будет.

— Нет, рисовать нужно маленькие-маленькие фигурки, баб и девок, чтобы издали можно было подумать — цветы это, а не хоровод. И ты представь: в вазу налили чистого меду, желтого, как янтарное озеро, а вокруг озера водят хоровод.

— Да, пожалуй, и так тоже хорошо будет, — согласилась Соня.

Разговор с Соней не помог Насте. Она все-таки не знала, что выбрать, что лучше.

А время идет, день за днем так и катится. Нужно что-нибудь да начинать.

Настя пошла в лес, сломала веточку сосны, сучок у березы. Сосновая ветка с длинными иглами, голубовато-зелеными, с маленькими коричневыми шишками была на заглядение. Но ей не уступала и ветка березы с редкими, золотыми от морозов осенних листьями, вот-вот готовыми отлететь. А перед глазами хоровод подруг, сарафаны, платки разноцветные, с нежными оттенками.

«Что лучше? Что красивее?» — мучится Настя день за днем, даже ночами не спит.

Люба ничего ей не говорит, только смотрит иной раз пытливо.

Прокоп Машина оставил Любу в покое, к Насте приставать начал.

— Ты что это нос повесила? — спрашивает он Настю.

— У нее нос не висит. Это у тебя трубка в зубах день и ночь торчит, — заступается Люба за Настю.

— Нет, висит, я вижу. Даже знаю почему, — говорит Машина.

— Ну, почему? Ну, почему? — горячится Люба.

— Работать ей надоело, деревню вспомнила.

— Вот уж угадал! Много ты больно понимаешь, старый Паровоз!

— А ты вагонетка пустая, — ворчит Машина.

Его начинало разбирать зло. Как же?.. Все хорошо было, все порядком шло, а теперь вот что выходит? Люба злая, Настя задумчивая. Чего им нужно, спрашивается, от него? Скажи толком, он все им предоставит, а нечего дуться. Какие такие дела у них завелись секретные, хотел бы он знать?

Но узнать никак нельзя было — девочки молчали. И ваза молчала, тихо стояла на Любином столике. Машина видел вазу, спросил даже Любу, откуда она взяла ее. Люба отвечала, что это школьная, она скоро опять отнесет ее обратно.

Времени до срока, назначенного Любе, уже немного осталось — неделя одна. Василий Иванович уже не раз спрашивал Любу, как у ней дела идут.

— Плохо, Василий Иванович, — отвечает Люба ему.

— Не может быть, — не верил Василий Иванович.

— А вот увидите. Я вам говорила — Смирновой отдайте, лучше было бы, — сказала Люба.

А Настя пробовала краски. Золотистую, зеленую, голубую, коричневую. Какая на хрустале лучше будет выглядеть? И что рисовать? А потом рассердилась и махнула рукой.

Э, да будь что будет! Все равно раздумывать больше некогда.

И принялась за работу. Она нарисовала на вазе веточку березы с золотыми листьями, листочки редкие, маленькие, того и гляди — сорвутся и улетят по ветру.

— Вот, Люба, больше я не могу. Пусть он что хочет делает с тобою, учитель этот твой. А у меня и сил нет, и измучилась я, — сказала она Любе, подавая расписанную вазу.

— Ладно, Настя, ладно! По-моему, очень даже хорошо. А не понравится ему, не будет больше приставать ко мне, оставит в покое, — обрадовалась Люба.

— Я долго думала, а ничего лучше придумать не могла, — оправдывается Настя.

— Да о чем ты? Лишь бы чуть-чуть, ну его! Он думает, что только те люди настоящие, которые рисовать умеют хорошо. А мне это ни к чему. Вот я ему когда-нибудь так и скажу.

И в тот же день Люба отнесла вазу в школу, сдала Василию Ивановичу. Василий Иванович долго смотрел сначала на вазу, потом на Любу. И ничего не сказал, бережно поставил вазу в шкаф.

— Ну, что он сказал? — кинулась Настя к Любе, когда та вернулась домой.

— Ничего не сказал, — отвечает Люба.

— Ни одного словечка?

— Ни одного. Только посмотрел и молчит как рыба.

У Насти и сердце упало.

«Подвела я подружку свою», — решила она.