Вайцель давал последнее наставление новому агенту:

— Я вызову вас только по вашему сигналу. Сигнал такой: в час обеда, когда в камере будут раздавать пищу, будто невзначай протяните руку с миской, перевернутой вверх дном.

Когда все было закончено, Вайцель вызвал комиссара тюрьмы и приказал отвести Стахура в камеру, откуда недавно перевели Большака и Лучевского.

Зажав под мышкой котомку с вещами, Стахур в сопровождении надзирателя шел по узкому лабиринту тюремных коридоров с множеством дверей по обе стороны. Тускло светили керосиновые лампы. От недостатка воздуха пламя в них еле-еле мерцало.

Несколько раз Стахур натыкался на кирпичные выступы, неожиданно вырастающие перед ним на поворотах коридора. Однако, привыкнув к полумраку, он пошел увереннее, только замедлял шаги на поворотах.

— Стой! — сонным голосом остановил Стахура надзиратель. — Лицом к стенке!

Зазвенели ключи, стукнул железный засов, и вдруг надзиратель рявкнул:

— Не оборачиваться! Кому говорю не оборачиваться?!

— Не ори, нынче ты на коне, а завтра рылом землю будешь рыть, — огрызнулся Стахур, все же успев рассмотреть номер на двери камеры — 41 «А».

Разбуженный шумом, Богдан Ясень прислушался.

«Будто голос Стахура», — встрепенулся он.

— Что-о? Ах ты, пся крев!..

И Богдан узнал голос надзирателя Малютки.

За этим «что-о?» должен был последовать удар, а затем бесчувственного Стахура Малютка втянет в камеру и бросит на пол. Богдан Ясень осторожно подкрался к двери.

В самом деле, надзиратель по привычке хотел пустить в ход кулаки, но помешала боль в забинтованной правой руке. На этот раз пришлось ограничиться угрозой:

— Ты еще меня узнаешь, малютка!

Стахур и не подозревал, чем угрожает ему непослушание надзирателю. Это был верзила с широченными плечами, в полтора раза выше человека с нормальным ростом, иронически прозванный арестантами «Малюткой». Что касается кулаков, то силу их арестанты испытывали на себе почти каждый день.

Если случалось, что какой-нибудь арестант проявлял непокорность, протестуя против тюремных порядков, начальство тюрьмы немедленно посылало на «усмирение» Малютку.

Надзиратель входил в камеру, подзывал к себе непокорного и флегматично спрашивал:

— Ты меня знаешь, малютка?

И не успевал несчастный слово вымолвить, как удар страшной силы, будто пудовая гиря, сваливал узника на цементный пол. Малютка поворачивался и молча, лениво выходил. Не было случая, чтобы Малютка ударял дважды, потому что первый удар приносил обморок, второй грозил смертью. Словом, природа щедро одарила этого типа: и ростом, и силой, и жестокостью, поскупилась лишь на разум и человеческое сердце.

Испытал бы и Стахур силу Малюткиного кулака, если бы надзиратель накануне не поранил себе руку. Говорят, будто он держал пари на дюжину пива, что одним ударом кулака прогонит гвоздь сквозь пятидюймовую доску. Пари он выиграл, но руку повредил.

— Входи!

Массивная деревянная дверь со скрипом отворилась, и Стахур переступил порог. Богдан Ясень сразу узнал его.

— Степан! — услышал Стахур тихий низкий голос.

Стахур обернулся, но в кромешной тьме не мог никого разглядеть.

Кто-то взял его за руку и прошептал:

— Иди за мной. Осторожно, не наступи, тут люди спят. На нарах места не хватает… Да ты что, не узнаешь меня?

— Богдан, ты?

— Узнал, наконец. Иди, иди, тут возле окна будто воздух чище… Кибель переполнен, не позволяют выносить. Их бы самих посадить сюда, хоть на денек…

— Тьфу, на руку наступил, пся крев!

— Куда лезешь? Там и так полно, потерпи до утра, — пробормотал кто-то сквозь сон.

Голос показался Стахуру знакомым. Неужели молодой рипнык с рабочего кружка на промысле?

— Кто тут? Не Стахур ли?

— Он самый и есть, — отозвался Богдан, который тянул Стахура за руку к окну. — Иди и ты к окну, Любомир.

Теперь они сидели возле нар под открытым оконцем, сквозь которое в душную камеру проникал свежий воздух.

— Где Андрей Большак? У вас? Тут?

— Был тут, а с вечера его и Мариана Лучевского перевели.

— И Лучевский с вами?

— Да, все время в этой камере.

— А как Большак? Не проговорился?

— Да где там! — с досадой махнул рукой Богдан. — Бог, чтоб покарать человека, отнимает у него разум. Дурья башка! Признался! Говорит: «Не мог я больше, жизнь мне опостылела, не нужна мне больше, проклятая! Не хочу я, чтобы из-за меня люди невинно страдали. Я поджег — меня и карайте. Ну, зачем накликать на себя проклятья жен и детей тех, которых из-за меня схватили? Я, — говорит, — так пану следователю и заявил. Отняли работу, заморили голодом семью, погубили жену с тремя деточками, вот я и отомстил, поквитался с хозяевами. Теперь делайте, что хотите!» Пан инспектор и говорит Большаку: «Дурень ты! Не твоего ума дело — поджечь промысел. Ты лучше признайся, кто тебя научил». Тогда Большак ему в ответ: «Поджечь дело не мудрое, зачем меня учить? Сам я, сам!» А тот свое: «Поджег не ты, подожгло твоими руками тайное общество социалистов. Ты лишь игрушка в их руках. Тебя научили. Тебя научил член тайного общества Степан Стахур. Признайся, дурень, облегчишь свою вину».

Большак стоит на своем: «Чего вы зря возводите напраслину на невинных людей? Я поджег, я и в ответе. А то смотрите, как бы вам за ваше усердие голову не оторвали те, которых вы хотите зря погубить!»

— Молодец Большак! — восхищенно прошептал Стахур. — Я не ошибался, знал, что он не продаст.

— Молодец-то он молодец, — сочувственно сказал Любомир, — да пан инспектор не унимается. Замучили бедного Большака. Утром и вечером допросы, а он твердит одно: «Я поджег, никакого тайного общества не знаю, никто меня не учил».

— Ты расскажи, Любомир, как его пан инспектор вывел из терпения, — усмехнулся Богдан.

— Так это же умора! — Любомир даже не заметил, как начал говорить полным голосом, и рассказал историю, известную всем в камере: — Начал пан инспектор сулить золотые горы Большаку, только бы тот подтвердил, что это студенты-социалисты с твоей, Степан, помощью научили его, как поджечь промысел. Большак сразу и спрашивает: «Скажите, прошу пана, у вас братья есть?» А тот ему: «Тебе зачем?» Большак — не дурак, говорит: «Я, прошу пана, пятнадцать дней на ваши вопросы отвечаю, а вы на один мой вопрос не хотите ответить!» Тогда пан инспектор и говорит ему: «Ну, нас три брата. Дальше что?» Большак свое: «А сестра есть?» Интересно стало пану инспектору, к чему это Большак клонит. «Да, есть сестра», — отвечает. «Ну вот, а что бы к примеру такое, — говорит Большак, — над вашей сестрой какой-нибудь панычик поглумился?» При этих словах пан инспектор покраснел, как перец осенью, но слушает, не перебивает. «И вот, — ведет дальше Большак, — меньшой ваш брат, самый горячий, возьми да и убей обидчика. Полиция схватила вас всех троих. Наседают на вас, прошу пана, потому, что вы самый старший. Издеваются, пытают, дознаться хотят, кто убил… Говорят вам: если не скажете — ваша вина! Так вы, прошу пана, указали бы на брата?» — «А как же, сказал бы правду как перед богом», — отвечает инспектор. «Я так и знал! — Большак ему. — Чтобы спасти свою шкуру, вы бы и двух братьев разом продали бы, не то что одного…» Пан инспектор и слова ему больше вымолвить не дал, взорвался: «Ах ты, быдло! Да как ты смеешь? Пся крев! Да я тебя, дурня, в тюрьме сгною!» Наш Большак как ни в чем не бывало повернулся к нему спиной и так спокойно говорит: «Поцелуйте меня в задок, прошу пана».

На нарах под окном кто-то тихо засмеялся.

— Разбудили тебя, Иван? — извиняющимся тоном спросил Богдан.

— Да я и не спал вовсе, — ответил Иван Сокол.

— Пан Любомир, чем все это кончилось? Пан инспектор поцеловал? — наивно спросил голос с другого конца камеры.

Теперь рассмеялись все, кто не спал.

— Поцеловал, — сквозь смех ответил Любомир.

— Любомир, потише! Или вы забыли?.. — напомнил Богдан и, наклонившись к Стахуру, объяснил: — В камере есть сыпак.

— Тьфу, я и вправду позабыл! — сплюнул парень и заговорил шепотом: — После этого случая Большака бросили на трое суток в карцер. А потом снова к нам…

— Нынче, как привели меня с допроса, Большака и Мариана Лучевского уже не было, — заговорил Богдан. — Пока что неизвестно, в какую камеру их бросили. Утром узнаем. Вот так, брат Степан, теперь нас хотят заарканить. — В голосе Богдана зазвучала тревога. — Следствие пытается доказать, будто пожар организовали социалисты, ну, тайное товарищество студентов-революционеров. Вот тут, — кивнул Богдан на нары под окном, — лежит студент Иван Сокол — мой земляк, сын кузнеца из нашего села в Карпатах. Он в этом… универку учится. Его с товарищами, тоже студентами, прошлым летом арестовали будто за то, что они народ звали браться за сокыру, против цисаря, графов и баронов на бунт поднимали. Судили их. Хотели живьем сожрать, но не вышло. Студенты — народ смекалистый, завзятый! Теперь их хотят подлостью, силой взять. Студентам давно на волю пора, а их держат в этой проклятущей яме, хотят-таки добиться своего. Сегодня пан инспектор новую песенку завел. Привели меня на допрос, а его будто подменили. Таким медовым голоском и «сигаретку, будь ласка», и «ближе к столу, прошу пана». Ну, прямо-таки кум-сват, шнапса только не хватает. А я себе думаю: с чего бы он? Будто позабыл, что вчера быдлом величал, грозился в яме сгноить, а тут: «Вы обижены на меня, пане Ясень?» Думаю я себе: «Прикидывайся, прикидывайся, панычику, хоть кумом, хоть сватом — знаем мы панские штучки! Посмотрим, какой новый капкан готовишь». Пан инспектор вытянул из кармана беленький платочек, снял с носа окуляры, или как там их — пенсне. Протирает стекла и молчит. Обдумывает, видно, с какого боку начать. Я тоже молчу, курю, дым пускаю. Вытер свои пенсне пан инспектор, нацепил на нос и уставился на меня. «Знаете, пан Ясень, у меня есть для вас хорошая новость. Следствию, говорит, известно, кто поджег нефтяной промысел. Злоумышленник сам сознался, поэтому и решено всех вас освободить… При условии: если вы без утайки ответите на один незначительный вопрос. Я говорю — незначительный потому, что люди, о которых пойдет разговор, давно арестованы и осуждены. Так что если ничего нового не прибавите, зато лишний раз подтвердите показания вашего товарища Андрея Большака, поможете ему. Пан Большак признался, что у него и в мыслях не было совершить преступление, что его опутали студенты из Львова, которые часто приезжали в Борислав. Он называл какого-то Ивана Сокола. Скажите, пан Ясень, вы знаете Ивана Сокола?»

Понял я, куда пан инспектор клонит. Видно, хочет всему делу дать другой поворот, мол, это сделал Большак, которого научило тайное общество социалистов. Потому инспектор и приплел студентов из Львова и Ивана Сокола. Тут меня взяла охота немного потешиться над хитрым паночком. Делаю вид, будто что-то припоминаю. «Иван Сокол?» — спрашиваю. А он ко мне: «Да, да! Иван Сокол» — «А не тот ли… невысокий, рыжеватый, с большим умным лбом?» — «Да, да, он!» — обрадовался пан инспектор и облизался, будто ложку меду съел.

Я себе улыбаюсь, да и говорю: «Так, Ивана Сокола я хорошо знаю». — «Очень разумно с вашей стороны, что правду говорите», — хвалит пан инспектор. А я ему: «Прошу пана, Сокола многие рабочие с нашего промысла знают». — «Так, так! Я вижу, вы честный человек, пан Ясень. Скажите, прошу пана, много ли раз вы встречались с Иваном Соколом». — «Ну, как вам сказать, пан инспектор… Да, может, раз пятнадцать», — отвечаю деликатно. «О чем же он с вами говорил?» — насторожился пан инспектор, точно пес на охоте, почуяв дичь.

Я и отвечаю ему: «Сокол говорил, что нет на всей земле правды, а у нас, в Галичине, тем более. Вот, засудили его за то, что правду людям говорил, и невинного до криминалу кинули. Хоть срок давно кончился и пора Соколу на воле быть, а власти и чиновники держат его в яме».

Чтоб припугнуть пана инспектора, добавляю: «Иван Сокол жалобу написал в Вену, самому цисарю Францу-Иосифу».

Гляжу, морда пана инспектора как-то вытянулась, подозрительно смотрит он на меня и спрашивает: «Погодите, погодите, пан Ясень, где же вы виделись со студентом Иваном Соколом?»

«Да где ж? — отвечаю. — Слава Йсу, мы с ним пятнадцать дней в одной камере томимся».

Люди, глянули б вы на него в эту минуту! Я ж говорю — настоящий пес охотничий, увидевший, что перед ним не дичь, а чучело.

— Разве он не знал, что вы в одной камере сидите? — пожал плечами Стахур.

— Позже мне Иван растолковал: мы должны были сидеть в разных камерах, но комиссар тюрьмы спьяна втолкнул нас в одну. А может быть, пан инспектор с перепою позабыл, где сидит Иван Сокол?

— Разве он не знал, что вы с Иваном Соколом из одного села?

— Знал, сучий сын, как не знать. Хитрый, шельма! Крутился, вертелся, мол, неужели я раньше, до криминала, не видел и не знал Ивана Сокола? А я говорю: «Где мне ученых людей, разных там академиков знать? Я человек рабочий». А он опять: «Может, когда и встречались? Вспомните!» — «Та я, пан инспектор, свою память с хлебом съел», — отвечаю.

Снял он с носа пенсне, прищурился и цедит сквозь зубы: «А не припоминаешь ли ты, быдло, что ваши хаты в двух шагах друг от друга? Не помнишь ли, что Сокол был твоим лучшим другом, что с ним вместе на рыбу ходили, книги запрещенные читали? Ну, что ты теперь скажешь, пся крев? Может, и вправду память с хлебом съел? Не прикидывайся дураком! Расскажи, зачем приезжал Иван Сокол в Борислав. Ведь ночевал он у тебя! О чем вы с ним говорили? Кто был с вами?»

Я обомлел, дар речи потерял. Молчу. А он опять ко мне, но уже медовым голоском: «Так вот, пан Ясень, ступайте назад в камеру и хорошенько подумайте. Завтра я вас вызову. И не воображайте, прошу пана, что перед вами дурак, потому что сами в дураках окажетесь. Я к вам, кажется, хорошо отношусь, и вы должны мне чистосердечно рассказать все, как это сделал Андрей Большак. Я же помогу вам выпутаться из беды».

— Брешет, пес! Большак только себя погубил! — перебил Богдана Любомир.

— Конечно. Большак ничего не знает, выдавать ему нечего. Засыпает нас другой, — предположил Стахур.

— Да, да, кто-то другой, — совсем понизив голос, прошептал Богдан. — Но бес его знает, что мне завтра плести на допросе.

— Погоди, Богдан, дай подумать, — сказал Стахур, скрестив на груди руки.

Храпели и стонали сонные арестанты, скрючившись на двухэтажных деревянных нарах, на холодном цементном полу.

Вдруг раздался жалобный крик и рыдания:

— Зофья! Зофья!

— Снова Стаковский… Несчастный… — в голосе Любомира прозвучало сострадание.

— Что за человек? — полюбопытствовал Стахур.

— Крестьянин. Графский эконом надругался над eго женой, а этот дурень, Стаковский, нет чтоб того негодяя зарубить, взял да жинку топором… Сын остался сироткой. Очень, видно, любил жинку. Только и бредит: «Зофья! Зофья!» Хотел руки на себя наложить, да мы не дали. Утром посмотришь на него, человек от горя совсем обезумел.

— А скажи мне, Богдан, кто знал или видел, что Иван Сокол ночевал у тебя? — неожиданно спросил Стахур.

— Сейчас трудно сказать, целый год прошел, — попробовал вспомнить Богдан. — Тебя тогда еще не было с нами… Уверен: никто не знал, кроме товарищей из нашего рабочего кружка.

— А Андрей Большак?

— Откуда?

— Вас тогда маленькая горстка была. Припомни, Богдан, кто бы мог знать? Ну, припомни, — настаивал Стахур.

— Их было человек семь… — Богдан, с опаской всматриваясь в темноту камеры, наклонился к Стахуру и назвал семь фамилий. — Всех семерых и арестовали. Тут, в камере, трое: я, Любомир Кинаш и Мариан Лучевский. В девятнадцатой сидит Владислав Дембский, в тридцать восьмой — Евген Вовк, кажется, в пятьдесят пятой — Марко Лоза, а в шестьдесят третьей — Федько Лях. Вот и все.

— Друже мой Богдан, один из семи — иуда. Любомир, ты считаешь, что тут в камере есть сыпак. А чем подтвердишь?

— Гм, почему я так думаю?.. Да потому, что каждое паше слово пан инспектор знает, точно сам он тут сидит. Или он сквозь стены слышит? Ясно, сыпак доносит.

Стахур вспомнил донесения, которые читал у Вайцеля, и задумался. «На всех трех листках приводится разговор Богдана и Любомира обо мне… Кто же это?..»

Под нарами, сквозь сдавленные рыдания, снова послышалось:

— Зофья! Моя бедная Зофья!

«Стаковский! Э, герр Вайцель — плохой игрок, карты его просвечиваются. Полоумный артист здесь больше не нужен. Вайцель должен убрать его. Раз здесь нет Мариана Лучевского, не нужен и сыпак. Только тогда Мариан Лучевский сыграет предназначенную ему роль… Интересно, Иван Сокол спит или слушает нас? Хитроумный он, молчит все. Ничего. Раскусим и тебя… Ага, кашляет, значит — не спит».

— Тяжелые у меня думы, братья, — вздохнув, прошептал Стахур, но так, что услышал Иван Сокол. — Сыпака надо раскрыть.

Сокол, до сих пор лежавший головой к окну, привстал, а затем снова лег, уже лицом к собеседникам, и подпер кулаком подбородок.

— Не спишь, Иван? Зря не мучь себя, что-нибудь придумаем, — подбодрил друга Богдан. — Вот познакомься, тоже из наших, бориславских, — Степан Стахур.

— Очень рад, — Стахур крепко пожал Соколу руку. — Академики — наши первые друзья и братья! — горячо зашептал Стахур. — Мы должны грудью своей прикрыть их. Мысли у меня такие, братья: нужно крепко держать язык за зубами.

— Ну, знаешь… — обиделся Любомир.

— Напрасно кипишь, парень, правду говорю, — спокойно осадил его Стахур. — Если бы мы умели язык за зубами держать, сыпаку нечего было бы тут делать. Я подозреваю Мариана Лучевского.

— Да ты обалдел, что ли? — сердито оборвал Богдан.

— Вероятно, пан Стахур, вы имеете какие-то основания обвинять Лучевского? Может, поделитесь ими? — вмешался в разговор Иван Сокол.

Стахур обрадовался, что, наконец, Сокол заговорил, и продолжал:

— Я так думаю, друже, если в одной комнате, в четырех глухих стенах, говорят семь человек и о разговоре узнает восьмой в другом конце города, то вполне логично, что разговор ему передал один из семи. Не так ли?

— Почему же вы решили, что седьмым должен быть Мариан Лучевский? — не скрывая тревоги, спросил Сокол.

— Вопрос законный. Отвечу: за день до пожара на промысле я встретил Большака и Лучевского около шинка одноглазого Янкеля. Оба подвыпившие, только Большак больше захмелел. Ясно, что напоил Лучевский, потому как у Большака не водятся деньги — каждый скажет. Ведь даже на похороны жены и детей мы собирали ему. Я подумал, что Лучевский напоил Большака, посоветовал ему потопить горе в вине. Но разговор пойдет о другом… Как сейчас помню… Увидели они меня, подошли. Андрей Большак плачет, проклинает управляющего Любаша, так как считает главным виновником своего несчастья. «Отплачу! Я отплачу!» — твердит Андрей. Я возьми да и скажи ему: «Если бы волк разорвал моего теленка и я задумал отомстить, я отрубил бы ему не хвост, а голову. Пан Любаш — хвост, а голова — хозяин!» — «Да где ж я хозяев достану, когда они в Вене живут!» — схватился за голову Большак. Тут я ему и говорю: «Чтобы скотина сдохла, не обязательно стукнуть ее по башке топором. Достаточно оставить голодной, уничтожить ее корм».

«Поджечь промысел!.. Промысел поджечь!» — глянул на меня безумными глазами Андрей Большак.

А Лучевский обрадованно к нему: «Говорил я тебе, Степан — умный человек, он посоветует, что делать».

— Где совесть, люди? В первый же день, когда пригнали нас цюпасом во Львов и меня поволокли на допрос, пан инспектор знал про наш разговор. От меня он только требовал назвать членов тайного общества, связанных со львовскими социалистами, и сознаться, будто тайное общество поручило мне толкнуть Большака на поджог промысла. Вот я и спрашиваю вас, братья мои дорогие, откуда пан инспектор узнал наш этот разговор? Кто мог сказать? Я? Нет! Большак? Нет! Остается третий. А третий — Лучевский. Вот и основание, друже студент, считать сыпаком Лучевского.

Доводы Стахура выглядели убедительно. Богдан и Любомир подавленно молчали. Молчал и Сокол. Не находил слов, чтобы возразить Стахуру, о котором много хорошего говорили ему Богдан Ясень, да и сам Мариан Лучевский.

— Как вы считаете, друже, — доверительно зашептал Стахур, — верно ли будет, если мы сделаем так: пусть на допросе Богдан начисто отрицает ваше пребывание в Бориславе и до, и после пожара. Тогда, я уверен, пан инспектор начнет приводить разговоры, какие вы, пан Сокол, вели с Ясенем, потому что захочет припереть Богдана к стенке. Тут и надо припомнить, присутствовал ли при этих разговорах Мариан Лучевский. Если хоть один разговор, о котором упомянет пан инспектор, состоялся без Лучевского, наплюйте мне в глаза.

— Да ты что, Степан! Мариан с первых дней с нами. Он хоть и поляк, а последним куском хлеба, как брат, всегда поделится. Не возьму я греха на душу, за ним ничего плохого не замечал. Да и тебя, Степан, когда ты на промысле появился, Мариан в своей хибарке приютил.

— Выходит, я клевещу?

— Нет, нет, что ты, Степан! Я не то хотел сказать… Понимаешь, трудно… Ты нас как-то сразу ошеломил, дай опомниться… Я стараюсь припомнить хоть что-нибудь плохое о нем…

— Что ж, Богдан, авось пан инспектор устроит тебе очную ставку с иудой, тогда увидишь его лицо без маски! — В голосе Стахура прозвучал острый, глубокий укор.

В темноте Иван Сокол не видел лица Стахура, но из разговора почувствовал, что это человек с сильным характером. Его суждения отличались логикой и свидетельствовали о незаурядном уме.

Сокол задумался над словами Стахура. Разум говорил ему, что доводы Стахура беспощадно изобличают Мариана Лучевского, но сердце поэта, исполненное чистой веры в людей, отказывалось верить, что товарищ — предатель. Нет, Мариан Лучевский, жадно рвущийся к тем, кто расчищает путь к правде и справедливости, не мог согласиться на подлую сделку с врагами. Разве не он, кого нужда заставила почти с детства батрачить, а потом надрываться на промысле, — не он первый помогал Богдану Ясеню собирать среди рабочих деньги для бедных, больных или безработных?

И припомнил Сокол, как однажды в Петров день Богдан Ясень и Мариан Лучевский встретили его на Тустановической дороге. Свернули на тропинку, ведущую к Бориславу, перебрели речку и, поднявшись на высокий, крутой берег, густо поросший орешником, остановились у родника, бьющего из-под старой ветвистой липы. Солнце, казалось, зацепилось за лесистые вершины Карпат, последние лучи его нежно золотили кроны деревьев, и по земле ползли предвечерние тени.

Иван Сокол склонился над родником, и когда, зачерпнув ладонями воду, поднес ее ко рту, вдруг услышал голос Мариана Лучевского. Он громко читал:

…Из самых недр земли, струясь фонтаном, Свой бег вода вовек не прекратит, Детей весны она животворит. Цветущих вкруг нее благоуханно… Степной родник с чудесными струями   — Народа мощный дух; и в скорби изнывая, Звучит он сердцу сердцем и словами. Как под землей бежит струя живая, Так из глубин, неведомых веками, Слова родятся, сердце зажигая!

— Откуда вы это знаете? — с радостным удивлением спросил Сокол.

— Так она называется «Народная песня». Почему же удивляетесь, что и я ее знаю? Или меня за народ не считаете?

Все трое засмеялись.

— Ты, Иван, когда приходил, забыл журнал в моей хибарке, — объяснил Богдан. — А Мариан прочитал и выучил наизусть.

И, обнявшись, они пошли в сторону низеньких, маленьких, как собачьи конурки, хибарок…

Мысли Сокола снова вернулись к словам Стахура.

«Мариан, любивший пошутить и посмеяться, смелый в мечтах, казалось беззаветно преданный рабочему делу, Мариан — лжец и предатель? — Стучала в висках кровь. — Не понимаю, зачем же каждый раз его водили на допрос и, продержав в пустой комнате два-три часа, не спросив ни одного слова, возвращали в камеру? Как он негодовал! Неужели можно так искусно притворяться?»

Студент Сокол всей душой хотел, чтобы Стахур ошибся.