Ночь без права сна

Каменкович Златослава Борисовна

В романе известной русской писательницы отображена революционная борьба трудящихся Западной Украины за свое социальное и национальное освобождение в начале нашего века. Исторические события здесь переплетаются с увлекательной, захватывающей интригой, волнующими приключениями героев.

 

Книга первая

Трое в купе

До отхода поезда оставались считанные минуты. Каринэ была задумчива и бледна. «Не захворала ли?» — маменька встревоженно коснулась лба.

— Я здорова, — ответила Каринэ, хотя внутренне изнемогала, как молоденькое деревцо под натиском буйных весенних вод.

Отец всегда лучше понимал Каринэ. Взяв ее за подбородок, он потрепал дочь по щеке и с теплой лаской в голосе сказал:

— Не надо переживать. Разлуки и встречи украшают жизнь.

Каринэ протянула руку Ярославу.

— Прощайте…

— Нет, до свидания, — высокий молодой блондин с гордой осанкой и открытым лицом удержал руку девушки. — Я буду всегда рад нашей встрече. Обещайте мне писать, не хочу бесследно исчезнуть из вашей памяти.

Если бы он знал… Если бы только знал, что творилось сейчас в сердце Каринэ! Но девушка, не поднимая глаз, проронила вполголоса:

— Да, я вам напишу.

Последняя минута всецело принадлежала маменьке, которая обрушила на детей целый водопад наставлений:

— Боже сохрани с кем-то знакомиться в поезде, — это относилось к Каринэ.

— И не смей выскакивать на станциях в буфет или на базар, — грозила пальцем Вахтангу. — Я знаю, какой ты непоседа! Не позволяй ему покупать в дороге молоко, — с надеждой обращала взор маменька на Каринэ. — Мытые фрукты в плетеной корзинке.

— Я помню, помню, — отвечала Каринэ.

Обычно Вахтанг в подобных случаях всем своим видом давал понять, что страшно разозлен, обижен. В конце-то концов, до каких пор маменька будет считать его ребенком, которого все время надо опекать! Однако сегодня (маменька это сразу заметила) Вахтанг почему-то не бросал гневных взглядов на нее. И не высказывал обиды… Странно! Маменька была удивлена и встревожена. Ах, если бы не дела в Вене, она ни за что бы не отпустила детей одних.

Стоя на площадке вагона, Вахтанг отсутствующим взглядом смотрел мимо маменьки и равнодушно выслушивал ее бесконечные «боже сохрани… боже упаси… не дай бог…»

Каринэ в сторонке о чем-то разговаривала с Ярославом.

«Ромео и Джульетта»… — вздохнул Вахтанг. Конечно, им не грозит трагедия, как тем двум веронским влюбленным. Разве маменька упустит богатого жениха? Ярослав Калиновский такое наследство отхватил… Стал вдруг миллионером. Захочет ли теперь рисковать — лезть в тюрьму, а то и в петлю? За Каринэ можно поручиться. Она — как тетя Аракси. Тетя Аракси, красавица, каких мало, добровольно пошла в Сибирь… Пешком по этапу. Пошла за мужем, дядей Тиграном, сельским учителем. Он всего лишь заступился за бедных горцев, крестьян, которых коннозаводчики оттеснили с пастбищ… Многих горцев тогда арестовали… Потом — в кандалы и в Сибирь…

Наконец поезд тронулся. Маменька, тяжело дыша и все время хватаясь руками за сердце, что-то советовала вдогонку…

В купе с мягкими диванами и стенами, обитыми темно-вишневым плюшем, их трое. Кроме Каринэ с Вахтангом, еще пожилой итальянец в черной тройке и черном галстуке. Его одухотворенное лицо оттеняет великолепная серебристая шевелюра. По наклейкам на чемоданах можно понять, что человек едет издалека. Каринэ сразу замечает траурную ленту на рукаве его сюртука.

Состоялось церемонное знакомство.

Прославленный маэстро, всемирно известный дирижер приятно удивлен — молодые люди хорошо говорят по-итальянски. Правда, между собой они разговаривают на русском языке, хотя ничего русского нет в их от природы смуглых лицах.

Маэстро поинтересовался, какой национальности его спутники.

— Армяне, синьор.

Маэстро узнает, что сестра и брат живут в России, точнее, в Грузни, в Тифлисе. Все лето они отдыхали в Швейцарии. Незадолго до отъезда домой Вахтанг заболел. Из-за этого гимназисты на три недели запаздывают к началу осенних занятий.

— Но… вы так замечательно говорите по-итальянски! — восхищен маэстро.

— Наш папа в совершенстве владеет одиннадцатью иностранными языками. Он с нами занимается.

— Ну, а свой родной язык вы знаете?

— Конечно! Говорим, читаем, пишем, — ответила девушка.

— Это очень похвально!

— Сестричка, я проголодался, — заявил Вахтанг. — Маэстро, окажите честь позавтракать с нами.

— О да, молодой синьор, с удовольствием.

Каринэ по-хозяйски застелила столик белой скатеркой и принялась доставать из корзинки аппетитно пахнущие яства, зелень и фрукты. Заметив, что маэстро хочет что-то достать из своего парусинового саквояжа, запротестовала:

— Нет, нет! Вы наш гость, маэстро. Не обижайте армянское гостеприимство.

— Синьор! Мы же кавказцы! — Вахтанг характерным жестом подчеркнул свои слова.

За едой Вахтанг вдруг вспомнил свое путешествие по Италии, когда еще был приготовишкой в гимназию.

— Дедушка, бабушка и я приехали в Рым. Говорят, там мягкий климат… Африканская жара! Всем хотелось пить, а ларьки, кафе — все на замке.

— О да! Знакомая картина, — добродушно закивал головой маэстро. — В Италии так: пока не спадет полуденный зной, никто не торгует…

С изящным юмором итальянец признался (он впервые едет в Петербург), что его не очень пугает «кошмар зимы». Когда маэстро получил личное приглашение от императорской четы приехать в Россию, он заказал себе длинное пальто на меху, а жена купила ему чехлы на уши. Но как быть с носом?

— Снегом оттирать! — посоветовал Вахтанг.

— Красный нос — это некрасиво. Я буду иметь честь быть принят во дворце…

— У царя с царицей? — тонкий слух маэстро почему-то не уловил должного уважения к царственным особам.

— Возможно, маэстро, мы вас навестим на берегах Невы, — живо отозвалась Каринэ. — В Петербурге живет кузина нашего папы. Каждый год во время зимних каникул мы с братом гостим у нее. Ходим по музеям, театрам… Мы непременно поведем вас в Эрмитаж…

— Там есть серебряная и золотая комната, — сказал Вахтанг.

— Ну, об Эрмитаже невозможно рассказать — все это надо увидеть собственными глазами.

Пока Каринэ говорила, итальянец любовался ею. Такой не надо украшать себя дорогим убранством. Она сама сверкает, как драгоценный бриллиант. Кажется, она сошла с картины художника. Юное смуглое лицо с чуть вздернутым носиком и по-детски припухлыми губами, большие агатово-черные, оттененные густыми ресницами глаза. Они смотрят внимательно, но не без грусти. Две тяжелые черные косы ниспадают до колен.

Положительно, дорога без этих молодых людей была бы для маэстро тягостна и уныла. Он испытывает к ним безотчетную симпатию. После трагической гибели единственной дочери (она летом утонула) впервые в его душе что-то оттаяло, словно теплые лучи вдруг озарили холодную тьму.

Он стоял в коридоре и курил сигару, наблюдая, как за окном вагона проплывали тронутые позолотой осени перелески, скошенные поля, скирды соломы, когда вдруг его слух уловил звуки знакомой песни.

Не докурив, маэстро потушил сигару и вернулся в купе.

Откинув голову на плюшевую спинку дивана, Каринэ, зажмурив глаза, тихо пела:

Чорнії брови, карії очі…

Итальянец присел рядом с Вахтангом, читавшим какую-то книгу, и неожиданно принялся подпевать девушке.

— Синьор, откуда вы знаете эту песню? — удивилась Каринэ.

— О, с ней у меня связаны добрые воспоминания. Но скажите, пожалуйста, где вы учились петь? У вас отлично поставленный голос!

— Вокалу меня обучает бывший концертмейстер оперного театра синьор Чикетти. Он много лет живет в Тифлисе. Премилый старик.

— Давно-давно мой учитель как-то сказал: у каждого человека есть в небе своя звезда, — с жаром проговорил маэстро. — Только надо найти ее и идти на эту звезду, никуда не сворачивая. Тогда дорога приведет тебя к твоему счастью. Дитя, — продолжал с волнением итальянец, — вы уже отыскали свою звезду. У вас есть призвание! Бьющий через край талант! В один прекрасный день, о синьорина, вы станете знаменитостью!

— Я не честолюбива! — с комическим отчаянием пожаловалась Каринэ. Ее нельзя было упрекнуть в кокетстве, это было сказано искренне…

— Кончите гимназию — жду вас в Италии. Вы должны приехать. Я познакомлю вас с одной синьорой… О, это великая певица, звезда мировой оперной сцены — Содомия Крушельницкая! От нее я и услышал песню, которую вы сейчас напевали.

— Я имела счастье слушать ее! — восторженно сказала Каринэ. В прошлом году с Миланской оперой она гастролировала в Одессе. Я гостила там. Бабушка абонировала ложу в опере. Мы не пропустили ни одного спектакля… «Манон»! «Галька»! «Аида»! Что творилось в театре после премьеры! Интересно, почему Крушельницкая в Италии?

— На родине не оценили ее талант. Но, кажется, тонкая душа ее навсегда осталась в Галиции, где Соломин родилась и выросла… Она очень образованная женщина, говорит на многих языках…

— Я столько узнала! Благодарю вас.

— А вы почему загрустили, юный мой друг? — обратился итальянец к Вахтангу.

Вагтанг хотя и улыбнулся в ответ, но на душе у него скребли кошки.

Приближалась граница.

Таможенные чиновники всегда осматривают вещи. Это известно. Но почему в вагон буквально ворвались жандармы? Почему один из них, грузный, курносый, пропустив в купе человека в штатском, стал в дверях, широко расставив ноги?

«Мы в капкане. Все!» — сжалось сердце Каринэ.

Вошедший первым человек в наглухо застегнутом сюртуке, похожий на протестантского пастора, быстрым, цепким, колючим взглядом пробежался по их лицам, затем уставился на большой кожаный чемодан итальянца.

С недоумением маэстро молча взирал, как сыщик выбрасывал на диван из этого чемодана новую фрачную пару, сорочки, нижнее белье. Добрался и до клавиров, перелистал каждую страницу. Пустой чемодан он внимательно оглядел со всех сторон, как бы взвесил в руках.

Но когда он с оскорбительной бесцеремонностью каким-то длинным острым предметом проткнул дно чемодана, маэстро взорвался:

— Это акт безрассудства! Синьор! Я буду жаловаться самому царю! Синьорина, будьте добры, переведите им на русский!

— Маэстро недоволен. Он едет в Россию лично по приглашению царя.

Сыщик не обратил на слова Каринэ никакого внимания, отбросил чемодан и вышел из купе.

Брат и сестра облегченно вздохнули. Они принялись успокаивать совершенно шокированного маэстро, собирать его разбросанные по дивану вещи.

Итальянец оставался замкнутым, угрюмым, мрачным. И такое возможно в Европе? Без объяснения, без извинения?

— Бесспорно, ваш государь не знает о подобных возмутительных выходках! — наконец выдохнул он.

— Не надо иллюзий, синьор! — Вахтанг прямо посмотрел в лицо маэстро. — Это делают по приказу царя. Он главный в нашей империи жандарм… — и глаза подростка загорелись как угли.

— Осторожно! — испуганно посмотрела на брата Каринэ, будто тот ходил по краю пропасти. — Твой язык… Они в соседнем купе…

Давно позади осталась граница. Запасы еды иссякли, всем троим хотелось есть. На большой узловой станции, не долго думая, Вахтанг без пальто побежал в буфет. Там он накупил жареных цыплят, пирожков, яблок. Он возвращался назад к вагону, как вдруг какой-то субъект пригласил его следовать за собой.

— Мой поезд уйдет. Там меня ждет сестра. И потом… с какой стати?

— Что у вас на спине?

— Ничего, — ответил гимназист.

— Как ничего? — рука сыщика грубо схватила Вахтанга в том самом месте, где были зашиты книжки.

— Отпустите меня! Поезд уйдет!

На свисток прибежали два жандарма.

— Ах! — ужаснулась Каринэ, увидев, как жандармы потащили куда-то отчаянно вырывавшегося брата.

Маэстро, высунув голову в открытое окно, с сильным акцентом по-русски закричал:

— Отпустите мальчика! Немедленно?

— Синьор, прошу вас, не надо привлекать внимание. Я сейчас сойду…

Каринэ забежала в купе и принялась поспешно собирать вещи.

— Но за что? — недоумевал маэстро. — Это порядочный юноша.

— Скорее всего брат опрометчиво сказал что-то против властей…

— Я сам пойду его выручать! Я им заявлю…

— Ничего не поможет, дорогой маэстро, — удержала его Каринэ. — Вы не знаете наших законов. Можете сами пострадать. Я телеграммой вызову родителей…

Станционный колокол пробил два раза.

— Вы найдете меня в Мариинском театре, дитя, — нежно, по-отцовски маэстро поцеловал в голову Каринэ и помог ей надеть пальто. — Я верю в вашу счастливую звезду. Вас ждет большая будущность. Поверьте, это так!

— Очень сожалею, что оставляю вас в беде…

— Вы очень добры. Я счастлива, что вы есть на свете. Нет, не провожайте меня… Да, так надо…

Третий удар колокола. Поезд тронулся.

Маэстро уже не видит подбежавших к Каринэ сыщика и двух жандармов.

— Ладжалова? — с одышкой прохрипел сыщик. — Прошу, барышня, следовать за мной.

Жандармы вслед понесли вещи.

 

Крупная взятка

После обыска у Вахтанга конфисковали брошюры. Между страницами французского романа Виктора Гюго «Человек, который смеется» жандармы нашли неотправленное письмо. Адреса на конверте не было. Кому? «Подруге», — пояснила Каринэ.

В письме, которое особенно заинтересовало жандармского полковника, Каринэ вначале восторгалась сказочной природой Швейцарии, а потом… «Хотя знакомство с Верой Засулич было случайным, по вскоре мы подружились. Она очень интересная собеседница. Эта мужественная женщина самозабвенно любит Россию, но ее вынудили жить в изгнании. Она познакомила меня и брата с Одиссеем, видно, это его псевдоним, по и вправду он похож на героя бессмертного творения Гомера. Атлетически сложен, он немолод, его ровные шелковистые волосы белы как снег. Не русский, но славянин. По мягкому, чуть-чуть заметному акценту угадывается украинец. Но самое поразительное, в Вене мы познакомились буквально с его двойником! Только отец и сын могут быть так похожи. Однако Ярослав Калиновский… но об этом расскажу при встрече… Одиссей и его друзья знают, чего хотят, они поселили в моей душе желание быть такой, как они…»

Выяснили местонахождение родителей. Дали им телеграмму. Задержанных закрыли в узкой пыльной комнате. Пол цементный, на окне решетка, стекла замазаны белой краской, плотно сдвинуты несколько скамеек — для спанья. К счастью, кроме сестры и брата здесь больше никого не было.

Казалось, хмурый осенний день никогда не кончится.

Хотелось есть, мучила жажда. Никто ни разу к ним не заглянул.

Угадывая, что терзает брата, Каринэ ласково сказала:

— Не надо отчаиваться. Я понимаю, тебе не терпелось побыстрее, хотя бы немного, но провезти то, что нам доверили… Когда еще маменькин багаж прибудет! Но, как видишь, спрятать на дне сундука все до единой книжки было бы куда надежнее…

— Да, ты предупреждала…

— Как мудро сказал Одиссей: не старайтесь бросать в огонь опасности свои пока неопытные шестнадцать лет. Осторожность — азбука революционного подполья.

Жандармский полковник (ладно пригнанный голубой мундир, густые светлые усы вразлет) высокомерно отчитывает чету Ладжаловых:

— Хорошеньких же деток вы воспитали! Вот они, полюбуйтесь!

Каринэ и Вахтанг стояли бледные, безмолвные, невыспавшиеся — всю ночь их немилосердно кусали клопы.

— Поесть бы, — хмуро роняет Вахтанг.

Мама (привлекательной наружности, с глазами точь-в-точь как у дочери) горько упрекает деток, которые опозорили родителей. Папа, элегантный господин, приносит извинения полковнику, представляет ему рекомендации тифлисского губернатора.

Для полковника совершенно очевидно: люди богатые, мама главенствует в семье. Она корит дочку и сына, заставляет поклясться, что они «эту гадость» никогда читать не будут.

— Мама, мы больше суток ничего не ели, — тихо пожаловалась Каринэ. — С ног валимся.

— Господин полковник, разрешите детям поесть в буфете. Заверяю вас… — просит Ладжалова.

— Отведите! — приказывает полковник унтеру.

Полковник и Ладжаловы одни.

— Это не положено, но… вы мать, читайте, — полковник протянул письмо. Ладжадов сидел точно каменный.

— Да, да, это почерк моей дочери. По кто эти люди? Вера Засулич, какой-то Одиссеи… Мы их не знаем, правда, Андраник?

Ладжадов пожал плечами.

— Это государственные преступники. Они скрываются в Женеве. И ваши дочь и сын…

— Ради бога, господин полковник… В вашей власти погасить искру до пожара, — взмолилась Ладжалова.

— Я всего лишь слуга царя и отечества! — отрезал полковник, собрав «вещественные доказательства» и закрывая их в сейф.

Пухленькая, унизанная дорогими кольцами смуглая ручка, как затравленный зверек, юркнула в черный замшевый ридикюль. С искусной осторожностью Ладжалова положила в открытый ящик письменного стола пачку екатеринок И если бы Ладжаловы не видели, как полковник задвинул рукой ящик, вряд ли поняли бы, заметил ли он деньги.

Каринэ и Вахтанга отпустили на поруки родителям и разрешили следовать дальше.

 

В каземате Петропавловской крепости

Каринэ окончила гимназию с золотой медалью. Встал вопрос, куда ей ехать учиться вокалу.

— Италия? О, нет! Только в Петербург! — властно заявила мать. — Консерватория и там есть.

— Да, дитя, — ласково сказал дочери Андраник Ваграмович. — Маменька права. И тетушке Наргиз ты будешь утешением, она после смерти мужа так одинока…

Каринэ послушно поехала в Петербург.

В консерватории приемные экзамены.

У рояля с грациозной непринужденностью стоит вся в белом Каринэ. Блестящие длинные волосы подняты вверх и завязаны бантом. Лучезарная Джульетта! Ее голос сразу же захватил силой звука, свежестью, сочностью…

— Господи, кто этому полуребенку открыл тайну пения? — тихо роняет один из величайших русских композиторов, — Диапазон — чуть ли не три октавы…

Каринэ вся как пламя, как буря! В ее Джульетте безграничный мир радости и мук… Ненависть и зло хотят отнять Ромео! Разрушить их любовь! Нет, нет!!! И такая чудодейственная сила любви в голосе Каринэ, в трепетной, тонкой девичьей фигуре, в глазах… Вот она в сцене с монахом Лоренцо. Сила и смелость, она борется за любовь против ненависти…

Она замолчала. Ждет.

— Ее можно выпустить сразу на сцену! — слышит Каринэ чей-то приятный, мягкий баритон.

Юной абитуриентке стоя рукоплещут все члены приемной комиссии.

В Тифлисе солнечное, чуть морозное декабрьское утро. Кутаясь в меха, Ладжалова выходит из своего особняка и направляется к фаэтону. Ее догоняет молодой почтовый рассыльный.

— Госпожа, вам срочная телеграмма из Петербурга. Пожалуйста, вот здесь распишитесь. Благодарю! — и, опустив пару гривенников в карман, он поспешил дальше.

Ладжалова уже в фаэтоне развернула телеграмму.

— Куда поедем, госпожа? — почтительно спрашивает кучер.

Изабелла Левоновна слова не может вымолвить, губы стиснуты, лицо мертвенно побледнело.

— Подожди здесь, — наконец сказала, не взглянув на кучера. — Поедем на вокзал.

Откуда только взялись силы! Стремительно взбежала по ступенькам (о, господи!), дрожащей рукой никак не могла попасть ключом в замочную скважину, и, потеряв всякое терпение, стала звонить и звонить без перерыва.

Открыл муж, его кабинет был на первом этаже, дверь выходила прямо в вестибюль.

— Что случилось, дорогая?

— Звони на вокзал… закажи билеты… — Ладжалова взглянула на свои ручные часики. — Через два часа курьерский… на Москву. Там сделаем пересадку…

— Ты меня пугаешь, Изабель, родная, что случилось?

— Каринэ! — в порыве отчаяния зарыдала жена. — И это тогда, когда Ярослав Калиновский… пишет одно письмо за другим…

«Если бы»… Но в том и трагедия, что «если бы» сейчас уже звучало с опозданием…

Кузина Наргиз поставила самовар на стол, присела и заплакала.

— Жандармы нагрянули ночью, — сквозь слезы начала рассказывать она. — Начали обыскивать квартиру. Господи боже мой! Кто меня захотел слушать! У них был ордер на обыск. Хвать этот злосчастный чемодан, открыли, а там… Чей чемодан? Кто дал? Где печатают эти листовки? Каринэ спокойно отвечает: «Вечером, уже совсем было темно, я возвращалась из консерватории. Смотрю — в нашем подъезде стоит этот чемодан. Никого нет. Я взяла, думаю, утром отнесу в полицейский участок. Нет-нет, я даже не открывала…» Тот, кто спрашивал, приказал Каринэ одеться. Ее увезли. Ах, если бы раньше… если бы вы успели приехать, когда она содержалась еще в городской тюрьме… По соседству живет старший надзиратель городской тюрьмы, возможно… Но теперь уже поздно, ее перевели в Петропавловскую крепость…

Политическая тюрьма! Это повергает родителей в ужас.

Ошеломленные, расстроенные, едва собравшись с силами после долгой дороги, Ладжаловы бросились в город.

Они нашли адвоката с большими связями. По чрезвычайному секрету адвокат посвящает богатых клиентов в «государственную тайну». В Петербурге раскрыта политическая организация, именуемая «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Всех главарей будто арестовали еще в ноябре. А кто-то все же остался на воле, раз на заводах появляются их листовки…

«Каринэ — и какой-то «Союз борьбы»! — хватается за сердце коммерсантка Ладжалова. Ее дочь, гордость консерватории, будущая прима императорского театра… Только не надо суда! Даже если дочь оправдают, это погубит ее репутацию… Да, да, Ладжаловы озолотят адвоката. Для нужных людей они не будут скупиться…

Адвокат обнадеживает.

Уже дома Ладжалов просит жену швыряться не так деньгами. И вообще, быть поосторожнее…

В ответ коммерсантка по-кошачьи вкрадчиво говорит:

— Ты, Андраник, конечно, высокообразованный, умный человек. Но когда же, наконец, ты научишься жить? Не только этот адвокат берет, но и повыше! Все такие — такова жизнь…

Следователь пригладил бороденку и с отеческой снисходительностью сказал:

— Я искренне сожалею, что должен с такой очаровательной барышней беседовать в этих мрачных стенах. Прошу вас, будьте искренни, откровенны, и, поверьте, это будет вам только на пользу…

Каринэ твердит свое: чемодан нашла в вестибюле. Следователь не верит.

— Вы знаете Владимира Ульянова?

— Нет.

— Надежду Крупскую?

— Нет.

— Кто вам дал листовки?

Молчание.

— Своим молчанием вы подтверждаете, что являетесь союзницей врагов царя и отечества!

— О нет! — улыбнулась Каринэ. — Вы добиваетесь истины, господин следователь? По то, что вы мне навязываете…

— Я ничего не навязываю! — спохватился следователь. — Вы не ребенок, надеюсь, понимаете, что призраки не печатают листовки, тем более не оставляют их в подъездах…

Допросы изматывают Каринэ. Приходится все время быть предельно собранной, как акробату, работающему на трапециях. Нужна мгновенная реакция на каждый вопрос следователя или прокурора…

«Грациозная фея», как они ее окрестили, может и не знать о преступных целях организации «Союз борьбы…» Но тех, кто принес к ней на квартиру листовки, черт возьми, она знает!

Однажды вечером надзиратель передал через «кормушку» зажженную керосиновую лампу, и Каринэ понесла ее к столику. Лампа слабо осветила стены камеры, и девушка вдруг ахнула, замерев на месте. Как же это? Почти два года в этой камере — и не увидеть?.. Правда, стена уже изрядно затертая, но все же… можно прочитать выцарапанную чем-то острым надпись: «Вера Засулич». Она была узницей этой камеры?

Вера… Нет, она вовсе не была террористкой. Она даже не состояла в партии, которая боролась против деспотизма, но она добровольно, по велению своего сердца пошла на самопожертвование. Кем был для Веры студент Боголюбов? Родственник? Нет. Возлюбленный? Нет. Она никогда не видела и не знала его. Он был политический заключенный. Вера мысленно представляла себе, как под окнами камер для женщин вяжутся пучки розг, как будто бы предстоит пороть целую роту: разминаются руки, проводятся репетиции экзекуции. Перед глазами Веры вставало бледное, изможденное лицо молодого узника.

Боголюбова привели на место экзекуции, и он обмер, пораженный известием о готовящемся ему позоре. За что? Не снял шапки при вторичной встрече с градоначальником… И вот молодой человек, который за участие в манифестации лишен всех прав, состояния и осужден на каторгу, лежит распростертый на полу, позорно обнаженный, не имея никакой возможности сопротивляться. Свистят березовые прутья… И девушка задает себе вопрос: кто же вступится за беспомощного узника? Кто смоет, кто и как искупит позор, который всегда будет напоминать о себе?

И Вера Засулич мстит за него. И за себя тоже. Ведь ей едва минуло семнадцать лет, когда без суда и следствия ее бросили в застенок Литовского замка, а затем в казематы Петропавловской крепости. Два года она не видела ни старушки матери, ни родных, ни знакомых…

Какое она совершила преступление? Однажды в учительской школе, куда Вера ходила изучать звуковой метод преподавания грамоты, она случайно познакомилась с одним студентом и его сестрой. Да, Вера раза три или четыре принимала от него письма и передавала их по адресу, ничего, конечно, не зная о содержании самих писем. Но оказалось, что молодой человек играл какую-то видную роль в студенческих волнениях, его арестовали и объявили государственным преступником. Пало подозрение и на Веру.

И вот — отняты мечты, отнята юность. Вместо радости, солнца, цветов, вместо любви — тюремные решетки на окнах под потолком, редкие прогулки, плохое питание. Поднимало дух только сознание, что она не одинока, что рядом с ней томятся товарищи — жертвы несправедливости и жестокого произвола.

Через два года Веру выпустили, не найдя никакого основания даже предать ее суду. Вскоре девушку снова схватили. А через пять дней в пересыльной тюрьме ей сообщают: «Вас сейчас отправляют в город Крестцы». Девушка обомлела. Ведь еще апрель, холодно, а на ней одно платьице и легкий бурнус. «Как отправляют? Да у меня нет ничего для дороги. Подождите, дайте мне возможность сообщить родственникам, предупредить их. Я уверена, что тут какое-то недоразумение. Окажите мне снисхождение, отложите отправку хоть на день, на два». — «Нельзя, — говорят, — требуют немедленно вас отправить».

«Какой тяжелый удар для мамы», — с болью подумала.

Крестцы, Тверь, Солигалич, Харьков… В горькие дни своей скитальческой жизни, обязанная ежедневно являться к местным полицейским властям, она прочла в газете сообщение о наказании Боголюбова. И поклялась отомстить.

Вера приехала в Петербург. И когда переступала порог дома градоначальника, сжимая в кармане револьвер, знала и понимала, что приносит в жертву самое дорогое, что у нее есть, — свою свободу, свою жизнь.

Убить Трепова, по чьему приказанию истязали политического заключенного, девушке не удалось, она лишь ранила его. Но ее выстрел, как и ранее выстрел Каракозова, явился грозным предостережением самому императору Александру II.

«Здесь, в этой камере, Вера ждала суда», — поняла Каринэ. И вспомнила, как еще в Женеве Вера рассказывала историю своего освобождения.

Накануне суда над Верой в Петербурге закончился крупный политический «процесс 193-х». Он слушался при закрытых дверях, и лишь много позже люди узнали, как тогда еще никому не известный юрист Петр Александров, выступавший на процессе защитником, пригрозил обвинителю: «Потомство прибьет ваше имя к позорному столбу!» Именно благодаря защитнику сто человек было оправдано.

Петр Александров взялся защищать Веру Засулич. Его страстная, талантливая речь в суде на следующий день появилась во всех газетах России и даже за границей. Имя этого отважного борца за правду и справедливость было на устах всех честных людей. Он стал знаменитостью.

«Он спас меня не только от виселицы и каторги — меня оправдали…» — казалось, Каринэ услышала голос Веры Засулич.

На исходе два года заточения. Ни одной передачи с воли, ни одного свидания. Допросы, допросы, допросы…

Как-то осенним дождливым днем Каринэ вывели на крепостной двор. Заставили пройти длинный коридор: лестница вниз, лестница вверх… Опять коридор и еще коридор…

— Входите…

Каринэ переступила каменный порог.

— Доченька! Родная моя! — бросилась к ней мать.

— Не надо плакать, — тихо, совсем тихо проговорила Каринэ, обнимая и целуя мать. Она старалась казаться спокойной, но не могла унять внутренней дрожи.

— Как тебе удалось? Спасибо, мамочка…

— До чего же ты бледная и худая… Господь с тобой! Где же твои роскошные косы?

— Здесь не положено.

— Чего мне стоило добиться этого свидания! Всего полчаса можно… Ты вот поешь, доченька… — Ладжалова с опаской взглянула на усатого надзирателя. Тот молча кивнул: можно.

— Нет, возьму с собой. Лучше расскажи, что дома? Как папенька, здоров ли? Знают ли у Вахтанга в гимназии, где я?

— Нет, нет. Об этой скандальной истории в Тифлисе никто не знает. Папенька здоров. Он сейчас сидит на бульваре. Его не пустили сюда…

«Ах, если бы мы были одни!» — думает Каринэ. И все же она тихо спрашивает, пишет ли Ярослав Калиновский.

— Да, конечно… — едва успевает вымолвить мать.

— Не положено! — рявкнул надзиратель. — А то вызову конвой!

И хотя о нем больше ни слова, Каринэ одними глазами дает понять, что она рада. Даже одно слово о нем было для Каринэ таким значительным!

— Делаем все, чтобы тебя вырвать отсюда, — тихо обнадеживает мать.

Каринэ прижалась к ней. Отчетливо слышит биение материнского сердца. Как тепло, как надежно, точно в детстве… От матери пахнет розами… Там, дома, уже созрел виноград в саду у беседки… Мама всегда самую спелую гроздь — доченьке… Самый большой и сочный персик — доченьке… Дорогое платье от самой мадмуазель Жорж — для ее любимицы, ее гордости, ее радости… Да, Каринэ тоже любит мать, но… увы! У них такие разные взгляды…

Еще задолго до казематов Петропавловской крепости для Каринэ начался университет жизни.

…Мама часто надолго уезжает по своим коммерческим делам. Вот и сейчас она в Мюнхене. Отец повел Вахтанга к зубному врачу, а няня под предлогом прогулки с Каринэ привела девочку в богатый особняк.

— Мать, я просил тебя не приходить! — хлестнули в лицо слова черноволосого красавца в офицерской форме.

— Кирюша, сынок… — у няни дрожат губы, глаза наполняются слезами. — Богом молю, спаси Андрюшу… Ведь он тебе родной брат.

— Тем хуже для него!

— Господь с тобой… Во всем мире я и ты… Другой защиты у него нет… — глаза матери ловят на лице сына хотя бы сострадание к ее горю.

— Сам себе яму вырыл, а точнее — в петлю полез!

— Ему всего-то восемнадцать… Еще дитя, — заплакала няня.

— Равенство, братство, свобода! — зажглись злые огоньки в глазах офицера. — Когда следствие началось, я ему говорил: только в гробу существует равенство. Назови «товарищей», что смуту сеют против государя, может, сам и выкрутишься. А он, наглец: «Если ты даром даешь такие советы, так это потому, что их никто у тебя не покупает!» Нет, нет, я не хочу из-за этого сумасшедшего попасть в неблагонадежные, потерять свои погоны. Да и супруга — ты знаешь, я всем, что у меня есть, обязан ей — взяла с меня слово… Я отрекся от такого брата!

— Бог засудит тебя судом собственной совести, — прошептала мать, вытирая слезы уголком косынки.

Маленькая Каринэ с чувством горячего протеста взглянула на офицера и громко сказала:

— Нянюшка, голубушка, ты не плачь… Ей-богу, я никому не позволю тебя обижать!

И хотя известно, что людям легче держать на языке горячий уголь, нежели тайну, девочка свято хранила от всех горькую тайну няни, которая украдкой от Ладжаловых носила сыну передачи в тюрьму.

Но однажды стражник не принял белый узелок. Он что-то тихо сказал няне. Каринэ не расслышала его слов, только после этого с няней сделался обморок. О, это было ужасно! Каринэ заплакала: «Нянюшка, голубушка, не умирай…»

Женщины из очереди возле узкого окошечка, где принимали передачи узникам, долго бились над, казалось, безжизненной старушкой, пока она, наконец, открыла глаза.

Потом Каринэ бережно взяла няню за руку, и они медленно, как с кладбища, опечаленные, пошли домой.

В доверчиво распахнутое настежь сердце ребенка маменька роняет:

— Разве бедняки могли бы жить на свете, не будь богатых людей? Кто бы их кормил? Кто одевал? Это богатые люди строят церкви, дома, все-все вокруг!

А няня объясняет иначе.

Недалеко от церкви строят большой дом. Проходя мимо стройки, няня, держа Каринэ за ручку, сказала:

— Бог в помощь!

А люди в грязных куртках, утирая пот с лица кто рукавом, кто краем фартука, приветливо отвечали:

— Спасибо на добром слове.

Когда няня и Каринэ немножко отошли, девочка вспомнила мамины слова и спросила:

— Няня, они богатые?

— Что ты! Разве богатые будут на черной работе животы надрывать? Это рабочие. Они построили этот огромный город, построили фабрики, заводы. Даже дворцы, как в сказках… Но все это для богатых, а сами рабочие ютятся в лачугах…

«Господи, боже мой! — поражается пятилетняя Каринэ. — Мама такая взрослая, а этого не знает?»

Пытливо всматриваются в мир широко открытые глаза ребенка.

На церковной паперти в два ряда сидят убогие, нищие, им няня и Каринэ подают милостыню.

— Так богу угодно, — говорит няня. — Бог любит добрых…

«Но почему бог сам такой бессердечный?» — думает Каринэ, разглядывая изображение божьей матери с младенцем на руках. Оба они раздеты и разуты… Им же бывает холодно, когда идет снег! Каринэ верит, что ангелы и святые на потолке и стенах храма — живые.

«Папа добрый, отзывчивый на чужую беду», — говорит няня. Так почему он без всякого сострадания пожимает плечами: «Купить шубку? Ботиночки? Гамашки с красненькими пуговичками? Какому младенцу?» Ах, эти взрослые! Объясняешь, а они не понимают…

Вот и няня тоже! Сама в зимнем пальто, пуховый платок на голове, а божья мать с младенцем раздетые стынут на морозе…

Утром, сразу же после завтрака, няня ведет Каринэ и трехлетнего Вахтанга на прогулку. Обычно дети играют в сквере за оградой собора. Няня заговорилась с соседкой и не заметила исчезновения Каринэ. А девочка шустро взбежала по заснеженным ступенькам на широкую паперть, сняла с себя шубку, но, к великому своему огорчению, никак не могла дотянуться до младенца, чтобы надеть на него шубку. Морозные иглы больно вонзались в руки, в тело.

— Господи, боже мой! — ахнула няня, увидев Каринэ в одном платьице. Пока няня взобралась на паперть, пока натягивала на окоченевшую девочку задубевшую от мороза шубку, Каринэ уже не могла слова вымолвить.

Ночью девочка металась в жару. Домашний врач, друг семьи, определил двухстороннее воспаление легких.

Из детской вынесли кроватку Вахтанга. Две сиделки, сменяя друг друга, днем и ночью дежурили у постели Каринэ. Все в детской пахло лекарствами, непроветренными перинками. Наконец как-то утром Каринэ открыла глаза и попросила есть.

Через полуоткрытую дверь в детскую донесся голос отца:

— Няня, я вас очень прошу: никогда больше не водите Каринэ в церковь.

И вопль маменьки:

— О-о-о! С кем меня соединил бог!

 

Таинственные гости

После трех лет заключения в Петропавловской крепости, так и не добившись признания, без суда, по министерскому распоряжению, Каринэ сослали в Сибирь на три года в самую отдаленную деревню.

Мать решается на рискованное, опасное дело — организацию побега.

Полиция ищет Каринэ. В Петербурге обшарили квартиру кузины Наргиз, в Тифлисе — особняк. «Нет, барышня не приезжала», — свидетельствует прислуга. В Одессе не только в городском доме, но и на даче все вверх дном перевернули…

Отныне для Каринэ нет места в Российской империи. Она — государственная преступница.

Ладжалова теперь вынуждена спасать дочь не только от пагубного влияния «кровожадных цареубийц», по и от полиции. О-о-о! Подальше от мрачных тюрем и виселиц!

Что и говорить, заграничный паспорт для Каринэ на имя княжны Медеи Ачнадзе, как и организация побега, стоили бешеных денег.

У матери нет ключа к сердцу Каринэ. Глухое и горькое чувство обиды Ладжалова не выплескивает наружу, боится потерять дочь. Теперь ее все чаще посещает одна мысль: надо выдать дочь замуж за Ярослава Калиновского. Став женой миллионера, Каринэ выбросит из головы эту блажь: долг перед народом… долг перед собой…

Только подальше от проклятой Швейцарии! Правильно тогда заметил жандармский полковник (отпетый негодяй, глазом не моргнув, отхватил две тысячи!), что в Женеве «все кишмя кишит головорезами из России».

В Мюнхене у коммерсантки Ладжаловой были выгодные торговые дела. Во всяком случае, пару раз в году она или муж смогут навещать дочь.

Ладжалова сняла для дочери превосходную квартиру, обставленную кремовой мебелью. В уютной гостиной с длинным диваном, огибавшим комнату от камина до двери, в тон мебели и роскошному ковру стоял светлый рояль.

«В такие хоромы не стыдно пригласить пани Калиновскую и ее сына, — прикидывала в уме Изабелла Левоновна. — Слава богу, все шито-крыто. Каринэ слово дала, что наладит переписку с Ярославом Калиновским. И кто знает… О-о-о! Я сумею с выгодой пустить в дело его капитал…»

Каринэ, покорив своим голосом, своей внешностью профессуру Мюнхенской консерватории, была принята сразу на второй курс. Теша себя надеждами, Ладжалова вернулась в Россию.

Оставшись вдвоем с Каринэ в Мюнхене, тетушка Наргиз сразу почувствовала, что случилось как раз то, чего больше всего опасалась Изабель.

Конечно, Наргиз обязана была написать хотя бы кузену Андранику, что Каринэ зачастую не является домой к обеду, а где эта голодная коза пропадает до позднего вечера — одному богу известно. Потом — эта русская из Женевы, которая прожила у них неделю. Кто она? Что знает Наргиз про таинственную гостью, кроме того, что Каринэ сказала: «Она русская»?

Так и не узнала Наргиз, что рядом с ней была та самая Вера Засулич, о которой в свое время газетные заголовки кричали: «Покушение на петербургского градоначальника генерал-адъютанта Трепова», «Террористка на скамье подсудимых».

Боже, боже, а вдруг Изабель узнает, что Каринэ уезжала куда-то на целых одиннадцать дней?

— О, моя доброта, Каринэ, погубит нас обеих, — плакалась Наргиз.

Однажды в начале лета родители получили от Каринэ письмо. Дочь сообщала, что хочет ознакомиться с историей армянских поселений на территории Галицин. Ей хочется поехать туда сразу же после сдачи экзаменов. Очень просит отпустить с ней тетушку Наргиз. Отец одобрил затею, заключив, что Каринэ — истинная дочь своего народа.

Изабелла Левоновна была возмущена.

— Кого она хочет обмануть! Надо же такое придумать: какие-то там армянские поселения…

— Ты, несправедлива, душа моя, — сдержанно возразил супруг. — Действительно, когда-то армянские поселения довольно часто встречались в Галиции. И поныне там сохранилось много памятников, которые поведают Каринэ о своих творцах. Я ей рассказывал об историке Садоке Баронче. Он армянин по происхождению, родился а бедной семье в городе Станиславе. В своих монографиях Садок Баронч описал историю армян в Галиции и Польше. Сперва он был учителем, затем студентом философского факультета. Но жестокая нужда бросила совсем молодого человека за глухие стены доминиканского монастыря. Он изучает философию, богословие. Он пишет о том, что народные памятники являются узлом, связывающим нас с нашим прошлым. Они обогащают наш ум и указывают путь к стойкости и прогрессу. Эти мертвые камни громко говорят о своих творцах…

— Послушай, Андраник, а почему бы тебе не писать басни? — прервала его жена.

— К сожалению, природа лишила меня злости, — тяжело вздохнул супруг, негодуя на себя за то, что затеял этот разговор.

— И всякой догадливости природа тебя тоже лишила! Боже мой, ему и в голову не приходит, почему наша голубка рвется в Галицию!

— Разве девочка не все объяснила в письме? Разве с ней не поедет Наргиз?

Жена бросила иронический взгляд, как бы говоря: «Два диплома в кармане, историк, философ… Да такого простофилю даже малое дитя обведет вокруг пальца…

— Ах, вот оно что! — вдруг догадался Андраник. — Ты думаешь? Ну, знаешь, тогда я действительно ничего не понимаю! Сама прожужжала мне уши: ах, господин Калиновский сказочно богат, ах, если бы они поженились… Признаюсь, дорогая, я вполне согласен с тобой: господин Калиновский, несмотря на свою молодость, деловой, порядочный человек. Он достоин…

— Ах, дело совсем не в нем, а в Каринэ! — воскликнула коммерсантка. — Надо же быть такой до ужаса скрытной. Хотя она характером в тебя. Это ты ей внушал… О-о-о! Если бы не я, ты бы тоже снюхался с этими, кто довел Каринэ до казематов… Подумать только, не намек-пула даже родной матери, что выбрала нам зятя. Вот дура! Неужели она думает, что мы ей помешаем? Да, хитра! Когда я намекала на Калиновского, она делала каменное лицо, мол, сейчас это ее не интересует, надо закончить консерваторию… Сегодня же переведу на ее счет в мюнхенский банк крупную сумму. Каринэ должна поехать в Галицию, одетая с царской пышностью. Там теперь живет Ярослав Калиновский с матерью…

Желая положить конец разговору, Ладжалов мягко сказал:

— Душа моя, в одном могу тебя заверить: Каринэ непременно позовет нас на свадьбу. Так что будем терпеливо ожидать дальнейших событий.

— О-о-о! Будь уверен, я смогу ворочать капиталами миллионера, не то что его управляющий, который, наверно, обкрадывает его каждый день!

Медея с каждым днем все больше изумляет всех своим голосом, который отличается редким мелодическим богатством и красотой. В консерватории гордятся своей ученицей. Ее ожидает блистательная карьера!

У баварских властей княжна Ачнадзе вне всякого подозрения. И до сих пор никому даже в голову не приходило, что в ее изолированной квартире на Мариенплац находят убежище агенты «Искры».

Таинственные гости, как тетушка Наргиз называет друзей Каринэ, — верх обходительности, спокойного достоинства. Да и как иначе? Каринэ необыкновенно восприимчива ко всему прекрасному, могут ли у нее быть плохие друзья?

В гимназии Наргиз изучала немецкий и сейчас так освоила разговорный язык, что редко кто узнавал в ней иностранку.

Старая консьержка с угодливой почтительностью относилась к богатым жильцам из двенадцатой квартиры. Ей платили за каждую уборку в пяти комнатах по три марки, и она просто рассыпалась в любезностях перед Наргиз. Главное достоинство этой женщины было в том, что она была лишена всякого любопытства. Жаль, зимой умерла. Ее сменила женщина лет сорока, одинокая, непомерно толстая и ленивая, но с хитринкой в глазах, весьма любопытная. Целыми днями она просиживает у окна, откуда ей видно, кто входит, кто выходит.

Когда Наргиз вышла из квартиры, консьержка мыла лестничную площадку.

— Добрый день, фрау, — проговорила консьержка, оставив свою тряпку. — Не жених ли вчера вечером приехал к вашей княжне?

— Да, жених, — закивала, опешив, Наргиз. — Как вы догадались? Молодой князь едет в Рим. К нам заехал на день-два. В Италии он будет покупать картины для своей виллы. — Все это Наргиз говорила с полуулыбкой, тогда как холодный пот выступил у нее на лбу. Господи, а если вдруг придет Ярослав Калиновский, кем тогда его объявлять?

— Такие чемоданы! Видно, жених не поскупился, привез невесте дорогие подарки.

— О да…

— Фартит же людям! — с откровенной завистью покачала головой консьержка. — Так сегодня не заходить делать уборку?

— Я вам скажу когда, — сказала Наргиз, не зная, сколько пробудет молодой болгарин, которому нужно хорошенько «начинить» чемодан.

— Тогда, если можете, дайте мне вперед деньги. Тут ко мне захаживает один знакомый, большой любитель доброго вина. Тоже вдовец, — лукаво подмигнула консьержка.

— Да-да, конечно… — Наргиз достала из ридикюля пять марок. «Жених… Кто знает, что у этой нахалки на уме?» — не без тягостного чувства тревоги думала Наргиз, семеня вниз по ступенькам, как будто спасаясь от погони.

Каринэ она нашла в небольшой типографии на тихой Зенефельдштрассе. Теперь уже не в Лейпциге, а здесь мюнхенские рабочие конспиративно печатают «Искру».

— Как хорошо, что ты пришла с корзиной, — обрадовалась Каринэ. — Отнесешь все пачки домой…

Выслушав тетушку, Каринэ успокоила ее: вечером гость уедет. Надо договориться с извозчиком, чтобы подал экипаж к их подъезду ровно в девять…

Консьержка и ее ухажер встревожили Каринэ.

 

«Самый опасный»

В муфте из горностая, благоухающей тонкими французскими духами (с ней Каринэ не расстается даже на занятиях в консерватории), есть потайной карман. Он служит для переноски оттисков статей, а порой и целого номера «Искры» на явочные адреса. Статьи и газеты переправляют через границу, а затем в подпольных типографиях России их размножают.

В этот мартовский день Каринэ выполняет задание, требующее предельной осторожности.

Если бы она знала, какая встреча ее ожидает! Если бы знала…

В муфте заграничный паспорт на имя болгарина Дмитрия Иорданова. Паспорт надо передать сестре состоящего под надзором полиции дворянина Владимира Ильича Ульянова, который после сибирской ссылки выехал из России в Германию сроком на шесть месяцев и не вернулся обратно.

Секретной иностранной службе русской охранки, раскинувшей по всей Европе сеть шпионажа за политическими эмигрантами, пока еще не удается выяснить местонахождение беглеца. Агенты шлют в Петербург одну за другой шифровки:

«В Германии Ульянова нет».

«Искра» в Женеве не печатается. За Плехановым установлен усиленный надзор. Ульянова в Швейцарии нет».

«В Париже и во всей Франции Ульянова нет».

Прекрасна Северная Пальмира , одетая в лед и сверкающий снег.

Зимний дворец. Кабинет Николая II.

Царь порывисто встал с кресла, заложив руки за спину, подошел к окну. Постояв минуту-другую, вернулся к массивному письменному столу и опять уселся. Взгляд вонзил в заголовок лежащей перед ним газеты:

«Российская социал-демократическая рабочая партия.

Искра — I»

— Угроза, так сказать: «Из искры возгорится пламя!» — иронически и сухо срывается с тонких губ. — Это «пророчество» позаимствовали у декабриста Одоевского…

Не смея шевельнуться, внутренне трепеща от недоброго предчувствия, при всех своих орденах и регалиях, точно каменное изваяние, на почтительном расстоянии застыл Рачковский — предводитель шпиков заграничной русской охранки.

Царь, хмуря брови, перечитывает: «…Внедрить социалистические идеи и политическое сознание в массу пролетариата и организовать революционную партию, неразрывно связанную со стихийным рабочим движением…»

— Я высоко ценю вас, — с укором смотрит на Рачковского монарх. — Но, как мне стало известно, нелегальщина сейчас приходит из заграницы.

— Ваше величество, — стараясь скрыть волнение и страх, почтительно заговорил Рачковский, — недавно на границе, в Радзивиллове, мои люди выследили и арестовали некоего Руденко, он же Ясинский, он же Одиссей.

— Не тот ли мятежник, которого когда-то судили в Одессе и отправили на каторгу?

— Именно он, ваше величество.

— Значит, бежал…

— Тогда арестованного препровождали в киевскую тюрьму…

— И кто-то ему помог бежать? — язвительно закончил фразу царь.

— Ваше величество, теперь наши орлы из-под земли его достанут! Не скрою, это когда-то мы были бессильны что-либо сделать в чужой стране, но теперь… Полиция всех стран нам помогает…

— Говорите, из-под земли? — иронически взлетела вверх правая бровь царя. — Так почему же до сих пор неизвестно местопребывание Владимира Ульянова? Что он — сквозь землю провалился? В воду канул? Я уверен, что он причастен и к этому делу! — тыкнул пальцем в «Искру».

Рачковский Ульянова в лицо не знал. Но шесть лет назад, летом, когда этот царский чиновник «отдыхал» в Швейцарии, начальник петербургского департамента полиции писал ему, что в Ясеневу едет Владимир Ульянов с целью «приискания способов к водворению в империю революционной литературы и устройства сношения рабочих революционных кружков с заграничными эмигрантами. Сообщая о сем, прошу Вас учредить за деятельностью и заграничными сношениями Владимира Ульянова тщательное наблюдение».

Письмо опоздало.

Только в декабре Рачковский узнает, что в Петербурге марксистские кружки слились в организию «Союз борьбы за освобождение рабочего класса», успели организовать свою газету «Рабочее дело». Правда, к тому времени Владимир Ульянов и его сообщники были уже в тюрьме. Через четырнадцать месяцев без суда, по министерскому распоряжению Ульянова сослали на три года в Сибирь…

— Крайней суровости, беспощадности — вот чего нам не хватает! — багровеет царь. — Запомните, Владимир Ульянов сейчас самый опасный! А этот Одиссей… Его тоже хотел бы увидеть на виселице…

Царь вышел из-за стола и, заложив руки за спину, медленно подошел к окну. Ветер невидимой метлой гнал поземку по шершавому булыжнику Дворцовой площади. Это был чистый белый снег, он умиротворенно действовал на царя, он успокаивал, он остужал…

 

Дыхание весны

На многолюдной Мариенплац, возле белой колонны со статуей девы Марии Каринэ хотела нанять извозчика, когда снова заметила, что субъект с лихо закрученными усами издали следит за ней. Она быстро свернула в узкую боковую улочку и, почти пробежав мимо нищего, клянчившего подаяние, зашла в кафе.

— Я к вашим услугам, фрейлейн, — подлетел официант.

— Чашку шоколада и бисквит, — спокойно произнесла Каринэ, а в висках стучало: «Что это — случайность? Да, может быть. Всего невозможно предвидеть…»

Ароматный горячий шоколад пила маленькими глотками, краем глаза наблюдая, кто входит через застекленную вертящуюся дверь. «Не вошел…» Не заметил или притаился где-то в подъезде?

Вышла внешне спокойная, с независимым, гордым видом.

Уже позади Мариенплац, древние ворота Карлстор, перекресток Штахус, и опять узкие, похожие на глубокие горные ущелья каменистые улочки с мало отличающимися друг от друга темными подъездами, узкими окнами. Красоту и своеобразие каждого дома можно заметить, лишь задрав голову. Одна из этих улочек и вывела Каринэ на вдруг распахнувшуюся светом привокзальную площадь. Здесь девушка подошла к зеркальной витрине и, сделав вид, что рассматривает выставленные товары, осмотрела отражение площади. Подозрительного усача не было.

Бурлящий людской поток вынес Каринэ в центр, где, казалось, только что сошли с витрины разряженные законодательницы мод, одетые с иголочки и упитанные, краснощекие буржуа.

Витрины ослепительно лучатся бриллиантовыми колье и диадемами, низками жемчуга, кольцами, перстнями, хрустальными изделиями в золоте и серебре. В витрине рядом — восток с его многоцветьем ковров, китайский фарфор. Выбор широк и разнообразен. Дальше — парад манекенов в модных женских меховых манто, жакетах, белоснежных боа из гагачьего и дрофиного пуха. Еще дальше привлекает витрина, где возвышается фантастический замок, сооруженный из бутылок. Здесь же алеют горы раков, стоят корзины, полные помидоров, огурцов, украшенные светлой зеленью салата.

Толпа несет Каринэ мимо кафе, мимо ресторана, откуда вырывается музыка и беспечное веселье вальсирующих пар.

Внимание Каринэ привлекла рекламная вывеска только-только входящего в моду синематографа.

— Фрейлейн, прошу вас, купите подснежники. Всего десять пфеннингов, — неожиданно прозвучал робкий детский голосок. Если для вас дорого, я уступлю…

Каринэ оглянулась и увидела худенькую, озябшую девочку лет десяти, протягивающую ей букетик цветов. Завязанная крест-накрест старая, свисающая кое-где лохмотьями клетчатая шаль заменяла пальто маленькой продавщице цветов. Поношенные гамаши, надетые поверх галош, плохо защищали от холода. В корзинке было еще несколько букетиков.

Ясно, что только крайняя нужда привела ребенка сюда, где каждую минуту полицейский мог схватить ее, повести в участок и оштрафовать родителей.

— Я покупаю все цветы. Вот держи, здесь пятьдесят марок, — Каринэ протянула девочке купюру.

Вздрогнув, девочка не прикоснулась к деньгам. Она устремила печальный взгляд на покупательницу: не смеются ли над ней?

— Такие большие деньги… У меня нет сдачи…

— Сдачи не надо. Отнеси маме, пусть она купит тебе пальто и сапожки.

— Как вы добры, фрейлейн! — ребенок прижался губами к руке Каринэ.

— Что ты, милая! — смущенная Каринэ мягко отстранила руку. — Беги домой, а то простудишься.

— Сперва надо в больницу, к маме, — озабочено проговорила девочка.

— Чем больна твоя мама?

— Она… — глаза девочки наполнились слезами, — мама хотела повеситься… Тогда бы меня и трех сестричек, которые младше… забрали в приют… Но соседи успели…

— А твой отец? Где он работает?

— Работал на пивоварне. Когда там случился пожар, папа сгорел…

— Не плачь, девочка, — тихо молвила Каринэ и сменила тему разговора. — Где ты собрала эти цветы?

— Там за речкой, в роще…

— Подожди меня здесь, — сказала Каринэ, останавливаясь возле фруктового магазина. Через несколько минут она вышла с двумя кульками и положила их девочке в корзинку. — Апельсины и яблоки.

— Спасибо, — сквозь слезы пролепетала девочка.

Каринэ торопливо пошла в сторону Триумфальных ворот, за которыми начинался рабочий район.

На многолюдной Леопольдштрассе шумно. Здесь много пивных, закусочных, кафе, магазинчиков, лавок. Люди одеты бедно.

На углу остановилась, внимательно осмотрелась и свернула на тихую, вымощенную брусчаткой улицу. Немного прошла и остановилась возле четырехэтажного кирпичного дома. Уверенно прошла на задний двор. На первом этаже по левую сторону от лестницы — дверь. Позвонила один раз, а затем четыре подряд.

За дверью тишина. После короткой паузы повторила те же звонки. Это был пароль.

Дверь открыла невысокого роста, совсем молодая женщина в накинутом на плечи сером демисезонном пальто. Вид у нее был крайне обеспокоенный. Она поспешно закрыла дверь на ключ и засов. Из сумрачного коридора они вошли в комнату.

— Извините за опоздание. Показалось, что за мной следят…

— Здравствуйте, товарищ Каринэ!

— Так вы меня знаете? — удивилась Каринэ.

— Давайте знакомиться. Меня зовут Анна Ильинична. Про вас много доброго рассказывала Вера Засулич… О, подснежники! Весна уже выслала вперед своих гонцов. Какая прелесть! Пахнут лесной свежестью. Сейчас поставим их в воду, — весело проговорила хозяйка и вышла.

«Какая бедная комната, — подумала Каринэ. — Как монашеская келья. Только журналов и книг много… Железная кровать, темный клетчатый плед, два стула… Камина нет…»

Каринэ сняла шубку, повесила на гвоздь рядом с демисезонным пальто хозяйки, стянула с рук черные замшевые перчатки, затем пододвинула стул поближе к керосинке — единственному источнику тепла.

От товарищей она знала, что это сестра Старика , который сейчас взвалил на свои плечи непомерно трудные дела «Искры». Он много пишет, редактирует, неустанно борется с «экономистами», со всеми, кто принижает роль революционной теории, отрицает руководящую роль пролетарской партии, преклоняясь перед стихийностью рабочего движения.

Вернулась Анна Ильинична, бережно взяла со стола подснежники и опустила в воду.

— Как у вас холодно! Неужели вы здесь прожили зиму? — спросила Каринэ.

— Нет, всего неделю назад приехала из Парижа, — живо отозвалась Анна Ильинична. Теплые искорки засветились в чуть прищуренных глазах. — В сущности, там даже зимы-то никакой не было, а так, какая-то дряненькая осень! С удовольствием вспоминала о настоящей русской зиме, когда снег хрустит под ногами, мороз пощипывает лицо, а дышать легко!

Обаяние и простота, свобода и естественность в ее словах, жестах.

— Я принесла паспорт. Он болгарский, на имя доктора Дмитрия Иорданова, — Каринэ засунула руку в тайник муфты. — Вот, пожалуйста.

— Спасибо, большое спасибо! Очень вовремя. И возраст совпадает, и приметы. Чудесно! Мюнхенская прописка… Вот обрадуется брат…

— Как хорошо, что есть такие самоотверженные, сильные и смелые люди, как ваш брат, — с живостью проговорила Каринэ. — Я преклоняюсь перед такими людьми. Пожалуйста, передайте ему эти подснежники в знак моего уважения.

— Спасибо. Но, милый юный товарищ, это он должен дарить вам цветы…

— Правда, подснежники кажутся сверкающими брызгами первой весенней капели? Правда? — и вдруг с ярким искрящимся задором молодости, с какой-то подкупающей детской непосредственностью Каринэ тихо запела:

Еще в полях белеет снег, А воды уж весной шумят — Бегут и будят сонный брег, Бегут и блещут и гласят… Они гласят во все концы: «Веспа идет, весна идет! Мы молодой весны гонцы, Она нас выслала вперед!

— Восхитительно! У вас прекрасный голос! — с откровенным удивлением похвалила Анна Ильинична. — «Весенние воды»… У нас в семье все любят эту вещь Рахманинова… — Брат так мечтает поскорее встретиться с женой… Она еще в ссылке. Разлука с любимым человеком — величайшее из всех зол… В апреле кончается срок ее ссылки… Она его верный друг, помощница, единомышленница… А знаете, ее любимые цветы — подснежники… Брат писал из Сибири, что там, в ссылке, бывало только-только весеннее солнце пригреет, он словно мальчишка бежит на проталины, собирает подснежники… Засушивает и в письмах посылает Наденьке, тогда еще его невесте… Сибирские подснежники, знаете ли, не похожи на эти, они синие, крупные…

После недолгого молчания Анна Ильинична пристально посмотрела в лицо девушке. Их глаза встретились.

— Я знаю, Каринэ, вы преданный товарищ, вот почему решаюсь посвятить вас в одну тайну.

— Благодарю за доверие. Вы не ошибетесь во мне.

— По рекомендации чешских социал-демократов вся наша нелегальная корреспонденция из России в Мюнхен и обратно идет через Прагу. В этом нам помогает пражский типографский рабочий Франтишек Модрачек. Все шло удачно, но вот уже вторую неделю от него нет вестей. Нужно срочно поехать в Прагу…

— Я могу поехать.

— Когда?

— Завтра, вечерним экспрессом.

— Это связано с немалой опасностью для вас.

— В Петропавловской крепости у меня было достаточно времени, чтобы поразмыслить на тему «быть или не быть», — две веселые ямочки заиграли на ее смуглых щеках.

— Пароль в Праге: «Мне нужна приходящая служанка. Рекомендовали Ружену Модрачек». В случае провала пришлите телеграмму такого содержания: «Мама заболела инфлюэнцей, приехать не может». Адрес для телеграммы: Кайзерштрассе, дом 53, кафе «Цум голденен Онкль», Георгу Ритмейеру. Это хозяин кафе, свой человек, он передаст. Пражский адрес: улица Смени, дом 27, подвальный этаж. Франтишек Модрачек. Явка по вторникам, ровно в семь вечера. Записывать ничего нельзя.

— Я все запомнила, — и Каринэ повторила оба адреса, фамилии, время явки.

Неожиданно раздался условный звонок.

— Никого не жду, — сохраняя хладнокровие, пожала плечами хозяйка. Она вела замкнутый образ жизни, и адрес той квартиры знали только трое: брат Анны Ильиничны, затем тот, кто прислал Каринэ с паспортом, и третий… — Третий — Одиссей. Он сейчас был в России, в тюрьме… До ее приезда из Парижа комната оплачивалась, но пустовала.

Она жестом успокоила Каринэ и вышла в коридор. Постояла там в ожидании повторного звонка, и только после этого, не ускоряя шаги, пошла открывать.

 

Знакомый незнакомец

Стараясь унять волнение, Каринэ взяла со стола увесистый том. Это был роман Чарльза Диккенса «Баранби Радж» в оригинале.

Из коридора донесся приглушенный голос хозяйки:

— Одиссей!

«Одиссей?! Тот самый?» — Каринэ почувствовала, как у нее застучало в висках.

Дверь наконец открылась, и в комнату вошел человек в длинной власянице с капюшоном, опоясанный дорогой английской веревкой. В руках четки. Немолодой, но с глазами юноши, высокий, худощавый.

— Монахов в Мюнхене пока что не ловят, — скрестил он на груди крепкие, крупные руки и гордо вскинул голову.

Этот жест, эти руки, высокий лоб сразу же напомнили Каринэ Ярослава Калиновского. И профиль похож. Только у Ярослава волосы светло-русые, а у Одиссея совсем седые.

Одиссей! Известный революционер, бежавший из тюрьмы, которого разыскивает вся царская охранка… Каринэ не могла унять восхищенного волнения.

— Дорогой! — обнимает Одиссея Анна Ильинична. — Все тут переживают…

— Кто помог бежать?

— Киевские арсенальцы.

— Как хорошо, что ты снова с нами!

Одиссей изумленно всматривается в лицо Каринэ:

— Бог ты мой! Анюта, скажи поскорей, кто эта неизвестная, сошедшая с картины Крамского?

— Княжна Медея, с твоего позволения, — она озорно подмигнула девушке. — И очень богата, у нее свой счет в банке!

Анна Ильинична, любуясь девушкой, думала: «Какой надо быть сильной духом, чтобы в джунглях окружающего общества, где каждый думает лишь о личном благе, оставаться чистой и цельной натурой!»

А Каринэ рассказывала о маленькой девочке, у которой купила цветы. Глаза ее застилали слезы. Она поведала о гибели кормильца семьи, осиротевших детях, их матери, которую успели вынуть из петли…

— Пятьдесят марок — все, что я могла дать. Разве это их спасет?

Трагедия рабочей семьи той же болью отозвалась в сердце Одиссея. Он твердыми шагами прошелся из угла в угол тесной комнатенки и тяжело выдохнул:

— Пока еще в житейском мире зла, в сущности, ничего больше для таких людей отдельный человек и сделать не может. Только социалистическое государство обеспечит помощь всем нуждающимся и сделает миллионы людей счастливыми.

— И лодырей не будет? — усомнилась Каринэ.

— Кто не работает, тот не ест! Это принцип социализма, — твердо сказал Одиссей.

Анна Ильинична вспомнила слова брата: «Мы должны будем начать строить социализм не из фантастического и не из специально нами созданного человеческого материала, а из того, который оставлен нам в наследство капитализмом…»

За чаем Анна Ильинична рассказала Одиссею, что с помощью немецких товарищей Старик теперь стал болгарином Дмитрием Иордановым. И показала паспорт.

— А то ведь живет без всяких документов и прописки. А как у тебя с документами, Одиссей?

— У меня есть паспорт. В Киеве товарищи сделали из меня инженера-путейца. Документы достали на имя Кузьмы Гая, сына Захара. Я поиграл в жмурки с царским сыском и уехал в Женеву. Конечно, рвался сюда, к Старику. И надо же, только сошел с поезда, как вдруг на перроне увидел филера, тайного агента русской охранки. Я его знал по Киеву. Одет с иголочки, под француза… К счастью, он меня не заметил. Очень надо бы повидать Старика, но рисковать нельзя. Его надо беречь… Сегодня еду в Штутгарт договориться о наборе журнала «Заря». Старику передай: в Киеве создаются вооруженные рабочие дружины. Ведется революционная пропаганда в войсках…

— Понимают, что без вооруженной борьбы самодержавную власть не свергнуть! — с горячим блеском в глазах восклицает Анна Ильинична.

«Совсем молодая, а у рта — две горькие складки, — подумала Каринэ. — И седина в темно-каштановых волосах… Может быть, это с тех пор?..»

Вера Засулич тогда, в Женеве, у озера, хотя и оборвала рассказ на полуслове, но Каринэ уже знала, что восьмого мая в пятом часу утра 1887 года в Шлиссельбургской крепости был казнен Александр Ульянов — старший брат Анны Ильиничны.

— На литературу сильная голодовка повсюду, — задумчиво роняет Одиссей. — Во Львове надо попытаться наладить печатание литературы на украинском языке. Нам нужно бросить в массы десятки, сотни тысяч листовок. Такое количество нелегально в Россию не провезешь! — Лицо Одиссея стало озабоченным. — А надо! Надо! Пусть даже далекими, обходными путями… Когда-то «Колокол» Герцена возили в Россию через Китай.

— А в чемоданах и багаже «княжны» тоже будут искать нелегальщину? — спросила Каринэ.

— Это ей-богу же страшно, девочка! — засмеялся Одиссей.

— Пошлите меня, — горячо попросила Каринэ. — Вот увидите — я сумею!

С искренним восхищением смотрела на девушку Анна Ильинична.

А Одиссей в раздумье тихо говорил:

— Может быть… Если не будет другого выхода… Ведь как-то же надо переправлять литературу. Тысячу раз прав Старик, утверждая, что стихийность, не организованная идеей, еще не сила. В мире есть только одна сила, способная освободить труженика — сила марксистской правды. Нам тяжело? Конечно! Надо бороться… Необходимо! Рабочий класс должен готовиться к битве!

«Как напоминает Ярослава Калиновского… Как напоминает…» — кричало сердце Каринэ.

А что, если спросить Одиссея, как его настоящее имя? Есть ли у него сын? Говорит ли ему что-нибудь фамилия Калиновских? А может быть… Но вдруг ей вспомнился разговор с Ярославом тогда, в Вене, где их впервые свела судьба…

Страшно смущенные, она одновременно нагнулись, что бы поднять книгу, которую Каринэ уронила, и стукнулись лбами.

— О, извините ради бога! — первой воскликнула Каринэ, потирая рукой ушибленный лоб.

— Вам больно? — встревоженно спросил молодой человек. — Простите…

Он произнес эти слова по-русски, по с легким иностранным акцентом. «С польским», — сразу же определила Каринэ.

— Я сама виновата… Лечу как безумная! И вы из-за меня пострадали. Вам ведь тоже больно?

— О нет, нисколько.

Они стояли в коридоре отеля у большого окна, выходившего в сад.

Теперь Каринэ совсем близко видела лицо юноши с пушком пробивающихся усов и бороды, которое светилось добротой и живым умом.

— О, «Роман из итальянской жизни 30-х годов» уже переведен на русский язык? — пытаясь скрыть свое смущение, спросил Ярослав, прочитав название книги, которую держала в руках незнакомка.

— Совсем недавно… Это приложение к журналу «Мир бояши». А вы читали на английском?

— Да. Удивительная книга… Она окрыляет людей, — восторженно отозвался Ярослав.

— Эту книгу мне подарила автор, — не без гордости сказала Каринэ.

— Фамилия у писательницы польская. Она полька?

— Нет, англичанка.

— Но Войнич — польская фамилия.

— Да, да, у нее муж поляк. Вы, кажется, тоже?

— Да, я тоже поляк. Моя фамилия Калиновский. Меня выдал мой акцент?

— В некоторой мере. Между прочим, меня познакомил с Войнич человек, очень похожий на вас. Возможно, ваш отец.

— Мой отец? Я был бы рад поверить в это. Но моего отца давно нет в живых, — поспешно возразил Ярослав. — Вероятно, вы…

— Между вами такое сходство… Нет, нет, так не бывает, чтобы совсем чужие люди… Да поймите, — тихо проговорила Каринэ, осторожно оглядываясь, — пусть он для властей преступник, изгнанник, но для меня он отважный и умный человек, им нельзя не восхищаться…

— Не надо, — поспешно остановил Ярослав. — Поверьте, вы меня принимаете за другого. И чтобы вы не сомневались в честности моего утверждения, я просто вынужден…

Он развернул «Брачную газету», нашел свой портрет и протянул девушке.

— Не знаю, конечно, как они меня здесь расписали, но прочтите лишь для того, чтобы убедиться, кто перед вами.

— «Наследник миллионера Калиновского в Вене», — прочла вслух Каринэ и растерянно умолкла…

С тех пор прошло три с лишним года.

Теперь Каринэ уже не та наивная барышня, которая так неосторожно вместе с братом перевозила в Россию опасный груз. Закон конспирации не позволяет ей вторгаться в жизнь Одиссея. Да и мало ли на свете людей, очень похожих друг на друга?..

 

Память прошлого

Одиссей лежит, закрыв глаза, а сна нет. Память возвращает в молодость, когда его звали Ярославом. Руденко, но во Львове он скрывался под именем Захара Ясинского.

Прошло двадцать три года. Он словно бродит среди обломков прошлого, и всюду с ним она, Анна…

Во Львове Ярослав и Анна мало бывали вместе. Он допоздна задерживался в типографии. Читал в рабочих кружках лекции по политической экономии. В этом ему горячо помогал студент Иван Франко. И только воскресный день принадлежал ей.

— Я знаю, я не всегда внимателен, родная. Знаю. Я так часто оставляю тебя одну, — искренне каялся Ярослав.

Но в больших синих глазах Анны он не увидел ни упрека, ни уныния. Она умела мужественно переносить одиночество.

Осень, казалось, вознаграждала львовян за дождливое лето. Стояли последние дни октября. Приятно пахло опавшими листьями. Деревья, как люди после маскарада, устало сбрасывали золотисто-багряные пышные одежды. В природе — красота и грусть, радость и увядание. Не верилось, что наступил конец лета, что клены, эти пламенеющие факелы в аллеях парка, скоро угаснут под легким дуновением ветра.

— Смотри, смотри, дорогой! Журавли улетают…

— Это запоздавшие. Слышишь, как они тревожно курлычут?

Ярослав и Анна гуляли по берегу речки. В городе поговаривали, будто речку собираются упрятать под землю. Супруги поднялись к развалинам Замка — проводить солнце.

Когда они вернулись домой, пани Барбара, мать Анны, уже спала.

Бесшумно прошли в свою комнату. Ярослав зажег лампу, и тут Анна первая увидела на столе, заваленном книгами и газетами, небольшой белый конверт. Письмо было адресовано на чужое имя, и его принесли в их отсутствие.

— Из России, — с волнением проговорила Анна.

— Наконец-то! — оживился Ярослав.

Вдвоем склонились над письмом. Анна тихо читала:

— «Дорогой дядя, я не писал так долго потому, что был болен. Сейчас все ужо позади. Мама и Дуняша уехали в деревню погостить у тети Веры, а завтра и я отправляюсь вслед за ними…»

— Не будем терять времени, — остановил жену Ярослав. — Чтобы появился настоящий текст письма, все это нужно прогладить горячим утюгом.

За полночь они наконец прочли письмо. Товарищи, чудом уцелевшие после разгрома организации, сообщали, что в Одессе состоялся суд и всех арестованных членов «Южнороссийского союза рабочих» приговорили к разным срокам высылки в Сибирь. Следствие затянулось потому, что прокурор надеялся разыскать Ярослава Руденко. Товарищи предостерегали: в Россию не возвращайся. В Галиции оставаться тоже опасно, — под видом коммерсантов туда направили много тайных агентов русской охранки. Ведут слежку за политическими эмигрантами. Лучше всего уехать в Англию, куда не дотянутся щупальцы русской жандармерии. В ближайшее время он получит деньги и заграничный паспорт на себя и жену.

— Нерадостные вести, — помрачнел Ярослав. — А я так рвался в Россию…

— И здесь у тебя так хорошо наладилась пропаганда в рабочих кружках. Студенты помогают… — заметила Анна. — Теперь тебе пригодится английский. Правда, ты не настолько свободно владеешь им, чтобы разговаривать с англичанами, но при твоем упорстве… Через несколько месяцев одолеешь! Ведь с немецким тоже было так…

Тем временем Ярослав сжег письмо.

Когда они потушили лампу и легли, Анна прильнула к груди мужа.

— Хорошо, что мама не успела продать свой дом в Праге. Ей придется пока пожить там. Но при первой же возможности мама приедет к нам, — поспешил успокоить жену Ярослав. — Однако… постараемся сделать все, чтобы уехать всей семьей… Если это удастся, вышлем в Прагу доктору Ванеку доверенность на продажу дома…

«Двадцать три года прошло. А я всегда вижу Анну такой, как тогда»…

И снова Одиссея мучил один и тот же вопрос, на который все эти годы он не находил ответа. Что хотела Анна сказать в ту последнюю минуту? И, может быть, уже в тысячный, раз возникает перед ним тот вечер…

…Вбежал испуганный Гнатко, сынишка привратника.

— Жандармы… — прошептал он.

— Ярослав! — задрожала Анна.

— Не бойся. Гнатко, скажешь отцу, пусть передаст литературу академику Ивану Франко. Запомнишь? — быстро проговорил Ярослав.

— Ивану Франко, — прошептал мальчик, косясь на дверь.

Внезапно дверь без стука отворилась, и на пороге показалась перепуганная насмерть хозяйка меблированных комнат пани Тереза Гжибовская, за ней три жандарма и мрачный, как грозовая туча, привратник Остап Мартынчук.

И прежде чем жандарм успел шагнуть к Ярославу с наручниками, Ярослав прижал к своей груди жену.

— Только не плачь, Анночка, не надо. Я скоро вернусь…

— Хватит вам, пани! — отстранив Анну, сурово проговорил жандарм и надел Ярославу стальные наручники. — Прошу за мной, пан Ясинский.

В комнату вошла взволнованная пани Барбара.

— Аннуся, не выходи на улицу, дитятко мое! — со слезами в голосе начала она уговаривать дочь. — Пусть люди думают, что хотят, только тебе выходить не нужно…

— Мама верно говорит, Анночка, не выходи, так будет лучше, — попросил Ярослав. — Немедленно поезжайте в Прагу. Дом там не продавайте. Я вас найду… Только не плачь, родная моя…

— Возвращайся, я буду тебя ждать…

И в тот момент, когда жандармы затолкали его в тюремную повозку, Анна выбежала на улицу и, протянув обе руки, крикнула:

— Ярослав! Я хотела тебе сказать…

Но захлопнулась тяжелая дверь, и повозка тронулась, загромыхав колесами по мостовой…

Что, что она хотела сказать?

 

Трудное счастье

— Езус-Мария! Словно после погрома! — обвела взглядом комнату пани Барбара и принялась собирать вещи.

Анна сидела на диване и, закрыв ладонями лицо, тихо плакала.

— Аннуся, дитя мое, ты выбрала трудное счастье… — пани Барбара присела рядом с дочерью. — Надо быть мужественной. Вытри слезы. Вместе подумаем, как облегчить участь Ярослава… — Помолчав, она снова заговорила: — Не могу понять, почему он так просил нас немедленно уехать из Львова. Как ты думаешь, Аннуся, мы должны это сделать?

— Мама, неужели ты можешь допустить, что я оставлю Ярослава в беде?

— Нет, — пани Барбара с выражением глубочайшей нежности посмотрела на дочь. — Я слишком хорошо тебя знаю, чтобы так думать. Хочу только понять, почему он сказал: «Немедленно уезжайте…» Возможно, Ярослав опасается за нас? У него есть основания — ведь фамилия Домбровских, родственников генерала Коммуны хорошо знакома властям.

— Мама, нам нужно найти адвоката.

Да, да, Аннуся, это необходимо.

— Но где взять деньги?

Пани Барбара сняла с пальцев два перстня, отстегнула от воротника золотую камею, потом достала из шкатулки фермуар и все это положила на диван перед Анной.

— Пока продадим это…

Анна оценила жертву. Она знала, как дороги матери эти украшения, особенно фермуар, который подарили ей в день свадьбы.

— Я люблю тебя еще больше, мама, — прижалась к ней дочь. — Я знала, судьба Ярослава тебе небезразлична.

Пани Барбара с молчаливым укором взглянула на Анну.

— Мне почему-то казалось… Ведь сначала ты не очень обрадовалась, когда… — смутилась Анна.

— Я его тогда мало знала, — возразила пани Барбара. — Да и, честно говоря, я испугалась за тебя. Ярослав идет той же дорогой, какой шел твой отец. Он хочет перестроить весь мир… Хватит ли у тебя сил делить с ним все трудности его жизни?

— Да, хватит! Я знаю, ты любила моего отца, и ты знаешь, что такое настоящее счастье…

— Мы чувствовали себя счастливыми, хотя и тревожным было наше счастье, Аннуся. Когда я встретилась с твоим отцом, его карманы не отягощало золото. Но так же, как и Ярослав, он отличался смелостью, благородством. Богатство, оставленное мне в наследство твоим дедом, не повлияло на убеждения отца. Безгранично любя меня, Зигмунд все же не мог отказаться от дела, которому посвятил себя… Он чаще был в тюрьме, чем дома…

— Татусь… — в задумчивости проговорила Анна. — Как верно говорил он: «Где раздается зловещий свист нагаек, плач голодных детей, где стонет народ, там нет свободы, там нет счастья…»

— Одинокий, вдали от родины, он умер на сибирской каторге, никем не оплакиваемый, кроме нас с тобой, — тихо промолвила пани Барбара.

— Нет, мама, отец никогда не был одиноким. Не имеет друзей лишь тот, кто, кроме себя, никого не любит. Чужие людям, нищие духом, они всегда одиноки. А мой отец не был таким. Ярослав раз говорил мне: «Если человек радуется счастью многих, значит, его радость во много раз сильнее». Нет, мама, такие, как отец, как Ярослав, никогда не бывают одинокими. С той поры, как я начала понимать, за что томился в варшавской цитадели отец, я всегда гордилась им и моей мамой.

Анна порывисто обняла мать.

— Смелая, умная, хорошая, мама! Ты никогда ничего не боялась. Не помню, чтобы ты когда-нибудь отчаивалась…

— О дитя мое, — прервала ее пани Барбара. — Не такой уж и героиней была твоя мать. Нечего греха таить: и боялась, и отчаивалась, и плакала украдкой от всех. Но если бы я могла прожить жизнь еще трижды, я все равно стала бы женой только Зигмунда Домбровского.

Анна невольно залюбовалась тонко очерченным профилем матери. Тяжелый узел рано поседевших волос слегка оттягивал назад ее голову, придавая женщине независимый, гордый вид.

Внезапно Анна вспомнила о самом главном, чего не успела сказать даже Ярославу:

— Мамуся, у меня будет ребенок…

От этих слов пани Барбара вздрогнула, и на нее нахлынули грустные воспоминания.

…Вот она с маленькой Аннусей идет по бесконечно длинному коридору с железными решетками на окнах. На дворе тепло и солнечно. Она в легком белом платье, и от холода мрачных тюремных стен ее знобит. Не спасает и белый кашемировый шарф, наброшенный на плечи.

Наконец знакомая железная дверь комнаты для свиданий. Открыла дверь, вошла, держа Аннусю за ручку.

С узкой деревянной скамьи навстречу им встает улыбающийся худощавый блондин в полосатой арестантской одежде. Припав к его груди, она забывает все слова любви и утешения, которые хотела ему сказать.

Зигмунд успевает незаметно вложить жопе в руку маленькую бумажную трубочку. Да, она знает, кому ее надо передать…

Аннуся пугливо косится на сердитого папа с черными усами и бакенбардами, стоящего около противоположной железной двери. Но тут отец подхватывает девочку, и она обвивает ручонками его шею, заглядывает в добрые веселые глаза.

— Аннуся маму слушает? Молоко Аннуся пьет? Теперь Аннуся знает, что котят нельзя купать?

— Знаешь, татусь, а у нас в рояле завелись мышата!

— Да неужели? — искренне удивился Зигмунд Домбровский.

— Мама хотела их выбросить. Я заплакала, и она оставила. А потом мама сказала: «Вот татусь узнает и будет недоволен тобой, Аннуся». Это правда, татусь? Ты бы их выбросил? Мне жалко их, — без умолку щебетала девочка.

Усадив дочку к себе на колени, Зигмунд нежно гладил ее мягкие волосенки.

— Татусь, не надо тут жить. Тут плохо, пойдем домой, — просит она.

Но в это время сердитый пан с усами и бакенбардами говорит:

— Свидание закончено.

Аннуся знает, что после этих слов сердитый пан отведет татуся за глухую железную дверь, и начинает горько плакать…

«И все это придется пережить ребенку моей дочери?» — содрогнулась пани Барбара.

…Давно утих дождь, на улице умолкли голоса прохожих.

Уснула утомленная пани Барбара. Всюду в домах погасли огни. Только в окне Анны светилось. Она одна не могла спать, вспоминая полные счастья дни, прожитые с Ярославом в этой комнате.

Незаметно Анна задремала. Сквозь лихорадочно-тревожную дремоту ей вдруг явственно послышался голос Ярослава. Он звал ее.

«Отпустили! Вернулся! Не зря я ждала!» Анна бросилась к окну, перегнулась через подоконник, до боли в глазах вглядывалась в темноту. Голова пылала, сердце колотилось.

— Славцю!

Никто не отозвался.

— Ярослав! — позвала громче.

Ночь не ответила. Лишь изредка тишина нарушалась падением дождевых капель. Их роняла сонная листва высокого каштана под окном. Несколько раз до Анны долетал приглушенный стук деревянной колотушки ночного сторожа, охранявшего доски на стройке за углом.

— Скорей бы наступило утро…

Озябшая, разбитая, Анна побрела к дивану, легла, с головой укрылась одеялом, чтобы согреться и унять нервную дрожь во всем теле.

Нестерпимо долго тянулась, давила свинцовой тяжестью ночь.

Пани Барбара устало сняла шляпку с белым страусиным пером, бархатную ротонду и села на диван.

— Ну вот я и нашла адвоката. И знаешь, кто это?

Анна вопросительно посмотрела на мать.

— Только подумай, как иногда неожиданно пересекаются жизненные пути людей! Вот уже дважды в трудную для нас годину судьба посылает нам искренних друзей. Помнишь, Аннуся, первый день в эмиграции? Мы стояли в зале пражского вокзала такие одинокие, такие растерянные. Вдруг меня обняла дама в атласе и соболях. Это была Ядзя, моя гимназическая подруга. Припоминаешь? Она увела нас к себе, и мы пробыли там две недели. Как она полюбила тебя! А сына ее, Людвига, помнишь? Штудировал юриспруденцию в Берлине.

— Помню, он тогда приехал домой на вакации…

— Людвиг Калиновский стал адвокатом. О, как он похож на свою покойную мать!

— Так пани Ядзя умерла?

— Да, ее не спасли ни Италия, ни опытнейшие врачи… Бедняжка, как она была несчастна!

— Мне почему-то особенно запомнились ее руки, — задумчиво сказала Анна, — беспомощные, поникшие, как сломанные крылья у птицы…

— Сломанные крылья, — покачала головой Барбара. — Ты это верно подметила, Аннуся. Ядвиге минуло только шестнадцать лет, когда родители насильно выдали ее за нелюбимого человека. А девушка всем сердцем любила твоего дядю — Ярослава Домбровского… Теперь одни это имя произносят с любовью и гордостью, другие с ненавистью и страхом….

— Почему ты мне никогда об этом не рассказывала?

— Это чужая тайна. Теперь нет ни Ядзи, ни Ярослава Домбровского, ни старого Калиновского… Ты только подумай, дитя мое, Калиновский был на двадцать четыре года старше Ядзи. Скупой, черствый эгоист. Людвиг ничем не напоминает отца. У Людвига доброе, отзывчивое сердце. Когда я рассказала ему о нашем несчастье, он пообещал сегодня же повидаться с прокурором и узнать, в чем обвиняют Ярослава.

 

Неутешительная новость

Утром следующего дня Анну не покидало предчувствие новой беды. Она надела платье из голубого лионского атласа, отделанное тончайшими валансьенскими кружевами, купленными еще покойной бабушкой в Варшаве к свадьбе дочери с Зигмундом Домбровским.

В назначенный час мать и дочь стояли у роскошного особняка Людвига Калиновского.

Пани Барбара позвонила. Вышел лакей. Как только она назвала себя, он провел их через маленькую, со вкусом обставленную гостиную в кабинет, а сам пошел доложить хозяину о посетителях.

Огромный кабинет скорее напоминал музей, где коллекционировались исключительно женские портреты. Они висели в позолоченных рамах на стенах, обитых синим бархатом. Солнечный свет, льющийся из огромных венецианских окон, прекрасно освещал эти картины.

— Какое богатство… — прошептала пани Барбара.

Голубой, в белых розах пушистый ковер на полу хорошо гармонировал с мебелью в стиле рококо. У противоположной от входной двери стены — несколько невысоких шкафов, наполненных книгами в кожаных переплетах. Перед одним книжным шкафом — письменный стол, на нем — миниатюрная мраморная композиция: прикованный к скале Прометей и орел. В протянутой руке Прометея — факел. Герой древней легенды как бы отдает людям огонь, свет, счастье.

— Какое чудо… Какие дивные картины! — восхищалась пани Барбара.

— Мама, почему он заставляет нас так долго ждать?

— О Езус-Мария! — вполголоса воскликнула пани Барбара. — Ты должна сдерживать себя. Я уверена, он нарочно задерживается, чтобы дать нам возможность полюбоваться его коллекцией. Это очень любезно с его стороны.

Но она ошиблась. Хозяина дома задерживало другое — неприятный разговор с управляющим Любашем.

— Ваш компаньон очень беспокоится, что участок уплывает из рук, — докладывал Калиновскому управляющий. — А без новых скважин мы не сможем выполнить контракты, придется платить огромную неустойку.

— Пока что у меня свободных средств нет, пан Любаш.

Управляющий удивленно вскинул брови. «Не верит, — подумал Калиновский. — Да и кто этому поверит?»

— Если до следующей субботы мы не уплатим, участок продадут, — напомнил управляющий.

— Хорошо, я подумаю. Когда вы уезжаете в Борислав?

— Завтра.

— Перед отъездом непременно загляните ко мне.

Пан Любаш поклонился и вышел.

Калиновский затянулся сигарой. Скрестив на груди руки и вперив злой, неподвижный взгляд в портрет своего отца, Людвиг думал: «Моралист! Гордишься своим хитроумным завещанием? Зажать человека в такие железные тиски! А если я не хочу жениться? Дорожу свободой! Но желаю плодить детей! Старый идиот, в какое положение ты меня поставил! Все думают, что я — миллионер, а у меня сейчас — ни гульдена за душой».

Старый Калиновский хотел видеть своего сына знаменитым адвокатом. Но с каждым днем все более и более убеждался, что Людвиг не оправдывает его надежд.

С огромной славой выиграв несколько трудных процессов (они обошлись Калиновскому-отцу недешево), Людвиг неожиданно потерял интерес к адвокатской карьере. Он увлекся живописью и коллекционированием картин. На смену этой страсти пришли кутежи. Мотовство сына приводило Адама Калиновского в отчаяние. Опасаясь, что Людвиг пустит по ветру все состояние и, кроме того, мечтая о вечном процветании фамилии Калиновских, старик перед своей смертью составил хитроумное завещание. В нем говорилось, что до женитьбы Людвиг ежегодно будет получать тридцать тысяч гульденов от Львовского акционерного банка, а после женитьбы — тридцать процентов от всего капитала, хранящегося в венском «Акционгезель-шафтсбанке». Старик, конечно, и мысли не допускал, что его сын может жениться на бесприданнице.

Остальное состояние миллионер завещал будущему внуку, продолжателю рода Калиновских. Опекуном назначался Людвиг Калиновский, которому представлялось право пустить в промышленный или торговый оборот весь завещанный его сыну капитал.

Деньги на свои личные нужды Людвиг мог брать только из суммы прибылей. Когда же внуку исполнится восемнадцать лет, весь капитал делится на равные части между Людвигом Калиновским и его сыном.

Старый Калиновский был дальновидным. В случае банкротства Людвига внуку крах не грозил. При оформлении опекунства на имя наследника в «Акционгезельшафтсбанке» неприкосновенными оставались три миллиона, которые банк обязан был выплатить наследнику в день его совершеннолетия.

«Старый кретин! Думал, что все предвидел. А до того додуматься не мог, что сын его окажется бесплоден…»

Пани Барбара Домбровская и Анна не могли знать, что у хозяина этого дома было заведено правило: всех посетителей слуга заводит в кабинет, а сам выходит доложить…

В кабинете посетители сначала рассматривают картины, обстановку, а потом беседуют о своих делах, иногда и о таких, в которые не хотели бы посвящать адвоката. Тем временем Людвиг Калиновский незримо присутствует в этом же кабинете. Он отлично видит посетителей и слышит их разговор.

Вот и сейчас из соседней комнаты сквозь замаскированное в картине отверстие он наблюдает за родственницами мятежного генерала, который еще так недавно командовал бунтовщиками, захватившими на время власть в Париже.

Знаток женской красоты, Калиновский из своего тайного укрытия смотрел на Анну, как на чудесное видение, боялся пошевелиться, чтобы видение это не исчезло.

«Вот какой стала эта Аннуся… — не верил своим глазам Калиновский. — Хотя… покойница мать моя пророчила, что через несколько лет эта девочка будет самой красивой невестой во всей Австрии. Какая грация в каждом движении!»

Прошло около двадцати минут ожидания, и Анна раздраженно сказала:

— Не кажется ли тебе, мамуся, что пан Людвиг не так уж учтив? Заставить нас так долго ждать…

— Что ты, что ты, Аннуся, он добр и сердечен. Вот и ты сама…

Не успела женщина закончить мысль, как бесшумно отворилась высокая белая дверь и в кабинет вошел среднего роста брюнет лет тридцати пяти. Приветливо улыбаясь, с непринужденностью хорошо воспитанного человека адвокат галантно поцеловал дамам руки, извиняясь за то, что вынудил их ждать.

— Бог мой, в этой прекрасной даме я едва узнаю маленькую панну Аннусю! — мягко, дружеским тоном, каким обычно обращаются к детям, проговорил адвокат. — Я вас сейчас приятно удивлю.

Он прошел в дальний угол кабинета, снял со стены небольшую картину и показал Анне.

— Узнаете?

Из багетовой рамки смотрела девочка с пышными локонами и внимательными синими глазами.

— Это же я, — смущенно взглянула на Калиновского Анна.

— Мне удивительно легко удался этот портрет. Считаю его своей наилучшей работой, берегу. Я часто вспоминаю вас, — солгал Калиновский.

Анна промолчала.

— Пан Людвиг, Аннусе сейчас очень трудно. Все наши надежды на вас…

Калиновский опустился в кресло. После маленькой паузы он сочувственно вздохнул.

— К величайшему сожалению, должен сообщить вам неутешительную новость. Пана Ярослава Ясинского, точнее Руденко-Ясинского здесь судить не будут. Видно русские агенты секретной службы выследили его. И русский царь обратился к нашему добрейшему цесарю Францу-Иосифу с просьбой обменять Руденко-Ясинского на австрийского шпиона, заточенного в Варшавской цитадели. Цесарь согласился. Обмен состоялся в Варшаве, но сперва Руденко-Ясинского приказано увезти в Вену.

— Езус-Мария! Это самое худшее, что можно было ожидать! — воскликнула пани Барбара.

— Вы знаете, в чем его обвиняют? Что его ждет в России? — испуганно спросила Анна.

Во время обыска на одной конспиративной квартире, принадлежащей «Южнороссийскому союзу рабочих», целью которого было свержение царской власти путем социальной революции, был арестован подданный его императорского величества типографский наборщик Ярослав Данилович Руденко. Во время препровождения в полицию Руденко убил жандарма и скрылся.

— Это неправда! Он не убивал! — запротестовала Анна. — Все произошло случайно. Ярослав шел к своему товарищу. Вдруг он увидел, что кто-то выпрыгнул из окна, и узнал товарища, который от кого-то спасался бегством. А в следующую минуту Ярослав уже очутился рядом с жандармом, целившимся в беглеца. Ярослав схватил жандарма за руку… В это время револьвер выстрелил… А провокатор донес, якобы убийца — Ярослав…

— Это объяснение пана Руденко-Ясинского, — улыбнулся Калиновский. — А царские власти считают иначе. Вы ведь знаете, что составление дурных репутаций — наивысшее удовольствие для мерзавцев! И, надо сказать, в России есть на это большие мастера. О, сколько они перевешали наших польских патриотов…

— Разве только польских? — скорбно прошептала пани Барбара.

— А относительно того, — продолжал Калиновский, — что его ждет, скажу: в лучшем случае — пожизненная каторга в Сибири, а в худшем… Вам хорошо известно, что русские власти сурово карают политических преступников, а сообщение царской жандармерии, как я уже сказал, свидетельствует, что Руденко-Ясинского обвиняют в политическом терроре…

Во время разговора Калиновский наблюдал, какое впечатление производят его слова на Анну. От него не укрылось дрожание ее бледных губ, немое отчаяние в отливающих синим бархатом глазах. Она, казалось, сразу постарела от горя. Но вот она медленно выпрямилась, лицо стало суровым.

— Я последую за моим мужем в Сибирь, — решительно сказала она.

Пани Барбара все время опасалась какого-нибудь необдуманного поступка дочери, по гром с ясного неба не напугал бы ее так, как эти слова.

— Что ты говоришь, Анна! Подумай!

— Да, мама, иначе поступить я не могу. Я пойду за моим мужем и разделю с ним его участь, — твердо ответила Анна.

— Ты забываешь, что мне пришлось покинуть с тобой город, где ты родилась. Забываешь, кто был твой отец. А ты думаешь, что царь забыл об этом? — Голос пани Барбары дрогнул. — Дитя мое, порыв твой благороден, но не благоразумен. Когда ты появишься в России с Ярославом, это может навлечь новую беду на него. Там, в России, еще слишком свежа память о польском восстании и о роли в нем твоих отца и дяди…

Пани Барбара боялась, что дочь неверно поймет ее, расценит эти слова как материнский страх перед одиночеством, и обратилась к адвокату:

— Возможно, я ошибаюсь, пан Людвиг?

— Пани Анна, ваши намерения достойны глубочайшего уважения. Счастлив тот, кто имеет такого преданного друга. Конечно, с любимым и Сибирь не страшна, однако… — Калиновский виновато посмотрел Анне в глаза и совсем елейным голосом, как ксендз, утешающий родных покойника, продолжал: — Я обязан вас предостеречь. Есть такие обстоятельства, о которых вы не знаете. И мой гуманный долг… Я хочу помочь вам даже в том, о чем вы меня и не просите. Пани Анна, вы молоды, неопытны, поэтому не учитываете одного обстоятельства, и я постараюсь вам объяснить его. Допустим, вы приезжаете в Россию, приходите в полицию и заявляете: «Я жена Ярослава Руденко-Ясинского и прошу разрешить мне последовать за ним». И тут царская жандармерия узнает, что жена Руденко-Ясинского — дочь известного польского повстанца и к тому же племянница мятежного генерала Парижской Коммуны… — Калиновский даже прикинулся патриотом. — При упоминании этих святых для каждого поляка имен русский царь прямо зеленеет от ярости. Если узнают о близости Руденко-Ясинского к семье Домбровских, ваше искреннее желание помочь мужу даст противоположный эффект. Если царские власти добудут подтверждение своих предположений, Руденко-Ясинского, безусловно, казнят.

Глаза Анны затуманились. Слабо вскрикнув, она потеряла сознание. Тяжелые переживания последних дней не прошли бесследно.

— Что с ней? Вызвать врача? — встревоженный адвокат схватил с письменного стола колокольчик.

— Не надо, это пройдет, — удержала его жестом пани Барбара. — Аннуся будет матерью, дорогой Людвиг, — тихо объяснила она. — А первые два-три месяца иной раз протекают очень тяжело. Прошу вас, воды…

Пани Барбара поднесла стакан к губам дочери…

Очнувшись, Анна заторопилась:

— Пойдем, мама…

Пани Барбара поднялась.

— Простите, пан Людвиг.

— Прошу, прошу. Вы можете в любое время заходить ко мне. А я подумаю, чем смогу вам помочь.

 

Луч надежды

Жизнь Людвига Калиновского протекала в кругу ясновельможных ханжей, коварных интриганов, хищных дельцов и бесстыдных лицемеров, одним словом — в высшем обществе, где проявлять прямодушие, искренность чувств считалось неприличным подобно тому, как появиться голому на улице. Именно это общество было для Калиновского родной стихией. Поэтому чистота и мужество Анны, верность ее любимому человеку чрезвычайно поразили его. В глубине души Людвиг даже позавидовал «этому хлопу». Но в то же время в голове его мелькнула дьявольская мысль: эврика! Вот путь к отцовским миллионам. Завладев Анной и ее ребенком, он заявит свои права на наследство!

Когда Анне отказали в свидании, он правдами и неправдами сумел получить от прокурора письменное разрешение на это свидание.

Пани Барбара и Анна застали Калиновского в голубой гостиной. Хозяин ждал их, уже давно обдумав, как облечь ложь в форму сочувствия.

— Судя по всему, львовской тайной полиции известно, что вы — супруга Руденко-Ясинского, — мягко произнес он. — И я опасаюсь, как бы это не узнали царские власти…

— О боже! Сколько несчастья это может причинить моему Ярославу!

Калиновский выдержал минутную паузу, чтобы дать Анне глубже почувствовать безвыходность положения, затем сказал:

— Не надо отчаиваться, пани Анна. Против всякой болезни есть лекарство. Против всесильного прокурора может стать умный адвокат.

Луч надежды засветился в глазах Анны. Она благодарно посмотрела на Людвига. Ей так хотелось верить, что этот человек действительно спасет ее мужа!

Калиновский, словно угадав ее мысли, сказал:

— Есть и в нашем деле путь к спасению, и он целиком зависит от вас.

— От меня?

— Да, от вас, пани Анна.

— Что же я должна сделать?

— Вопрос очень щепетильный. Но когда речь идет о спасении дорогого вам человека, я думаю, что щепетильность должна отступить на второй план.

— Говорите, прошу вас, говорите, я слушаю!

Калиновский встал с кресла, подошел к камину, попросил у дам разрешения закурить. Молча прошелся по мягкому ковру, незаметно наблюдая за Анной. Снова сел в кресло и наконец вкрадчиво заговорил:

— Ведь сперва жандарм арестовал молодого рабочего Руденко-Ясинского лишь по подозрению, не имея никаких доказательств антигосударственной деятельности, не правда ли? В данном случае я не беру во внимание вашего объяснения о самоубийстве жандарма. Третье лицо, оказавшееся при этом, утверждает, что произошло именно убийство.

— Как можно верить провокатору? — негодовала Анна.

— Пани Анна, рассмотрим положение с точки зрения русских властей. Допустим, что это убийство. Мы его можем объяснить жестокостью жандарма, насилием над арестованным. В таком случае преступление будет расцениваться не как политический акт, а как желание освободиться от насилия. Здесь можно призвать на помощь смягчающие обстоятельства: молодость, горячность, гордость, не терпящую оскорблений, словом, в арсенале адвокатов найдется немало мотивов, которые облегчат судьбу обвиняемого. Теперь посмотрим на это дело в другом ракурсе. О принадлежности Руденко-Ясинского к обществу социалистов, действующему во Львове под носом тайной полиции, здесь узнали из сообщения русской тайной полиции. Да будет вам известно, пани Анна, что в борьбе против социалистов охотно солидаризуются не только австрийская и русская полиция, но и полиции многих других стран. Однако каждая из них имеет свои гонор. И, конечно, каждый считает себя лучше другого. Поэтому-то для львовской тайной полиции согласиться с утвержденном русской полиции о принадлежности Руденко-Ясинского к тайному социалистическому обществу равносильно признанию ее собственной беспомощности. Спасая свои престиж, она неизбежно отклонит это обвинение.

Анна облегченно перевела дыхание.

— Но есть и другая серьезная угроза для вашего мужа, — продолжал адвокат. — Я знаю директора львовской тайной полиции. Честолюбив, умой, ненавидит социалистов. Искоренение их считает делом своей профессиональной чести. Несомненно, он будет искать побочных улик, чтобы помочь русским властям казнить Руденко-Ясинского. И вот женитьба Руденко-Ясинского на дочери Домбровского — врага русского царя послужит еще одним доказательством его политической неблагонадежности. Что здесь можно предпринять? Разве только поставить полицию перед фактом, что пани Анна — жена не Ярослава Руденко-Ясинского, а, скажем, какого-нибудь пана Писаржевского или Голомбека. Только, прошу вас, поймите меня верно.

Тут Калиновский впервые широко улыбнулся, обнажив белоснежные, безукоризненно ровные зубы. Во взоре, голосе, манерах его не было ничего, кроме доброжелательства.

Тревога, владевшая Анной с самого утра, усилилась.

— Пани Анна, вам необходимо сегодня, самое позднее завтра оформить с кем-нибудь фиктивный брак, чтобы спутать карты полиции.

Словно удар молнии поразил Анну. Наступило гнетущее молчание. Только мерное тикание маятника антикварных часов нарушало жуткую тишину.

Наконец Анна пришла в себя. С тревогой и ужасом смотрела она на мать, на адвоката. И, осознав свою обреченность, закрыла ладонями лицо. Калиновский поклонился ей и виновато произнес:

— Прошу прощения, если своим советом я оскорбил вас. Я хотел только помочь… — С беспощадной логикой Калиновский предусмотрел все. — Я сегодня был в тюрьме, у пана Руденко-Ясинского…

— Вы его видели? — сразу словно ожила Анна. — Он знает, что мы хлопочем о нем?

— Да, да. Я имел с ним довольно продолжительную беседу, — солгал адвокат. — Он тоже горячился, как вы, но в конце концов я убедил его, что ваш фиктивный брак — единственный путь к его спасению. Он просил меня устроить свидание, чтобы самому поговорить с вами об этом.

Калиновский раскрыл кожаное портмоне и протянул разрешение прокурора на свидание.

— Я принял все меры предосторожности. Во-первых, прошу вас, не забудьте, что вы — не жена Руденко-Ясинского; во-вторых вы не Домбровская. Видите, это выписано на членов женского благотворительного общества пани Жилинскую и пани Капровскую… Не смею вас больше задерживать. Разговор продолжим позже, а сейчас — спешите. Я слышал, будто пана Руденко-Ясинского собираются увезти из Львова. Вы можете поехать в моей карете, я распорядился.

Даже старый Калиновский никогда не мог разгадать по лицу сына его подлинных намерений. Рука Людвига могла душить человека, а лицо в это время — дарить обворожительную улыбку. Он мог одной рукой осенять себя крестом, а другой залезать в карман соседа.

Вручая женщинам разрешение на свидание, Людвиг знал, что Анна уже не встретится с мужем: в полдень под усиленной охраной его увезли в Вену для передачи представителям русских властей.

Калиновский сделал все, чтобы муж Анны никогда не вернулся.

 

Западня

Домбровские возвратились из тюрьмы усталые, удрученные. Они опоздали. Ярослава уже увезли в Вену, — сказал им начальник тюрьмы.

— Что же нам теперь делать? — спросила пани Барбара.

— Мама, я должна быть около него. Я поеду в Вену.

— Аннуся, родная, тебе же известно, чем это ему угрожает. Разве ты желаешь ему зла?

— Неужели единственный выход — воспользоваться советом Калиновского и вступить в фиктивный брак? Ты веришь, мама, что Ярослав согласился на это?

— Царские власти слишком хорошо знают нашу фамилию, они ненавидят нас. Калиновский и Ярослав рассудили правильно.

— Не могу, не могу! Поедем в Вену, быть может, Ярослава действительно туда отправили. Мы должны повидаться с ним, посоветоваться, иначе я сойду с ума!

Поездка в Вену ничего не дала, хотя Ярослав в это время был именно там. Все попытки увидеться с ним, перекинуться хотя бы единым словом, передать записку оказались тщетными; к нему не допустили даже нанятого адвоката, ссылаясь на то, что русского подданного в Вене судить не будут.

Мать и дочь поспешили обратно во Львов.

Калиновский принял их сердечно. С выражением участия и сострадания на лице слушал он нерадостный рассказ пани Барбары об их мытарствах в Вене.

— Вся наша надежда на вас, пан Людвиг, — откровенно призналась пани Барбара.

Калиновский вздохнул и озабоченно заходил по голубой гостиной.

— К сожалению, пану Ярославу теперь трудно помочь. Его передали русским. Теперь все будет зависеть от того, узнают ли они о том, что он женат на дочери Домбровского… — Калиновский хитрил, лгал, запугивал. — Мне самому больно предлагать вам это, пани Анна, — проникновенным голосом говорил он. — Но поверьте, другого выхода нот…

Пани Барбара поняла устремленный на нее вопросительный взгляд дочери.

— Решай сама, — вздохнула мать. — Подумай хорошо, чтобы потом не укорять себя, что ты могла спасти Ярослава и не сделала этого.

«Ярослав, я решаюсь на отчаянный шаг ради твоего спасения. Пусть в твое сердце никогда не закрадется сомнение в моей верности. И, если не суждено нам встретиться снова, твой ребенок, которому я дам жизнь, клянусь, любимый, будет таким, как ты…»

Эти мысли вернули Анне силы. Она выпрямилась и проговорила изменившимся голосом:

— Я согласна…

Панн Барбара перевела дыхание, словно только что избежала большой опасности, угрожавшей им.

— Пан Людвиг, мы так вам обязаны, что даже неловко просить вас…

— Я к вашим услугам, пани Барбара.

— Как все это оформить?

— Прежде всего необходимо расторгнуть брак пани Анны с Руденко-Ясинским. Я поеду в Прагу и побеспокоюсь о том, чтобы не осталось никакого следа, который мог бы послужить доказательством для полиции. Не тревожьтесь, все хлопоты возьму на себя. Я не могу равнодушно взирать на горе вашей дочери. Если пани Анна разрешит, я сам готов взять на себя роль жениха… Ну, а что касается защиты пана Руденко-Ясинского, я выеду в Россию, найму лучшего адвоката, и мы выиграем процесс, — клятвенно произнес Калиновский.

 

«Они должны умереть друг для друга…»

Нет, не горестная судьба двух любящих людей заставляет Людвига Калиновского нервничать, совершая обычную утреннюю прогулку верхом.

«Невозможно предвидеть все. А если Руденко-Ясинского помилуют? Если только Сибирь и каторга? — волнуется он. — Тогда… Тогда суровые испытания еще больше сблизят Анну с мужем».

И злой ум Людвига Калиновского плетет новую интригу.

«Они должны умереть друг для друга. Да, да, известие о смерти Анны, которое Руденко-Ясинский получит в тюремном каземате, пожалуй, самое верное оружие, способное убрать с дороги этого хлопа. А с ней… Здесь надо осторожнее».

Калиновский резко повернул лошадь и рысью помчался в город.

Спустя час, приняв ванну, переодетый и надушенный, Людвиг Калиновский выпил кофе и направился в кабинет, куда вслед за ним лакей завел хозяйку меблированных комнат Терезу Гжибовскую.

Гжибовская была подавлена великолепием дома, в котором очутилась. Зачем ее сюда позвали? Чего от нее хотят? Если она зачем-то нужна владельцу всех этих богатств, то как бы не продешевить…

Калиновский без предисловий приступил к делу. Пани Гжибовская должна переписать своей рукой и отослать по указанному адресу вот это письмо, — он подал ей исписанный листок.

Она прочла. Страшное письмо! С минуту она колебалась, а потом вознесла очи к небу:

— О, нет, нет! Как я могу это засвидетельствовать? Пани Анна и ее мать уехали от меня живые и здоровые. А здесь написано… Да у меня потом и денег не хватит на свечи, чтобы вымолить у бога прощение за такой грех.

Вместо ответа Калиновский, обаятельно улыбаясь, достал из ящика письменного стола чековую книжку и, выписав на предъявителя двести крои, положил чек перед женщиной.

Взглянув на сумму, Гжибовская дрожащими руками схватила чек и поспешно спрятала в свой бархатный ридикюль. Затем взяла из рук Калиновского протянутое перо и склонилась над письмом. Но в следующее мгновение, словно ее ужалила в руку оса, она выронила перо.

— О, я не могу… — вымолвила она. — Это слишком большой риск.

Улыбка Калиновского, казалось, говорила: кто ничем не рискует, тот ничего не получает.

Не без сожаления, как успел подметить Калиновский, она достала из ридикюля чек и положила обратно на стол.

Калиновского не озадачишь. Он молча выписал второй чек на такую же сумму. Оба подвинул в сторону женщины.

Узкая ладонь Гжибовской легла на чеки.

— Пан меденас, — почти прошептала хозяйка меблированных комнат. — А если муж пани Анны вернется?

Калиновский молча отвел ее руку, взял чеки, бросил их в ящик письменного стола.

«Сумасшедшая! Что я наделала?!»

Тем временем Калиновский достал из портмоне уже подписанный чек и положил перед ней. Пятьсот крон?! — не поверила своим глазам женщина.

— Я попрошу вас, пани Гжибовская, переписать это письмо, — все с той же мягкой улыбкой промолвил Калиновский. — И не бойтесь, этот хлоп больше никогда не появится во Львове.

— О, конечно, конечно, я сейчас выполню вашу просьбу, — пряча в ридикюль чек, закивала головой Гжибовская.

Опасаясь, как бы Анна не передумала, и желая выиграть время, Калиновский решил не ехать в Прагу, где он собирался состряпать свидетельство о расторжении брака Анны с Руденко-Ясинским. В тот же вечер он посетил своего духовного наставника в костеле Марии Снежной.

— Святой отец, я люблю женщину, и она ждет от меня ребенка, — с притворной грустью начал негодяй. — Я свободен, она… тюка еще нет. Вы должны нас обвенчать, святой отец…

— Сын мой, даже мыслью подобной вы навлекаете на себя гнев божий! — холодно изрек священник.

— Я глухой, хотя у меня превосходный слух, — многозначительно взглянул на него Калиновский. При этом он вынул из кармана пачку денег и положил на стол. — Тысяча крон. Это всего лишь аванс, святой отец…

Конечно, его щедрый жест растопил лед в душе святого отца. Но…

— Но, сын мой, как же я могу сделать запись в книге, если…

— А записи можете и не делать. Мне нужно только свидетельство.

Пансион фрау Баумгартен состоял из трех небольших живописных коттеджей, окрашенных в синий, розовый и зеленый цвета. Стояли они на некотором расстоянии друг от друга вдоль улицы, отделенные от нее легкой металлической сеткой, густо заросшей вечнозеленым плющом. Пансион был рассчитан на богатых туристов. Каждый коттедж — для одной семьи. К услугам гостей здесь было все, даже кухарка, горничная и лакей.

За последние семь лет Людвиг Калиновский часто снимал зеленый коттедж у фрау Баумгартен. Его особенно устраивало то, что хозяйка пансиона умела молчать и хранить тайны жильцов. И он щедро платил за это ее неоценимое свойство.

Именно сюда и привез Калиновский Анну и пани Барбару.

Фрау Баумгартен быстро сообразила, что дополнительные щедроты за ее молчание теперь значительно сократятся. Особенно она утвердилась в этой мысли, когда заметила, что белокурая красавица-полька ждет ребенка. И она сразу невзлюбила и Анну, и пани Барбару.

— Мама, уедем отсюда! — умоляла Анна. — Мы должны покинуть этот дом. Калиновский при людях позволяет себе обращаться со мной так, будто я и вправду его жена!

— Потерпи еще немножко, родная. Уже нашелся покупатель на наш дом в Праге. Я за все расплачусь с Людвигом. И мы переедем отсюда, снимем скромную квартирку… А пока…

— Бедный мой муж! Ни одной передачи, ни смены белья, — сдерживая душившие ее слезы, прошептала Анна.

— Но, положа руку на сердце, доченька, скажи, разве это не великая доброта к нам: Людвиг едет в Петербург, чтобы там нанять лучшего адвоката и спасти Ярослава…

В день отъезда Калиновского Анне казалось, что никогда не наступит вечер. За обедом, который тянулся нестерпимо долго, она не проглотила ни кусочка. Сидела молчаливая, бледная. Ее раздражал запах лаванды, исходивший от Калиновского.

И хотя Анна своими глазами видела заграничный паспорт на имя Людвига Калиновского, хотя они с матерью сами проводили его на вокзал, искренне веря, что он спешит на помощь Ярославу, Калиновский уехал не в Россию, а во Львов.

 

Ночная исповедь

Нет, это не ночные кошмары. Через все это Одиссей прошел… Ранним утром, когда первые лучи солнца еще не успели рассеять туман, из приземистых кованых ворот варшавской цитадели, тарахтя колесами, выехала кибитка.

Впереди и сзади ее, гулко цокая подковами по каменной мостовой, скакали по два конных жандарма.

В кибитке — пять арестантов в кандалах. Прижатые друг к другу, как пальцы в тесной обуви, они даже не могут протянуть ног.

Ярослав Руденко в арестантской дерюге, бледный, заросший, прислушивается к разговору двух молодых поляков, которым казнь заменили каторжными работами в рудниках и пожизненным поселением в Сибири.

— Вы тоже в Сибирь? — спросил у Руденко один из спутников.

— Нет, на юг, в Одессу. А уж после суда…

…И вот много дней понуро бредет колонна арестантов, звеня кандалами. Их одежда, волосы, брови и ресницы совсем поседели от пыли. Пыль хрустит на зубах, набивается в пос, горло, трудно дышать. Люди с надеждой вглядываются в каждое облако, гонимое ветром. Дождика бы… Но и дождь не приносит облегчения — тогда арестанты бредут по колено в грязи.

Ночлег чаще всего под открытым небом. А на заре, разбуженные окриками конвоиров, арестанты поднимаются, дрожа от холода, торопливо отряхивают одежду.

Так проходит неделя, вторая…

— Язва, мор, чума! Стой, тебе говорят!

Этот знакомый этапникам выкрик Семиглавого Змея — конвоира, прозванного так за свою чрезвычайную жестокость и длинную гадючью шею — разбудил политических, лежавших вокруг догорающего костра.

— Не мое тут сходище! — угрюмо бросил молодой арестант со шрамом через весь лоб. — Я вор…

— Во-во! Побудешь в компании цареубийц, потом погляжу, как тебя воры встретят, — злобно хихикнул конвоир.

— Чего ты ко мне привязался? — уголовник явно не проявляет достаточной покорности Семиглавому Змею.

— Я с тебя собью спесь, буян! Говорят, это ты мне кличку припаял…

Самолюбие не позволяет вору уступить. Он дерзко огрызается:

— А что, скажешь, ты не Семиглавый Змей?

— Молчи, падаль! — бьет его наотмашь взбешенный конвоир. — Да я тебя в дорожную пыль втопчу! — И, сквернословя, в каком-то самозабвении принялся яростно избивать скованного арестанта.

— Прекратите! — крикнул Руденко, поднимаясь с земли. — Не имеете права!

— Шо, шо? — вытянул шею Семиглавый Змей, на мгновение точно окаменев. Только округлившиеся безумные глаза прожигали Ярослава ненавистью. Потом с силой толкнул молодого арестанта на Руденко, и оба они, гремя кандалами, рухнули на землю, только чудом не угодив в костер.

— Гад! — с ненавистью бросает вслед уходящему конвоиру арестант со шрамом на лбу. — Если бы не эти цепи проклятые… А ты не зашибся?

— Не беспокойся, — улыбнулся Руденко, не подавая вида, что боль разламывает ногу. — «Мечи скуем мы из цепей и вновь зажжем огонь свободы!»

— Свобода! — в глазах парня блеснула удаль.

Инстинкт вдруг подсказал Руденко, что где-то в сердце парня остался чистый тайник. А что если попробовать поговорить с ним? Может, он не такой уж пропащий?

— Откуда ты родом? Чей сын? — начал расспрашивать парня Руденко.

Не остыв еще, тот ответил не сразу:

— Одесса-мама — вот мой дом. Отец точильщиком был… Ножи-ножницы! Спился, помер. Мать и вовсе не помню. Выростал в ночлежке, на воровской кошт…

И хотя говорят, что душа уголовника — запечатанная книга, девятнадцатилетний Мишка, сам не ведая почему, «раскололся».

Луна заливает голубым светом степь, до боли в унтах стрекочут цикады, а Мишка, задумчиво глядя в огонь, вспоминает мученичество, которое принял на себя чуть ли не от рождения. Он точно отрывает один листок за другим от календаря своей жизни, и эти листки подхватывает степной ветер, унося назад, в детство… Семь лет, нора в школу, а он в ночлежке колет дрова, печи топит, помои выносит. Еще год-два — он на стреме стоит, чтоб домушников не застукали, когда квартиры очищают… Бегает за табачком и водкой для воров. Летом в балагане, напялив маску и шкуру, обезьяну представляет. Пять копеек в день за это. Еще по кругу бегал, чтоб карусель крутилась, — три копейки добавляли. Надоело, пошел к бондарю в обучение. В подвале по ногам крысы — страх! Больше на побегушках приходилось. Лют был хозяин, чуть что не так — изругает, сапогами в живот, а то еще поперек скамьи положит и давай лупить ремнем! Сбежал… Сапожник к себе зазвал, обещал: ремеслу обучу, свою мастерскую когда-нибудь откроешь. Где там! Четверо детей малых у сапожника, а жена в тяжести ходит, вот-вот пятого родить будет. Мишка ишачит за похлебку да крышу над головой. Заприметил расторопного парнишку владелец меняльной лавки. Когда-то он вором был, а сейчас только скупкой краденого промышляет, по-воровски «мешок»…

Теперь Мишка и дворник, и сторож, и куда надо сбегать, что унести, что принести. Рад был, что сыт, одет, крыша над головой. Но однажды осенью попался «мешок» на каком-то мошенничестве. Нагрянули с обыском. Мишка через дымоход на крышу, а там по железной лестнице и в соседний двор… Лавку опечатали, хозяина в тюрьму. Он там «климата» не перенес, помер. Потом Мишка пустился по дорогам с полуслепым шарманщиком. Однажды зимой настигла их в дороге метель. Стали замерзать. Очнулся Мишка в больнице, ждал, что шарманщик придет проведать. А монашка, вся в черном, сказала: бог милостив, к себе на небо позвал старика. И так про бога и ангелов начала рассказывать… Крепко тогда Мишка позавидовал шарманщику. А монашка крестик ему на шею надела, велела каждый день молиться, мол, боженька услышит и на небо позовет…

Пятнадцать стукнуло — в порту грузчиком начал надрываться, пока не встретил знакомых, из тех, которые к «мешку» захаживали. И началось…

Большой шум подняли газеты, когда Мишка с корешами красиво очистили казино «Ампир», это «второе Монте-Карло», как, бывало, говорил «мешок».

Чего только не навыдумывали тогда. А все было очень просто. Заранее подкупили двух швейцаров (для близира их связали и кляп в рот). Тихо вошли в большой зал (роскошь, блеск, день бы так пожить!). На пяти зеленых столах крутятся рулетки, крупье уже нацелили свои лопатки, чтобы сгрести золотые монеты и екатеринки, ошалевшие от азарта игроки впились глазами в заветный шарик, который должен принести удачу, как вдруг: «Руки вверх!» Мишка наставляет один-единственный заряженный револьвер, потому что остальные девять в руках у бандитов — деревянные пугачи. И когда в тишине Борода извлекает из карманов крупье не только тайно присвоенные золотые монеты, скомканные екатеринки, но и револьверы, Мишка (впервой на таком крупном деле, хорошо, что черная маска надежно скрывает лицо) ощущает, как его бросает то в жар, то в холод от смешанного чувства ужаса и облегчения. Так бывает, когда удается избежать смертельной опасности. И ни единого выстрела, даже ножи не пущены в ход. Только крупье Георг, изящный, элегантный (обольстил и бросил сестру Бороды), выплюнул несколько зубов… Деньги и меховые боа затискиваются в обыкновенный мешок, какие накидывают на себя грузчики в порту, а перстни, медальоны, серьги, золотые часы на массивных цепочках распихиваются по карманам, и айда! Ищи ветра в поле!

— Когда меля схватили в Каменце, сперва два дня держали в холодном погребе, и ни маковой росинки по рту! — продолжал Мишка свою ночную исповедь. — Потом наверх, к следователю. Прикидывается человеком: «Ай-ай, как можно, без глотка воды, без куска хлеба… Подумай о матери и отце… У меня тоже есть сын, твой ровесник… Я тебе зла не хочу (это он клонит к тому, чтобы я раскололся). Назовешь сообщников, откроешь, где спрятали награбленное, — иди, простим не карая…» Потом били до полусмерти, думал, концы отдам. Молчу как рыба. Вот, заклеймили (выбранился). И не на том месте, откуда ноги растут, а прямо на фасаде… Ну и пусть! Краля отвернется, замуж не пойдет? Пойдет! Мне приданого не надо. Сам теперь с мошной. Такую свадьбу отгрохаю…

— Так ведь как еще суд решит, — замечает крепкий седой старик.

— Деньги — крылья! — Мишка полон бодрой уверенности. — Какие доказательства? Работали в масках… Мои дружки, что на свободе, через адвоката — судье в лапу — и чист!

Всего на несколько минут он умолкает, но это молчание, видно, ему тягостно. Не то с любопытством, не то с чувством превосходства Мишка обращается к Руденко:

— Вот я, к примеру, знаю, в чем мой барыш, за что цепью звеню. А политическим что за выгода? Зря вы только свою свободу в кандалы…

— Нас бросают в темницы, заковывают в цепи, но наша правда остается на свободе, — загорается Руденко.

И веря, что этот парень еще не утратил способности воспринимать добрые чувства, Руденко рассказывает ему о Спартаке, о его несгибаемом мужестве, преданности и любви к тысячам угнетенных рабов, которых он поднял на борьбу за свободу. А потом рассказом увлекает Мишку на баррикады Парижской коммуны… Доверчивый, пылкий юноша полон симпатии к трудовому люду восставшего Парижа. Да, он с ними, отважными коммунарами! Он отбивает атаки, посылая заряд за зарядом в ненавистных версальцев… Но Коммуна потоплена в крови… Жестокий Тьер захватил Париж, по его приказу расстреливают даже женщин, стариков и детей…

— Это же было так недавно! А я не знал! Махнул бы со своими удальцами туда!..

Что-то неожиданное и значительное ворвалось этой ночью в Мишкину жизнь.

— А ты сам кто? — спрашивает Мишка.

— Рабочий и революционер, — отвечает Руденко.

— Коммунар, значит… Я тоже за бедных. Особенно жалею, если кто больной… или там сироты… Ох, много нужды кругом! Детей мне всегда жалко бывает… Под рождество мы вроде за Деда-Мороза… По подвалам задаром елки разносим, яблоки, орехи, игрушки. Пусть радуются…

— А наш девиз такой, — говорит Руденко:

Пока свободою горим, Пока сердца для чести живы, Мой друг, Отчизне посвятил! Души прекрасные порывы! Товарищ, верь: взойдет она, Звезда пленительного счастья, Россия вспрянет ото сна. И на обломках самовластья Напишут наши имена!..

Мишка горько усмехается:

— Случись мне получить ножа или могилу, никто и слезы за меня не прольет… — он словно признает себя побежденным в споре с политическим.

— А знаете ли вы, юноша, чьи строки произнес товарищ? — спросил один из арестантов, бывший учитель.

Нет, Мишка не знал.

— Их автор великий русский поэт Александр Сергеевич Пушкин.

Да, это имя Мишке знакомо. Когда-то нашел на чердаке книжку с вырванными страницами, только и уцелело в ней четыре листочка. На обложке: «А. С. Пушкин. Лирика». Что такое «лирика», Мишка до сих пор не знает, а вот одно стихотворение запомнил:

Сижу за решеткой в темнице сырой. Вскормленный на воле орел молодой, Мой грустный товарищ, махая крылом, Кровавую пищу клюет под окном…

— Пушкин сочинил про нашего брата, вора, — убежденно заключил Мишка.

— Вы думаете? — улыбнулся учитель и спросил: — Какая у вас любимая молитва?

— Известно, «Отче наш…» — простодушно ответил Мишка.

— А у меня строки Пушкина из оды «Вольность». Вот эти:

Самовластительный злодей! Тебя, твой трон я ненавижу, Твою погибель, смерть детей С жестокой радостию вижу. Читают на твоем челе Печать проклятия народы, Ты ужас мира, стыд природы, Упрек ты богу на земле…

— Так это… — у Мишки перехватило дыхание, — против царя?.. Выходит, Пушкин тоже с вами заодно? Политический?.. — он недоверчиво обвел глазами людей у костра: «Разыгрывают?..»

— Выходит, что так, — кивнул головой учитель.

Мы добрых граждан позабавим И у позорного столпа Кишкой последнего попа Последнего царя удавим.

— Идут! — тихо предостерег чей-то голос.

Подошли три конвоира. Проверили у всех прочность замков на кандалах и увели отчаянно сопротивлявшегося Мишку.

 

Жгучие слезы

Месяц минул с начала этапа, прежде чем вдали показались тополя и белые мазанки. Наконец-то дошли. Это Украина. Все окружают придорожный «журавель» и жадно пьют из бадейки, из длинной колоды, где обычно кучера останавливаются поить лошадей.

И снова в путь.

Но что случилось? Почему по всем дорогам снуют жандармы?

— Стой! Садись! Быстро! — приказывают конвоиры.

Арестанты опускаются на запыленную полынь. Жандармы останавливают проезжающую карету. Перепуганный кучер изо всей силы натянул поводья:

— Тпрр, бисова тварюка!

Длинноусый жандарм лихо спрыгнул с коня. Распахнув дверцу, грозно прокричал:

— Господа, проверка документов!

С наступлением темноты заключенные прибыли в винницкую пересыльную тюрьму. Здесь Ярослав Руденко узнал, почему на дорогах мечутся жандармы.

Две недели назад из киевской тюрьмы бежали политические заключенные. Они были арестованы за попытку поднять вооруженное восстание крестьян Чигиринского уезда. Их ждал суд и смертная казнь. Среди беглецов находился и сын деревенского священника Яков Стефанович.

В какие-нибудь восемь месяцев этот энергичный, умный и решительный человек сумел привлечь к борьбе не одну тысячу крестьян. Они ждали сигнала к восстанию. Крестьяне наивно верили, что сам бог исполнился состраданием к мукам и горю мужицкому и благословляет их на справедливое дело. Поэтому в церквях было полным-полно народу. Откуда им было знать, что еще с давних времен действует указ Петра I, который обязывает священников доносить властям о выявленных на исповеди «преднамеренных злодействах» против службы государевой или церкви? И священники поспешили донести властям о готовящемся восстании.

Начались обыски, аресты. Схваченных истязали, пороли розгами, томили без пищи и воды, но они молчали.

Полиция бесновалась. Уже было арестовано больше тысячи человек, а крестьянское движение, подобно горной реке после ливня, бурля, разливалось вокруг.

И все-таки нашелся предатель. Им оказался содержатель кабака. Через него и узнала жандармерия имена вожаков. Их схватили и заточили в киевскую тюрьму, под усиленную охрану. Но смельчаки не ждали покорно суда и казни. Они сбежали. Вот и охотятся сейчас жандармы за отважными чигиринцами и их предводителем.

Три недели спустя группа арестантов подошла в Одессе. И здесь тоже по всем дорогам рыскали своры жандармов. Значит, преследователям пока не удалось напасть на след беглецов.

Еще несколько дней — и неожиданно впереди засверкало море, залитое солнечным светом. Недалеко от берега чайки охотились за рыбой, то падая вниз, широко распластав белые крылья, то с ликующим криком взмывая вверх.

Проплыли две большие рыбачьи лодки.

И от свежести легкого морского бриза, шума набегающих волн, которые, ударяясь о прибрежные камни, рассыпаются высокими фонтанами брызг, перед глазами Ярослава Руденко ожили картины детства.

…Море ласково плещется у каменистого обрыва. На днище опрокинутой лодки сидят с удочками трое мальчуганов.

— Сла-а-а-вик! — откуда-то сверху доносится тревожный женский голос.

— Это опять попадья. Она нам всю рыбу распугает, — угрюмо роняет взъерошенный, вечно сопливый Тишка, сын дьяка Лаврентия. — И чего она, Славка, так боится, когда ты на море?

Славик не любит, когда неряшливый Тишка называет его маму «попадья». Попадья толстая, курносая, и глаза у нее белесые, как у совы. Это жена батюшки Феофана, который живет в Феодосии. Славик ходил к ним с папой…

— Христом богом молю, сыночек, не бегай к воде. — Тоненькая, совсем как девочка, только что в длинном платье, мама чуть не плачет.

— Не бойся, мама, я не утону, я умею плавать.

Вот умытый, причесанный, в чистеньком отглаженном костюмчике, Славик идет с мамой в церковь. Он горд, что его маму так уважают: все люди с ней здороваются, и по их ласковым взглядам он понимает, что они любят его тоже.

Нет, Славик не все понимает, о чем говорят с мамой рыбачки, но ясно одно: говорят они о священнике, значит, об отце.

Отец… Он запомнился большим, русоволосым, с бородой и усами. В его живых карих глазах часто вспыхивали искры сдерживаемого смеха. Устремив на человека свой добрый взгляд, проникавший, казалось, в самую глубину души, он умел успокоить, обнадежить.

После смерти матери отец замкнулся в себе, и Славик обрел неограниченную свободу.

Спозаранку, наскоро позавтракав и схватив кусок хлеба, он убегал к рыбакам, где пропадал весь день. Как все мальчишки, участвовал в уличных баталиях, в горячке боя кидался камнями, не давал спуску обидчикам. Одним словом, умел постоять за себя.

И каждый день наблюдал горе рыбацкое, которому, подобно морю, казалось, конца нет.

Как-то вечером, играя с товарищами в прятки, Славик вбежал во двор и присел под стенкой у открытого окна мазанки. И тут он услышал, как кто-то в комнате сказал:

— А ваш поп, если хотите знать, опаснее пристава!

По низкому густому голосу Славик узнал дядьку Савельича.

— Ты уж не бери греха на душу, Савельич. Истинный хрест, наш священник — добрейший человек. В эпидемию скольких людей от смерти спас, а его жена жизни своей не пожалела.

— Да?

— Таких людей поискать надо.

О, как мальчик был благодарен, что рыбаки не давали его отца в обиду.

— Уши вянут вас слушать! — усмехнулся Савельич. — Что господин Любенко, скупая у вас оптом рыбу, держит вас за горло, вы знаете. Что он нажил миллион на вашем горбу — вы тоже знаете. Что пристав, прохвост и взяточник, всегда держит сторону любенков, вы тоже понимаете. А вот что поп разжимает ваши кулаки, которыми надо стукнуть по любенкам, этого вы не понимаете. «Все люди братья»? Но почему вы — нищие и обездоленные, ваши дети ходят босыми и оборванными? Почему вы живете в таких халупах? А ваши «братья» любенки живут в роскошных дворцах. Их дети учатся в гимназиях. Где тут правда вашего попа?

Потрясенный открытием, Славик сидел под окном будто пригвожденный. Его отец приносит беднякам зло!..

Славик бежал домой, захлебываясь слезами. Но, увидев сгорбленную спину отца, мальчик украдкой вытер кулаком жгучие слезы. Впервые его сердце не открылось перед отцом…

Как бы прогоняя нахлынувшие воспоминания, Ярослав провел рукой по лбу.

 

«Свидетели» всегда наготове

Арестантов пригнали в Одессу.

У ворот тюрьмы, где, несмотря на строжайший запрет, толпилось сердобольное простонародье, какая-то бедно одетая старушка, видно из последнего, протянула Руденко вместе с дешевым калачиком гривенник: «На баньку, родимый…»

Застигнутый врасплох этой добротой, он пришел в замешательство.

— Примите, — шепнул товарищ по этапу, бывший учитель. Он едва стоял на ногах, его мучила лихорадка. Учитель бы отстал, упал, если бы всю дорогу его не поддерживал Руденко.

Ярослав бережно взял гостинец, затем наклонился и по-сыновьи почтительно поцеловал седую голову старушки.

— Язва, мор, чума! — завопил нагрянувший Семиглавый Змей. — Пошла вон, бабка! — и отшвырнул старую женщину в толпу.

Семиглавый Змей отсчитал сотню арестантов, в которую попали Руденко и учитель. Их загнали во двор. Здесь уже чернела гора железа от предыдущей сотни арестантов, с которых сняли кандалы.

После тщательного обыска Руденко толкнули к кузнецу. Тот лихо сбил на кандалах клепки и — о блаженство! Ярослав избавился от четырнадцати фунтов цепей, которые месяцами носил на себе днем и ночью…

Тот, у кого нашелся гривенный, покупает мочалку, осьмушку мыла и — «марш в баню!»

Уж и полдень минул. Опустела баня. Арестантов развели по камерам, а Руденко пятый час стоит в предбаннике в чем мать родила. Ноги подкашиваются, его то знобит и тело покрывается гусиной кожей, то бросает в жар от вскипающей ярости, которую не выплеснешь в эти гнусные рожи! Они только и ждут повода…

Стражники уселись на лавке перед Руденко, дымят махоркой, хихикают, тюкают. Ярослав догадывается: это подленькая месть Семиглавого Змея.

Наконец появляется громила с прокуренными темно-рыжими усиками. Негодующе подбоченясь, он нарочито сердито рявкает на зубоскалок. Тогда одни из них, этакий пышущий здоровьем жеребец, давясь от смеха, наклоняется, достает из-под лавки охапку полосатого арестантского рубища, деревянные колодки и бросает под ноги Руденко.

— А прическу на фасон «нигилист», — наглая ухмылка усача, — только по особому заказу. Эй, цирюльник, ты уже есть?

Из-за дощатой перегородки кто-то громко откликнулся.

— Обработай политического! — и к Руденко: — Марш, вон она дверь…

Цирюльня — сумрачный закоулок с одним зарешеченным окном. Цирюльник из воров, направляя бритву, как собака над костью, тихо прорычал:

— Часы есть?

— Ни часов, ни кошелька, — проговорил Руденко, устало опускаясь на табурет.

— Мария — грешница и пресвятая дева! — присвистнул вор, приближаясь с бритвой в руке. — А разве ты не из господ?

— Физиономист… На руки всегда смотри. Тут вся биография рабочего человека. Я типографский…

— Господ всеми фибрами не перевариваю! — худощавое бесцветное лицо вора искривилось в злой гримасе. — Вчера ведут меня назад в камеру, вдруг… О, Мария — грешница и пресвятая дева! Навстречу сам Цезарь со свитой! Вот по ком веревка давно плачет. Идут, нашего брата-вора не здравствуют. Цезарь — он из дворян. Ему тут кофе по-турецки сегодня подавали. Камера ему и свите отдельная… Ему прокурор-судья, что друг-брат, небось, вместе кофе по-турецки с коньячком лакают, бисквитами закусывают. Этот вдоль по каторге не загремит… Живет, как граф! Особняк с парком… Балы задает, карета, лакеи из тех, что с кастетами ходят…

Заслышав голоса за перегородкой, цирюльник молча принялся за дело.

Пяти минут не ушло на то, чтобы обезобразить голову Руденко, выбрив половину волос.

— Оно, конечно, не шик-блеск-красота! — покачал головой «мастер», беззлобно похихикав. — Вот как на суд-приговор-решенье повезут, все наголо сбрею. До суда приказано политических — этаким фасоном!

Руденко нашел в себе силы пошутить:

— В земле черви, в воде черти, в лесу сучки, в суде крючки — куда уйти? Свидимся еще, без суда не казнят!

— Казнят и без суда… — невольно срывается с губ вора. Хотя в душе он ругает себя за такую неосторожность, но отступать поздно, и он выбалтывает до конца. — Ежели кинут к «усердствующим»…

Кованые сапоги стражника стучат совсем близко, но Руденко еще должен узнать, где находятся камеры политических. Он тихо спрашивает. И цирюльник, озираясь на дверь, успевает выдохнуть:

— На верхних этажах…

«На верхних этажах…» — стучит в висках Руденко, когда его ведут по длинному гулкому коридору второго этажа.

— Стой! — неожиданно скомандовал усатый стражник, а другой, звеня связкой ключей, подошел к двери под номером тринадцать.

«К уголовникам!» — прожгла страшная догадка.

— Не войду! — решительно заявляет стражникам Руденко.

— Что так? — язвительно спрашивает тот, что позвякивал ключами. — Или от «чертовой дюжины» сдрейфил? Ха-ха! Так нигилисты, известно, ни бога, ни черта не боятся…

— Требую к политическим!

— Ах ты, сволочь! — стражник бьет Руденко прикладом винтовки. — Я тя укрощу!

— Не имеете права избивать! Не войду!

— Бывалый. Знает, где ихняя апартамента, — хохотнул усач. — Ты ша, ша! Нечего тарарам здесь поднимать! Вашего брата, что сельди в бочке…

— Не упорствуй, сволочь! — ударом карабина Руденко вталкивают в камеру и прежде, чем за ним захлопывается тяжелая, кованая железом дверь, успевают сообщить:

— Политический!

В лицо ударила смрадная духота, сжала горло, стало трудно дышать.

Шум голосов, кашель, смех, вздохи стихают, только под стеной у окна надрывно плачет кто-то, обхватив голову забинтованными руками. И кто-то на него злобно кричит:

— Заткнись! Не то так засвечу! Болит — так стучи, просись в лазарет…

Сырая, узкая камера с каменным полом и двумя зарешеченными оконцами под самым потолком напоминает конюшню. На фоне густо-черных стен лица заключенных кажутся белыми как у мертвецов. Пелена вонючего махорочного дыма сизым пологом колышется над головами.

Руденко отходит от двери, рукавом полосатой куртки вытирая кровь с разбитых губ.

— Что, барин, от недочеху нос заложило?

Грянул смех.

Низкорослый, крепкий, как бык, угрюмого вида бородач с дешевым медным крестиком на шнурке, почесывая голое пузо, пристращал:

— Смотри, нигилист, начнешь шамать не перекрестившись — прибью.

— Грозит мышь кошке, да из норки! — рассердился Руденко. Он знает цену дерзости и удали в глазах ожесточившихся, беспощадных людей, погрязших в пороках. — Хватит кривляться, меня не запугаешь!

— Видом орел…

— И умом не тетерев — обрывает Руденко.

— Нахрапист!

— Во-во! Коли требуху не выпустят, назад явится… — звереет вор.

Целый день бездельничая, скучая, воровская братия, привыкшая к самым жутким зрелищам, обрадовалась случаю поразвлечься.

— Всыпь ему! — подливает кто-то масла в огонь. — Борода, ты же не боишься никого, кроме бога одного! Давай!

Руденко весь внутренне сжался. В это время из скопища тел на полу раздался какой-то недовольный, сонный голос:

— Борода, вроде бы ты беззуб, а с костями сгложешь! Подойди, есть разговор.

«Мишка! — Руденко разглядел знакомое лицо со шрамом на лбу. — Даже трудно поверить такому великодушию судьбы…»

Мишка пошептался с Бородой, приподнялся на локте и дружелюбно подмигнул Руденко. По его какому-то едва уловимому знаку воры вдруг улеглись спать, кроме Бороды и кавказца, который что-то перекладывал из одной части сумки в другую.

После той ночи в степи Руденко больше не видел Мишку, — парня погнали к «почетным». «Почетными» называли провинившихся арестантов, которых гнали в первых шеренгах, навстречу ветру и непогоде. Для этих была первая пуля в случае неповиновения: попытка к бегству — и конец!

Сейчас Руденко вдвойне был рад: Мишка уцелел да еще и выручил. Кто знает, чем могла кончиться схватка с Бородой. Правда, не подозвал, сам не подошел… Но это вполне понятно, парень не хочет подвергать себя лишней опасности. В его мире живут по своим неписаным законам. Мишку, видно, тоже страшит ночь, иначе зачем бы воры улеглись спать. Нет, Борода больше не вызывает беспокойства, но как угадаешь среди этой враждебной среды, кто может стать твоим палачом, выполнить чью-то злую волю… Не для того ли стены этого проклятого места черны, чтобы они никогда не могли засвидетельствовать чинимых здесь преступлений? Надпись, начертанная чем-то острым, будет кричать, и ее сразу заметят и замажут… Черный — самый надежный цвет…

Руденко еще не знает, что ожидает здесь «этих» (политических). Даже глухой карцер — каменный мешок, где днем и ночью падают с потолка тяжелые холодные капли и ледяная, мертво давящая тяжесть сводит заключенного с ума, не может конкурировать с ужасом камеры, где политических заражают сифилисом, туберкулезом. Пусть «эти» заживо сгнивают!

Когда «этих» бросают к «усердствующим», надзиратели прикидываются глухонемыми. Уголовники заставляют жертву «искать пятый угол» или «сажают на камень». После этого — конец! Никакая медицина не поможет. Следов истязания — никаких, а смерть уже неотступно стоит за плечами.

«Жаловаться? Ишь ты, каналья! Да кто тебе поверит?» И стражнику ничего не стоит расквасить лицо заключенному, выбить зубы.

Экспертиза? Помилуйте, хотя политические очень редко содержатся в одной камере с уголовными, но бывает… Политический, которого уголовные «подвергают экзекуции», сам виноват… Есть свидетели… «Свидетели» всегда наготове: «Да, хулил бога и царя! Подбивал убпть стражу и бежать из тюрьмы!» А вот за клевету на тюремные порядки — марш в карцер!

А закон? Закон?!!

Ответа нет.

Безмолствуют черные стены «дома ужасов» — немые свидетели бесчеловечных избиений, тяжелых увечий, убийств…

 

Каждый час может быть последним

Прислонившись спиной к стене, Руденко полудремлет, настороженный, как птица. Вдруг что-то падает ему на колени. Открыв глаза, взглянул вверх. Мимо, даже не повернув головы, прошел Борода, направляясь с котелком к баку с водой. И Руденко, незаметно пряча за спину сверток с едой, догадался, что в камере есть «глаза», которых Борода остерегался.

Через полчаса измученный голодом Руденко, так и не дождавшись, когда будут раздавать мутный тюремный чай, съел кусок брынзы, завернутый в лепешку вместе с какой-то ароматной зеленью. Конечно, это Мишка «конфисковал» у кавказца.

«Надо сейчас поспать, чтобы ночью никто не смог застигнуть спящего — беспомощного и покорного», — думает Руденко. Он закрывает глаза, но сон уже прошел.

— Господи-боже! — громко завздыхал сосед. — Каторгу дали, жду этапа…

Он вслух вспоминает все: и то, как хозяин выжимал все соки работой по четырнадцать часов в сутки, и как принуждал его Маняшку спать с ним, а не то прогонит мужа, дети с голоду помрут… Не выдержал — замахнулся на хозяина. Но дорына он не крал! Нет! Нет! За что же в участок? За что околоточный в живот и куда попало? Правда, озверев от побоев, околоточному скулу своротил… Маняша, голубка, все чисто до нитки из дому продала, последние башмаки с детей сняла… Завязала денежки в платочек да к господину следователю на квартиру, люди добрые адресок дали… Да торг без глаз. Хапнул господин следователь денежки, а кто видел? Еще и настращал: «Пикни только, в острог загоню…»

Руденко рассмотрел рассказчика — это тот, с забинтованными руками.

«А эти кто?» — старается определить Руденко, прислушиваясь к разговору только что проснувшихся двух ближайших соседей. Они сидят на дорогом одеяле из пушистой верблюжьей шерсти, зевают, потягиваются. Один молодой, холеный, второй — лет шестидесяти, с золотыми зубами, похожий на дога.

— Да, вспомнил. Когда поведут на прогулку, через стражника дай знать отцу, чтобы он выписал из Москвы Плевако, — сказал золотозубый.

— Кого?

— Вся Россия знает Плевако, а он не знает! Если твой родитель — табачный король, так Плевако — король адвокатов. Светило! Помню, пару лет назад, я (эффектный жест — с головы до ног!) только что от лучшего портного, еду в столицу сорвать крупный банк. В картежной игре я не имею равных себе, если, конечно, не считать Цезаря… Этот человек — кумир всех законников… — поморщился. — В «мокрых делах» — тонкая, ювелирная работа. Даже на смертном одре обманет смерть. Двадцать семь побегов из тюрьмы… Обаяние, остроумие, образованность…

— Ты забыл о Плевако!

— Да, да, Плевако. Приезжаю в столицу, а там у всех на устах: «Громкий процесс! Священник — преступник! Защищает Плевако!» Короче, вся знать спешит на суд, как в театр. Я тоже. На скамье подсудимых довольно благообразный священник, а по делу — уйма преступлении! И главное, он ничего не отрицает: да, я виновен… Встает прокурор. Речь его гасит все искры надежды на оправдательный вердикт. Тогда поднимается господин Плевако и начинает очень короткую свою речь: «Господа присяжные заседатели! Дело ясное. Прокурор во всем совершенно прав. Преступления подсудимый совершал и в этом сознался. О чем тут спорить? Но я обращаю ваше внимание вот на что. Перед вами сидит человек, который тридцать лет отпускал на исповеди все ваши грехи. Теперь он ждет от вас: отпустите ли вы ему его грехи?» И сел. Что ты думаешь? По данному делу был вынесен оправдательный вердикт. Вот какое чудо может сотворить господин Плевако!

— Но у меня… «изнасилование и убийство»! — взвизгнул молодой.

— Ах, утехи младости бездумной! — захихикал старый шулер. Казалось, он истощил свое красноречие, но нет:

— Друг мой, я еще тебе послужу. У меня хватка — во! — сжал большой костлявый кулак. — Конкурентов в бараний рог! На этих нелегальных, что ходят «в народ», у меня тоже нюх — ни один на фабрику не проскочит… Скорее попадут в казематы, в Сибирь!

«Доброму гению» обещается лучший прием, даже место управляющего.

— Со мной, мой мальчик, — вдохновился шулер, — ты узнаешь все прелести жизни. Махнем в Париж… Правда, кто-то сказал: во Франции нет зимы, нет лета и нет нравственности. Но нам это… Ха-ха-ха!

От чувства отвращения у Ярослава на лбу выступила испарина, тошнота подступила к горлу.

Два арестанта внесли долгожданный бидон, а еще двое — хлеб. Только благодаря расторопности Бороды Ярославу перепал ломоть ржаного хлеба и кружка ячменной жижи. Всем никогда не хватало, случалось, что в страшной давке вспыхивали ссоры, драки.

Мастеровому с забинтованными руками не повезло, он так и не смог получить хотя бы хлеба да еще и место свое потерял.

— Присаживайся, — указал ему место рядом с собой Руденко, и, переломив свой хлеб, протянул половину.

— Ох, и с тобой мне негоже, — простонал тот, не потянувшись за хлебом.

— Не зверь, не кусаюсь.

— Хочешь живым остаться — стерегись политических… — повторил мастеровой явно чужие слова. — Ох, смерть боюсь ночи. Тогда, в прошлую субботу, политического… Он хоша и за политику, а по совести и прайде…

Как его душили, у меня душа в пятки ушла… — умолк и затрясся.

У Руденко мороз пошел по коже. Гибель безвестного революционера болью отозвалась в нем. Остается рассчитывать только на Мишку.

Делая вид, что ищет место, где бы можно было прилечь, Руденко с трудом пробирается к двери. Мишка лежит на спине, подложив руки под голову, нахмурив брови и закусив нижнюю губу.

— Добрый гость — радость хозяину? — спросил Ярослав.

Мишка, не поднимая головы, заговорщически повел глазами, тихо проронил:

— Нельзя! Возле бака с водой «усердствующие», будь настороже ночью… Если…

Договорить не успел. Дверь распахнулась, и в камеру ввалилось с десяток нежданых гостей под хмельком.

— Цезарь со свитой. Ты затаись… — шепнул Мишка.

Цезарь в вечернем костюме с белой накрахмаленной манишкой. Недостаток — ростом мал. Лицо без усов и бороды моложаво. Царственный взгляд.

Благосклонной улыбкой он одарил тех, кого Руденко должен был ночью остерегаться, и опустился на «трон» — раскладной треногий стул, принесенный с собой кем-то из свиты.

В камере запахло спиртным перегаром.

— Кому я обязан моим заточением в этом обиталище блох? — негромко, но властно вопрошает Цезарь, тогда как рыскающие глаза его вырывают из толпы Мишку. — Кто посмел посягнуть на казино «Ампир»? Мелкий карманщик? И это именно тогда, когда за игорным столом супруга самого губернатора и гости из Петербурга! Так измазать дегтем репутацию Цезаря! И кто! Кто!!!

Кивок — и три одесских апаша возле Мишки.

— Лапы долой, сука ваша мать! Я сам…

Но апаши, грубо толкая Мишку в спину, подводят к Цезарю.

Никто не узнает, что все-таки у Мишки екнуло сердце, — атаман стоит прямо, ничем не выдавая метавшегося внутри его страха.

— Приказывай бить по зубам — и шабаш! Авось выдержу, к этой ласке с детства приучен, — сказал Мишка.

— Я думаю иначе, — улыбнулся Цезарь. — Ты мне шепнешь на ухо, где укрыта контрибуция, а я в награду обещаю тебе мое покровительство. Иначе… и ты, и твои прикрышки… — он выразительно щелкнул пальцами. — Это говорю я, Цезарь…

Он не преувеличивал своего могущества. Глава бандитского «закона» — царь и бог в преступном мире. Цезарь безраздельно властвует среди бандитов-«законников» на юге России. Он даже вхож в дома весьма именитых особ (иногда они пользуются его услугами). Цезарь так богат, что ему может позавидовать любой банкир. И если бы губернатор потребовал сто сысяч, двести тысяч за свои фамильные драгоценности — извольте! Мало ли буржуйчиков в Одессе, с кого можно сорвать контрибуцию? Но разве он маг или волшебник, чтобы выложить бриллиантовое кольцо (за миллион другого не надо!) какой-то прабабки супруги губернатора? Или сапфировые подвески какой-то пра-прабабки (подарок императрицы)? А только это и может сейчас вернуть волю заложникам — ему и его приближенным.

Мишка молчит.

Молодчики Цезаря, изрядно подвыпившие, ухмыляются. Они не допускают мысли, что обстоятельства могут сложиться не в их пользу.

— Я жду! — режет тишину голос Цезаря.

Какое-то мгновение Мишка смотрит злобными глазами загнанного зверя и вдруг мгновенно, как стрела, летит на Цезаря. Заученный удар ножа снизу вверх — и Цезарь, слабо вскрикнув, замертво валится с «трона» на пол. Все происходит в течение доли секунды, никто и опомниться не успел.

«Мишка!.. Его убьют!» — сжалось сердце Руденко.

Но случилось иначе. Никогда не иссякаемая ненависть воров к «высшему сословию» — бандитам, ловко замаскированная внешним смирением и робостью, лавиной прорвалась наружу, и воры, как дьяволы, вырвавшиеся из ада, сбив с ног Руденко, топча всех и все на пути, накинулись на своих исконных врагов.

Сразу отрезвев, бандиты выхватили свои ножи, пустили в ход кастеты. Прерывистые стоны, яростная ругань, чередующаяся с истерическими воплями: «Пили череп!», «Дави!», «Дай ему в маску!»… Кажется, что по камере-сараю мечется взбесившееся чудовище огромной силы с множеством взлохмаченных человеческих голов. По вот оно, обессиленное, упало на залитый кровью каменный пол, стонет, хрипит, выкрикивает людскими голосами проклятия, извивается, коробится и, ощетинившись лезвиями ножей, грозно наползает на тех, кто не участвует в драке и полумертвый от ужаса готов вдавиться в стену, вползти в любую щель на полу…

Мишка в изодранной рубахе, зажав одной рукой рапу на груди, откуда хлещет кровь, отбивает натиск двух бандитов, которые вот-вот расправятся с ним.

Хотя Руденко понимает, что бросаться в побоище — безумие, однако, вооружившись чьим-то измятым солдатским котелком и выпрямившись во весь рост, одним прыжком оказывается рядом с Мишкой.

— Прочь, шакалы, кому жизнь дорога!

Подбежал Борода, он тоже ранен, весь в крови, но свиреп — не подходи!

Бандиты, злобно огрызаясь, отступили. Один снял рубаху, разорвал, стал бинтовать порезанную руку.

— Я стражу вызову, — сказал Руденко.

— Зови. Атамана надо в лазарет, не то кровью истечет…

Руденко прорывается к двери.

— Куда? Назад! — блеснул в чьих-то руках нож.

Внезапный удар ногой в пах — и бандит, беззвучно открыв рот и онемев от боли, отлетает в скопище тел на полу.

Руденко изо всех сил колотит в дверь железным котелком.

Поднялись на ноги заключенные в соседних камерах, в свою очередь передают сигналы тревоги, и так из камеры в камеру…

Но тут тяжелый удар в затылок валит Руденко с ног. Еще мгновение трепещет перед его глазами тонкий, как паутина, просвет… и полная тьма…

 

С петлей на шее

Ярослав очнулся от сильного грома. Как темно и холодно… И в ушах этот ужасный шум… О, какая невыносимая боль в голове… Перед глазами позеленевшая стена из ракушечника. Кажется, колодец! Сверкнула молния, и сквозь шквал ветра и ливня послышался новый удар грома, точно свет и тьма вступили в поединок.

Ярослав с трудом приподнимает тяжелую голову и в сумрачном свете замечает узкое окно с двойной решеткой. «Боже мой, где я?» — силится вспомнить Ярослав, но, пронизанный жгучей болью, замирает… И нет сил, чтобы крикнуть.

Очнувшись, он с невероятным усилием открывает глаза и видит рядом пепельно-серое неживое лицо с полуоткрытым ртом, а через весь лоб розовеет шрам… Нет, ошибки быть не может, это Мишка… Крупные капли пота леденят виски, в горле стоит ком. Руденко откинулся назад, повернул голову и тут встретился с остекленевшими глазами Цезаря… И все поглощает тяжелый мрак…

Вместе с трупами его вынесли из мертвецкой, положили на землю, пока пригонят двух кляч с дрогами, чтобы отвезти на тюремное кладбище.

Земля дышит теплом, и Руденко, в котором чуть теплилась жизнь, почувствовал, что смерть, стоявшая у изголовья, отступила. Он даже ощутил на своей щеке прикосновение травинки, омытой дождем, и слабо застонал.

— Поглядите-ка, доктор, а этот ожил!

Больше недели Руденко лежит в тюремном лазарете. Палата узкая, длинная, пропитанная запахом йодоформа.

— Ну-с, братец, погостил у смерти, пора и честь знать, — дружелюбно говорит доктор.

Задержавшись возле койки Руденко, доктор в который уже раз вспоминал приказ коменданта тюрьмы: как можно скорее поставить на ноги «покойника». Таких приказов доктор еще не получал и поэтому был удивлен. А сейчас тоже странное распоряжение: всех из палаты на прогулку, оставить только одного «покойника». Некоторые больные только что после тяжелых операций, нельзя им вставать, но приказ есть приказ… Вышли все.

В палату вошли два охранника и стали по обе стороны двери, затем появился комендант, сверкая серебряными эполетами на мундире, безукоризненно подогнанном на его полную фигуру.

По знаку коменданта стража вышла и стала за дверью. Комендант грозно сел на стул. Самым дружеским тоном, на кокой был способен, он начал:

— Известно, братец, что с тобой… (хотел сказать: «снюхался») откровенничал вор Мишка. И ты знаешь, где он припрятал награбленные драгоценности…

Руденко не торопился с ответом.

— Искренность, братец мой, — как можно мягче продолжал комендант, — спасет тебя от виселицы, об этом похлопочет сам губернатор…

«С той же песней, что и Цезарь, — подумал Руденко. — Видно, Мишка унес в могилу свою тайну. Эта ситуация поможет выиграть время. Возможно, удастся связаться с товарищами на воле…»

Руденко обнадеживает: да, Мишка что-то говорил… сейчас он не может припомнить, болит голова. Но постарается вспомнить…

Проходят дни за днями. Руденко все еще «никак не может вспомнить». Постепенно к нему возвращаются силы. Доктор добр ко всем, но особенно к политическим. Хоть и знает, чем ему это грозит. Нет, вроде бы не рисуется, когда говорит, что никакой не суд, а верность клятве Гиппократа бросила его сюда, за трехаршинную толщу стен тюрьмы, чтобы хоть как-то поддержать дух несчастных… Чтобы не ожесточились еще больше, не озверели…

Как-то Руденко оказался последним на перевязке. Когда остались вдвоем, тихо сказал:

— Доктор, не согласились бы вы помочь мне в одном важном деле?

— Надеюсь, что святость чужого очага важна для каждого порядочного человека. Жизнь вещь хорошая, жаль, если ее у тебя отнимут.

Руденко понял, что означают эти слова. Обидно. Почему-то верилось, что доктор не откажет, рискнет встретиться с человеком, которому надо сообщить, что Руденко в Одессе, в тюрьме и ждет суда. Вот и все…

Доктор, видимо, желая смягчить свой отказ, сам подал Руденко костыли и проводил в палату.

В палате на одной койке по два-три больных. Тяжелые лежат на полу.

— Кто просится на выписку? — улыбается бодро доктор, хотя ему совсем не весело.

Никто не отзывается. Затем молоденький, из солдат:

— Чем обратно в камеру, лучше в мертвецкую!

За две недели уже девять случаев самоубийства…

Вскоре доктор удивил своей непоследовательностью. Улучив момент, когда в перевязочной остался только Руденко, он сообщил, что в Петербурге закончился крупный политический процесс 193-х. И хотя он проходил при закрытых дверях, сегодня на улицах Одессы какие-то люди, рискуя свободой, распространяют листовки с речью юриста Петра Александрова. Любопытство осилило, и он прочитал. Речь потрясающая! Особенно запали в душу слова, обращенные к обвинителю: «Потомство прибьет ваше имя к позорному столбу!» Сто человек оправданы…

— Вы очень порадовали меня, доктор. Спасибо!

Волна горячей радости захлестывает Руденко. Он знает, кто в Одессе может типографским способом печатать листовки и распространять…

Перелом в настроении доктора, вероятно, произошел после прочтения листовки. Уже несколько раз, оставаясь наедине, они вели доверительные беседы.

Доктор рассказал о сенсации в городе. По приговору суда казнили какого-то «вампира», который изнасиловал и убил девушку. Им оказался садовник фабриканта — владельца фирмы «Христофор и сын». Вся пресса вопит, что из-за этого изверга едва не стал жертвой необоснованного обвинения сын фабриканта.

— Ловко придумали! — изменился в лице Руденко. — Лихо, лихо замели следы!

Узнав правду, привыкший ничему не удивляться доктор так разволновался, что был вынужден принять сердечные капли. Это он позволял себе лишь в крайних случаях.

Вскоре доктора вызвал комендант тюрьмы и мрачно приказал:

— Политического Руденко-Ясинского на выписку!

— Он очень тяжелый… — начал было доктор.

— Он — собака на сене! Вы же знаете историю похищения у княгини фамильных драгоценностей? Неужели этот авантюрист питает надежду, что сможет воспользоваться ими? На том свете! Полная гарантия, что его казнят! Давно бы и суд состоялся, по я обещал князю…

В последний раз передайте этому негодяю, что даго ему два дня срока на то, чтобы вспомнил!

— Нет, парень не посвятил меня в свою тайну, — разводит руками Руденко перед доктором.

— Да-с, квадратура круга, — мрачно промолвил доктор. — От коменданта всего можно ждать…

— Доктор, вы должны помочь…

— Должен?

— Что сегодня считается государственным преступлением, скоро неизбежно станет высочайшим подвигом гражданской доблести. Люди подхватят, как знамя, уже брошенный в мир клич «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Только не всем суждено дожить до этого светлого дня. Те, кто дал вам листовку, — это мои соратники. Честно говоря, не надеюсь, что мне удастся дожить до суда. Но я напишу «Последнее слово обвиняемого», и вы передадите кому надо.

Руденко видел глаза доктора, его лицо и понял: молчание означало согласие.

Огромная жажда жизни и несгибаемое мужество человека, которого «отпустила сама смерть» (здесь уж постарался доктор), внушала уголовникам суеверное преклонение перед ним. В какую бы камеру его не бросили, стража доносила коменданту: «Все еще живой»…

И вот настал день суда. К этому часу Руденко давно себя готовил и был во всеоружии. Он отказался от защитника.

Напрасно судьи надеялись, что за закрытыми дверями судилища никто не узнает, как человек, облаченный не в мантию, а в арестантское рубище, будет судить их. Атакует, загонит в тупик яростной правдой о «доме ужасов», отождествив его с самодержавным строем России.

Об этой правде будет молчать бульварная пресса, зато в рабочих кварталах о ней узнают. Многие помнят типографского наборщика Ярослава Руденко, верят ему. И люди труда задумываются, не ждет ли их сыновей трагическая Мишкина судьба.

Судьи в долгу не остались. Приговорили Ярослава Руденко к смертной казни через повешение.

…Священник и доктор стоят рядом. Доктор бледен, будто это его ведут на казнь. Как хочется сказать ему доброе слово! Но доктор сможет подойти только тогда, когда нужно будет засвидетельствовать смерть…

Приближается священник с поднятым крестом.

— Сын мои, ты наказан за содеянное тобой, но молитва и покаяние…

Руденко останавливает священника:

— Я неверующий.

За железными воротами послышалось ржание лошади. Опоздай гонец всего лишь на минуту, и Руденко болтался бы в петле. В честь окончания войны и победы России над Турцией смертная казнь ему заменялась бессрочной сибирской каторгой.

 

Главный козырь

У Анны родился сын, здоровый, горластый. Хотя пани Барбара и сокрушалась, что уж очень он худенький, Анна не могла нарадоваться на ребенка. Обычно задумчивое и грустное лицо молодой матери озарялось гордостью, когда она глядела на сына, безмятежно спящего у ее груди.

— Взгляни, мама, — говорила Анна, — это же копия Ярослава.

— Да, только глаза твои. Пора бы и окрестить нашего младенца. Но придется подождать пана Людвига.

— Ни одного письма, — вздохнула Анна.

— Будем ждать и надеяться, что все обойдется благополучно. Ведь Людвиг к нам так добр, проявляет столько заботливого участия…

Между тем Калиновский был на пути в Вену. В двухместном купе спального вагона первого класса его спутником оказался знакомый варшавский адвокат. После второй бутылки отличного коньяка язык адвоката развязался, и «строжайше секретно» Калиновский узнает, что царь после суда над террористкой Верой Засулич рвет и мечет. Всеми силами старается доказать, что она ошибочно оправдана судом. Веру Засулич разыскивают всюду, чтобы до нового разбирательства снова заточить в крепость. Однако схватить ее не удалось. Пострадал ее защитник. Царь отдал тайный приказ, чтобы адвоката Петра Александрова принудили подать в отставку…

«Александров в отставке? Чудесно!» — обрадовался Калиновский. Не нужны все хитросплетения, которые он приготовил, чтобы оправдаться перед Анной и ее матерью. Теперь он знает свой главный козырь…

Неожиданный приезд Людвига сперва обрадовал Анну и пани Барбару, затем их с новой силой охватила тоска.

Калиновский играл свою роль превосходно, и заключительные его слова прозвучали так:

— Я уже договорился о гонораре, и Александров меня заверил, что дело непременно выиграет. И вдруг — его отставка! Будем крепиться. Когда страсти поостынут, я снова поеду в Россию. Поверьте, дорогая Анна, вернуть отца вашему младенцу — это дело моей совести…

В это утро Калиновский почти ежеминутно посматривал на часы и уже два раза справлялся о почте.

— Еще нет, милостивый господин.

И вот наконец Шенке подал ему на серебряном подносе продолговатый зеленый конверт.

Калиновский поспешно вскрыл его, извлек письмо и прочел:

«Многоуважаемый герр Калиновский! Я воспользовался Вашим сообщением, сделанным два дня назад. Чтобы Вы убедились, с какой оперативностью мы работаем, загляните в сегодняшний номер нашей газеты. Этим самым я выиграл пари, жду расчета. С глубоким уважением. Ганс Фишер».

По безразличному лицу хозяина другой лакей ничего не понял бы, но проныра Шенке догадался, что Людвиг ждал именно этого известия.

— Шенке, сходите на Страсбургштрассе и принесите сегодняшние газеты.

Потом Калиновский побрился, принял душ, завязал розовый галстук, надел кремовый жилет и поверх него — голубой бархатный халат, подпоясался черным шелковым поясом и приказал подать завтрак.

Вспомнился позавчерашний вечер в пивном погребке и полупьяный хвастливый репортер одной бульварной газетки. Гадкий субъект, но… Как бы там ни было, а этот Ганс Фишер все же молодец. Теперь посмотрим, куда денутся ваши гонор и упрямство, пани Анна. Не станете же вы теперь хранить верность его могиле!

Осторожно открылась дверь, вошел Шенке и подал хозяину газеты. Калиновский быстро выбрал одну, пробежал глазами заголовки и на четвертой странице, в отделе происшествий, нашел заметку под заголовком «Еще одно злодеяние царских палачей в России».

«Нашему корреспонденту из достоверных источников стало известно, — быстро прочел он, — что в варшавской цитадели был казнен через повешение типографский рабочий Ярослав Руденко-Ясинский, обвиняемый в принадлежности к тайной антигосударственной террористической организации…»

Калиновский прервал чтение.

— Шенке, пришлите ко мне фрейлен Марту.

Лакей поклонился и вышел.

Калиновский закурил, сел в кресло-качалку. Глубоко затягиваясь, он медленно выпускал маленькие белые кольца дыма и наблюдал, как они тают в воздухе.

Вошла молодая хорошенькая горничная в белом переднике.

— Фрейлен Марта, посмотрите, одета ли панн Барбара, и передайте ей, что я хочу ее видеть.

Через несколько минут в кабинет Калиновского бесшумно вошла пани Барбара.

— Вы хотели меня видеть?

— Да, — ответил Калиновский. Он отложил газету и поцеловал руку панн Барбары. — Садитесь, прошу вас, — указал он на кресло. — Пани Анна уже встала? Как она себя чувствует?

— Малыш поднял нас в восемь часов. Анна вернулась с прогулки и сейчас собирается его купать.

— Пани Барбара, не знаю, с чего начать… У меня неутешительное известие для пани Анны. Я позвал вас, чтобы посоветоваться. Вот прочтите.

Калиновский протянул газету, указывая на подчеркнутый заголовок.

Пани Барбара прочла заметку и растерянно посмотрела на Калиновского. Газета задрожала в ее руках.

— О Езус-Мария! Я так и знала! Я этого так боялась! Бедная, бедная моя Анна… Уже вдова…

Несколько минут в комнате царила тишина, прерываемая приглушенным рыданием женщины. Наконец, немного овладев собой, пани Барбара сквозь слезы заговорила:

— Что теперь будет с ней? Я так боюсь… Бедная, бедная Аннуся, нет у нас счастья! Восьми лет она лишилась отца, двадцати двух — мужа. — И снова пани Барбара зарыдала. — Нельзя, нельзя ей показывать эту газету… Она… С ней может что-то случиться…

Калиновский медленно ходил по кабинету и курил. Подошел к окну, понаблюдал, как в снегу гребутся воробьи. Когда пани Барбара успокоилась, тихо сказал:

— Пани Барбара, отрубленная рука не прирастет, если даже море слез пролить. Лучше подумайте, как помочь дочери, чтобы ее сын не рос сиротой.

Этот разговор Калиновский давно продумал. Барбара должна стать тем мостиком, который соединит его с Анной.

— Вы мать, а сердце матери всегда чуткое… Вы умная, опытная женщина, и то доверие, с каким вы относитесь ко мне, даст основание думать, что вы догадываетесь о моих чувствах к Анне. Я долго их скрывал. Теперь нет препятствия, которое мешало бы мне открыть вам свое сердце. Поверьте, я делал все возможное, чтобы спасти мужа Анны…

С колен пани Барбары упала газета: «Как он может об этом говорить в такую минуту?» — ужаснулась она. Но чтобы не обидеть Людвига, мягко промолвила:

— Пан Людвиг, прошу вас, не говорите пока что Анне о ваших чувствах…

Известие о казни Ярослава сразило Анну. У нее пропало молоко. Маленький Славик заболел.

Доктор, которого вечером привезла фрау Баумгартен, осмотрел ребенка. Сияв пенсне в золотой оправе, он сочувственно посмотрел на молодую мать, и помолчав, сказал:

— Я бы хотел, фрау, поговорить с отцом ребенка.

— Это опасно, господин доктор? — умоляюще спросила Апиа. — Ребенку хуже, да? Почему же вы молчите?

— Не скрою, я в большем затруднении, чем когда-либо, — отвел взгляд доктор.

— Пана Калиновского нет дома. Он на охоте, — взволнованно развела руками Барбара.

— Если немедленно не найдете кормилицу, я за жизнь ребенка не ручаюсь.

— Маленький мой… Радость моя… Жизнь моя, — измученная Анна стояла на коленях около кроватки сына и плакала.

На кухне Марта рассказывала кухарке обо всем, что слышала наверху.

— Я сразу же подумала о вас, тетя Дарина…

— Девушка, милая, доброе у тебя сердце. Побудь тут, присмотри за плитой. Но бойся, фрау ведьма уже была тут. Больше не придет.

Дарина быстро помыла сильные полные руки, взглянула в зеркальце, подмигнув Марте, побежала наверх. Переступив порог комнаты, смущенная, остановилась.

Анна, закрыв лицо руками, тихо плакала.

— Прошу пани…

— Готовить ничего не надо, — глядя куда-то мимо Дарины, еле слышно проронила Анна.

— Прошу пани, я не за тем. Вам нужна кормилица? Моему Сашку девять месяцев, он уже и борщ, и кашу ест. А молока пан-бог дал мне — двоих могу выкормить. Может, не побрезгуете…

Анна благодарно обняла женщину.

Восемь дней и ночей не отходила Анна от кроватки сына. Как пламя тоненькой свечки гаснет от дуновения легкого ветерца, так могла погаснуть и его жизнь.

На девятый день Славик впервые улыбнулся. А еще через несколько дней он начал поправляться. Через месяц мальчика, в котором еще совсем недавно едва теплилась жизнь, нельзя было узнать. Щечки округлились, налились румянцем, ножки и ручки стали полненькими. А глаза! Синие, большие, они восторженно смотрели на Дарину. Это огорчало Анну. Славик часто не признавал матери, не хотел идти к бабушке, плакал у них на руках и успокаивался только у Дарины.

— Все дети так, — усмехалась Дарина. — Да вы не горюйте, пани Анна, он еще полюбит вас…

Как-то пани Барбара завела разговор о Калиновском, осторожно намекнула дочке о его чувствах.

— Кажется, мама готова посоветовать мне сделать то, чего сама на моем месте ни за что бы не сделала? Пусть мой Ярослав погиб для других. Для меня же он вечно живой. Его место в моем сердце никто не сможет занять, — твердо сказала Анна. — В Праге я найду работу. Слава богу, хорошо знаю немецкий, английский, французский, чешский, смогу преподавать в гимназии, возможно, в редакцию газеты устроюсь…

Пани Барбара слушала эти слова с гордостью. Нет, не зря она прожила свою жизнь. Если бы Зигмунд Домбровский мог увидеть, какой воспитала Барбара их дочь, он остался бы доволен своей женой.

 

Тягостное объяснение

Фиктивный брак, столь унизительный для Анны, стал ненужным. Она стремилась скорее покинуть этот дом и уехать из Вены, когда вдруг ребенок заболел воспалением легких.

Пани Барбара одна отправилась в Прагу, огорченная и болезнью внука, и тем, что дом уже продан. Хорошо еще, что в Праге живут друзья Ярослава. Как только ребенок поправится, Анна приедет.

Прошло больше двух недель, а от матери — никаких известий. Анна начала тревожиться. Послала телеграмму.

Калиновский был очень раздосадован, узнав о намерении Домбровских покинуть его. Он рассчитывал, что известие о казни Руденко-Ясинского станет для Анны той последней каплей, которая переполнит чашу ее страданий. И вот тогда явится он, предложит ей свою руку и сердце. Полюбит его Анна или нет — не столь важно. Главное — ее сын, который открывает Калиновскому сейфы с завещанными миллионами.

Неужели же мать даже не намекнула дочери о его признании? Невероятно!

И он решительно взялся за дело.

После ужина, когда Славика уложили спать, Калиновский послал горничную к Анне спросить, может ли она его принять. Марта вернулась и сказала:

— Фрау извиняется, но она себя плохо чувствует и просит герра Калиновского отложить свой визит.

На следующий день Анна снова сослалась на мигрень. Так всю неделю визит откладывался.

Наконец у Калиновского иссякло терпение. Он послал Марту сказать Анне, чтобы она приготовилась через четверть часа принять его.

Анна как раз одевала Славика для вечерней прогулки. Наглость Калиновского возмутила ее. «Да как он смеет так вести себя! Разве мы ему не вернули все, что он тратил на нас? Мама оставила у него на столе даже сумму, которую он затратил на поездку в Петербург. Погодите же, пан адвокат, я научу вас вежливости. Уж не вздумали ли вы, что фиктивный брак дает вам право на бесцеремонность?»

Раздался легкий стук, и, не спрашивая разрешения, вошел Калиновский. Взволнованный взгляд Анны скрестился с холодным, решительным взглядом непрошеного гостя.

— Простите, пани Анна, но вы так долго болеете… — За вежливой улыбкой Анна почувствовала злость. — Прошу не гневаться за мою бестактность. Дело в том, что я сегодня уезжаю на три дня из Вены, поэтому хочу поговорить с вами о деле, для меня очень важном… Пани Анна, есть ли на свете такой человек, который мог бы сказать: «Я не потерял никого из близких»? Найдете ли вы человека, который рано или поздно не похоронил бы родителей, любимую жену или мужа? И никто после смерти своих близких не обрекает себя на вечную скорбь, не кончает жизнь самоубийством. Конечно, очень трудно примириться со смертью близкого человека. Но ко всему нужно привыкнуть. Человеческая природа…

Анна молча слушала.

— Ваша мама сказала мне, будто вы, пани Анна, собираетесь куда-то уезжать. Правда?

— Если вас интересует… да, правда.

— Я не имею намерения скрывать, пани Анна, что это меня очень интересует. Я привык вам. Без вас будет трудно. Я… Скажите, пани Анна, вам обязательно хочется работать? Или что-нибудь другое влечет вас?

— Я хочу… хочу трудиться для людей.

— Благородное желание! Я тоже стараюсь быть полезным людям. Но в вашем положении… — Он глазами указал на ребенка. — Если вы позволите, пани Анна, я могу предложить вам работу. Здесь, в Вене, я открываю адвокатскую контору. Вы превосходно владеете немецким языком, знаете машинопись. Не согласились бы вы запять пост секретаря?

— Нет, благодарю, я хочу работать учительницей.

— Пусть будет так. Воспользуйтесь же моей помощью. Откройте здесь свою школу. Только не уезжайте, не покидайте меня!

— Нет, не могу. Я должна ехать.

— Анна, умоляю вас! Сама судьба свела нас. Я готов стать вашим слугой, вашим рабом. Падаю к вашим ногам: топчите меня, если вам угодно, повелевайте мной… Я вытерплю все ваши капризы, все прихоти. Я буду считать это счастьем! Распоряжайтесь мной и всем моим состоянием. Прикажите — и мы поедем куда угодно! Только вместе, не разлучаясь. Умоляю вас, Анна, спасите меня от безграничной тоски, спасите мое сердце, которое начинает черстветь. Осветите мое безутешное одиночество, заполните его семейным счастьем! — Калиновский упал к ногам Анны, прижал к устам подол ее платья и с жаром поцеловал его.

Анна впервые с любопытством смотрела на Людвига и, кажется, только теперь поняла все. Притворился рыцарем, взял на себя защиту Ярослава… и погубил его! — от этого внезапного открытия Анна похолодела. Воспользовался беззащитностью, доверчивостью, чтобы смертельно ужалить… Гадина! Гадина!

Калиновский молил:

— Мы поедем во Флоренцию…

— Я не хочу вас слушать! — Анна стиснула губы. Ее захлестнула ненависть к человеку, которого не так давно она уважала.

— Не усугубляйте моих мук… Исцелите от раны… — жалобно стонал Калиновский. — Наш сын…

— «Наш сын»?! Вы сошли с ума! — Анна резко отпрянула и гневно крикнула, словно ударив Калиновского сильно, наотмашь: — Вы отвратительны! Я ненавижу вас! Слышите?

Больше она не могла вымолвить ни слова и только нервно, вся дрожа, схватила ребенка и бросилась к двери.

Этот взрыв ненависти подсказал Калиновскому, что наступило время открыть карты. Одним прыжком он очутился около двери и преградил Анне путь.

— Стойте! — повелительно крикнул он. — Вы, вероятно, не понимаете истинного положения вещей. Перед законом мы — муж и жена. По этому же закону он, — Калиновский указал на ребенка, — мой сын. Если вы, любовь моя, не образумитесь, не измените решения, знайте: я отниму у вас сына! Вы уедете без него. Надеюсь, вы меня поняли? Я откладываю свой отъезд. Завтра в десять вечера жду вас у себя. И не огорчайтесь, я забыл то, что вы мне говорили. Ничто не поблекло, не потускнело в моих чувствах к вам, любовь моя. До свидания.

И Калиновский, вежливо поклонившись, вышел из комнаты. Ошеломленная Анна словно окаменела. Опомнилась от плача ребенка.

Отнять у меня сына? Отнять тебя, мой мальчик?! Да, да, да! Он на все, на все способен! Кто же мне теперь поверит, что обманом и хитростью он заманил меня в западню? Мама, мама, что мы наделали! Вот твой хваленый рыцарь! «Перед законом мы — муж и жена!»

Анну трясло как в лихорадке, хотя в комнате было жарко. «Боже, что делать? Бежать? Взять Славика и бежать? Но у меня нет денег даже на дорогу! Почему молчит мама? Что случилось с ней? Дарина, Дарина!.. Надо поскорей найти ее и все рассказать».

 

Семья Омелько

Семья Омелько ютилась в подвале того коттеджа, где жила Анна. Хотя Дарина нанялась сюда кухаркой, а ее муж Василь — садовником, оба они выполняли у фрау Баумгартен самую разнообразную работу, Дарина присматривала за птичником, кроме того, в ее обязанности входил уход за огородом. Зимой в парниках она выращивала огурцы, цветную капусту, салат.

Круг обязанностей Василя был еще шире. Он ухаживал за садом — весной вскапывал землю вокруг деревьев, подрезал ветки, сажал цветы, поливал их, выращивал саженцы. Фрау Баумгартен не нанимала дворника, его работу выполнял тоже Василь. Не обходилась без него и конюшня.

Когда же хозяйка собиралась куда-нибудь выезжать, Василь запрягал лошадей в фаэтон или пролетку, занимал место кучера.

Супруги Омелько не роптали на судьбу. Тут они хоть ели досыта. А дома, бывало…

Безземелье, нужда гнали галицийских крестьян за океан, на заработки. Собирались ехать в Америку и Василь с Дариной.

Отговорил покойный брат фрау Баумгартен. Семь лет назад он привез их на работу к своей сестре.

Тоскливо было им на чужбине, тянуло на родину. Не раз намеревались вернуться в Галицию, но не имели они там ни кола, ни двора.

— Поживем еще годок, поднакопим деньжат, тогда и возвратимся. Купим пару моргов земли, поставим хату и заживем! — мечтал Василь.

Надо сказать, что фрау Баумгартен относилась с какой-то почтительностью к доброму, как ребенок, богатырю Василю. Честный и покорный, всегда молчаливый, он целый день мог и слова не вымолвить, знал только несколько немецких слов, с какими к нему чаще всего обращалась хозяйка. Если она сказала «фарен», он знал — нужно закладывать фаэтон. «Пуцен», «вашен», «райниген», — говорила фрау и указывала на забрызганный грязью фаэтон. И Василь понимал: фаэтон нужно чистить и мыть, чтобы блестел. Со временем научился понимать хозяйку с полуслова — по мимике и жестам.

Дарина, в отличие от мужа, была женщиной общительной, любила поговорить. Она быстро научилась понимать, а затем и говорить по-немецки и часто откровенничала с горничной Мартой, которая тоже была из крестьян, но умела читать и писать. Тихими вечерами в свободную минуту Марта рассказывала Дарине о жизни австрийских крестьян, о своей нелегкой бедняцкой доле.

В тот вечер, когда состоялся такой тягостный для Анны разговор с Калиновским, Дарина долго не возвращалась домой.

Василь с помощью старшей дочки Галинки накормил и уложил спать маленького Сашка. Галинке часто приходилось хозяйничать дома и присматривать за ребенком, так как мама всегда работала.

— Видать, детки, наша мамця опять задержится. Ложитесь спать, — сказал Василь Лесе и Галине.

Вошла жена.

— Хорошо, что ты еще не спишь.

— Что стряслось, Дарцю? На тебе лица нет…

— Дети спят? Сашко не плакал? Ой! — Дарина устало присела на скамейку и положила голову мужу на плечо.

— Ты чего так поздно? А это что? — показал он глазами на большой саквояж у ног жены.

— Ой, Василько, не знаем мы горя! А как люди страдают…

— Ты о чем?

— Ой, Василько, родненький, любый мой! Надо пани Анну спасать. Ты не знаешь… Ведь пани Анна не жена пану Калиновскому.

— Да ну?

— Мужа пани Анны русский царь казнил. Маленький Славик не от пана Людвига. Пани Анна вышла замуж за Калиновского не по-настоящему, как мы с тобой, а чтобы властям глаза отвести, своего мужа спасти. Но не помогло, казнили. Теперь пан Калиновский требует, чтобы она стала ему настоящей женой, а пани Анна не хочет. Пан Калиновский грозится сына отнять. Панн Анна плачет, боится этого ирода. Василько, родненький, надо помочь пани Анне! Она хочет спрятаться где-то с сыном, пока из Праги приедет ее мать.

— Помочь надо, — вздохнул Василь. — От лихого человека хоть полу отрежь да беги. Уже лучше хлеб с водой, чем пирог с бедой. Только… Вдруг фрау Баумгартен узнает?

— Кто ей скажет? Слушай, Василь, я с Мартой говорила. На время можно в село к ее матери. Только прежде вот этот чемодан надо завезти туда. Поедете рано утром вместе с Мартой. Раньше восьми утра, сам знаешь, фрау не встанет. Успеете.

Она и не подозревала, что минут двадцать назад лакей Шенке заметил Дарину, которая, оглядываясь, несла тяжелый дорожный саквояж. Уж не обокрала ли эта кухарка фрау Калиновскую?

Лакей припомнил события последнего вечера. Конечно, кухарка умышленно так поздно задержалась наверху. Как холодная змея, в его душе зашевелилась злоба. Вот когда он делом докажет свою преданность фрау Баумгартен и надолго закрепится в этом доме. Такой случай!

Шенке тихо, как мышь, прошмыгнул к подвальной комнате, в которой жила семья Омелько. Припав ухом к двери, он подслушивал. Когда-то он служил лакеем у русского посла в Вене. Научился понимать и говорить по-русски. И то, о чем сейчас говорила кухарка на украинском языке, Шенке хорошо понял:

— Марта поедет с тобой… Раньше восьми утра, сам знаешь, фрау не встанет…

На рассвете лакея разбудил грохот подводы и чьи-то приглушенные голоса. Он приподнял край занавески, и увидел, как Марта спрыгнула с мешков, лежащих на подводе, и юркнула в дверь черного хода.

Шенке не терпелось все рассказать хозяйке. Но когда он поджидал у конторы фрау Баумгартен, прибежала Марта и позвала его к Калиновскому.

Калиновский недовольно пробормотал, что уже больше десяти минут ждет его. В свое оправдание лакей готов был все рассказать, но сдержался. Он не знал, как на это посмотрит фрау Баумгартен. Захочет ли она, чтобы жильцы знали, какие у нее слуги?

— Шенке, — хмуро сказал Калиновский, — немедленно выезжайте на загородную виллу барона фон Рауха и передайте баронессе это письмо. Лично. Ответа не надо.

Шенке поклонился, взял пакет и новенькую кредитку «на расходы». Столько он получал у фрау Баумгартен за целый месяц. Забыв о Марте, он уехал на вокзал.

Тем временем Дарина сварила кофе и, поставив небольшой никелированный кофейник на поднос, где стояли хрустальная сахарница, вазочка с печеньем, фарфоровая чашечка, поспешила наверх. Она знала, что Анна беспокоится, ожидая ее.

Как и каждый человек, Дарина имела свои слабости. При всей смелости и решительности она была очень суеверна. И вот надо же, чтобы на лестнице ей перебежал дорогу огромный пушистый кот пани Барбары.

— Ой, беда! — испуганно прошептала Дарина и несколько раз перекрестилась. Ноги ее словно приросли к ступенькам, она никак не могла сдвинуться с места.

Анна, встревоженная задержкой Дарины, нервничала. Несколько раз она подходила к двери и прислушивалась, не слышно ли шагов, но за дверью было тихо. Анна склонилась над кроваткой сына. Ребенок спокойно спал. Она подошла к камину, поворошила угли и села на пуф. Отблески огня, падающие на мягкий ковер, наводили на грустные мысли. Где она с ребенком приклонит голову этой ночью? У Дарины дети… Может быть, Василь побоится, не позволит жене помочь ей? В конце концов, кто она Дарине? И зачем этой семье рисковать своим благополучием ради нее и ее ребенка?

А Дарина все стояла на лестнице, словно приросла к перилам, пока в застекленных дверях вестибюля не показалась фрау Баумгартен.

«Боже милый, она пошлет меня куда-нибудь», — подумала Дарина и, быстро перекрестившись, перешагнула ступеньку, по которой пробежал кот. Не вошла, а вбежала в комнату.

— Заждались?

— Дарцю, золотая моя, я думала, вы не придете.

— Стояла на лестнице… Пират дорогу перебежал. Примета плохая: быть беде.

Анна обняла Дарину, усадила рядом с собой на кушетке.

— Не нужно верить в предрассудки, Дарцю!

— Ой, пани Анна, кого хотите спросите — к беде. Там внизу пришла фрау. Что ей с утра понадобилось от пана адвоката?

Дарина подошла к кроватке. Славик спал, выпятив нижнюю губку и безмятежно раскинув ручонки. Лицо женщины посветлело, но в голосе зазвучала грусть:

— Голубчик ты мой ненаглядный, красавчик мои! Признаешь ты меня, когда вырастешь? Дай тебе бог большого счастья в жизни, сиротка моя…

— Зачем же плакать, Дарина?

— А как же, пани Анна! Привыкла, будто к родному дитю… — вздохнула Дарина, утирая передником слезы.

Они помолчали, думая каждая о своем.

Анна взглянула на маленькие ручные часики.

— Когда же мы поедем, Дарина?

— После завтрака. За сорок минут вы дойдете через парк до лесной дороги. Под старой липой вас будет ждать Василь с лошадьми. Не минет и часа, как вы будете в селе, у Мартиной матери. Когда же получим известие от пани Барбары, отравим вас в Прагу.

Славик потянулся к кормилице, и Дарина, взяв мальчика на руки, дала ему грудь.

— Приготовлю на дорогу молоко, и с богом, — шепнула Дарина, передавая Анне Славика.

День был холодный, ветреный. Обычно в такую погоду Анна вряд ли вышла бы со Славиком на прогулку. Но сейчас Славику угрожает куда большая опасность.

Будто прогуливаясь, Анна приблизилась к чугунной ограде, отделяющей сад от большого парка. Через широкую щель она проникла в заснеженный парк, поросший старыми соснами. С трудом выбралась из глубокого снега и, не оглядываясь, побежала.

На минуту остановилась, перевела дыхание. Вокруг — ни души. Судорожно прижимая к груди сына, она еще быстрее побежала прочь от ненавистного дома, который виднелся на холме.

Выбравшись из парка, Анна пошла через лес. Не заметила, как свернула на замерзший пруд, запорошенный снегом. Вдруг лед под ногами треснул. Инстинктивно прижала к себе ребенка. Ноги обожгла ледяная вода. Дважды поскользнулась, едва не выронив ребенка. Не заметила, как потеряла муфту, где хранились две бутылочки — с молоком и водой для сына.

Ухватившись наконец за обледенелую ветку ивы, склоненную над льдом, Анна напрягла все силы и выбралась на берег. Положила ребенка на снег и принялась отжимать мокрую одежду. Славик проснулся и тихо заплакал. Анна хотела его покормить и только теперь обнаружила, что муфты нет.

Боясь, как бы Славик не простудился, Анна взяла его на руки и, насколько позволили силы, побежала к дороге, ведущей в Зоммердорф.

Не зря люди говорят, что сироте и ветер в лицо. В этих краях большие морозы редкость, обычно в феврале начиналась оттепель. Но в этом году зима затянулась. Дул северный ветер, изредка сыпала снежная крупа.

Пока Анна шла, она не ощущала холода, но как только добралась до старой липы и остановилась, сразу промерзла. Где же Василь с лошадьми?

Прошло около часа, а Василя не было. Мокрое платье на Анне смерзлось и мешало двигаться, подошвы сапожек обледенели и скользили, а голенища будто сковывали задубевшие ноги.

Едва переставляя ноги, она вышла на дорогу. Сбила с сапожек лед. Вдруг заметила вдали подводу. Медленно пошла навстречу, до боли напрягая глаза, чтобы разглядеть возницу. Да, конечно, это он, Василь. И венгерка, отороченная белой овчиной, и шапка его.

Подвода приблизилась настолько, что можно было разглядеть лицо возницы. Нет, это не Василь. Анна уже решила было попросить возницу, чтобы довез ее до Зоммердорфа, но подвода, не доезжая до Анны, свернула влево и вскоре исчезла за деревьями.

«Нет, ждать больше нельзя. Замерзну с ребенком. Пойду… Василь меня догонит».

И пошла. Ее подгонял ветер. Часто оглядывалась, не видно ли на дороге Василя с подводой. Но его все не было.

Анна не могла сказать, сколько прошло времени — час или два. Двигалась, едва переставляя ноги. Наконец остановилась возле дорожного знака. Стрелка, направленная влево, указывала: «Зоммердорф — 3 км».

Анна свернула на проселочную дорогу. Славик все время плакал, но у матери не было сил разжать губы, чтобы успокоить ребенка. Шла как в тумане. Ветер швырял в лицо колючий снег, слепил глаза…

Анне почему-то вспомнилось, как в детстве она становилась на деревянные ходули.

«Боже, до чего я стала неловкой, все время спотыкаюсь.

Странно, я ведь здорово умела бегать на ходулях. Неужели разучилось?»

…Теперь дорога ведет вгору. Подкашиваются ноги… Но Анна бежит, падает…

Кто высится там, на вершине горы?

— Ярослав! Любимый мой!.. Ты жив! Я не узнала тебя, — задыхается от счастья Анпа.

— Дай руку, Анночка, я помогу тебе сюда взобраться, — протягивает ей руку Ярослав. — Ну, будь смелее, вот так, умница ты моя… Не надо бояться…

Ярослав нежно обнимает Анну, долго и ласково смотрит ей в глаза и молчит…

Она открывает глаза. Маленькая комната залита утренним зимним солнцем.

— Где мой ребенок?

— Не тревожтесь, — склоняется над ней седая старушка в крестьянской одежде. — Я мать вашей горничной Марты.

— Пить, — просит Анна и снова впадает в беспамятство.

…Очнулась уже в комнате зеленого коттеджа. Протянула руку и позвонила. Вошла незнакомая женщина.

— Что угодно, милостивая фрау? — почтительно поклонилась она.

— Попросите фрейлен Марту.

— Она больше здесь не служит, милостивая фрау.

— Тогда… Дарину, кухарку…

— Вашу кухарку зовут Эмма, милостивая фрау. Я не знаю, кто такая Дарина.

Анна поняла, что друзья, которые хотели помочь ей, выгнаны из дома, из-за нее лишились работы.

В ту самую минуту, когда Василь Омелько собирался выехать в условленное место и встретиться с пани Анной, на веранде появилась фрау Баумгартен и приказала ему немедленно везти ее к сестре в совершенно противоположный конец города.

Что тут поделаешь? Василь даже не успел шепнуть Дарине, чтобы та бежала к пани Анне, наняла фиакр и отвезла ее в Зоммердорф. Только через три часа Василь вернулся и рассказал жене, почему не смог отвезти Анну.

Встревоженная Дарина поспешила в Зоммердорф. Уже издали она заметила на краю дороги что-то черное. Дарина выскочила из фиакра и увидела Анну, которая сидела, прислонившись к дереву, и шептала что-то непопятное, видно, бредила.

Кучер помог Дарине бережно усадить женщину с ребенком в фиакр, и вскоре они прибыли в Зоммердорф.

С помощью Шенке Калиновский без труда разыскал Анну и поспешил перевезти ее с сыном обратно, пока никто не узнал об их исчезновении.

 

Хищники

Барон фон Раух и его компаньон Людвиг Калиновский собирались на охоту. Поэтому управляющего нефтяным промыслом Генриха Любаша, приехавшего из Борислава, они приняли в большой охотничьей комнате, рассчитывая, что его доклад займет не больше часа. Однако разговор затянулся.

— Нужно сказать шефу полиции, чтобы он припугнул этих наглецов! Арестовать! В яму! Сгноить! — бушевал Раух. — Я напишу наместнику! Черт знает что такое! Это же свинство! Они требуют! Понимаете, не просят, а требуют! Нет, вы только подумайте, они даже не хотят говорить с управляющим! «Мы хотим видеть хозяевов промысла». Быдло! Я с ними говорить не желаю! Пан Любаш, вы с ними взяли неправильный тон. Никаких переговоров! Не хотят работать на наших условиях — выгнать! Всех выгнать! Разумеется, сразу же набрать новых. Работа на промысле не должна останавливаться ни на минуту, мы не должны нести убытки. Ни крейцера. Понимаете? Ни одного крейцера!

— Герр барон, — учтиво проговорил Людвиг Калиновский, — есть такая пословица: кто живет в стеклянном доме, не должен швыряться камнями. У нас нет оснований упрекать пана Любаша. Он довольно осторожно решает этот вопрос. Нельзя позволить, чтобы они формировались как сила, нельзя допустить, чтобы нас, хозяев, они считали своими врагами. Уволив всех бастующих, мы приведем их к этой мысли. Да и где гарантии, герр барон, что вновь набранные рабочие через некоторое время не забастуют? Паи Любаш правильно сделал, сказав рабочим, что посоветуется с нами. Разумный полководец, чтобы выиграть войну, не только сплачивает и муштрует свои полкп. Он старается дезорганизовать войска противника, посеять среди них раздор. А мы, как это ни удивительно, игнорируем нашего противника, не изучаем его. Мы даже не знаем рабочих вожаков! Не пора ли нам, предпринимателям, серьезно задуматься над этим? Прекратить грызню между собой, собраться, подумать и, наконец, принять согласованные меры, которые избавили бы нас от подобных сюрпризов.

Калиновский вопросительно посмотрел на барона, затем перевел взгляд на управляющего. Те молчали.

Из будуара баронессы на втором этаже доносились приглушенные звуки рояля. Людвиг сразу же узнал свою любимую балладу Шопена.

«К каким только уловкам она не прибегает, чтобы напомнить о себе, — подумал Калиновский. — Хитра! Знает, чем растревожить сердце. А как божественно играла она эту балладу в тот вечер… вечер нашей любви…»

Баронесса все еще волновала его.

Калиновский отогнал прочь воспоминания и прислушался к словам Любаша, который рассказывал барону о каком-то случае.

— … И вот робочие предъявили графу ультиматум, в котором потребовали увеличить их недельный заработок на два гульдена.

Барон затянулся дымом.

— Граф, конечно, наплевал на ультиматум?

Любаш помялся, но сказал правду:

— К сожалению, герр барон, граф ответил, что готов с понедельника повысить недельный заработок на один гульден. И рабочие приняли его уступку.

— Не может быть!

— Почему граф удовлетворил требование рабочих — мне объяснил его управляющий, — продолжал Любаш. — Он говорил, что бастующие держатся до тех пор, пока у них есть кусок хлеба. А кто может сказать, сколько у них сэкономлено на черный день? Бывает, что и месяц бастуют. Вот и подсчитайте: в сутки промысел дает пять тысяч бочек нефти, в месяц — сто пятьдесят тысяч. Бочку неочищенной нефти мы продаем за десять гульденов. Даже по приблизительным подсчетам мы потеряли бы за месяц забастовки около семисот тысяч чистой прибыли. Если же увеличить недельный заработок на один гульден, мы теряем за год семьдесят две тысячи гульденов. Вот вам арифметика графа Леопольда. То, что он может потерять за один месяц забастовки, ему хватит на задабривание рабочих в течение десяти лет.

— Мм-да, — задумчиво промычал барон и с присущим ему апломбом заявил — Граф не отличается особым умом! Зачем отдавать семьдесят две тысячи гульденов в год, если можно уволить одних и принять других рабочих, а деньги оставить в кармане! Нет, нет, ни я, ни мой компаньон никогда не брали бы примера с графа. Не так ли, герр Калиновский?

— Не совсем, уважаемый барон.

— Как?! — вытаращил глаза Раух. — Вы бы приняли ультиматум этих голодранцев?

— Нет, конечно нет! — ответил усмехаясь Калиновский.

— Тогда я вас не понимаю, — пожал плечами Раух. — Как же понять ваше «не совсем»?

— Сейчас объясню. Я готов отдать миллион гульденов рабочим нашего промысла, если получу гарантию, что они не будут больше бастовать. Мы с вами не должны скупиться.

— Что? Я не дам ни одного крейцера! — взорвался барон. — Ни за что! Вы, герр Калиновский, конечно, умеете хорошо тратить, но не умеете зарабатывать. А знаете ли вы, чего стоило мне и вашему покойному отцу сколотить капитал? Нет, я не могу швырять деньги на ветер!

— А между тем здравый смысл подсказывает, герр барон, что лучше немного потерять, чем лишиться всего, — сдержанно сказал Калиновский.

— Как это — всего?

— Да так… Рано или поздно мы потеряем все!

— Я вас плохо понимаю, дорогой компаньон, — ледяным тоном проговорил барон. — Конечно, вы, адвокат, привыкли философствовать, но я человек деловой, со мной прошу говорить конкретно. Кто отнимет мое богатство? И откуда вы взяли, что «рано или поздно мы потеряем все»? Это же просто… мистика!

— Советую поинтересоваться кое-какими произведениями Маркса. И тогда вы поймете, почему рано или поздно наше богатство отнимут наши же рабочие.

— Ха-ха-ха! Рабочие? Эти грязные свиньи! Эти… Эти неграмотные хлопы! Я не боюсь, как граф, что они подожгут промысел! Ведь они сами же и подохнут с голоду. Слава богу, в Бориславе есть полицейские стражники. Они не дадут поджечь промыслы.

Управляющий слушал спор хозяев и думал о своем. В душе он соглашался с Калиновским. В самом деле, до Любаша дошли слухи, будто Андрей Большак (тот бунтарь, которого он недавно уволил с работы) грозится поджечь промысел. Управляющий нервно передернул плечами.

Еще одна личность беспокоила Любаша: непокорный, острый на язык Степан Стахур. «Мутит воду. Надо убрать. Приеду в Борислав — возьмусь за него, — решил. — А заодно и за этих — Ясеня, Лучевского, Кинаша и еще кое-кого…»

Любаш старался не смотреть на папа Калиновского, боясь даже взглядом выдать свои симпатии к нему, потому что барон хотел, чтобы его считали главным хозяином.

— Что вы предлагаете, герр Калиновский? — спросил барон. — Лично я считаю; надо всех уволить и набрать новых рабочих. Виноват, не так. Я хотел сказать наоборот: сначала набрать новых рабочих, а потом уволить старых. Согласны?

— Нет, барон. Мне кажется, пока никого увольнять не следует. Вначале нужно попробовать сговориться с их главарями. Пообещать разные льготы, увеличение заработка. Семейных из бараков перевести в отдельные комнаты. Хорошо бы предоставить им кредит для строительства собственных домов. Строиться разрешим на наших земельных участках, а кредит оформим долговым обязательством. Долг будут платить в рассрочку.

— Да вы с ума сошли! — бесцеремонно перебил Калиновского барон, серьезно обеспокоенный его предложением. — Не стали ли вы в самом деле социалистом?

— Дорогой барон, разве вы отказались бы стать социалистом, если бы от этого ваши прибыли возросли вдвое, втрое?

Барон растерянно посмотрел на управляющего, потом на Калиновского.

— За кого вы меня принимаете? Да я скорее пулю себе в лоб пущу, чем стану социалистом! — воскликнул барон. И Людвиг вспомнил рассказ отца о том, что барон «пускал себе пулю в лоб», когда ему советовали стать промышленником.

— Если вы разрешите, я продолжу…

— Да, да, прошу, прошу! Любопытно, как далеко идут паши реформы, — въедливо сказал барон.

— Итак, смысл моей реформы сводится к следующему: никто из тех, кому мы предложим кредит, не откажется принять его, а когда рабочие подпишут долговые обязательства, они попадут в наши руки.

— Насколько я понял, придется не менее полумиллиона выбросить? Однако продолжайте, пожалуйста, я постараюсь понять вас до конца. — И барон поудобнее уселся в кресле.

— Выброшенные, как вы выразились, на ветер деньги возвратятся к нам с процентами, — развивал свою мысль Калиновский. — В кредитных обязательствах мы укажем, что в случае ухода с промысла должник обязуется немедленно погасить кредит. Если же он этого не сделает, дом, построенный на полученную ссуду, переходит в собственность кредитора и, учтите, сделанные взносы должнику не возвращаются. Таким образом, мы убиваем двух зайцев: завоюем среди рабочих репутацию добрых, справедливых хозяев, заботящихся о нуждах рабочих. А они утратят возможность оставить промысел или забастовать. Кто захочет потерять взносы, сделанные в счет погашения долга? Если же найдутся сорвиголовы, которые будут угрожать, бунтовать, мы их выгоним с промысла, ничего не потеряв. Ведь ни один рабочий не сможет погасить свой долг раньше чем через десять-пятнадцать лет. И даже когда он выплатит нам всю ссуду, все равно он от нас не уйдет, потому что дом его стоит на нашей земле. Ушел — скатертью дорожка, а дом мы купим за бесценок.

— Чудесно! Потом этот дом мы сможем снова продать в кредит другому рабочему?

— Вы прекрасно меня поняли, дорогой барон.

— О мой друг, вы так умно придумали! Как вы считаете, пан Любаш, рабочие согласятся взять у нас такой кредит? — спросил возбужденный барон.

— Разумеется, герр барон! Они с радостью набросятся на такой кредит, только нужно, чтобы еженедельные взносы были небольшие. Чем меньше взносы, тем быстрее пойдет в ход кредит.

— Например, полтора-два гульдена в неделю?

— Вполне, — подтвердил управляющий.

— Господа! — обратился к Калиновскому и Любашу хозяин дома. — Прошу ужинать, а затем — в путь! Нас ожидает прекрасное развлечение. Зорьку мы встретим выстрелами.

Охотники, образовав полукруг, притаились в засаде. Раух засел посредине, а Калиновский и Любаш — по бокам, на расстоянии ста шагов от барона. Рыжеволосый слуга барона Страсак с двумя гончими ушел далеко в обход, чтобы, как только начнет рассветать, с другого конца леса погнать зверя на охотников.

Калиновский укутался в мягкий соболий воротник своей зеленой кожаной куртки и улыбнулся собственным мыслям. Судьба благоволила к нему. В кармане у Калиновского лежала телеграмма: какой-то доктор Ванек из Праги уведомлял Анну, что ее мать скончалась от тифа, и просил немедленно приехать.

«Теперь Анна совершенно одинока. Неужели она не поймет, что мое предложение — единственное спасение для нее? Да другая женщина…»

Людвиг вспомнил, как после ужина, когда охотники направились к карете, баронесса Амалия незаметно вложила ему в руку записку. И, несмотря на всю осторожность баронессы, муж, кажется, успел заметить это.

«Иначе чем можно объяснить внезапную холодность борона? — думал Калиновский. — На все мои шутки, остроты он реагировал сдержанно».

Калиновский сунул руку во внутренний карман куртки — записка баронессы лежала там. Но у него не было никакого желания прочесть ее. Мысли Людвига приковывала Анна. Он не мог постичь, как случилось, что он, Людвиг Калиновский, привыкший только властвовать унижается перед той, которая бросила ему в лицо свое презрение, ненависть. В каком-то неистовом азарте Калиновский поклялся во что бы то ни стало сломить упорство Анны.

Погруженный в размышления, Людвиг вздрогнул от неожиданного крика филина, нарушившего дремотную тишь леса.

— Фу! Жутко, — съежился и Раух при крике птицы.

Он вспомнил ужин, подчеркнутое равнодушие Амалии к Калиновскому. «О ехидна! Как умело притворяется! А я, безумец, осел, развесил уши и думаю: наконец-то она остыла к этому мальчишке! И если б я не заметил, как она сунула ему в руки записку, поверил бы, что между ними все кончено…»

Медленно гасли в синеве неба звезды, заалел восток. Вдруг он услышал лай собак и в тот же миг увидел, как из молодого ельника показалась голова дикого кабана. Сбивая с веток шапки снега, огромный зверь выскочил на прогалину. Бурая густая щетина торчала на его спине. На какое-то мгновение он замер, нервно втянул носом воздух и рванулся в ту сторону, где сидел в засаде Калиновский.

Раздался выстрел. Кабан упал. Людвиг вышел из засады. Но внезапно зверь вскочил и яростно бросился на него. В первое мгновение Раух хотел выстрелить, но ревность на миг сковала его, и этого было достаточно, чтобы рассвирепевший кабан сбил Калиновского с ног.

На прогалину выскочили собаки и погнались за кабаном.

Раух подбежал к Калиновскому, лежавшему без чувств в луже крови. Барону показалось, что соперник мертв. Он наклонился, запустил руку в нагрудный карман меховой куртки Людвига и достал оттуда записку своей жены. Калиновский тихо застонал, приоткрыл глаза, но сказать ничего не смог.

Раух считал секунды предсмертной агонии своего компаньона и соперника. Когда подбежал Любаш, Калиновский уже не дышал.

Через два дня известного адвоката Людвига Калиновского похоронили в Вене. По закону единственным наследником погибшего считался его сын Ярослав Калиновский.

Трудно было представить изумление судебных и нотариальных чиновников, когда Анна Калиновская заявила, что она отказывается от наследства. Неслыханное, загадочное заявление дало обильную пищу самым разнообразным газетам, которые на протяжении недели смаковали сенсационную новость.

Слухи дошли и до Зоммердорфа. И хотя о покойнике принято говорить только хорошее или молчать, Дарина, которую с детьми приютила у себя мать Марты, пока Василь хлопотал об отъезде семьи в Галицию, не стерпела и отвела душу: она проклинала Калиновского на чем свет стоит.

Истинную причину отказа пани Анны от богатства Дарина хорошо знала, но раскрыть доверенную ей тайну она не имела права. И сердце ее обливалось кровью, когда приходилось выслушивать различные кривотолки о поступке пани Анны.

Вскоре «Брачная газета» — эта нимфа, купающаяся в тине сплетен и анекдотов, падкая на всякие невероятные, авантюристические сюжеты, «разгадала» таинственную загадку. Она поместила сообщение под сенсационным заголовком:

 

«Мать младенца-миллионера сошла с ума!!!»

Под заголовком был помещен портрет молодой женщины, а ниже жирным шрифтом пояснялось:

«Потрясенная горем жена, увидев растерзанное диким зверем тело своего молодого, красивого мужа, залилась слезами. Не было силы, которая могла бы оторвать ее от покойника: она рыдала над ним до самого погребения. Когда же на кладбище гроб с любимым мужем поставили в фамильном склепе Калиновских, молодая вдова душераздирающе вскрикнула и упала без признаков жизни. О, бедная женщина! Когда с большим трудом ее привели в чувство, вдова утверждала, что никогда не была женой Людвига Калиновского и поэтому отказывается от всякого наследства.

Врачи помогли судебным чиновникам выйти из трудного положения — они объяснили, что вдова, вероятно, не выдержав тяжелой утраты, лишилась рассудка».

Барона фон Рауха, увидевшего на первой странице «Брачной газеты» портрет своей жены под заголовком «Мать младенца-миллионера сошла с ума!!!», едва не хватил апоплексический удар.

Нечто подобное переживал и молодой Фред Курц.

А случилось это так. Получив лично от редактора задание сфотографировать вдову-миллионершу, молодой репортер помчался прямо на кладбище, куда двинулась похоронная процессия. Обычно за катафалком первыми идут ближайшие родственники покойного, в том числе и жена. Окинув взглядом первый ряд идущих за катафалком, Фред Курц увидел трех женщин. Две из них были староваты. А вон та, красивая, которая шла посредине в дорогом траурном одеянии, заплаканная, — безусловно, вдова миллионера. И Курц сфотографировал баронессу Раух, приняв ее за Анну Калиновскую.

Об ошибке репортер узнал лишь в день выхода газеты, в которой были напечатаны информация и фотография.

Придя в то утро в редакцию, Фред Курц сел за письменный стол и начал просматривать страницы свежего номера газеты. Задержав взгляд на своей информации, которая украшала первую страницу, он заметил, что ночью кто-то из сотрудников газеты дописал концовку заметки под портретом «Анны Калиновской». Фред Курц остался доволен добавлением — в нем шла речь об опеке.

Раздался телефонный звонок.

— Говорит Ольденмайер. Вы слышите, Курц? Зайдите ко мне, — услышал он в трубке голос редактора.

Минут через пять Фред Курц вылетел из кабинета редактора, точно из бани, — красный, вспотевший и, схватив с вешалки свое пальто, словно обезумевший выбежал из редакции.

Минут через двадцать Фред стоял у парадного подъезда зеленого коттеджа фрау Баумгартен, а еще через три минуты, назвав себя судебным чиновником, увидел настоящую Анну Калиновскую…

А тем временем барон Раух, как раненый бык на арене цирка, метался по будуару жены, свирепо размахивал газетой и натыкаясь на шелковые пуфы.

— Я им покажу! — кричал он. — Они узнают, как посягать на честь барона фон Рауха! Я… я…

— Рудольф, успокойтесь… Опомнитесь! Ведь прислуга слушает… Вы компрометируете… — умоляла баронесса.

Раух, взбешенный последними словами жены, остановился перед ней и вытаращил глаза, словно потерял дар речи. Потом неожиданно поклонился ей:

— О милостивая фрау, вы сама непорочность! — Раух достал из кармана ее записку к Калиновскому, развернул и поднес к глазам жены. — Узнаете свой почерк? Образец добропорядочности, высокой морали, не правда ли?

Баронесса, плотно сжав губы, зло сверкнула глазами, молча подошла к трюмо и извлекла из шкатулки конверт. Развернув письмо, протянула его мужу.

— Я берегу честь нашей фамилии с таким же старанием, как и вы! — съязвила баронесса. — Вы узнаете почерк? Это пишет наша бывшая горничная Эмма, которую вы неизвестно почему уволили. Поздравляю вас, эта «несносная» горничная родила вам дочь.

А за дверью две молоденькие горничные и Страсак, затаив дыхание, слушали, о чем говорили барон и баронесса.

Здесь их и застал взволнованный Любаш.

Слуги вмиг разлетелись в разные стороны.

— Страсак, доложите барону, что мне срочно нужно его видеть! — приказал Любаш.

Страсак, глупо улыбаясь, многозначительно приложил палец к губам и прошептал:

— Тсс! Барон очень занят.

— Доложите немедленно! — запальчиво крикнул Любаш.

— Не могу, — вытянувшись в струнку, твердо заявил Страсак.

— Не корчите из себя шута! Слышите? — управляющий топнул ногой.

Распахнулась дверь, и вышел барон.

— Кто здесь кричит? О, пан Любаш!

— На промысле пожар, герр барон, вот депеша! Нужно срочно ехать в Борислав. Через сорок минут уходит экспресс.

 

Директор тайной полиции

Моросил холодный дождь. Мерцающий свет газовых фонарей едва освещал тротуары. Прохожие в мокрых плащах или под зонтиками походили на безликих призраков.

Часов около семи вечера возле узкой калитки бывшего монастыря ордена кармелитов босых, превращенного в тюрьму, остановился крытый фиакр. Из него вышел высокий худощавый господин лет сорока пяти в рединготе и черном атласном цилиндре. Едва ли кому-нибудь из прохожих пришло бы в голову, что этот господин с продолговатым тонким лицом, густыми темными бровями и синеватыми веками, под которыми прятались серые проницательные глаза, — директор львовской тайной полиции, надворный советник Генрих Вайцель.

Вайцель не позвонил, как это делают другие, а ручкой зонта три раза постучал в решетку маленького окошка. Охранник даже не выглянул, ему было известно: так дает о себе знать только директор тайной полиции.

Отодвинулся тяжелый засов, открылась дверь, и Вайцель, не глянув на охранника, быстрыми шагами прошел по мрачному коридору и скрылся в кабинете начальника тюрьмы.

Начальник — тучный господин с пышными длинными усами и бакенбардами — ожидал прихода Вайцеля. Сидя в кресле, он поспешно просматривал разложенные на письменном столе донесения надзирателей. И когда дверь кабинета бесшумно отворилась, он вскочил с кресла и бросился навстречу Вайцелю, угодливо подхватил у него цилиндр и зонтик.

— Прескверная погода, герр майор, — первым заговорил начальник тюрьмы, чтобы вызвать Вайцеля на разговор и угадать, в каком настроении шеф.

Вайцель не ответил.

— Донесения! — приказал он резко и подошел к письменному столу.

— Прошу! Донесения перед вами, герр майор, — щелкнул каблуками начальник тюрьмы.

Вайцель углубился в чтение бумаг.

— Как ведет себя Иван Франко? — спросил он, подняв голову.

— Целый день беседует с арестантами, расспрашивает каждого о жизни. У бывалых допытывается про тюремные порядки, разумеется, не без своих комментариев. Собирается книгу писать о пашей тюрьме, прошу прощения, как о символе всей Австрии. Удалось перехватить это письмо.

— Так-так, это очень опасный человек. Но мы его обезвредим. По камере сорок один «А» все?

— Нет, здесь только о Франко. Сейчас покажу остальное.

Начальник тюрьмы поспешно подошел к сейфу, вынул оттуда папку и подал ее Вайцелю.

— Сегодняшнее?

— Да, герр майор!

Отобрав несколько листов, Вайцель снова углубился в чтение.

— Что вы ответили Стахуру? — спросил Вайцель, откладывая бумагу в сторону.

— Как было приказано, герр майор: вы заняты и можете его принять только вечером.

— Хорошо, — Вайцель побарабанил пальцами по стеклу на письменном столе. — Пусть приведут его.

— Слушаюсь, герр майор.

Начальник тюрьмы позвонил. Вошел надзиратель в форме с фиолетовыми петлицами и таким же кантом на форменной шапке.

— Привести из сто пятой.

— Слушаюсь! — козырнул надзиратель и, повернувшись на каблуках, вышел.

— Мариана Лучевского из сорок первой «А» переведите к уголовникам, в семнадцатую, Большака — в тринадцатую.

— В одиночку?

— Нелепый вопрос. Сколько у вас тринадцатых?

— Виноват, одна, герр майор!

— Выполняйте!

Начальник тюрьмы выбежал отдавать приказание. Когда же возвратился, Вайцель уже расхаживал по кабинету и посасывал мятный леденец.

— Герр майор, прокурор Линц опять интересовался, выполнил ли я его приказание, — вкрадчиво проговорил начальник тюрьмы. — Он угрожал взысканием, если я немедленно не освобожу Ивана Франко.

— Сколько вы их уже имеете?

— Взысканий? Много… Девяносто шесть, — неохотно ответил начальник тюрьмы.

— И все — за один и тот же грех?

— Господин директор, у меня нет грехов. Если я держу арестантов больше положенного срока, в этом я не виноват, я несу службу и выполняю ваш…

— Да, да! Вы это делаете по моему приказу. А потому на взыскания не обращайте внимания.

— Но…

— Хорошо, хорошо, я поговорю с прокурором Липцем, а пока и на этот раз воздержитесь выполнить его приказ. Мы не можем так просто выпустить Франко, мы должны приставить к нему своих людей. Необходимо еще хотя бы неделю подержать его.

— Слушаюсь, герр майор!

— Вы не обижайтесь, голубчик Кранц, что герр прокурор строг с вами. Понимаете, нельзя допустить, чтобы думали, якобы у нас здесь творятся беззакония, произвол, будто мы можем, независимо от срока осуждения, держать арестанта в тюрьме сколько нам вздумается. Чтобы оградить закон от подобных нападок, прокурор делает вам выговоры. Вы не должны воспринимать их как взыскание и огорчаться. Наоборот, вы должны гордиться ими, как офицер своими ранениями, полученными в сражениях за нашу империю. Эта выговоры — не взыскания, а награда для вас.

— Рад служить нашему добрейшему цесарю Францу-Иосифу! — щелкнул каблуками начальник тюрьмы, а про себя подумал: «Ну и хитер! Да если выговоры ты считаешь наградами, то помоги тебе бог вместе с прокурором Линцем получить их вдвое больше, чем я имею!»

Мысль Кранца прервал надзиратель, он привел арестанта из сто пятой камеры.

— Прошу, садитесь, Стахур, — Вайцель указал на стул у письменного стола и обратился к Кранцу и надзирателю: — Вы свободны. Я вызову, когда будете нужны.

Стахур сел.

— Вы хотели меня видеть?

— Да, — тихо произнес арестант, пронзив Вайцеля пристальным взглядом. — Я еще утром хотел вас видеть…

— Мне передали, но я был как раз занят, — дружелюбно сказал Вайцель. — Значит, согласны?

— Да.

— Вот и чудесно! Только зря поссорились со мной. Я уверен, что вы умный человек и поймете, кто ваш настоящий друг. Итак, вы согласны помогать нам бороться со смутьянами и бунтовщиками. Имейте в виду, я вас не считаю таким. То, что вы оказались вместе с ними, я объясняю случайностью. Рабочие выступали против Калиновского, который… Да, да, мне известно: его отец мошенническим путем завладел нефтеносным участком земли, принадлежавшим вашему отцу. Вы хотели отомстить ему. Но промысел поджег другой человек, вы тут ни при чем. Кто поджигатель — нам уже известно.

— Конечно, я случайно оказался среди них. Они выступали против хозяина-поляка. И этого хозяина, и этих рабочих я… я ненавижу!

— Можете ненавидеть поляков сколько вам угодно, никто вам мешать не станет. А вот рабочих… Вы можете их тоже ненавидеть, однако о вашей ненависти никто не должен знать, кроме меня. Рабочие-поляки должны считать вас своим другом. Так и вам будет лучше и нам…

Стахур в знак согласия кивнул головой.

— Вы до конца держались с ними, никого не выдали, чем завоевали их уважение. Они вам вполне доверяют.

— Вы так думаете?

— Я не только думаю, а располагаю совершенно точными сведениями. Полиция на основании предположений выводов не делает. Предположение — трамплин к расследованию, но выводы можно делать только на основании неопровержимых фактов.

Вайцель взял с письменного стола несколько листков, которые он только что прочел, и передал Стахуру.

— Прочтите и сами убедитесь, каким авторитетом вы пользуетесь у рабочих.

С любопытством и некоторым недоверием Стахур взял протянутые Вайцелем листки. Наверху справа было написано: «Секретно!», а посредине — «Донесение надзирательной службы по камере сорок один «А». Далее шла подробная запись разговора двух рабочих о Стахуре. Фамилии рабочих были знакомы Стахуру, и такая подробная запись их разговора удивила его.

«Будто надзиратель сидел в камере вместе с ними и слышал все, — подумал Стахур. — Иначе быть не может». Ему стало не по себе. «Неужели и меня подслушивали?» — подумал. И если бы Степан Стахур был побрит. Вайцель, конечно, заметил бы, как тот густо покраснел.

«Боже мой, какими словами я поносил Вайцеля! Неужели и это записано? А теперь он сидит передо мной и так вежливо разговаривает. Ничего не скажешь, хитра машина тайной полиции. Нет, он не злопамятен, этот Вайцель… Но хитер! Я ему нужен, вот он и любезен. А в душе… черт его знает, что у него там в душе! Интересно, что написано тут?» И Стахур быстро прочел второе и третье донесение. Они имели то же содержание, что и первое: рабочие, арестованные в связи с пожаром на бориславском нефтяном промысле барона Рауха и пана Калиновского, представляли Степана Стахура героем.

«Но как они подслушивают? Надо хорошо осмотреть камеру, не пристроен ли в стене какой-нибудь аппарат». И вдруг его осенила новая догадка: «Может, все это сфабриковано? А может, написано их агентами из арестантов? Очень просто, вот так, как меня, поймали и заставили».

Стахур еще раз просмотрел донесения, которые держал в руках, и убедился, что все арестованные, которых пригнали сюда этапом из Борислава, самого лучшего мнения о нем. «В конце концов какое мне дело до секретов Вайцеля? Я решился служить ему, потому что мне это выгодно. Полиция — сила! Я не хочу гнуть спину на промыслах, чтобы золото текло в чужие карманы. Я сам, сам хочу быть хозяином!»

— Так вы убедились, пан Стахур, какой вы имеете солидный авторитет? — спросил Вайцель.

— Выходит, что так…

— Вам нужно сохранить и укрепить его. На этом будет основываться паше с вами сотрудничество. Вы можете считать себя на свободе, однако неделю вам придется оставаться здесь. Я вам объясню после… А сейчас нам надо совершить маленькую формальность.

Не сводя со Стахура серых цепких глаз, Вайцель молча положил перед ним исписанный мелким почерком лист бумаги.

— Я должен подписать? — спросил Стахур, прочитав бумагу.

— Да. После вашей подписи наши отношения станут официальными.

«Вот дьявол, заранее знал, что я соглашусь на его предложение», — подумал Стахур и не колеблясь расписался.

Вайцель взял документ, сложил его вчетверо и спрятал в нагрудный карман.

 

Новый агент

Вайцель давал последние наставления новому агенту:

— Я вызову вас только по вашему сигналу. Сигнал такой: во время обеда, когда в камере будут раздавать пищу, будто невзначай протяните руку с миской, перевернутой вверх дном.

Когда все было закончено, Вайцель приказал отвести Стахура в камеру, откуда недавно перевели Большака и Лучевского.

Зажав под мышкой котомку с вещами, Стахур в сопровождении надзирателя шел по узкому лабиринту тюремных коридоров с множеством дверей по обо стороны. Тускло светили керосиновые лампы. От недостатка воздуха пламя в них еле-еле мерцало.

Несколько раз Стахур натыкался на кирпичные выступы, неожиданно выраставшие перед ним на поворотах коридоров. Привыкнув к полумраку, он пошел увереннее, замедляя шаги только на поворотах.

— Стой! — сонным голосом остановил Стахура надзиратель. — Лицом к степе!

Зазвенели ключи, загремел железный засов, и вдруг надзиратель рявкнул:

— Не оборачивайся! Кому говорю: не оборачивайся?!

— Не ори, нынче ты на коне, а завтра рылом землю будешь рыть, — огрызнулся Стахур, все же успев рассмотреть номер на двери камеры: 41 «А».

Разбуженный шумом, Богдан Ясень прислушался.

«Будто голос Стахура», — встрепенулся он.

— Что-о? А ты, пся крев!..

И Богдан узнал голос надзирателя Малютки.

За этим «что-о?» должен был последовать удар, а затем потерявшего сознание Стахура Малютка втянет в камеру и бросит на пол. Богдан Ясень осторожно подкрадался к двери.

В самом деле, надзиратель по привычке хотел пустить в ход кулаки, но помешала боль в забинтованной правой руке. На этот раз он ограничился угрозой:

— Ты еще меня узнаешь, малютка!

Стахур и не подозревал, чем угрожает ему непослушание надзирателю. Это был верзила с широченными плечами, в полтора раза выше человека с нормальным ростом, иронически прозванный арестантами «Малюткой». Что касается кулаков, то силу их арестанты испытывали на себе почти каждый день.

Если случалось, что какой-нибудь арестант проявлял непокорность, протестуя против тюремных порядков, начальство тюрьмы немедленно посылало на «усмирение» Малютку.

Надзиратель входил в камеру, подзывал к себе непокорного и флегматично спрашивал:

— Ты меня знаешь, малютка?

И не успевал несчастный слово вымолвить, как удар страшной силы сваливал узника на цементный пол. Малютка поворачивался и молча выходил.

Испытал бы и Стахур Малюткиного кулака, если бы надзиратель накануне не поранил себе руку.

Массивная деревянная дверь со скрипом отворилась, и Стахур переступил порог. Богдан Ясень сразу узнал его.

— Степан! — услышал Стахур тихий голос.

Стахур обернулся, но в кромешной тьме не мог никого разглядеть. Кто-то взял его за руку и прошептал:

— Иди за мной. Осторожно, не наступи, тут люди спят. На нарах места не хватает. Да ты что, не узнаешь меня?

— Богдан, ты?

— Узнал наконец. Иди, иди, тут возле окна будто воздух чище. Кибель переполнен, не позволяют выносить. Их бы самих посадить сюда хоть на денек…

— Тьфу, на руку наступил, пся крев!

— Куда лезешь! Там и так полно, потерпи до утра, — пробормотал кто-то сквозь сон.

Кто тут? Не Стахур ли?

— Он, — отозвался Богдан, который тянул Стахура за руку к окну.

Теперь они сидели возле нар под оконцем, сквозь которое в душную камеру проникал свежий воздух. К ним подсел и Любомир — молодой рипнык с промысла.

— Где Андрей Большак? У вас?

— Был тут, а с вечера его и Мариана Лучевского перевели.

— И Лучевский с вами?

— Да, все время в этой камере.

— А как Большак? Не проговорился?

— Признался, дурья башка! — с досадой махнул рукой Богдан. — Говорит: «Не мог я больше. Не хочу я, чтобы из-за меня люди невинно страдали. Я поджег — меня и карайте. Я, говорит, так пану следователю и заявил. Отняли работу, заморили голодом семью, погубили жену с тремя деточками, вот я и отомстил, поквитался с хозяевами. Теперь делайте, что хотите!» Пан инспектор как заорет: «Дурень ты! С твоим умом — поджечь промысел? Ты лучше признайся, кто тебя научил». Тогда Большак ему в ответ: «Поджечь дело немудреное, зачем меня учить? Сам я, сам!» А тот свое: «Поджег не ты, подожгло твоими руками тайное общество социалистов. Ты лишь игрушка в их руках. Тебя научил член тайного общества Степан Стахур. Признайся, дурень, облегчишь свою вину». Большак стоит на своем: «Чего вы зря возводите напраслину на невинных людей? Я поджег, я и в ответе. А то смотрите, как бы вам за ваше усердие голову не оторвали те, которых вы хотите зря погубить!»

— Молодец Большак! — восхищенно прошептал Стахур. — Я не ошибался, что он не продаст.

— Молодец-то он молодец, — сочувственно сказал Любомир, — да пан инспектор не унимается. Замучил бедного Большака. Утром и вечером допросы, а он твердит одно: «Я поджег, никакого тайного общества не знаю, никто меня не учил».

— Ты расскажи, Любомир, как его пан инспектор вывел из терпения, — усмехнулся Богдан.

— Так это же умора! — Любомир даже не заметил, как начал говорить в полный голос, и рассказал историю, известную всем в камере: — Начал пан инспектор сулить золотые горы Большаку, только бы тот подтвердил, что это студенты-социалисты с твоей, Степан, помощью научили его, как поджечь промысел. Большак сразу и спрашивает: «Скажите, прошу папа, у вас братья есть?» А тот ему: «Тебе зачем?» Большак говорит: «Я, прошу пана, пятнадцать дней на ваши вопросы отвечал, а вы на один мой вопрос не хотите ответить!» Тогда пан инспектор и говорит ему: «Ну, нас три брата. Дальше что?» Большак свое: «А сестра есть?» Интересно стало пану инспектору, к чему это Большак клонит. «Да, есть и сестра», — отвечает. — «Ну вот, а если бы к примеру, — говорит Большак, — над вашей сестрой какой-нибудь панычик поглумился?» При этих словах пан инспектор покраснел, как перец осенью, но слушает, не перебивает. «И вот, — ведет дальше Большак, — меньшой ваш брат, самый горячий, возьми да и убей обидчика. Полиция схватила вас всех трех. Наседают на вас, прошу пана, потому, что вы самый старший. Издеваются, пытают, дознаться хотят, кто убил. Говорят вам: если не скажете — ваша вина! Так вы, прошу папа, указали бы на брата?» — «А как же, сказал бы правду, как перед богом», — отвечает инспектор. «Я так и знал! — Большак ему. — Чтобы спасти свою шкуру, вы бы и других братьев разом продали, не то что одного…» Пан инспектор и слова ему больше вымолвить не дал, взорвался: «Ах ты, быдло! Да как ты смеешь? Пся крев! Да я тебя, дурня, в тюрьме сгною!» Наш Большак как ни в чем не бывало повернулся к нему спиной и так спокойно говорит: «Поцелуй меня в задок, прошу пана».

На нарах под окном кто-то засмеялся.

— Ну и чем все это кончилось? Пан инспектор поцеловал? — наивно спросил голос с другого конца камеры.

Теперь рассмеялись все, кто не спал.

— Нынче, как привели меня с допроса, Большака и Мариана Лучевского уже не было, — заговорил Богдан. — Пока что неизвестно, к какой камере они сидят. Утром узнаем. Вот так, брат. — В голосе Богдана слышалась тревога. — Следствие пытается доказать, будто пожар организовали социалисты, какое-то тайное общество революционеров. На нарах под окном лежит академик Иван Франко, сын кузнеца из нашего села. Он в этом… универку учился. Его арестовали за то, что будто он и его товарищи призывали народ браться за сокиры, против цесаря, графов и баронов на бунт поднимали. Ищут доказательств. Сегодня привели меня на допрос, а инспектор такой добрый ко мне: и «сигаретку, будь ласка», и «ближе к столу, прошу пана». Будто позабыл, что вчера быдлом величал, грозился в яме сгноить. Ну, думаю, посмотрим, какой новый капкан готовишь. А он: «Знаете, пан Ясень, у меня есть для вас хорошая новость. Следствию известно, кто поджег нефтяной промысел. Злоумышленник сам сознался, поэтому и решено всех вас освободить… При условии: если вы без утайки ответите на один незначительный вопрос. Незначительный потому, что люди, о которых пойдет разговор, давно арестованы и осуждены. Так что ничего нового вы не прибавите, зато лишний раз подтвердите показания вашего товарища Андрея Большака, поможете ему. Пан Большак признался, что у него и в мыслях не было совершать преступление, что его опутали академики из Львова, которые часто приезжали в Борислав. Он называл какого-то Ивана Франко. Скажите, пан Ясень, вы знаете Ивана Франко?» Понял я, куда он клонит: мол, это сделал Большак, которого научило тайное общество социалистов. Тут меня взяла охота немного потешиться над хитрым паночком. Я и говорю: «Так, Ивана Франко я хорошо знаю. Не раз разговаривал с ним». «О чем он с вами говорил?» — насторожился паи инспектор. Я и отвечаю ему: «Франко говорил, что нет на всей земле справедливости, а у нас, в Галиции, тем более. Вот засудили его за то, что правду людям говорил, и невиновного до криминалу кинули. Хоть срок давно кончился и пора Франку на воле быть, а власти держат его здесь». Чтобы пригнуть пана инспектора, добавляю: «Иван Франко жалобу написал в Вену, самому цесарю Францу-Иосифу». Гляжу, морда папа инспектора как-то вытянулась, подозрительно смотрит он на меня и спрашивает: «Погодите, погодите, пан Ясень, где же вы виделись с Иваном Франко?» — «Да где же? — отвечаю. — Слава богу, мы с ним пятнадцать дней в одной камере томимся». Люди, глянули б вы на него в эту минуту! Настоящий пес охотничий, увидевший, что перед ним не дичь, а чучело.

— Разве он не знал, что вы в одной камере сидите? — пожал плечами Стахур.

— Позже мне Иван растолковал: мы должны были сидеть в разных камерах, но надзиратель спьяна втолкнул нас в одну. А может быть, пан инспектор с перепою позабыл, где сидит Франко?

— Разве он не знал, что вы с Франко из одного села?

— Знал, сучий сын, как не знать. Хитрый, шельма! Крутился, вертелся, мол, неужели я раньше, до тюрьмы, не видел и не знал Ивана Франко? А я говорю: «Где мне ученых людей, разных там академиков знать? Я человек рабочий». Снял он с носа пенсне, прищурился и цедит сквозь зубы: «А не припоминаешь ли ты, быдло, что ваши хаты в двух шагах друг от друга? Не помнишь ли, что Франко был лучшим твоим другом, что с ним вместе на рыбу ходили, книги запрещенные читали? Ну, что ты теперь скажешь, пся крев? Не прикидывайся дураком! Расскажи, зачем приезжал Иван Франко в Борислав. Ведь ночевал у тебя! О чем вы с ним говорили? Кто был с вами?» Я обомлел. Молчу. А он опять ко мне, но уже медовым голосом: «Так вот, пан Ясень, ступайте назад в камеру и хорошенько подумайте. Завтра я вас вызову. И не воображайте, прошу пана, что перед вами дурак, потому что сами в дураках окажетесь. Я к вам, кажется, хорошо отношусь, и вы должны мне чистосердечно рассказать все, как это сделал Андрей Большак. Я же помогу вам выпутаться из беды».

— Брешет, пёс! Большак только себя погубил! — перебил Богдана Любомир.

— Конечно. Большак ничего не знает, выдавать ему нечего. Засыпает нас другой, — предположил Стахур.

— Да, да, кто-то другой, — совсем понизив голос, прошептал Богдан. — Но бес его знает, что мне завтра плести на допросе.

— Погоди, Богдан, дай подумать, — сказал Стахур, скрестив на груди руки.

Храпели и стонали сонные арестанты, скорчившись на двухэтажных нарах, на холодном цементном полу.

Вдруг раздался жалобный крик и рыдания:

— Зофья! Зофья!

— Снова Ковский… Несчастный… — в голосе Любомира прозвучало страдание.

— Что за человек? — полюбопытствовал Стахур.

— Крестьянин. Графский эконом надругался над его женой, а этот дурень, нет чтоб того негодяя зарубить, взял да жинку топором… Сын остался сироткой. Очень, видно, любил жинку. Только и бредит: «Зофья! Зофья!» Хотел руки на себя наложить, да мы не дали. Утром посмотришь на него, человек от горя совсем обезумел.

— А скажи, Богдан, кто знал или видел, что Иван Франко ночевал у тебя? — неожиданно спросил Стахур.

— Сейчас трудно сказать, целый год прошел, — попробовал вспомнить Богдан. — Кажется, никто не знал, кроме товарищей из нашего рабочего кружка.

— А Андрей Большак?

— Откуда?

— Вас тогда маленькая горстка была. Припомни. Богдан, кто бы мог знать. Ну, припомни, — настаивал Стахур.

Богдан, с опаской всматриваясь в темноту камеры, наклонился к Стахуру и назвал семь фамилий.

— Всех семерых и арестовали. Тут, в камере, — я, Любомир Кинаш, Мариана Лучевского куда-то перевели. В девятнадцатой сидит Владислав Дембский, в тридцать восьмой — Евген Вовк, кажется, в пятьдесят пятой — Марко Лоза, а в шестьдесят третьей — Федько Лях. Вот и все.

— Друже мой Богдан, один из семи — иуда. Любомир, ты говорил, что тут в камере есть сыпак» . А чем подтвердишь?

— Гм, почему я так думаю? Да потому, что каждое наше слово пан инспектор знает, точно сам он тут сидит. Или он сквозь стены слышит? Ясно, сыпак доносит.

Стахур вспомнил донесения, которые читал у Вайцеля, и задумался. «На всех трех листках приводится разговор Богдана и Любомира обо мне… Кто же это?..»

Под нарами сквозь сдавленные рыдания снова послышалось:

— Зофья! Моя бедная Зофья!

«Ковский! Э, герр Вайцель, полоумный артист здесь больше не нужен… Интересно, Иван Франко спит или слушает нас? Скрытный он, молчит все. Ничего. Раскусим и тебя… Ага, кашляет, значит, не спит».

— Тяжелые у меня думы, братья, — вздохнув, прошептал Стахур, но так, чтоб услышал Иван Франко. — Сыпана надо раскрыть.

Франко, до сих пор лежавший головой к окну, привстал, а затем снова лег, уже лицом к собеседникам, и подпер кулаком подбородок.

— Не спишь, Иван? Зря не мучай себя, что-нибудь придумаем, — подбодрил его Богдан. — Вот познакомтесь, тоже из наших, бориславский, Степан Стахур.

— Очень рад, — Стахур крепко пожал Франко руку. — Академики — наши первые друзья и братья! — горячо зашептал он. — Мы должны грудью своей прикрыть их. Нужно крепко держать язык за зубами.

— Ну, знаешь… — обиделся Любомир.

— Напрасно кипишь, парень, правду говорю, — спокойно осадил его Стахур. — Если бы мы умели язык за зубами держать, сыпаку нечего было бы тут делать. Я подозреваю Мариана Лучевского.

— Да ты обалдел, что ли? — сердито оборвал Богдан.

— Вероятно, друже Стахур, вы имеете какие-то основания обвинять Лучевского? Может, поделитесь ими? — вмешался в разговор Иван Франко.

Стахур обрадовался, что наконец Франко заговорил, и продолжал:

— Я так думаю: если в одной комнате, в четырех глухих стенах говорят семь человек и о разговоре узнает восьмой в другом конце города, то вполне логично, что разговор ему передал один из семи. Не так ли?

— Почему же вы решили, что седьмым должен быть Мариан Лучевский? — не скрывая тревоги, спросил Франко.

— Вопрос законный. Отвечу: за день до пожара на промысле я встретил Большака и Лучевского около шпика одноглазого Япкеля. Оба подвыпившие, только Большак больше захмелел. Ясно, что напоил Лучевский, потому что у Большака не водятся деньги — каждый скажет. Ведь даже на похорон жены и детей мы собирали ему. Я подумал, что Лучевский напоил Большака, посоветовал ему утопить горе в вине. Увидели они меня, подошли. Большак плачет, проклинает управляющего Любаша, так как считает его главным виновником своего несчастья. «Отплачу! Я отплачу!» — твердит Андрей. Я возьми да и скажи ему: «Если бы волк разорвал моего теленка и я задумал отомститься отрубил бы ему не хвост, а голову. Пан Любаш — хвост, а голова — хозяин!» — «Да где же я хозяев достану, когда они в Вене живут!» — схватился за голову Большак. Тут я ему и говорю: «Чтобы скотина сдохла, не обязательно стукнуть ее по башке топором. Достаточно оставить голодной, уничтожить ее корм». — «Поджечь промысел! Промысел поджечь!» — глянул на меня безумными глазами Андрей Большак. В первый же день, когда пригнали нас цюпасом во Львов и меня поволокли на допрос, пан инспектор уже знал про наш разговор. От меня он только требовал назвать членов тайного общества, связанных со львовскими социалистами, и сознаться, будто тайное общество поручило мне толкнуть Большака на поджог промысла. Вот я и спрашиваю вас, братья мои дорогие, откуда пан инспектор узнал наш разговор? Кто мог сказать? Я? Нет! Большак? Нет! Остается третий — Лучевский. Вот и основание считать сыпаком Лучевского.

Доводы Стахура выглядели убедительно. Богдан и Любомир подавленно молчали. Молчал и Франко. Не находил слов, чтобы возразить Стахуру, о котором много хорошего говорили ему Богдан Ясень да и сам Мариан Лучевский.

— Как вы считаете, друже, — доверительно зашептал Стахур, — верно ли будет, если мы сделаем так: пусть на допросе Богдан начисто отрицает ваше пребывание в Бориславе и до, и после пожара. Тогда, я уверен, пан инспектор начнет приводить разговоры, которые вы вели с Ясенем, потому что захочет припереть Богдана к стенке. Тут и надо припомнить, присутствовал ли при этих разговорах Мариан Лучевский. Если хоть один разговор, о котором упомянет пан инспектор, состоялся без Лучевского, наплюйте мне в глаза.

— Да ты что, Степан! Мариан с первых дней с нами. Он хоть и поляк, а последним куском хлеба, как брат, всегда поделится. Не возьму я греха на душу, за ним ничего не замечал. Да и тебя, Степан, когда ты на промысле появился, Мариан в своей хибарке приютил.

— Выходит, я клевещу?

— Нет, нет, что ты, Степан! Я не то хотел сказать… Понимаешь, трудно… Ты нас как-то сразу ошеломил, дай опомниться…

— Что ж, Богдан, авось пан инспектор устроит тебе очную ставку с иудой, тогда увидишь ого лицо без маски!

Из разговора со Стахурой Иван Франко почувствовал, что это человек с сильным характером. Он задумался над словами Степана. Разум говорил ему, что доводы Стахура действительно изобличают Мариана Лучевского, а сердце поэта, исполненное чувством веры в людей, отказывалось верить, что товарищ — предатель. Нет, Лучевский, жадно рвущийся к тем, кто расчищает путь к правде и справедливости, не мог согласиться на подлую сделку с врагом. Разве не он, вынужденный почти с детства батрачить, а потом надрываться на промысле, разве не он первый помогал Богдану Ясеню собирать среди рабочих деньги для бедных, больных, безработных?

И припомнил Франко, как однажды в Петров день Богдан Ясень и Мариан Лучевский встретили его на Тустановичской дороге. Свернули на тропинку, ведущую к Бориславу, перебреди речку и, поднявшись на высокий, крутой берег, густо поросший орешником, остановились у родника, бьющего из-под старой ветвистой липы. Солнце, казалось, зацепилось за лесистые вершины Карпат, последние лучи его нежно золотили кроны деревьев, и по земле ползли предвечерние тени.

Иван Франко склонился над родником, и когда, зачерпнув ладонями воду, поднес ее ко рту, вдруг услышал голос Мариана Лучевского. Он громко читал:

…Из самых недр земли, струясь фонтаном, Свой бег вода вовек не прекратит, Детей весны она животворит, Цветущих вкруг нее благоуханно… Степной родник с чудесными струями — Народа мощный дух: и, в скорби изнывая, Звучит он сердцу сердцем и словами. Как под землей бежит струя живая, Так из глубин, неведомых веками, Слова родятся, сердце зажигая!

— Откуда вы это знаете? — с радостным удивлением спросил Франко.

— Так это народная песня. Как же мне ее не знать? Пли меня за народ не считаете?

Все трое засмеялись.

— Ты, Иван, когда приходил, забыл журнал в моей хибаре, — объяснил Богдан. — А Мариан прочитал и запомнил твою песню.

И, обнявшись, они пошли в сторону низеньких, как собачьи конурки, хибарок…

Мысли Франко снова вернулись к словам Стахура.

«Мариан — мечтатель, шутник и весельчак, беззаветно преданный рабочему делу, — лжец и предатель? — стучала в висках кровь. — Не понимаю, зачем же каждый раз его водили на допрос и, продержав в пустой комнате два-три часа, не спросив ни одного слова, возвращали в камеру? Как он негодовал! Неужели можно так искусно притворяться?»

 

«Нельзя оставлять ни одной улики…»

Узников разбудил звон ключей.

— Взять кибель! Выходи! Быстро! — выкрикивал старший надзиратель.

От выкриков узники просыпались, вскакивали, будили спящих и спешили построиться в два ряда посередине камеры. Двое назначенных с вечера старшими по камере подошли к параше, подняли ее за уши и осторожно вынесли в коридор.

— Выходи, марш! — скомандовал надзиратель. — Бегом!

Камера быстро опустела.

Часто случалось и так: если почему-либо старшему надзирателю казалось, что арестанты недостаточно быстро выполняют его приказание, он молча запирал дверь и уходил. Это означало, что заключенные наказаны и в отхожее место их поведут в последнюю очередь.

Сегодня старший надзиратель был в благодушном настроении.

Арестанты, которые вынесли парашу, вернулись в камеру раньше всех и принялись за уборку. Щеток для уборки не давали, и цементный пол приходилось подметать метелками из хвороста. Поднялась пыль. Уборщики не успели вынести мусор, когда пригнали заключенных. Наступая на кучу мусора, они снова разнесли его по камере.

Те, у кого был табак, быстро скрутили самокрутки, набили трубки, а те, кто побогаче, задымили даже сигаретами в ожидании кофе.

Стахур достал припрятанную пачку сигарет, предложил товарищам и сам закурил. Перед ним робко остановился босой, оборванный, заросший черной бородой человек. Неприятно поражал его бледный лоб, острый нос, нервно раздувающиеся ноздри и дикий взгляд голубых глаз.

— Прошу угостить меня сигаретой.

— Это Ковский, — шепнул Любомир.

Уверенный, что это «сыпак», Стахур испытующе заглянул в глубоко запавшие глаза соузника, но почему-то не уловил в них и тени смущения или замешательства.

«Опытный артист», — подумал он, протягивая сигареты. Чиркнул зажигалкой, дал прикурить. Когда Ковский поблагодарил, Стахуру показалось, будто едва приметная улыбка промелькнула на его лице. Через секунду Ковский бросился под нары, забился в темный угол и умолк.

— Несчастный человек, — искрение пожалел Иван Франко.

В «бельэтаже», как шутя прозвал Франко верхние нары, «квартировали» преимущественно уголовники. Четыре вора азартно играли самодельными картами в стос. Один из них, совсем молодой, проиграл всю одежду, сидел в одних кальсонах и дрожал от холода. На груди у него синела вытатуированная могила с крестом, на котором примостился ворон. Левую руку ниже локтя «украшал» кортик, обвитый змеей, и три карты. Выше локтя до плеча синели бутылки и рюмки. На широкой спине красовалась нагая женщина с распущенными длинными волосами.

Рядом, подогнув под себя ноги, нервно тасовал карты второй вор, чахоточный с виду, в зеленом жилете, надетом прямо на голое тело, с котелком на голове. Третий партнер одет был сравнительно хорошо, но сидел босой: лакированные штиблеты успел проиграть. Четвертый, с одутловатым лицом алкоголика, зажал в уголке мясистых губ дымящуюся сигарету и облокотился на груду выигранных вещей. Презрительно улыбаясь, он ждал, пока ему вручат перетасованную колоду карт.

— На что играешь? — спросил он того, который сидел в кальсонах.

— На пиджак этого фраера, — кивнул тот в сторону Стахура.

— Во сколько ценишь?

— В два гульдена .

— Держи карту!

Уголовники называли тюрьму родным домом. Действительно, глядя на них, нельзя было сказать, что они себя здесь плохо чувствуют. И теперь, когда камеру набили рабочими, пригнанными из Борислава, и людям не хватало места даже на полу, эти «аристократы» занимали лучшие места на верхних нарах. Там было и чище, и теплее.

Шум в камере прекратился, как только внесли кофе. Никому не хотелось пить горькую жидкость, но в очередь выстроились все, потому что к кофе давали ломтик хлеба.

Время между завтраком и обедом тянулось в томительном голодном ожидании. По мере приближения обеда люди заметно оживлялись.

Наконец растворилась дверь. Два арестанта внесли, в камеру ушат с баландой, как называли узники тюремный суп. С длинным черпаком в руке вошел повар.

Тихо переговариваясь между собой, заключенные медленно подвигались к ушату. Повар молча наливал в протянутую глиняную миску суп, а арестант тут же проверял ложкой, не выпало ли ему такое счастье как пара картофелин или бобов. Некоторые, не обнаружив ничего, просили добавить немного гущи. Повар иногда давал, а иногда замахивался черпаком, что зависело, вероятно, от того, с какой ноги он сегодня встал.

Получив баланду, узники усаживались — кто на парах, кто на полу, а некоторые из небрезгливых — на крышке параши. Ели молча, тщательно выскребывали деревянными ложками даже опустевшие миски, стараясь продлить удовольствие, ибо знали, что до следующего утра есть больше не дадут.

Последними к повару подходили политические. Несмотря на протесты Франко, у них установился такой порядок: сначала получал Франко, за ним Большак, потом Лучевский, Киыаш и Ясень.

Сегодня установленная очередь нарушилась — не было Большака и Лучевского. К тому же появился Стахур, который настоял, чтобы Богдан Ясень стал впереди него.

Когда дошла очередь Стахура, повар едва не пролил обед на пол — Стахур свою миску держал вверх дном.

— Ты что? Сыт? — хмуро спросил повар.

— Как же, от вашей баланды аж пузо распирает, — съязвил Стахур. — Давай хлеб.

После обеда увели на допрос Любомира Кинаша, Конского и Ясеня.

Стахур ждал, что скоро и его вызовут, но прошло больше часа, а за ним не приходили. «Неужели повар не понял сигнала? Или, может быть, Вайцель не пришел? Или… Черт лысый знает, что они там думают!»

Лишь к вечеру Малютка привел Стахура в кабинет начальника тюрьмы.

— Вот стул, садись и жди, пока придет начальство, — пробормотал надзиратель, словно забыв о вчерашней стычке с узником.

Если бы сквозь толстую кирпичную стену можно было что-нибудь увидеть, Стахур убедился бы, что он вчера не ошибся: именно в это время Ковский информировал Вайцеля и начальника тюрьмы Кранца о ночном разговоре в камере сорок один «А».

Вчера вечером, когда Стахура привели в камеру, Ковский не спал. Услышав, что завязался разговор между новичком и рабочими из Борислава, Ковский подполз под нары и стал подслушивать.

— Ой, как тяжко, пан директор, когда совсем рядом подслушиваешь. А что если вдруг у тебя запершит в горле и захочется кашлянуть? Нужно крепко закрыть рот и пересилить кашель. А чем больше стараешься пересилить, тем сильнее одолевает чертов кашель. Так случилось ночью и со мной. А в это время, как на беду, все умолкли. Тогда я притворился, будто брежу, — я часто делаю так по ночам, чтобы показать, как терзаюсь «убийством своей жены». Глупые люди! Верят, даже жалеют, стараются утешить. Ха-ха-ха! Так вот, крикнул я пару раз «Зофья, Зофья!», будто жену зову! Слышу, Кинаш говорит: «Опять этот Ковский плачет во сне. Несчастный…» А Стахур спрашивает: «Что за человек?»

Детально, не упуская ни малейшей подробности, Ковский передал весь разговор Стахура с Иваном Франко, Богданом Ясенем и Любомиром Кинашем.

— Вот шельма! И ловок же ты, — восхищенно сказал Кранц.

— Повторите фамилии, которые назвал Ясень Стахуру, — приказал Вайцель.

— Любомир Кинаш, Мариан Лучевский, Владислав Дембский, Евген Вовк, Марко Лоза, Федько Лях. Ясень сказал, что все они арестовали и сидят в тюрьме в разных камерах.

Последних слов Ковского Вайцель не слушал. В эту минуту он думал о другом: поверил ли Франко Стахуру, что Лучевский — провокатор? Он анализировал реплики, сообщенные Ковским, чтобы убедиться, действительно ли ночные собеседники Стахура заподозрили Лучевского.

Вайцель решил, что нужно выслушать Стахура, сопоставить его сообщение с рассказом Ковского и только тогда делать вывод.

— Ковского ведите к парикмахеру, — приказал он Кранцу. — Надо побрить, затем накормить, только… спиртного в меру. И в девятнадцатую камеру, к этому доктору…

Вайцель обернулся к Ковскому и едва заметно улыбнулся, что очень редко с ним случалось и означало: он доволен.

— Мы арестовали подозрительного субъекта. Пока не знаем, кто он такой. По документам — Клемент Ванек, чех, житель Праги, врач. Но паспорт, по-видимому, фальшивый. Вы должны вывернуть этого врача наизнанку, — понизил голос Вайцель. — Говорят, он гипнотизер. Проверьте. Пусть он вас усыпит. Придумайте себе профессию и новую фамилию. Назовите себя учителем из Дрогобыча, скажите, что приехали к брату во Львов. Арестовали же вас сегодня вместе с братом. Если он проявит интерес, вы осторожно, намеками, дайте понять: брат ваш — социалист, и вы приехали не просто повидаться, а с кое-какими важными поручениями. Больше не фантазируйте. Посмотрим, как он будет реагировать. После продумаем ваше дальнейшее поведение.

— Я выбрал себе новую фамилию, пан директор: Антон Захарчук. Так зовут моего соседа по квартире.

— Хорошо. Нам важно установить, пан Захарчук, связан ли чех с Иваном Франко. Держитесь с ним чрезвычайно осторожно. Не проявляйте особой активности. Пусть он сам говорит, а вы только поддакивайте. Разумеется, это не означает, что вы должны быть безынициативным. В нужный момент сумейте подогреть разговор, вставить словечко. О, да что я зря теряю время, будто вы новичок! Пан Захарчук, если вам удастся выяснить связи этого доктора с Иваном Франко, ждите награды. До свиданья, — заключил свое наставление Вайцель и, не подавая руки, пошел в кабинет начальника тюрьмы, где его ждал Стахур.

Выслушав Стахура и сопоставив его рассказ с рассказом Ковского, Вайцель пришел к заключению, что арестанты поверили в легенду Стахура о предательстве Лучевского.

— Чудесно, пан Стахур. Теперь следователь во время допроса сделал так, чтобы подозрение, которое вы заронили в душу Богдана Ясеня, укрепилось. После этого ваша задача — добиться, чтобы кто-нибудь из вашей камеры по тюремному «телеграфу» передал в другие камеры, что Мариан Лучевский предатель. Ясно?

— Да.

— Когда все проделаете, я устрою, чтобы Мариан Лучевский «покончил жизнь самоубийством». Против вас нельзя оставлять ни одной из улик. Мертвый Лучевский никому не докажет, что он не предатель. Таким образом, ваш авторитет среди рабочих станет непререкаемым.

— Пан Вайцель, мне кажется, что пока я в камере сорок один «А», там… — он хотел сказать: «не нужен сыпак», но замялся и произнес, — там не нужен второй агент.

Вайцель пронзил Стахура испытующим взглядом и спросил:

— А разве там есть?

— Я не думаю, чтобы вы ценили меня, если я не буду с вами откровенен. Да, есть! Ковского следует перевести в другую камеру, он может мне помешать.

— Так думаете вы, или еще кто-нибудь в камере? — с едва заметной досадой в голове спросил Вайцель.

— Я один так думаю. В камере все его жалеют, никто и не подозревает…

Вайцель успокоился, однако прозорливость Стахура поразила его. «Да, он хорошо начал свою карьеру! Его надо беречь — далеко пойдет… Пожалуй, только такой агент и способен стать неотступной тенью Ивана Франко», — подумал. А вслух сказал:

— Ковского убрали с вашей камеры.

Теперь Вайцель был совершенно уверен, что все, что скажет Франко, станет известным полиции.

 

Жестокость

Доктор Ванек, в камеру к которому бросили «учителя» Аптона Захарчука, оказался общительным, остроумным, добродушным человеком. На тюремные запреты он не обращал внимания и, расхаживал по камере, мягким баритоном напевал одну мелодию за другой.

— Подпевай, брат! — настаивал он, останавливаясь перед Захарчуком и теребя его за лацкан сюртука. Неожиданно он прерывал пение, хватал Захарчука за руки и пускался с ним в пляс по узкой, тесной камере.

— Выглядишь ты, как мертвец! Темпо!

Захарчук никак не мог раскусить доктора: то ли это человек с «поврежденным чердаком», то ли шарлатан, которого Вайцель по ошибке принял за опасного преступника. Как бы там ни было, но в голове «учителя» никак не укладывалось: доктор — и такой характер. Да он скорее похож на бродячего артиста!

В свою очередь, доктор, хорошо знавший фокусы тюремщиков, сразу смекнул, что за «учитель» Антон Захарчук. Как-то он подсел к «учителю» на топчан и с таинственным видом зашептал:

— Так вы говорите, что вас — за политику?

— Да. А вас за что? — у Захарчука прямо дух перехватило: наконец представился случай завязать серьезный разговор.

— Да и меня за это, — поглядывая на дверь, сказал доктор. — Может быть, по одному делу сидим.

— Меня тайняк выследил…

Ванек наклонился к Захарчуку и в самое ухо гаркнул:

— Дурак!

«Учитель» испуганно отшатнулся.

— Я говорю, что тайняк — дурак! — доктору стало смешно. — Если бы он знал… — и оборвал фразу.

«Почему замолчал?» — заволновался Захарчук. В темноте он не видел лукавой улыбки доктора, сосредоточенно расхаживающего по камере.

А Ванек, заинтриговав собеседника, выжидал, как дальше поступит этот тип. Его нисколько не удивляло, что «учитель» молчал и не проявлял назойливости. Ничего не скажешь — опытный, профессионал.

Захарчук, вначале обрадовавшийся неожиданной откровенности доктора, теперь недоумевал: «И чего он умолк на полуслове? Наверное, испугался, что сболтнул лишнее. Что он имел в виду? Так и подмывает расспросить, но нельзя. Вайцель не зря предупреждал. Жаль, ведь так хорошо началось».

Захарчук не догадывался, что доктор знал, с кем имеет дело. А Ванек был совершенно уверен, что «тайняк» не утерпит и попытается выудить из него подробности интересующего его «дела».

Так оно и случилось. В молчаливом поединке, продолжавшемся до отбоя, поражение потерпел Захарчук.

Ворочаясь на отсыревшем соломенном матраце, лежавшем на цементном полу рядом с единственным в камере топчаном, где растянулся доктор, «учитель» вдруг спросил:

— Уважаемый пан доктор, я так себе думаю: если бы нас с вами подозревали в одном и том же грехе, вряд ли посадили бы вместе. Как вы считаете?

— Возможно, — отозвался доктор, усмехаясь.

Меня все спрашивают про Ивана Франко…

— Впервые слышу эту фамилию.

— Тогда мы не по одному делу, — с нескрываемым сожалением вздохнул Захарчук.

По лаконичным ответам доктора он понял, что тот не имеет ни малейшего намерения «раскрывать свой сундучок».

«Но ничего, доктор, у меня есть время, — думал Захарчук. — Нам с тобой вдвоем пуд соли придется съесть…»

— Вы не спите, паи доктор?

— Что-то холодно мне.

— Да, холод страшный, — поеживаясь, заныл «учитель». — Если бы эти драконы меня не схватили, я спал бы в уютной, теплой комнате брата. Бедняга, он, наверно, тоже валяется на полу, как и я… Пан доктор, правда ли, что загипнотизированного человека можно положить на голый пол и внушить ему, что он спит на перине? А вы, пан доктор, верите в гипноз?

— Не только верю, но даже могу помочь вам убедиться в силе гипноза.

«Клюнуло! — ликовал Захарчук. — Теперь надо рыбку осторожно вытянуть из водицы, чтобы не оборвала леску».

— Уж не хотите ли вы сказать, пан доктор, что умеете гипнотизировать?

— Вы меня правильно поняли, пан учитель. Если у вас есть желание…

— О-о! Я бы хотел… Сделайте, пожалуйста, так, чтобы мне казалось, будто я сплю в теплой комнате, на мягкой перине. Я буду вам премного благодарен!

— Ишь чего захотели! — не сдержал смеха доктор. — К сожалению, сейчас это невозможно. А утром, когда посветлеет, прошу, я к вашим услугам.

— Гей, вы там! Отставить разговоры! — крикнул надзиратель за дверью. — Спать!

— Ну, хорошо, до утра, — согласился «учитель». — Спокойной ночи!

— И вам также.

Не прошло и пяти минут, как сосед Захарчука захрапел. А сам он, дрожа как в лихорадке, долго крутился, кутаясь в тонкое тюремное одеяло — роскошь, доступная не каждому арестанту.

За час до отбоя, когда в камеру сорок один «А» последним с допроса вернулся Богдан Ясень, друзья его вели тихий, но возбужденный разговор.

Стахур кипел от гнева, рассказывая о своем допросе.

— …Ну, заладил одно и то же: «Сознайся, что ты по решению тайного общества подстрекал Большака поджечь промысел!» Я наотрез отказался и заявил, что все это — ложь. Не было такого! Потом требую очной ставки с Большаком. Пусть он мне сам скажет, что я его научил. Очную ставку — и все. «И вот что, пан инспектор, — говорю, — больше ни на один ваш вопрос я отвечать не буду». Тогда он приказал надзирателю привести Мариана Лучевского. Я обомлел… Лучевского, а не Большака! Приводят Лучевского, а он, подлюга, глаз на меня не смеет поднять. Когда же инспектор приказал ему повторить свои показания, этот сыпак все выложил. Тогда инспектор и говорит: «Теперь, думаю, вам незачем отпираться. Выкладывайте все начистоту, так для вас лучше будет». Я плюнул Лучевскому в рожу, а сам на своем стою: мол, брешет пес, не было такого!

Богдан Ясень, потрясенный вероломством Мариана Лучевского, пригорюнившись, молчал.

— Чего молчишь? — вывел его из оцепенения Любомир Кинаш.

— Чего не ждал — того не ждал.

— Стахур же сразу сказал, — вырвалось у Любомира.

— Я не верил… — Богдан большими жилистыми руками закрыл лицо и застонал, как от нестерпимой боли. — Лучевский… Ты только подумай, Иван! Инспектор приводил мне десятки фактов, о которых знали лишь я да Лучевский.

Сомнения исчезли.

— Пока не поздно, надо предупредить, что Мириан Лучевский — провокатор и предатель! — решительно сказал Стахур.

Ему никто не возражал.

Тем временем Мариан Лучевский, даже не подозревая, что над ним нависли грозовые тучи, мирно беседовал с соседями по камере.

— Так вы же во много раз честнее, чем те, кто вас сюда заточил! — горячо убеждал Мариан. — Вот ты, например, Туз, — обратился он к одному парию, — или вы, Ямар, — он тронул за плечо пожилого человека, совсем не похожего на вора. — Скажите, разве вы начали воровать от хорошей жизни? Или воровством думали разбогатеть и открыть текущий счет в банке? Нет! Вы вынуждены воровать, чтобы не умереть с голоду. А тс, что вас бросили сюда, они и есть настоящие воры, грабители, убийцы.

— Видишь, Шармант, выходит, барон Раух больший атаман, чем ты! — бросил кто-то хриплым голосом.

— Братва! — крикнул другой. — Давайте вылезем отсюда — и в малину барона!

Грянул взрыв хохота, посыпались шутки вперемешку с бранью.

За два дня пребывания в камере Мариан Лучевский сумел завоевать симпатии тех, до кого могло дойти человеческое слово. Правда, таких здесь было меньшинство — ведь в семнадцатую камеру сажали самых отпетых бандитов и убийц.

Атаман по кличке Шармант был в камере полновластным диктатором. Он слушал, слушал Мариана Лучевского и вдруг, рассвирепев, процедил сквозь зубы:

— Заткнись! Вора не сделаешь политическим, он политики не признает…

Прерывистый стук в стенку заставил всех прислушаться. Прислушивался и Мариан, хотя не знал языка тюремного «телеграфа».

Внезапно он увидел, что все взгляды устремлены на него. Чем вызвано это всеобщее внимание к его, Марнана, личности? Переводил вопросительный взгляд с одного лица на другое. Но все смотрели холодно, враждебно.

Стук прекратился.

— Что такое? — наконец спросил Лучевский у стоящего рядом Ямара. Тот хотел ответить, но, робко взглянув на атамана, отошел.

— Гунцвот! — вспыхнул Шармант и отвернулся от Лучевского.

И до самого отбоя никто даже не посмотрел в сторону Мариана.

«Что случилось? — недоумевал Мариан. — Почему Ямар и Туз, которые две ночи подряд спали со мной рядом на нижних нарах, улеглись на полу под дверью? Может, атаман боится, что я из них политических сделаю?»

У человека с чистой совестью сон крепок, и Лучевский уснул спокойно. Откуда мог он знать, что бандиты вынесли ему смертный приговор? Что это был один из методов Вайцеля избавляться от мешающих ему политических узников?

Утро следующего дня ознаменовалось в тюрьме двумя событиями. «Телеграф» разнес по всем камерам весть, что якобы доктор из девятнадцатой камеры загипнотизировал подсунутого ему «тайняка» и тот, выскочив из камеры во время раздачи кофе, помчался по коридору, истерически выкрикивая: «Я собака! Я собака!»

Надзиратели в первую минуту растерялись, но, сообразив, что арестант из девятнадцатой спятил, бросились его ловить.

Ненависть к провокаторам и агентам полиции была настолько велика, что никто из заключенных не усомнился в возможности происшедшего. Наоборот, это известие, переходя из камеры в камеру, обрастало новыми деталями и подробностями. Доктор-гипнотизер стал героем дня. Хохот гремел во всех камерах. Смеялись и в камере сорок один «А». Только один Стахур был мрачен.

Еще не утихло веселье, как «телеграф» снова припое лаконичное известие: повесился «сыпак» Мариан Лучевский.

Веселое настроение не омрачилось. Узники острили:

— Сегодня — день казни тайников и сыпаков!

— Начальник тюрьмы объявит сегодняшний день днем траура…

— Собаке — собачья смерть! — сплюнул Стахур.

Ранняя весна во Львове чаще всего неприветлива. Тучи опускаются настолько низко, что остроконечные крыши домов, башни и шпили костелов тонут в густом тумане, а Святоюрский собор на горе вовсе исчезает во мгле.

Как озлобленное живое существо, по узким неровным улицам носится ветер, срывая котелки и цилиндры с прохожих, пронизывает холодом нищих, едва прикрытых жалкими лохмотьями, грохочет железными вывесками, раскачивают огромные ключи повешенные у входов в слесарные мастерские, или деревянные сапоги и башмаки около дверей сапожных мастерских и магазинов.

Бывает, что целыми днями льет дождь. И хотя обитатели подвалов радуются весне, как празднику, в такие дни они проклинают ее, спасая имущество от наводнения, а детей от простуды.

В один из таких дождливых мартовских дней Ивана Франко выпустили из тюрьмы.

Вайцель упорно пытался связать деятельность социалистов с пожаром на нефтяном промысле барона Рауха и Калиновского. Тогда неизбежен новый громкий процесс, а вслед за ним — заключение Ивана Франко и его сообщников.

Закинутые Вайцелем сети не принесли желаемого результата. И он вынужден был отказаться от бредовой мысли обвинить социалистов в причастности к бориславскому пожару.

Вскоре освободили Степана Стахура, Богдана Ясеня, Любомира Кинаша и остальных бориславских рабочих, кроме Андрея Большака. Его осудили на три года, и он умер в тюрьме.

 

«О, наша злата Прага!»

Ничто, ничто не забыто из того карнавального вечера, когда в аллеях парка царило неистовое веселье. Длинная цепь людей в фантастических костюмах и масках, мчавшихся в галопе, подхватила Анну и понесла. В смехе, шуме голосов потонул голос матери. Что она прокричала? Нет, Анна не расслышала ни слова… Только на главной аллее, расцвеченной пестрыми воздушными шарами, цепь рук разорвалась, и Анна, едва не упав, натолкнулась на подхватившего ее Ярослава Руденко. В толчке их лица соприкоснулись…

— Извините… — краснея и смущаясь, отпрянула Анна. — Благодарю вас…

Одна секунда — это так мало! Но позже они признаются, что это случилось именно в эту секунду…

— Нет, не уходите, — поспешно сказала Ружена, полногрудая чешка с лукавинкой в глазах. Это жена Франтишека Модрачека, друга Ярослава Руденко. — Давайте знакомиться…

— Вы не подарите своему спасителю один вальс? — спросил Франтишек Модрачек, кивнув на Руденко, который никак не мог оправиться от смущения.

Ружена лукаво улыбается, глядя на мужа. Конечно, бас Франтишека у кого хочешь вызовет удивление: такой с виду щупленький молодой человек — и такой богатырский голос!

— Да, конечно… Но я где-то здесь потеряла маму…

Тут они все бросаются на поиски. Не находят. Провожают Анну в район Градчан. Затем стоят у ее дома, слушая волшебную музыку колоколов Лоретти…

Пражский мост через томную, глубокую Влтаву — место первых свиданий Руденко с Липой. Мост не только соединял два любящих сердца, он соединял два разных города, составляющих Прагу. Новый его построил Карл IV в 1348 году — и старый, очень древний, с мрачными зубцами укреплений, старинными зданиями.

…И вот Анна снова в городе, который Ружена и Франтишек влюбленно называют «нашей златой Прагой».

Радость встречи омрачается тем, что на вокзал не пришел большой друг Ярослава — доктор Ванек. Оказывается, он уехал по делам партии, давно уже должен был вернуться, но… как в воду канул!

Живет Лина у Модрачеков. Они и слушать не хотят, чтобы Анна где-то сияла комнату. Детей у них пока нет, а Ружена так полюбила Славика, что шутя грозится:

— И вовсе отберу мальчугана!

По рекомендации Модрачека редакция газеты «Народни листи» время от времени поручает Анне делать переводы с немецкого, русского, польского языков. Но основной заработок — частные уроки.

Бывает, Анна очень устает, а нанять фиакр, чтобы добраться домой — это уже транжирство! Тогда она присядет на скамью в каком-нибудь скверике и под шелест густолистых каштанов мысленно делится с Ярославом событиями прожитого дня…

Вайцель вызвал к себе агента, выследившего доктора Ванека, и раздраженно сказал:

— Фантазия — дар божий, но не следует злоупотреблять ею. Вы рискуете прослыть глупцом.

В тот же день из-за отсутствия доказательств для обвинения чеха выпустили из тюрьмы.

Рисковать было нельзя. Поэтому доктор Ванек так и не встретился с Иваном Франко и его друзьями. Прямо из тюрьмы он направился на вокзал. В Праге доктора Ване-ка ожидали не только товарищи по борьбе, но и десятки пациентов.

Злата Прага встретила доктора Ванека нежным дыханием цветущих каштанов. Он не поехал прямо с вокзала к себе домой, тем более не зашел к другу и соратнику Франтишеку Модрачеку, жившему возле вокзала. И, конечно, не очарование весеннего воскресного утра принуждало усталого с дороги доктора гулять по городу. Чувство осторожности — вот главная причина.

Доктор пообедал в недорогом ресторане и, окончательно убедившись, что «хвоста» нет, зашагал по каштановой аллее в аптеку (туда приходила на его имя почта).

Надвигалась гроза. Сверкнула и ослепила молния. Раскаты близкой весенней грозы сливались с перезвоном колоколов, и вдруг обрушился настоящий ливень.

Переждав грозу в аптеке и немного обсушившись, доктор Ванек оставил здесь свой дорожный саквояж, взамен взяв другой, потяжелее.

— Наконец-то, наконец! — загудел радостным басом Франтишек Модрачек, встречая доктора Ванека. От его мощного, громкого голоса, казалось, дрожали стены. — Похудел ты… Почему задержался?

— Не по своей воле. Пришлось воспользоваться гостеприимством львовской тюрьмы, — ответил доктор, передавая Франтишеку увесистый саквояж.

— Ружена! — позвал Франтишек.

Из кухни, вытирая руки, вышла жена Франтишека.

— О, пан доктор! — приветливо заулыбалась она. — Как же вы долго! Франтишек очень беспокоился…

— Спрячь, — указал муж глазами на саквояж. — Ружена, милая, кофейку бы нам.

Ружена понимающе кивнула головой.

— Какие у нас новости? — поинтересовался доктор.

— Знаешь, Ванек, ты просто ясновидец. Твои предсказания сбылись. Помнишь, что ты сказал поело принятия рейхстагом особого закона против немецкой социал-демократической партии? Ну, тогда, когда правительство Бисмарка начало преследовать социалистов и вожди партии объявили о самороспуске социал-демократической организации… Припоминаешь? Ты утверждал, что решение о самороспуске неправильное, трусливое…

— Я и сейчас глубоко убежден, что партия должна была только законспирировать свою деятельность, уйти в подполье. Ну, и что же ты хочешь сказать?

— Погоди, погоди, я напомню твои слова. Ты говорил, что Август Бебель — мудрый человек, он сам рабочий, преданный делу рабочего класса и почем зря не откажется от борьбы, поймет свою ошибку. Помнишь?

— Конечно же! Говори, не мучь, в чем дело?

— А вот в чем. Немецкая социал-демократическая партия существует! На, читай! — Франтишек Модрачек извлек из-под клеенки газету «Социал-демократ» и развернул перед другом.

Ванек потянулся к газете, но Модрачек положил ладонь на его руку.

— Подожди. Скажу маленькую подробность, тогда твой интерес к газете возрастет. Ее сначала печатали в Цюрихе, а теперь печатают в Лондоне и нелегально транспортируют в Германию. Номер, который ты нетерпеливо держишь в руках, как ни странно, прибыл на пароходе из Лондона под охраной императора Германии Вильгельма I.

— То есть как?! — изумился Ванек.

— Ха-ха-ха! — загудел бас Модрачека, будто колокол на костеле. — Наши немецкие товарищи решили, что так будет безопаснее доставить газету. Разве придет в голову полиции искать нелегальную литературу на пароходе, на котором плывет сам император?

В это время раздвинулся пестрый ситцевый полог, и из ниши, служившей спальней, вышла Анна с сыном на руках.

— Нуся, дитя мое! — с распростертыми объятиями шагнул ей навстречу доктор Ванек.

Теплый поток радости разлился по бледному лицу молодой матери.

— Покажи сына… Похож…

Это был тот самый Ванек, который сказал ей и Ярославу: «Благословляю вашу любовь, благословяю вашу борьбу за счастье простых людей, и если вам даже суждено умереть в борьбе, так только для того, чтобы жить».

Ванек посмотрел в глаза Анне.

— Не надо… не надо… — прошептала она голосом, в котором слышалось отчаяние исстрадавшегося человека.

Доктор понял: она просит говорить о Ярославе только как о живом. Даже думать о нем, как о мертвом, было для нее немыслимо, невозможно.

— Я знаю, ты останешься с нами, Анна, останешься верной мечте нашего Ярослава. И когда он вернется, он будет гордиться женой…

— Анна хочет учить детей в бедняцких кварталах, — заговорил Модрачек.

— Прекрасно! И не только детей нужно обучать грамоте, придется учить и рабочих.

— С радостью! — взволнованно прошептала Анна.

Недалеко от дома, где жила Анна, за высокой каменной изгородью днем и ночью непрестанно гудела ткацкая фабрика Густава Фольциммера. Здесь-то и работала Ружена. Среди ткачей было немало украинцев, покинувших родные места в голодные годы. Хозяин фабрики считал чехов лентяями и бунтовщиками. К тому же приезжим платили меньше, да еще получали дополнительную прибыль, предоставляя им под жилье деревянные бараки. Семейным Густав Фольциммер создал в бараках «уют»: им разрешалось отгораживать свои нары ширмами, которые он давал в расстрочку.

Анна взялась обучать грамоте детей из этих бараков.

Начинать было нелегко. Забитые, неграмотные женщины испугались, когда Анна впервые зашла и барак и предложила совершенно бесплатно учить их детей.

— Э-э, доленька наша, зачем рабочему человеку теми науками голову забивать? — тяжело вздохнув, сказала молодая, но уже поседевшая ткачиха. — Дай боже, чтобы мой Микола стал хорошим ткачом. Пан мастер обещал, как минет моему сыну десять лет, к работе его пристроить.

— Лишь бы руки, а мои Стефця и Катруся всегда сумеют поставить заместо подписи крестики, — с горькой усмешкой промолвила другая ткачиха.

— Бойтесь бога, пани! А кто ж за малышами присмотрит, пока мы на фабрике? — отмахнулась третья.

Готовая к любым испытаниям, Апиа стояла на своем.

— Поймите, — горячо уговаривала она матерей, — когда ваши дети овладеют грамотой, они скорее победят людскую злость, насилие. Они не позволят капиталистам и фабрикантам безнаказанно издеваться над рабочими людьми.

Сначала две-три ткачихи, боясь гнева мужей, тайком стали посылать своих детей «в науку». Иные только молча покачивали головами: мол, все это людям на смех, на наши достатки убогие не хватает лишь академиков.

Как-то одна немолодая ткачиха с искренним недоумением спросила у Миколкиной матери:

— И что за выгода пани профессорке без денег голову себе ломать с нашими детьми?

— А доктор Ванек, он что — за гроши их лечит? — ответила ей соседка по нарам.

Доктор Ванек часто заходил в бараки. Не одну жизнь отвоевал он здесь у смерти, не одну семью польскую и украинскую помирил, растолковывая людям, кто их истинный враг. Терпеливо разъяснял он и то, почему они должны учить своих детей грамоте.

Верная мечте мужа — просветить тружеников, научить их распознавать врагов, Анна всеми силами старалась передать знания детям украинских и польских рабочих, заброшенным на чужбину.

Ни на минуту не теряя веры в то, что Ярослав жив, Анна часто мысленно говорила с ним: «Как обрадовался бы ты, любимый, увидев, что комната, где я теперь живу, становится школьным классом и дети твоего народа на родном языке читают «Кобзарь» Шевченко и пламенные стихи Ивана Франко. Ведь в нем, Иване Франко, ты когда-то безошибочно угадал бесстрашного борца за счастье тружеников…»

Через несколько лет школа Анны уже не вмещалась в квартире Модрачеков. Ей пришлось снять квартиру неподалеку от ткацкой фабрики Густава Фольциммера.

 

Ян Шецкий

Анна дает уроки немецкого языка детям в нескольких богатых семьях, и этого заработка хватает, чтобы не очень нуждаться.

Конечно, если бы матери ее богатых учениц знали, что пани Калиновская живет с сыном только на те средства, которые она получает за уроки, быть может, они не стали бы задерживать положенное ей жалованье. На этот счет доктор Ванек как-то зло заметил:

— Только бедняки не оттягивают уплату долгов, но не в силу своей добродетели, а потому, что за каждый грош надо платить проценты!

Случалось, средства не позволяли Анне купить даже цветы в день рождения сына, но об этом всегда помнил доктор Ванек, Ружена и Франтишек Модрачеки.

Гордость не позволяла Анне напоминать о долге, а богатые мамаши, целыми днями беззаботно разъезжавшие с визитами из дома в дом, занятые выбором модных платьев и шляп, могли ли они помнить о какой-то учительнице? Иной раз Анна получала за два-три месяца сразу. Ей уже не раз приходилось прибегать к услугам ростовщика. А выкупая заложенные вещи, Анна иногда платила ростовщику такие проценты, что на них хватило бы сытно прожить целую неделю.

Утро. В окно брызнул такой поток солнечных лучей, что Славик прикрыл глаза ладонью и сел на кровати.

— Доброе утро, мамуся!

— Доброе утро, — отозвалась Анна, хлопотавшая у стола. — Вставай быстрей, а то опоздаешь в гимназию.

— Разве я проспал? — удивился Славик. Сунув ноги в домашние туфли, он поспешно принялся застилать свою кровать. — Мамуся, пожалуйста, взгляни, который час.

Анна виновато улыбнулась, но ге скрыла от сына, что часы опять пришлось заложить. Она их выкупит, как только ей заплатят за уроки.

— Ой, мамуся… — в голосе мальчика прозвучал глубокий укор. — Так вот почему ты вчера за завтраком не хотела съесть хлеб с маслом и яичко… Ты оставила их мне на обед.

— Это ничего, ничего, мой мальчик, — проговорила Анна и поцеловала сына в голову. — Вчера мне, сынок, и вправду не хотелось есть. Зато сегодня… Вот взгляни, — Анна указала на стол, уставленный разной едой. — Мы с тобой устроим настоящий пир!

Проводив Славика в гимназию, Апиа переоделась и поспешила на набережную Влтавы. Здесь в богатом особняке жил текстильный фабрикант Густав Фольциммер, двух дочерей которого Анна подготавливала для поступления в гимназию.

Конечно, Густав Фольциммер был бы шокировал, узнав, что эта же самая пани обучает у себя дома детей рабочих, а по вечерам занимается с ткачами, к тому же совершенно бесплатно. Но фабриканту, как и его супруге, даже в голову не могла придти такая мысль.

В то время как в доме фабриканта швейцар распахнул перед Анной дверь и она по белой мраморной лестнице, устланной ковровой дорожкой, поднялась в классную комнату, в гимназии, где учился Славик, раздался звонок на перемену.

Гимназисты, словно воробьи, заполнили обширный двор, обсаженный молоденькими кленами. Утром прошел дождь, и большая лужа посреди двора стала ареной состязания прыгунов.

Шецкий, красивый белокурый мальчик, и Славик Калиновский принимают холодный «душ»: тряхнут ствол молоденького клена — и сверху падает ливень капель.

— Славик, иди сюда, я тебе что-то скажу, — подбежал худенький сутулый Костусь, остерегаясь, чтобы капли с дерева не забрызгали его чистенький, старательно выглаженный костюмчик.

— Ты не хочешь искупаться под душем? — предложил ему Славик, приглаживая мокрые волосы и подбегая к Костусю.

Вместо ответа Костусь тихо сообщил:

— Наша Чернявка ощенилась!

— И ты дашь мне щенка?

— Да, какого захочешь.

— А твоя мама позволит?

— Она сама сегодня сказала, что щенят надо раздать. После уроков пойдешь ко мне?

— О чем вы шепчетесь? — подкрался к ним Янек Шецкий.

— А Костусь мне сегодня песика подарит, — хвастнул Славик.

— А мне?

— Хорошо, я и тебе завтра принесу, — пообещал Костусь.

— А почему это — ему сегодня, а мне завтра?

— Понимаешь… Я далеко живу, — замялся Костусь, — аж там, где баня, что возле Карлова моста. Я тебе завтра принесу, хорошо?

— Нет, сегодня! Я тоже с вами пойду!

— Ой, что ты! Вот крест святой, завтра еще до занятий я принесу тебе домой. Я знаю, где ты живешь: в белом особняке за углом.

— Сегодня, слышишь, сегодня хочу! — капризно топнул ногой Янек. — Иначе ни одной книжки тебе не покажу!

— Пусть идет с нами, — попросил Славик.

— Нет, — ответил Костусь.

— Вот как? — вскипел Янек. — Считаю до трех. Если не скажешь «пойдем», знай: мы с тобой поссорились навеки!

Костусь покраснел, и Славику показалось, что мальчик вот-вот заплачет.

— Мама не позволяет, чтобы я приводил…

— Ему можно, а мне нет? — наступал Янек.

— Славик умеет… умеет тайну хранить…

— Тайну? — Янек даже задрожал от злости, а на его чуть вздернутом носу выступил пот. Тайна? И они от него скрывали? А вот он им давал читать «Приключения Робинзона Крузо» и «Всадник без головы».

— Знаешь что, Костусь? Я поклянусь, что никому твою тайну не выдам. Вот тебе крест святой.

— Разве так клянутся? — критические заметил Славик.

— А как же?

— А вот так, — ударил себя кулаком в грудь Славик. — Чтоб меня молния испепелила! Другие даже землю едят…

— Вот еще! — прервал его Янек. — Землю есть! Чтоб глисты завелись.

— Крестись на костел, — наконец сдался Костусь.

И хотя в этот миг прозвенел звонок и все ученики бросились в классы, Янек Шецкий успел клятвенно осенить себя крестом и тут же предложил:

— Давайте удерем с последнего урока.

— Нет, мама огорчится, если я так поступлю, — отказался Славик.

— «Огорчится, огорчится», — передразнил Шецкий. — Мамочкин сыночек, на сосочку! — презрительно скривился он. — Да кто тебя просит об этом маме рассказывать? Или знаешь что, Костусь, давай убежим вдвоем, без него!

— Без Славика? Нет, нельзя…

— Вам хорошо, — страдальчески свел брови Янек. — За вами не приходят. А я как убегу от Игнация? Как?

— А ты через окно, — подсказал Славпк. — Я тебе ранец сброшу в сад.

— Чудесно! — примирительно глянул на Славика Шецкий, и мальчики побежали в класс.

Славик и Костусь весь урок сидели как на иголках и ни слова не слышали из того, что объяснял учитель.

До конца урока оставалось добрых четверть часа, когда Шецкий, сидевший со Славиком на третьей парте у окна, толкнул своего соседа локтем в бок и с досадой прошептал:

— Вот пожалуйста, полюбуйся, явился! Торчит как пень!

Славик украдкой посмотрел в окно и увидел старого длинноусого лакея Игнация. Тот сидел на низкой скамейке, курил трубку и, ничего не подозревая, поджидал своего «ясновельможного панычика».

Чтобы привлечь внимание Костуся, сидящего на последней парте, Янек повернулся спиной к учителю и начал страшно ворочать глазами и гримасничать.

По классу пролетел сдавленный смешок.

— Сядь как следует, — дернул Шецкого Славик. — Учитель смотрит.

В ответ Янек презрительно фыркнул:

— Пусть он хоть третью пару пенсне на нос нацепит, все равно я его не боюсь. У него брат — казнокрад! Знаешь, что ему будет? — горячо зашептал Янек, сделав страшные глаза.

— Нет, не знаю, — едва слышно прошептал Славик.

— Теперь все зависит от моего отца. Понял? — многозначительно сказал Янек.

Хотя Славик ровным счетом ничего не понял, но утвердительно кивнув головой, — он не хотел продолжать разговор, так как знал, чем все может кончиться. Шецкому учитель ничего не сделает, а его, Славика, может выставить из класса.

Между тем урок кончился. Не успел затихнуть звонок, не успел учитель выйти из класса, как Янек схватил свои ранец, подлетел к окну и, крикнул что-то невразумительное, прыгнул в сад.

Никто не осмелился последовать за Янеком. Ученикам строго-настрого запрещалось даже заглядывать в старый сад, где в чаще фруктовых деревьев белел двухэтажный дом с мезонином. Тут жил с семьей горбоносый генерал в отставке — пан попечитель, при одном имени которого все ученики трепетали.

Минуты через две мальчики выбежали на школьный двор и вскоре очутились на улице.

— Если Янека поймает пан попечитель — несдобровать ему, — вдруг забеспокоился Костусь.

— Ему не страшно: его отец — судья, — серьезно возразил Славик. — Судью все боятся.

— Когда я вырасту, я набью морду одному судье! — решительно заявил Костусь. — Если бы не он, наша хибарка не завалилась бы, а моя сестричка не была бы хромоножкой.

Помолчали.

— Мой отец не был вором. Он взял на стройке только одну-единственную доску… — голос Костуся задрожал, глаза наполнились слезами. — И его посадили в тюрьму…

Костусь умолк — навстречу бежал Шецкий.

— Ну, как ты? Небось душа в пятки ушла? — спросил Костусь.

— Скажешь еще! — присвистнул Яцек. — Чего мне бояться? Пан попечитель к нам в карты приходит играть. Держите, — и Янек дал Костусю и Славику по большому яблоку, которые он сорвал в саду.

— А себе? — спросил Костусь.

— Надоели!

Костусь спрятал яблоко в ранец. Славик несколько раз откусил от своего яблока и протянул Костусю. Тот жадно съел яблоко, не оставив даже огрызка.

— Фью, фью, — посвистывал Шецкий. — А Игнаций панику в училище поднял: «Караул! Пропал паныч!»

— Ему же, наверное, попадет? — спросил Славик.

— Конечно! — усмехнулся Янек, щуря красивые черные глаза.

— Но он же совсем не виноват! А твой отец — судья, он должен быть справедливым, — рассуждал Славик. — И потом…

— Да ну тебя с твоими рассуждениями! — внезапно разозлился Шецкий. — Зубы мне заговариваешь. Так где же ваша тайна?

— Не такая уж она тайна, как ты думаешь, Янек, — виноватым голосом начал оправдываться Костусь. — Вот как придешь к нам, я тебе расскажу.

— Ваша вилла над самой Влтавой? — поинтересовался Шецкий. — Там красивые виллы. Мы с отцом на яхте часто катаемся вдоль набережной около Карлова моста.

— Янек, — решил подготовить Шецкого Костусь, — я живу не в вилле… Да мы совсем… У нас…

— Хвастун! — оборвал Янек. — Ты хочешь сказать, что живешь во дворце?

— Да нет же… Ну, сам увидишь, — безнадежно мах-пул рукой Костусь.

Мальчики подошли к мосту.

— А теперь сюда, — показал Костусь в сторону немощенной улицы с покосившимся фонарем.

— Туда? — разочарованно проронил Шецкий. — Далеко еще?

— Но очень.

— Мне уже надоело идти.

— Костусь тебе говорил, что он живет далеко, — напомнил Славик.

— Он сказал — возле Карлова моста, а теперь надо плестись вон куда, — недовольно пробормотал Шецкий.

— Не хочешь — не иди! Тебя никто не звал, — рассердился Славик.

Из кабачка вышли два подвыпивших грузчика. Одного из них, низкорослого, рябого, Костусь узнал — он жил в соседнем дворе.

Когда мальчики приблизились, рябой остановился и, придерживая захмелевшего товарища, с добродушной улыбкой сказал:

— Поздравляю, малыш! Твоего отца выпустили из тюрьмы. — И шаткой, нетвердой походкой грузчики пошли дальше.

Шецкий насторожился. «Выпустили? Из тюрьмы? Значит, отец Костуся сидел в тюрьме, а он скрывал это? Может быть, его отец — какой-нибудь опасный человек, страшный разбойник, грабитель, а пан попечитель ничего не знает?»

— Давайте побежим, — сияя от радости, предложил Костусь. — Моего отца из тюрьмы выпустили!

— Я не могу бежать, — капризно сказал Шецкий, глянув на Костуся исподлобья.

Допрос был краток.

— За что твоего отца осудили?

— За кражу. Но он не воровал досок, — горячо заверял Костусь. — На него наговорили! Янек, а ты никому не расскажешь, что мой отец сидел в тюрьме? — взволнованно спросил Костусь.

— Так это и есть твоя тайна?

— Да.

— Вот дурак! А я еще клялся… Разве такие тайны бывают?

Но в душе Янек обрадовался: завтра он в школе всем мальчишкам расскажет эту тайну.

— Ну, еще далеко к тебе тащиться? — высокомерно спросил Янек.

— Нет, Янек, уже ворота видать.

Тесный двор, куда привел Костусь своих друзей (он, конечно, считал Янека Шецкого своим другом), был застроен убогими хибарками. Бегали куры и поросята, а горластый петух громко кукарекал, размахивая крыльями.

Костусь провел мальчиков через узенький проход между двумя хибарками с навесами, сделанными из фанеры и ржавой жести.

Под кривой акацией сидела на скамейке тоненькая русоволосая девочка лет восьми. Ее правая ножка в гипсе лежала на скамейке, а левая, босая, свисала, не доставая до земли. Возле акации стояли два маленьких костыля.

Девочку звали Мариня. Это была сестричка Костуся. Перед ней на земле сидело несколько ребятишек. Пытливые карие глаза Марини ловили завистливые взгляды детей, устремленных на букварь с цветистой обложкой, который Мариня держала в руках.

— Написали «ма-ма»? — спросила маленькая учительница.

— Написали, написали! — хором ответили дети.

— Теперь пишите: «ка-ша».

Тетрадью в этой «школе» служила мокрая земля, а карандаш заменяли большие колючки акации.

— Папа! — вскрикнул Костусь и бросился к худому стриженому человеку, который вышел из сарая.

— Сынок… — отец прижал к своей груди голову Костуся.

Костусь улыбался, а у самого из глаз слезы — кап-кап.

— Костусь! — позвала с порога мать.

— Иди, мама зовет, — сказал отец.

Мальчик быстро расстегнул ранец, достал яблоко и дал его трехлетнему братику Ясеку, который сидел среди детей на земле и тоже, высунув язычок, старательно выводил какие-то закарлючки.

Заметив двух незнакомых мальчиков, стоящих в стороне недалеко от собачьей конуры, отец Костуся поздоровался с ними и следов за сыном вошел в сарай, служивший семье убежищем с тех пор, как завалилась их хибарка.

— Уйдем отсюда, прошептал Янек, съежившись от ужаса. — Здесь живут только бродяги и воры.

— Вот выдумал! Тут живут рабочие люди, — возразил Славик.

Он подошел ближе к акации, приветливо улыбаясь маленькой учительнице. Никогда ни одно лицо не казалось Славику таким прелестным, как личико сестры Костуся.

Маленький Ясек, увидев, как сестричка смущенно опустила голову, подскочил к Славику и сердито крикнул:

— Иды геть, паныцю, ту паса скола!

И Славик молча отошел.

 

Пан попечитель требует…

Тем временем Анна успела вернуться домой. Не застав сына, поспешила в гимназию. Там ей сказали, что Ярослав Калиновский, как обычно, после четвертого урока ушел домой.

Анна вдруг вспомнила, что утром Славик с восторгом рассказывал о книгах, пони и яхте Шецких. «Неужели он побежал к сыну судьи и там задержался?» Поборов неприязнь к Шецким, Анна направилась к их особняку.

В доме Шецких царила суматоха, точно кто-то палкой расшевелил осиное гнездо.

— Паныч исчез!

— Не судью, а беднягу Игнация жаль.

— Наша пани, — говорила молоденькая горничная, — как услышала, что сынок пропал, упала без чувств. Теперь лежит на отоманке, роман читает и соль из хрустального флакончика нюхает. Лучше бы ее саму кто украл…

— Прпкусн язык, Божена, здесь и стены уши имеют!

Пока, полный шума и суеты, жужжал весь дом, судья Леопольд Шецкий, которого обо всем известили по телефону, сразу же из судебной палаты раззвонил по всем полицейским комиссариатам, что у него исчез сын.

Пани Шецкая приняла Анну в кабинете мужа.

— Как? И у вас украли сына? — воскликнула панн Шецкая.

К счастью, в эту минуту в кабинет вбежал со щенком в руках Янек Шецкий. Пани Шецкая бросилась навстречу сыну. Не упрекала, не ругала, лишь осыпала его поцелуями.

— Панн Калиновская, — фамильярно обратился Янек к Анне, — у вас тоже есть такой песик. — И совсем неучтиво добавил: — Идите домой, сами увидите.

С тяжелым сердцем поднималась Анна к себе в квартиру. Не понравилась ей пани Шецкая, не понравился и сынок судьи.

«Нет, Славик не должен дружить с ним. И сидеть на одной парте им не следует. Завтра же попрошу их рассадить», — думала она.

Войдя в квартиру, Анна увидела сына. Он сидел на полу и наблюдал за щенком, который жадно лакал из блюдечка молоко.

— Мамуся! — вскочил Славик на ноги, но радостный блеск его глаз и улыбка угасли, как только мальчик увидел нахмуренное лицо матери.

— Где ты был? — строго спросила Анна, снимая перчатки и шляпу.

— У Костуся. Он подарил мне щенка. Вот посмотри, какой хороший.

Щенок, будто понимал, что речь идет о нем, поднял мордочку, облизнулся и, виляя хвостиком, благодарно смотрел на своего нового хозяина.

— Смотри, смотри, мамуся! — восторженно воскликнул Славик и, подхватив щенка и а руки, подбежал к Анне. — У него уже зубки есть, кусается! Совсем не больно. Он такой умный! А знаешь, мамуся, отца Костуся сегодня выпустили из тюрьмы. У них от дождя хибарка завалилась, и сестричку Костуся чуть не убило. Мариня теперь на костылях ходит. Мне ее так жалко…

— А тебе маму свою не жалко? Ты подумал, что она будет беспокоиться, не зная, куда ты делся?

— Сначала я подумал, а потом забыл. Потом вспомнил и побежал назад. Янек Шецкий едва поспевал за мной! волнуясь говорил Славик. — Не сердись, прости меня, мамуся, очень прошу…

— Попробую, — мягче проговорила Анна и устало опустилась на стул. Слегка наклонившись, она внимательно посмотрела сыну в глаза. — Но дай мне слово, что ты никогда больше без разрешения никуда не уйдешь. Ты заставил меня плакать…

— Даю тебе слово, мамуся! — И, обвив руками шею Анны, мальчик спросил: — Ты не сердишься?

— Нет… Давай устроим твоего щенка. Иди мой руки, а я им займусь.

Анна взяла щенка на руки и почувствовала, как он дрожит.

— Не бойся, маленький, не бойся, тебе у вас будет хорошо. Славик, как мы его назовем?

— Барс! — отозвался из кухни Славик.

На следующее утро Славик увидел во дворе гимназии, как два мальчика ловко карабкались вверх до лестнице, догоняя друг друга. Снизу товарищи подбадривали их.

Подбежал Славик. Задрав голову, он вместе со всеми подзадоривал соревнующихся.

Вдруг кто-то дернул Славика за рукав. Мальчик обернулся и увидел Тадека Висловича, который сидит с Костусем на одной парте.

— Что тебе?

— Они… они… — ноздри у Тадека раздулись, глаза наполнились слезами. — Там… около кадок с водой…

— Что? — удивленно взглянул на него Славик, не поняв сразу, в чем дело.

— Беги же скорее!

Подбежав к кустам смородины, где обычно стояло несколько кадок с водой, Славик увидел Костуся, прижавшегося спиной к кадке. Побледневший, крепко стиснув губы, он ранцем отбивался от наседавших на него мальчишек. Больше всего усердствовал Янек Шецкий — он изображал из себя вождя краснокожих.

— Давайте его татуировать! — закричал он.

— А как это? — закричали «краснокожие».

— Вот так! — и, зачерпнув ладонью грязь, Янек плеснул в лпцо Костусю.

То же самое сделал остроносый Эдек Водичка, сын владельца большого гастрономического магазина. Эдек всегда старался всячески угождать Шецкому.

— Эх, вы! — возмущенно крикнул Славик и ударил ранцем Эдика по голове. Тяжело дыша, он подбежал к Шецкому: — Сейчас же извинись!

— Еще чего! — возмутился тот.

Дальнейшее произошло мгновенно: Славик повалил Янека Шецкого, схватил его за воротник и, прижав лицом к земле, приговаривал:

— Будешь извиняться? Будешь? Будешь?

И «краснокожие», трусливо отступившие за кадки, стали свидетелями позора своего «вождя».

Янек Шецкий завизжал, как поросенок, брошенный в мешок, и сквозь плач крикнул:

— Прошу прощения!

Вечером директор гимназии вызвал Анну. С сожалением, будто оправдываясь, он сказал:

— Вы должны меня понять, пани Калиновская. Я гордился таким учеником. У него незаурядные способности. И поведение его было безупречным. Но этот поступок… Пан Шецкий очень влиятельный человек, — директор развел руками. — Пани Калиновская, я вынужден исключить вашего сына из гимназии. Пан попечитель требует…

На улице, у подъезда давно опустевшей гимназии Славик ожидал мать. Когда она вышла, сердце мальчика забилось сильнее.

— Идем, мой мальчик, — горько вздохнув, проговорила Анна. — Теперь сюда больше ходить не будешь…

 

В безвыходную минуту

Прошли годы…

Ярослав Калиновский блестяще выдержал «интеллигентку», как называли в Праге экзамен экстерном на аттестат зрелости, и поступил в Пражский университет.

В ту зиму эпидемия гриппа охватила город. Из дома в дом кралась коварная болезнь. Уложила она в постель и Анну. Были страшные ночи, когда Ярославу казалось, что он ловит последнее дыхание матери…

Доктор Ванек делал все, чтобы спасти Анну, и она поборола болезнь. Но все еще была так слаба, что не могла встать с постели.

Частные уроки перешли от матери к Ярославу. Их осталось всего два. Родители побаивались доверить образование своих дочерей красивому молодому студенту. (Как-то «Брачная газета», не желая красок, описала романтическую историю побега богатой девушки с пищим репетитором). Мизерного заработка Ярослава, конечно, не хватало даже на то, чтобы расплатиться с домовладельцем за квартиру. Ничего не говоря матери, Ярослав после лекций ходил на вокзал и вместе с рабочими разгружал товарные вагоны. За это платили сносно, на два-три дня хватало свести концы с концами.

Но однажды ого вызвал ректор.

— Я никому не позволю порочить доброе имя нашего старинного учебного заведения. Прошу вас покинуть университет…

Ярослав стоял молча. Потом спросил:

— Пан ректор, за какие грехи?

Высохший, точно мумия, ректор прищурил глаза.

— Ваша полемика с профессором Карелом Сигелиусом спровоцировала бунт на лекции! — голос ректора загремел. — Такого… такого не видывали эти священные стены! О, политика дело очень опасное… И этой зловещей гостье не место в храме науки! В Панкрац дорога широка, но… никто и никогда не упомянет, что вы студент!

И он указал на дверь.

Случилось то, чего можно было ожидать. Ярослав вынужден был оставить университет.

Об этом каким-то образом стало известно в семьях, где он давал уроки. Ярослав лишился учеников. А нужно было покупать матери лекарства, продукты… Дошло до того, что Ярослав тайком от матери продал свое пальто, а вскоре и сюртук.

В этот день, не ожидая, пока стемнеет, Ярослав вышел из дому в одной рубашке. Увидев его, домовладелец пан Марек удивленно пожал плечами. Что за мода? На улице холодный апрельский дождь, а студент ходит даже без сюртука. Впрочем, какое ему дело? Важно другое. И домовладелец сурово сказал:

— Пан Калиновский, вы обещали уплатить еще вчера.

— Я уплачу, пан Марек, сегодня, не позже восьми вечера.

— Ровно в восемь я зайду. Если не заплатите, завтра же освободите квартиру, иначе я вынужден заявить в полицию.

Ярослав решился на крайний шаг: заложить у ростовщика самую дорогую семейную реликвию, с которой он никогда не расставался, — небольшой золотой медальон на тоненькой золотой цепочке, а в медальоне портрет Домбровских — дедушки и его брата.

Но, к огорчению Ярослава, лавки знакомых ростовщиков были закрыты. Идти же в центр города он не решался. Не потому, что ему было холодно, — это еще полбеды. Он даже не думал, что может простудиться. Нестерпимо было то, что люди недоумевающе оглядывались на него. Да и полицейские бросали подозрительные взгляды.

Когда Ярослав вернулся домой, мать спала. Он тихонько положил на тумбочку у кровати лекарства и вышел на кухню. Сел на стул и погрузился в невеселые думы.

Бесшумно подошел Барс и посмотрел на Ярослава умными глазами. Нет, он не просил есть, словно понимал, что молодой человек и сам с утра ничего не ел.

— Плохи наши дела, Барс, — Ярослав погладил собаку.

Правда, мама уже начала поправляться. Доктор Ванек говорил, что она скоро выздоровеет. Но нужны деньги. И с университетом скверно вышло. Да, он действительно поспорил с профессором Сигелиусом. Что это за ученый, тем более историк, который освещает факты, как ему хочется, точнее — как от него требуют… Коронованный осел! Угодничает перед престарелым монархом, предает забвению великих чешских национальных героев — Яна Гуса и Яна Жижку…

— О, мой Барс, какой ты счастливый, что не знаешь подобных профессоров!

В дверь постучали. Барс рванулся, но Ярослав удержал его за ошейник.

— Тссс! Маму разбудишь.

Собака легла и положила морду на вытянутые лапы.

Стук повторился. Ярослав вышел в переднюю, плотно закрыв за собой дверь.

— Кто там?

— Здесь проживает пан Калиновский?

Голос чужой, незнакомый. Ярослав открыл дверь. На пороге стоял полицейский.

— Мне нужен пан Ярослав Калиновский.

У Ярослава екнуло сердце: «Донесли! Если меня сейчас арестуют, что будет с мамой… Что, что делать?»

— Прошу, войдите.

Когда полицейский вошел на кухню, Ярослав прикрыл за ним дверь и непринужденно сказал:

— К сожалению, Ярослава Калиновского сейчас нет дома. Что ему передать?

— Слава Исусу! Наконец-то он нашелся! — обрадовался полицейский.

«Нашелся? Что он мелет?» — старался понять Ярослав, некоторое время молча вглядываясь в морщинистое и совершенно безбровое лицо полицейского. Невольно подумалось: как могли сохраниться на его лице такие наивнодоверчивые, с чистой голубизной глаза? На длинной жилистой шее, словно узел веревки, резко выпячивался кадык. Во время разговора кадык, подобно челноку на ткацком станке, то вскакивал вверх, то опускался вниз.

— А вы кем приходитесь пану Ярославу Калиновскому? — полюбопытствовал полицейский.

— Я его кузен, — тотчас нашелся Ярослав.

— Тогда позвольте вас поздравить. Говорят, с пчелами жить — меду быть.

У Ярослава сразу отлегло от сердца.

— К вашему кузену судьба весьма благосклонна. Он получил огромное наследство, — сообщил полицейский.

Гость явно не понравился Барсу, и пес недружелюбно зарычал. Полицейский с опаской покосился на собаку.

— Это пес… пана Калиновского?

— Да…

Полицейский заискивающе улыбнулся собаке, словно перед ним был сам пан Калиновский. Затем заговорил, отчего на его шее челнок запрыгал вверх-вниз, вверх-вниз.

— Венский «Акционгезельшафтсбанк» разыскивает пана Ярослава Калиновского по делу о наследстве. Всем полицейским комиссариатам прислал запрос. Видите, мне посчастливилось! Он у вас как, не скупой? По праву я могу рассчитывать на щедрое вознаграждение. Это бы мне не помешало — у меня большая семья, дети…

— Будьте уверены, у вас в долгу не останутся, — сказал улыбаясь Ярослав, все еще не веря в происходящее.

— Вы разрешите мне его подождать?

Ярослав не успел ответить, как опять кто-то постучал.

— Ага! Так может стучать только хозяин. Это, наверное, идет сам пан Калиновский! Позвольте, я ему открою, — полицейский, не дожидаясь разрешения, поспешил в коридор и впустил папа Марека.

— Добро пожаловать, пан Калиновский! Я принес вам радость. Вы получили огромное наследство, — приветствовал опешившего домовладельца полицейский. — Вот, прочтите… Я кончил работу, время идти домой, ведь я отец большого семейства, одиннадцать детей. Но счел своим долгом не откладывать до утра. Спешил обрадовать…

Не успел домовладелец прочесть протянутую ему бумагу, как в переднюю вышел Ярослав.

— Пан Калиновский! Поздравляю вас, поздравляю! — начал раскланиваться хозяин. — Вы не думайте, что я пришел за деньгами, боже упаси, можете уплатить, когда захотите…

— Позвольте, — спросил изумленный полицейский у домовладельца, — так этот молодой человек и есть Ярослав Калиновский?

— Собственной персоной, — угодливо захихикал пан Марек.

Умиленно глядя на Ярослава, полицейский пожурил его:

— Ай-ай-ай, пан изволил пошутить? Понимаю, понимаю, молодые люди любят шутки.

— Пан Марек, прошу вас, дайте полицейскому сто крон… Я верну вам с процентами.

— Конечно, конечно! Прошу, спустимся ко мне, пан…

— Штепанек, — подсказал полицейский.

Когда за ними закрылась дверь, Ярослав быстро прошел к матери, присел на край ее кровати и протянул бумагу, принесенную полицейским.

— Мамуся, ты не должна сердиться. Банк разыскивает меня. Там на мое имя хранится три миллиона.

— И ты возьмешь эти деньги? — тяжелым вздохом вырвалось из груди Анны.

— Да, мама, — твердо ответил Ярослав. — Я не поступлю, как Жан Мелье , не заморю себя голодом, чтобы только после смерти объявить войну богу, королям, принцам и богачам. Деньги Калиновский награбил у рабочих. Я их возьму, чтобы вернуть тем, кому они принадлежат по праву. Да и мой отец тоже был рабочим. И его эксплуатировали, значит, и его доля есть в этой сумме. Она принадлежит нам, мама. Я повезу тебя лечиться. И кто знает, скольким людям спасут жизнь эти деньги. Чтобы твоя совесть была чиста, мамуся, я посоветуюсь с доктором Ване-ком. Он просил меня сегодня быть у Модрачеков.

— Я никогда так не думала, — у Анны дрогнули губы. — Посоветуйся с доктором Ванеком, сын… Помни, родной: твой отец, прежде чем решить какой-нибудь вопрос, обдумывал его всесторонне.

— Мама никак не может привыкнуть к тому, что ее сын уже взрослый. Выпей лекарство. Вот тебе капли, вот таблетки, сейчас принесу воды…

В кухне, наливая воду, Ярослав сказал Барсу:

— Не горюй, дружок, теперь ты будешь сыт. И мамуся скоро выздоровеет.

Барс почувствовал, что у хозяина хорошее настроение, завилял хвостом и побежал вслед за Ярославом в комнату.

— Вижу, вижу, что ты пришел, Барс, — лаская собаку, сказала Анна.

Собака лизнула хозяйке руку.

— Барс, ляг у дверей и стереги маму, — приказал Ярослав. — Я пошел, мамуся.

— Непременно надень пальто, слышишь? А то я знаю тебя — выскочишь в одном сюртуке. Не хватает, чтобы ты заболел, — заволновалась Анна.

Хотя дождь и прекратился, но тонкая рубашка плохо защищала от пронизывающего холодного ветра. Ярослав почти бежал три квартала до улицы Паржич. Очутившись во дворе многоэтажного дома, мгновенье постоял около ворот, выжидая. Убедившись, что никто за ним не следит, быстро пересек двор.

Франтишек, Ружена и доктор Ванек пили кофе. Больше в комнате никого не было, когда вошел Ярослав.

— Совсем по-весеннему! Молодость, горячая кровь! — прогудел Франтишек.

Доктор Ванек вынул изо рта трубку и с укором покачал головой.

— Мать не жаль? Ружена, милая, дайте ему поскорее чашку горячего кофе.

Ярослав сел за стол, накрытый чистой белой скатертью.

— Ты, сынок, свой гонор спрячь, — строго сказал доктор Ванек. — Видишь, до чего гордость довела. Несомненно, последний сюртук заложил. Третий месяц Франтишек не может тебя убедить взять деньги.

— Держи, здесь шестьдесят крон. Бери без разговоров, — видя смущение Ярослава, сказал Модрачек. — Я не какой-нибудь там эрцгерцог или банкир, не из своего кармана даю. Эти деньги из рабочей кассы. Когда тебя еще на свете не было, твой отец, тоже наборщик, как и я, организовал нашу рабочую кассу. Он понимал, что она значит для рабочих людей. Держи, разбогатеешь — возвратишь.

— В том то и дело, что я, кажется, стал миллионером. Я хочу с вами посоветоваться…

Доктор вопросительно посмотрел на Ярослава. Тот молча протянул ему извещение венского банка.

Доктор Ванек положил трубку, достал из нагрудного кармана коричневой вельветовой куртки очки, не спеша надел их и молча прочитал бумагу. Затем передал ее Модрачеку.

— Да… Три миллиона! — едва перевел дыхание Франтишек.

— Как быть? Отказаться или взять? — спросил Ярослав.

— А как ты, сынок, думаешь? — спросил доктор, пристально глядя Ярославу в глаза. — Или без денег сон крепче?

— Возьму.

— Правильно! — загудел Франтишек Модрачек.

— Ты верно решил, — сказал доктор, снимая очки.

— У меня есть еще одно дело. Мама настаивает, чтобы я закончил университет. Здесь меня обратно не примут. Мама советует уехать во Львов. Там я смогу продолжить образование…

— Жаль, не хотелось бы с тобой расставаться. Но если надо, поезжай, сынок. Твой отец, где бы он ни был — в России, в Галиции, у нас, в Чехии, всегда находил свое место, всегда был с рабочими. И ты не собьешься, найдешь верный путь.

— Спасибо, дядюшка Ванек. Хочу только попросить вас… — Разрешите дядюшке Франтишеку принять от меня первый взнос в рабочую кассу — триста тысяч крои.

— Молодец, Ярослав! Закваска у тебя отцовская. Франтишек охотно примет от тебя деньги.

— Завтра я пошлю распоряжение банку перевести половину моего наследства и Прагу, а остальное — во Львов. Там для нашей борьбы тоже нужны будут деньги.

— Первым делом, сынок, надо мать поставить на ноги. Отвези ее в Карлсбад, как рекомендуют врачи. А осенью сможешь переехать во Львов.

— Я так и сделаю, — проговорил Ярослав, крепко пожимая руку другу своего отца.

 

Цветок мандрагоры

«Акционгезельшафтсбанк» пригласил Ярослава в Вону, — требовались какие-то личные подписи наследника для того, чтобы оформить на него всю сумму, завещанную старым Калиновским.

— Эти хищники, вероятно, просто-напросто не хотят упускать богатого клиента, — предположила Анна, которая не очень охотно расставалась с сыном.

Нет, в Вене у них не осталось друзей или знакомых, а вот в Зоммердорфе Ярославу побывать не мешало бы. Если Марта жива, она должна знать, как сложилась судьба Дарины и ее семьи.

— Обещаю, мама, что разыщу Марту. Она, наверное, вышла замуж.

— Да, конечно, ведь прошло столько лет. У Марты могут быть взрослые дети. Езус-Мария! Как бедная Марта когда-то мечтала заработать денег и купить корову.

— Решили! Марте подарим корову. Да? И еще я что-нибудь придумаю для ее детей. Если разыщу и мою кормилицу, сразу же пришлю тебе телеграмму. А может быть, всю ее семью привезу сюда?

Лицо Анны просветлело: да, она хотела бы повидать своих друзей, которые сердечно и бескорыстно когда-то помогли ей и сыну.

Пообещав матери задержаться не больше двух — трех дней, Ярослав уехал в Вену.

Анна настояла, чтобы Ярослав взял с собой новый, превосходно сшитый костюм с жилетом серебристо-голубого цвета. В тон жилету она сама выбрала жемчужно-голубоватый галстук. И сейчас Ярослав, мимоходом взглянул на свое отражение в трюмо, вспомнил последние наставления матери: редингот непременно надевать в случае дождя и уж, конечно, не забывать, что миллионеру положено носить цилиндр, перчатки и трость.

Позавтракать Ярослав зашел в небольшое кафе при отеле. В ожидании заказанного шницеля и кофе он развернул утренний выпуск «Венских новостей», но едва успел пробежать глазами первый абзац статьи под заголовком «Кто истинный виновник преступления?», как внимание его привлек неожиданно прозвеневший чистый голос:

— Виноваты монахи!

Ярослав невольно повернул голову и увидел девушку, проговорившую эти слова по-русски. Она была очень красива, но какой-то южной, нерусской красотой — смуглая матовая кожа, большие черные, будто бархатные глаза. За столом вместе с ней сидели двое людей постарше, очевидно, ее родители — у мамы были такие же изумительные глаза. Четвертым был гимназист, чем-то похожий на сестру и совсем не похожий на родителей. Он молча пил кофе, и лишь карие глаза его блестели решительным огнем. По всей вероятности, мысли подростка сейчас витали где-то далеко.

Благодаря присутствию девушки Ярославу казалось, что от всей семьи веет чистотой и порядочностью.

Вдруг Ярослав уловил на себе взгляд девушки, чуть-чуть боязливый, но вместе с тем полный неизъяснимого радостного изумления и немого вопроса.

«Она смотрит на меня так, будто мы с ней знакомы, — подумал Ярослав, чувствуя какую-то неловкость. — Смотрит так, будто о чем-то хочет меня спросить… А может быть, мне только показалось?»

Но когда он расплатился и направился к выходу, когда заметил, каким взглядом девушка его проводила, его вдруг охватило незнакомое ему до сих пор волнение, которое не покидало молодого человека даже спустя несколько часов. Правда, одно неприятное происшествие на короткое время заставило его забыть об очаровательной незнакомке.

Это случилось в вестибюле банка. Когда Ярослав поднимался по широкой мраморной лестнице, к нему подошло двое: один — пожилой, с густой сединой на висках, второй — молодой, энергичный.

— Если не ошибаюсь, герр Калиновский? — с почтительностью спросил пожилой.

— Да, — ответил Ярослав. — Что вам угодно?

В этот миг и щелкнул фотоаппарат в руках молодого человека.

— Что это значит? — возмутился Ярослав.

— Мы репортеры, герр Калиновский, — только сейчас представился Фред Курц, в прошлом знаменитый «король» венской информации.

— Я не стану отвечать ни на один ваш вопрос, — сердито сказал Ярослав, продолжая подниматься по лестнице.

Под вечер, вернувшись в отель, Ярослав попросил у портье ключ. Вместе с ключом, расплываясь в почтительной улыбке, австриец протянул ему «Брачную газету».

В этот день судьба свела Ярослава с Каринэ и ее братом.

— Вахтанг, — галантно поклонился гимназист.

— Вахтанг-джан, — ласково обратилась Каринэ к брату, — скажи маме, что я прогуливаюсь по набережной с господином. А кто он — она узнает из этой газеты. — И протянула брату тот самый номер газеты, который недавно получил от портье Ярослав.

Подросток вспыхнул, переменился в лице.

— Нет, я не пойду наверх, я тоже хочу прогуляться, — возразил он, исподлобья взглянув на незнакомца.

— Прошу, прошу, — тотчас же дружелюбно отозвался Ярослав, понимая, что даже намек на улыбку в данный момент может задеть «мужское самолюбие» мальчика. Ведь Вахтанг был в том возрасте, когда не всегда угадывают шутку, зато остро чувствуют иронию. И в глазах подростка — это уже оскорбление личности.

Из отеля они вышли втроем.

После короткого дождя, прошумевшего в полдень, воздух был чист и мягок. Сбитые дождем и ветром листья устало прилегли у гранитных парапетов.

— Здесь не хуже, чем в Женеве. Вы бывали в Женеве? — спросила Каринэ, чтобы как-то завязать разговор.

— К сожалению, не приходилось, — признался Ярослав.

— Вообще-то не сожалейте, — усмехнулся Вахтанг. — Даже конец августа там был такой удушливо жаркий, будто мы вдруг очутились где-то в Африке. Настоящий ад! Не понимаю, почему туда устремляются толпы туристов?

— Ну, что ты, Женева прекрасна! Такое озеро, такие очертания Альп… — мечтательно произнесла Каринэ.

— Надеюсь, в Женеве вы посетили остров Руссо? — спросил Ярослав.

— Да, конечно, мы побывали там, — и он подметил нотки благодарности, прозвучавшие в голосе Каринэ. С каждой минутой она все больше нравилась Ярославу.

— Сколько дней вы пробудете в Вене? — спросил он.

— Завтра ночью уезжаем, — ответила Каринэ. — А вы?

— Должен уехать сегодня вечером.

— Так скоро? — в голосе девушки прозвучало искреннее сожаление.

— Если позволите, я останусь и провожу вас, — улыбнулся Ярослав.

— Я была бы рада, — покраснев, опустила глаза Каринэ.

— Собственно, едем только мы с сестрой, — внес ясность гимназист. — А маменька с папенькой останутся еще на несколько дней. Маменька собирает накупить здесь разных тряпок… Пять сундуков везут, а теперь еще прибавится. Знаете, жалко на носильщиков глядеть, когда они, надрываясь, тянут маменькины сундуки.

— Ах, несешь какую-то чепуху, — смутилась Каринэ. — Надеюсь, ты не думаешь, что господину Калиновскому интересно это слушать?

— Почему же, отныне я ваш друг, и мне интересно все знать о вас, — откровенно признался Ярослав.

Вахтанг не унимался:

— Между прочим, маменька просила меня сегодня вечером освободить еще и большой коричневый чемодан, который ты заняла… Она хочет упаковать туда кое-какие вещи.

— И ты до сих пор об этом молчал, глупый! — внезапно побледнела сестра.

— Гнев — начало безумия! Это сказал Цицерон, — с ноткой обиды в голосе пробурчал Вахтанг, уязвленный до глубины души словом «глупый». Пусть сестра радуется, что маменька еще сама в чемодан не заглянула.

— Что-то похолодало, — поежилась Каринэ, хотя на ней было белое шерстяное пальто-накидка. — Вернемся в отель.

На любезное приглашение Ярослава поужинать всем вместе Каринэ ответила, что они с братом поздно обедали и не голодны, они подождут возвращения родителей.

Чтобы не показаться «мальчишкой», Вахтанг не перечил сестре, хотя не отказался бы поужинать в обществе нового знакомого.

— Я уверен, когда мы вас представим нашим родителям, маменька пригласит вас на шашлык. Правда, Каринэ?

— Наверно. Мы сегодня собирались поехать в лес, но дождик помешал.

— Завтра сразу же после кофе — в путь! У нас есть шампуры, превосходная баранина, вино!

— Если не секрет, в ознаменование чего этот пикник? — полюбопытствовал Ярослав.

— Нашего отъезда. Традиция. Будем гулять и веселиться в лесу, — пояснил Вахтанг. — А вы когда-нибудь ели настоящий кавказский шашлык?

— Не случалось.

Огонек удивления вспыхнул в глазах Вахтанга.

— Помилуйте! — воскликнул он. — Вы никогда не пробовали шашлык?

— Да нет же, — улыбнулся Ярослав.

— Ну, в таком случае вы непременно поедете с нами. Настоящий кавказский шашлык — это райское кушанье.

Ярослав попросил у девушки «Роман из итальянской жизни 30-х годов». Прощаясь, он удержал руку девушки в своей руке.

— Панна Каринэ, я чувствую, что вы чем-то озабочены. Может быть, я могу вам чем-то помочь?

Но девушка только прошептала:

— До свиданья. Мы встретимся утром.

Однако их встреча состоялась гораздо раньше.

Ярослав уютно уселся в кресле и читал книгу, взятую у Каринэ. Кто-то постучал в дверь, а спустя минуту Ярослав впустил к себе в номер Каринэ и ее брата, который с трудом нёс довольно увесистый узел.

Испуганная Каринэ какое-то мгновение стояла около входа молча, не решаясь войти.

— Я совершенно один. Прошу вас… — пригласил Ярослав, делая шаг в сторону.

— Господин Калиновский, — встревоженно заговорила Каринэ. — Я понимаю, это неприлично… Но мы просто вынуждены… Я прошу вас, дайте слово чести, что ни одна живая душа не узнает…

Ярослав, который не мог оторвать глаз от Каринэ, поспешил успокоить ее:

— Можете мне довериться.

— Наши родители вот-вот должны вернуться. Нельзя, чтобы они увидели это. — Каринэ главами показала на узел. — Здесь запрещенные брошюры… Как только родители уснут, Вахтанг придет к вам и заберет.

— Вы крепко спите? Проснетесь, когда я постучусь? — спросил Вахтанг, гордый, что посвящен в тайну сестры.

— Я рад вам помочь, — живо отозвался Ярослав, ни о чем не спрашивая. — Дверь будет по заперта, и я буду ждать.

У костра на лесной поляне хлопотали папенька, Вахтанг и Ярослав. Каринэ же помогала матери расстелить на траве скатерть, поставила корзинку с хлебом, тарелочки с лимонами, маслинами, разложила разную зелень.

— Ах, как элегантен наш поляк, — любуясь молодым человеком, шепнула маменька. — Строен и широкоплеч.

— Да, он красив, — согласилась Каринэ. — И очень добр.

— Сам бог посылает тебе счастье, доченька. Шикарный дом, шикарные наряды, шикарная верховая лошадь!

— Не надо, маменька.

— У веди гостя от костра, смотри, какой там дым. Лучше посидите под липой. Я сейчас тоже туда приду.

— Хорошо, — покорно ответила Каринэ и направилась к костру.

У старой липы она наклонилась и сорвала небольшой цветок.

— Какой дивный запах, — понюхав его, проговорила Каринэ. — И будто знакомый… Что это?

— Не знаю, милая, — улыбнулась мать, наблюдая за Калиновским.

— Может быть, цветок мандрагоры? — улыбнулся Ярослав.

— Мандрагоры? — подняла на него удивленные глаза девушка. — Я впервые слышу такое название.

— Мне самому не приходилось видеть цветов мандра-горы, но я где-то читал, что этому растению в средние века приписывали волшебные свойства.

— А именно?

— Будто оно поет по ночам, чаруя души людей. А если кто-нибудь нечаянно прикоснется к нему рукой, тем овладеет страстная жажда наживы.

— Да? — искренно испугавшись, отбросила цветок Каринэ.

— А по-моему, — возразила мать, — только неразумный человек не стремится разбогатеть. Не так ли, господин Калиновский?

Каринэ опередила молодого человека:

— Погоня за богатством уродует людей. И я… Я никогда не стану тратить свою жизнь на то, чтобы стать богатой.

— Господь с тобой, что ты говоришь, девочка моя? — о ужасе воскликнула маменька. — И кто посеял в твоей душе такие мысли? Вот чем кончается современное воспитание детей. Но я надеюсь, замужество, свадебное путешествие выветрят из головки моей дочери…

— Мама!

— Кажется, нет основания тревожиться, — разглядывая растение, с которого Каринэ сорвала цветок, улыбаясь, проговорил Ярослав. — Чары мандрагоры не угрожают панне Каринэ. И как же мы сразу не узнали старого и доброго целителя?

— Шалфей? — спросила Каринэ, хотя на ее лице застыло беспокойство.

— Вы угадали, конечно, шалфей!

И они засмеялись.

— Готово, подходите, сейчас будем класть шампуры на огонь! — крикнул Вахтанг, защищая глаза ладонью от пышущих жаром углей.

Ели шашлык с несказанным наслаждением, ели по-кавказски — руками. Пили вино, шутили, смеялись.

Маменька мысленно сокрушалась, что дети должны уехать раньше. И почему капризной судьбе было угодно, чтобы Каринэ повстречала этого миллионера именно в Вене, а не в Женеве? Сколько драгоценного времени зря пропало! Может быть, теперь они уже были бы знакомы с пани Калиновской?

Наконец она не выдержала и заметила вслух, что час расставания с господином Калиновским опечалил всю семью.

Ярослав ответил, что ни даль пути, ни границы, ни ветры, ни грозы — ничто не в силах оборвать узы дружбы, если люди душевно становятся близкими друг другу.

Самым сладким голосом маменька принялась описывать свой дом в Тифлисе. О, пан Калиновский просто осчастливит их, если вместе с матерью приедет к ним погостить.

— Ваша маменька не будет у нас скучать. Мой супруг большой знаток искусства и литературы. Превосходный пианист. Ах, как он исполняет Шопена и Листа!

Каринэ, покусывая травинку, наблюдала за родителями. Маменька без стеснения хвасталась всем, что имела, а отец… Бедный отец! Как ему неловко! Он делает вид, что не слышит слов жены, но этим наивным приемом вызывает еще большее сочувствие…

Каринэ встала и со стесненным сердцем отошла к липе.

Шесть дней спустя Ярослав приехал в Карлсбад, где лечилась Анна. Глаза сына, как всегда, сказали ей больше, чем слова.

Нет, конечно же нет! Анна и не думала упрекать сына. Разве не так она сама когда-то полюбила его отца? Именно так, с первого слова, с первой минуты знакомства. И никогда, никогда потом не жалела. Лишь теперь, когда его нет в живых (с этой мыслью Анна примирилась), она жалела, что мало времени были вместе, что среди повседневных забот и опасностей ей мало пришлось отдать ему своего внимания, своей любви.

Лицо Анны, озаренное дорогими сердцу воспоминаниями, как и в молодые годы, было сейчас необыкновенно красивым.

— Славик, даже не видев Каринэ, я ее люблю. Хочу, чтобы вы поскорее встретились.

— Благодарю тебя, мама.

И вот, наконец, мать задала ему вопросы, на которые рано пли поздно нужно было отвечать.

— Ты нашел Марту? Она помнит нас? Узнал что-нибудь о семье Омелько?

— Понимаешь, мама… — начал было Ярослав и осекся, не зная, как рассказать печальную историю Марты.

…Он был в Зоммердорфе. Но в низеньком домике с черепичной крышей, где когда-то жила Марта, теперь живут другие люди… В небольшом сельском баре, куда его загнал неожиданный дождь, словоохотливая хозяйка, подав чашку кофе и кусок бисквита, сразу полюбопытствовала: откуда он, какие дела его привели в Зоммердорф. Ярослав сказал. Лицо женщины вдруг помрачнело. Она отвернулась, осенила себя крестом. «Я близко знала фрау Дюрер и ее дочь Марту. Слава богу, с фрау Дюрер мы прожили по соседству без малого шестьдесят лет, прожили в мире и полном согласии. Когда Марта собралась уходить в город на заработки, помнится, я предостерегала: от города добра не ждите». Она умолкла и, немного погодя, опять заговорила: «Это до сих пор у меня в голове не укладывается… Марта была девушка скромная, приветливая, набожная… Как она могла забыть бога, забыть стыд и честь? Он сын хозяина ресторана, а она? Надо знать свое место в жизни…» Ярослав спросил: «Скажите, где Марта теперь?» (О, пути господни неисповедимы, молодой господин, — закивала она головой. — Кто знает, может быть, наш добрейший господь дал ей приют на дне Дуная. Ведь позор, позор-то какой, если бы у пес родился ребенок… Что сказали бы люди?.. Вот и фрау Дюрер не вынесла удара, и месяца не прожила…»

В то время как Ярослав, сидя возле матери на скамье в парке, рассказывал все это, взор Анны машинально скользнул по нежно-белым и ослепительно красным цветам, густо обрамленным темно-зелеными листьями. И хотя великая художница-осень уже прикоснулась своей волшебной кистью к листьям кленов и развесистых каштанов, зажгла пожары на увитых диким виноградом стенах и балконах виллы у большого фонтана, все еще по-летнему блистала красотой масса цветов.

— Я не хотел тебя печалить, мама, — развел руками Ярослав. — Поэтому сразу ничего не сказал о Марте.

— Трудно примириться с этим, — вздохнула Анна. — И когда, в конце концов, появится закон, который защищал бы нравственный капитал с такой же силой, с какой защищает материальное достояние? Где закон, который ограждал бы от позора и гонения хотя бы несчастных детей — жертв чужой вины, чужого преступления?

— Не за горами то время, когда деньги, золото уже не смогут скрывать в человеке всякое уродство и порок, — убежденно сказал Ярослав. — И тогда молодости не придется мириться с насилием над чувствами. И в жизни не будет места обману, жестокости, грубости. Не нужны будут суды и свидетели, обличающие зло. Обличителем и свидетелем будет сам человек, его собственная совесть. Я верю, мама, что нашему поколению суждено создать такое общество.

Анна с обожанием посмотрела на сына. Как он возмужал!

— Мама, я проголодался, — вдруг сказал Ярослав.

— Да, уже пора обедать, — вставая, промолвила Анна. — Но ты не сказал мне ничего про Дарину.

— Мне удалось узнать что семья Омелько выехала в Галицию.

 

Признание

Спустившись на перрон, Каринэ окинула взглядом встречающих. Увидела его. Улыбнулась. Улыбка сказала Ярославу, что Каринэ ничего не забыла, что она ждала встречи.

Он подошел, поцеловал ей руку и задержал ее в своей, не в состоянии оторвать глаз от девушки. Она была одета с изысканной элегантностью.

— Вас не узнать, — взволнованно проговорил Ярослав. — Вы так изменились…

— Мое имя теперь — Медея Ачнадзе, — шепнула она, вдыхая запах белых роз, которые преподнес ей Ярослав.

Он дал ей понять, что она может не беспокоиться, он предупрежден.

Итак, первые вопросы, с которыми сталкивается всякий революционер, приезжая в тот или иной город, — куда идти, кто из товарищей жив, кто схвачен, куда можно без риска направиться, чтобы не попасть в засаду, — для Каринэ отпали.

Убедившись, что Ярослав Калиновский пока вне всякого подозрения у львовской полиции, Гнат Мартынчук поручил ему встретить «княжну» и отвезти в самый фешенебельный отель, где останавливались лишь состоятельные иностранцы, так как номера здесь стоили баснословно дорого.

Гнат Мартынчук должен был снабдить Каринэ «Манифестом Коммунистической партии» на украинском языке. Тридцать экземпляров к этому времени уже удалось отпечатать во Львове. С этим опасным грузом «княжне» предстояло пересечь границу. В Киеве и в Харькове ее с нетерпением ждали друзья и соратники Одиссея.

Поднявшись по белой мраморной лестнице, устланной голубой ковровой дорожкой, Каринэ с улыбкой сказала Ярославу, поддерживавшему ее под руку:

— Признаться, мы с тетушкой предполагали остановиться в гостинице «Руссия». Мне говорили, что Войнич жила в этой гостинице.

— Вот как? Не знал. Но я слышал, что Бальзак, направляясь в Бердичев, останавливался в отеле «Руссия». К сожалению, старой гостиницы больше нет. Вот этот отель недавно построили на том месте, где она находилась.

Тетушке Наргиз очень понравился их помер, состоящий из гостиной, кабинета и спальни. И балкон выходит прямо на многолюдную площадь.

Да, конечно, все это чудесно! По тетушка Наргиз не переставала удивляться чрезмерной доверчивости Каринэ. Не успела сойти с поезда, как тут же призналась, что приехала по фальшивому паспорту.

Разбирая платья Каринэ и развешивая их в гардеробе, тетушка Наргиз из спальни слышала все, о чем вполголоса говорили молодые люди в гостиной.

Вдруг она в испуге затаила дыхание. Боже, боже, что Каринэ делает? Она рассказывает Калиновскому, что везет в чемоданах с двойным дном…

Тетушка Наргиз решила, что племянница при встрече с возлюбленным потеряла голову. Она вышла в гостиную и, извинившись перед гостем, спросила:

— Какое платье ты наденешь к обеду?

При этом тетушка Наргиз незаметно для господина Калиновского сделала такие страшные глаза, что только слепой мог не испугаться. А Каринэ хоть бы что!

— Белое с корсажем, — сказала она и самым беззаботным тоном принялась продолжать прерванный рассказ о тяжелых чемоданах.

Тетушке Наргиз сделалось дурно. Рука потянулась к хрустальному стакану, стоявшему на круглом столике возле графина с водой. Недолго думая, встревоженная женщина будто нечаянно уронила стакан. Но он, упав на мягкий французский ковер, не только не разбился, но даже не привлек внимания Каринэ. Что же делать? Как прервать ее опасное откровенничанье? И она решилась: пусть пан Ярослав сочтет ее неделикатной, бесцеремонной, как угодно, но благоразумие велит ей вмешаться.

— Прошу извинить меня, — с виноватым видом перебила племянницу на полуслове тетушка Наргиз. — Ты мне нужна, дитя мое, на одну минутку.

В спальне тетушка Наргиз зашептала:

— Говори с паном Ярославом о чем угодно, только не о политике. Не забывай, что он — не я. Ты мне могла внушать ненависть к несправедливости, к нечестно нажитому богатству, а пан Ярослав как-никак капиталист, миллионер. Конечно, всякий волен поступать по-своему, но ты… ведешь себя, как малое дитя… Ты еще расскажи ему, что сидела в тюрьме!

Каринэ порывисто обняла ее, шепча:

— Ты только ни о чем не беспокойся, моя дорогая, моя хорошая.

Пока Каринэ переодевалась, тетушка Наргиз занимала гостя разговорами.

— Как? Пани Калиновской нет во Львове? Каринэ лелеяла надежду познакомиться с вашей мамой, пан Ярослав, — простодушно выдала свою любимицу тетушка Наргиз. — Знаете, она так хорошо исполняет Шопена, вашей маме было бы приятно послушать ее игру. И я тоже хотела познакомиться с пани Калиновской.

— Мама ждала этой встречи. Я ей много рассказывал о Каринэ и ее родителях. Только так вышло, что болезнь обострилась, и маме надо было как можно скорее уехать на воды. Если к вашему возвращению из России мама будет дома, вы непременно познакомитесь с ней. А если она приедет позже, обещаю, что мы навестим вас в Мюнхене.

— Вот хорошо!

Во время той беседы Ярослав не переставал удивляться, где тетушка Наргиз выучилась польскому языку. Наконец он спросил ее об этом.

— Разве Каринэ не сказала вам, пан Ярослав, что я уроженка Львова?

— Нет.

— До тринадцати лет я жила здесь и училась в польской гимназии. Когда умер отец, моя мать с тремя детьми поехала в Россию. Родственники помогли нам.

— А после вы ни разу не были во Львове?

— Не пришлось.

— Пани Наргиз, вам не хочется взглянуть на дом, где прошли ваши детские годы?

— Очень, очень хотелось бы. Когда-то там жило много моих сверстников. Кто знает, может, я и встречу кого-нибудь из друзей детства.

— Пойдемте же разыщем ваш дом.

— Вы так добры, пан Ярослав. Но, право же…

Вошла Каринэ. Как она была прелестна в белом легком платье! Корсаж с черными тесемками и тончайшими кружевами чудесно гармонировал с черными пушистыми локонами и большой светлой соломенной шляпой, которую она держала в руках.

— В это мгновение я сожалею лишь об одном — почему я не художник! — воскликнул Ярослав. — Я написал бы ваш портрет, Каринэ.

— Вот и прекрасно, что вы не художник, — засмеялась Каринэ.

— Почему?

— Да потому! Вы усадили бы меня вот сюда… — Каринэ церемонно опускается в низкое голубое атласное кресло, расправляя платье, — попросили бы меня устремить взор туда или вот сюда… — теперь она походила на шаловливого подростка. — Позируя вам, мой художник, я протомилась бы бездну времени. А я хочу гулять. И… но это уже по строжайшему секрету, — Каринэ понизила голос, с таинственным видом показывая глазами на закрытую дверь спальни, где переодевалась тетушка Наргиз, — я хочу мороженого. А у меня гланды. И тетушка при одном виде мороженого закрывает не только глаза, но и уши. Все мольбы бесполезны. А вы молодец, что придумали путешествие в детство тетушки Наргиз. Она так обрадовалась!

— Сегодня в семь вечера у вас свидание с Гнатом Мартынчуком, — очень тихо проговорил Ярослав. — В парке на Замковой горе. Я вас туда проведу.

Каринэ вдруг запрокинула голову на спинку кресла и прикрыла глаза.

— Вы устали, Каринэ?

— О нет, нет! Я просто хочу вас запомнить на всю жизнь вот таким, какой вы сейчас.

— Я не подозревал, что вы насмешница, — смутился Ярослав..

— Вы меня поняли так? — всплеснула руками Каринэ. — Сейчас мы будем играть в «исповедь», это нам поможет лучше понять друг друга.

— Кто же будет исповедоваться первым?

— Вы. — Каринэ испытующе посмотрела на Ярослава, ожидая его согласия.

— А вы не нарушите тайну исповеди?

— Разве я похожа на священника?

— Нет, скорее на ангела.

— Благодарю вас. И так, — прошептала Каринэ, — достоинство, которое вы больше всего цените в людях? Отвечать надо мгновенно.

— Доброту, которая требует мужества.

— Нет, нет, надо отвечать лишь одним словом, — пояснила Каринэ.

— Одним словом — справедливость.

— А какое достоинство вы больше всего цените в женщине?

— Верность.

— Ваши любимые цветы?

— Люблю все цветы, особенно красную гвоздику и розы.

— Еще раз напоминаю: отвечать надо одним словом. Ваше представление о счастье?

— Мне трудно это выразить одним лишь словом, — признался Ярослав.

— Хорошо, говорите в нескольких словах.

— Счастье… — задумался молодой человек. — Это когда тебя понимают… Бороться и побеждать. Любить и быть любимым…

— Ваше представление о несчастье?

— Бесцельность существования.

— Недостаток, который вы можете простить себе?

— Молодость.

— Да, пожалуй, этот недостаток с годами проходит, — согласилась Каринэ. — Его можно себе простить. А теперь: недостаток, который вам более всего ненавистен?

— Предательство!

— Ваш любимый поэт?

— Если назову только одного — покривлю душой.

— Тогда назовите трех.

— Шекспир, Мицкевич, Лермонтов.

— Три любимых литературных произведения?

— «Спартак», «Война и мир», «Роман из итальянской жизни 30-х годов».

— Ваш любимый композитор?

— Шопен.

— Ваше любимое имя?

— Анна, Каринэ…

Сказав это, Ярослав открыто посмотрел в лицо Каринэ. Но ее глаза, в которых он ожидал найти ответ на его немой вопрос, были опущены, и он не мог видеть радости, которая светилась в них.

В гостиную вошла тетушка Наргиз, одетая весьма просто, но элегантно.

— «Княжна», прошу вас захватить с собой… — и она протянула Каринэ зонтик.

— В такой день зонтик? Зачем? — удивилась Каринэ.

— Ах, дитя мое, во Львове так: вот тебе солнце ясно светит, и вдруг как гром с ясного неба — дождь! Ведь так, пан Ярослав?

— О, вы не забыли Львов, — улыбнулся Ярослав.

Когда они вышли из отеля и, пересекая площадь, направились в сторону городской ратуши, тетушка Наргиз внезапно замедлила шаг, в растерянности промолвила:

— Но мне помнится, здесь протекала речка. Ведь так, пан Ярослав?

— Когда-то Полтва действительно протекала здесь.

— Куда же она делась?

— Шумит под нами. Ее упрятали под землю.

— И бульвара тогда здесь не было, — не переставала удивляться тетушка Наргиз. — Этих домов тоже.

— Сколько лет пани Наргиз не видела Львова? — спросил Ярослав.

— Почти… да, почти сорок шесть лет…

— Целых две мои жизни, — задумчиво сказал Ярослав.

Они подошли к Латинскому собору с высокими готическими окнами. Здесь внимание Каринэ привлекла часовня с фасадом, покрытым искусной резьбой по камню.

— Сколько лет может быть этой часовне? — спросила Каринэ.

— При князе Галицком в тринадцатом веке на этом месте среди кладбища стояла православная церковь. Когда же польский король Казимир захватил Львов, старая церковь сгорела. На ее месте где-то в конце четырнадцатого столетия, когда возле старого княжеского города начали строить новые кварталы для польских и немецких колонистов, воздвигли собор. А часовню пристроили к нему много лет позже. Ей приблизительно триста лет.

Вся какая-то светлая, легкая, лучистая, Каринэ заставляла прохожих обращать на себя внимание. Мелкие промышленники, торговцы, ремесленники, видя, как она щедро раздает у костела подаяние нищим, принимали черноглазую красавицу за путешествующую заморскую принцессу.

— Пан Ярослав, кажется… Ну да, это же бомба! — воскликнула Каринэ, указывая на каменный выступ стены собора, где на цепи висело чугунное ядро.

— Да, это бомба, — подтвердил Ярослав. — Ее повесили в память о том, что когда-то турки при бомбардировке города разрушили эту стену.

— Как? Разве и до Львова доходили они? — искрение ужаснулась тетушка Наргиз.

— Пусть пани Наргиз лучше спросит, кого здесь не было, — усмехнулся Ярослав. — Смотрите, отсюда видны руины Высокого Замка. Он построен в четырнадцатом столетии по приказу польского короля Казимира, захватившего галицкие земли. А в 1648 году Богдан Хмельницкий, освобождая эти земли от польской шляхты, осадил этот замок. Полковник войска Богдана Хмельницкого Максим Кривонос со своими всадниками с помощью местного населения за одну осеннюю ночь овладел Высоким Замком. Через двадцать четыре года крепость захватили турки. Потом во время Северной войны на Львов напали шведы. После них — австрийцы…

— Пан Ярослав, вы знаете историю Львова лучше тех, кто родился здесь и прожил свою жизнь до седых волос, — с одобрением заметила тетушка Наргиз. — Это похвально.

Ярослав любезно ответил:

— Я интересовался историей этого города.

Они вышли на площадь Рынок.

— Отец мне много рассказывал о Львове, — идя рядом с Ярославом, говорила Каринэ. — Это ратуша? Да? В каком же доме во время войны со шведами останавливался русский царь Петр I?

— Здесь, — указал Ярослав на четырехэтажное здание. — А владелец этого дома, видно, был не очень-то богат и именит, — добавил Ярослав. — Откуда я знаю? Да по окнам. Обратите внимание на узкие фасады домов. Три окна и все. Теперь посмотрите на те дворцы. Посчитайте, сколько там окон. Шесть. Тот, кто мог платить налог за каждое лишнее окно, позволял себе воздвигать дворцы такие, как вот те, фасады которых украшены бюстами рыцарей, орлами, на окнах и входных брамах — богатейший орнамент.

Не спеша проехали четыре конных жандарма, направляясь к водоему с каменным Нептуном, где толпилось много людей.

— Видно, там что-то случилось, — испуганно заметила тетушка Наргиз.

— Возле Нептуна обычно собираются и безработные, и бастующие. Сейчас жандармы примутся разгонять рабочих, — объяснил Ярослав.

— Всюду одно и то же: и в России, и в Германии, и в Австрии! — гневно сверкнули глаза Каринэ.

Армянская улица, куда они пришли, была одним из самых старых уголков города.

— Отец рассказывал, — проговорила Каринэ, — что его предки в тринадцатом веке бежали во Львов из разрушенного татарами Киева. Они поселились во львовском предместье Подзамче. Это и есть Подзамче?

— Нет, Подзамче — там, с северной стороны Высокого Замка, — сказала тетушка Наргиз. — Ведь так, пан Ярослав?

— Совершенно верно, — подтвердил юноша. — Первое армянское поселение на Подзамче было разрушено, когда король Казимир напал на Львов. В летописях города упоминается, что армяне мужественно сражались в ополчении князя Льва. Лишь в четырнадцатом веке они могли построить в стенах города, захваченного Польшей, свой отдельный Армянский квартал, где мы с вами сейчас находимся.

— О святая дева Мария! — не могла удержаться от слез тетушка Наргиз. — Вот он, наш собор… — Из груди ее вырвался вздох не то радости, ге то сожаления. — О, каким он раньше мне казался большим и величественным… Меня здесь крестили. Может, вы, паи Ярослав, как и Каринэ, тоже… неверующий… А я зайду помолюсь.

Они втроем вошли в небольшой двор, вымощенный каменными плитами.

— Именно таким я себе представляла Армянский собор, — шепнула Каринэ. — Типичная средневековая архитектура, особенно замечательна каменная аркадная галерея, о которой говорил мне отец. Зайдемте в собор, интересно посмотреть, как там внутри.

В храме царил полумрак, лишь алтарь хорошо освещался сквозь круглые окна в куполе. Здесь было душно. С улицы не долетало ни звука, зато даже тихие шаги по каменным плитам гулко отдавались где-то в глубине собора.

Каринэ и Ярослав вышли во двор, где Ярослав обратил внимание спутницы на надгробную плиту с барельефом: «Карлу Микули. 1819–1897. Выдающемуся пианисту и композитору, директору Галицкого музыкального общества. Благодарные ученики и ученицы».

Да, Каринэ хорошо знала и любила музыку прославленного композитора-армянина, ученика Шопена и Робера. Карл Микули был не только ассистентом Фредерика Шопена и виртуозным исполнителем, не только лучшим редактором его произведений, но и сам писал мазурки, полонезы, этюды, которые пленили даже гениального Шопена. А как много песен написал Карл Микули! Каринэ видела его произведения, изданные в России, Германии, Австрии. Но то, что изумительный музыкант жил и умер во Львове, что он похоронен во дворе Армянского собора, Каринэ не знала.

В ожидании тетушки Наргиз они стояли под сенью вековых кленов и лип, вершины которых доходили до самого купола высокой каменной колокольни, примыкающей к собору.

— Меня очень интересует жизнь и быт армянских поселенцев на Украине, в Галиции, в Польше, — говорила Каринэ. — Ведь все это так мало изучено, не правда ли?

— Вот и чудесно, — живо отозвался Ярослав. — Готов быть вашим помощником. Буду во всем послушен, как Пятница Робинзону.

— Ах вы мой милый Пятница, — улыбнулась Каринэ. — Конечно же, конечно, я с радостью приму вашу помощь.

Щурясь от света, подошла тетушка Наргиз. Она показалась Каринэ усталой.

— Вот и помолилась, — промолвила она медленно, хотя силилась улыбнуться.

Они вышли за чугунную ограду собора и направились вверх по Армянской улице.

Издали узнав свой дом, тетушка Наргиз почувствовала, что от волнения у нее подкашиваются ноги.

— Боже мой, все — как прежде… — остановилась, перевела дух. — И пекарня на старом месте…

Улица была безлюдна, только неподалеку от хлебной лавки ссорились двое мужчин.

— Ты и родился мошенником, — темпераментно жестикулируя, кричал по-армянски один из них, седоволосый, широкоплечий, в сильно поношенной рабочей блузе. — Я не забыл, как за ломтик сыра ты списывал у меня задачи, когда мы бегали в школу, тупица!

— Если ты такой умный, где же твой модный сюртук? Где белоснежные манишка и манжеты? Где цилиндр и сигара? Где счет в банке? Где, голодранец, холера тебе в брюхо!

— Потому не нажил, что день и ночь тружусь как вол, а ты… ты впился в мою шею и сосешь мою кровь, будь ты проклят!

«Не Мартирос ли? — присмотрелась тетушка Наргиз. — Конечно, он. Сын бондаря, тот самый черноглазый мальчик, который умел так хорошо вырезать из дерева разных зверьков…»

— Заруби себе на носу, смутьян: если ты придешь взять у меня булку хлеба даже за наличные — не продам! — с ожесточением грозил лавочник. — И бог свидетель, не будь я Андриасом Тодоровским, если тебя не упекут в криминал.

— Чего мы остановились?.. — вывел ее из задумчивости голос Каринэ. — Мы подождем тебя, тетушка Наргиз, в скверике на холме. Но ты, пожалуйста, не задерживайся.

Из-за постоянного страха, который тетушка Наргиз испытывала не за себя, а за племянницу, она стала чересчур мнительной. Сейчас ей показалось, что лавочник Андриас слишком пристально наблюдает за ними, и она поспешно сказала:

— Лучше пойдем на Высокий Замок, а сюда я зайду как-нибудь в другой раз.

Они еще были у развалин замка, когда Каринэ первая заметила, что надвигается гроза.

— Ах ты, господи, надо торопиться в гостиницу, — забеспокоилась тетушка Наргиз.

Но первые тяжелые дождевые капли атаковали их возле стен монастыря, сразу же при спуске с горы.

— Я здесь близко живу, — сказал Ярослав. — Переждем у нас грозу.

— О да, — сразу согласилась Каринэ. — Наши зонтики вот-вот сломаются под такими порывами ветра. И как внезапно он налетел…

— А я что говорила, — задыхаясь от быстрой ходьбы, напомнила тетушка Наргиз. — Во Львове так…

Тетушка Наргиз, безусловно, удивилась: миллионер живет в таком скромном коттедже?

— У вас премилая кухонька, — все же заметила она.

— Это одновременно и столовая. — объяснил Ярослав. — Мы здесь с мамой все трапезы справляем. Пани Наргиз, кто знает, когда стихнет дождь, а мы проголодались. Здесь, вероятно, найдется чем утолить голод. — Он распахнул дверцы шкафа и подозвал женщин.

— Сколько вкусных вещей! — удивилась Каринэ, заглянув в шкаф из-за спины тетушки Наргиз. — Вы ждали гостей? Ну, признайтесь, пан Ярослав. И откуда вы знали, что я люблю клубнику?

— С тех пор как узнал вас, Каринэ, я мечтал, что когда-нибудь вы придете, а я буду угощать вас только тем, что вы любите, — не то шутя, не то серьезно проговорил Ярослав.

— Так вот, — чувствуя себя легко и свободно, сказала тетушка Наргиз, — ни в какой ресторан мы не пойдем, пообедаем дома. — Она поманила к себе пальцем Ярослава и доверительно прошептала ему на ухо: — Попросите, чтобы Каринэ спела… Я на кухне сама управлюсь.

Много раз Ярослав мысленно видел Каринэ в этой комнате, говорил с ней, целовал ее мягкие волосы. Давно желанный день настал. Она здесь, живая, искрящаяся радостью, любимая.

— Каринэ, я хочу сказать…

— Нет, нет! — с неожиданной строгостью запротестовала она будто чего-то испугавшись. — Скажете после моего возвращения из России.

— Но почему не сейчас? Почему, Каринэ?

Она сказала не то, что ей хотелось:

— Вы еще так мало знаете меня…

— А мне кажется, Каринэ, я знал вас и тогда, когда еще не видел. Всю жизнь знал. Вы боитесь, что…

Она ладонью прикрыла ему рот. Как хотелось сказать ему: «Любимый мой, я навсегда отдаю тебе свое сердце, жизнь… Но если бы лишь для себя одной счастья искала… Сейчас в мире пока еще ночь… Ночь — без права сна. Меня снова могут схватить, заточить в тюрьму и держать в ней долгие годы… Или угнать на каторгу…»

Но Ярослав не мог знать ее мыслей. Он прижался губами к ее губам.

— Люблю тебя, Каринэ… Люблю все, что связано с тобой…

 

Доброта требует мужества

Нельзя сказать, что у маленького сироты Давидки нет друзей. У него они есть. Вот хотя бы каменщик Гнат Мартынчук, его жена пани Катря и их сын — русый, ясноглазый Ромко, всего на три года старше Давидки.

Пани Мартынчукова этой весной, перед пасхой, подарила Давидке штаны на лямках и рубашку, правда, но новую, — Ромка носил. Залатала ее на спине и локтях, и вышла рубаха прямо-таки как из магазина! Это свое богатство Давидка надевает только по большим праздникам.

Случилась у Мартынчуков беда: каменщика посадили в тюрьму, говорят, за политику. Трудно им теперь. Пана Мартынчукова набирает много в стирку: скатерти, салфетки из бара «Кубок рыцаря» и из кофейни, что напротив костела Марии Снежной. Ромка — хороший помощник матери: на маленькой тачке привозит воду, развозит клиентам уже постиранное белье. А мать целый день не отходит от корыта, спину не разгибает. В кухне от густого пара душно, как в подвале аптеки, где Давидка за несколько грошей в день всю зиму мыл бутылочки из-под лекарств, пока хозяин пан Соломон за эту же плату не нанял мальчишку постарше, чтобы тот еще подметал двор и улицу.

Когда Давидка забегает к Ромке, его мама угощает Давидку обедом. Она добрая, дай ей бог здоровья… После дедушки Давидка любит ее больше всех на свете. Ему так хочется отплатить за ее доброту чем-нибудь очень хорошим. Такой случай однажды ему представился.

Приплюснув нос к стеклу огромной витрины магазина готовой одежды, Давидка любовался красивыми платьями на манекенах. Правда, прежде он даже не обращал внимания на платья, зачем? А сейчас глаз не мог оторвать от платья в белые ромашки с широким черным блестящим поясом. «Если бы я был богат, — вздохнул малыш, — я купил бы платье для пани Мартынчуковой. Вот бы обрадовалась… А Ромке купил бы бархатный черный костюмчик с белым бантиком на воротничке… Грицю, дружку Ромки, купил бы новенькие хромовые башмаки с рантами. А чтоб подошвы не отрывались, дал бы дедушке, пусть подобьет деревянными гвоздиками (старик еще немножко видит). Так, так! Башмакам сносу не будет! А то бедный Гриць всю зиму носил старые шкрабы своей матери, ну, просто-таки дырка на дырке, даже чинить нечего. Себе возьму желтые башмаки на крючках. Р-раз, два — и зашнуровал! А еще Ромкиной собачке Жучку куплю ошейник с маленьким звоночком и цепочкой, как у панских песиков…»

Из магазина мальчика заметили скучающие продавцы. Тот, что помоложе, с напомаженными волосами и ровным пробором посредине головы, захихикал и заискивающе сказал старшему:

— Пан Пшегодский, мы имеем богатого покупателя.

— Наверное, невесте платье выбирает, — захохотал пан Пшегодский. — Сейчас будет бесплатное представление.

Поправив на животе золотую цепочку от часов, пан Пшегодский одернул свой зеленый жилет, манерно дотронулся до белого в мушках галстука-бабочки и, напустив на себя важность, стараясь походить на хозяина, вышел на улицу.

— Эй, панычику, — вдруг пробасил он над самым ухом Давидки.

Мальчик испуганно отскочил от витрины.

— Не бойся, иди-ка сюда, — поманил тот пальцем, — Иди!

Давидка с опаской подошел.

— Панычику нравится платье в ромашки?

Мальчик молчал.

— Панычик хочет купить? — с преувеличенной почтительностью, громко спросил пан Пшегодский, воображая, как хохочут приказчики в магазине. — А у панычика есть деньги?

— Ни гроша… — смущенно бормочет Давидка.

— Так, так! Ни гроша? А платье панычик хочет? Ну что ж, я могу дать в кредит. Когда-нибудь разбогатеете, тогда и отдадите деньги.

От радости у Давидки перехватило дыхание.

— Прошу, заходите, — пан Пшегодский взял оторопевшего от удивления Давидку под локоть и завел в магазин. Пол блестел как зеркало. Давидка старался ступать осторожно, чтобы не запачкать его пыльными ногами, не оставить следов.

— Паи Люцик! — весело окликнул пан Пшегодский молодого человека с пробором. — Подайте панычику синее платье в ромашки!

— Слушаю!

Молодой приказчик с серьезным видом толкнул стеклянную дверь и среди разноцветных платьев нашел точно такое, каким любовался Давидка у витрины.

Давидка шмыгнул носом, осторожно дотронулся рукой к накромаленному маркизету, все еще не понимая — шутит хозяин или вправду хочет дать ему в кредит.

— Панычику нравится платье?

— Так, прошу пана! — восторженно прошептал мальчик.

— Пан Люцик, запакуйте в коробку! — распорядился пан Пшегодский.

Обескураженный Давидка поднял глаза: он хотел убедиться, не пьян ли «пан хозяин». Мальчик насмотрелся на пьяниц: они ругаются и в драку лезут или такие добренькие, целуются, плачут, а тогда последнюю рубаху с себя снимут и отдадут. Только «пан хозяин» не пьян, нет, кроме табака, от него ничем не пахнет. Видно, он просто добрый.

Что за ловкие руки у этого пана Люцика! Как он быстро укладывает платье в коробку, обворачивая ее тонкой розовой бумагой, перевязывает голубой ленточкой, делает петельку, чтобы Давидке удобно было нести на пальчике.

И только пан Люцик протянул Давидке коробку, как «пан хозяин» сам взял ее, положил на прилавок и сказал:

— Даем панычику в кредит, но с одним условием: видишь этот графин? — он указал на круглый столик, где на розовой плюшевой скатерти с бахромой стоял большой хрустальный графин с водой, а рядом — два таких же стакана с толстым дном и полоскательница.

— Так, прошу пана…

— Условие: если панычик выпьет всю воду до дна, прошу, полное доверие — платье он может взять.

— Всю эту воду выпить? — переспрашивает Давидка, не понимая, зачем пану это нужно.

— Так, так, но если хоть капелька в графине пли б стакане останется, ну что ж… — развел руками Пшегодский, исподлобья сердито взглянув на прыснувших со смеху продавцов. — Тогда никакого кредита…

— Я выпью, прошу пана, — поспешно заверил Давидка, боясь, чтобы «пан хозяин» не передумал.

«Пхи, большое дело — пить! Пожалуйста, если пану так хочется, я выпью».

Первый стакан, налитый Пшегодским, мальчик выпил залпом, второй и третий — тоже без труда. А четвертый уже пил медленнее, останавливался и, виновато улыбаясь «доброму пану хозяину», как бы заверял, чтобы тот не беспокоился: Давидка выпьет все до капельки.

— Пан Пшегодский, а платье вам придется отдать, — подмигивая, хихикнул один из продавцов.

— Пятый…

— Шестой…

— Смотри не лопни!

Давидка тяжело перевел дух и с тревогой подумал: «Йой, еще полграфина…»

— Ну, ну, пей, — подбадривали продавцы. — Уже мало осталось!

— Ты, панычику, ремень расстегни, легче будет!

Давидка очень любил свой ремень — предмет зависти многих мальчишек на Старом Рынке и снимал его только на ночь. Конечно, когда Давидка нашел его на свалке, он выглядел незавидно: без пряжи, лак облез. Но дедушка… о милый дедушка, дай бог ему здоровья, — он намазал ремень глазурью, натер до блеска, сделал из консервной банки настоящую пряжку, по хуже, чем у кондуктора в трамвае.

Давидка с трудом расстегнул пряжку. Сразу стало легче. «Да, теперь выпью», — подумал он. Прицепил ремень к лямке штанишек у самого плеча и, подбадриваемый продавцами, одолел еще два стакана. Почувствовал, что ему стало трудно дышать. А в графине ужо немного воды — еще три — четыре стакана, и «добрый хозяин» отдаст Давидке платье…

Малыш представил, как он придет к пани Мартынчуковой и скажет: «Вот вам подарок. Это я для вас в кредит купил». Но вдруг испугался: «А что, если пани Мартынчукова не поверит? Конечно, может подумать, что я украл. Она как-то говорила: «Кто обманывает, тот и ворует». А ведь все знают, что меня дразнят «брехуном». Но сразу же успокоил себя: «Я побожусь, и она поверит».

Давидка вспотел от натуги. После каждого глотка по всему телу пробегали мурашки, его знобило, а к горлу подступала тошнота.

«Ой, не выпью», — испугался мальчик, чувствуя, что вот-вот заплачет. Пересиливая себя, снова поднес стакан к дрожащим губам…

Давидка вообще был мастером на всякие выдумки, за что даже Ромка назвал его лгунишкой. Особенно после того, как Давидка убедил Ромку и Гриця сделать из цветов акации «парфумы» . Они побежали на плац Теодора продавать свою «продукцию» и едва не угодили в полицию за «коммерцию без патента и фальшивые парфумы».

Теперь Давидка изо всех сил старался убедить себя, что в стакане вовсе не вода, а сладкий-пресладкий лимонад. Он еще раз глотнул. «Тьфу, какой противный этот лимонад… Но ничего… Еще остался только один стакан…»

— Не могу больше, панцю, — худенькие плечи Давидки задрожали, по щекам покатились слезы.

А продавцы хохотали.

— Го-го-го! Какое у него пузо стало!

— Ему жилет и золотую цепочку!

— Говорят, у нас во Львове много нищих? Ха-ха-ха! Разве у нищего может быть такое толстое пузо! Ха-ха-ха!

— Что ж, панычик — банкрот? — насмехаясь, спросил хозяин. — Уговор дороже денег: не выпил воду — значит нет платья.

Мальчик умоляюще взглянул на «пана хозяина», все еще надеясь, что тот отдаст платье. Ведь Давидка не допил всего стакан… Но хозяин, заметив входящего в магазин состоятельного покупателя, моментально сделал серьезное лицо и, толкнув Давидку к выходу, бросил:

— Ну, иди, иди, панычику! Сам виноват!

Так и не смог Давидка отплатить пани Мартынчуковой за ее доброту…

Кроме семьи Мартынчуков, Гриця Ясеня и маленького кольпортера Аптека — сына фонарщика, есть у Давидки еще один друг — это пани профессорка . Она красивая и очень добрая. Ее зовут пани Анпа. Пани Анна у себя дома бесплатно обучает детей рабочих. Молочница Каська всем раззвонила, что пани профессорка ежедневно покупает у нее за наличные целый бидон молока, а в пекарне (рядом с аптекой) каждый день покупает по десять кило хлеба, и не какого-нибудь, а белого, пшеничного. И все это для «школярив». Пани профессорка обещала через год, когда Давидке будет семь лет, и его принять в свою школу.

Но кроме друзей, которых мальчик любит, у него водятся и враги. Ну, хотя бы этот белобрысый Збышек из двухкомнатной квартиры над каморкой, где ютятся Давидка с дедушкой. Можно подумать, будто это он сам извозчик, а не его отец, пьяница Ян Зюбик. Как бы не так! Отец его и близко к лошади не подпускает — так этому Збышеку и надо! Все мальчишки на Старом Рынке дразнят его «крыса», хотя, по мнению Давидки, широколицый, курносый Збышек на крысу вовсе не похож. Разве только два передних зуба торчат из-под приподнятой верхней губы, как у крысы.

Когда Давидка был поменьше, Крыса никогда не проходил мимо, чтобы не задеть:

— Гей, продай губы на подметку!

Или:

— Дай деньги под проценты, жиденок!

Как будто Давидка был таким богачом, как владелец дома Соломон Гольдфельд, он же и владелец большой аптеки и еще трех каменных четырехэтажных домов. Этот действительно ссужает людям деньги под проценты.

Да, да, недавно Давидка сам своими ушами слышал. Боже сохрани, Давидка и не думал подслушивать, но так уж вышло…

Дедушка сильно заболел, горел как огонь. Надо было позвать доктора, а за визит доктор меньше двух-трех злотых не возьмет, сказала пани Катря. Лицо ее погрустнело, затем она даже заплакала, как на похоронах. Ведь кроме доктора нужны и лекарства. А где взять денег? И тут добрая женщина вспомнила о пани профессорке, всегда готовой помочь беднякам. Полгода назад праздничный костюм Гната был заложен под проценты у пана Соломона. А выкупить не на что. Тому, конечно, выгодно, растут проценты. Пани Мартынчукова к нему и на поденщину ходила, только бы подождал, не продавал. Ой, легко залезть в долг, да нелегко вылезть! Выручила пани профессорка. Чтобы не обидеть жену каменщика, давая ей деньги, пани профессорка сказала, что и год подождет, и два, и три. Когда будут тогда и можно отдать. Процентов она не берет.

Давидка, охваченный страхом за жизнь дедушки, помчался к небольшому коттеджу, увитому плющом, где жила панн профессорка.

Ему даже не пришлось потянуть за ручку колокольчика в железной калитке, потому что она была открыта.

Через цветник к дому вела аккуратно подметенная дорожка, выложенная кирпичом. К величайшей радости Давидки парадная дверь тоже оказалась настежь. И он вошел. Однако тут же был вынужден юркнуть за кадку с пальмой, чтобы его не увидел кругленький пожилой человечек с румяным безбородым лицом. Это был пан Соломон, которому дедушка задолжал плату за каморку в подвале.

«Что ему здесь надо?» — стревожно стучало сердце Давидки.

Откуда же мальчику было знать, что Соломон Гольдфельд пришел по очень важному делу.

— Нам нужно договориться, пани Калиновская, — начал ростовщик.

— О чем?

— Овва, разве пани не догадывается?

— Нет, прошу пана.

— Ну, так я пани скажу. Разве я не так когда-то завоевывал себе клиентов? Кто посмеет сказать, что я не спасал их детей от голодной смерти? Теперь у них появился новый спаситель. Но золото испытывается огнем, а наш брат — золотом. Посмотрим, у кого его больше…

— Я не понимаю, что папу угодно?

— Ну, так я пани скажу. Вы нарушаете этику честной конкуренции. Я двадцать пять лет помогаю людям в голодные дни сводить концы с концами. По человеческое бесстыдство не знает предела, — выразительно жестикулируя, сетовал ростовщик. — От голодранцев не жди благодарности, нет! Пока вас здесь не было, пани Калиновская, они все бегали ко мне, в ноги кланялись: «Пан Соломон, пан Соломон». Конечно, пани берет с них на какой-то грош меньшие проценты, чтобы привлечь клиентов, и голодранцы бегут к вам. Ну, так я вам скажу, что так переманывать клиентов нечестно, пани. У нас во Львове порядочные коммерсанты такого себе не позволяют. Если мы не договоримся, пани, поверьте, все деловые люди Львова вас будут бойкотировать!

— Да вы с ума сошли! — вспылила женщина. — С чего вы взяли, будто я…

— Э-э, пани, огня без дыма не бывает. Чтоб я так жил, не бывает. Пани незачем выкручиваться, у нас есть прямой интерес договориться…

— Прошу вас оставить мой дом. Немедленно! — возмущенная женщина указала на дверь.

— Зачем такой шум? Кому это надо и что это даст? — не трогаясь с места, невозмутимо спросил Соломон Гольдфельд, привыкший, как кошка, падать с любой высоты на ноги. — Давайте без шума и нервов договоримся. Сколько пани хочет отступного, чтобы она выбралась куда-нибудь подальше отсюда?

— Убирайтесь вон!

— И это ваше последнее слово, пани? — ростовщик неспеша встал и подошел вплотную к женщине. — Так я скажу вам, пани, вы пожалеете…

— Если вы еще раз посмеете побеспокоить меня, я позову полицию…

— Овва! А пани не знает — полиция сидит у меня вот тут, в кармане. Пани тоже имеет такой большой карман? Пани молчит? Ну, так прошу дать мне знать, сколько пани хочет отступного, и будьте здоровы.

В дверях он еще раз обернулся и нагло добавил:

— А про полицию пусть пани забудет, она поможет ей как покойнику валерианка. И на будущее помните, пани: всякий, кто считает, что он твердо стоит на ногах, должен быть осторожным, чтобы не оступиться…

 

Записи Одиссей не нашел

Во Львов Одиссей приехал вечером. Лабиринт узких, плохо освещенных газовыми фонарями улочек привел его к трехэтажному дому, где они когда-то жили с Анной. Не без волнения нащупал деревянную грушу звонка в каменной нише и осторожно потянул вниз…

Прошло несколько минут тревожного ожидания.

Наконец в браме появился угрюмый с виду старик с закопченным фонарем в руке. Приблизив бородатое лицо к защищенному ажурной железной решеткой дверному стеклу и подняв фонарь, он старался рассмотреть человека, стоящего в темноте на улице. Нет, перед ним не жилец меблированных комнат. И старик, не снимая цепочки, приоткрыл дверь.

— Что пану угодно?

— Я хочу видеть пани Терезу Гжибовскую.

— Овва! — старик еще выше поднял фонарь, чтобы осветить лицо незнакомого. — Пани Тереза, прошу пана, уже восемнадцать лет на том свете.

«Это, кажется, Остап Мартынчук, — пристально вглядываясь в лицо старика, подумал Одиссей. — Да, он. Как постарел! Не узнал меня…»

Старик, все еще не открывая двери, с интересом и вместе с тем подозрительно разглядывал ночного гостя.

«Не изменилось ли что-нибудь за эти годы? Можно ли довериться? Однако нет, — возразил себе Одиссей, — камень, сколько бы не лежал, бревном не станет. Дуб можно срубить, но не согнуть».

Одиссей хорошо знал, что в натуре Остапа Мартынчука не было рабской, лакейской угодливости, присущей некоторым людям и его положении. Он был работящим, но спины никогда ни перед кем не гнул, держался независимо, с чувством собственного достоинства. Вот этого ему и не могла простить дочь владельца мясной лавки пани Тереза Гжибовская. Этот «гайдамака-разбойник», как злобно называла дворника хозяйка меблированных комнат, имел счастье спасти ее мужа во время пожара. «Мой старый дурак выжил из ума, — не раз жаловалась жильцам на покойного мужа пани Тереза, — и ничего мудрее не мог придумать: в оставленном у нотариуса завещании указал, что Остап Мартынчук может жить в дворницкой до самой смерти да еще бесплатно…»

— Теперь домом владеет дочь покойной пани Гжибовской. Да и свободных комнат нет, — угрюмо проронил Мартынчук.

Но вместо того, чтобы закрыть дверь, он быстро снял цепочку и впустил Одиссея в коридор с каменным полом и сводчатым потолком. Из-под нахмуренных бровей на Одиссея глянули чистые голубые глаза. Теперь лицо Мартынчука будто засветилось от радостного волнения.

— Пойдемте, — шепнул старик, поспешно закрывая дверь на широкую железную задвижку.

Идя впереди и освещая дорогу, Мартынчук повел гостя по деревянной лестнице вниз. В кухне он погасил фонарь, повесил его и приветливо указал на приоткрытую дверь:

— Прошу, заходите, там никого нет.

Пригнувшись, чтобы не удариться о притолоку, Одиссей вышел в низкую продолговатую комнату.

«Кажется, здесь ничего не изменилось, — подумал он. — Разве что этажерки с книгами тогда не было. Кисейного полотна возле низкой двуспальной кровати нет. Теперь уже не у изголовья, как прежде, а на старом комоде белеет гипсовое распятие Христа (подарок старого папа Гжибовского). Вот небольшой кованый сундук, на котором когда-то спал белоголовый Гнатко. Ему теперь, должно быть, лет тридцать пять. Как сложилась его судьба?»

Остап Мартынчук поймал на себе пристальный взгляд Одиссея и тоже подумал: «Узнать почти невозможно. Но глаза… Глаза не изменились: как и когда-то, в самую душу глядят. Годы щедро припорошили инеем его голову. Совсем поседел…»

— Если не побрезгуете, то можете воспользоваться гостеприимством простого дворника. Га? — с хитринкой в голосе спросил гостя Мартынчук и взял из рук Одиссея шляпу, дождевик и саквояж.

Одиссей улыбался и молчал.

— Ярослав, дорогой… — голос Остапа Мартынчука дрогнул, губы задрожали.

— Не ждали? — Одиссей обнял и крепко поцеловал старого друга.

— А мы тебя давно похоронили, — усаживая гостя на стул и вытирая кулаком слезы, взволнованно говорил старик. — Прошел слух, будто… Ну, в газете было… что в варшавской цитадели тебя повесили. Одна моя Мирося не верила. Всегда молилась за тебя: «Есть бог на небесах, он все видит, он не даст погибнуть доброму человеку». До ссор доходило. Я ей, бывало, говорю: «Дура ты, дура! Твой бог либо слеп, либо богачи его подкупили. Даже ребенку видно, что бог всегда на их стороне». А Мирося вся так и задрожит: «Побойся всевышнего, ты что мелешь?!» Но теперь, — глаза Мартынчука по-мальчишески блеснули, — теперь, когда вижу тебя живым, здоровым, говорю с тобой, я готов стать верующим!

У Одиссея растаял наконец ледок настороженности, с которым шел сюда.

Остап Мартынчук, надев фартук, словно заправская кухарка, быстро сварил кофе, нарезал хлеб и, лукаво подмигнув Одиссею, снял с подоконника бутыль с вишневкой. Наполняя граненые стаканы, он топом заговорщика признался:

— Невестка на зиму припасла, а я, грешным делом, нет-нет, да и прикладываюсь.

Они рассмеялись.

— Гнатка моего помнишь? В тюрьме он…

— За что?

— Во время забастовки полицаи обласкал его дубинкой по спине. А Гнатко как размахнется да как даст полицаю в рожу, так тот и залился кровью. Ну, тут сразу пришили выступление против власти, вот и…

— На сколько?

— Два месяца получил. Жду, не сегодня-завтра выпустят. А тебя, братику, так же Ярославом Ясинским кличут или теперь по-иному? — вдруг, понизив голос, спросил Остап Мартынчук.

В этом вопросе не было ничего неожиданного. Однако Одиссей ответил не сразу. Допил кофе, отодвинул чашку, закурил сигарету. И, будто взвесив что-то, сказал:

— Как известно, удаль молодецкая из одной только могилы не выносит, а из огня, из воды всегда вынесет. Ярослава Ясинского повесили. И пусть никто не знает, что он воскрес. Надо ли, чтобы закоренелые безбожники вдруг уверовали в чудеса? — улыбнулся он своей последней фразе.

— Око видит далеко, а мысль еще дальше, — одобрительно сказал Мартынчук. — Верно решил: мертвого с кладбища не возвращают.

— Остап Мартынчук был человеком честной души…

— Он таким и остался, братику, — и хотя в голосе Остапа прозвучала обида, он положил Одиссею на плечо сухую жилистую руку и сказал: — Не сомневайся.

— Так вот, по паспорту я теперь Кузьма Гай, сын Захара.

— Узнать тебя нелегко… Шутка ли сказать — двадцать три года!

— Да, много воды утекло, — в раздумье проронил Одиссей и умолк.

— Когда тебя забрали, сразу же арестовали Ивана Франко, да и других похватали. Сколько шуму наделали газеты! Громкий был процесс. Засудили их, кинули в тюрьмы, думали, запугают, сломят. Да орешки пришлись не по зубам панам прокураторам. Иван Франко теперь очень известный писатель. Но не забывает, что он — сын кузнеца. От мала до велика — все его знают. Для простого рабочего люда он — брат, родной человек, потому что знает он их горькую жизнь и защищает их как может. А польские шляхтичи и за компанию с ними наши галицкие подпанки, проклятые, грызут ему печенку. Гнатко тут у меня книгу Ивана Франко оставил, вот возьми, почитай.

Старик нашел на этажерке книгу, быстро перелистал страницы и, подойдя к гостю, указал:

— Вот тут читай…

Одиссей взял из рук Остапа Мартынчука книгу и тихо прочел:

Ты, братец, любишь Русь, Как любишь хлеб и сало,— Я ж лаю день и ночь, Чтоб сном не засыпала… Ведь твой патриотизм — Одежда показная, А мои — тяжелый труд, Горячка вековая. Ты любишь в ней господ Блистанье да сверканье.— Меня ж гнетет ее Извечное страданье…

— Метко, га? — горячо блеснули из-под седых бровей глаза Остапа Мартынчука.

И он принялся рассказывать, через какие издевательства прошел Иван Франко.

Да, Одиссей это знал. Конечно, «добрейший» цесарь не изгнал писателя из страны — как можно?! В Австро-Венгрии — конституция! Хоть все понимают, что она — перчатки на когтях монархии. Только эти перчатки такие, что не мешают хищнику впиваться в свою жертву. Писателя трижды бросали в тюрьму, гоняли по этапу, бойкотировали, сплетни разные о нем распускали. Ведь не даром в народе говорят, что ложь и клевета — все равно что угли — не обожгут, так замарают.

— Народ хотел выбрать Ивана Франко своим послом в галицкий сейм и австрийский парламент. Да где там! — махнул рукой Остап Мартынчук. — Всякий раз власти что-нибудь подстраивали: и в парод стреляли, и невинных люден в тюрьму бросали.

— Известно, молния не в коряги ударяет, а в самые высокие деревья. К счастью, перо Ивана Франко осталось острым, — раздумчиво проговорил Одиссей, вспоминая о сильном юноше с высоким лбом, серыми горячими глазами и энергично очерченным подбородком. Еще тогда, много лет назад, Ярослав восторгался его ярким талантом.

— К Франко молодела», как пчелы к цветку, слетается. Мой Гнатко частенько туда заглядывает. Книги ему Франко дает. Как-то газету «Искра» Гнатко принес. Там прямо, без утайки писалось, что едут в Россию от «Искры» агенты, которые будут…

— Так вы уже читали статью Ленина «С чего начать?»

— Эгеж. А Иван Франко хлопцам верно сказал, что от того, какой строй будет на Украине, во многом зависит и наша судьба. А ты, если не секрет, прибыл из России? — тихо спросил Остап.

— Нет, из Мюнхена. Хочу попытаться через Львов наладить тайную доставку в Россию газеты «Искра» и других запрещенных изданий нашей партии, которые мы пока вынуждены печатать за границей.

— «Искры»? — Лицо Мартынчука озарилось доброй улыбкой, и вокруг глаз, как лучи, собрались морщины. — Так, может, ты и самого Ленина знаешь?

— Знаю.

— Овва! Какой же он, расскажи…

— Роста невысокого, глаза очень живые, с золотым огоньком и смешинкой. Простой. Одет скромно, если не сказать бедно. Любит детей.

— У него много детей?

— Своих пока нет.

Помолчали.

— А ты женился? Есть дети? — спросил Мартынчук, избегая смотреть другу в глаза. Он словно опасался прочесть в его взгляде немое осуждение.

«Женился? Есть дети?» Этот естественный вопрос заставил Одиссея вздрогнуть, как от удара, и он с укором глянул на старика. Разве он не знает, что есть люди, которые любят лишь раз в жизни? И любят так, что даже сама смерть бессильна перед этим чувством, как бессилен снег перед горячими весенними лучами солнца. «В лишениях, в опасностях неравной и жестокой борьбы Анна незримо всегда была со мной, — думал Одиссей. — И когда в нескончаемые зимние тюремные ночи немели от холода не только тело, а даже кости, мне казалось, глазами Анны в мрачный каземат заглядывал долгожданный рассвет, теплом ее улыбки сквозь толщу глухих каменных стен пробивались золотые лучи солнца…»

— Тяжело вздохнув, Одиссей медленно выпрямился:

— Вы покажете могилы дорогих мне людей?

— Какие?

— Моей жены Анны и ее матери.

Остап посмотрел на Одиссея удивленно, почти испуганно.

— Разве они умерли?

Теперь уже Одиссей недоуменно посмотрел на старика. Затем достал портмоне, извлек оттуда пожелтевшее от времени письмо и положил его перед Остапом Мартынчуком:

— Это я получил в варшавской цитадели вскоре после того, как меня арестовали.

Остап Мартынчук надел очки, взял письмо. Сразу узнал почерк. Да, это рука покойной хозяйки меблированных комнат пани Гжибовской.

«Высокопочтенный пан Ясинский! — писала Гжибовская. — Я с прискорбием должна сообщить о трагической смерти Вашей супруги пани Анны и ее матери пани Барбары Домбровской. Это случилось на второй день после того, как Вас арестовали и увезли. Полицейский комиссар, зарегистрировавший самоубийство (отравление угарным газом), произвел опись имущества Вашей семьи. Драгоценностей и денег не оказалось. После погребения Вашей жены и тещи их имущество было продано с аукциона. Я удержала только сумму, истраченную на похороны. Остальные деньги, как мне предложил нотариус и полицейский комиссар, переданы в полицейское управление для пересылки Вам. Тереза Гжибовская».

Мартынчука бросило в жар от этой подлости. Как омерзительную жабу, брезгливо бросил он на стол письмо. Сняв очки, молча раздумывал: «Откуда могла прийти в голову этой холере Гжибовской такая злая фантазия? Для чего?»

И вдруг громко возмутился:

— Брехня!

— Вы о чем?

— Эх, голубь мой, — покачал головой Мартынчук. — Ведь в этой паскудной бумажонке ни слова правды!

— Как?!

— Эгеж! — развел руками старик. — Пани Анна с матерью уехали из этого дома живые и здоровые.

Анна жива! Одиссей сперва похолодел, а потом, охваченный радостью, засыпал Остапа Мартынчука вопросами:

— Она здесь, во Львове? Вы с ней видитесь? Она бывает у вас? Вы знаете ее адрес?

Мартынчук растерялся, но понимал, что медлить нельзя, надо сказать… Но как? Вот так сразу?.. Нужно подготовить…

Одиссей заметил замешательство старика.

— Да вы, дорогой Остап, не мучайте меня. Говорите скорее.

Смущенный Мартынчук прятал свой взгляд, словно был виноват в том, что произошло, и наконец промолвил:

— Видишь ли, дело в том, что пани Анна вышла замуж…

Одиссей оцепенел: Анна — замужем?

Он тяжело перевел дух и, потирая рукой лоб, подумал: «В этом, собственно, нет ничего удивительного. Узнав из газет, что меня казнили… Анна молодая женщина… Да и прошло столько лет». Спазма сдавила ему горло. С болью спросил:

— Давно?

— И несколько дней не прошло после того, как тебя арестовали…

Одиссей вдруг расхохотался. Ему сразу стало легко, будто с этим смехом вся его боль выплеснулась из сердца.

— Не нужно так зло шутить! Я ведь поверил…

Но Остапу Мартынчуку было не до шуток. Он начисто выложил все как было.

Мирося в костеле Марии Снежной увидела перед алтарем Анну, которая венчалась с молодым и, видно, очень богатым шляхтичем. Сперва Мирося так и обомлела. Потом подумала, что это ей померещилось, что это просто какое-то дьявольское наваждение. Как и полагается в таких случаях, осенила себя крестным знамением. Не помогло. Она бросилась домой за Остапом, потащила его в костел. Когда они добежали, у паперти толпились любопытные, глазея на красавицу невесту в очень дорогом белом подвенечном наряде. То была пани Анна. Ее повел к карете незнакомый Остапу чернявый шляхтич.

«Анна жива!» Это — как удар света в глаза после долгой тьмы. Всем сердцем Одиссей устремляется навстречу ослепительной надежде… Но что же заставило Гжибов-скую написать письмо? И вся эта история с венчанием в костеле, когда и нескольких дней не прошло после ареста… Бред! Нелепость!

В схватках с самим собой, вопреки разуму, Одиссей прислушивался к голосу своего сердца: разве ты желаешь Анне смерти, если она счастлива с другим? Сам ты успел дать ей так мало радости…

Некрепок стариковский сон. Остап проснулся задолго до рассвета. «Ярослав небось и вовсе не сомкнул глаз», — подумал огорченный старик.

Остап не упрекал себя за то, что все начистоту выложил, пусть даже в ущерб их старой дружбе. Мирося, та простила «заблудшую рабу божью Анну, которая поддалась соблазну дьявола». Остап осудил Анну и не хотел этого скрывать.

Усилием воли Одиссеи заставил себя подчиниться Остапу Мартынчуку. Да, он пойдет в костел Марии Снежной, где собственными глазами увидит запись, свидетельствующую о браке Анны с другим…

Утром, когда они вышли на улицу и сквозь омытую дождем листву каштанов в лицо брызнул ливень солнечных лучей, смутная надежда, безотчетная радость вдруг охватили его.

Все вокруг осталось без перемен. Разве только местами выщерблен тротуар; в трещинах и вмятинах на каменных плитах поблескивают лужицы после дождя. Но до чего же все вокруг наполнено дыханием того далекого лета, когда Анна в легком платье, юная и прелестная, провожала его по утрам на работу. Вот здесь, под этим каштаном, они расставались, Анна сворачивала на площадь Рынок за провизией…

Одиссей смахнул со щеки упавшую с дерева дождевую каплю. Щурясь от солнца, взглянул на небо, где остатки облаков отступали в беспорядке, как воины разбитой армии.

— Каждый день дождь, дождь, — развел руками Остап Мартынчук. — Всю весну лил, до сих пор сырость еще не высохла в подвальных квартирах.

— На бога ропщете? — сделал страшные глаза Одиссей. — Или забыли: «Тучи часто закрывающие от нас небо и поглощающие лучи щедрого солнца, — это не что иное, как триумфальная колесница господа бога, на которую мы вскоре взойдем и отправимся в торжественный полет над темнотой и туманом…»

— Не забыл, — встрепенулся Остап Мартынчук, вспомнив, как его покойная Мирося вычитала то ли в библии, то ли в какой другой книге о святых про триумфальную колесницу господа бога. И как верила, как ждала этого полета! День за днем проходил в изнурительной работе и заботах. Во всех житейских передрягах она утешала себя: так угодно богу, все трудности земной жизни — это испытание, ниспосланное человеку свыше, дабы тот принял и со смирением превозмог бездонную меру страдания. Чем горше они, эти страдания, на земле, тем больше радостей на небесах. Мирося не возроптала на бога даже после страшной смерти отца и ее двух младших братьев во время обвала в озокеритной шахте.

Обезумев от горя, она только исступленно молила того, кто «все видит, все знает», спасти души погибших, дабы пасть адова не поглотила их.

Цепко держалась Мирося за то единственное богатство, которое есть у бедняка и на которое не льстятся богачи, не отнимают, — веру в загробную жизнь.

Остап Мартынчук и Одиссей прошли тенистую аллею на холме — место былых городских укреплений. Среди разросшихся деревьев, надвинув, как шапку, черную крышу, скрывалась Пороховая башня — остаток львовской крепости.

По широкой каменной лестнице они спустились к Успенской церкви. Она вся из серого тесаного камня, с могучей многоэтажной звонницей без портала и фасада. Лишь маленькая, еле заметная дверь ведет с улицы внутрь храма.

Одиссей вспомнил… Анна, влюбленная а седую старину Львова, где-то прочла (весь вечер рассказывала ему), что в 1707 году, январским утром, в этой церкви на служении присутствовал Петр I с гетманом Мазепой. Царь приехал во Львов из Жолквы, где стоял его лагерь. После служения царь щедро одарил Успенское братство и поощрял братчиков твердо держаться православной веры…

В ста шагах от Успенской церкви высится роскошный Доминиканский костел. Из широко распахнутых дверей храма в могучих аккордах органа торжественно разливается вокруг «Аве Мария», словно в память о том воскресном утре, когда Ярослав и Анна ради любопытства зашли в этот костел, поразивший их своей пышностью. Церковные хоры скорее походили на театральные ложи. Хрустальные люстры… Разукрашенные и расцвеченные фигуры святых, то театрально прижимающие руки к сердцу, то радостно отверзающие объятия, совсем не создавали обстановку для покаянной молитвы.

Даже монахи-доминиканцы в длинной белой одежде, перехваченной красной лентой пояса, в мерцании восковых свечей казались персонажами какого-то театрального спектакля.

Одиссей не без иронии мысленно повторил слова Остапа Мартынчука: «Анна венчалась с молодым, видно, очень богатым шляхтичем…» Если «очень богатым», то почему бракосочетание состоялось не здесь, где сверкает золото, собирается вся шляхетская знать, а в старом и невзрачном костеле Марии Снежной, ко всему еще близ рынка, где торгуют птицей…

Помнится, незадолго до его ареста как-то за ужином обеспокоенная Анна сказала, что Гжибовская просит их подыскать другую квартиру. Эта заядлая католичка заявила: «Ваш муж, пани Анна, даже по воскресеньям не бывает в костеле, не исповедуется. Его поведение — вызов святой церкви. О святая Мария, я беспрестанно дрожу от страха, как бы не навлечь на себя гнев божий…».

И Одиссей мысленно спрашивал себя: «Так могла ли эта святоша, не боясь кары божьей, пойти на обман? Могла ли решиться на такое кощунство — нанести убийственный удар в самое сердце человеку, не причинившему ей никакого зла? Конечно, он не ходил на исповеди, был безбожником. Но разве сам Христос не завещал: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас?» И Одиссей засмеялся. Ему припомнились гнуснейшие бесстыдства и чудовищные злодеяния, совершенные посредниками между людьми и богом: папами, кардиналами, архиепископами, без помощи которых якобы никто из мирян не сможет «спасти свою душу».

Одиссей и Мартынчук свернули в небольшую узкую улочку, зажатую между домами, с лавчонками, торгующими ситцем, овощами, игрушками и сластями, гробами и бумажными цветами. Пройдя через шумный рынок, по каменным ступенькам они поднялись на невысокий холм, миновали высеченную из камня фигуру девы Марии и вошли в костел.

После яркого дневного света они с минуту постояли, привыкая к царящему здесь полумраку. Разглядев неподалеку служителя костела, Мартынчук попросил проводить их к викарию.

В молчании служитель завел их в небольшую комнату, где в черном, инкрустированном бронзой кресле покоился благообразный человек с огромным носом. Он вкрадчиво спросил, что угодно пришельцам.

Одиссей волнуясь заговорил:

— Двадцать три года тому назад… я выехал отсюда. Во Львове осталась моя жена урожденная пани Анна Домбровская… Вскоре я получил письмо, из которого узнал, что моя жена и ее мать трагически погибли. Но люди говорят, будто именно тогда, когда я получил это ужасное известие, в марте 1877 года, моя жена венчалась с другим…

— Венчалась в нашем костеле? — лишь на миг правая бровь викария совсем по-светски высокомерно подскочила вверх.

— Да, — тяжело выдохнул Одиссей.

Викарий попросил служителя принести книги с записями, а посетителям указал на венские стулья, приглашая присесть.

Служитель, страдающий одышкой, долго рылся в шкафу, наконец, вынув две книги наподобие старинных геральдических фолиантов , осторожно положил на секретер перед викарием.

Наступила тишина, нарушаемая шелестом переворачиваемых страниц. Тщательно просмотрев все записи о бракосочетании в марте 1877 года, викарий отрицательно покачал головой: нет, Анна Домбровская здесь не венчалась.

Лицо Остапа Мартынчука мгновенно посуровело. Он почти выкрикнул:

— Я свидетельствую, что венчалась!

Правая бровь викария опять на миг высокомерно подскочила вверх: что за неслыханная дерзость! И взгляд в сторону служителя: как он посмел впустить в храм пьяного мужика! И уже с видом оскорбленного достоинства к Одиссею:

— Прошу пана, можете сами убедиться, я не прячу от вас… Но заверяю, что Анна Домбровская здесь не венчалась.

Записи Одиссей не нашел.

Сдвинув седые брови, с горечью в душе Остап Мартынчук возвращался из костела. Ну, пусть он обознался… Пусть то была не Анна! А пани Барбара Домбровская?.. Разве не она шла за дочерью с букетом белых роз…

 

Кто он?

Бесконечно долгая и тяжелая для львовских пролетариев зима осталась позади. Не в упрек, многие семьи так и не смогли посвятить пасху и сейчас поневоле придерживались великого поста.

Весна шумит частыми грозами. От зари допоздна, каждый день безработные собираются у ратуши на площади Рынок, возле фонтана с Нептуном, на бульварах в центре города, мокнут под проливным дождем, ежась от холода, в ожидании, когда их наймут пусть даже на самую низкооплачиваемую, самую трудную работу.

Строители бастуют. И хотя у них бедная рабочая касса, никакой поддержки со стороны, люди изголодались, измучились до невозможности, они продолжают держаться из последних сил.

Когда Гнат, исхудавший, с голодными синяками под глазами, после тюрьмы пришел к отцу и застал там Одиссея, он с трудом узнал в нем бывшего жильца меблированных комнат, которого когда-то увезли в тюремной карете. Потом они подолгу беседовали. Одиссей объяснял Гнату, что нельзя себя вот так зря растрачивать, жить надо так, чтобы всю свою вполне понятную ярость, накопившийся гнев и ненависть подчинить единой большой и светлой цели — борьбе против класса угнетателей. С каждым новым номером «Искры», которую давал ему читать Одиссей, Гнат все яснее понимал, каким путем надо идти к свободе. Среди постоянных тревожных раздумий и дел, связанных с перевозкой в Россию «Искры», организацией тайной типографии, где бы можно было наладить печатание марксистской литературы на украинском языке, Одиссею трудно было предугадать, чем закончится всеобщая городская забастовка, на которую с кипучей энергией готовились поднять всех тружеников Львова Гнат Мартынчук и его товарищи.

Но Одиссей помнил слова Маркса, что в ожесточенных схватках с врагами пролетариат будет прокладывать дорогу в социалистическое будущее. И он счел своим партийным долгом помочь как можно организованней провести забастовку. Он предупреждал Гната, что это дело требует большой продуманности: будут провокаторы, будут штрейкбрехеры…

Еще до тюрьмы Гнат Мартынчуку с десятком строительных рабочих приступили к постройке небольшого дома для писателя Ивана Франко, чтобы «великий Каменяр», как меж собой называли его рабочие, перестал с семьей скитаться по чужим углам.

В целях конспирации Одиссей не прописывался во Львове. Он нашел убежище в недостроенном домике писателя. Чем не сторож? И все на стройке знали, что сторожа зовут Кузьма Гай.

Когда почтальон паи Болеслав, похожий на старого доброго гнома, вручил Ярославу Калиновскому письмо, молодой человек почти вбежал в холл, распечатал конверт и, присев на низкий подоконник, принялся читать, чувствуя, как громко стучит его сердце.

«Мой любимый, мой единственный! — писала Каринэ по-польски. — Живу, дышу надеждой, что скоро смогу обнять тебя и твою маму… Почему я сейчас в Варшаве? Об этом, родной мой, при встрече. Но не могу утерпеть, чтобы не рассказать, с кем меня в Варшаве свел его величество случай. В Варшаве сейчас поет мой кумир — Соломин Крушельницкая! Когда я прошла за кулисы с букетом белых роз, когда назвала ей свое настоящее имя, Соломин Крушельницкая обняла меня как сестру. Старый маэстро рассказывал ей обо мне. Соломия так молода и прекрасна! Она превзошла все мои ожидания. При такой славе — в жизни ни единой позы: скромна, умна, добра. Душа ее — как ослепительный свет… Соломия превосходно говорит по-итальянски и с некоторой горечью вспоминает, как во Львове, где она ожидала моральной поддержки земляков, на нее накинулись газетные писаки за то, что она спела партию Маргариты в опере «Фауст» на итальянском языке. «Почему не на польском?» Вот так ее встретили на родной украинской земле… Отец ее тогда был в долгах, вся семья — в нужде. Соломия обратилась к Галицкому сейму, прося помощи на дальнейшее образование. Ей отказали… Вчера Соломия вернулась в Варшаву из Петербурга, где в Зимнем дворце давала концерт по приглашению царской фамилии. С возмущением рассказала, как в конце своего выступления она пропела несколько украинских песен, а царь спросил: что это за песни? На каком языке она пела? И Соломпя ответила, что это песни ее народа, украинского народа…»

Многого Каринэ из конспиративных соображении не могла написать. Например, что певица дружна с писателем-революционером Михайлом Павлыком и Иваном Франко. Эти люди помогают ей понять мир и познать людей…

«Любимый, жизнь моя! Все мои мысли и чувства с тобой… — еще и еще перечитывал Ярослав. — При встрече расскажу, что меня удерживает здесь, в Варшаве…»

С какой-то щемящей радостью Ярослав в мыслях говорил с ней: «Каринэ! За что мне выпало такое счастье, что ты есть на свете? Я не мог бы жить без тебя, как без воздуха, как без солнца… Я так соскучился, я так жду тебя…»

Прежде чем сложить письмо, Ярослав еще раз внимательно прочел мелко-мелко написанные строки по-английски: «До моего приезда, очень прошу, передай деньги, сколько найдешь нужным, моему дяде. Это необходимо для большого дела». Далее самым осторожным образом указывалось, где во Львове Ярослав найдет ее «дядю».

Ярослав понял значение просьбы.

Из Стрыйского парка Ярослав вышел на южную сторону города, немного прошел и сквозь хитросплетение лесов увидел нужный ему домик.

Одиссея он нашел в комнате без оконных рам, без дверей. «Дядя» первый шагнул ему навстречу, проговорив:

— Рад вас видеть, Ярослав Калиновский!

«Каринэ успела предупредить», — подумал Ярослав. Он не успел и слова промолвить, как вошли Иван Франко и Стахур. Оба они с откровенным удивлением, почти с испугом, как показалось Ярославу, переводили взгляды то на него, то на «дядю».

— Знакомьтесь, это наш друг Ярослав Калиновский, — сказал Одиссей.

— Но… какое поразительное сходство с вами, Кузьма Захарович! — невольно воскликнул писатель.

«Действительно… И у меня мог быть такой сын…» — ударило в сердце Одиссея.

Воспоминание об Анне опять болью отозвалось в его душе. «Вышла замуж… Я беспредельно верю Остапу Мартынчуку, но… разве он не мог ошибиться? Может, принял за Анну совсем другую женщину? Бывают же люди похожи, как мы с этим юношей…»

— Тот, кто не знает, непременно решит, что это — отец и сын, — будто угадав чужую мысль, сказал Стахур. — Но я знал вашего отца, пан Калиновский, — подчеркнул слова «пан Калиновский», проговорил Стахур. Он как бы давал понять Одиссею: зря ты назвал этого молодого человека «нашим другом», что общего может быть между нами и сыном промышленника. — Лет двадцать пять назад я работал на Бориславском нефтяном промысле, который принадлежал вашему деду, а позже — вашему отцу. Пан Ярослав, не в обиду будь сказано, но Калиновские были жестокими эксплуататорами, — ехидно кольнул Ярослава Стахур. — Рабочие их ненавидели! И, честно говоря, я не понимаю, что заставило вас стать социалистом, пан Ярослав. Я ведь не ошибаюсь? Социалистом?

— Вы не ошибаетесь.

Другой на месте Ярослава в такой момент не утерпел бы и открыл тайну. Но Ярослав сдержал себя, подумав:

«Как я смогу убедить Стахура в его ошибке? Чем докажу, что мой отец не Калиновский?»

Одиссей поморщился от бестактности Стахура. Между прочим, отец Фридриха Энгельса был фабрикантом, а сын стал одним из создателей теории научного коммунизма.

— Если бы все сыновья шли по стопам своих отцов, я думаю, общество развивалось бы значительно медленнее, — возразил Стахуру Иван Франко.

— Люди не все делают из корыстных побуждений, — сказал Ярослав. — Вот, к слову, если бы вы заботились только о благополучии, вряд ли рискнули бы заниматься делом, связанным с постоянными опасностями и лишениями. Куда спокойнее стать агентом какой-нибудь фирмы, заниматься продажей мебели или… Да мало ли есть занятий, приносящих хороший доход! Однако вы — один из организаторов рабочего движения, победа которого принесет свободу миллионам обездоленных. Мне о вас рассказывал мой друг Тарас. Благо народа — цель вашей жизни. Так почему же вы не допускаете, что у меня сложились убеждения, которые привели к мысли вступить в борьбу за счастье тружеников?

Кислая физиономия Стахура рассмешила писателя. Одиссей тоже мягко улыбнулся. Ему понравилось, как Ярослав проучил Стахура.

— Видишь, друже Степан, — заметил Франко, — зря ты обидел нашего молодого друга.

— У меня и мысли такой не было — обидеть… Видно, от своего отца наш академик унаследовал не только деньги, но и способность за душу словами брать. Недаром же его отец был еще и адвокатом, — опять съязвил Стахур. Дружески улыбаясь, он смотрел Ярославу в глаза, а про себя со злостью подумал: «Тебе повезло, сукин сын. Мне бы такие деньги — плюнул бы я на Вайцеля и не играл бы здесь в кошки-мышки».

— Если не спешите, давайте осмотрим мой «дворец», — неожиданно предложил Иван Франко, — Степан, а знаешь, о чем думает сейчас наш Кузьма Захарович? Разумеется, что я богат, что у меня денег куры не клюют, а соорудить дом получше поскупился. Угадал ли я ваши мысли, друже?

— Попали пальцем в небо, — засмеялся в ответ Одиссей. — Наоборот, я думаю, что известный писатель Иван Франко так и не заимел бы крыши над головой, если бы не случайность — выигрыш по лотерейному билету.

— Э-э, брат, мне в лотерее не везет. Выиграла жена, а не я… Чтобы достроить дом, пришлось взять в банке деньги под проценты. Боюсь, умру, а процентов не выплачу.

Незаметно речь зашла о предстоящей забастовке. Стахур заспорил с Одиссеем.

— Вы не знаете барона Рауха, — кипятился он. — Нельзя рассчитывать на то, что за короткое время удастся сломить его гонор. Он возьмет измором, а рабочая касса почти пуста. Поддерживать бастующих мы сможем десять, максимум пятнадцать дней. Люди будут голодать…

— Чтобы они не голодали, вы предлагаете им ждать у моря погоды? Так я вас понял?

— Вы здесь человек новый, не знаете местных условий, — не унимался Стахур. — Обстановка сложная, между поляками и украинцами — грызня, они не всегда поддерживают друг друга.

Одиссей неодобрительно взглянул на Стахура.

— Так, так, трудящиеся разных национальностей враждуют между собой, а вы ждете, пока они сами, без вашей помощи, поймут свою ошибку, станут интернационалистами? Разве такое возможно, если барон и компания изо дня в день натравливают их друг на друга? И бароны не одиноки, у них много прямых и косвенных союзников. Одни партии проповедуют мистицизм и христианское смирение, другие — национализм, третьи — реформизм. Все по-своему отравляют сознание тружеников, уводят от участия в классовой борьбе. И, к сожалению, часть рабочих им верит. Имеем ли мы право выжидать, как предлагаете вы, друже Стахур? Нет и еще раз нет! Главная задача — вырвать обманутых людей из-под влияния всех этих партий. Надо мужественно идти в бой.

— Лишь бороться — значит жить… — в задумчивости проронил Иван Франко.

Голос Одиссея зазвучал мягче, когда он обратился к Ярославу:

— Друже Калиновский, мы надеемся на вашу помощь. Передайте вашему товарищу Тарасу: сейчас главная задача — простыми, понятными словами объяснить людям, кому на руку национальная вражда. Разоблачайте коварную политику властей и хозяев, которые стараются расколоть рабочий класс на мелкие национальные группы, чтобы потом легче было их задушить. Я надеюсь на вас. Стачка должна быть единодушной и без штрейкбрехеров.

— Постараюсь сегодня же повидаться с Тарасом, — пообещал Ярослав.

— Пан Стахур, — примирительным тоном обратился к нему Одиссей, — ваша задача — организовать сбор средств для поддержки бастующих.

— Сбор я организую… Но за стачку снимаю с себя какую-либо ответственность! — обиженно пробурчал Стахур.

Разговор прервал приход жены и детей Франко.

Мужчины распрощались.

Возле Стрыйского парка Стахур хмуро пожал руку Одиссею и Ярославу и направился к трамваю.

Оставшись вдвоем с Одиссеем, Ярослав спросил:

— Когда я должен передать вам деньги?

— Как можно скорее. От этого тоже зависит успех стачки. Завтра в семь вечера в этом недостроенном доме собираются наши люди. Приходите. После собрания я и казначей рабочей кассы пойдем к вам. Это удобно?

— Вполне. Деньги в банке я уже взял.

— До завтра, — попрощался Одиссей.

«Отчего этот человек так волнует меня? Кто он? И наше с ним поразительное сходство…» — в смятении чувств Ярослав медленно побрел домой.

На башне городской ратуши часы пробили пять раз, когда Ярослав Калиновский пересек небольшую площадь Бернардинов и у самой гранитной колонны с каменным монахом, воздевшим руки к небу, неожиданно столкнулся с Тарасом Ковалем.

— Салют! Вот это счастливый случай! — приветствовал его Ярослав.

— Или скорее — вынужденная необходимость! — отозвался Тарас. — Как раз шел к тебе.

Тарас Коваль, сын лесоруба из прикарпатского села, был своим человеком в семье Ивана Франко, он приходился писателю родственником по материнской линии. Именно Тарасу был обязан Одиссей тем теплым приемом, какой ему оказали рабочие на двух лесопильных заводах во Львове. Благодаря своим необыкновенным способностям Тарас на средства какого-то благотворительного общества окончил гимназию и поступил в университет.

В университете Тарас руководил тайным социалистическим кружком. Несмотря на бедность, он всегда был опрятен, подтянут, держался независимо. Если ему случалось выступать перед рабочими, он излагал свои мысли свободно, не затрудняясь поисками нужного слова, всегда опирался на жизненные факты.

— Помнишь, я говорил тебе, что на стройке работает ночным сторожем…

— Не продолжай, Тарас, — остановил Ярослав и сам рассказал товарищу о встрече с «ночным сторожем» и о его задании.

— Хорошо, я готов, — сразу оживился Тарас. — Завтра же с двух последних лекций можно будет исчезнуть. Думаю, у нас пятеро пойдут на тартак барона.

В конце бульвара молодые люди пересекли дорогу, вышли на тротуар и остановились возле подъезда большого дома.

— Зайдем к Яну Шецкому. Я уверен, завтра он тоже пойдет с нами.

Еще зимой, спеша на лекцию, Ярослав в вестибюле университета с разгона налетел на высокого, стройного молодого человека. И так же удивился, когда узнал в нем Шецкого.

— Калиновский? — изумился Шецкий. — Здравствуй, друг мой!

Вторично они встретились на тайном собрании студенческого кружка. Товарищи относились к Яну Шецкому с большим уважением. Однако Ярослав как-то сторонился Яна Шецкого. Анна не разделяла антипатии сына. Ян дважды был у них в гостях, и Анна видела разительную перемену в нем. Даже следа не осталось от когда-то избалованного, дерзкого мальчишки. Энергичный, вдумчивый, Шецкий был предельно вежлив и учтив. Говорил просто и ясно, не прибегая к услугам мудренных иностранных слов, которыми любила жонглировать в те времена студенческая молодежь.

Из рассказа Яна Шецкого Анна узнала, что десять лет назад он потерял родителей — погибли во время железнодорожной катастрофы. Осиротевшего мальчика взяла на воспитание тетка, сестра матери, хозяйка небольшого бара во Львове.

Не требовалось особенной наблюдательности, чтобы заметить — молодому человеку не вольготно жилось у тетки. И хотя на Шецком был приличный костюм, за обедом он ел торопливо, жадно, как человек, редко евший досыта.

Уступив уговорам товарища, Ярослав зашел с Тарасом к Яну Шецкому и пробыл там около часа. Шецкий читал свои стихи. Одно лирическое стихотворение очень понравилось Ярославу. Он даже изъявил желание положить его на музыку.

Возвратившись домой, Ярослав снял костюм и повесил его в шкаф. Потом освежился под душем, надел белые парусиновые брюки, фланелевую рубашку, наскоро пообедал и в мягких домашних туфлях бесшумно вошел в комнату матери.

Анна читала в постели. Увидев сына, она отложила книгу и улыбнулась.

— Почему ты одна в доме, мамочка? — спросил Ярослав, целуя ее.

— Пани Миля понесла лекарство больному старику. Бедный Давидка, его дедушка очень плох, совсем ослеп… Пани Миля оставила тебе обед на столе.

— Спасибо, я уже поел.

— Ты так сияешь радостью, сынок…

— Последние дни у меня действительно радостные, — признался Ярослав. — Даже не верится, что я скоро увижу Каринэ… Я больше не хочу расставаться с ней…

Глаза сына сказали Анне больше, чем могли сказать слова.

— Да, сынок, я очень хочу, чтобы ваши судьбы слились в одну.

— Только бы она приехала до твоего отъезда в Карлсбад.

— Я могу подождать ее. — И полусерьезно, полушутя добавила: — Где это видано, чтобы мать на свадьбе единственного сына не отплясывала бы мазурку?

— О мамочка! — залился тихим смехом Ярослав. — Как бы я был счастлив…

Ярослав сел за рояль. Взял несколько мажорных аккордов. Потом, положив руки на клавиши, повернулся к матери и спросил:

— «Прощание»?

— Да, сынок, — нежно зажмурила глаза Анна.

Под пальцами Ярослава инструмент послушно запел лирическую, полную грустного раздумья мелодию. Но вот в музыке гневно зазвучал призыв к борьбе…

Как-то, проиграв «Прощание», Анна рассказала сыну легенду о том, будто автор ее, польский революционер, написал эту музыку собственной кровью на стене камеры в ночь перед казнью. С тех пор, играя это произведение, Ярослав мысленно переносился в темницу, где томился узник…

…Ночь. Последние часы перед казнью. Узник не спит. Его обступили воспоминания, и среди них самые дорогие — воспоминания о родине, о матери, которая благословила сына на трудный путь борьбы. Нет, узнику не хочется расставаться с жизнью! Там, в родном краю, его ждет не дождется старушка мать. Она не знает, что как только первый луч солнца коснется решетки тюремного окна, в коридоре темницы застучат шаги палача, который накинет петлю на шею ее сыну… И кто еще может так надеяться и ждать, как мать? Мама, твои старенькие ноги будут семенить по росистой траве к тракту, чтоб первой встретить почтальона и узнать, нет ли весточки от сына… И будто ничего не случилось с ним, солнце, как всегда будет смеяться, лаская мир, лес будет петь свою песню, а жизнерадостная ватага мальчишек будет беззаботно плескаться в реке. Не умереть! Жить! И узник свое сердце вкладывает в музыку… После его казни находят эту музыку — ноты, написанные кровью на стене…

Ярослав снова присел около матери, прижал ее руку к щеке (как в детстве бывало). Рука была сухой и горячей.

— У тебя температура, мамочка! — с тревогой заглянул ей в глаза.

— Слегка знобит… И ноги жжет, — призналась Анна. — Ради бога, только не беспокойся, к утру все пройдет. Так уже было…

— Знаешь, мама, сегодня я познакомился с писателем Иваном Франко и еще двумя людьми. Один из них когда-то работал на промысле Калиновского. Он мне с негодованием сказал: «Ваш дед, ваш отец, пан Калиновский, были жестокими эксплуататорами, и рабочие их ненавидели!» Что я мог сказать?

— Потерпи, дорогой, вот окончишь университет, и мы постараемся возвратить тебе настоящую фамилию.

Ярослав, никогда в жизни не видевший отца, знал о нем лишь по рассказам матери. В его представлении отец был образцом чести, мужества, ума, доброты — всего самого лучшего, что есть в человеке.

Скованный какой-то безотчетной осторожностью, Ярослав пока ничего не сказал матери о Кузьме Гае.

 

Тайное собрание

Во дворе лесопилки в мрачном молчании растянулась длинная очередь у кассы. Среди взрослых дети.

— Да есть ли у них бог в сердце? — сокрушенно качает головой Василь Омелько, отходя от кассы и подсчитывая на ладони недельный зароботок. — Этих денег и за ночлег не хватит заплатить. А чем кормиться? И домой в село надо послать — не сегодня-завтра хату с торгов продадут.

— Как, только четыре гульдена? — возмущенно спросил у кассира Казимир Леонтовский, рослый крестьянский парень в постолах.

— Отходите от кассы, люди ждут, — сердится кассир.

— «Люди ждут», — передразнил Казимир. — Обман! Не возьму! Я к пану управителю пойду!

Пан Любаш стоял на крыльце конторы и, покуривая сигарету, наблюдал за тем, что происходило у кассы.

Заметив сердитый взгляд управляющего, Казимир взял у кассира деньги и неуверенными шагами подошел к крыльцу.

— Проше пана, целую неделю я по четырнадцать часов в день работал. Из кожи вон лез! Вы же сами меня похвалили… А что получил? — жаловался Казимир.

— Не нравится — ищи другую работу!

— Но… пан…

— Прочь отсюда!

— Нате вот, подавитесь ими! — взорвался вдруг Казимир и швырнул деньги под ноги управляющему.

— Ты уволен! — грозно объявил пан Любаш.

Несколько рабочих молча стали за спиной Казимира.

— За что увольняете парня? — спросил седоусый рабочий.

— Раньше неквалифицированные получали больше, чем мы теперь! — крикнул молодой рабочий.

— Недовольны? Ищите лучшего заработка, — невозмутимо ответил управляющий. — Вы уволены!

— Коза с волком судилась… — горестно покачал головой Василь Омелько.

Поднялся шум, крик. Люди наступали на управляющего. Пан Любаш, понимая, что дело принимает нежелательный оборот, сделал вид, будто его кто-то позвал в контору.

— Иду! — крикнул он и скрылся за дверью.

Седоусый рабочий побежал по лестнице вслед за управляющим, но перед его носом захлопнулась дверь.

— Пошли к барону жаловаться! — крикнул кто-то.

— Что управитель, что барон — одна холера!

— Ничего, гуртом и черта поборем!

Где-то позади в толпе стояли дети, зябко переминаясь с ноги на ногу. Среди них были Ромко, Гриць, Антек и Давидка.

— Как мало заплатили! — смотрел на медяки и вздыхал Гриць. — Я же старался…

— Я тоже! И ни одного гульдена, — едва сдерживая слезы, проговорил Давидка.

Седоусый пильщик, которого мальчики называли паном Сташеком, подошел к Ромке и что-то проговорил ему на ухо.

— Хорошо, пан Сташек, — серьезно ответил Ромка.

Через несколько минут неразлучная четверка выполняла задание старого рабочего. Ромка по узкой железной лестнице взобрался на крышу лесопилки. Глянул вниз. Пан Сташек утвердительно кивнул. Теперь нужно было найти что-нибудь тяжелое, чтобы привязать к веревке от гудка.

— Хлопцы, тащите сюда вон тот кусок рельса! — крикнул Ромка товарищам, стоявшим внизу.

Мальчики бросились к рельсу, с трудом дотащили его до лестницы, втянули на крышу. Ромка и Аптек привязали его к проволоке. Гудок грозно заревел.

С крыши мальчики хорошо видели, как пан управляющий, пугливо оглядываясь, подбежал к своему кабриолету, хлестнул лошадей и помчался в город.

— За полицией, — решил Давидка. — Лучше в барак сегодня не идти. Опять ревизию устроят.

— Пойдем к нам, — предложил Ромка.

Давидка с радостью согласился. Наконец-то он мог сделать панн Мартынчуковой подарок на свои честно заработанные деньги.

На Старом Рынке Давидка забежал в лавочку пани Эльзы и попросил взвесить ему фунт сахара-рафинада.

— Как тебе работается на лесопилке, бедный сиротка? — получая деньги за сахар, участливо спросила пани Эльза.

— У нас страйк! — с серьезностью ответил Давидка. — Скоро в городе все будут страйковать! — огорошил бакалейщицу мальчик и, взяв кулек с сахаром, выбежал на улицу, где его ожидали друзья.

— А я думал — пан управитель добрый…

Давидка разделял людей на добрых и злых. Он не подозревал, что на свете существует фальш, неписаные волчьи законы, по которым сильные угнетают слабых.

Мальчик искренне удивлялся: если пан управитель злой, так зачем же он устроил на рождество такую красивую елку в бараке? Там одних свечек горело не меньше, чем на гульден. А игрушки! Их, наверное, делали из чистого золота и серебра. Не зря сразу после рождества жена и дочь управителя поснимали игрушки с елки, укутали ватой, сложив в продолговатые картонные коробки, унесли. Зачем пан управитель велел своей жене и дочери раздавать разноцветные кульки с подарками всем детям, которые работали на лесопилке? Зачем? Давидке тогда досталось три пряника и два красненьких яблочка. Ромке и Грицю — по одному, а Давидке — целых два! Пряники и одно яблоко он тут же съел. А другое и длинную конфету, обкрученную голубой бумажной ленточкой, мальчик спрятал, чтобы подарить пани Мартынчуковой.

На следующий день утром хотел бежать на улицу Льва. Но за тонкими дощатыми стенами барака, залепляя снегом окошечки, завывал такой лютый ветер, что Давидка не отважился носа высунуть на улицу. Ждал, когда утихомирится вьюга. Да где там! Уже стемнело, а ветер завывал, как дикий зверь. И, сам не зная, как случилось, Давидка съел яблоко. А потом и конфету…

Из задумчивости Давидку вывел голос Гриця.

— Надо подстеречь, когда пан управитель на фаэтоне покатит, и положить под колесо заряженный патрон! — азартно выпалил Гриць. — Пусть взорвется, холера!

— С ними не так надо, — солидно пробасил Ромка. — Для хозяев страйк — хуже патрона под колесами. Понял?

— Знаешь, Ромусь, дедушка мне всегда говорил, что еврей еврея в беде не оставит, бог не велит, — тихо заговорил Давидка. — Вот я и пошел к пану Соломону, ну, знаешь, к аптекарю. Думаю: может, возьмет меня бутылочки, баночки мыть. А он на меня как закричит: «Вон отсюда, босяк!» А своей жене говорит: «Не иначе, как эта полька с улицы Льва подослала ко мне своего шпиона».

Немного помолчав, Давидка спросил:

— Ромусь, а почему он меня шпионом назвал?

Ромка тоже не знал.

— Дедушке теперь хорошо — он умер… — опять по по-детски тяжко вздохнул Давидка. — Ему не надо думать, где переночевать…

На худенькое плечо Давидки легла большая, ласковая рука Гната Мартынчука. Улыбаясь, каменщик подмигнул жене, которая только что вошла в комнату, и посоветовал:

— Давидка, спроси у Катри, хочет ли она, чтобы ты у нас жил?

Мальчик покраснел, растерялся и почему-то боязливо втянул голову в плечи, словно ожидал удара.

— Ну, хочешь у нас жить? — поняв отца, спросил обрадованный Ромка.

— Да, да… — в счастливом замешательстве протоптал Давидка. Однако ему самому показалось, что он это крикнул громко, так громко, что даже воробьи за окном испуганно шарахнулись с голых веток акации. Солнце выглянуло из-за сизых туч, и в комнате стало светло, как летом.

Не помня себя от радости, Давидка вдруг уткнулся пылающим лицом в полосатый ситцевый передник Ромкиной матери.

— Пани Мартынчукова… Я буду вам воду носить… я… — захлебываясь слезами, он что-то говорил, говорил, как ему казалось, очень важное, а взрослые улыбались.

— Ну, хватит, хватит реветь, помощник мой, — ласково гладила по голове ребенка Катря.

Во дворе на старой железной кровати лежали одетыми Ромка и Гриць. Они молча смотрели на усыпанное звездами небо.

Подошла Катря. Поставила на ящик перед мальчиками миску с горячей дымящейся картошкой и спросила:

— А где Давидка?

— Побежал милостыню просить, — ответил Гриць. — Ему хорошо, он сирота, ему можно…

— Стыдно просить! Я сдох бы скорей… — сказал Ромка.

— Ешьте и укладывайтесь спать, — устало проговорила Катря и ушла.

Мальчики набросились на картошку. Появился вислоухий черный щенок и жалобно заскулил.

— Лови, Жучок! — бросил ему Ромка картофелину.

— Смотри, жадный какой, даже не жует.

— Голодный, как и мы, — объяснил Ромка.

В окнах, выходящих во двор, постепенно гасли огни. Залаяла собака. Жучок навострил уши и тотчас же отозвался.

— Слушай, Ромка, утром мама меня перекрестила, поцеловала и сказала, что сегодня мне десять лет исполнилось.

— Вот как! Когда у меня будут деньги, я куплю тебе подарок, — пообещал Ромка и спросил: — Грицько, а кем бы ты больше всего на свете хотел быть?

— Пекарем! — не задумываясь, выпалил Гриць.

— Пекарем? — разочаровался Ромка.

— Угу! Пекарем быть хорошо. Хлеба вдоволь ешь, да и деньги хозяин платит… Каждую субботу. Зимой в пекарне знаешь как тепло?

— А я буду, как Олекса Довбуш.

— Кто это?

— Повстанец, народный герой. Он за бедных…

— Ты его знаешь? Где он живет?

— Он погиб давно. Жалко, тато уже отдал эту книжку… Там есть картинка — Довбуш верхом на коне. И я бы так… Вот по дороге едет карета… ну этого самого… графа Потоцкого! Стой! Все богатство, ну, там… перстни, деньги отнял бы и бедным роздал…

— Йой! И пану Зозуле долг наш?

— А дулю с маком Зозуле! Он рабочих за людей не считает, моя мама говорит.

— Я тоже буду с тобой, — заволновался Гриль.

— А еще Олекса Довбуш клад в пещере закопал… — рассказывал дальше Ромка.

— Клад? — встрепенулся Гридь. — Ой, вчера старый пекарь, ну, который с бородкой, кричал пани Эльзе «Ты такая скряга, как тот купец, что жил в большом доме около моста: грабил, грабил, сам не жрал и другим не давал! Все награбленное на Высоком замке закопал, а сам сдох как пес. На тот свет ничего с собой не заберешь! Подавись, — кричит он пани Эльзе, — гульденами, которые у меня украла!» И как плюнет ей в лицо. Вот!

— Ну и дурень же ты, Гриць! Почему ты мне сразу про это не сказал?

Однако, увидев, что Гриць обиделся, Ромка доверительно прошептал:

— Клад! Под самым нашим носом, на Высоком замке… А ты молчал!

— А-а-а! — только и вымолвил пораженный Гриць. И через мгновенье, с опаской озираясь, зашептал: — Найти б тот клад! Купили б много-много хлеба… — Внезапно Гриць схватил Ромку за плечо: — А что, если клад заколдованный?

Ромка пододвинулся к нему и скороговоркой начал рассказывать:

— Старые люди говорят, будто раз в год заколдованный клад ровно в двенадцать ночи горит голубым пламенем. Кто увидит — должен перекрестить то место и кинуть что-нибудь. А утром приходи и бери клад.

— И мы ночью пойдем?

— Да, ровно в двенадцать.

— А покойники? — Гриць испуганно перекрестился. — Они тоже из гробов ровно в двенадцать выходят… Лучше утром…

— Ладно, когда начнет светать, тогда пойдем, — согласился Ромка.

Вдруг в небе вспыхнул фейерверк.

— Ой, смотри, как красиво! — задрав голову, залюбовался Гриць.

— В честь дня твоего рождения, — пошутил Ромка.

— Скажешь…

Фейерверк действительно зажгли в честь именинника, но не Гриця Ясеня, а сына наместника Галиции.

Над цветником перед дворцом наместника дождем рассыпались огни. В разноцветных струях фонтана горела цифра «12». На залитой светом веранде среди гостей стоял наместник Галиции — шатен с мечтательными глазами и холенными усами.

Барон фон Раух поправил монокль и, подняв бокал, торжественно провозгласил:

— За именинника!

Присутствующие смотрели на детей, танцующих в зале. Но среди них не было двенадцатилетнего виновника торжества — изнеженного, тщедушного Пауля. Именинник притаился за роялем, помогая своей хорошенькой золотоволосой кузине Эрике и еще какому-то толстому мальчику привязывать к хвосту шпица «вертушку», что не помешало барону фон Рауху закончить свой тост такой выспренной тирадой:

— За Пауля, моего единственного племянника, будущего блестящего государственного деятеля, как и его отец — глубокочтимый всеми нами наместник Галиции. За Пауля, хох!

Тем временем «будущий государственный деятель» торопил толстого мальчика:

— Макс, поджигай! О, какой ты неумелый! Давай спички, я сам…

По залу заметался ошалелый шпиц с горящей на хвосте вертушкой. Танец оборвался. Испуганные дети разбежались по углам. Не меньше были напуганы и их родители.

У матери Пауля от ужаса округлились глаза. Но, быстро опомнившись, графиня улыбпулась — мол, детские шалости, и приказала лакею поймать собаку.

Старый лакей напрасно пытался поймать шпица, что еще больше развеселило Пауля, Эрику и толстого мальчика. Наконец, обезумевший, загнанный шпиц прыгнул на подоконник и, опрокинув вазон с цветами, исчез за окном.

По белой мраморной лестнице из сада на веранду поднимался Вайцель. Наместник поставил бокал на поднос, который держал старый лакей Юзеф, и обернулся к Рауху.

— Барон, а вот и Вайцель…

Вайцель в новом фраке, подчеркивающем его военную выправку, подошел к группе мужчин, окружавших наместника.

Через полчаса наместник, барон Раух и Вайцель перешли в кабинет хозяина. Удобно рассевшись в мягких креслах, они вели беседу.

— На всех моих лесопилках страйк. Эти «герои» не только голодают, но многие остались без крыши над головой. Домовладельцы их вышвырнули на улицу. Как бы считаете, мой друг, — Раух обратился к наместнику. — матери этих детей позволят своим мужьям долго продолжать бунтовать?

— В городе готовятся к всеобщей забастовке. Нам известно, что завтра состоится тайное сборище… — Вайцель многозначительно взглянул на собеседников и добавил: — И знаете, кто там будет?

Наместник и Раух вопросительно посмотрели на Вайцеля.

— Иван Франко. И, кажется, этот… его приятель, библиотекарь Павлык.

— И что вы с ними церемонитесь? За решетку — и конец! — воскликнул Раух.

— С Иваном Франко так нельзя! — в раздумье проронил наместник. — Он слишком известен…

— Я удивляюсь вам, граф! Конечно, вы тонкий знаток литературы, искусства, по от писанины Франко, извините, навозом несет!

— Я бы сказал — порохом, — осторожно поправил барона комиссар полиции.

— Как можно терпеть? Этого гайдамаку! Этого… — горячился Раух.

— Кстати, барон, а вы читали что-нибудь из писаний Франко? — усмехнувшись, спросил наместник.

— Очень нужно… — обиженно буркнул Раух. — Читать бредни мужика! Пусть читает герр Вайцель, он комиссар тайной полиции.

Фразу барона восприняли как остроту, и все засмеялись.

— Герр Вайцель, а может, Франко — русский шпион? — неожиданно спросил Раух.

— Нет, он не царский шпион. Франко гораздо опаснее — он связан с русскими социалистами.

Лицо наместника стало серьезным.

— Герр Вайцель, Иван Франко — талантливый литератор. Я надеюсь, он одумается…

— Ваше сиятельство, горбатого могила исправит, — возразил Вайцель.

— Нет, нет, с ним так нельзя. Франко слишком популярен среди черни. Конечно, он заслуживает суровой кары, но…

— Ваше сиятельство, Иван Франко — одержимый! Много раз у него делали обыск и всегда находили запрещенную литературу. В молодости, как вы знаете, он побывал в тюрьме… Но это его не исправило — он все равно остался непримиримым врагом нашей монархии. Недавно мне стало известно, ваше сиятельство, что дом Франко русские социалисты собираются сделать перевалочным пунктом для транспортировки из-за границы в Россию нелегальной марксистской литературы.

Смех гостей еще звучал в ушах старого Юзефа, когда на пороге его подвальной каморки появился радостно взволнованный Казимир.

— Поздравьте меня, крестный. Я нашел работу…

Старый Юзеф медленно обернулся и посмотрел на него такими скорбными глазами, что радость Казимира сразу угасла.

— Что с вами, крестный? Не заболели ли вы?

— Пан Войцек из Америки вернулся, — тяжело вздохнул Юзеф. — Письмо от Ванды привез. На вот, почитай…

В раскрытое окно ворвались звуки задорной польки. Юзеф прикрыл окно, взял подсвечник с горящей свечой и поближе поднес к Казимиру. Тот развернул листок измятой бумаги.

«О, Езус-Мария! — прочел вслух Казимир. — На беду свою, мы поверили, что есть счастье-доля в Америке, пусть она огнем горит, а тех вербовщиков — пусть их пан-бог покарает! Легко камень в море кинуть, да пойди достань. Наняли нас всей семьей железную дорогу прокладывать через леса и болота… Да беда не по лесу ходит, а по людям… Свела Яна в могилу желтая лихорадка…»

— Матка боска! — перекрестился Юзеф.

«…А я с детками малыми осталась, как птица без крыльев и гнездышка. И родной земли, наверное, ни я, ни дети мои не увидим…»

Словно две большие капли ночной росы, на лице старика блестели слезы. Казимир, не умея ни успокоить, ни утешить, нахмурившись, молчал.

В дверь что-то зацарапало, послышался жалобный визг. Юзеф поставил подсвечник, открыл дверь и впустил шпица.

— Снежок, голубчик, — Юзеф погладил собачонку.

— Что у него на хвосте? — спросил Казимир.

— Панычи развлекались, — вздохнул Юзеф, отвязывая полусгоревшую вертушку от хвоста измученной собаки.

Солнце еще не взошло, а Ромке словно кто-то на ухо крикнул: «Пора!»

Поеживаясь от холода, он быстро вскочил и затормошил крепко спящего Гриця.

— Разве светает? — сонно пробормотал тот, не открывая глаз.

— Берн мешок, а я — лопату. Пошли…

— Есть хочу, — пожаловался Гриць. — В животе бурчит.

— Спички у тебя? — шепотом спросил Ромка.

— Ага, вот они.

— Накопаем картошки, испечем. Пошли…

В предрассветном тумане мальчики украдкой проскользнули мимо дремавшего сторожа у ворот товарного склада. За ними бежал Жучок.

И вот Ромка и Гриць — у песчаного обрыва, где одиноко стоит молодая березка.

— Начнем копать там, — Ромка указал на корневище сломанного грозой дуба.

Искатели клада молча принялись за работу. Ромка орудовал лопатой в яме, а Гриць наверху отгребал руками землю.

Вдруг Гриць молитвенно сложил руки, возвел глаза к небу:

— Боженька, милый! Помоги нам найти клад! Помоги, а? Мы тебе… Мы с Ромкой пойдем в церковь и поставим много свечей… Ей-богу!

— Грицю, с кем ты там разговариваешь? — крикнул из ямы Ромка.

— С паном-богом.

— Чего-чего? — не расслышал Ромка.

— С боженькой я говорю…

— А он что?

— Молчит… Наверное потому, что мы грешные…

— То правда, — согласился Ромка, утирая рукой пот и размазывая грязь по лицу. — В сады чужие лазим, картошку воруем… — И вдруг, закипев гневом, погрозил кулаком: — А папу Зозуле ей-богу когда-нибудь каменюкой голову провалю!

— Тихо ты, не гневи бога! — испуганно замахал руками Гриць.

Ромка снова принялся копать. Вдруг лопата ударилась обо что-то твердое. Скрежет услышал и Гриць, припавший к краю ямы.

— Нашел! — радостно воскликнул Ромка.

Он упал на колени и поспешно начал разрывать землю руками.

— Осторожно! — дрожа от волнения, крикнул Гриць и прыгнул к Ромке.

Теперь они трудились вдвоем, едва умещаясь в яме, толкая друг друга.

— Ага! — Ромка, взволнованный, схватил лопату. — Да не мешай же ты, Грицю, вылазь из ямы, быстро!

Гриць поспешно выполнил приказ друга. Лежа на животе, он следил за работой Ромки.

Постепенно на дне ямы вырисовался какой-то темный предмет. Когда стало возможным ухватить его руками, Гриць не вытерпел и снова прыгнул в яму.

— Ух, какой тяжелый! Там, видно, добра разного много, — лихорадочно дрожа, прошептал Ромка.

Мальчики присели на дно ямы. Уперлись ногами и спинами в стенку и изо всех сил потянули клад.

— Не поддается, холера! У черт! — выругался Ромка.

— Ты не ругайся, прогневишь бога… — рассердился Гриць.

— «Прогневишь»!

Ромка еще несколько раз копнул вокруг таинственного предмета, и на этот раз мальчики вытащили большой камень.

— Вот тебе и клад! — едва не плача, проговорил Ромка и только сейчас почувствовал, как болят поцарапанные грязные руки.

— Вот видишь, в камень обратился. Говорил я тебе, не гневи бога.

— А ну тебя, — сердито отмахнулся Ромка.

Утомленные друзья сидели на дне ямы и злились друг да друга.

— Айда в Кайзервальд ! — скомандовал Ромка.

Мальчики бросились в густую, плотную чащу молодого ельника.

— Там… вот… — едва слышно прошептал Гриць, прислушиваясь к людским голосам. — Может, жандармы? А если собак спустят?

— Что-то не слышно собак, — утирая вспотевший лоб, ответил Ромка и осторожно начал отходить назад.

Но, зацепившись ногой за обнаженный корень старого клена, упал.

Прошла минута, вторая — никто не появлялся. И только слышался чей-то тихий, но твердый голос. Мальчики прислушались.

— «…Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный… то крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и тучи слышат радость в смелом крике птицы…» — услышали они.

— Ану пошли ближе, — отважился Ромка.

Мальчики начали тихонько пробираться в чащу, раздвинули ветки и неожиданно увидели пожилого рыжеусого человека. Он сидел под высокой ивой, залитой лучами утреннего солнца, пробивавшимися сквозь густую светло-зеленую листву. В руках он держал какой-то журнал и взволнованно читал, а вокруг него на небольшой тенистой полянке сгрудилось человек двадцать студентов и рабочих.

— «…В этом крике — жажда бури! Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике…» — читал Франко.

Высокий белокурый студент пригнул к себе ветку ивы и медленно, сосредоточенно отрывал листья. Это был Ян Шецкий, которого мальчики не знали.

На разостланной газете лежали остатки хлеба, яичная скорлупа, луковица, колбаса. Тайное собрание, на случай налета полиции, должно было выглядеть как обычный воскресный пикник.

— Гляди, Ромка, а вон твой тато, — толкнул друга локтем Гриць.

— Тсс, — Ромка приложил палец к губам.

Студент Тарас Коваль не пришел на конспиративное собрание в лес. В эту самую минуту он подходил к дому, где жил Гнат Мартынчук. От внимательного взгляда студента не укрылось то, что против ворот на лестнице, приставленной к газовому фонарю, возился какой-то подозрительный человек в комбинезоне, то и дело внимательно вглядываясь в прохожих. Когда Тарас поравнялся с калиткой дома, он поймал на себе взгляд рабочего в комбинезоне.

Тарас спокойно вошел во двор и, захлопнув за собой калитку, припал глазами к щели. Теперь он ясно увидел, что рабочий на лестнице внимательно смотрит на ворота, за которыми притаился Тарас. Тогда Тарас, осмотревшись вокруг, отошел от калитки и быстро прошел мимо развешанного белья. Сквозь дыру в заборе выбрался на другую улицу и, обогнув маленький костел Ивана Крестителя, пошел вдоль невысокой стены, увитой плющом. Остановился, оглянулся, и, легко перемахнув через стену, очутился во дворе тарного склада, заваленного бочками и ящиками.

Отсюда Тарас снова мог видеть, что делалось на улице. Метрах в двух от него топтался на лестнице тот самый рабочий. Он явно следил за воротами напротив.

К фонарю приблизился хорошо одетый господин с усиками.

Рабочий быстро слез с лестницы, достал сигарету и обратился к прохожему.

— Пан позволит?

Прохожий не дал ему прикурить от своей сигареты, а достал из жилетного кармана зажигалку:

— Прошу, — тихо осведомился он. — Ну?

— Лишь один студент. Пока не вышел.

— Не одурачили они нас? Загляните в квартиру каменщика.

Спустя несколько минут агент постучался к Мартынчукам.

— Кто там? — громко спросила Катря, убиравшая в квартире. — Не замкнуто, входите, прошу!

Агент вошел. Окинув взглядом комнату, он очень вежливо обратился к Катре:

— Прошу пани, я немного опоздал… Тут у вас должны собраться…

— Что-что? Тут не сейм, чтобы собрания устраивать! — сразу поняв, с кем имеет дело, отрезала Катря.

Считая разговор оконченным, Катря сурово нахмурила брови и направилась во двор с трепачкой в руках, чтобы выбить из одеяла пыль. И агент, с опаской косясь на палку в руке Катри, поспешно отступил к двери.

…А тайное собрание, о котором агент хотел узнать, продолжалось.

— «Жизнь» — легальный журнал русских марксистов, — говорил Иван Франко друзьям. — Здесь напечатана «Песнь о Буревестнике» Максима Горького. За напечатание песни власти запретили издание журнала. Конечно, тьма боится света! Друзья мои, пламенный призыв «Буревестника» должны услышать тысячи обездоленных галицких тружеников, которые до сих пор терпят и молчат, а их покорностью питается панское насилие, как огонь соломой.

В эту минуту ветви орешника раздвинулись, и около Гната Мартынчука появился Тарас. С трудом переводя дыхание, он что-то встревоженно зашептал, отчего лицо Гната Мартынчука нахмурилось. Он медленно встал.

— Товарищи! — сурово прозвучал его голос. — Дом, где мы сегодня должны были собраться, оцеплен жандармами. — Он медленно обвел взглядом лица присутствующих. — Среди нас есть провокатор!

— Ваша осторожность, друже Кузьма, спасла людей, — обращаясь к Одиссею, взволнованно проговорил Франко.

— Я бы задушил предателя своими руками! Кто? — и Тарас почему-то неприязненно покосился на Ярослава Калиновского.

— Все-таки — кто? — ни к кому не обращаясь, тихо обронил Ян Шецкий.

Ромка и Гриць, не выходя из укрытия, тоже заволновались.

— Слушай, Ромка, а что такое… провокатор?

— Ну, человек… который за деньги родную мать готов продать полиции. Понял? Мой отец говорит, такого и за человека грех считать. Понял?

— Такой, как пан Зозуля, — добавил Гриць.

Мальчики опять умолкли, прислушиваясь к словам Гната Мартынчука.

— Коварный расчет барона Рауха найти союзников среди жен и матерей бастующих пильщиков лопнул как мыльный пузырь. Семьям бастующих мы раздадим деньги из нашей рабочей кассы. Но самое сложное, товарищи, — работа среди крестьян, потому что они за мизерный заработок, за кусок хлеба готовы принять любые условия.

Вдруг чья-то сильная рука приподняла Ромку за шиворот, как котенка, и испуганные глаза мальчика встретились с глазами человека могучего сложения. Гриця, пытавшегося бежать, поймал кто-то другой.

— Вы что тут делаете?

— А мы… мы там… — растерянно забормотал Ромка.

На человека с громким лаем набросился Жучок. Гриць вырывался, а потом заорал на все горло:

— Пусти-и-и!

Собака, увидя, что ее друзья в беде, яростно накинулась на обидчиков. На шум прибежали те, кто сидел на поляне.

— Ромусь, Грицю, что вы здесь делаете? — спросил Тарас.

Ромка вопросительно посмотрел на Гриця, как бы советовался — сказать или не сказать? Но Гридь опередил его:

— Мы клад искали. На Высоком замке…

— Товарищи, пора расходиться! — подойдя к студентам, сказал Одиссей.

— Что-то подозрительно много неудач у нас в последнее время, — с тревогой в голосе проговорил Гнат Мартынчук.

— А мне лучше выйти из лесу с детьми, они самая надежная охрана, — писатель положил руку на плечо Ромки. — Пошли.

 

Угрозы Каролины

В этот предвечерний час по пустынной улице к домику в лесах подходил Тарас Коваль. Но прежде чем скрыться за железной калиточкой в высоком каменном заборе, он остановился и зажег сигарету, при этом еще раз настороженно просмотрев улицу.

Одиссей сидел за штабелями досок, ожидая товарищей.

— Что случилось? — спросил он, сразу заметив тревогу на лице Тараса.

Тарас Коваль не был окружен ореолом таинственности. В университете знали, видимо, и еще кое-где знали, о родстве Коваля с писателем Иваном Франко. Правда, надо было быть очень смелым человеком, чтобы не скрывать этого, однако до сегодняшнего дня полиция за три года ни разу не вторгалась в его жизнь. Но сегодня, когда Тарас возвращался домой, соседская девочка, игравшая в «классики» на улице возле дома, сказала ему: «Там, в мансарде, полиция ожидает пана студента…»

Припомнил Тарас и тот случай, когда товарищи должны были собраться на квартире у Гната Мартынчука, по Одиссей вдруг перенес собрание на Кайзервальд, и полиция осталась с носом.

— Подумать только — сегодня, накануне забастовки, едва спасся от ареста. Боюсь, что кто-то информирует полицию о наших планах, — тяжело выдохнул Тарас.

— Надо остерегаться провокаторов, — насторожился Одиссей. — Ночевать будешь здесь. Да… Пока не выявим иуду, все планы и действия могут быть обречены на провал. У нас должно быть свое недремлющее око, оно должно уметь заглянуть в душу каждого и безошибочно отличить подлинное от подделки, искренность от фальши. — Одиссей помолчал. Потом положил руку на колено Тарасу и снова заговорил: — Тебе это поручаю, друже. Обмозгуй, придумай план действий, а после расскажешь мне…

Во дворе послышались шаги.

Тарас приподнялся и выглянул из-за досок. Тихий условный свист успокоил его.

— Стахур и Калиновский.

Тяжелая дубовая дверь домика открылась, и Стахур с Ярославом скрылись за ней.

Прерванный разговор продолжался.

— Кажется, начинать надо с тех, кто всегда в курсе наших дел. — Одиссей достал из кармана пиджака фотографию и, чиркнув зажигалкой, сказал: — Посмотри на портрет главного дьявола. Ему служит человек, который нас предает. Возьми фотографию и постарайся хороша запомнить его лицо, потому что он имеет обыкновение менять свою внешность.

— Это, кажется, Вайцель? Я его видел. У нас в университете.

— Когда?

— На следующий день после появления там наших листовок.

— Интересно…

— Он выходил из кабинета ректора. А ко мне как раз подбежала Каролина, — есть у нас такая студентка, — и шепнула: «Взгляните, пан Тарас, вот тот элегантный джентльмен — директор тайной полиции. Его имя Генрих Вайцель».

— Она знакома с Вайцелем? Может быть, она…

— Нет, нет! Просто у нее страсть хвастаться своей осведомленностью. Учится плохо, зато отлично знает все тайны. С ней в большой дружбе Ян Шецкий…

— Шецкий? Ясно, о тебе она узнала от него.

Наступило молчание. Одиссей что-то обдумывал, наконец сказал:

— Каролины надо остерегаться как чумы. Интересно, интересно… Ну, если уж ты удостоился видеть в лицо того, кто устраивает нам засады и расставляет ловушки, это только поможет делу. Скажи, Шецкий давно дружит с Каролиной?

— Второй год. Шецкий бывал у них в доме, и родители Каролины благосклонно относились к нему. Жених… Но вот уже больше месяца между Шецким и Каролиной разлад. О причине Ян ничего не говорит.

— Дальше так продолжаться не может. Мы слишком поверхностно знаем своих товарищей. Ну, разве простительно ничего не знать Гнату Мартынчуку или мне о том, что ты сейчас рассказал? — с досадой вырвалось у Одиссея.

— Тогда я должен сообщить еще кое о чем. Вчера Каролина остановила меня, когда я выходил из университета, отвела в сторону и, дрожа от злости, сказала: «Передайте вашему другу Шецкому, что я не желаю больше видеть его! Хотя нет… Скажите ому: если он на глазах у всех на коленях попросит у меня прощения, тогда я пощажу его. Иначе… О, я раскрою вам такие его тайны! Он и не подозревает, что я о нем знаю!» Я и рта не успел открыть, как она умчалась.

— Почему же ты молчал? — заволновался Одиссей. — Так и сказала: «Раскрою вам его тайны?»

— Именно так. Но я подумал: можно ли придавать серьезное значение словам болтливой вертихвостки? Угрозы Каролины казались мне пустыми словами.

Послышались торопливые шаги. Тарас и Одиссей одновременно встали.

— Вот и он сам, — сказал Одиссей, выходя навстречу Шецкому. Тарас последовал за Одиссеем. Шецкий узнал их, поздоровался.

— Спешил, боялся опоздать.

— Нет, нет, не опоздали, — успокоил его Одиссей, сожалея, что не может в темноте видеть глаз собеседника. — Друже Шецкий, у вас неприятности?

— У меня? — удивленно пожал плечами Шецкий. — Никаких.

— Разве? А разлад с панной Каролиной?

— Я не думал, чтобы мои личные дела интересовали… Какое это имеет отношение к нашему общему делу? — неприязненно косясь в сторону Тараса, резко ответил Шецкий.

— Каждая угроза в адрес товарища по борьбе — угроза и нам, — спокойно ответил Одиссей.

— Угроза?

— Да. Каролина угрожает вам каким-то разоблачением.

— Что она знает обо мне? — с напускным спокойствием проговорил Шецкий. — Что я читаю «Арбайтер цайтунг»? Так это легальная газета. Ее издают под носом у цесаря, в Вене. Или она донесет, что я придерживаюсь социалистических воззрений? Они не тайна для полиции. И, если угодно, с Каролиной я порвал потому, что она слишком любопытна. А я не имел права рисковать нашим великим делом. И тебе, друже Тарас, советую остерегаться Каролины. Хорошо, что она по-настоящему ничего не знает о нас.

— В том-то и дело, что она заявляет, будто знает.

Шецкий нервно вертел в пальцах сигарету.

— Скажите, Ян, откуда Каролина знает Вайцеля? Она вам не рассказывала? — неожиданный вопрос Одиссея оглушил Шецкого.

— Вайцель? Впервые слышу эту фамилию.

— Там ждут нас, заходите. Поговорим об этом позже. А ты, друже, погоди минуту, — Одиссей взял Тараса за локоть и, когда за Шецким закрылась дверь, спросил: — Ну, что скажешь?

— Да, тут не все чисто. Постараюсь выведать у Каролины тайну Шецкого. А заодно выведаю, что она знает о Вайцеле.

— Да, осведомленность этой Каролины — вещь обоюдоострая. Она может нам многое испортить, а может и принести пользу.

Немного помолчав, Одиссей с досадой упрекнул себя:

— Кажется, я допустил оплошность. Если Шецкий действительно иуда, то Каролина исчезнет… Ее уберут! Нельзя медлить, Тарас. Куй железо, пока горячо. Сейчас ты можешь найти Каролину?

— Попытаюсь. Да, найду.

— Тогда иди, друже.

Среди собравшихся в домике находился и Франко.

Он сидел на топчане около завешенного одеялом окна и, не слушая тихого разговора товарищей, при свете каганца карандашом редактировал листовку. Закончив, Франко протянул листовку Ярославу Калиновскому и сказал:

— Стало короче и понятнее для рабочих.

— Спасибо вам. — И спросил у Одиссея: — Прочитать?

— Да, читай, — ответил тот. — Может быть, у товарищей будут поправки. Послушайте, товарищи! Ярослав, пожалуйста, начинайте.

Калиновский взволнованно прочел:

«Галицкие труженики!

Снова предприниматели наступают на ваши права. Они удлинили рабочий день и сократили заработную плату.

Пролетарии! Разверните свои богатырские плечи! Вздохните легкими своего класса! Пусти хозяева-эксплуататоры содрогнутся, почувствовав вашу силу. Не просить, а требовать надо общего выборного права.

Пролетарии! Не поддавайтесь сладким фразам миротворцев.

Горе, горе миротворцам, Тем, кто к топору не рвется, Не ответствует мечом!

Помните: лишь бороться — значит жить!

Рабочие люди, плотнее сомкнитесь вокруг своих забастовочных комитетов и требуйте от предпринимателей:

Восьмичасового рабочего дня! Повышения платы! На работу принимать только через Посредничество!

Требуйте, и вы победите!»

Последние слова Ярослав произнес торжественно.

— Какие поправки или добавления будут, товарищи? — спросил Одиссей.

— Написано хорошо.

— Каждому понятно, — отозвался Гнат Мартынчук.

— Конечно, надо скорее напечатать, — горячо поддержал Стахур.

— Мы распространим быстро, — заверил Шецкий.

— Так и решили, товарищи, — сказал Одиссей. — Ярослав, я надеюсь на вас. Листовку завтра же надо отпечатать и распространить. Ну, друже Гнат, рассказывай, как у тебя дела. Люди послушают.

— У нас так: на строительстве костела триста рабочих предъявили ультиматум подрядчику. Если через три дня не согласятся выполнить требования рабочих — шабаш! Бросают работу. У строителей все хорошо, почти обо всем договорились. Да вот беда с пекарями, портными, сапожниками, почтальонами. Проклятые пэпээсовцы воду мутят!

— Посмотрим, чья возьмет! Пан Стахур, организуй академиков и помогите Гнату Мартынчуку растолковать обманутым рабочим смысл фальшивых обещаний миротворцев из партии польских социалистов. Покажите на жизненных примерах, что у них, кроме трескучих революционных фраз, хвастовства и шовинизма, ничего нет за душой.

— Товарищ Гай, разрешите и мне! — не утерпел Ярослав.

— Вам, друг мой, сейчас доверена листовка. Надо отпечатать не менее трех тысяч экземпляров на украинском и польском. Я на вас очень надеюсь. Сами подберите надежных людей. Пусть они установят связь с польскими рабочими. Призывайте польских рабочих к классовой солидарности. Вместе черта поборем!

Дверь скрипнула и приоткрылась, привлекая всеобщее внимание. В комнату просунулась голова молодого парня.

— Там сын Мартынчука пришел.

— Впусти.

— Ну, заходи! — сурово проговорил парень, впуская Ромку в комнату.

Ромка нерешительно остановился у двери. Настороженным взглядом обвел людей, сидящих на полу, на кирпичах, на единственном здесь топчане и, увидев среди них своего отца, вдруг смутился.

Мартынчук, заметив замешательство сына, подбадривающе кивнул ему головой.

— Принес? — спросил Одиссей.

Мальчик еще раз оглянулся.

— Давай, здесь все свои.

Ромка достал из-за пазухи сверток и протянул Одиссею. Тот, разорвав бумажную обертку, выложил на стол пачку газет и небольшой конверт. Торопливо вскрыв его, извлек газетную вырезку и несколько писем.

— Протест против отправки киевских студентов в солдаты, напечатанный в «Искре», в России получил широкий отклик. «Искра» прислала нам несколько откликов и вырезку. — Одиссей передал корреспонденцию Калиновскому.

— Я ничего не знал о письме, — удивился Шецкий. — Дайте же прочесть.

— Прошу.

Шецкий склонился к лампе и жадно читал, пока Одиссей раздавал присутствующим свежий номер «Искры».

— Послушайте, как здорово написано! — воскликнул Шецкий и прочел вслух:

— «…Мы, отделенные от вас солдатским кордоном, не можем прийти в ваши ряды и принять участие в той сечи, в которой Вы падаете под ударами вражьих рук. Мы, к сожалению, осуждены в бездействии ожидать здесь известий с поля битвы. Но мы более чем убеждены, что борьба эта скоро кончится для вас полной победой, а потому от всей души поздравляем вас и восклицаем: счастливой борьбы, товарищи!»

— Верно, счастливой борьбы, товарищи! — сказал Иван Франко, оторвавшись от чтения «Искры». — Мы с надднепровскими украинцами — дети одной матери. И борьба наша — нераздельная.

Кто-то постучал в окно. Залаяла собака. Все насторожились. Условный сигнал повторился. Одиссей осторожно приподнял угол одеяла и увидел за окном Тараса, который подал сигнал тревоги.

— Товарищи, надо немедленно расходиться.

Через минуту в комнате остались только он, Стахур, Мартынчук, Ярослав и Ромка.

— Нам лучше не идти вместе. Завтра я зайду к вам домой, — сказал Стахур Ярославу и быстро вышел.

Одиссей высыпал из пепельницы окурки, завернул в кусок газеты и отдал Ромке:

— Положи в карман, а на улице, подальше от дома выбросишь.

— Об опасности предупредил Тарас? — спросил Стахур.

— Да.

Вслед за Иваном Франко, который вышел проводить людей, поспешил Стахур. Франко взволнованно обратился к нему:

— Вы прочитали, что делается в России? Рабочие сражаются на баррикадах. Сегодня же напишу открытое письмо нашей молодежи, чтобы и она подумала о значении этих событий для нас.

— По-моему, не о рабочих и, конечно, не о России надо писать, друже Иван. Вы сами сын крестьянина, скажите, кто главный на земле? Кто? — горячо вопрошал Стахур. — Крестьянин! Он всех людей хлебом кормит, он — хозяин жизни. К нему и обратите свое пламенное слово!

— Хозяин жизни? Хозяева жизни — все труженики.

— Если Иван Франко не на словах, а на деле любит свой многострадальный украинский народ, любит землю Данила Галицкого, обильно политую кровью лучших сынов Украины, то каждым словом он должен бить в набат, поднимать народ на священную борьбу. Довольно страданий! Хватит нам стонать под польским ярмом. Всюду поляки! Все для них! Нет, здесь наша Галичина! Земля наших предков… Хватит чужевластья!

Франко, мрачно слушавший Стахура, вдруг оборвал его:

— А на смену чужим панам придут свои паны? «Многострадальный народ»! Вы что, всех украинцев меряете одной меркой? По-вашему, угнетенный труженик и богач равноправны? Я считал вас социалистом…

Стахур горячо выдохнул:

— Прежде всего я украинец! Украинец! Я всей душой люблю пашу пеньку Украину!

— Украину можно любить по-разному!

Послышался цокот копыт.

— Полиция? — забеспокоился Франко. — Уходите скорее через сад.

Франко вошел в дом, запер дверь и бросился к Одиссею.

— Полиция!

— Постарайтесь казаться спокойным.

 

Все решают минуты

Всадники остановились у калитки. Капитан с двумя полицейскими спешились и бросились во двор, где столкнулись со Стахуром.

— Стой! Ни с места!

— Орел, сто шесть, — тихо произнес Стахур.

— Пропустите! — приказал капитан полицейским.

— Опоздали! Спешите, а то никого не застанете.

Полицейские бросились к домику и заколотили в дверь.

— Кто там? — спросил Франко.

— Именем закона!

Франко зажег свечу и открыл дверь.

— Прошу прощения, паи Франко, — узнал писателя капитан полиции. — Мне приказано обыскать дом. Здесь скрывается государственный преступник.

— Дом недостроен, в нем никто не живет, — попытался выиграть время Франко.

Мягко отстранив его, капитан приказал полицейским:

— Обыскать!

— Куда вы? Это произвол! Это беззаконие! Я в Вену напишу, — возмущенно крикнул Франко так, чтобы Одиссей мог его услышать.

— Ваше право писать, а мой долг обыскать. Посветите, пожалуйста, — и капитан направился к комнате, где проходило конспиративное собрание.

«Успел уйти или нет?» — с тревогой думал Франко.

Капитан полиции распахнул дверь и попросил писателя пройти вперед со свечой.

Комната была пуста, окно раскрыто. Капитан подбежал к окну, высунулся, вглядываясь в сад, но, кроме непроглядной темноты, ничего не увидел. Затем он подошел к Франко и пристально посмотрел ему в глаза.

— Ловко, — с сарказмом произнес капитан. — До свидания, пан писатель. До скорого свидания.

Франко, закрывая дверь за полицейскими, лишь теперь заметил, что он все время держал в руке свернутую газету «Искра».

Навстречу полицейским из темноты выступил Стахур.

— Я стоял за кустом. Когда вы вошли в дом, они убежали через окно. Туда, через забор махнули.

Капитан полиции тихо скомандовал:

— За мной!

Полицейские бросились преследовать беглецов. Стахур не ушел, ему необходимо было увидеть собственными глазами, что все схвачены. В противном случае, Вайцель снова сорвет всю злость на нем. Разве Вайцель захочет понять, что, не опоздай капитан на каких-нибудь пять минут, все попали бы в капкан. Ничего, Шецкий подтвердит промах полиции. Услышав подозрительный шорох, Стахур метнулся в кусты.

Но предатель ошибался, полагая, что в садике перед домом, кроме полиции, никого не было. С той минуты, как Стахур назвал себя капитану, за ним неотступно следил Тарас, притаившийся в кустах сирени. Сначала студент не поверил своим глазам и ушам.

«Стахур, всеми уважаемый старый рабочий, много раз томившийся в тюремной камере, — предатель? Не может быть! Да что это я! Имя предателя известно. Шецкий поплатится за свою измену. Но почему вернулся Стахур?

Эх, дурень, я дурень… Конечно, Стахур тревожился за тех, кто остался в домике… Ага! Вот уходит Гай, Ярослав, Мартынчук и Франко… Нет, Франко открыл дверь и впустил полицию в дом…»

Тарас хотел окликнуть Стахура, как неожиданно из-за дома вышли капитан с полицейскими и направились к калитке. В это мгновение слова Стахура: «Туда, через забор махнули!» — как ножом ударили Тараса и рассеяли все сомнения.

И откуда только у юноши взялось столько выдержки, чтобы не броситься на предателя и не задушить его своими руками! «Так вот кто ты такой, паи Стахур! — кипело гневом сердце Тараса. — Иуда! Погоди же!»

Тарас не услышал вкрадчивых шагов. Удар, нанесенный сзади, внезапно свалил его с ног..

Одиссей и Гнат Мартынчук догнали Ярослава Калиновского в нескольких шагах от его виллы.

— Не зажигайте света, — предостерег Одиссей.

— В комнате служанки почему-то темно. Видимо, мама одна в доме…

— Мы не напугаем ее своим вторжением? — забеспокоился Одиссей.

— Постойте здесь, — впустив в холл своих спутников, сказал Ярослав, — я предупрежу маму…

Лампа с широким зеленым абажуром на бронзовой подставке мягко освещала комнату, где лежала Анна.

— Ты не спишь, мамочка? Пани Мили нет?

— Она поехала за доктором. Мне плохо, сынок…

Ярослав знал, что мать не любит жаловаться на свое здоровье. Но раз она так сказала, значит… Он старается казаться спокойным.

— Я с тобой, мамочка… — чуть срывающимся голосом поспешил успокоить он, опускаясь на колени и нежно целуя мать. — Ты прости меня… В холле ждут рабочие, им надо передать деньги, о которых я тебе говорил. Через несколько минут вернусь и уже все время буду возле тебя.

Анна слышит, как люди молча поднялись по скрипучей деревянной лестнице, молча вошли в комнату сына рядом с ее комнатой. Превозмогая боль в сердце, затаив дыхание, она невольно прислушивается к голосу, который почему-то заставляет ее замирать от какого-то смутного воспоминания.

— Друже Ярослав, прокламацию дайте мне. Надо готовиться к худшему. Уверен — начнутся обыски. У вас ничего не должны найти. Постараемся отпечатать не во Львове.

Голос умолк. Теперь говорил сын:

— В саквояже не только крупные ассигнации. Здесь еще пять тысяч золотых монет в двадцать крон. Так будет удобнее раздавать бастующим рабочим.

— Большое вам спасибо. Теперь забастовщики будут чувствовать себя увереннее — им не угрожает смерть от голода. И штрейкбрехеров не позволим набирать!

— Друг мой, а вы с мамой посоветовались? — снова прозвучал этот голос.

И чем больше Анна вслушивается, тем меньше доходит до ее сознания смысл слов. Она поглощена чисто звуковым восприятием: тембр, интонация, проникновенность…

— Пока еще никто не знает, какой взнос поступил в рабочую кассу. И все же тебе, Гнат, сейчас нельзя ни домой, ни к отцу… Очень возможно, что там уже засада полицейских.

— Друже Кузьма, у меня есть где укрыться. И вы туда пойдете со мной.

— Дайте я вас на прощание расцелую как сына, дорогой мой Ярослав…

Анна пыталась броситься в комнату сына, но ноги не повиновались. Хотела крикнуть, позвать, но звук, полный горького отчаяния, был лишь чуть слышным стоном. Это был какой-то лихорадочный сон наяву.

А за дверью уже стихли шаги. И тогда, слабыми руками держась за край рояля, натыкаясь на какие-то предметы, прорываясь сквозь огненные круги перед глазами, она вырвалась в коридор и упала…

Проводив через черный ход Одиссея и Мартынчука, Ярослав бегом поднялся наверх и тут увидел распростертую на полу мать. Замирая от страха, поставил лампу на пол, осторожно осмотрел голову матери (не разбилась ли? Слава богу — нет) и, подняв мать на руки, бережно понес в комнату. Осторожно опустил на кровать.

— Мамочка!

Пугаясь молчания и неподвижности матери, Ярослав тихо заплакал.

Из тягостного оцепенения его вывел неожиданный резкий звонок.

— Доктор! — Ярослав бросился по лестнице вниз.

— Именем закона! — послышалось за дверью.

В дом буквально ворвались пять полицейских.

— Поосторожней! У них может оказаться оружие!

Ярослав как можно спокойнее возразил:

— Что вы, пан капитан, в доме только я и мать, прикованная к постели. Жизнь ее в опасности. С минуты на минуту здесь будет доктор. Прошу вас, разрешите побыть возле больной, пока меня не сменит доктор.

— Обыскать! — громко приказал капитан полиции, взбешенный неудачей в доме писателя.

— По какому праву? — как можно хладнокровнее запротестовал Ярослав.

«Их не схватили! Ушли!» — сверкнула искра радости в глазах Ярослава.

— Пан капитан, поверьте, кроме меня и очень больной матери — ни души в доме.

— Осмотрите весь первый этаж и подвал! — отдавал приказания капитан.

— Разрешите мне подняться к матери, — еще раз напомнил капитану Ярослав.

Капитан дал знак, чтобы за Ярославом последовал молодой полицейский.

При виде матери, открывшей глаза, Ярослав облегченно перевел дух. Но в этот момент без стука в комнату вошел полицейский.

— Почему он здесь? — вздрогнув, прошептала Анна. — Почему…

— Не волнуйся, мамочка, это просто недоразумение… — старался казаться спокойным Ярослав. — Сейчас приедет доктор, и тогда я смогу пройти в полицейский комиссариат, все выяснить… Ты не должна тревожиться.

Заслонив собою фигуру полицейского, Ярослав сел в кресло у изголовья матери, держа ее исхудавшую руку.

Анна пыталась что-то сказать сыну, но только слабый стон срывался с ее посиневших губ.

Услышав стук колес, Ярослав выглянул в окно.

— Вот и доктор, слава богу! Я скоро вернусь, мамочка.

«Скоро вернусь…» — как эхо отозвалось в исстрадавшемся сердце Анны. Разве не эти слова произнес много лет назад его отец, прощаясь с ней?..

Ссылки

[1] Екатеринка — 100 рублей.

[2] Поэтическое название Петербурга.

[3] Псевдоним В. И. Ленина (1900–1901 гг.).

[4] Так в первых изданиях назывался роман Э.-Л. Войнич «Овод».

[5] Здесь — студент университета.

[6] Приспособление для ковки колесных втулок.

[7] Параша.

[8] Университет.

[9] В тюрьму.

[10] Доносчик.

[11] Этапом.

[12] Австрийская монета.

[13] Тайный агент полиции.

[14] Собака.

[15] Пражская тюрьма для политических заключенных.

[16] Французский утопический коммунист и философ-материалист (1664–1729).

[17] Духи.

[18] Площадь.

[19] Кольпортер — продавец газет.

[20] Профессорка — здесь учительница.

[21] Толстые книги, в которых истолковывались гербы.

[22] Лесопилка.

[23] Обыск.

[24] Лес, расположенный недалеко от Песковой горы со Львове.

Содержание