Вайцель давал последние наставления новому агенту:
— Я вызову вас только по вашему сигналу. Сигнал такой: во время обеда, когда в камере будут раздавать пищу, будто невзначай протяните руку с миской, перевернутой вверх дном.
Когда все было закончено, Вайцель приказал отвести Стахура в камеру, откуда недавно перевели Большака и Лучевского.
Зажав под мышкой котомку с вещами, Стахур в сопровождении надзирателя шел по узкому лабиринту тюремных коридоров с множеством дверей по обо стороны. Тускло светили керосиновые лампы. От недостатка воздуха пламя в них еле-еле мерцало.
Несколько раз Стахур натыкался на кирпичные выступы, неожиданно выраставшие перед ним на поворотах коридоров. Привыкнув к полумраку, он пошел увереннее, замедляя шаги только на поворотах.
— Стой! — сонным голосом остановил Стахура надзиратель. — Лицом к степе!
Зазвенели ключи, загремел железный засов, и вдруг надзиратель рявкнул:
— Не оборачивайся! Кому говорю: не оборачивайся?!
— Не ори, нынче ты на коне, а завтра рылом землю будешь рыть, — огрызнулся Стахур, все же успев рассмотреть номер на двери камеры: 41 «А».
Разбуженный шумом, Богдан Ясень прислушался.
«Будто голос Стахура», — встрепенулся он.
— Что-о? А ты, пся крев!..
И Богдан узнал голос надзирателя Малютки.
За этим «что-о?» должен был последовать удар, а затем потерявшего сознание Стахура Малютка втянет в камеру и бросит на пол. Богдан Ясень осторожно подкрадался к двери.
В самом деле, надзиратель по привычке хотел пустить в ход кулаки, но помешала боль в забинтованной правой руке. На этот раз он ограничился угрозой:
— Ты еще меня узнаешь, малютка!
Стахур и не подозревал, чем угрожает ему непослушание надзирателю. Это был верзила с широченными плечами, в полтора раза выше человека с нормальным ростом, иронически прозванный арестантами «Малюткой». Что касается кулаков, то силу их арестанты испытывали на себе почти каждый день.
Если случалось, что какой-нибудь арестант проявлял непокорность, протестуя против тюремных порядков, начальство тюрьмы немедленно посылало на «усмирение» Малютку.
Надзиратель входил в камеру, подзывал к себе непокорного и флегматично спрашивал:
— Ты меня знаешь, малютка?
И не успевал несчастный слово вымолвить, как удар страшной силы сваливал узника на цементный пол. Малютка поворачивался и молча выходил.
Испытал бы и Стахур Малюткиного кулака, если бы надзиратель накануне не поранил себе руку.
Массивная деревянная дверь со скрипом отворилась, и Стахур переступил порог. Богдан Ясень сразу узнал его.
— Степан! — услышал Стахур тихий голос.
Стахур обернулся, но в кромешной тьме не мог никого разглядеть. Кто-то взял его за руку и прошептал:
— Иди за мной. Осторожно, не наступи, тут люди спят. На нарах места не хватает. Да ты что, не узнаешь меня?
— Богдан, ты?
— Узнал наконец. Иди, иди, тут возле окна будто воздух чище. Кибель переполнен, не позволяют выносить. Их бы самих посадить сюда хоть на денек…
— Тьфу, на руку наступил, пся крев!
— Куда лезешь! Там и так полно, потерпи до утра, — пробормотал кто-то сквозь сон.
Кто тут? Не Стахур ли?
— Он, — отозвался Богдан, который тянул Стахура за руку к окну.
Теперь они сидели возле нар под оконцем, сквозь которое в душную камеру проникал свежий воздух. К ним подсел и Любомир — молодой рипнык с промысла.
— Где Андрей Большак? У вас?
— Был тут, а с вечера его и Мариана Лучевского перевели.
— И Лучевский с вами?
— Да, все время в этой камере.
— А как Большак? Не проговорился?
— Признался, дурья башка! — с досадой махнул рукой Богдан. — Говорит: «Не мог я больше. Не хочу я, чтобы из-за меня люди невинно страдали. Я поджег — меня и карайте. Я, говорит, так пану следователю и заявил. Отняли работу, заморили голодом семью, погубили жену с тремя деточками, вот я и отомстил, поквитался с хозяевами. Теперь делайте, что хотите!» Пан инспектор как заорет: «Дурень ты! С твоим умом — поджечь промысел? Ты лучше признайся, кто тебя научил». Тогда Большак ему в ответ: «Поджечь дело немудреное, зачем меня учить? Сам я, сам!» А тот свое: «Поджег не ты, подожгло твоими руками тайное общество социалистов. Ты лишь игрушка в их руках. Тебя научил член тайного общества Степан Стахур. Признайся, дурень, облегчишь свою вину». Большак стоит на своем: «Чего вы зря возводите напраслину на невинных людей? Я поджег, я и в ответе. А то смотрите, как бы вам за ваше усердие голову не оторвали те, которых вы хотите зря погубить!»
— Молодец Большак! — восхищенно прошептал Стахур. — Я не ошибался, что он не продаст.
— Молодец-то он молодец, — сочувственно сказал Любомир, — да пан инспектор не унимается. Замучил бедного Большака. Утром и вечером допросы, а он твердит одно: «Я поджег, никакого тайного общества не знаю, никто меня не учил».
— Ты расскажи, Любомир, как его пан инспектор вывел из терпения, — усмехнулся Богдан.
— Так это же умора! — Любомир даже не заметил, как начал говорить в полный голос, и рассказал историю, известную всем в камере: — Начал пан инспектор сулить золотые горы Большаку, только бы тот подтвердил, что это студенты-социалисты с твоей, Степан, помощью научили его, как поджечь промысел. Большак сразу и спрашивает: «Скажите, прошу папа, у вас братья есть?» А тот ему: «Тебе зачем?» Большак говорит: «Я, прошу пана, пятнадцать дней на ваши вопросы отвечал, а вы на один мой вопрос не хотите ответить!» Тогда пан инспектор и говорит ему: «Ну, нас три брата. Дальше что?» Большак свое: «А сестра есть?» Интересно стало пану инспектору, к чему это Большак клонит. «Да, есть и сестра», — отвечает. — «Ну вот, а если бы к примеру, — говорит Большак, — над вашей сестрой какой-нибудь панычик поглумился?» При этих словах пан инспектор покраснел, как перец осенью, но слушает, не перебивает. «И вот, — ведет дальше Большак, — меньшой ваш брат, самый горячий, возьми да и убей обидчика. Полиция схватила вас всех трех. Наседают на вас, прошу пана, потому, что вы самый старший. Издеваются, пытают, дознаться хотят, кто убил. Говорят вам: если не скажете — ваша вина! Так вы, прошу папа, указали бы на брата?» — «А как же, сказал бы правду, как перед богом», — отвечает инспектор. «Я так и знал! — Большак ему. — Чтобы спасти свою шкуру, вы бы и других братьев разом продали, не то что одного…» Пан инспектор и слова ему больше вымолвить не дал, взорвался: «Ах ты, быдло! Да как ты смеешь? Пся крев! Да я тебя, дурня, в тюрьме сгною!» Наш Большак как ни в чем не бывало повернулся к нему спиной и так спокойно говорит: «Поцелуй меня в задок, прошу пана».
На нарах под окном кто-то засмеялся.
— Ну и чем все это кончилось? Пан инспектор поцеловал? — наивно спросил голос с другого конца камеры.
Теперь рассмеялись все, кто не спал.
— Нынче, как привели меня с допроса, Большака и Мариана Лучевского уже не было, — заговорил Богдан. — Пока что неизвестно, к какой камере они сидят. Утром узнаем. Вот так, брат. — В голосе Богдана слышалась тревога. — Следствие пытается доказать, будто пожар организовали социалисты, какое-то тайное общество революционеров. На нарах под окном лежит академик Иван Франко, сын кузнеца из нашего села. Он в этом… универку учился. Его арестовали за то, что будто он и его товарищи призывали народ браться за сокиры, против цесаря, графов и баронов на бунт поднимали. Ищут доказательств. Сегодня привели меня на допрос, а инспектор такой добрый ко мне: и «сигаретку, будь ласка», и «ближе к столу, прошу пана». Будто позабыл, что вчера быдлом величал, грозился в яме сгноить. Ну, думаю, посмотрим, какой новый капкан готовишь. А он: «Знаете, пан Ясень, у меня есть для вас хорошая новость. Следствию известно, кто поджег нефтяной промысел. Злоумышленник сам сознался, поэтому и решено всех вас освободить… При условии: если вы без утайки ответите на один незначительный вопрос. Незначительный потому, что люди, о которых пойдет разговор, давно арестованы и осуждены. Так что ничего нового вы не прибавите, зато лишний раз подтвердите показания вашего товарища Андрея Большака, поможете ему. Пан Большак признался, что у него и в мыслях не было совершать преступление, что его опутали академики из Львова, которые часто приезжали в Борислав. Он называл какого-то Ивана Франко. Скажите, пан Ясень, вы знаете Ивана Франко?» Понял я, куда он клонит: мол, это сделал Большак, которого научило тайное общество социалистов. Тут меня взяла охота немного потешиться над хитрым паночком. Я и говорю: «Так, Ивана Франко я хорошо знаю. Не раз разговаривал с ним». «О чем он с вами говорил?» — насторожился паи инспектор. Я и отвечаю ему: «Франко говорил, что нет на всей земле справедливости, а у нас, в Галиции, тем более. Вот засудили его за то, что правду людям говорил, и невиновного до криминалу кинули. Хоть срок давно кончился и пора Франку на воле быть, а власти держат его здесь». Чтобы пригнуть пана инспектора, добавляю: «Иван Франко жалобу написал в Вену, самому цесарю Францу-Иосифу». Гляжу, морда папа инспектора как-то вытянулась, подозрительно смотрит он на меня и спрашивает: «Погодите, погодите, пан Ясень, где же вы виделись с Иваном Франко?» — «Да где же? — отвечаю. — Слава богу, мы с ним пятнадцать дней в одной камере томимся». Люди, глянули б вы на него в эту минуту! Настоящий пес охотничий, увидевший, что перед ним не дичь, а чучело.
— Разве он не знал, что вы в одной камере сидите? — пожал плечами Стахур.
— Позже мне Иван растолковал: мы должны были сидеть в разных камерах, но надзиратель спьяна втолкнул нас в одну. А может быть, пан инспектор с перепою позабыл, где сидит Франко?
— Разве он не знал, что вы с Франко из одного села?
— Знал, сучий сын, как не знать. Хитрый, шельма! Крутился, вертелся, мол, неужели я раньше, до тюрьмы, не видел и не знал Ивана Франко? А я говорю: «Где мне ученых людей, разных там академиков знать? Я человек рабочий». Снял он с носа пенсне, прищурился и цедит сквозь зубы: «А не припоминаешь ли ты, быдло, что ваши хаты в двух шагах друг от друга? Не помнишь ли, что Франко был лучшим твоим другом, что с ним вместе на рыбу ходили, книги запрещенные читали? Ну, что ты теперь скажешь, пся крев? Не прикидывайся дураком! Расскажи, зачем приезжал Иван Франко в Борислав. Ведь ночевал у тебя! О чем вы с ним говорили? Кто был с вами?» Я обомлел. Молчу. А он опять ко мне, но уже медовым голосом: «Так вот, пан Ясень, ступайте назад в камеру и хорошенько подумайте. Завтра я вас вызову. И не воображайте, прошу пана, что перед вами дурак, потому что сами в дураках окажетесь. Я к вам, кажется, хорошо отношусь, и вы должны мне чистосердечно рассказать все, как это сделал Андрей Большак. Я же помогу вам выпутаться из беды».
— Брешет, пёс! Большак только себя погубил! — перебил Богдана Любомир.
— Конечно. Большак ничего не знает, выдавать ему нечего. Засыпает нас другой, — предположил Стахур.
— Да, да, кто-то другой, — совсем понизив голос, прошептал Богдан. — Но бес его знает, что мне завтра плести на допросе.
— Погоди, Богдан, дай подумать, — сказал Стахур, скрестив на груди руки.
Храпели и стонали сонные арестанты, скорчившись на двухэтажных нарах, на холодном цементном полу.
Вдруг раздался жалобный крик и рыдания:
— Зофья! Зофья!
— Снова Ковский… Несчастный… — в голосе Любомира прозвучало страдание.
— Что за человек? — полюбопытствовал Стахур.
— Крестьянин. Графский эконом надругался над его женой, а этот дурень, нет чтоб того негодяя зарубить, взял да жинку топором… Сын остался сироткой. Очень, видно, любил жинку. Только и бредит: «Зофья! Зофья!» Хотел руки на себя наложить, да мы не дали. Утром посмотришь на него, человек от горя совсем обезумел.
— А скажи, Богдан, кто знал или видел, что Иван Франко ночевал у тебя? — неожиданно спросил Стахур.
— Сейчас трудно сказать, целый год прошел, — попробовал вспомнить Богдан. — Кажется, никто не знал, кроме товарищей из нашего рабочего кружка.
— А Андрей Большак?
— Откуда?
— Вас тогда маленькая горстка была. Припомни. Богдан, кто бы мог знать. Ну, припомни, — настаивал Стахур.
Богдан, с опаской всматриваясь в темноту камеры, наклонился к Стахуру и назвал семь фамилий.
— Всех семерых и арестовали. Тут, в камере, — я, Любомир Кинаш, Мариана Лучевского куда-то перевели. В девятнадцатой сидит Владислав Дембский, в тридцать восьмой — Евген Вовк, кажется, в пятьдесят пятой — Марко Лоза, а в шестьдесят третьей — Федько Лях. Вот и все.
— Друже мой Богдан, один из семи — иуда. Любомир, ты говорил, что тут в камере есть сыпак» . А чем подтвердишь?
— Гм, почему я так думаю? Да потому, что каждое наше слово пан инспектор знает, точно сам он тут сидит. Или он сквозь стены слышит? Ясно, сыпак доносит.
Стахур вспомнил донесения, которые читал у Вайцеля, и задумался. «На всех трех листках приводится разговор Богдана и Любомира обо мне… Кто же это?..»
Под нарами сквозь сдавленные рыдания снова послышалось:
— Зофья! Моя бедная Зофья!
«Ковский! Э, герр Вайцель, полоумный артист здесь больше не нужен… Интересно, Иван Франко спит или слушает нас? Скрытный он, молчит все. Ничего. Раскусим и тебя… Ага, кашляет, значит, не спит».
— Тяжелые у меня думы, братья, — вздохнув, прошептал Стахур, но так, чтоб услышал Иван Франко. — Сыпана надо раскрыть.
Франко, до сих пор лежавший головой к окну, привстал, а затем снова лег, уже лицом к собеседникам, и подпер кулаком подбородок.
— Не спишь, Иван? Зря не мучай себя, что-нибудь придумаем, — подбодрил его Богдан. — Вот познакомтесь, тоже из наших, бориславский, Степан Стахур.
— Очень рад, — Стахур крепко пожал Франко руку. — Академики — наши первые друзья и братья! — горячо зашептал он. — Мы должны грудью своей прикрыть их. Нужно крепко держать язык за зубами.
— Ну, знаешь… — обиделся Любомир.
— Напрасно кипишь, парень, правду говорю, — спокойно осадил его Стахур. — Если бы мы умели язык за зубами держать, сыпаку нечего было бы тут делать. Я подозреваю Мариана Лучевского.
— Да ты обалдел, что ли? — сердито оборвал Богдан.
— Вероятно, друже Стахур, вы имеете какие-то основания обвинять Лучевского? Может, поделитесь ими? — вмешался в разговор Иван Франко.
Стахур обрадовался, что наконец Франко заговорил, и продолжал:
— Я так думаю: если в одной комнате, в четырех глухих стенах говорят семь человек и о разговоре узнает восьмой в другом конце города, то вполне логично, что разговор ему передал один из семи. Не так ли?
— Почему же вы решили, что седьмым должен быть Мариан Лучевский? — не скрывая тревоги, спросил Франко.
— Вопрос законный. Отвечу: за день до пожара на промысле я встретил Большака и Лучевского около шпика одноглазого Япкеля. Оба подвыпившие, только Большак больше захмелел. Ясно, что напоил Лучевский, потому что у Большака не водятся деньги — каждый скажет. Ведь даже на похорон жены и детей мы собирали ему. Я подумал, что Лучевский напоил Большака, посоветовал ему утопить горе в вине. Увидели они меня, подошли. Большак плачет, проклинает управляющего Любаша, так как считает его главным виновником своего несчастья. «Отплачу! Я отплачу!» — твердит Андрей. Я возьми да и скажи ему: «Если бы волк разорвал моего теленка и я задумал отомститься отрубил бы ему не хвост, а голову. Пан Любаш — хвост, а голова — хозяин!» — «Да где же я хозяев достану, когда они в Вене живут!» — схватился за голову Большак. Тут я ему и говорю: «Чтобы скотина сдохла, не обязательно стукнуть ее по башке топором. Достаточно оставить голодной, уничтожить ее корм». — «Поджечь промысел! Промысел поджечь!» — глянул на меня безумными глазами Андрей Большак. В первый же день, когда пригнали нас цюпасом во Львов и меня поволокли на допрос, пан инспектор уже знал про наш разговор. От меня он только требовал назвать членов тайного общества, связанных со львовскими социалистами, и сознаться, будто тайное общество поручило мне толкнуть Большака на поджог промысла. Вот я и спрашиваю вас, братья мои дорогие, откуда пан инспектор узнал наш разговор? Кто мог сказать? Я? Нет! Большак? Нет! Остается третий — Лучевский. Вот и основание считать сыпаком Лучевского.
Доводы Стахура выглядели убедительно. Богдан и Любомир подавленно молчали. Молчал и Франко. Не находил слов, чтобы возразить Стахуру, о котором много хорошего говорили ему Богдан Ясень да и сам Мариан Лучевский.
— Как вы считаете, друже, — доверительно зашептал Стахур, — верно ли будет, если мы сделаем так: пусть на допросе Богдан начисто отрицает ваше пребывание в Бориславе и до, и после пожара. Тогда, я уверен, пан инспектор начнет приводить разговоры, которые вы вели с Ясенем, потому что захочет припереть Богдана к стенке. Тут и надо припомнить, присутствовал ли при этих разговорах Мариан Лучевский. Если хоть один разговор, о котором упомянет пан инспектор, состоялся без Лучевского, наплюйте мне в глаза.
— Да ты что, Степан! Мариан с первых дней с нами. Он хоть и поляк, а последним куском хлеба, как брат, всегда поделится. Не возьму я греха на душу, за ним ничего не замечал. Да и тебя, Степан, когда ты на промысле появился, Мариан в своей хибарке приютил.
— Выходит, я клевещу?
— Нет, нет, что ты, Степан! Я не то хотел сказать… Понимаешь, трудно… Ты нас как-то сразу ошеломил, дай опомниться…
— Что ж, Богдан, авось пан инспектор устроит тебе очную ставку с иудой, тогда увидишь ого лицо без маски!
Из разговора со Стахурой Иван Франко почувствовал, что это человек с сильным характером. Он задумался над словами Степана. Разум говорил ему, что доводы Стахура действительно изобличают Мариана Лучевского, а сердце поэта, исполненное чувством веры в людей, отказывалось верить, что товарищ — предатель. Нет, Лучевский, жадно рвущийся к тем, кто расчищает путь к правде и справедливости, не мог согласиться на подлую сделку с врагом. Разве не он, вынужденный почти с детства батрачить, а потом надрываться на промысле, разве не он первый помогал Богдану Ясеню собирать среди рабочих деньги для бедных, больных, безработных?
И припомнил Франко, как однажды в Петров день Богдан Ясень и Мариан Лучевский встретили его на Тустановичской дороге. Свернули на тропинку, ведущую к Бориславу, перебреди речку и, поднявшись на высокий, крутой берег, густо поросший орешником, остановились у родника, бьющего из-под старой ветвистой липы. Солнце, казалось, зацепилось за лесистые вершины Карпат, последние лучи его нежно золотили кроны деревьев, и по земле ползли предвечерние тени.
Иван Франко склонился над родником, и когда, зачерпнув ладонями воду, поднес ее ко рту, вдруг услышал голос Мариана Лучевского. Он громко читал:
— Откуда вы это знаете? — с радостным удивлением спросил Франко.
— Так это народная песня. Как же мне ее не знать? Пли меня за народ не считаете?
Все трое засмеялись.
— Ты, Иван, когда приходил, забыл журнал в моей хибаре, — объяснил Богдан. — А Мариан прочитал и запомнил твою песню.
И, обнявшись, они пошли в сторону низеньких, как собачьи конурки, хибарок…
Мысли Франко снова вернулись к словам Стахура.
«Мариан — мечтатель, шутник и весельчак, беззаветно преданный рабочему делу, — лжец и предатель? — стучала в висках кровь. — Не понимаю, зачем же каждый раз его водили на допрос и, продержав в пустой комнате два-три часа, не спросив ни одного слова, возвращали в камеру? Как он негодовал! Неужели можно так искусно притворяться?»