Как только отец заметил в Уильяме выдающиеся умственные способности, было решено послать его в Итонскую школу. Тогда это была самая известная и самая аристократическая классическая школа, откуда выходила большая часть английских политических деятелей, юристов и прелатов. Как и большая часть англичан его класса, Гладстон-отец не верил в домашнее воспитание. Помимо того, что сам он, как человек занятой, не мог посвящать детям много времени, он считал семейную обстановку, комфорт, нежные заботы матери, обилие прислуги и невольную праздность в родительском доме далеко не самыми лучшими условиями для выработки самостоятельного и выдержанного характера в своих детях, – и был в этом, конечно, совершенно прав: плохие из нас выйдут граждане, если мы даже в ранней юности не сумеем, отрешившись от всех породивших нас сословных рамок, быть просто людьми или хотя бы просто школярами.

Как бы то ни было, до двенадцати лет мальчик жил дома, и его обучением занимался сначала местный священник, а потом дьякон, причем последний составил себе очень нелестное мнение о математических дарованиях будущего первого финансиста Англии. Но в 1821 году его послали в Итон, который находился недалеко от Виндзорского замка и в тридцати милях от Лондона; там в это время уже учились два его старших брата. Благодаря хорошим способностям и основательной подготовке, Уильям сразу попал в первый класс высшего отделения, совершенно избегнув трех классов низшего, что при тогдашнем крайне жалком состоянии учебной стороны школы было немалым счастьем, потому что на маленьких школяров не обращалось уже почти никакого внимания.

Порядки этой школы, несмотря на ее аристократизм и близость к двору, были самые дореформенные. Начнем с того, что учились там, даже в высших классах, очень мало – часа по два с половиной в день, да и то не каждый день: кроме воскресенья, в неделю полагался один полный праздник и два полупраздника, так что в общей сложности классным занятиям посвящалось всего лишь одиннадцать с половиной часов в неделю. Да и ученье состояло почти исключительно в чтении нескольких (далеко не всех) римских авторов, греческой Библии да в писании латинских и греческих виршей. Даже арифметика в объеме первых четырех правил преподавалась только в низших классах, так что итонские юноши по окончании курса часто являлись в аудитории специализирующегося на математике Кембриджского университета, зная не больше четырех правил арифметики. А когда в 1845 году в Итон приехал настоящий учитель математики, то ему позволено было обучать высшие классы только под тем условием, что он будет ежегодно платить м-ру Гекстеру, прежнему преподавателю четырех арифметических правил, по две тысячи рублей – якобы в возмещение за нарушение его прав на исключительное преподавание этой науки. Ни переходных экзаменов, ни наград за успехи, никаких других поощрений не было, так что перевод школяров из класса в класс делался не по успехам, а по выслуге лет. А еще было семьдесят человек “королевских учеников”, которые и при поступлении в Оксфордский университет не должны были держать никакого экзамена. Естественно, что при таких порядках все школяры делились на два разряда: работавшие по собственной охоте природные таланты и ничего не делающие спортсмены, атлеты или жуиры, слава о “подвигах” которых гремела по школе много лет после их выхода из нее.

Жили школяры на частных квартирах, или, лучше сказать, в частных пансионах, по нескольку человек. Правда, каждый такой пансион поручался надзору особых туторов, в обязанности которых входило смотреть за занятиями и соблюдением порядка школярами; были установлены общие правила, когда во всех пансионах следовало вставать, ложиться, находиться дома, тушить огни, идти в церковь и т. д., а за несоблюдение этих правил наказывали поркой. Но если принять во внимание, что и среди туторов тип спортсмена, театрала и т. п. был вовсе не редкостью, то нетрудно себе представить, что ученики старших классов без особенных препятствий со стороны начальства разъезжали по скачкам, кулачным и петушиным боям и другим достопримечательным аристократическим учреждениям того времени.

Зато если какой-нибудь школяр попадался главе школы доктору Киту на улице и, страшась встречи лицом к лицу с высшим начальством, шмыгал в лавку или двери какого-нибудь дома, это считалось крупным проступком и неизбежно вело к порке, без различия возраста и происхождения. А однажды был издан грозный приказ: “Если увижу кого-нибудь с фолиантом под мышкой – выпорю!” Объяснялся же этот лаконический указ следующим образом: с некоторых греческих словарей были содраны переплеты и поделаны из них так называемые “percepts”, или вместилища, в которых помещалось “только” три бутылки средней величины. Дело было в том, что как раз напротив того дома, где жил Гладстон и его братья, находился знаменитый в летописях Итонской школы Христофоров постоялый двор. Тут останавливался почтовый дилижанс из Лондона; сюда направлялись все письма и посылки для школяров, здесь скорее всего можно было увидеть последнюю газету и узнать свежайшие новости; тут же собирались каждую среду окрестные крестьяне и фермеры, приезжавшие на базар в Итон, – словом, это был своего рода клуб, почтамт и центр всей местной гласности, за неимением ни железных дорог, ни телеграфов, ни других благ просвещения, – время тогда было, прямо скажем, глухое. Из окон ближайших пансионов, кто хотел, мог целыми часами наблюдать житейские сцены у кабака и на базаре. Поэтому немудрено, что у школяров чаще, чем следовало, являлась нужда справляться о своих письмах, посылках и обо всем прочем.

Но картина все-таки еще не полна без описания системы фагов. В те времена, да отчасти еще и до сих пор, каждый школяр пятого и шестого классов (последних двух классов гимназии) имел право на услуги фага, то есть одного из учеников младших классов, и не только во время уроков, но и у себя на квартире, где воспитанники сами должны были позаботиться об ужине. Эти фаги под страхом побоев должны были беспрекословно повиноваться приказаниям старшего. Кроме чистки сапог и кухонной стряпни все мелкие обязанности слуг исполнялись фагами: они бегали для своих “хозяев” в лавочку припасти им обед, убирали посуду, ходили с записками к их товарищам, сопровождали их во время разных увеселительных экскурсий и т. д. Очевидно также, что и директорский указ насчет фолиантов под мышкой также относился прежде всего к фагам, которым после его издания приходилось быть тем ловчее, что нужно было суметь избежать, с одной стороны, директорской порки, а с другой – “хозяйской” встрепки. Трудно себе представить более отвратительный школьный обычай, чем это фагство; основанный на исключительном праве сильного, он делал из старших тиранов, а из фагов – рабов, которые по достижении шестого класса сами становились тиранами и на своих фагах вымещали все, что им самим прежде пришлось выстрадать. И это называлось “закаливанием” молодого поколения. А между тем бывали случаи настоящей жестокости и увечий с этими фагами, и матери, отдавая своих детей в школы, боялись фагства не меньше всяких смертельных болезней. Один раз, например, недозрелые аристократики старших классов, отправляясь в тележке на какие-то, кажется петушиные, бои, прихватили с собою фага для услуг. Дорогой лошадь закусила удила и понесла (вероятно, от слишком “нежного” обращения ездоков); тогда фагу было приказано взобраться на скачущую во весь дух лошадь и “посмотреть, что там такое с удилами”. Делать нечего, мальчик должен был повиноваться и исполнить поручение, поплатившись, правда, вывихнутой рукой. Два дня Уильяму Гладстону вместе с товарищами пришлось как милосердным самаритянам ухаживать за пострадавшим, пока не убедились, что дело серьезное, и не позвали доктора, который и вправил руку.

К счастью для Уильяма Гладстона, ему фагом быть не пришлось, так как при его поступлении в школу там были его старшие братья, под начало к которым он и попал, а они его любили и не обижали. Вероятно, поэтому же, когда он сам достиг старших классов, он обращался со своим фагом, одним будущим мировым судьею, – который сам потом свидетельствовал это, – очень мягко и человечно.

Из всего сказанного читатель вправе заключить, что в Итоне во времена Гладстона учились очень мало, а больше забавлялись. В таком случае откуда же брались те политические и духовные светила, которых выпускала эта школа? Вот в том-то и дело, что кто не хотел, тот мог и ничего не делать, но кто хотел, тот имел возможность работать сколько угодно, и поощрений к тому было очень много – правда, не со стороны начальства, а со стороны самих товарищей, и в этом заключается характерная особенность английской школы. Дело в том, что при ней всегда существовали такие учреждения, как ученическое общество для дебатов, или клуб, любительский театр и, наконец, периодический журнал, которые существовали и развивались безо всякого участия или вмешательства со стороны начальства. Доктор Кит прекрасно понимал образовательное и воспитательное значение этих предприятий и вмешивался только в тех случаях, когда начинали серьезно страдать обязательные школьные занятия, как бывало, например, с драматической труппой. Вообще же эти учреждения давали возможность не только свободно развиваться природным склонностям, талантам и творчеству молодых людей, которым нет, да и не может быть места в классной комнате, но и помогали юношам верно выбрать свою будущую дорогу. Недаром, например, про политический клуб один известный итонец впоследствии говорил: “Как ни жалко было образование итонцев, которое давал доктор Кит, – оно много пополнялось взаимным самообразованием. Клубные дебаты обращали внимание учеников на историю, на текущие события, и молодым ораторам были известны все опубликованные речи всех государственных людей прошлого столетия”.

Школьный театр, имевший свою постоянную сцену, временами возвышался до такого мастерства, что слава его гремела далеко за пределами Итона. Итонский же журнал, как увидим дальше, послужил многим известным людям полигоном для пробы литературных сил, а Уильяму Гладстону помог обнаружить и развить свой громадный административный и диалектический талант. Но возвратимся к нему самому.

По воспоминаниям очевидцев, когда Уильям Гладстон поступил в школу, это был самый красивый мальчик, когда-либо учившийся там. Но в пример другим школярам он был очень опрятен, всегда причесан и чем-нибудь занят. Товарищи скоро прозвали его на своем жаргоне “Sap”, что значит нечто вроде “пай-мальчик”, – за то, что он очень усердно учил латинские и греческие уроки и даже ухитрялся в свободное время заниматься математикой. Серьезный интерес к школьной работе, как он сам рассказывает, был вызван в нем похвальным отзывом о его латинских стихах одного учителя, сделавшегося впоследствии директором и реформатором школы. Его вирши особенно отличались не гладкостью, а своей содержательностью, благодаря его начитанности и умению владеть прочитанным материалом; так что если на занятиях встречалось какое-нибудь трудное место или требовались пояснения из других сочинений – всегда вызывали Гладстона или еще одного ученика.

В поведении это был примерно смирный и благочестивый мальчик; один из самых безупречных английских епископов, его товарищ, говорил: “Я сам был форменным лентяем, пока не познакомился с Гладстоном”. В проказах товарищей Гладстон никогда не принимал участия и даже публично порицал их. Был, например, школярский обычай во время ярмарки в среду на Масляной украдкой отрезать у свиней хвосты. Гладстон воспользовался первым случаем, когда ему пришлось на годовом обеде говорить речь о событиях года, и восстал против этого возмутительного обычая. Тогда на двери его комнаты в следующую же ярмарку был повешен пучок свеженьких свиных хвостиков с глупой надписью на латыни: “Кто любит свиней, того любят и свиньи”. Под этим поэтическим обращением Гладстон приписал от себя: “Автор этих стихов приглашается за наградой – крупным автографом на его физиономии!” Однако никто не явился, – отчасти, быть может, и потому, что Гладстон был далеко не последним в физических упражнениях, и схватка с ним легко могла окончиться не в пользу противника.

Бывали также случаи, когда он, сидя за годовым обедом в Христофоровом обеденном зале, переворачивал свой стакан и наотрез отказывался пить вино. Спортсменом он также никогда не был, хотя иногда любил играть в крикет или кататься на лодке по Темзе, для чего у него была даже своя лодка; но гораздо больший охотник он был до продолжительных – в несколько миль – прогулок по Виндзорскому парку с кем-нибудь из близких друзей, с беседами о литературе или истории. Особенно часто он гулял с самым близким своим другом того времени – Артуром Галламом, слабым, но очень интеллигентным мальчиком, тем самым, память которого Теннисон воспел в своей величественной элегии “In Memoriam”, написанной после его ранней смерти. Это был, кажется, самый выдающийся из всех школьных товарищей Гладстона. Среди прочих из известных людей он был близок с будущим верховным судьей в Калькутте Дж. Кальвилем, епископом Новозеландским Джорджем Сальвином, профессором поэзии в Оксфорде Ф. Дойлем, поэтом Теннисоном, историком Крымской войны А. Киньлеком, а также с Джеймсом Гоном, позднее сделавшимся одним из его самых близких друзей. Некоторые из этих людей и еще кое-кто вместе с Гладстоном составляли плотный кружок, выделявшийся своим трудолюбием и серьезностью: в классное время они самым усердным образом зубрили свои уроки и писали вирши, а в свободное – занимались классической и английской литературой, историей и так далее. За такое выделение из общей массы на них сначала смотрели косо, называли их благочестивыми, зубрилами, но с течением времени, когда группа начала проявлять серьезные таланты и дарования, к ней стали относиться все с большим и большим уважением.

Например, Гладстон, сделавшись членом клуба в октябре 1825 года, очень скоро приобрел там такой вес, внес в него столько жизни и содержания, что вскоре был выбран председателем. Первую свою речь в этом собрании – да и вообще первую публичную речь в жизни – Гладстон начал довольно характерно для своей будущей шестидесятилетней парламентской деятельности. Это была речь на тему “Полезно ли образование для бедных”, и начиналась она так: “Сэр, в наш век распространенной и распространяющейся цивилизации...” Во время дебатов по другим вопросам он защищает метафизику против математики и аристократию против демократии; протестует против обезоруживания шотландских горцев и сознается в своей антипатии к французам... Там же обсуждаются вопросы о казни Стаффорда, французской революции, низложении Ричарда II, “Contrat Social” Руссо и тому подобное. Начальство никогда в клуб не вмешивалось, здесь запрещалось только заниматься текущей политикой. Но однажды доктор Кит косвенно, в форме замечания, что ему очень хотелось бы послушать хоть одну его речь в клубе, – он уверен, что “услышал бы что-нибудь интересное”, – высказал свою похвалу Гладстону. И действительно, по общему отзыву очевидцев, до Гладстона клуб страдал отсутствием содержания, а после его выхода из школы слава об Итонском клубе разнеслась далеко за ее пределы.

В 1827 году у той же группы возникла мысль издавать свой ежемесячный журнал, подобный тем, какие несколько лет тому назад издавались в Итоне будущим министром Каннингом или еще позднее неким М. Предом. Как тогда, так и теперь понимали, что лучшие силы всей школы примут участие в этом издании, на выдающихся же учениках высшего класса лежала, так сказать, нравственная обязанность взять на себя почин в этом деле. Так и было сделано, и Гладстон под псевдонимом Бартоломей Бувери был избран редактором “Смеси”, как назвали новый журнал.

В июне 1827 года появился первый номер. Во вступлении редактор говорил: “Для моего теперешнего предприятия есть одна пучина, в которой я боюсь потонуть, – это Лета; есть один поток, который, я боюсь, мне будет не по силам переплыть, – это общественное мнение”. Это, конечно, можно отнести к журналу, но одинаково может служить и пророчеством его собственного будущего. Журнал продолжал выходить регулярно до следующего декабря, и за эти семь месяцев в его семи довольно объемистых книжках среднего формата появилось немало основательных статей, которые небезынтересны и до сих пор.

Гладстон писал в самых разнообразных формах: прологи, эпилоги, руководящие статьи, исторические опыты, сатирические очерки, классические переводы и юмористические стихотворения. В стихотворении “Erin” он с юношеским жаром порицает вековое рабство Ирландии. В статье “Красноречие” он среди прочего говорит: “Успех первой речи, предложение министерского портфеля, а там быть может и должность первого министра – вот те картины, вокруг которых любит носиться воображение молодого мечтателя...” Ему тогда было только семнадцать лет.

Позднее им было написано “Сравнение гениев старого и нового времени”. Это не что иное, как похвальная речь в память только что умершего тогда Каннинга, – едва ли не самое зрелое его произведение того времени, – быть может потому, что оно было продиктовано неподдельным чувством и касалось человека, которого он хорошо знал и любил.

За три года до своей смерти Каннинг приезжал в Итон – отчасти для того, чтобы навестить своего друга, а также и для того, чтобы посетить свою alma mater. На Гладстона этот визит произвел сильное впечатление, тем более что дружеский разговор опытного парламентского диалектика и оратора как будто нарочно был рассчитан на то, чтобы разжечь в молодом человеке энтузиазм к политической деятельности, заронить в него семя надежды на осуществление той части своих собственных стремлений, которых ему самому осуществить не удалось. После нескольких дружеских советов относительно школьных занятий он сказал: “Скоро всеобщее царство парламентов заставит биться в такт сердца всех народов и развяжет их языки. Представь себе какой-нибудь перувианский парламент, или новый ареопаг в Афинах, греков во фраках и бобровых шапках, или – Эпаминонда, члена от Фив, Алкивиада, представителя от Афин, и так далее. Все это кажется таким странным, а между тем все это будет, и что еще страннее – английскому министру придется разговаривать не с заносчивыми царедворцами нервных королей, а с самими народами”. Потом речь зашла о Байроне, который тогда только что умер. “Да, бедный Байрон, – сказал министр, очевидно, не принадлежавший к его поклонникам, – теперь его враги рассеются”. В школе байронизм также не был в моде, и сам Гладстон предпочитал ему Вальтера Скотта.

Чтобы покончить со “Смесью”, необходимо упомянуть еще о двух вещах, вышедших из-под пера ее неутомимого редактора. Это, во-первых, “Вид на Лету”, в котором высмеиваются все посредственные писатели и косвенно порицается всякая критика, и, во-вторых, загадочное стихотворение “Ода к тени Уота Тайлера” – известного вождя крестьянского восстания против потычинной подати в XIV веке, обманом обезглавленного королевскими слугами в то время, когда король позвал его к себе для объяснений в качестве выборного от крестьян. Это в действительности сатира, но написана она настолько искренно и ловко, что многие и тогда и впоследствии принимали эту “Оду” за действительное воспевание бунтовщиков и бунта. Вслед за появлением ее на автора со всех сторон посыпался целый град “лестных” эпитетов: “Несчастный!”, “Сумасшедший!”, “Позор для Итона!”, “Неудачник!”, “Выскочка!” и так далее, которые все, конечно, появились в следующем номере журнала. Это был первый урок силы общественного мнения, преподнесенный молодому политику, хотя он и прежде всегда относился к нему очень почтительно: “снисходительная публика”, “могущественная распределительница славы”...

Так как журнал выходил регулярно каждый месяц книжками в три-четыре печатных листа, добрую половину которых писал сам редактор, то, приняв во внимание бездну рукописей и корректур, ответственность за которые лежала на нем, остается удивляться, как семнадцатилетний мальчик мог управляться со всем этим, не забывая и своей школьной работы. Здесь Гладстон впервые показал свой замечательный организаторский и административный талант и чудовищную работоспособность. По словам Ф. Дойля, который один из всей компании оставался с Гладстоном в Итоне в это лето во время каникул, его отец, глядя на все это, тогда же предсказал, что этот человек далеко пойдет. “И не потому, – прибавляет он, – чтобы статьи Гладстона были много лучше, чем твои или Галлама, дело не в этом; но сила характера, которую он обнаружил в управлении своими подчиненными, и та комбинация способностей и силы, которую он показал, убеждают меня, что такой молодой человек непременно рано или поздно выдвинется”. Это было написано в 1827 году.

Недаром также один из биографов Гладстона замечает, что, не сделайся он государственным человеком, из него вышел бы замечательный редактор какой-нибудь крупной правительственной газеты. Быть выразителем и проводником общественного мнения большинства, очевидно, было призванием этого человека, – и Англия обязана этой, казалось бы, жалкой Итонской школе и ее педагогическим приемам тем, что такой громадный талант не заглох, не выродился, пойдя по ложному пути, в нечто уродливое, несамостоятельное, как это могло бы случиться при других обстоятельствах, а развился до своего полного осуществления.