ПРИДОРОЖНЫЙ
«Кто выдал Назукина?
Может быть, щупальца контрразведки уже присосались к каждому из нас? И если так — нашу организацию раскрыли.
Работавший в подполье знает это смутное чувство тревоги. Оно неотвязно, слепо. Страшно именно своей слепотой: ты ведь не знаешь, есть ли предательство, нет ли его, а если есть — откуда оно идет и кто предатель?
Я откидывался на спинку стула, закрывал глаза.
Я видел товарищей, знакомых, их разные лица: добрые, злые, открытые, замкнутые… Они улыбались, смеялись, хмурились, злились… Слышал их голоса, характерные для них слова, фразы. Эти люди были в движении: шли то от меня, то ко мне, жестикулировали.
Кто? Кто из них?
Потом все заслонила картина идущего Назукина, закованного в кандалы. Его окружал отряд конной и пешей стражи с шашками наголо и ружьями наизготовку.
Был ранний рассвет. Процессия двигалась по набережной. Вначале я не увидел, а услышал ее: я спускался к морю, истерзанный только что ушедшей ночью; мне снились кошмары — ко мне тянулись руки, я убегал, они преследовали меня… Я прыгал с обрыва в море, просыпался… Потом забывался, сон повторялся.
Когда чуть рассвело, вышел из дому. Хотел постоять на берегу — размеренный шум прибоя всегда умиротворял меня. Подходя к набережной, услышал звон железа. Он грубо разрушил тонкую тишину рассвета, подавил другие робкие звуки.
Кандалы! Я узнал их музыку.
Сразу почувствовал — это несчастье.
Побежал к набережной, но потом перешел на шаг: вдруг попадутся контрразведчики — вызову подозрение. Я остановился на углу набережной и Галерейного. И вот тут-то увидел справа отряд конной и пешей стражи. Он окружал арестанта. Сразу не различил лица, а когда оно открылось, чуть не крикнул: „Назукин! Дядя Ваня!“
Поравнявшись со мной, Назукин посмотрел на меня, как на фонарный столб, ничем не выдавая нашего с ним знакомства. Некоторое время я стоял будто приклеенный к тротуару и глядел вслед Назукину. Его затылок и спина то появлялись, то исчезали за частоколом конвоя.
— Кого повели, сударь?
Возле стояла старушка. Когда я увидел ее, понял — надо уходить. Опытные глаза, появись они здесь, сразу заметили бы: этот господин причастен к арестанту.
— Не знаю, мадам, — ответил я и зашаркал прочь чугунными ногами.
…Я расцепил пальцы, развел руки и встал со стула. Прошелся по пестрой самодельной дорожке, брошенной на дощатый пол. Проходя мимо пузатого буфета, прижавшегося к чисто выбеленной стене комнатки, увидел на нем безопасную бритву и вспомнил связанный с ней случай. Он произошел еще до ареста Назукина.
Но сперва небольшое отступление.
Летом 1919 года, когда Деникин взял Харьков, я бежал из города: меня здесь слишком хорошо знали, как активного партийного работника. Чуть-чуть не был схвачен контрразведкой. С подложными документами уехал в Таганрог, а оттуда морем — в Феодосию, глубокий белогвардейский тыл.
Было начало августа. Мне повезло. В день приезда, бродя по набережной, я встретил моего товарища по гимназии, актера Сашу Александрова. Он играл в драматической труппе, занимая положение премьера. Труппа выступала в местном театре, стоявшем у Генуэзской башни.
Саша ввел меня в круг местной артистической богемы. Она собиралась во ФЛАКе, который занимал подвальчик на углу Новой и Земской улиц.
Сборище во ФЛАКе было пестрое: кроме артистов, писателей, художников здесь торчали офицеры, беглые буржуа. Пили водку, пиво. На маленькой эстраде выступали певцы, поэты. Их слушали и не слушали. Стоял шум, под низким потолком висело плотное облако табачного дыма.
Как-то я зашел во ФЛАК, Александров пригласил меня за свой столик и представил двум сидящим за ним мужчинам:
— Господин Придорожный, начинающий литератор.
Ко мне поочередно протянулись две руки:
— Полковник Папа-Федоров, ответственный редактор газеты „Крымский вестник“.
— Антрепренер местной труппы Самарин-Волжский.
— Господин Придорожный, — с места в карьер сказал редактор, — нашей газете очень нужны молодые силы. Предлагаю вам место у нас, пока корректора, а потом… впрочем, все зависит от вас.
С деньгами у меня было плохо, и я согласился.
В Феодосии я усиленно искал возможность установить связь с местным подпольем. И тут опять помог случай. На одной из улиц я столкнулся со своей землячкой — луганчанкой, старым товарищем Софьей Разумовой. Ее сопровождал незнакомый человек, он оказался Николаем Токаревым. Оба они прибыли в Феодосию для налаживания подпольной партийной работы.
Вскоре в город пробрался Иван Назукин — нарком просвещения Крыма при красных. Он возглавил нашу организацию, и работа закипела.
Назукин одобрительно отнесся к моей работе в газете. Он считал, что это может принести большую пользу.
Фактическим руководителем газеты был Козловский — пьяница и проходимец, выдававший себя за народовольца.
Я всемерно старался завоевать в редакции репутацию незаменимого, и Козловский поверил в меня. Скоро меня повысили до выпускающего.
Пьянство в редакции было беспробудным, влияли на „Крымский вестник“ хаос, развал в работе белых организаций Крыма — последнего оплота белогвардейцев в Советской России, и я, пользуясь этим, постепенно прибирал газету к рукам. Я начал получать довольно обширную информацию о положении на фронте (не для печати) и намерениях белого командования. Все это передавалось нашей организации.
Теперь, сделав отступление, я перейду к событиям, связанным с безопасной бритвой. Повторяю, они произошли еще до ареста Назукина.
Как-то вечером один из наших подпольщиков, Зиновий Сушкевич, или попросту Зяма, зашел ко мне в типографию, где я, как выпускающий, бывал по вечерам.
Когда мы вышли на улицу, было уже совсем темно. У освещенного подъезда типографии я увидел парня, одетого во френч без погон, в галифе и сапоги. На узком лице — полуприкрытые веками глаза с выражением затаенной иронии, крупный утиный нос, толстые губы, готовые растянуться в улыбке.
Моя типография стояла на углу Земской и Галерейного переулка. Мы свернули с Сушкевичем на Земскую улицу с редкими фонарями.
— Хочешь провалить нас? — сказал я Зяме зло.
— Это же верный человек — Горбань, бывший работник феодосийской милиции при красных. Из тюрьмы недавно вышел, имеет поручение от наших, находящихся сейчас в заключении.
— Ты трижды болван, — сказал я. — Ведь его в тюрьме могла завербовать контрразведка, а потом ты раскрыл чужому мою явку. Ты поступил как последний дурак. Знаешь пословицу? Услужливый дурак опаснее врага.
Я говорил полушепотом, так, чтобы ничего не долетело до незнакомца.
— Не знал, что ты такой дрейфун, Леня, — сказал Сушкевич. — Я думал — ты отчаянный.
В Зямином лексиконе „отчаянный“ означало „смелый“. В порту, где он работал грузчиком, товарищи говорили: „Зяма далеко пойдет, ему только девятнадцать, а начальство его уже боится“.
Портовое начальство действительно не хотело ссориться с Зямой, когда он яростно защищал несправедливо обиженных товарищей. Почти квадратный, редкой силы, работал он за троих, мог отлично организовать дело во время болезни артельщика дяди Семена.
Мы продолжали идти по Земской.
— Тебя что, даром дядя Ваня Назукин конспирации учил?
— Интеллигенция, — презрительно сказал Зяма. Это было по моему адресу.
Наш подпольный ревком, куда входил и я, очень ценил Сушкевича. Он вел агитацию в воинских частях. И успешно. У ревкома наладились связи с военными, они обещали поддержать нас.
Мы готовили вооруженное восстание в городе. Хотели установить Советскую власть в Феодосии, захватить Акмонай, станцию Владиславовка, связывающую Феодосию с Керчью и Симферополем через Джанкой. Так мы изолировали бы город от белых войск в Крыму и открыли Красной Армии путь для продвижения в Крым через Арабатскую стрелку, минуя перекопские укрепления.
Зяма и я вышли на Греческую. Я сказал ему:
— Надо хоть попытаться исправить твою преступную ошибку. Этот, как его, твой знакомый…
— Горбань, — вставил Зяма.
— Так вот, пусть он услышит наш разговор.
— Леня, ты что, малохольный? — удивился Зяма. — Только что ты ругал меня…
— Имей терпение, — перебил я. — Будем говорить о разных глупостях, например о безопасной бритве, которую я принес тебе по твоей просьбе. И если Горбаня спросят, о чем мы говорили, то… Понятно?
Мы замедлили шаг, подпустили Горбаня поближе, настолько, чтобы он наверняка услышал нас.
— Так вот, надеюсь, вам ясно? — сказал я Зяме, умышленно переходя на „вы“ и как бы продолжая начатый разговор. — В городских парикмахерских вы можете свободно схватить сыпняк.
— Что вы травите! — воскликнул недоверчиво Зяма, подыгрывая мне.
— Мне известно много таких заболеваний. И теперь каждый уважающий себя человек бреется дома. Если желаете, могу предложить вам безопасную бритву.
Я достал футляр с бритвой, не раскрывая его, подал Зяме и сказал:
— Вот возьмите, попробуйте дома. Если понравится, деньги принесете потом. А теперь я должен откланяться, очень тороплюсь.
Я рванулся в полумрак улицы и, не оборачиваясь, постарался поскорее свернуть на Дворянскую, чтобы исчезнуть с глаз чужака. Мне казалось, мы с Зямой удачно разыграли сцену и внушили нашему зрителю и слушателю Горбаню то, что хотели.
…Я продолжал ходить по моей белой комнате. Ее я любил за уют, чистоту, она напоминала детство в моем Луганске, маму… Но тут внезапно мне стало тесно в комнатке.
Постучали. Вошла жена Остапа Федоровича Палюшенко — хозяина домика, — работавшего механиком на табачной фабрике Стамболи. У этих милых людей я был на полном пансионе.
— Здравствуйте, Леонид Захарович. Милости прошу — завтрак готов.
— Здравствуйте, Олимпиада Феоктистовна. Спасибо. Вызывают на службу, — соврал я. — В городе перекушу.
Меня почему-то неодолимо тянуло в типографию, хотя мое время там начиналось в десять вечера, а сейчас было утро. Ходики с кукушкой показывали без четверти девять.
В типографии, когда я проходил к своему столу за стеклянной перегородкой, меня остановил наборщик Свирский:
— Как хорошо, что вы пришли, Леонид Захарович. Вот никак не разберу почерк господина Оболенского в его статье. Прочтите, пожалуйста.
Я склонился над текстом.
— Приходил начальник контрразведки Балабанов, спрашивал вас, ждал, — сказал мне быстрым шепотом Свирский. Это был наш человек.
…Скоро я находился далеко от типографии. Я забился в окраинные улицы города. Когда шел сюда, за мной никто не следил. Это несколько успокаивало меня. Может быть, поручик Балабанов являлся по своим литературным делам. Он сочинял стишки, показывал их мне… Да нет, все эти предположения — чепуха на постном масле, ребячество. Рассчитывать надо на худшее. Какие там стишки! Арест Назукина сломал эти жалкие соломинки, за которые я хотел ухватиться. Но как быть вечером? Идти на службу? Хотелось посоветоваться с товарищами. Но за ними могли следить. Так можно подвести их и себя. Бежать из Феодосии? А вдруг контрразведка не связывает меня с подпольем? Тогда побег сразу вызовет подозрения. Кроме того, я лишусь такой выгодной для нашего дела службы.
Неожиданно в глаза ударила синева моря. Я стоял на Карантинном холме у башни Климента. Было солнечно, пустынно. Внизу на море — миллиарды солнечных осколков. Они переливались, искрились.
Истома теплого октябрьского дня охватила меня. Я успокоился. Показалось, что сегодня ничего не случится. Я решил пойти вечером в типографию.
В одиннадцатом часу вечера, когда я читал одну за другой гранки, их ворох лежал у меня на столе с правой руки, внезапно, еще не поднимая глаз, почувствовал, что передо мною стоит Балабанов. Я вскинул голову. Блондинистый поручик среднего роста с впалой грудью улыбался мне вежливо-застенчиво:
— Добрый вечер, Леонид Захарович.
— Аполлон Никифорович! Добрый вечер. Какая неожиданность! Прошу садиться. Принесли новые стихотворения?
— Пишу, пока пишу их, — ответил Балабанов и сел напротив меня. — В прошлый четверг у Княжевича вы великолепно декламировали монолог Чацкого. Дамы были в восторге. Но почему-то отсутствовала ваша пассия — Елена Анатольевна.
— Она уехала на гастроли в Симферополь, — ответил я.
— Феодосийское офицерство, включая меня, у ее ног.
Начало нашего диалога с Балабановым меня успокоило, и я в мыслях хвалил себя за то, что не струсил, пришел в типографию. Очевидно, Балабанов не связывает меня с подпольем.
— Это делает честь вашему вкусу, Аполлон Никифорович.
— Леонид Захарович, хочу вас пригласить к себе, — неожиданно сказал Балабанов.
— Очень лестно, — ответил я, стараясь изобразить вежливую улыбку. — А где вы стоите?
— Нет, не домой, на службу — в контрразведку.
По инерции я продолжал улыбаться:
— То есть как?
— Вы побледнели.
— Каждый побледнел бы, учреждение у вас очень серьезное. — Внезапно я обозлился на себя: неужели побледнел? Как же это я? Дал повод этому шмендрику уличить меня в трусости. Злость помогла овладеть собой. — Аполлон Никифорович, я готов ответить на ваше приглашение, но если я отлучусь из типографии, завтра город останется без газеты. Вам как автору должна быть понятна крайняя нежелательность такого события. Разрешите закончить работу или, если это возможно, прошу побеседовать со мной здесь. Ну а если нет — соблаговолите подождать меня. И потом у меня нет причины опасаться посещения вас на службе. Я могу прийти к вам, закончив дела в типографии. Мне неловко утруждать вас ожиданием.
Как мне показалось, я теперь говорил со спокойным достоинством, логично. Балабанов слегка кивал. Может, подействует? Может, согласится?
— Хорошо, я обожду вас, Леонид Захарович.
— Благодарю вас, Аполлон Никифорович. Постараюсь побыстрее закончить.
Я начал имитировать интенсивную работу. Нащупал предплечьем браунинг, лежащий в левом кармане пиджака. Может быть, здесь же прикончить Балабанова и бежать? Или это сделать по дороге в контрразведку? Балабанов, видимо, человек физически слабый. А на улице сейчас темно, прохожие редки. А может быть?..
Но тут Балабанов внезапно поднялся и предложил немедленно следовать за ним. Он пропустил меня вперед. Я проходил мимо наборной кассы, за которой стоял Свирский. На его большом белом лице застыло выражение страха.
Ну что ж, теперь я знаю, как поступить: разделаюсь с Балабановым на улице. Это значительно удобнее, чем здесь, в типографии.
Но только я вышел из подъезда типографии, как был окружен солидной охраной.
Все встало на свои места».