Самолюбие и вспыльчивость Сергея тоже достались ему от деда, и слова Вики: «Не смей за мной идти!» — продолжали звучать у него в ушах. Это конец! Простить такое невозможно! И ведь не права она, не права!
Сергей даже спросил у матери, не говоря о своей ссоре с Викой, как понимает она эту пьесу Островского. По существу, ее мнение совпало с его, но Сергей разочаровался. Жила у него слабая надежда, что мать не согласится с ним, примет сторону Вики. Может быть, тогда (он верил в материнское понимание литературы), признавая себя неправым, он позвонил бы Вике.
В снах он видел Вику, часто просыпался. Думал о ней. Вспоминалось только хорошее из того, что было между ними. Ему слышалось Викино «Сержик» — и нежное, и лукавое, и сердитое, но все равно милое для него.
Иногда она говорила: «Ты уверяешь, что любишь меня, а я вот проверю сейчас» — и припадала ухом к его груди — послушать удары его сердца. «Нет, обманываешь, оно бьется слишком ровно», — говорила она.
Все это было мучительно.
Окно Сергея выходило на Садовую, и ночью комнату заполнял темно-желтый отсвет уличных фонарей, угнетающий Сергея. Он включал торшер у тахты. Его яркое свечение мигом вытесняло желтизну. Сергей вставал и ходил, ходил, ходил… Хотел изнурить себя ходьбой, потом упасть в постель, уснуть крепко, без сновидений.
Однажды в теплую бессонную ночь он вновь потянулся к рукописи деда, лежавшей на столе. Раскрыл на том месте, где когда-то остановился. Но читать не мог, все вспоминал последнюю встречу. Нет, так нельзя! Надо сопротивляться. И дома все говорят: «Будь мужчиной, не роняй себя». Сразу заметили и родители и бабушка: у Сергея неладно. Правда, в душу не лезли. Он сам рассказал.
Да, надо сопротивляться, не становиться рабом чувства. Он решил сделать первый шаг, чтобы одолеть себя, и стал читать рукопись:
«Балабанов тут же с профессиональной ловкостью обыскал меня и, когда обнаружил револьвер, спросил:
— А это зачем?
— Для самозащиты. Вы же знаете, что в городе сейчас неспокойно, — ответил я. — И потом…
— Поговорим на месте, — резко оборвал Балабанов.
Меня вели по мостовой, поручик шел по тротуару.
Светила луна. Мы шли по пустынной улице, освещенной луной. Слева и справа от меня блестели штыки конвойных.
Тяжесть тоски и досады давила, но я все же твердил про себя: „Только отрицать, только отрицать: никого не знаю, к подполью не причастен“.
Минут через пятнадцать я был в кабинете Балабанова с окнами, закрытыми темными шторами. Он сидел за обширным письменным столом, две тумбы которого держались на толстых фигурных ножках.
— Садитесь, — сказал поручик.
Я невольно заметил, что стол слишком велик для хозяина и еще больше подчеркивал его тщедушность. Я сел на венский стул, стоявший у середины стола, и оказался напротив Балабанова. В комнате было светло. Он смотрел на меня сухо и зло. Давешняя любезность сошла с его лица напрочь.
— Леонид Захарович Придорожный? — спросил поручик.
— Это мой литературный псевдоним. Меня зовут Иона Захарович Каменев.
Я решил правильно назвать себя, не зная, кто сообщил контрразведке обо мне, кроме того, это могло как-то расположить контрразведчика ко мне.
— Год рождения?
— Тысяча восемьсот девяносто девятый.
— Зачем вам псевдоним? Скрывались?
— Нет, конечно. В литературном мире это явление обычное.
И вдруг неожиданно, чтобы ошеломить меня, вопрос:
— Где и когда познакомились с Назукиным?
— Я впервые слышу эту фамилию.
— Лжете, Каменев! Вы состояли с ним в одной подпольной большевистской шайке и утверждаете, что не знаете Назукина? — И чтобы показать, что контрразведке все известно и даже подробности, Балабанов добавил: — Дядю Ваню не знаете?
— Аполлон Никифорович…
— Для вас я господин Балабанов.
— Пардон. Господин Балабанов, но вам ведь известен мой круг знакомств.
— У вас оказалось два круга. Меня интересует второй круг — подпольный. Я жду ответа на мой вопрос о Назукине.
— Повторяю: фамилию Назукин я слышу впервые.
Балабанов встал со своего кресла, перегнулся ко мне через стол и, тыча в мою сторону указательным пальцем вытянутой руки, сказал:
— Имейте в виду, Каменев, у нас есть прямые доказательства вашего знакомства с Назукиным и принадлежности к подполью.
Балабанов сложил руки на груди, стал в наполеоновскую позу.
„Шмендрик“, — невольно подумал я, и мне стало как-то легче. „Нет, сдаваться не буду“, — сказал я себе. И вспомнилось одно из моих сегодняшних дневных рассуждений. Я поспешил высказать его:
— Господин Балабанов, сегодня утром я был в типографии, и мне передавали, что вы заходили, интересовались мною. Ну какой бы подпольщик после этого пришел вечером в типографию? Именно потому, что я не чувствую за собой никакой вины, я спокойно пришел на службу. Еще раз говорю: я честный человек, и то, что я здесь, — результат явного навета на меня. Не знал, что у меня есть враги.
— Вы слишком хитры, господин Каменев.
Слово „господин“ перед моей фамилией и вся фраза, сказанная поручиком в более спокойной форме, были немедленно отмечены мною. Видимо, какие-то сомнения возникли у Балабанова. Но он все же не отказался от своих подозрений. Обойдя стол, сел на его край и сказал:
— Значит, вы продолжаете стоять на своем?
— Да.
— Пройдите в ту дверь, — он показал направо от себя.
Я вошел в совершенно темную комнату, дверь захлопнулась за мной. Прислонился к стене, холодной и гладкой, наверное выкрашенной масляной краской. Почувствовал, что комната пуста.
Уйдя из-под гнета балабановского допроса, я ощутил некоторое облегчение, но скоро оно сменилось тревогой ожидания некоего неприятного сюрприза, который таила темнота. Я уверился, что мне его готовят, хотят устроить психологическую пытку. И торопил себя, надо использовать эту паузу — продумать свои ходы в дуэли с контрразведчиком. Отметил, что Балабанов ведет допрос достаточно вежливо, не применяя присущего контрразведке белых физического насилия, так называемого допроса с пристрастием.
Значит, все же он не уверен в моей принадлежности, как они говорили, к „большевикам“, и к тому же учитывал мои связи в феодосийском „высшем“ свете. Кроме того, во время диалога он своих подозрений на мой счет не подтвердил.
Но что имеет в виду Балабанов, говоря о прямых доказательствах моего участия в подполье? На пушку меня берет или в самом деле что-то знает?
И опять невольно я обратился к вопросу, на который мучительно искал ответ утром: „Кто выдал Назукина? Кто предатель?“ Ведь наверняка он выдал и меня…
Внезапно комната осветилась ярким электрическим светом. Я невольно зажмурился. Открыв глаза, увидел медленно приближающего ко мне человека. В нем я узнал… Горбаня. За ним шел Балабанов.
Вот Горбаня-то, перебирая за весь этот день знакомых мне людей, я ни разу не вспомнил. И его появление в контрразведке было неожиданностью, но мгновенно ответило мне на вопрос: „Кто предал?“
Я почувствовал, что мое лицо удивленно передернулось, и это, конечно, было отмечено Балабановым.
Горбань остановился в нескольких шагах от меня и медленно, твердо сказал:
— Да, это он, тот самый, у которого я был в типографии.
— Ну а вы знаете этого человека? Может быть, и сейчас будете отрицать? — с издевкой спросил Балабанов. — Ведь я видел, как вас передернуло.
И тут впервые он матерно выругался.
„Ну что ж, шмендрик, — подумал я со спокойной злостью, — теперь все определилось, как вести себя с тобою, я знаю“.
Указывая на Горбаня, я сказал:
— Да, я видел его однажды. Но с ним незнаком. Он как-то приходил к типографии с одним малоизвестным господином, у того ко мне было дело по поводу безопасной бритвы, которую я обещал ему продать. С господином я встречался во ФЛАКе, где, как вам известно, знакомятся легко. Я передал ему бритву, и мы расстались.
Горбань подтвердил историю с бритвой: она, мол, произошла на его глазах. Но в то же время сказал, что человек, купивший бритву, связан с подпольем и приходил ко мне по его делам.
Я пошел на риск и сказал Балабанову:
— Знаю, что вы не верите мне. Такая у вас профессия. Тогда приведите сюда этого человека с бритвой и допросите его.
— Мы доставим вам это удовольствие, Каменев.
Когда Горбаня увели, Балабанов препроводил меня в свой кабинет и снова повел психическую атаку. То грозил, то уговаривал: мол, признание вины облегчит мне участь, я не буду расстрелян, ну а если помогу следствию, то вообще отделаюсь пустяками — несколькими месяцами заключения.
— Господин Балабанов, я с удовольствием помог бы вам, обладая ну хотя бы микроскопическими сведениями о преступной деятельности этой организации. Тем более что я совершенно не симпатизирую большевикам.
Все это я говорил, прижав обе руки к груди, несколько подавшись к поручику.
— Мы заставим вас говорить, Каменев, — заключил Балабанов.
Он резко поднялся, позвонил. Меня взяли под стражу и повели к выходу. На улице ожидал конвой, который сразу окружил меня.
Стояла серость раннего рассвета. Я вдохнул свежего воздуха. Он так нужен был после духоты в помещении контрразведки.
Конвой стоял, кого-то ждали. И тут вышел Горбань, кольцо конвоя разомкнулось, впустило его внутрь и снова замкнулось. Мы двинулись. Появление предателя сперва поразило меня, а потом я подумал, что его ведут со мной как провокатора, чтобы выведать то, что не удалось узнать на допросе».
…Зазвонил будильник. Сергей взглянул на циферблат — семь часов. Пора собираться на работу. Так не хотелось отрываться от рукописи. Решил еще минут пять почитать:
«По дороге Горбань всячески старался втянуть меня в разговор. Все его вопросы натыкались на мое молчание. Тогда на него нашло откровение, и он поведал мне историю своего предательства. История эта, что стало известно позже, была правдивой.
Горбань рассказал, что после нашей встречи у типографии, ведя подготовку к восстанию в своем батальоне, где служил писарем, он привлек другого писаря, Зайцева. Тот сперва согласился работать, а потом испугался своей же смелости. Он пошел с повинной к начальству и выдал Горбаня — единственного человека, известного ему.
— Клянусь вам, — говорил Горбань, его толстые губы дрожали, в круглых глазах стояли слезы, — клянусь вам, я вначале никого не выдавал, даже под пытками. — Две слезы скатились по его щекам. Горбань сделал паузу, наверное, чтобы не разрыдаться. — А потом… потом меня так долго били шомполами, что я потерял власть над собой, и пошло…
Горбань выдал членов организации — рабочих-феодосийцев, которые привлекли его к работе, ряд белых офицеров, солдат — участников готовящегося восстания и Назукина — руководителя нашей организации.
Конечно, он донес и на Зяму Сушкевича; тому, как выяснилось потом, удалось скрыться. Обо мне он не мог сообщить ничего определенного, только то, что видел меня во время встречи с Сушкевичем около типографии.
Теперь мои подозрения в неуверенности Балабанова относительно моего участия в организации подтвердились, и я мысленно похвалил себя за правильное поведение с контрразведчиком.
Я начал громко и резко поносить Горбаня, так, чтобы слышал конвой:
— Как же вы могли оговорить ни к чему не причастного и ни в чем не повинного человека? Мерзавец вы и негодяй, преступник перед богом и людьми!
И все в таком же духе. Я, конечно, говорил это от души, искренне ненавидя Горбаня — олицетворенную причину провала нашего восстания.
Скоро мы достигли ворот тюрьмы, куда нас вели, и я вошел туда в достаточно бодром настроении: затеплилась надежда выкрутиться из лап контрразведки и помочь товарищам».
…Постучали в дверь.
— Да, — сказал Сергей.
Вошла Елена Анатольевна:
— Сереженька! Доброе утро! Ты не опоздаешь на работу? Завтрак на кухне.
— Доброе утро, бабуля. Вот не могу оторваться от рукописи деда.
— Мы еще поговорим о ней, Сереженька. Это ведь наше с ним время. Так много там дорогого. Как настроение?
— Нормальное.
— Ну и хорошо. Ты не нравился мне в последние дни.
Она ушла.
Страницы дедовской рукописи, напечатанной на машинке, правленной кое-где синими чернилами, излучали давно ушедшее время; все это каким-то таинственным образом пленило Сергея, заставляло его перемещаться в прошлое, незримо присутствовать там, вживаться в молодость деда, в него самого.
Меркли горести Сергея, Вика отдалялась, уходила куда-то в глубину сознания…