Сергей увлеченно и тщательно готовился ко второму, как он считал, решающему штурму МГУ. Повторял материал, но делал это, как говорил родителям, творчески. Сверх программы читал по литературе некоторые фундаментальные труды, специальные журналы. Но вот наступал заветный час, когда он мог себе позволить потянуться рукой к папке с рукописью деда — она лежала сверху, в правом углу стола.
Около 10 часов вечера к нему в комнату неизменно стучала Елена Анатольевна, знала, что к этому времени внук заканчивал занятия и начинал читать повесть.
— Сереженька, пойди на кухню, выпей чаю с печеньем, я испекла.
— Спасибо, бабуля.
После чая Сергей открыл папку, нашел место в рукописи, где остановился, и начал читать:
«В камере думал о своем открытии: оказывается, я люблю Лелю. Ну а что она испытывает ко мне? По крайней мере, как человек я ей не безразличен. Ведь своим многочисленным поклонникам она предпочитала мое общество. А этот знак надежды, который Леля подала, когда я шел в тюрьму… Он многого стоит. Встреча с Лелей облегчала мои думы в заключении.
Я ждал суда. У меня была уверенность, что у врага в результате моего поведения на допросах слишком мало данных о нашей организации, обо мне. Я понимал, что контрразведке не удалось полностью ликвидировать организацию, пресечь ее работу. И между тем я понимал, что, несмотря на все это, от суда ничего хорошего ждать нельзя. Его решение будет основываться на внутреннем убеждении контрразведчиков в моей причастности к организации; суд будет проводить линию белого террора.
И вот через два дня после встречи с Лелей меня неожиданно вызвали в контору тюрьмы. Здесь я впервые встретился со всеми товарищами, гражданскими и военными, по общему делу. Был здесь и предавший всех нас Горбань. Не было только Назукина. Он находился в тюремной больнице после избиений и пыток во время допросов.
Один из присутствовавших в конторе офицеров, представитель военно-судного ведомства, человек с длинным узким лицом в очках, зачитал предъявленное нам обвинение. Все мы обвинялись в принадлежности к большевистской партии, в организации вооруженного восстания и предавались военно-полевому суду.
Я почувствовал облегчение, да, облегчение. Пришла наконец-то определенность, которую я с тоской ожидал все эти долгие дни.
23 декабря 1919 года, я хорошо запомнил этот день, нас внезапно вывели во двор тюрьмы и объявили, что мы отправляемся в суд. Заковали попарно в кандалы и повели. Я был закован вместе с Назукиным.
Было раннее утро, темное, туманное. Мы шли, звеня кандалами, по пустынной улице. Усиленный конвой — две цепи пешей и конной стражи с каждой стороны — сопровождал нас.
Привели в здание городской комендатуры, где спустя два часа, при закрытых дверях, началось слушание нашего дела. Шло оно в плохо освещенной продолговатой комнате.
После нескольких формальных вопросов нас удалили, а затем допрашивали по одному. Допрашивали долго, надеясь, видимо, выудить то, что не удалось установить контрразведке. Но тщетно! Суд не получил ничего нового. Все говорили, что не знают друг друга. Только Горбань снова повторил, что знает всех, и сказал о работе каждого в организации. Горбань всячески старался заслужить снисхождение суда.
Потом нас снова привели в зал суда, и начался перекрестный допрос.
Председательствовал в суде полковник Волосевич. Его испитое, обрюзгшее лицо походило на морду бульдога. Он вел допрос и не как председатель суда, а как следователь контрразведки запугивал и угрожал.
В течение судебного следствия нас не изолировали друг от друга — суд даже не старался соблюсти правила ведения процесса. Стало ясно: он не возлагал на судебное следствие никаких надежд; наша судьба была предрешена.
Часов около восьми вечера следствие закончилось. Каждому из нас предоставили последнее слово, от которого все, за исключением Горбаня, отказались.
После окончания суда нас ввели в одну из комнат комендатуры, где мы пять томительных часов ожидали приговора. Когда нам с Назукиным удалось вместе выйти в уборную, он обнажил свою спину и показал ее мне: она вся была в ранах, кровоподтеках и синяках — какое-то кровавое месиво. Он рассказал о пытках, перенесенных им.
Назукин не только перенес их, он издевался над палачами.
И несмотря на то, что Назукина привели в суд не вполне оправившимся от пыток, он всячески подбадривал нас, поднимал наше настроение.
В эти часы ожидания, когда мы все не сомневались, что каждого ждет смертный приговор, присутствие Назукина с его исключительной силой духа вселяло в нас спокойствие и готовность мужественно встретить самое страшное. Бывший кузнец и матрос Черноморского флота, бывший народный комиссар просвещения Крыма в недолгий период существования Советской власти в 1918 году Назукин являлся одной из ярких личностей крымского подполья.
Наконец около двух часов ночи члены суда в полном составе появились в комнате, где нас держали. Выйдя на середину комнаты, под висячую лампу с металлическим абажуром, Волосевич зачитал приговор.
Назукина и военных — участников нашей организации — приговорили к смертной казни.
Исключение сделали для Горбаня, хотя он и служил военным писарем: ему дали пятнадцать лет каторжных работ. Предательством он сохранил себе жизнь. Однако ненадолго, спустя несколько месяцев его убили в тюрьме уголовники.
Остальных товарищей и меня приговорили к разным срокам каторжных работ. Я получил четырнадцать лет.
После оглашения приговора нам дали десятиминутное свидание с близкими.
И тут я увидел Лелю. Быстро откинув вуальку, она бросилась ко мне, взяла меня за руки. От нее пахло дорогими духами. Она заговорила жарким, лихорадочным шепотом:
— Послушайте, Иона, не падайте духом, усиленно подготавливается нападение на тюрьму. Вас вызволят. Поверьте! Я принимаю участие в подготовке вашего освобождения. Кроме того, собраны средства и подкуплено много лиц, в том числе и помощник начальника тюрьмы Филатов, для немедленного побега Назукина из тюрьмы. Ради бога не унывайте. Я говорю: не прощайте, а до свидания. Вы меня поняли: до свидания.
По дороге от здания комендатуры, где был суд, в тюрьму я, снова закованный в паре с Назукиным, рассказал ему о том, что передала мне Леля. Он принял это сообщение чрезвычайно скептически и посоветовал мне не обольщать себя надеждой.
В этой последней нашей беседе сказалась какая-то удивительная чуткость и тонкость его натуры. Он понял: мне чрезвычайно тяжело думать и сознавать, что через 24 часа его не станет, а я, осужденный на 14 лет каторжных работ, могу еще питать надежду на спасение и поэтому чувствую себя как бы виноватым перед ним. И Назукин по-своему „утешил“ меня:
— Не думай обо мне, не горюй. Не огорчайся, что ты получил только 14 лет. Можешь не сомневаться — тебя тоже расстреляют, и гораздо раньше, чем ты думаешь.
Я оценил это „утешение“ с большей благодарностью, чем если бы он посулил мне освобождение.
Когда нас привели в тюрьму, Назукина и других осужденных к расстрелу товарищей отвели в камеру смертников. Меня почему-то именно теперь, когда с нами было покончено, посадили в одиночку.
Сидя в ней, я все думал о смертниках и в особенности о Назукине. Теплилась все же надежда на освобождение, о котором говорила Леля. Но через день в мою камеру после утренней проверки вошел дежурный надзиратель; он сочувствовал нам и, закрыв за собой дверь, снял шапку, сказал:
— Сегодня ночью товарищей не стало. — Потом добавил: — Был я при расстреле. Назукин завязывать глаза отказался и крикнул: „Да здравствуют Советы!“ Сильный человек.
…Налет на тюрьму для нашего освобождения, увы, не состоялся. Как опасный преступник, я был переведен в симферопольскую тюрьму.
Шел май двадцатого года. Это было время, когда белым верховным правителем Крыма вместо Деникина стал Врангель. Он взял решительный курс на расправу с большевиками. Но вместе с тем белое командование под видом амнистии посылало заключенных в армию. Это касалось уголовников и политических, осужденных на маленькие сроки заключения.
И вот однажды меня вызвали на свидание.
Боже мой! Леля! Элегантная, красивая, улыбающаяся. Она шла мне навстречу. И снова, как тогда в Харькове в гостинице „Гранд отель“, я остро почувствовал: идет моя надежда, мое спасение. И так захотелось на волю!
— Иона, милый, и все-таки не зря, помните, после суда я сказала вам „до свидания“. Вот и увиделись. Я пришла получить ваше согласие на отправку в армию, а там мы устроим побег.
— Но ведь у меня большой срок, а таких не берут в армию, — заметил я.
— У меня есть весьма влиятельные связи, — сообщила Леля.
— Что ж, я согласен.
Через три дня у меня снова была моя добрая фея — Леля, и мы с ней обсудили план моего освобождения. Вернее, она говорила, а я слушал. Ничего другого я делать не мог. А план был такой.
Из тюрьмы меня совершенно официально вместе с другими амнистированными доставляют в управление воинского начальника для медицинского осмотра. Там я, как и все, буду принят доктором Востряковым. Он поможет мне выйти из помещения через черный ход прямо на улицу. Я увижу экипаж с поднятым верхом и веткой акации, прикрепленной к сиденью извозчика. Я должен ему сказать: „Федор, поехали!“ Он отвезет меня в нужный дом.
И вот настал день, когда нас повели в управление воинского начальника. Вышли мы со своими узелками за ворота тюрьмы и не спеша зашагали по жаркой, мощенной камнем улице с двумя рядами акаций. Неужели к свободе?
Во время осмотра, приставив трубку к моей груди, доктор Востряков тихо сказал:
— Дверь слева от вас. Одевайтесь и быстро идите.
На улице экипаж с веткой акации, прикрепленной к сиденью извозчика, стоял на месте. Быстрым шагом я подошел к извозчику и сказал:
— Федор, поехали!
— Садитесь.
Извозчик хлестнул лошадь, экипаж дернулся, и мы понеслись. „Неужели свобода? Неужели свобода?“ — эта мысль ворочалась в моем сознании. Я забился в угол экипажа, хотелось превратиться в невидимку. Мы ехали минут двадцать. Они показались мне очень долгими.
Наконец экипаж остановился, и возница сказал, оставаясь сидеть спиной ко мне:
— Приехали. Вход с улицы.
Я увидел одноэтажный дом с парадным подъездом. Дверь была приоткрыта. В полутемной прихожей Лелины руки обняли мою шею. Мы впервые поцеловались.
— Боже мой! Наконец-то! Цел и невредим! Сейчас вы помоетесь, и я накормлю вас, — сказала она.
Потом мы сидели с Лелей в комнате, видимо гостиной, уставленной позолоченными креслами с розовой шелковой обивкой, с двумя ломберными столиками. Это был дом известного в городе адвоката, закадычного друга Лелиных родителей.
Стояла тишина, окна были зашторены, только узкие полоски солнца пересекали паркетный пол.
— Леленька, — произнес я, — то, что скажу сейчас, наверное, будет открытием. Я люблю вас. Не хочу расставаться с вами.
— Я тоже.
Упав на колени перед ней, я стал целовать ей руки. Высвободив одну, она стала ею гладить меня по голове.
Ночью мы в экипаже, запряженном парой лошадей, выехали из города. Весь следующий день переждали в Карасубазаре, а потом направились в Феодосию. Мы ехали по каменистому шоссе. Леля спала, ее голова с безмятежной доверчивостью лежала на моем плече. Чтобы не разбудить Лелю, я сидел с каменной неподвижностью, но порой позволял себе коснуться щекой ее мягких волос. Я чувствовал их волнующий запах. Было темно, звездно, впереди светились далекие огни. Вспоминалась наша поездка на пароходе из Таганрога в Феодосию.
Как много изменилось с тех пор! Тогда я и не думал, что Леля станет таким близким мне человеком.
На третий день, когда уже стемнело, мы добрались до Феодосии. В дороге я загримировался с помощью Лели. Появление в городе, где мою особу, фигурально выражаясь, знал каждый второй, требовало тщательной конспирации.
В Феодосии меня завезли на квартиру горного инженера Бе́рлина, который сочувственно относился к большевикам, здесь мне подготовили безопасное убежище.
Мы с Лелей условились, что она будет навещать меня. Леля просила не выходить из дому.
О своем приезде я дал знать через Лелю подпольному городскому комитету партии. Заседание комитета решили провести на квартире, где я остановился.
Приходили по одному. Каждый, увидя меня, радовался, жал руку, обнимал. Не целовали — боялись испортить мой грим.
На заседании я узнал, что Врангелем готовится десант на Кавказское побережье под командованием генерала Улагая. Все суда и воинские части, выделенные для участия в десантных операциях, были стянуты в Феодосию.
Партийный комитет организовал неусыпное наблюдение за подготовкой десанта. Установили наименования и численность частей и судов, их вооружение и даже место, где произведут высадку десанта.
Теперь надо было передать ценнейшие сведения командованию Красной Армии. Все понимали, что мое нахождение в Крыму, а тем более в Феодосии, невозможно, и поручили передать сведения о десанте мне.
В ближайшие дни из Феодосии в Батум отправлялось небольшое грузовое судно „Петер Регир“. Владельца парохода Роша хорошо знал Бе́рлин. Он убедил Роша взять на борт безобидного дезертира, то есть меня, пробирающегося в Советскую Россию.
Накануне посадки мне вручили полотнянки — лоскуты материи, на них были записаны данные о десанте. Получил я и мандат от городского комитета партии на выполнение задания.
Я простился с Лелей. Она плакала:
— Опять расстаемся и не знаем, на сколько. Опять неизвестность и мучения: жив или нет. И даже письма получить от тебя нельзя. И мне написать некуда.
— Леленька, давай условимся: как только освободят Крым, а это не за горами, ты отправишься домой в Екатеринослав. Тебе поможет член нашего парткома Цевелев, он дал мне слово. Я приеду к тебе. Мы поженимся и больше не расстанемся. Вот увидишь, так оно и будет. Пусть эта разлука станет нашим испытанием.
Она молча кивала головой, а слезы катились по ее щекам.
— Не надо плакать. Ведь ты такая мужественная женщина. Если бы не ты, я и по сей день сидел бы в тюрьме.
— Можно, я издалека посмотрю, как ты сядешь на пароход?
— Наверное, нет. Ты здесь у всех на виду. Подумают, что кого-то провожаешь, возникнут подозрения.
— Я буду невдалеке прогуливаться с подругой. Хочу увидеть, как сядешь на пароход. Ты совсем не думаешь о моем покое…
— Ну, если только с подругой… — согласился я.
Ляля ответила мне долгим поцелуем.
Вечером я направился в порт, чтобы заблаговременно сесть на судно и этим избежать контроля со стороны контрразведки. „Петер Регир“ уходил на следующий день.
Я шел по бульвару, миновал прогуливающуюся Лелю с подругой. Услышал ее голос:
— Зина, пойдем в порт. Очень люблю постоять на причале над самым морем.
Я замедлил шаг, чтобы сильно не отдаляться от Лели, слышать ее. Я не мог обернуться даже на мгновенье. А как хотелось увидеть ее лицо!
Мы дошли до самого причала, у которого стоял „Петер Регир“. Я поднялся по трапу на пароход. Голос Лели звучал у меня в ушах.
Так она провожала меня.
На пароходе я представился капитану. Он спустился со мной в трюм и показал место, где можно спрятаться, — за мешками, набитыми сахарным песком. Я так и сделал, затаившись там как мышь. Я, конечно, был неспокоен: ведь контрразведка могла и обследовать пароход, что она иногда делала.
И только назавтра утром, когда пароход отчалил, напряжение тревожного ожидания отпустило меня. Пришел капитан и разрешил оставить мое убежище. Я вышел на палубу. Мы были в открытом море. Я стоял на носу, держался за поручни и смотрел на синюю, сверкающую солнечными бликами бескрайность морского простора. Какая свобода! Ее ощущал я и внутри себя. Да, теперь я был свободен! Тюремщики оставались где-то на берегу, которого теперь уже и не видно. Наверное, таким является к человеку счастье. Правда, для меня оно неполное — не было рядом Лели.
На пароходе мною никто не интересовался. Команда, по-видимому, привыкла к таким случайным пассажирам. Море все три дня моего рейса из Феодосии до Батума на „Петере Регире“ не шелохнулось, ночью мы шли под полной луной. И все это чудесное путешествие я воспринимал как награду судьбы за все мои недавние мытарства. Правда, пронизывала мысль о высадке на территории меньшевистской Грузии. Как она пройдет? На моем документе не было консульской визы.
К Батуму пароход подходил на рассвете. Яркость красок, которыми были окрашены в свете восходящего солнца приближающиеся кавказские берега, казалась неправдоподобной. Зрелище было феерическое…
Случай сделал мою высадку просто блестящей. На берегу возле трапа в группе офицеров особого отряда (грузинская контрразведка), проверяющих документы, я увидел, находясь еще на палубе, Сеида Девдариани, бывшего харьковского студента, моего хорошего товарища. В 1916 году я вместе с Сеидом активно участвовал в студенческих антивоенных выступлениях. Я невольно отметил, что офицеры держались с Сеидом очень почтительно: видимо, он занимал какой-то важный пост в меньшевистской Грузии.
Когда я спустился по трапу на берег, Сеид сразу узнал меня и, радостно улыбаясь, протянул мне руку. После этого контроль лишь бегло просмотрел мои документы, и я получил право на пребывание в Грузии.
Сеид попросил подождать его и после окончания проверки пригласил меня в духан, где мы за шашлыками и сухим вином вспоминали студенческие годы в Харькове.
Сеид действительно занимал ответственный пост в Грузии — был одним из руководителей социал-демократической организации молодежи. В Батуме он выполнял партийное поручение. Я рассказал Сеиду, что застрял в Крыму и теперь пробираюсь на родину. Конечно, о своей истинной деятельности я не вымолвил ни слова.
Вечером я выехал поездом в Тифлис, куда прибыл на следующее утро. Остановился в гостинице на одной из центральных улиц. Оставив вещи, отправился в советское полпредство. Нашим полпредом в Тифлисе был С. М. Киров. Он находился в отъезде, и все привезенные мною сведения принял его заместитель С. Кавтарадзе. Я просил его немедленно связаться с членом реввоенсовета Кавказского фронта С. Орджоникидзе, находившегося в Баку, и передать ему мою информацию. Орджоникидзе знал меня по работе в Харькове в 1918 году.
В конце второго дня моего пребывания в Тифлисе через полпредство я получил срочный вызов от Орджоникидзе. Он предлагал мне приехать в Баку для подробного доклада.
На следующий день утром я выехал в Баку. Со мной в вагоне оказалось несколько товарищей, пробиравшихся в Россию.
Прибыв на пограничную станцию Советского Азербайджана — Акстафа, мы наконец почувствовали себя дома. Вышли из вагона счастливые, крайне возбужденные и, не сговариваясь, точно под дирежерскую палочку, запели Интернационал. А слова „Мы наш, мы новый мир построим!“ громко и несколько раз скандировали».
…Рукопись обрывалась. Так неожиданно. Сергею очень не хотелось расставаться с Придорожным. Невольно снова возникло желание поговорить с бабушкой: ведь они с дедом были одно целое. Он поднялся со стула, чтобы идти к Елене Анатольевне, но, взглянув на светящийся циферблат башенных часов на противоположной стороне улицы, снова сел: стрелки показывали третий час ночи.