рофессорская деятельность Грановского (1839–1855) протекала в сложное время истории Московского университета. С одной стороны, происходило усиление реакции. Новый университетский устав 1835 г. отнимал у университета некоторые привилегии и вольности, предоставленные ему уставом 1804 г. По новому уставу усиливался контроль правительственных чиновников над профессурой, преподаванием, публикациями, а тем более — над студентами, для чего была введена должность специального инспектора, подчиненного к тому же не университетскому начальству, а попечителю, надзиравшему над университетом непосредственно по поручению царя. Профессура подвергалась унизительной слежке, широко практиковались доносы, усиливалось давление церкви и высших ее пастырей, позволявших себе, подобно митрополиту Филарету в отношении Грановского, отчитывать профессоров за излишнее вольнолюбие и религиозный индифферентизм.

Реакция оказывала свое давление и через профессоров, проводников «официальной народности». К их числу можно отнести И. И. Давыдова, М. П. Погодина и С. П. Шевырева. Погодин примыкал в 20-х годах к московскому кружку любомудров и до начала 30-х годов был одним из русских пионеров диалектико-идеалистической философии истории, он читал курс русской истории. Хотя его чтения и содержали ряд положительных моментов (он знакомил студентов с русскими летописями, с методами критики источников и т. п.), но были они пронизаны охранительными политическими идеями. Он был одним из родоначальников реакционной теории русского панславизма.

С. П. Шевырев, читавший несколько курсов (общее введение в словесные науки, общую риторику, теорию и историю русской словесности, а с 1850 г. и педагогику), в молодости также примыкал к любомудрам. В первой половине 30-х годов издал «Историю поэзии» и «Теорию поэзии». Книги эти имели положительное влияние на развитие отечественного литературоведения и эстетики. Но к концу 30-х — началу 40-х годов Шевырев полностью перешел на позиции официальной народности.

Эти профессора составляли ядро правого лагеря преподавателей университета. Они не только проводили реакционные идеи в своих лекциях и публикациях, но и активно боролись со стремлением молодой профессуры и студентов освоить передовые отечественные и западные идеи и учения, со всякой критикой существующей действительности, университетских порядков — со всяким проявлением социального, политического и научного прогресса.

С первых же лет преподавания в Москве Грановский оказался в состоянии острой конфронтации с этой профессурой, с университетским начальством и высшими светскими властями и духовными наставниками.

Однако среди коллег Грановского по Московскому университету было немало и настоящих передовых ученых. Прежде всего надо сказать о П. Н. Кудрявцеве, Д. Л. Крюкове, С. М. Соловьеве и О. М. Бодянском.

П. Н. Кудрявцев параллельно с Грановским читал курс всеобщей истории, обращая особое внимание на историю культуры, на связь истории различных народов (в частности, русского народа с соседними), сочетал изучение истории с нравственным воспитанием и общим образованием, подвергал критике русскую действительность. Он был знаком с петрашевцем Плещеевым.

В связи с делом петрашевцев и событиями на Западе за профессором в 1848 г. был установлен тайный полицейский надзор.

Д. Л. Крюков находился под воздействием идей Гегеля. Это способствовало формированию его взгляда на историю как на прогрессивный ход развития человечества. Он был сторонником единения всех народов, врагом шовинизма и национализма. В области методологии исторической науки Крюков отстаивал идеи единства исторического и философского подходов.

В эти годы (с 1845 г.) начал свою деятельность и крупнейший русский историк С. М. Соловьев, который сыграл огромную роль в развитии русской исторической науки и исторического образования.

Своеобразными были курсы истории и литературы славянских народов, которые с 1842 г. читал в университете О. М. Бодянский. Он знал несколько славянских языков, побывал в Чехии, Боснии, Польше, изучал быт и языки славянских народов не только по книгам, но и по личным впечатлениям, что делало его курсы содержательными и привлекало студентов.

Из числа профессоров-гуманитариев следует в этой связи упомянуть также и П. Г. Редкина, читавшего философию права, ее историю, курс русских государственных законов. Он тоже находился под влиянием Гегеля, проводил в своих лекциях идею развития и взаимосвязи.

Разумеется, что развитие передовой русской мысли шло в университете не только на почве исторической науки. На естественных факультетах в значительно большей мере, чем на гуманитарных, происходило действительное развитие науки и ее преподавания, появлялись настоящие ученые, а студенты овладевали основами современной науки. Такими русскими учеными этого времени были профессор зоологии К. Ф. Рулье, высоко оцененный Герценом; А. А. Иовский, преподававший аналитическую и общую химию, фармакологию и другие медицинские науки; профессор физиологии А. М. Филомафитский; физик М. Ф. Спасский; медик Ф. И. Иноземцев и другие. Передовые естественники образовали единый фронт с передовыми гуманитариями- в отношении воспитания русского студенчества в духе гуманизма, преданности науке, ненависти к угнетению, социальному неравенству, крепостничеству.

Студенчество живо откликалось на все научные и политические события, особенно конца 40-х годов, времени западноевропейских революций, и начала 50 — х, когда Крымская война обнаружила военные, экономические, социальные слабости России. Студенты обсуждали политические вопросы со своими наставниками, как мы это знаем из биографий упомянутого уже Кудрявцева, Грановского и других.

Первый курс Грановского 1839/40 учебного года был посвящен истории западноевропейского средневековья. В дальнейшем он расширял тематику своих лекций и читал курсы истории Нового времени (до XVII в.), а впоследствии — и древнюю историю, включая Восток, и затрагивал проблемы первобытного общества.

Поначалу он чувствовал себя скованным, был недоволен своими лекциями, считая, что еще не он владеет материалом, а материал — им. Но вскоре благодаря упорному труду (он работал по 10 и более часов в сутки) он вполне овладел материалом, организовывая его согласно своей концепции истории человечества и своим взглядам на задачи и методологию исторической науки. Лекции его отличались глубиной и новизной содержания, связью с современными проблемами общественной жизни, в том числе и русскими, пользовались огромным успехом у студентов. Впечатление от них оставалось на всю жизнь.

Круг слушателей Грановского не ограничивался студенческой аудиторией. 23 ноября 1843 г. Грановский начинает читать свой знаменитый публичный курс истории средних веков, который заканчивает в конце апреля 1844 г. Успех лекций был необыкновенным. На первую публичную лекцию пришло не меньше 200 человек, потом слушателей становилось все больше и больше, так что лектор с трудом пробивался к кафедре. Страстность, убежденная сила аргументации, художественная образность примеров, живые и яркие картины рассказа вместе с искренней душевностью в отношении к аудитории вызывали пристальное внимание и даже восторг слушателей. По замечанию П. Я. Чаадаева, лекции Грановского имели «историческое значение» как публичное утверждение прогрессивного воззрения на историю. Публичные лекции Грановского вызвали отклики в печати и доставили ему всероссийскую известность. Высоко оценил эти лекции А. И. Герцен.

И в последующие годы Грановский читал публичные лекции — «Сравнительная история Англии и Франции» (1845–1846), «Четыре исторических характеристики» (1851). В более узком кругу Грановский прочитал лекцию «Об Океании и ее жителях», напечатана она была лишь после его смерти.

Наряду с лекционной работой Грановский занимался и литературными трудами, но сравнительно мало. Собрание его сочинений, включающее изданные публичные лекции, программу курса и набросок учебника всеобщей истории, укладывается (по последнему изданию 1905 г.) в два тома общим объемом менее 800 страниц.

Грановский печатался мало, и некоторые авторы объясняли это тем, что-де, обладая талантом красноречия, Грановский не обладал литературным талантом, ленился обрабатывать свои лекции для печати. Чернышевский не соглашался с подобными мнениями, он считал, что Грановский сознательно жертвовал возможностью углубленной работы над специальными научными сочинениями во имя необходимости вести просветительскую пропаганду, более важную для тогдашней России (см. 86, 3, 349–353). Думается, что здесь играли роль и цензурные соображения. Он намеревался, например, издавать свои публичные курсы, выправил объемистый фолиант в 249 листов — запись курса 1843/44 г. по сравнительной истории Англии и Франции до XVII в. (см. 8, 422). Он знал, конечно, что и другие его университетские курсы древней, средней и новой истории не только записывались студентами, но и переписывались ими начисто, так что для того, чтобы издать, ему нужно было лишь их обработать. Однако он этого не сделал. Если он не мог в лекции сказать всего того, что хотел бы, то напечатать он не мог и того, что говорил. Так, мы знаем, что в 1844 г.

С. Г. Строганов, попечитель Московского учебного округа, требовал, чтобы Грановский читал лекции в «православном» духе и изменил характер чтения разделов курса о Реформации и Великой французской революции. Грановский в связи с этим собирался подавать в отставку, сокрушался, что не может ни опубликовать, ни прочитать материалы по истории французской революции, собранные с большим трудом, тщательностью и интересом. «Вот каково наше положение, — жаловался Грановский матери своего ученика Б. Н. Чичерина, — я прочел 50 томов речей и документов, касающихся французской революции, а между тем знаю, что не только не придется написать об этом ни единой строки, но нельзя заикнуться об этом и на кафедре» (88, 42). В этих же воспоминаниях рассказывается, с какой симпатией излагал Грановский историю французской революции и освободительного движения после нее в частных уроках, которые он давал Б. Н. Чичерину. Авторитет Грановского в среде русской читающей публики был очень высок. Каждое печатное его выступление сразу же вызывало резонанс в журналистике.

Неудачей завершились попытки Грановского основать журнал. О своих планах он сообщал Станкевичу еще в феврале 1840 г.: «Мы собираемся (основатели: Корш, Редкин, Крюков и я) издавать ученый журнал… Распространение Humanitat — вот цель. Дрянной публике мы угождать не станем, педантические рассуждения о подробностях, не имеющих общего человеческого интереса, — вон» (8, 386). Но это начинание, как и замысел альманаха под редакцией И. В. Киреевского (см. 8, 401), практического выхода не получило. В 1844 г. дело сдвинулось: после долгих размышлений, не купить ли «Галатею» С. Е. Раича, «Русский вестник» С. Н. Глинки или «Библиотеку для чтения» О. И. Сенковского, решено было основать новый журнал — «Ежемесячное обозрение» под редакцией Е. Ф. Корша. В июне было подано прошение об издании журнала. Грановский даже наметил редакторов отделов, взяв себе исторический. Он же составил список иностранных журналов, за которыми члены редакции должны были следить (см. 25, л. 2). Интересно отметить, что среди этих журналов были и «Немецкие ежегодники» — орган левых гегельянцев, в котором принимали участие К. Маркс и Ф. Энгельс. Впрочем, Грановский, видимо, не знал, что к этому времени «Немецкие ежегодники» были уже запрещены (см. 62, 370; 430). С этим изданием он, вероятно, ознакомился еще в Берлине. В «Ежемесячном обозрении» должны были принять участие А. И. Герцен, Н. П. Огарев. Однако это предприятие тоже не удалось, ибо, как сообщил в официальном отношении Грановскому граф С. Г. Строганов, через которого он обращался к царю, в ответ на ходатайство об издании журнала «Его величеству, в 12-й день сего декабря, не благоугодно было изъявить высочайшего на то соизволения» (см. 31). На прошении Николай I собственноручно начертал: «И без того довольно».

Еще осенью 1844 г. Грановский написал свою магистерскую диссертацию — «Волин, Иомсбург и Винета» и, несмотря на интриги реакционных профессоров И. И. Давыдова, С. П. Шевырева, защитил ее. Публичная защита вылилась в анти-славянофильскую демонстрацию, закончившуюся победой Грановского.

«Третьего дни, — записал Герцен в своем дневнике 23 февраля 1845 г., — Грановский защищал свою диссертацию о Иомсбурге и Винете. Это было публичным и торжественным поражением славянофилов и публичной овацией Грановского» (47, 2, 406). Овация публики и студенчества была столь сильна, а антиславянофильские их выпады столь резки, что враги Грановского хотели истолковать их как бунт и жаловались на Грановского. В связи с этим Грановский перед лекцией 24 февраля произнес речь, в которой вновь выявились его антиславянофильские установки, чем вызвал новую бурную овацию.

В 50-Х годах он выполняет ряд официальных поручений, и эти документы, о которых мы уже упоминали, часто инкриминируются ему при обосновании «поправения» в эти годы. В 1850 г. Грановскому было поручено составить программу учебника по всеобщей истории «в русском духе и с русской точки зрения», как писал в своем отношении об этом тогдашний попечитель Московского учебного округа В. И. Назимов министру просвещения Ширинскому-Шихматому. Министр нашел программу годной и предложил Грановскому составить этот учебник. Грановский написал лишь начало его. Он составил официальную Записку «О ослаблении классического преподавания в гимназиях» (1851), записку к упомянутой выше программе.

В октябре 1842 г. Грановский женился на Е. Б. Мюльгаузен. Это был замечательный союз.

Елизавета Богдановна была дочерью доктора медицины Богдана Карловича Мюльгаузена. Высокая семнадцатилетняя девушка, блондинка, она была, по словам Герцена, «натурой даровитой и сильной» (47, 9, 125). Уехав в июне в Погорелец для устройства имущественных дел, Тимофей Николаевич писал невесте: «Мое чувство вмещает в себя уважение, любовь, преданность, благодарность, обожание». Молодые сняли небольшую квартиру, потом поселились в доме тестя на Драчевке, а последние годы жизни провели в доме Фроловой в Малом Харитоньевском переулке. Очень скоро их дом приобрел притягательную силу и для друзей, и для студентов. Елизавета Богдановна была прекрасной хозяйкой, любила музыку и хорошо играла на рояле. Тимофей Николаевич прочитывал ей приготовленные лекции, она бывала на всех его публичных чтениях, переписывала его работы, первая читала его сочинения. Семейное счастье стало опорой Грановского на всю его жизнь. Он «чудно счастлив дома», — писал о семейной жизни Грановского Герцен Огареву. Когда в 1852 г. Елизавета Богдановна тяжело болела, Грановский писал К. Д. Кавелину: «Не будет ее — и я невозвратно погиб. Не чувствую в себе силы жить и работать без нее» (8, 452). Елизавета Богдановна пережила мужа всего на полтора года и умерла в апреле 1857 г.

Несмотря на болезнь, Грановский и в конце жизни был полон энергии и творческих планов. Он задумывает цикл статей по методологии исторического исследования, собирается читать новый публичный курс. В 1855 г. Москва торжественно праздновала столетие своего университета. В мае этого года Грановский был единогласно избран деканом историко-филологического факультета. Он много работал над лекциями, писал, обдумывал проект перемен на факультете.

4 октября 1855 г. Грановский скончался, 6 октября состоялись похороны. Студенты несли на плечах гроб от университета до Пятницкого кладбища (в районе теперешнего Рижского вокзала). Колонна провожавших растянулась более чем на километр. Университет прощался со своим любимым профессором, Москва — с просветителем и гражданином.

* * *

Теперь мы можем перейти к выяснению его взглядов по основным социально-политическим вопросам и его взаимоотношений с представителями названных направлений русской общественной мысли. С революционными демократами — Герценом, Огаревым, Белинским — у Грановского сложились теплые дружеские отношения. В высказываниях середины 40-х годов, как и в последующих, когда Герцен уже после смерти Грановского характеризовал его роль и значение для истории русской общественной мысли, он высоко оценил его лекционную деятельность, т. е. его идеи в области истории и философии истории именно этого периода. Отмечая, что «ближайший друг Станкевича… Грановский был нашим с самого приезда из Германии» (47, 9, 40), Герцен, несомненно преувеличивая роль Грановского и несколько преуменьшая свою и Белинского, отметил ведущую роль Грановского в передовой русской общественной мысли первой половины — середины 40-х годов. Со своей стороны Грановский неоднократно выражал свое единомыслие с Герценом, высоко оценивал его сочинения. Однако все эти взаимные симпатии не означали, что между друзьями уже в первой половине 40-х годов не было разногласий. Они спорили о потусторонности (Jenseits) , т. е. о проблеме отношения духа и тела, о возможности жизни духа в потустороннем мире. Излагая свою точку зрения, которая позже приведет к обострению их споров и отношений, Огарев писал в 1845 г.: «Мы все не логические, а физиологические явления… Скорбь об утрате близких (которой мотивировал Грановский необходимость для себя веры в „Jenseits“. — З. К.) должна остаться скорбью, скорбью всей жизни; от этого-то я и ненавижу утешения посредством Jenseits. Они мешают скорби, они облегчают чувство утраты, они трусость перед страданием» (71, 357).

Белинский и Грановский подружились после приезда Грановского из Берлина в Москву, хотя Грановский сразу же осудил идеи Белинского о «примирении с действительностью», но их симпатии особенно укрепились после «протрезвления» Белинского от угара «примирения с действительностью», когда он сам признал правоту Грановского. Белинский писал В. П. Боткину 31 октября 1840 г.: «…я, право, так люблю его (Грановского. — З. К.), так часто думаю о нем, особенно в последнее время, когда я в некоторых пунктах наших московских с ним споров так изменился, что при свидании ему нужно будет не подстрекать, а останавливать меня» (41, 11, 567. Ср. 41, 11, 705). «…Люблю и уважаю этого человека и дорожу его о себе мнением» (41, 72, 29). Белинский просит Грановского писать в его журнал, просит Герцена прислать лекции Грановского для публикации в «Отечественных записках».

Вместе с тем Белинский менее восторженно, чем Герцен, и даже критично отнесся к публичным чтениям Грановского 1843/44 г. «По моему мнению, — писал он Герцену, — стыдно хвалить то, чего не имеешь права ругать: вот отчего мне не понравились твои статьи о лекциях Гр[ановско]го» (41, 12, 250). Тут, правда, не совсем ясно, что же именно хотел бы «ругать» Белинский в лекциях Грановского, неясны мотивы его недовольства. Но можно предполагать, что они стоят в связи с «романтизмом» Грановского, с его умеренностью и «идеальностью», которыми, по воспоминаниям К. Д. Кавелина, Белинский был недоволен. Еще раньше, в 1842 г., в спорах с Белинским о Робеспьере (в которых Герцен был на стороне Белинского), Грановский отстаивал веру в личное бессмертие, тяготел к религиозности. В целом можно сказать, что Белинский при всей своей любви и уважении к Грановскому относился к нему более критически, чем Герцен.

Грановский посетил умирающего Белинского и, сообщая о его смерти жене, писал, что, по словам домашних, Белинский в последние дни в бреду все звал Грановского. Увидев его, он сказал: «Прощай, брат Грановский, умираю». Приняв участие в похоронах Белинского и сборе денег для оставшейся без средств семьи, Грановский, по некоторым данным, увез с собой авторскую копию письма Белинского к Гоголю и распространял его в московском обществе и среди своих студентов.

Таким образом, между Грановским, с одной стороны, Белинским, Герценом и Огаревым — с другой, уже в первой половине 40-х годов установились сложные отношения. Друзей сплачивало единство по ряду вопросов — общие идеи в философии истории, отношение к русской действительности и требование ее преобразования, общность борьбы со славянофилами и официальной народностью и т. п. Но обнаружились и серьезные теоретические разногласия.

Они обострились летом 1846 г. во время дискуссий на подмосковной даче в Соколове. С этого времени, писал Герцен, они надолго расходились с Грановским в теоретических убеждениях (см. 47, 2, 249). Если Герцен, Огарев, Белинский пришли к материализму и атеизму, то Грановский продолжал держаться идеалистического «романтизма» и, сохраняя личные религиозные убеждения о бессмертии души, о противоположности души и тела, отвечал Герцену на его материалистические и атеистические высказывания, заявляя: «…я никогда не приму вашей сухой, холодной мысли единства тела и духа; с ней исчезает бессмертие души…Я слишком много схоронил, чтоб поступиться этой верой. Личное бессмертие мне необходимо». В ответ на эту сентенцию Герцен сказал: «Славно было бы жить на свете… если бы все то, что кому-нибудь надобно, сейчас и было бы тут как тут, на манер сказок. — Подумай, Грановский, — прибавил Огарев, — ведь это — своего рода бегство от несчастия» (47, 9, 209).

В полемике с Грановским Герцен и Огарев доказывали идею единства исторических и естественных наук, подчеркивая особенно значение последних. Грановский, который еще в первом своем курсе (1839/40 уч. г.) и в 40-х годах сам отстаивал идею связи науки истории с естествознанием, воспринимал это доказательство как попытку принизить специфику исторического знания, его ценность как такового. Возражая друзьям, Грановский писал Огареву (январь 1848 г.): «Да, история великая наука, и, что бы вы ни говорили о естественных науках, они никогда не дадут человеку той нравственной силы, которую она дает» (87 449). Спорили о герценовских «Письмах об изучении природы», о Jenseits и Diesseits (посюсторонность. — См. 72, 121), и обсуждение всех этих вопросов обнаруживало теоретические разногласия. Передовая молодежь сразу обратила внимание на разногласия — и встала на сторону Герцена. «Прежде, чем мы сами привели в ясность наш теоретический раздор, — вспоминал Герцен, — его заметило новое поколение, которое стояло несравненно ближе к моему воззрению. Молодежь… сильно читала мои статьи о „Дилетантизме в науке“ и „Письма об изучении природы“… университетская молодежь, со всем нетерпением и пылом юности преданная вновь открывшемуся перед ними свету реализма, с его здоровым румянцем, разглядела, как я сказал, в чем мы расходились с Грановским. Страстно любя его, они начали восставать против его „романтизма“. Они хотели непременно, чтоб я склонил его на нашу сторону, считая Белинского и меня представителями их философских мнений» (47, 72, 204; 206–207).

И отчасти Герцену это удалось. В годы, когда происходили эти теоретические дискуссии, Грановский напряженно работал над огромным историческим материалом и пристально изучал революционный опыт Западной Европы, особенно революций 1789 и 1848 годов. Это помогло Грановскому сблизиться с Герценом, хотя к единству они не пришли. Однако это повлияло на его социально-политические взгляды — отношение к народу, к революции, к будущему человечества и России. Вот что он писал Герцену в 1849 г.: «От прежнего романтизма… я отделался. [18]В этом отношении нельзя не указать на одно противоречие в оценках Грановского Чернышевским. Называя здесь Грановского «великим ученым» и ставя его выше названных европейских историков, он в этой же статье пишет, что «собственно в европейской науке его сочинения не могут произвести эпохи», т. е. отрицает, что он был «великим ученым». Утверждение Чернышевского о том, что служение Грановского просвещению народа, а не разработка специальной науки было следствием сознательного выбора ученого-патриота, а вовсе не его неспособности к собственно научно-исследовательской деятельности, представляется развитием идеи, высказанной И. С. Тургеневым в письме, направленном им в редакцию «Современника» (возглавлявшегося в то время Н. Г. Чернышевским) на следующий же день после похорон Грановского и напечатанном в нем.
46 год прошел для меня мучительнее, чем для вас, но я вышел из него здоров. Слава богу. А внутренняя связь с тобою и Огаревым еще укрепилась. Если бы нам пришлось встретиться, мы, вероятно, не разошлись бы более в понятиях. Для нас обоих прошло, кажется, время опытов, догадок и чаяний — пора знать досконально и не бояться узнанного» (12, 94). Эта фраза звучит прямо как признание правоты Огарева в том его замечании о «бегстве от несчастья», которое мы только что привели по воспоминаниям Герцена в «Былом и думах».

Насколько существенно было влияние Герцена и Огарева на Грановского, видно также и из того, что многие идеи, которые сам Грановский позже пропагандировал в своих курсах, вполне созвучны идеям Герцена. Подчеркивая идею самобытности наций, Герцен пишет: «Чем больше, Грановский, ты взойдешь в физиологию истории, в naturwissenschaftliche Behandlung (естественнонаучное объяснение. — З. К.) ее, тем яснее сделается для тебя, что история только и отделяется от природы развитием сознания… каждый народ представляет результат… всякой всячины, условий климатологических и иных» (47, 23, 184). Мы увидим, что именно с курса 1849/50 учебного года Грановский особенно настоятельно проводит идею зависимости истории от географических, антропологических и иных материальных факторов, все более входит в то, к чему его ведет Герцен, — в «физиологию истории». Как ни важны эти письма и признания с их резкими, определенными суждениями, не следует, однако, преувеличивать степень воздействия Герцена на Грановского.

Они показывают лишь, что Герцен и Огарев содействовали тому, что в конце 40-х годов в мировоззрении Грановского обнаруживаются некоторые новые тенденции, но не более того. Ибо если Грановский и писал Герцену, что от былого его романтизма не осталось и следа, что они не разошлись бы более в понятиях, то это, конечно, сильное преувеличение. Анализ мировоззрения Грановского конца 40-х — начала 50-х годов покажет нам, что, как ни эволюционировали взгляды Грановского в ту сторону, в которую вел его Герцен, он не стал, как Герцен, материалистом в философии. Он не стал ни утопическим социалистом, ни революционным демократом, ни атеистом. Да и переписка двух друзей, как и их письма к третьим лицам, показывает, что единомыслия в вопросах общефилософских они не достигли.

Социально-политические воззрения Грановского подробно изучены в нашей литературе. Мы лишь вкратце охарактеризуем их, чтобы понять его взаимоотношения как с левым, так и с правым крылом русской общественной мысли 40—50-х годов. Противоречивость социально-политических воззрений Грановского была противоречивостью русского Просвещения в целом, и особенно в период его кризиса. Но это была и субъективно осознаваемая противоречивость ученого, обуреваемого сомнениями, разноречивыми побуждениями и соображениями, ученого, находящегося в состоянии духовного кризиса.

В чем состоял этот кризис и каков был характер того комплекса идей Грановского, который принято называть социально-политическими убеждениями, мы выясним, рассмотрев, как решал Грановский центральные проблемы этой области — отношение к народу, к революции, к русской крепостнической действительности и официальной идеологии, к проблеме будущего человечества и России.

Начнем с его отношения к народу. Основная двойственность этого отношения состояла в следующем. Констатируя расслоение народа на социальные группы, факт эксплуатации, факт борьбы угнетенных с угнетателями, Грановский становился на сторону первых, осуждая угнетателей. Он категорически заявлял о необходимости освобождения народа и превращения угнетенных в равноправных во всех отношениях граждан общества. С другой стороны, однако, народ сам по себе представлялся ему неразумной массой, действующей слепо, а потому страшной в своих самостоятельных действиях. Эти представления не являлись следствием какой-либо антипатии, аристократического пренебрежения к народной массе. Отнюдь нет! Такой взгляд опирался на исторические наблюдения того, что в условиях рабовладельчества и феодализма народные массы угнетены и что их непросвещенностью пользуются их хозяева. Поэтому, полагал Грановский, движение историй как прогресс по пути достижения справедливости должно осуществляться не самостоятельными действиями народа, а путем его просвещения, хотя ему и понятны мотивы народных действий и он вполне оправдывает их. В лекциях Грановский часто обращается к теме народа и народных движений в античности и средневековье.

Грановский был противником крепостного права, и не только как некоторой формы феодальных отношений, но и как конкретного состояния русского крестьянина (ср. 36, 135). Мы уже отмечали, что еще за границей он резко осудил мнение о том, что русским крепостным живется хорошо и что они «не чувствуют никакого желания другой участи». Вернувшись в Москву из Берлина, он расходился во мнении с теми, кто оправдывал русскую действительность (см. 8, 411; 363–365; 383).

Отчетливо видны его симпатии к пролетариату. Пристально следя за ходом революции 1848 г. во Франции, он называл «нашими» восставших парижских рабочих и ремесленников, а «угнетателями», врагами — буржуазию. 11 июля 1848 г. Грановский писал Е. Б. Чичериной: «Всякие события на Западе отзываются на нас разно. Если они хороши — мы радуемся, если у наших — поражение, мы и весь наш круг впадает в уныние. Последние события как раз не хороши, и я впал в уныние. Опять там восторжествовала картечь, угнетатели ликуют. Они думают вернуть рабочих и пролетариат в прежнее рабство. Буржуазия опять собирает силы, но угнетенные не спят. Они покрыли Париж баррикадами, и это было в полном смысле классовое восстание пролетариев…

Вторая республика была похоронена, и над ней склонились красные знамена. Верите ли, руки у меня опустились. Надежды на все рухнули. Мне тяжело, я не нахожу себе места» (10, 53). Даже биограф Грановского из числа либералов, А. В. Станкевич, пытавшийся и Грановского представить либералом, за что был подвергнут резкой критике Огаревым, Герценом, Салтыковым-Щедриным, вынужден был признать, что Грановский чрезвычайно интересовался ролью пролетариата в жизни и в социальных движениях Западной Европы XIX в., надеялся, что пролетариат в революции 1848 г. будет способствовать обновлению европейской жизни и что в революции 1848 г. «справедливость, требование истории… на стороне побежденных» (82, 217). Казалось, что Грановский готов к переходу на позиции революционного демократизма, что он на стороне не только русского крепостного, но и французского пролетариата. Но тут-то и выявляется противоречивость его социально-политической позиции: желая освобождения народных масс, улучшения условий их материальной и духовной жизни, он в то же время боялся, не понимал их. Это отчетливо видно по воспоминаниям о Т. Н. Грановском, написанным А. А. Северцевым, сперва слушателем, а затем знакомым московского профессора. Северцев, как видно из его мемуаров, входил в 1849–1850 годах в число тех студентов Московского университета, которые были проникнуты, по его словам, «красными убеждениями». Этой группе студентов лекции Грановского казались недостаточно политически заостренными, актуальными. Северцев написал возражения на лекции Грановского и ознакомил профессора с ними. «По поводу моей статейки, — вспоминал Северцев, имея в виду свои возражения, — он говорил мне, что отличительная черта новой истории есть стремление народных масс к полному и разумному участию в умственном и политическом движении» (29, л. 102). Но, признавая законность этих стремлений, Грановский не видел, как может такое участие осуществиться. Он боялся того, что движение масс разрушит цивилизацию, в то же время задумывался над тем, как избежать этой катастрофы, как сделать возможным участие масс в общественном прогрессе.

Грановский говорил Северцеву, «что как вторжение варваров сгубило древнюю цивилизацию», так сгубит нашу победа пролетариев, но что она неминуема, потому что на их стороне справедливость и более свежие нравственные силы. Это убеждение его смущало, оно как будто рождало борьбу в нем. Для него развитие просвещения казалось не роскошью, а глубокой целью жизни человечества; но также правы были и права равенства, права пролетариев; и обманывать себя надеждой на примирение того, что он считал несовместимым, было не в его натуре. Я выразил надежду, что по мере своего развития наука упростится и сделается доступна массе; следовательно, пролетарии просветятся без погибели теперешней образованности. Он отвечал, что у них нет на то досуга; что в первый раз во всей истории они выступили в такой силе (речь идет о революции 1848 г. — З. К.), так единодушно и с такой определенной программой. Эта задача не решается картечью, говорил он, намекая на недавнее торжество консервативной партии. Теперь же не до нашей утонченной образованности, прибавил он. Она аристократическая, требует досуга; чтобы разработать науку, надо посвятить ей всю жизнь, следовательно, жить чужими трудами: более и более эта жизнь становится невозможною. Дело идет о праве всякого забитого и одурелого от работы иметь возможность развить умственные способности не менее нас с вами: если теперешние приемы науки не дозволяют этого, теперешняя образованность не сможет жить (29, 102–102 об.). Может быть, не все мысли Грановского записаны Северцевым точно. Но сам дух их, их противоречивость, выражающаяся, с одной стороны, в стремлении защитить интересы народных масс, в признании их прав и, с другой стороны, в непонимании путей реализации этой программы, принципов построения нового, справедливого общества, проявляются отчетливо. Подобно декабристам, просветитель Грановский все-таки был «страшно далек от народа».

Непоследовательно было отношение Грановского к революции. Теоретически он как историк и сторонник диалектического понимания развития не мог не признавать закономерности революционного способа общественных преобразований, хотя и считал, что для революции нужна соответствующая историческая, протекающая эволюционно подготовка. Такая позиция часто бывала основанием для отрицания целесообразности революционных действий. Однако Грановский признавал исторически оправданным и революционный переход от рабовладельчества к средневековью и от феодализма — к новой эпохе жизни человечества, совершившийся во время французской революции конца XVIII в. Он приветствовал и революцию 1848 г. во Франции.

Существует мнение, что Грановский сильно «поправел» в 50-х годах и его отношение к революции изменилось, что, принимая и одобряя ее в конце 40-х годов, он осуждал ее в 50-х. Впрочем, высказывалось и противоположное суждение — что он «полевел», стал «ближе к революционному лагерю», «разочаровался в части своих прежних иллюзий о спасительной силе и справедливости буржуазной демократии…» (34, 6; 7). Думается, однако, что эти суждения односторонни и каждое верно лишь отчасти. В 50-х годах он высказывался противоречиво, и можно согласиться с М. А. Алпатовым, что «переплетение тенденций — демократической и либеральной — составляет характерную черту всего облика Грановского» (33, 425. Ср. 35, 12. 38, 12–13. 68, 167).

Может быть, в 50-х годах он изверился, впал в пессимизм, устал от борьбы с консерваторами и даже пошел на какое-то примирение с университетским начальством, обдумывал вопрос об отставке, хотя и предпочел ждать («пусть выгоняют сами»).

Но слишком определенные суждения о «поправении» Грановского в конце жизни и о том, что он в это время осуждал революцию, не учитывают в достаточной мере его общетеоретических и собственно исторических идей; и в 50-х годах он остается верен своей прежней теории, своим принципам и идеалам. Односторонние суждения придают слишком большое значение официальным документам (см. 33, 446–447), которые Грановский писал по поручению начальства и для начальства. Перед нами скорее не эволюция к консерватизму, а все те же колебания, неуверенность, противоречивость, усталость от борьбы, поиск компромисса, который дал бы возможность продолжать профессорскую деятельность, нормальную жизнь, словом, перед нами духовный кризис.

К проблеме революций в истории Грановский относился с напряженным вниманием. В университетских курсах он намеренно выявлял, как народные массы революционным путем противостояли эксплуатации рабовладельцев и феодалов, он говорил о восстании в Нормандии X в., о восстании саксов в IX в., против Генриха IV, о Жакерии, о гуситских войнах, о «борьбе горожан против феодалов» (см. 37, 123–124), рассматривал «нидерландскую революцию прежде всего как национально-освободительное движение…» (37, 139). Он не побоялся в крепостнической России рекомендовать студентам книгу передового немецкого историка В. Циммермана о крестьянской войне в Германии.

Грановский проявлял чрезвычайный интерес к Великой французской революции и, по рассказу А. Северцева, давал ему читать запрещенную книгу Ж. Мишле по ее истории, несмотря на то что за отзыв о ней в частном письме незадолго перед тем посадили в Петропавловскую крепость князя А. Оболенского (см. 29, 103 об.). Грановский прочитал 50 томов речей и документов о французской революции (см. 88, 42) и приветствовал революцию 1848 г. во Франции. Как видно из известного нам письма к Чичериной, он стоял на стороне революционных парижских пролетариев и осуждал французских буржуа. Северцев вспоминает, что в упомянутых возражениях на лекции Грановского он доказывал, что абсолютизм и средневековье— одно и то же, что абсолютизм обречен и должен перейти в новый порядок — в республику. Грановский, прочтя возражения своего слушателя, пригласил Северцева к себе и сказал ему: «Мы с Вами в сущности согласны. Вольно же Вам было не обратить внимание на довольно ясные намеки, мною высказанные; но я иногда не могу говорить так полно и определительно, как желал бы. Поневоле прибегаешь к намекам… Он сказал несколько слов о том, что мы действительно на рубеже древней и новой истории» (29, л. 102). Чичерин вспоминал, что известие о бегстве французского короля и установлении республики 1848 г. Грановский «приветствовал… как новый шаг на пути свободы и равенства» (88, 74).

Ряд других документов отчасти того же, отчасти несколько более позднего времени представляют отношение Грановского к революции как более консервативное. Так, еще в 40-х годах в спорах о М. М. И. Робеспьере он склонялся к защите консервативных жирондистов, в то время как Герцен и Белинский были на стороне радикального Робеспьера. В начале 50-х годов Грановский в своем отношении к буржуазии во многом расходился с Герценом. Вместе с В. П. Боткиным и Е. Ф. Коршем он отрицательно отнесся к резкой критике, которой подверг Герцен французскую буржуазию в своих письмах с Avenue Marigny.

Здесь, правда, надо отметить, что Герцен под влиянием тех разочарований, которые принесло ему непосредственное наблюдение западноевропейской действительности и революции (он уехал из России в январе 1847 г. и наблюдал, революцию воочию), в названных письмах отрицал революционность буржуазии не только в настоящем и будущем, но и в прошлом. С такой позицией не был солидарен и Белинский, который считал нужным выделить в буржуазии различные слои и которому вообще вопрос о буржуазии казался в то время еще неясным: «…вопрос о bourgeoisie — еще вопрос, и никто пока не решил его окончательно, да и никто не решит — решит его история…» (41, 72, 447. Ср. 79, 37). Грановский критически отнесся к «внеисторическому пониманию буржуазии, проявленному Герценом», был недоволен некоторой поверхностностью его суждений (см. 79, 42). Критически отнесся Грановский и к брошюре Герцена «О развитии революционных идей в России», правда, по мотивам тактическим, а не принципиальным (см. 87, 88–89). Но все это, вместе взятое, действительно создавало некоторый консервативный фон в позиции Грановского конца 40-х — начала 50-х годов относительно революции и буржуазии в плане социально-политическом.

Какая же будущность для угнетенных, в особенности для русского народа, виделась Грановскому? Приходится признать, что более или менее конкретного представления у него по этому поводу не было. Он, по-видимому, склонялся к идеалу буржуазной республики. Что же касается теоретического идеала будущего общества, то Грановский формулировал его так: «Нравственно-просвещенная, независимая от роковых определений личность и сообразное требованиям такой личности общество» (3, 445). Весьма значительная как положение философии истории, эта формула мало что давала как идея социально-политическая, как программа преобразовательной деятельности. Сторонник республики, Грановский желал свободы и равенства. «Для Грановского, — вспоминал Чичерин, — свобода была целью человеческого развития… Он радостно приветствовал всякий успех в истории и в современной жизни; он всей душой желал расширения ее в отечестве… Развитие абсолютизма, устанавливающего государственный порядок, было в его глазах таким же великим и плодотворным историческим явлением, как и водворение свободных учреждений…

Но сердечное его сочувствие было все-таки на стороне свободы и всего того, что способно было поднять и облагородить человеческую личность. С этой точки зрения он сочувствовал и первым проявлениям социализма… Вполне признавая несостоятельность тех планов, которые социалисты предлагали для обновления человечества, Грановский не мог не относиться сочувственно к основной их цели, к уменьшению страданий человечества, к установлению братских отношений между людьми» (88, 43–44). Однако эти свободолюбивые идеи не могли составить сколько-нибудь определенных контуров будущего русского общества, да и вообще человечества. Эту неопределенность ожиданий Грановского констатирует Северцев. «Все, чем жили до сих пор в истории, — говорил профессор, — права, верования, понятия, все уже отжило. Готовится что-то новое; на всех опорах существующего порядка — печать мертвенности или лжи» (29, л. 103). Но чем же будет это «что-то», Грановский более или менее конкретно так и не определил.

Стоит ли удивляться тому, что такая неопределенность относительно будущего, да и относительно остальных социально-политических вопросов, сопровождаемая постоянными неурядицами в университете и жесткими стеснениями в преподавании, повергала Грановского в духовный кризис, доводила до пессимизма. «Сердце беднеет, верования и надежды уходят. Подчас глубоко завидую Белинскому, вовремя ушедшему отсюда. Скучно жить, Фролов!» — писал он 1 августа 1848 г. (8,425). Почти это же он повторил и Герцену через год. В письме к М. Ф. Корш (1849) он называл свое существование «погибшим», а в конце года писал тому же адресату: «Если бы Вы знали, какая безвыходная, бездонная хандра стала навещать меня. Впереди все так пусто и темно; в настоящем так бесцветно» (8, 320; 321). В письме к Я. М. Неверову (28 декабря 1849 г.) он писал: «Тяжело, брат! Близкие ушли, кто совсем, а кто далеко. Кругом пустота…» (11, 752–753).

Но раз так, раз старое рушится, а будущее неясно, то что же остается делать честному русскому человеку? И в размышлениях по этому поводу Грановский преодолевает свой пессимизм: о старом жалеть нечего, он любит вспоминать четверостишие И. В. Гёте, которое сложилось у него по-русски так:

Приди и сядь со мной за пир, Пустое горе позабудем! Гниет как рыба старый мир, Его мы впрок солить не будем

(82, 219).

«Что же дальше? — спрашивает Грановский. — Будем делать пока наше маленькое дело, а там, что будет» (11, 753).

Оставался один путь — путь вовсе не таких уж «маленьких» профессиональных действий в предлагаемых обстоятельствах, путь просветительской деятельности. Надо было сохранять и нести Прометеев огонь в надежде, что будущие поколения смогут понять лучше и настоящее, и будущее. Грановский находит форму такой деятельности просветителя — рассказывать людям их прошлое, «учить историей». Такова была основа того истинного патриотизма, который вполне можно считать составной частью социально-политических воззрений Грановского. Этот идущий от Радищева и декабристов, Чаадаева, любомудров и Станкевича истинный патриотизм отличался от ложного, от «квасного» по крайней мере двумя чертами: он был связан с критикой пороков русской действительности и с действиями, которые были направлены на их искоренение.

Общественное служение Грановского проявлялось и в его внимании к развитию отечественной науки, и в самой критике русской действительности, имевшей целью указать пороки общества для их исправления. Но более всего чувство общественного служения проявлялось в его профессорской деятельности. Он понимал, что «настоящая деятельность возможна человеку только на родной почве» (8, 419). Нельзя не согласиться с Н. Г. Чернышевским, который видел в этом высшее проявление патриотизма московского профессора. «Грановский, — писал Чернышевский, — понимал это (просветительную миссию русского ученого. — З. К.) и служил не личной своей ученой славе, а обществу. Этим объясняется весь характер его деятельности» (86, 3, 350). «…Он был истинный сын своей родины, — говорит Чернышевский, — служивший потребностям ее, а не себе» (86, 3, 353).

Возникает вопрос: почему же при всех разногласиях и в общефилософской, и в социально-политической области Грановский все-таки был другом передовых русских людей, почему так высоко они о нем отзывались? На этот вопрос мы сможем ответить тогда, когда поймем, в чем же состоял главный подвиг Грановского, каков его вклад в русскую науку, образованность и какое значение это имело также и в социально-политической жизни России. Сейчас же в общем виде мы можем лишь повторить то, что уже сказали выше: Грановский был сторонником Просвещения, а русское Просвещение того времени выступало по ряду вопросов единым фронтом с революционным демократизмом. Помимо разногласий было и единство и в теоретических (главным образом в области философии истории), и в социально-политических (в отношении к русскому дворянству, государству, официальной церкви и идеологии, русским консерваторам) вопросах.

Грановский резко отрицательно относился к дворянству. И тут, может быть, важно подчеркнуть, что приводимые ниже его высказывания по этому поводу выпадают на последний год жизни, что опровергает отмеченные выше мнения о «поправении» Грановского к этому времени. Подобно своим предшественникам — русским просветителям 20—30-х годов (В. Ф. Одоевскому, Д. В. Веневитинову, Н. В. Станкевичу, А. И. Галичу), но с гораздо большим пониманием и остротой, похожей на чаадаевский пафос обличения, он возмущался распадением нравственной структуры этого класса, потерей им истинного патриотизма. Наблюдая выборы в ополчение в Воронежской губернии, он писал: «Трудно себе представить что-нибудь более отвратительное и печальное. Я не признавал большого патриотизма и благородства в русском дворянстве, но то, что я слышал в Воронеже, далеко превзошло все мои предположения. Богатые или достаточные дворяне без зазрения совести откупались от выборов… и… такая тупость, такое отсутствие понятий о чести и о правде… В других губерниях средней и южной России дело шло не лучше» (8, 454). Не лучше и дворянство «второй столицы». Тонко понимая и резко критикуя ограниченность либерализма славянофилов Ю. Ф. Самарина, И. С. Аксакова и других, он писал из Москвы: «Вообще здешнее высшее общество боится, чтобы новый Царь не был слишком добр и не распустил нас. Общество притеснительнее правительства» (8, 455). А через несколько дней он писал, имея в виду славянофильский либерализм: «Московское общество страшно восстает против правительства, обвиняет его во всех неудачах и притом обнаруживает, что стоит несравненно ниже правительства по пониманию вещей» (8, 456). Осуждая дворянство, Грановский вовсе не одобрял политики правительства. Это видно, например, из его отношения к записке Б. Н. Чичерина «Восточный вопрос с русской точки зрения», где внутренняя и внешняя политика, которую осуждали и консерваторы-славянофилы, была подвергнута резкой критике . Это видно также и из писем Грановского конца 40-х и 50-х годов, в особенности из тех, которые посылались оказией, без боязни перлюстрации, как, например, письмо к Герцену из Москвы (июнь 1849 г.), в котором Грановский считал возможным «сказать несколько слов, не опасаясь почтовой цензуры». Критикуя реакционные мероприятия правительства, он заявлял: «Деспотизм громко говорит, что он не может ужиться с просвещением» (13, 359).

Он отвергал требование С. Г. Строганова читать лекции в «охранительном духе». Строганов говорил, что «им нужна любовь к существующему, короче, он требовал от меня апологий и оправданий в виде лекций» (8, 462). Он критиковал реакционную профессуру (С. П. Шевырева, М. П. Погодина). Его давила тяжелая, удушливая атмосфера официальной ученой, дворянской и чиновничьей среды, о чем он постоянно пишет в письмах к друзьям. Но главным способом критики Грановским русской действительности, крепостничества, абсолютизма были исторические аналогии. Именно эту форму лекций ставил ему в заслугу Герцен, который скажет уже много лет спустя после смерти друга, что сила Грановского была в постоянном, глубоком протесте против существующего порядка в России, что в Москве кафедра Грановского выросла в трибуну общественного протеста.

Разумеется, умонастроение Грановского было известно в правительственных кругах и вызывало ответную реакцию. Тучи над Грановским сгущались, его радикализм конца 40-х годов видели не только реакционные профессора и славянофилы, но и… III отделение. За Грановским был установлен надзор, он знал и сообщал об этом Герцену. Подозрительность правительства к Грановскому усилилась ввиду того, что в письме петрашевца А. Н. Плещеева о нем говорилось как об оппозиционном профессоре. В этой связи возникла целая переписка между следственной комиссией по делу петрашевцев и шефом московской жандармерии графом А. А. Закревским. Не поладил Грановский и с пастырем московской церкви — «лукавым Филаретом», которому донесли о безбожии, содержащемся в лекциях Грановского. Именно в связи с вызовом к Филарету, который упрекал Грановского во вредном влиянии на юношество, Грановский жаловался на тяжелую обстановку в университете.

Особо следует остановиться на отношении Грановского к славянофильству. Мы видели, что еще за границей, встретившись с чешскими славистами, Грановский высказал такие суждения об их идеях, которые исключали симпатии к русским славянофилам. И действительно, приехав в Москву, он становится их убежденным противником, критикует их идеи в университетских и публичных лекциях, письмах, статьях, беседах. Славянофилы в свою очередь тоже распознали в Грановском своего идейного противника, хотя с некоторыми из славянофилов, в особенности с И. В. Киреевским, у Грановского складываются личные дружественные отношения, которые он оберегал от излишней, по его мнению, непримиримости Бакунина. Грановский полагал, что идейные расхождения могут при известных условиях и не исключать личных симпатий и даже уважения. Бакунин же думал, что если «у людей другие мнения», то следует «расстаться с ними» (8, 381).

В письме к Н. В. Станкевичу Грановский излагал основные положения зарождающейся славянофильской школы: «Ты не можешь себе вообразить, какая у этих людей философия. Главные их положения: Запад сгнил и от него уже не может быть ничего; русская история испорчена Петром I, — мы оторваны насильственно от родного исторического основания и живем наудачу; единственная выгода нашей современной жизни состоит в возможности беспристрастно наблюдать чужую историю; это даже наше назначение в будущем; вся мудрость человеческая истощена в творении св. отцов греческой церкви, писавших после отделения от западной. Их нужно только изучать: дополнять нечего; все сказано. Гегеля упрекают в неуважении к фактам… Досадно то, что они портят студентов… Славянский патриотизм здесь теперь ужасно господствует: я с кафедры восстаю против него, разумеется не выходя из пределов моего предмета. За что меня упрекают в пристрастии к немцам. Дело идет не о немцах, а о Петре, которого здесь не понимают и не благодарны к нему» (8, 369–370). В этом же тоне он аттестует отдельных славянофилов и их идеи.

В дальнейшем критика славянофильства обострилась особенно в связи с публичным курсом Грановского 1843–1844 гг., который он использовал для скрытой полемики со славянофильскими воззрениями. Если, по словам Грановского, А. С. Хомяков собирался выступать даже против его университетских лекций, то можно себе представить, как реагировали его противники на публичный курс. Грановский, понимая, что «источник вражды — в противуположности мнений», собирался «полемизировать, ругаться и оскорблять» и даже постараться «оправдать и заслужить вражду моих врагов» (8, 459). Он видел непримиримость славянофилов. «Остервенение славян возрастает с каждым днем», — писал он Кетчеру 14 декабря 1843 г. (8, 462. Ср. 47, 2, 319–320).

Шевырев, сочувствующий славянофилам, критиковал публичные лекции Грановского за пристрастие к гегелевским идеям. В противовес лекциям Грановского он объявил свой курс истории русской литературы. Правда, на обеде в честь Грановского в связи с окончанием его публичного курса произошло временное примирение западников и славянофилов. Некоторые славянофилы положительно отозвались о курсе Грановского, а И. Киреевский просил его прислать студенческие записи публичного курса. Грановский даже собирался принять участие в «Москвитянине», хотя в вежливой форме отказался от того, чтобы его фамилия была объявлена в числе сотрудников журнала. Однако это примирение кончилось скандалом, злыми стихами Н. М. Языкова. Едва была предотвращена дуэль между Грановским и П.В. Киреевским, произошел окончательный разрыв со славянофилами.

В дальнейшем Грановский вел прямую и резкую полемику с Хомяковым (1847) и со славянофильским учением вообще. Он писал специальную работу, критикующую славянофильство (см. 35, 7), подверг критике один из устоев славянофильского учения — идею исключительности русской общины. В тоне положительного научного изложения почти без всякой полемики Грановский в статье «О родовом быте у германцев» (1855) показывал единообразие русской и германской общин, обещая доказать то же и относительно кельтской. В этом вопросе он стоял на уровне современной ему науки и уже знал ранние работы Г. Л. Маурера, на которые впоследствии ссылались и которые так высоко оценивали К. Маркс (см. 1, 32, 43) и Ф. Энгельс (см. 1, 21, 96–97).

Русская журналистика сразу же поняла анти-славянофильскую направленность статьи Грановского. «Отечественные записки» и «Библиотека для чтения» откликнулись похвальными отзывами (хотя с некоторыми критическими замечаниями), «Москвитянин» поместил полемическую статью за подписью «С». Высоко оценил статью Грановского Чернышевский, который подчеркнул в «Современнике» значение работы Грановского для опровержения важной ошибки, вовлекающей в различные заблуждения, будто родовой строй составляет «исключительную принадлежность славянской истории в противоположность германскому племени, чуждому, по их мнению, общинного начала…» (86, 2, 736). Он отметил, что если немцы исследовали вопрос о немецкой древности в духе «тевтомании», то исследования русской древности у нас послужили опорою совершенно другой мании. Осуждая всякие национальные пристрастия, в особенности славянские и немецкие, он указывал, что различие общинных форм у русских и немцев есть «разница… не в национальном характере, а только в эпохах исторического развития» (86, 2, 738). Положительно оценил Чернышевский эту статью и в рецензии на первое издание сочинений Грановского (см. 86, 3, 346–368).

Мы уже упоминали, что Грановский отводил большую роль Петру I в русской истории. Незадолго до смерти он с особенным восторгом говорил о нем Фролову (январь 1855 г.), рекомендовал К. Д. Кавелину (январь 1855 г.) заняться специально историей Петра, который «сто тридцать лет ждет… себе ценителя» (8, 453). Естественно, что симпатии к Петру сопровождались критикой славянофильской доктрины.

За два дня до смерти, 2 октября 1855 г., как бы подводя итог своему отношению к славянофильству, Грановский писал Кавелину: «Самарин, поступивший в ополчение, доказывает всю важность теперешних событий тем, что по окончании войны офицерам, служившим в ополчении, можно будет носить бороду, следовательно, кровь севастопольских защитников недаром пролилась и послужила к украшению лиц Аксаковых, Самариных и братии. Эти люди противны мне, как гробы. От них пахнет мертвечиною. Ни одной светлой мысли, ни одного благородного взгляда. Оппозиция их бесплодна, потому что основана на одном отрицании всего, что сделано у нас в полтора столетия новейшей истории. Я до смерти рад, что они затеяли журнал… Я рад потому, что этому воззрению надо высказаться до конца, выступить наружу во всей красоте своей. Придется поневоле снять с себя либеральные украшения, которыми морочили они детей, таких, как ты. Надобно будет сказать последнее слово системы, а это последнее слово — православная патриархальность, не совместная ни с каким движением вперед» (8, 456–457).

Как видим, Грановский был непримирим к славянофильству и в этом отношении был близок к другому русскому просветителю того же времени — Чаадаеву, а также и к Белинскому. Он не пошел на уступки и не впал в заблуждения, в которые впал Герцен еще в России и тогда, когда уже в эмиграции пришел к идее «русского социализма» и видел в славянофилах союзников.

Грановский заметил симпатии Герцена к славянофилам еще до их разрыва с западниками и, подобно Белинскому, скептически отнесся к иллюзиям Герцена относительно возможности прогрессивного развития мировоззрения славянофила Ю. Самарина. 15 ноября 1843 г. Грановский писал Н. X. Кетчеру: «Фильтирах… (прозвище Герцена. — З. К.) завел дружбу с Юрием Самариным. Я давно говорил наперекор тебе и Боткину, что Самарин очень умный и даровитый человек, оставляя в стороне его мнения. Фильтирах же пришел было в восторг от этих самых мнений» (8, 459). Но тогда эти иллюзии Герцена были неустойчивы и быстро рассеялись.

Иначе обстояло дело в 50-х годах, когда Герцен, проповедуя «русский социализм», не прочь был протянуть руку славянофилам на этом шатком мосту. Грановский, наоборот, в это время особенно резко отрицательно относился к славянофилам, и заигрывания Герцена, тем более бессмысленные, что к ним остались равнодушны сами славянофилы, лишь раздражали Грановского. В 1854 г. он писал Герцену из Москвы: «…глядя на пороки Запада, ты клонишься к славянам и готов им подать руку. Пожил бы ты здесь, и ты сказал бы другое» (8, 448). Еще более резко писал он Кавелину о тех же симпатиях Герцена в октябре 1855 г., т. е. совсем незадолго до смерти: «И что за охота пришла человеку разыгрывать перед Европою роль московского славянофила, клеветать на Петра Великого и уверять французских refugies в существовании сильной либеральной партии в России. У меня чешутся руки отвечать ему печатно в его же издании (которое называется Полярной звездою)» (8, 456).

Говоря о месте Грановского среди общественных сил 40—50-х годов, следует заметить, что его нередко относили, особенно в период после его споров и расхождений с Герценом, Огаревым и Белинским в 1846 г., к числу русских либералов. Но мы уже говорили о том, что русский либерализм сложился после смерти Грановского. В более раннее время, когда либерализм только еще зарождался и формировался, к нему относили представителей самых разнообразных течений (см. 65). Грановский не может быть отнесен к числу либералов типа В. П. Боткина, Н. X. Кетчера, Е. Ф. Корша и других. Деятель Просвещения, которое в эти годы заканчивало цикл своего развития, когда складывались другие направления русской общественной мысли — революционный демократизм и либерализм (причем первый сформировался в России на полтора-два десятилетия раньше второго), Грановский не примкнул ни к тому, ни к другому. Но как просветитель, он в большей мере тяготел, особенно в своей философии истории, к революционным демократам, чем к будущим либералам, критикуя некоторых из них. Кетчер, писал он в 1854 г., «застыл на известных понятиях и во многом пошел назад» (8, 470. См. также 37, 61. 59, 123. 64, 75–76).

Противоречивость его позиций определила и особый характер его воздействия на русскую общественную мысль 40—50-х годов.