Когда мы въехали в порт и стали подъезжать к пассажирскому терминалу, у которого обычно встают наши и российские паромы, я почувствовал в воздухе запах войны. С юга, с горных склонов, к порту подлетали два вертолета, на которых обычно десантируется наш благословенный спецназ, на подъездных дорожках теснились черные автобусы с зарешеченными окнами, в которых опять же выезжают на сухопутные операции спецназовцы, — вся эта обстановка свидетельствовала о том, что Ивахара, его начальство и подчиненные подготовились ко встрече нас с Ганиным, а заодно и развеселой ковригинской компании, более чем фундаментально.

Едва из-за очередного поворота показался высоченный борт «Сахалина—12» с раскрытым бортом и перекинутым на берег въездным мостом, через который внутрь судна загоняются машины, как негромкое урчание движка «галанта» перекрыли автоматные очереди и отдельные, видимо пистолетные, выстрелы. Я инстинктивно пригнулся, Ганин притормозил и посмотрел на меня.

— Ты чего, Такуя?

— Живот охватило! — отмахнулся я и выпрямился.

— А я тебе вчера говорил: не набивай себя рисом!

— Если 6 я вчера рисом не набился, Ганин, я бы сейчас здесь с тобой не сидел! Давай рули на площадку к «Сахалину».

На означенной площадке царило деловое оживление: часть облаченных в пуленепробиваемые шлемы с полупрозрачными забралами и бронированные жилеты спецназовцев выволакивала из двух «караванных» джипов увесистых бандитов и укладывала их на бетон лицом вниз, а другая часть прикрывала это мероприятие, стоя на полусогнутых ногах и целясь в потенциальных обидчиков из немецких автоматов MP—5. Я огляделся: третьего джипа-того самого белого «крузера», который подхватил на дамбе Ковригу, — не было. Зато справа, за углом пассажирского терминала, был развернут штаб революции: стояли наши черно — белые вэны, «тойоты» и копошилось десятка три ребят в родимой темно — синей форме.

Я показал Ганину, чтобы он двигал в направлении штаба. Тут же дорогу нам перекрыли три неизвестно откуда появившиеся полицейские «хонды», из одной, что встала слева от нас, выглянул Ивахара.

— Вы, Минамото-сан?

— Я.

— И Ганин-сан с вами?

— И Ганин-сан со мной!

— Давайте отъедем туда! — Ивахара показал на свой импровизированный штаб.

— Ковриги нет. — Я кивнул головой в сторону укладываемых спецназовцами бандитов.

— Нет. — Ивахара покачал головой.

— Порт оцеплен, как я понимаю?

— Да, на выезд перекрыт. Въезд пока разрешен, потому что от магазинов еще не все машины перегнали.

— Пассажиры на борту?

— Многие.

— Что еще?

— Снайперы на крышах. — Ивахара покрутил головой. — Вертолеты подняли. Из Саппоро вылетела спецгруппа. Думаем, достаточно.

— Маэно где?

— Там, — показал Ивахара на стоящие поодаль таможенные микроавтобусы.

— Понятно, давайте отъедем!

Но отъехать к полевому штабу нам так и не удалось. На погрузочную эстакаду над нашими головами ворвался белый «лэнд — крузер», он промчался по мосткам и на полной скорости заехал в чрево «Сахалина». Через секунды на судне послышались выстрелы, а еще через несколько секунд вопли и крики пассажиров, которые табуном понеслись с корабля на берег по пешеходным мосткам.

— Коврига! — крикнул я Ивахаре.

— Сколько их? — спросил Ивахара.

— Понятия не имею! Четыре — пять, может…

Закончить мне не дал Ганин. Он с каменным лицом тронулся с места, сделал крутой вираж, объезжая стоящую впереди полицейскую машину, и поехал за здание грузового терминала.

— Ты куда, Ганин?!

— Достал меня этот Коврига! — С каменным лицом Ганин закладывал вираж за виражом, взбираясь на транспортные мостки.

Мы выехали на финишную прямую тогда, когда подъездной мост стал медленно отсоединяться от борта «Сахалина», а ворота внутренних палуб начали не спеша закрываться.

— Стой, Ганин! — закричал я.

— Херня, прорвемся! — Ганин уже В который раз за сегодняшний день вдавил в пол газ, «талант» зарычал, подлетел к ширящейся пропасти между отходящим мостом и закрывающимся бортом парома и на полном ходу пролетел над темной водой прямо в чрево страшного Левиафана.

Мы не стали с Ганиным разглядывать что к чему в темном подпалубном зале, где мы оставили потрудившийся на славу «галант», и стали осторожно подниматься наверх, где крики и топот постепенно стихали, выстрелов слышно не было, зато слышались чьи-то отрывистые крики то на японском, то на русском языке.

Я жестом остановил Ганина, дышавшего мне в затылок, показал ему, чтобы он оставался пока на лестнице, а сам осторожно приоткрыл тяжелую дверь, выводившую на верхнюю палубу. Пассажиров, слава богу видно не было (хотя топот их шагов продолжал сотрясать корпус корабля, и мне хотелось закричать им во всю глотку: «Не в ногу, ребята! Только не в ногу!»). Зато в пяти метрах от выхода боком ко мне стоял теперь один из бандитов — японцев.

— Сайто, сюда! — послышался грозный рык невидимого Накамуры, бандит исчез из моего поля зрения. По палубе следом за ним, поднимая фонтанчики желтой щепы, заскулили снайперские пули. Этого еще не хватало! Ребята дорвались до настоящей работы и сандалят по братве почем зря. Так и нас с Ганиным зацепить могут.

Я обернулся вниз, чтобы обрадовать Ганина тем, что снайперы уже начали отрабатывать свою зарплату но Ганина за моей спиной не было. Я пригнулся, чтобы посмотреть, нет ли его около «галанта», но опять — таки никого в полутьме разглядеть не смог.

— Ганин! Ты где?! — прошипел я на всякий случай, но вопрос мой остался без ответа.

Брошенный в лучшем духе ганинских авантюрных традиций на произвол судьбы, я решил выбираться наверх, на самый что ни на есть оперативный простор. Я вновь приоткрыл дверь, осмотрелся и кубарем покатился по палубе. Рядышком дважды взвились знакомые фонтанчики щепы, и я искренне порадовался профессиональной несостоятельности безымянного бойца невидимого фронта. Я пополз на четвереньках по направлению капитанского мостика — самого высокого места на чисто по-российски огромных просторах «Сахалина». На мгновение мне показалось, что с противоположной стороны к мостику движется что-то черное, но что именно — разглядеть мне было не суждено. Я вдруг ощутил на своем затылке холод и тяжесть злого металла.

— Лежи, дерьмо! — раздался надо мной не терпящий возражений японский шепот — Не дергайся!

Краем глаза мне удалось разглядеть, что это тот самый Сайто, который только что прыгал здесь передо мной по палубе. Я пригнулся ниже к теплому, душистому дереву все еще дрожащему от слоновьей поступи пассажирского стада, согнул руки в локтях до предела, а затем гибкой пружиной подбросил вверх что было сил заднюю часть своего тела, метясь главным образом во внутреннюю часть внушительной арки расставленных широко в стороны массивных ног Сайто. Одновременно верхней частью бренного своего тела я дернулся влево, чтобы не искушать тот металл, что все еще висел над моим затылком.

Выстрел и крик раздались одновременно: у самого моего носа вырос гейзероподобный цветок из искореженной щепы, а надо мной заревело чудовище. Делать Сайто стоя было опасно из-за безбашенных снайперов, но и ограничиваться одной только ударной урологической операцией было бы с моей стороны верхом легкомыслия. Я дернул руку падающего Сайто, в которой у него был пистолет, раздался еще один выстрел, оставивший на «сахалинской» палубе лишнюю дырку, я вывернул его кисть с пистолетом от себя в сторону борта, услышал ожидаемый хруст и стук пистолета о палубу Все еще оставаясь лежать, я левой рукой отбросил выроненное Сайто оружие в сторону и два раза съездил ему правой ногой по физиономии, благо Сайто теперь тоже лежал рядышком со мной покорной овечкой. Третьего удара не понадобилось, после второго Сайто дернулся и перестал источать прежнюю агрессивную ауру.

Я попытался присесть и оглядеться, но тут надо мной вдруг померк свет. Не зря я не люблю такие внезапные затмения! Ничего хорошего мне они не приносят: Мне нужно солнце, много солнца, как было до этой самой минуты, когда мы оставили с Ганиным всю саппоровскую хмурь-смурь на первой дамбе и въехали в весенний Отару в еще не греющих, но ярких лучах послеобеденного апрельского светила. А сейчас небеса опять сомкнулись надо мной, я голодным птенцом поднял вверх свою несчастную головку, и последнее, что я увидел, были колючие глаза Ито, хищным ястребом пикировавшего на меня с верхнего мостика. Тьма расширилась до немыслимых пределов, залила глаза, смешалась с тупой болью и полностью овладела мной, не оставив для яркого еще солнца ни малейшей щелочки.

Как бы мне этого ни хотелось, но приходить в себя было все — таки надо, хотя, признаться, было бы куда проще поваляться на палубе еще с полчаса, дождаться подмоги и благодушно разрешить медбратьям в пуленепробиваемых жилетах заняться моей измочаленной плотью. Томное, неспешное мое возвращение к адекватному восприятию окружающей действительности похоже было на окончание долгого, страшно утомительного перелета над бесконечными сибирско-уральскими нивами — хлябями широченной России, когда «аэрофлотовский» аэробус, ни к селу ни к городу названный по фамилии автора либо «Хованщины», либо «Щелкунчика», сбрасывает скорость и начинает снижаться по направлению к невидимому пока, но безусловно находящемуся где-то там, внизу на северной окраине размазанной по Средне — Русской возвышенности Москвы, темному и непритязательному Шереметьеву—2. От падения как скорости, так и высоты одуревшая от десятичасовой пытки башка наливается чугуном, уши забиваются песком, а глаза грозят выстрелить в спинку впереди стоящего кресла. Соображение теряется полностью, и кажется, что еще немного — и для тебя все кончится раз и навсегда, и ничего уже больше у тебя в этой жизни не будет. Но когда после этой пятнадцатиминутной гравитационной экзекуции аэробус стукается истосковавшимися по серьезной работе гигантскими пончиками спасительного шасси о ледяной бетон неприветливого московского аэродрома, гулкий чугун, еще секунду назад заполнявший мозги и перепонки, выплескивается из ушей, возвращая тебе не только способность различать тональности и силы звуков, но и соображать и даже рассуждать — по крайней мере, на простенькие житейские темы.

Я напыжился и вытолкнул через уши скопившийся в черепе спрессованный воздух. На мгновение скулы скрутила резкая судорога, и я испугался, что от этой страшной боли вновь отключусь, но ошибся, поскольку вдруг явственно услышал, как где-то за бортом раздалось два винтовочных «чиха», и тут же рядом со мной рухнуло что-то громоздкое и тяжелое. Врожденное любопытство и стремление всегда и везде открывать для себя что-нибудь новое заставило меня, превозмогая боль и апатию, приподняться на левом локте, чтобы получше рассмотреть жертву снайперского чихания. Ею, как это было ни прискорбно, оказался накамуровский Ито. За те три минуты, что я его не видел, он практически не изменился: те же темно — серые «кевин — кляйновские» джинсы, та же черная «про — кедовская» майка, те же раздутые от непомерных тренажерных нагрузок и тайских стероидов — анаболиков бицепсы. Только теперь на узком лбу Ито строго посередине, прямо над ложбинкой широкой переносицы, багровел аккуратный кружок — если я не ошибаюсь (а сознание ко мне вроде вернулось полностью, то есть ошибаюсь я сейчас вряд ли), диаметром 5,62 миллиметра. Но заканчивать свое полулежачее обследование правой, теперь уже ампутированной пунктуальным стрелком руки Накамуры я заканчивать не собирался, потому как вернувшийся ко мне слух зафиксировал не один, а два «чиха» — слышал я их вполне отчетливо. Я оттолкнулся локтем от теплого дерева палубы и присел. Ито лежал слева от меня, на животе, с вывернутым в мою сторону лицом, орнаментированным зорким снайпером В поэтике индийской кастовой дифференциации. Мне пришлось двумя руками пихнуть остывающего бугая, чтобы он перевалился на спину Сделав это, я с глубочайшим удовлетворением отметил безупречную работу спецназовских парней: продуктом другого «чиха» была такая же аккуратная дырочка на левой стороне груди Ито, вокруг которой бесформенно чернело окрашивающее белый логотип «Про — кедс» в лиловый цвет пятно.

Увидев эту вторую дырочку на теле Ито, я потерял к нему всякий интерес. А вот интерес к тому, где бегает мой бестолковый друг Ганин, вдруг проснулся во мне с новой силой, затмив своим величием и размахом все другие интересы, хотя походя я отметил про себя, что моей плоти уже пора поинтересоваться, где здесь ближайший гальюн. Подниматься в полный рост резким молодецким движением я посчитал излишним. Зачем будоражить воображение чувствительных ко всему движущемуся на судне ребят, засевших на пирсе с «простуженными» винтовками, которые благодаря цейсовской оптике и самурайскому хладнокровию «чихают» без промаха в кого ни попадя. Я напрягся и трансформировал положение своего тела — из «сидя на заду» в «стоя на четвереньках», по-собачьи обполз навечно угомонившегося Ито и двинулся по направлению к открытой двери палубного салона.

Осторожно, чтобы не спугнуть хрупкого вдохновения, я заполз в салон, который еще полчаса назад источал покой и благоденствие для решившихся пересечь морские просторы беспечных пассажиров, а теперь настораживал своей гулкой пустотой и вселенским разором. Здесь никого не было, да и, как я быстро сообразил, быть не могло. Накамуровские ребята здесь оставаться не могли: слишком много окон, вся площадь простреливается с берега великолепно, а пассажиров, судя по тому слоновьему топоту что гремел у меня в ушах, когда я разбирался с Сайто и Ито, спецназовцы вывели на берег В том, что моего друга Ганина среди них не было, я даже не сомневался. Этот любитель приключений ни за что не отказал бы себе в удовольствий собственноручно довести до конца разгром банды Накамуры. Да и видел я его последний раз вовсе не на верхней палубе, а бегущим вниз, на внутреннюю грузовую палубу. Значит, надо было отправляться на его поиски в левиафановские внутренности авианосцеподобного парома, благо трап вел туда прямо из салона. Но прежде чем спускаться, надо было выяснить до конца, что изменилось в этом мире за те три минуты, что я — слава богу безуспешно — стучался в массивные неподатливые двери близких, но все еще недоступных для меня небес.

Я подполз к окну салона, выходящему на порт, и осторожно, пряча половину драгоценного лица за боковой рамной стойкой, выглянул наружу На причале никакой суматохи уже не было, как, впрочем, и людей. Вплотную к сходням стояли пять бронетранспортеров, над пирсом и паромом зависли два вертолета, а поодаль, как и три минуты назад, рассыпалась дюжина полицейских машин, и с разных сторон — с крыши пассажирского терминала, с портовых кранов на той стороне бухты и много еще откуда — весело поблескивали на солнце линзы снайперской оптики. Итак, вся стандартная для такого хрестоматийного случая машинерия была как на ладони, но тех, кто ею управлял и командовал, видно не было. Что это означает, непонятно, может быть, только чапаевцу-любителю Ганину да тем перепуганным пассажирам и взъерошенным морякам, которых спецназ за руки стаскивал с трапа некоторое время назад. Мне же ничего пояснять было не надо: безлюдье на причалах явственно свидетельствовало о том, что готовится штурм — решительный и беспощадный, и другого выхода в этой ситуации у командования не было. Там, на берегу, неизвестно, сколько бандитов осталось на пароме, есть ли здесь заложники или праздные наблюдатели вроде бестолкового Ганина, и самое главное, не учудят ли чего напоследок накамуровские бойцы — не взорвут ли чего-нибудь эдакое экзотическое, после чего не только отарский порт, но и сам славный город Отару надолго потеряет свой престижный статус японской Северной Венеции и перестанет фигурировать в путеводителях как один из главных туристических центров Хоккайдо. Короче, дерзновенный план запустить на паром десятка три — четыре молчаливых, но расторопных и идейно подкованных качков — головорезов в пуленепробиваемой амуниции и предоставить им возможность подвергнуть судно полной санитарной обработке сквозь стрекот полупрозрачных вертолетов, заглушавший бойкий плеск волн о борт судна, звучал для меня весьма логично. Однако в щепетильном сердце моем от реальности этого плана что-то защемило, и чем больше я над этим планом задумывался, тем беспокойнее мне становилось на этом самом моем деликатном сердце. Ведь у меня ни полицейской бляхи, ни бумажника с документами при себе уже не имелось, а кустарь — одиночка Ганин, может, и при документах еще, но, как дойдет дело до нашей личной встречи с роботоподобными спецназовцами, еще неизвестно, дадут ли они нам время объясниться и хотя бы вкратце рассказать, кто мы и откуда. В силу зомбированности и роботизации своей угомонят нас сначала, как давеча Ито, двумя — тремя «чихами», благо внешность у Ганина славянская, а банда, которую они сейчас прибегут стерилизовать, по нашему же определению, «интернациональная», что на суровом спецназовском языке значит: обезвреживай всех подряд, вне зависимости от разреза глаз, цвета кожи и запаха мочи, а потом уже в прозекторской патологоанатом разложит всех на группы по расовым признакам.

Я вновь оказался перед выбором: либо пробираться на капитанский мостик, где могла уцелеть рация или хоть какая-нибудь захудалая связь, и оттуда вступить в вербальный контакт с берегом, чтобы немножко охладить пыл удалых киборгов; либо не терять попусту время, а кубарем нестись вниз, найти Ганина и уже вдвоем с ним через иллюминатор выбраться наружу пускай и посредством ныряния в хоть и теплую, но все — таки не слишком приветливую водичку отарского порта. Здесь тоже риск оказаться помеченным в лоб невидимым снайпером был велик, поскольку со стороны моря в сотне метров от парома качались на волнах четыре пограничных катера. В конечном счете выбор за меня сделало мое неугомонное тело. Прежде чем сознание смогло адаптироваться к новой обстановке, руки сами вцепились в гладкие поручни ведущего вниз трапа, а ноги — независимо от головы — зашуршали по декорированной красной дорожкой лестнице.

Указатель, привинченный к стене слева от схода с трапа, сообщил мне, что я попал на верхнюю грузовую палубу хотя, на мой неморяцкий взгляд, это была никакая не палуба, а самый настоящий трюм, так как освещение здесь было искусственное, ибо солнце не имело никакой возможности пробиться во чрево парома сквозь немногочисленные иллюминаторы. Как и следовало ожидать, палуба была заставлена машинами. Одного взгляда хватило на то, чтобы понять: груз знакомый, накамуровский, эксклюзивный — внедорожников и паркетников на пару сотен миллионов иен, а ведь, судя по тому же указателю, внизу была еще одна, вторая, палуба, которая тоже небось не пустовала.

Я шагнул в молчаливое и неподвижное автомобильное стадо, и чуткое ухо мое уловило легкое постороннее шуршание, приклеившееся к шелесту моих туфель. Повернуться на второй источник шума я не успел. Зато на пару секунд превратился в космонавта. Или астронавта — бог их разберет. Мой друг Ганин всегда учит, что космонавт — это русский астронавт, а астронавт — это американский космонавт, и пугать эти два слова никак нельзя. Почему нельзя — мне непонятно, как, впрочем, и много чего еще в великом и могучем русском языке Белинского и Гоголя. И особенно непонятно, как называть наших, японских покорителей космоса, которые летали к звездам как с профуканного Россией в пользу безлошадного Казахстана Байконура, так и с курортного мыса Канаверал в благословенных Штатах. Ведь по логике Ганина и всей этой его филологической шатии — братии получается, что летавший в девяностом на советском «Союзе» щелкопер — бумагомарака Тойохира Акияма — это космонавт, а парившийся в девяносто втором на «Эндеворе» с американцами выпускник одной из лучших в Саппоро старших школ — «Токай даи — ён» — Мамору Мори — астронавт. Логики никакой, потому как ни первому ни второму на орбитальных станциях ничего делать самостоятельно не разрешалось, и вернулись они оба оттуда все с забинтованными руками, поскольку, как говорят знающие люди, ни русские, ни американцы им, бедолагам, ни к чему там прикасаться не разрешали, а им, как и всем нам — любопытным и пытливым японцам, очень хотелось к чему-нибудь прикоснуться, хотя бы разок и хотя бы мизинчиком. Мне же, оказавшемуся вдруг в состоянии невесомости, подумалось не только о забинтованных руках, но и о грядущей судьбе всего моего бренного тела, ибо состояние невесомости должно было вот — вот закончиться, поскольку летел я не по кругу, в долгий облет нашего родимого голубенького шарика, а по короткому штыкообразному вектору упиравшемуся своей острой стрелой в темно — желтую трюмную стену. Шмякнувшись об нее лягушкой, вырванной из материнского лона родного болота мощным ураганом, я решил прежде всего выяснить — космонавт я или астронавт, то есть кто лишил меня на время тягостного ощущения весомости мерзкой, вечно в чем-то нуждающейся и постоянно чего-то требующей плоти — русский или не русский.

Разглядев обидчика, я понял, что я все — таки не космонавт: на меня надвигался, подобно арктическому ледоколу грозный Накамура, из-за пояса у него выглядывала рукоятка пистолета, и мне нужно было подсуетиться, чтобы он его не успел выдернуть из-за широкого ремня. Я вскочил на ноги, подивившись по ходу той легкости, с которой мне удалось это сделать после тесного контакта со стеной, и порадовавшись своей неплохой подготовленности к смертельным перегрузкам, ожидающим каждого, кто осмелится проникнуть в леденящее душу и тело безвоздушное пространство. Затем я отскочил вправо, пытаясь выиграть пару секунд для рекогносцировки и перестройки своих нестройных и поредевших рядов. Приятной неожиданностью стало то, что Накамура не торопился доставать пистолет: он двинулся в моем направлении, прижав пудовые кулаки к шарообразной груди и опустив голову.

— Бить будешь? — Мне пришлось поинтересоваться его намерениями, хотя, понятное дело, от его ответа мало что зависело.

— А что? Ты против? — проговорил Накамура невидимым из-за кулачищ ртом.

— Конечно, против, — начал хорохориться я в надежде разглядеть в своих окрестностях какую-нибудь железяку.

Но железяки не было. Кругом были только драгоценные машины— и больше ничего. В этот момент где-то в глубине что-то подозрительно проскрипело, словно человек — невидимка снял с ручника один из джипов, но мне было уже не до невидимок, поскольку грузный Накамура качнулся влево и выкинул вперед правую руку Я успел откинуться назад: сначала шершавый накамуровский кулак, не достав цели, чиркнул меня по носу, а затем сразу же мой затылок ощутил твердое сопротивление стенки, о которую я непроизвольно в этом своем откатном движении ударился. Пока я соображал, куда нырять — вправо или влево, Накамура сделал шаг вперед и принялся настойчиво проверять степень накачанности моего пресса. Я, слава богу, успел напрячь живот, что позволило мне не только достойно снести выпавшее на мою брюшную полость испытание, но и дважды съездить Накамуре по его сосредоточенной роже, благо руки оставались свободными. Накамура, видно, обиделся на отсутствие паритета в направлениях наших ударов, и мой затылок вновь испытал на прочность судовую переборку. На этот раз удар был настолько силен, что я вдруг почувствовал прилив знакомой уже истомы и апатии. Терять сознание во второй раз за день не в моих правилах, но Накамура оказывался сейчас явно сильнее. Сил на нанесение ему сколько-нибудь существенных ударов у меня уже не оставалось, и я уповал лишь на то, что мои оборонительные приемы вымотают Накамуру до того, как я опять отрублюсь. Я прикрывался согнутыми в локтях руками, разворачивал то налево, то направо свой слабеющий каждую секунду торс и все реже помышлял о сколь-нибудь активных противодействиях этому типу, отводившему душу за все последние унижения, что ему пришлось терпеть от меня и Ганина.

В глазах моих вдруг начало темнеть, и я было решил, что это конец и что спасительного «люгера — парабеллума» у меня в кармане так и не появилось, но через мгновение понял, что я еще в порядке и что это темнеет пространство за спиной Накамуры. Я собрал в невразумительный правый кулак последние силы, отбил левым предплечьем очередной хук и правой на пару секунд прервал работу накамуровской молотилки. От моего удара в верхнюю челюсть Накамура малость окривел и попятился назад. Образовавшегося между нами полутораметрового пространства мне хватило, чтобы разглядеть причину угасания дневного света за спиной бандита. Прямо на нас пока медленно, нос постоянным ускорением катился серебристый «мицубиси — паджеро — челленджер», за лобовым стеклом которого болтался голубенький болванчик Дораэмон. Звука мотора не было слышно, и я не сразу понял, как это так безмолвный джип умудряется ползти вперед по идеально горизонтальному полу. До нас с Накамурой ему оставалось метров пятнадцать — «челленджер» постепенно набирал скорость, а Накамура, не подозревая о том, что на него в прямом смысле наезжают, очухался, тряхнул головой и вновь двинулся на меня. Я сообразил, что если ко мне и придет сегодня чудесное спасение, то придет оно именно в облике этого серебряного внедорожника, потому как ничего, кроме массивных, тяжеловесных джипов, вокруг меня на этой палубе не было, а на нижнюю Накамура меня вряд ли пропустит.

Чтобы оставить себе хотя бы узенький простор для маневра, я шагнул чуть вправо и, не надеясь на попадание, метнул в сторону Накамуры левую ногу. От удара он уклонился, но при этом вновь отступил на шаг: Безмолвный «челленджер» был уже в метре от его спины, и тут только этот тихоходный внедорожник соизволил подать голос.

— Ныряй, Такуя, ныряй! — раздался из-за него поросячий визг моего друга Ганина.

Накамура замер от неожиданности и сделал попытку обернуться. Мне же пришлось не искушать судьбу попыткой спокойно разобраться что здесь к чему и скорее нырять вперед, под «челленджера», памятуя слова всезнающего Ковриги о его высоком клиренсе. Все произошло синхронно, как в плавании сексапильных русалок с лоснящимися ногами и зашпиленными бельевыми прищепками носами: я рыбкой пролетел в сантиметре от несколько опешившего Накамуры и плюхнулся брюхом на пахнущий горелой резиной пластиковый пол прямо под тускло поблескивающий бампер, а Накамура, обернувшись и увидев наконец свою «внедорожную» погибель, стал опускаться вниз. Вот в этом-то, как я понял задней — точнее, затылочной — мыслью, и была его ошибка. Если бы он продолжал оставаться на ногах, толчок разогнанного сообразительным Ганиным до довольно приличной ударной скорости «челленджера» пришелся бы на его ягодицы и поясницу, то есть все было бы не так страшно, учитывая довольно высокий профессиональный уровень наших хирургов и урологов. Но он, бестолковый, сдуру стал приседать, видно от испуга и груза ответственности за состояние собственного здоровья, да еще при этом принялся разворачиваться лицом к прущим на него двум с лишним тоннам грозного хромированно-никелированного металла, на который брёхлый Катагири копил денежки в течение двух с половиной лет. Я уже полностью приземлился под днищем джипа, сместился чуть влево, где просвет был чуть больше заявленных в инструкции 215 миллиметров, и скользил пузом по вонючему пластику пола, вжимая с обратной стороны в измятый Накамурой живот свой драгоценный зад и защищая обеими руками от злокозненных элементов трансмиссии (главным образом от хваленого самоблокирующегося дифференциала в заднем мосту) драгоценный скальп, когда сзади раздался тупой удар, за ним — приглушенный хруст опутанной удавами мускулов широченной грудной клетки опрометчиво присевшего Накамуры, а затем до меня донеслось и последнее слово, сказанное Накамурой в его земной жизни, которое в переводе на протокольный язык скромницы — сержанта Сомы прозвучало бы как «самка собаки». «Кенгурятник» сделал свое дело — «кенгурятник» может быть свободным… Я оглянулся назад: мой обидчик лежал теперь под самым бампером уперевшегося своим бульдожьим рыльцем в стену «мицубиси — паджеро — челленджера» на боку, левой щекой прижимаясь к полу. Его ставшие в одночасье стеклянными некогда грозные карие глаза пристально разглядывали узор на подошве моего левого ботинка, а изо рта тонкой струйкой стекал под щеку алый кетчуп.

— Жив, Такуя? — обратились ко мне ганинские ноги. — Сам выберешься, или все — таки клиренс у этого «паджеро» недостаточно высокий? Я вроде подвеску-то поднял, чтоб тебе попросторнее было…

— А) жив, б) выберусь сам, в) клиренс нормальный и г) это не совсем «паджеро», а «паджеро — мать — его — челленджер». — Я попытался заглушить тупую боль во всех частях своего многострадального тела хиленьким чувством юмора и, подобно герою рассказа какого-то, по словам эрудита Ганина, гениального австрийского еврея, прожившего, правда, почему-то всю свою сознательную жизнь в чешской Праге, на брюхе и локтях, подобно гигантскому таракану, выполз из — под джипа.

— Тяжелый, зараза! — деловито посетовал Ганин, постукивая ладонью о ладонь.

— Кто, Накамура? Ты его чего, поднимать собрался и на себе на берег переть?

— Дался мне твой Накамура! — добродушно парировал мой светлоглазый спаситель. — «Паджеро» этот! «Челленджер» твой… Еле — еле с места сдвинул! Но разгоняется хорошо: двадцать секунд — и все тридцать километров в час! А вот если б у меня ключик был…

— Ага, тридцать! Чтоб его вручную до тридцати разогнать, тебе нужно свой русский язык бросать и в тренажерных залах дневать и ночевать…

— Да, видно, придется, — съязвил Ганин. — Тебя в следующий раз чем от бандитов отбивать — «мицубиси» или «тойотой»? А может, «тигром» ковригинским? Починю его — и спасать тебя буду!

— До Ковриги еще добраться надо… А ты вообще с парома почему не свалил? — пропустив суперменовскую колкость мимо ушей, поинтересовался я у самодовольного Ганина и попытался без особого успеха нащупать на воловьей шее свежеиспеченного покойничка остатки пульса.

— Не наплавался еще, — отозвался он тоном дерзкого корсара. — Готов?

— Кто? Я? К труду и обороне? Или к безделью и атаке? — Мне ужасно нравится в таких вот случаях возвращать Ганину все те подначки и приколы, которым он меня время от времени обучает.

— Да не ты, Такуя, не ты! Накамура наш родимый…

— Накамура-то готов, а вот мы с тобой к дальнейшим пертурбациям как-то не очень. Давай-ка валить отсюда — сейчас штурм начнется.

— Какой штурм! Кого и чего тут штурмовать, Такуя?

— А черт их знает, сколько их тут!

— Да я думаю, немного. Собственно, в трюме я только двоих видел: вот этого бугая и еще одного — приятеля нашего. Я здесь давно ошиваюсь, минут двадцать под этими внедорожниками — паркетниками ползаю. Остальные на палубе остались.

— Не остались, — вспомнил я упавшего подстреленным тетеревом Ито. — Палуба, по-моему, чистая.

— Ну давай тогда вниз! — прокричал беспечный Ганин и поскакал к лестнице.

— Ты куда! Сдурел совсем! — заорал я ему в затылок.

Бегает Ганин для своего возраста здорово, а у меня после форсированной физподготовки ноги передвигались не так резво, как обычно, так что Ганина я настиг уже на трапе, ведущем на вторую нижнюю палубу, позорно названную им трюмом. Вечно он все путает, впрочем, на критику времени уже не было. Стоило мне ступить на первую ступеньку, как вдруг в левое полушарие моего мудрого мозга ударила светлая мысль о том, что в погоню за последним, как утверждает всезнайка Ганин, нашим приятелем мы отправились с пустыми руками — не в смысле без подарка, а в смысле — невооруженными. Я автоматически провел левой рукой по поясу не обнаружил на нем заветного куска вороненой стали, нашпигованной беспощадным свинцом, и резко развернулся на сто восемьдесят градусов — словно та английская буква «R» в названии американского игрушечного магазина в «Саппоро фэктори». Я пересек утомительно длинную палубу путем внедорожника, подарившего мне драгоценную возможность узнать, чем все это закончится, обошел спасительный «челленджер», наклонился к коченеющему владельцу «Ред-шопа» и выдернул ненужный ему теперь пистолет. В это время из зияющего вдалеке спуска на нижнюю палубу послышался шум, и мне пришлось жать на свой внутренний акселератор, чтобы исхитриться досмотреть этот закрученный нами с Ганиным боевик вместе с моим бестолковым соавтором.

Я вновь ступил на палубный трап и вдруг почувствовал, что за те две минуты, что потребовались мне для того, чтобы вновь оказаться во всеоружии, здесь произошли какие-то изменения. Не внешние, нет — внизу впереди была все та же не слишком призывная темнота, — а эфемерные и бесплотные, точнее, эфирные: снизу теперь чувствительно тянуло бензином, а такой запах в закрытом, плохо проветриваемом помещении, как мне известно из личного опыта, не сулит ничего позитивного и жизнеутверждающего.

Пока я нетвердыми ногами шуршал по трапу, в глубине второй нижней палубы раздалось несколько глухих ударов по металлу а за ними последовала мышиная возня человеческих тел. Кто-то кому-то что-то сказал, кто-то кого-то чем-то ударил, и кто-то кого-то за что-то начал душить, потому как возня быстро закончилась и шуршание трансформировалось в нечто среднее между воем собаки и стоном японской поп — звезды Хамасаки, которая упорно пытается выдать его за пение, что, судя по ее колоссальным доходам, пока ей удается делать. Я снял с предохранителя накамуровской трофей и шагнул в пахнущий бензином полумрак. На первый взгляд, если бы не резкий запах дорожающего из год в год топлива, вторая нижняя палуба ничем от первой нижней не отличалась: те же стоящие впритык друг к другу «сурфы», «лэнд — крузеры» и «труперы» и тот же шершавый пластиковый пол. Только здесь почему-то из — под каждого джипа вытекали увеличивающиеся в размерах пахучие лужицы, и я автоматически огляделся вокруг на предмет того, не окажется ли здесь случайно желающих закурить. Таковых не оказалось, но в глубине палубы опять послышалось сдавленное поскуливание, исходившее явно из человеческой гортани, и я продолжил свой неспешный путь вдоль вожделенных владивостокскими и находкинскими номенклатурщиками и бандитами внедорожников. У всех у них на задних крыльях, снизу зияли рваные раны, из которых на пол струился бензин.

Стоило мне дойти до конца прохода, как слева моим карим очам открылась не внушающая оптимизма картина. У громадного черного «лэнд — крузера» стоял шатающийся от боли и бесстрашия скалоподобный Коврига, а за лобовым стеклом на водительском месте джипа дергался в поэтике нуждающегося в срочной психотерапии мим — марионетка — взъерошенный и явно чем-то недовольный Ганин. Я решил не нервировать их обоих и остановился метрах в десяти от эпицентра в ближайшей перспективе, как подсказывало мне мое чувствительное сердце, трагических событий. Потом, отматывая в памяти назад документальную ленту бездушно запечатлевшую на жесткий диск моего светлого мозга все произошедшее в те минуты на второй нижней палубе, я, конечно, понял, что на все про все у меня ушло не более семи секунд. Именно семи, а не десяти, как могло бы показаться несведущему человеку Но осознал я это несколько позже, когда все уже отгремело и все уже оттрубили, а пока же летевшее до того серебряной стрелой «синкансена» время для меня вдруг почти остановилось, его течение увязло в позорном для рода Минамото липком страхе за будущее двух из трех забравшихся в автомобильные джунгли для выяснения сложных международных отношений взрослых семейных мужчин.

Первым делом мне пришлось напрячься и разъединить в сознании рецепторы, принимающие зрительные сигналы с правого и левого глаза, то есть, проще говоря, заставить глаза смотреть раздельно — каждый на свой объект. Этой техникой я овладел еще в старшей школе, когда нужно было одним глазом следить за написанием учителем на доске хитроумных, но ужасно скучных китайских иероглифов, а другим — не без удовольствия шарить по персиковым коленкам сидевшей в соседнем ряду Аи Хонда, носившей в классе самую короткую юбку. Итак, на этот раз левому глазу достался суетящийся и явно не удовлетворенный своим нынешним положением Ганин, а правому — нервно ухмыляющийся Коврига, который вытаскивал из правого кармана тугих джинсов какой-то маленький предмет. Параллельно пришлось напрячь и слух, поскольку источников шума здесь было как минимум два: орущий благим матом сквозь лобовое стекло изнутри джипа Ганин и гулкое эхо легких ударов, сотрясавших весь корпус парома извне. Одновременно я стал поднимать пистолет в направлении Ковриги, отметив при этом, что лоб этого русского бугая будет пошире, чем у Ито, и, следовательно, пометить его кастовой индусской родинкой особого труда не составит, тем более что то, что он доставал из кармана, пистолетом явно не являлось.

За первую секунду раздвоенного наблюдения мои глаза выяснили следующее: бестолковый Ганин сидит в водительском кресле, притянутый к нему обоими ремнями безопасности за видимые мне плечи и горло и, очевидно, за невидимые мне живот и поясницу, а Коврига достает из кармана позолоченную зажигалку Продолжая правым глазом отслеживать движение его руки с зажигалкой, мне с большим сожалением и глубокой досадой пришлось констатировать тот факт, что неумолимая рука коварного Ковриги тянется к уже открытой, видимо, им же крышке топливного бака на левом заднем крыле «лэнд — крузера». Уши же мои смогли, во — первых, различить приглушенные толстым стеклом истошные вопли Ганина, который орал: «Убей его, Такуя! Убей!», а во — вторых, осознать, что рокот-топот с верхней палубы становится все громче и что это спецназовцы топчут зыбкое мироздание обреченного на недобрую память российского парома. К их размеренному топоту иных звуков, типа выстрелов и взрывов, подмешано не было, из чего я поспешил сделать вывод, что передо мной стоит сейчас последний из могикан, то есть кровожадный бандит из накамуровской группы. Времени на анализ собственных эмоций по поводу того, хорошо это или не очень, у меня уже не было. Еще секунды мне хватило на то, чтобы представить себе не самые радостные последствия помещения пироманом Ковригой зажигалки в бензобак «тойоты», тем более что, как теперь стало ясно, последние десять минут Коврига занимался исключительно порчей топливных баков загнанных на закрытую палубу шести— и восьмицилиндровых лошадей. Непонятно только было, куда подевалось орудие его разрушительного труда и что заставило его не дырявить бензобак «лэнд — крузера», а открывать его, как это делают все порядочные люди.

Пристрелить Ковригу прямо сейчас, по истечении первых трех секунд, труда особого для меня не составило бы. Он, паразит, и не думал уворачиваться — просто вкладывал в движение своей правой руки необходимую силу чтобы как можно быстрее втолкнуть зажигалку в жерло бака, и при этом уже второй раз нажимал большим пальцем на язычок, чтобы высечь пушкинско-большевистскую искру из которой еще со времен опальных декабристов известно что возгорится. Но я скосил себе под ноги левый глаз, который уже собрал внутри «лэнд — крузера» всю необходимую информацию по Ганину (правый тем временем соединил в единый отрезок пистолетную мушку и центр ковригинского лба), и нажимать на спусковой крючок внезапно расхотелось: подо мной растекалась прозрачная пахучая лужица, тянувшаяся прямо к подошвам ковригинских ботинок. Разумеется, я не стал судорожно хватать себя за причинное место, чтобы убедиться в том, что эта лужица не является результатом самопроизвольной работы моих замечательных почек, — в своих внутренних силах, как моральных, так и физических, я уверен всегда. Но стрелять в лоб этой скотине я передумал: у меня ведь не гранатомет в руках — от пистолетной пули он может рухнуть не только назад, что было гарантировано, если бы я делился в него сейчас из противотанкового ружья или царь — пушки, но и вперед, и тогда выбившееся в этот момент из заточения пламя его зажигалки охватит меня до самой души, а заодно унесет к праотцам души тех суровых безмолвных ребят, которые топчут сейчас верхнюю палубу в оперативных поисках нехитрой пиротехнической истины, не говоря уже о дорогостоящем плавучем реликте бессмертной советской эпохи, в брюхе которого мы с Ганиным и Ковригой разыгрывали шекспировские страсти.

Но и не стрелять было уже нельзя. Не потому; что подобный прикованному к скале Прометею Ганин продолжал бросаться из-за выпуклого лобового стекла огненными призывами «Убей его, Такуя! Убей!» (нашел время свою киноклассику цитировать, придурок!), а потому что ковригинской зажигалке до бензобака оставалось не более пятнадцати сантиметров хода. Мне нужно было выиграть две секунды— мне до зарезу нужны были эти две секунды: чтобы определить, что за пистолет у меня сейчас в руках, и чтобы из — под длинного правого рукава ковригинской рубашки показался бы наконец-то его драгоценный браслет. Итак, все внимание пистолету — это задача для свободного последние — две секунды левого глаза — и на правое ковригинское запястье — это должно делать мое правое око. И чтобы замедлить течение и без того почти остановившегося времени, подключаем наследственное красноречие:

— Давай, Коврига! Жги! Рви все К чертям собачьим!

— Даю, Минамото, даю! — отозвался ехидный Коврига, машинально остановив свою руку в пяти сантиметрах от бака. — Сейчас полетаете у меня над Хоккайдо! Ангелы собачьи!

Ну вот и все, разговоров больше не будет — мне сейчас в жизни уже ничего не нужно. Решение созрело, время подошло, пора кончать всю эту мистерию — буфф. Правый глаз ухватил кромку показавшегося наконец-то из — под черного рукава золотого браслета, а левый доложил, что от Накамуры мне достался чудесный российский «токарев», который в теории выпускает за секунду две пули, а на практике — полторы. Это замечательно, что в руках у меня именно «токарев». Русские могли «подарить» Накамуре, скажем, «макарова» — тоже неплохая пушка. Однако у «макарова» ствол покороче, а мне сейчас придется работать ювелирно. Кроме того, «макаровский» калибр — девять миллиметров — превращает его на короткой дистанции действительно в пушку «Токарев» же для задуманной мной хирургической операции годился как нельзя лучше.

В следующие две секунды время вернулось в свое обычное русло. Я вцепился теперь уже обоими глазами в широкое ковригинское запястье, под самый верхний обрез поблескивавшего в прохладной полутьме браслета, которому мною была уготована важная роль одновременно и рычага, и резака, и, поддерживая левой рукой правую, трижды нажал на спусковой крючок.

Результаты моей скоростной стрельбы тут же оказались налицо, вернее, на лице — на лице у обескураженного Ковриги, который, видимо, еще мгновение назад был свято уверен в том, что меня интересует только его широкое чело и что если ему уготована смерть, то вместе с собой он захватит на тот свет и меня, и Ганина, и жирные сливки хоккайдской спецназовской элиты. Глупый — глупый Коврига!.. Чело его осталось нетронутым (дался мне его лоб!), и вылетевшие одна за другой в течение двух секунд три «токаревские» пульки ушли в другом направлении: округлившиеся от внезапной перемены моих планов мутные глаза Ковриги глядели теперь уже не на меня — они смотрели туда, где только что был его мощный правый кулак с полыхающей зажигалкой, а теперь багровел кусок дымящегося мяса с двумя белеющими обломками костей посередине. Как я верно рассчитал, отсеченный от запястья тремя пульками кулак доморощенного Прометея с щегольской зажигалкой отлетел назад на безопасные метров пять — шесть на сухую пока еще территорию и теперь мирно лежал на полу в скромной лужице малиновой крови с малюсеньким олимпийским факелом посередине. Я еще пару секунд продолжал держать обеими руками добросовестно сделавшего свое дело «токарева», чтобы убедиться в отсутствии у ставшего в одночасье на своем криминальном производстве инвалидом Ковриги иных планов, кроме как только рухнуть на залитый вонючим бензином пол, а также чтобы подмигнуть левым глазом замолкшему вдруг Ганину; который почему-то вдруг прекратил требовать от меня убить гада Ковригу и своими огромными глазищами пялился вместе с ним на обрубок ни для кого теперь не опасной ковригинской руки. Падать Коврига все никак не хотел, как, впрочем, и подавать голос — понятное дело, трудно вот так вот сразу подыскать нужные слова для того, чтобы охарактеризовать свое новое спиритуальное состояние после столь неожиданной телесной метаморфозы. Мне же нужно было обезвредить его отделенную от запястья кисть, как, впрочем, и его самого.

Я шагнул к Ковриге — он остекленевшими глазами продолжал сверлить свою укороченную руку и мне показалось, что опешил он не столько от боли (я-то знаю, что настоящая боль придет секунд через тридцать — сорок, а пока ничего не чувствуется…), сколько от неожиданности. Он, видимо, все — таки подготовился к коллективной смерти в геенне огненной, а я его вдруг этой радости лишил, да еще и изувечил мимоходом. Мне пришлось надавить ему на крутое плечо, чтобы он сел на пол и прислонился к дверце спасенного мной «лэнд — крузера». Осторожно, чтобы не запачкаться в ковригинской крови, я заглянул ему за спину на предмет пистолета, не обнаружил его, затем подмигнул ошеломленному Ганину и подошел к ковригинской кисти. Ампутированный мною кулак уже наполовину разжался, золоченая зажигалка спокойно лежала на полу, и из— нее мирно вытекала сине — оранжевая струйка. Я нагнулся, поднял ее, задул и засунул в карман брюк. Прикасаться к осиротевшей правой ковригинской кисти я не стал — прежде всего, из брезгливости, да и чего к ней прикасаться-то теперь…

Коврига сидел, прислонившись к левой задней дверце джипа. Он оставался в сознании, что меня несколько беспокоило, потому что мне нужно было обогнуть машину и освободить из пут плененного Ковригой Ганина. Оставлять же его без присмотра было рискованно. Я ткнул пальцем в крышку бензобака — она с мягким щелчком закрылась. Запах разлитого Ковригой бензина становился невыносимым, а пчелиный гул, несшийся сверху уже перерос в отчетливый топот. Спецназ был уже на подходе, и ко встрече с ним нужно подготовиться: ведь не дай бог выскочит откуда-нибудь хоть одна искорка — и все, поминай как звали и как имя твое писали. Сначала все — таки — Ганин, но для этого надо обойти «лэнд — крузер», а Коврига все никак не хочет закрывать глаза. Я нагнулся к двери и прокричал внутрь:

— Ганин, ты в порядке?

— Я да, а он? — поинтересовался Ганин судьбой своего обидчика.

Я сообразил, что, как только я усадил Ковригу на пол, Ганин перестал его видеть.

— Он тоже в порядке. — Я посмотрел на белого как первый хоккайдский снег Ковригу. — Ты меня развяжешь или нет, Такуя? — прокричал обеспокоенный моей медлительностью Ганин.

Я не стал баловать его вербальным ответом, только кивнул, сказал сам себе: «Береженого Бог бережет!» — и за шиворот стал поднимать Ковригу В другой ситуации я бы посетовал на отсутствие у меня наручников, но в сложившейся ситуации одно из кандальных колец было просто не на что надевать — есть над чем подумать конвойной службе, которая будет теперь таскать Ковригу на допросы и в суды. Он был явно готов к тому что я потяну его за собой на другую сторону джипа вызволять Ганина. Сохраняя в себе остатки сознания, он своими нетвердыми ногами помог мне перевести его в вертикальное положение. Говорить он уже не мог — только продолжал стрелять глазами то по своему окровавленному обрубку то по принадлежавшему ему еще полминуты назад куску тела, валявшемуся поодаль. Я толкнул его сначала к капоту, затем в два приема передвинул к правому переднему крылу и здесь опять усадил его на пол. С нашим приближением Ганин заерзал, как начинает не находить себе места шаловливый щенок, которому хозяин одним только видом своим посулил скорый вывод на прогулку. Я открыл водительскую дверь и начал искать концы и начала ремней безопасности, которыми ловкий Коврига пригвоздил моего друга к кожаному креслу.

— Он две петли в один замок засунул, гад! — пояснил мне ситуацию Ганин. — Здоровый, собака!

— А ты куда смотрел? — Я нагнулся к животу Ганина и нащупал у него под левой рукой, притянутой к левому боку замок, в который действительно были вогнаны сразу две металлических петли ременных застежек. Я обернулся к Ковриге:

— Эй, Коврига, у тебя нож есть?

Тот даже не соизволил поднять на меня глаза и продолжал окроплять окрестности клюквенным соком.

— Нет у него ножа! — сообщил мне Ганин. — И пистолета у него теперь нет! Где твой черный пистолет, Коврига, а?

— А где его черный пистолет, Ганин?

— Тю-тю! Вон видишь сзади иллюминатор разбитый?

— Ну вижу!

— Это я его пистолетом! Он, козел, думал, он тут один все баки монтировкой пробьет и запалит наш родимый «Сахалин—12»! Я и монтировку у него выбил! Она где-то там, за машинами, валяется…

Мне надоело возиться с мертвым замком, и я решил подойти к решению проблемы с другой стороны, благо Ганин напомнил про пистолет.

— Ну-ка, Ганин, отогнись влево на сколько можешь, — приказал я уже начавшему расслабляться после шоковой терапии сэнсэю.

Ганин покорно наклонился и закрыл глаза, чтобы не смотреть на мою расправу с самыми прочными в мире ремнями безопасности. Я поднес к верхней петле на дверной стойке накамуровского «токарева» и дважды нажал на спусковой крючок. Петля разлетелась вдребезги, ремень разорвался, а Ганин истошным голосом завопил:

— Совсем сдурел, мент проклятый! Ты чего делаешь!

В это самое мгновение у меня за спиной послышалось змеиное шуршание, и зычный самурайский голос приказал:

— Брось оружие! Всем руки за голову!

Я решил опять — таки не искушать судьбу и не стал поворачиваться к спецназовцам — просто выронил на пол себе под ноги пистолет и пнул его пяткой по направлению к обладателю командного голоса. Вместо ожидаемого шороха послышалось глухое хлюпанье. Ганин, прикрытый моей спиной, начал осторожно стаскивать с себя расстрелянные путы, а я стал постепенно выпрямляться.

— Лицом ко мне! — приказал все тот же голос, и я развернулся навстречу дюжине черных зрачков короткоствольных автоматов, за каждым из которых синели непрозрачные маски и матовые каски неутомимых борцов с террором и агрессией. Левый глаз машинально скользнул в сторону Ковриги: тот сполз вдоль крыла на пол и лежал теперь, прислонившись левой щекой к колесу Глаза его все так же были открыты, но ковригинский взгляд был уже лишен прежней осмысленности и сфокусированности.

— Я майор Минамото, полиция Хоккайдо, русский отдел, — бросил я в прикрытые пластиком лица.

— Документы есть? — поинтересовалась единственная умевшая говорить маска.

— Документов нет. Все осталось на палубе.

Спецназовцы, подобно роботам, зашелестели языками и завертели головами в направлении друг друга.

— Тут бензин разлит, осторожней, пожалуйста, ребята! — Мне надо было охладить пыл разгоряченных парней, которым сегодня толком поработать не удалось, да и самому успокоиться, а то, как на меня кричать начинают, я прямо сам не свой становлюсь.

Говорящая маска откинула забрало, из — под которого показались суровые скулы и узкие лезвия глаз, наклонилась к полу и выудила из бензиновой лужи отфутболенный мной пистолет. Старший офицер обтер «токарева» рукой в перчатке, запихнул его за широкий кожаный пояс своего антрацитового комбинезона. Окружавшие его бойцы синхронно открыли лица, и теперь на нас смотрели не только двенадцать стволов, но и двадцать четыре охотничьих глаза. Единственный удостоивший меня словесного внимания спецназовец еще раз внимательно рассмотрел нас троих, вытащил из поясного кармана рацию и начал что-то в нее нашептывать. Полминуты мы провели в молчании, отчего запах бензина становился все более и более невыносимым. Старший спецназовец закончил заочное выяснение моей личности и резко помягчевшим голосом спросил:

— А кто это с вами, господин майор?

По «господину майору» я понял, что передо мной максимум капитан, расслабился и шагнул ему навстречу. Одиннадцать опустившихся было зрачков тут же синхронно поднялись и вперились мне в солнечное сплетение. «Вероятно капитан» быстро вскинул руку и автоматы опять повесили носы.

— Это преподаватель полицейской академии Ганин, а это, — я кивнул на застывшего в неестественной позе на левом боку новоиспеченного инвалида, — господин Коврига из группировки Накамуры.

«Вероятно капитан» снова стал что-то нашептывать в рацию. Мне это переставало нравиться, поскольку продырявленные Ковригой бензобаки опустошались со всей силой:

— Извините, как вас по званию, но тут бензин на полу. Лучше бы нам всем подняться наверх и вообще покинуть судно.

Спецназовец закончил переговоры, засунул рацию в чехол и подал своим орлам односложную, недоступную понимаю посторонних команду — что-то типа русского «Геть!», которую его бойцы кинулись выполнять по-разному. Двое прыгнули сквозь нас с Ганиным к искалеченному Ковриге, подняли его на свои плечи и потащили к лестнице. При этом ни покряхтывания, ни попыхивания ими не издавалось, что свидетельствовало об их неплохой физической подготовке, поскольку здоровяк Коврига явно тянул на центнер с лишним. Еще двое обступили меня с обеих сторон, другая пара взяла в клещи Ганина, и нам жестами было предложено подниматься наверх. Оставшаяся пятерка в мгновение ока рассыпалась по палубе — видимо, в поисках какой-нибудь взрывоопасной пакости, которую оставляют после себя на паромах и танкерах такие вот Ковриги. Отдававший команду дождался, когда мы тремя тройками стали восходить к свету божьему и когда великолепная пятерка исчезнет из его поля зрения за комодами внедорожников, и только после этого тоже зашагал по трапу.

Мы доползли до верхней палубы, по которой небольшими кучками по-тараканьи передвигались спецназовцы. Те двое, что вели впереди меня Ковригу мои провожатые и следующие за нами ребята, сопровождавшие Ганина, синхронно откинули свои забрала, и только еще начинающее закатываться за горизонт в сторону не дождавшихся очередной партии паркетников Владивостока и Находки солнце плеснуло им в лицо ядовитой золотисто — лимонной кислотой. Я тоже на миг зажмурился, а когда открыл глаза, обнаружил рядом с собой не двух безмолвных рыцарей, а «вероятно капитана». Но кроме зрительных образов, органы моего внимания восприняли еще и негромкий хрустящий звук, удивительно похожий на тот, что десять минут назад издало тело Накамуры, раздавленное «кенгурятником» многотонного «челленджера». Я глянул вперед и увидел, что спецназовец, подпиравший широкое тело Ковриги слева, вдруг стал оседать к палубе, а голова его под подозрительно острым углом упала ему на левое плечо. При этом спецназовец справа, напротив, стал подниматься вверх и через секунду уже барахтал в воздухе ножками.

На то, чтобы догадаться, что киборг Коврига вдруг чудесным образом ожил, левой, здоровой рукой обвил шею несшего его спецназовца и по-удавьи раздавил ее, ушло у меня менее секунды. Одновременно стало понятно, что правый спецназовец пока жив, поскольку без кисти руки Ковриге было трудновато свернуть ему шею, но тем не менее сил для того, чтобы придушить его и приподнять над палубой, у него все еще доставало. «Вероятно капитан», как я понял, оказался натурой впечатлительной и расторопностью в мыслях не отличался, потому что я, несмотря на радикально изменившуюся ситуацию, сумел быстренько подавить в себе чувство самосохранения и сделать полшага вперед, а спецназовский босс окаменел от внезапного ковригинского воскресения и остановился чуть позади меня.

Освободившейся от одного из опекунов левой рукой Коврига вырвал у другого, беспомощно барахтавшегося под ковригинской культей, автомат и развернулся к нам. Картина, надо сказать, была не для слабонервных. Коврига окровавленным обрубком продолжал прижимать к себе за шею опешившего спецназовца, к его чести молча сносившего столь неожиданно свалившиеся на него унижение и позор. Левой рукой бандит поднял автомат над головой и дал очередь в небо. То, что у приличных людей называется лицом, у Ковриги было абсолютно белого цвета, как — будто кто-то из ведших его спецназовцев бросил ему в переднюю часть головы горсть полупрозрачной рисовой муки. Одновременно с автоматной очередью на этом белом фоне вдруг появилось черное пятно, из которого на палубу полетели грозные слова:

— Дорогу суки! Всех положу!

Спецназовцы, рыскавшие по палубе, на миг замерли, а затем синхронно сконцентрировали все свое субординационное внимание на «вероятно капитане», сопевшем у меня за левым плечом. Краем глаза я заметил, как он едва уловимым жестом взлетевшей руки остановил своих бойцов, готовых к немедленным радикальным мерам. Не знаю, как спецназовскому командиру и его подчиненным, но мне уже не было страшно, причем — совсем. Ганин стоял позади меня, прикрытый мною же от потенциального обстрела, Коврига мог действовать только левой, пусть и вооруженной теперь рукой, и, главное, на верхней палубе не было бензинового потопа, и потому здесь не нужно было работать так ювелирно, как минуту назад в залитом ценным горючим трюме.

Нет, сегодня я определенно не хотел его убивать. Ведь столько возможностей было с утра у меня (да что там у меня — даже у необученного ополченца Ганина были возможности) укокошить укротителя газовского «тигра», но я ими так и не воспользовался. Мне не хотелось его валить — мне хотелось продолжать карать этого бандита в том же утонченно — изощренном ключе, в каком я начал это делать внизу — в импровизированной операционной, где, правда, вместо йода воняло бензином. Все опять произошло за шесть — семь секунд, ну может, за восемь, но никак не больше. Пока огорошенный «вероятно капитан» махал рукой, я левым глазом прицелился к его поясу и, когда все спецназовские глаза вперились в агонизирующего Ковригу и оставили меня без внимания, практически не оборачиваясь, выхватил из-за пояса командира хорошо знакомый мне «токарев», на ходу большим пальцем оттянул предохранитель и наконец с двух рук выпустил оставшиеся в обойме три пули в сторону Ковриги. Операция была практически безопасной: слишком уж тщедушным оказался дергавший ножками в прохладном предвечернем воздухе спецназовец, которого Коврига прижимал к себе, как неопытный отец от прилива любви и ответственности прижимает к себе — неумело, но крепко — новорожденного сына. Я бил в выпирающие из-за спецназовца здоровые пока еще части гигантского ковригинского тела, туда, где риска задеть бойца не было абсолютно, где ковригинская плоть была шире спецназовской как минимум на пять — шесть сантиметров: первая пуля — в ложе автомата, в левый кулак, чтобы не играл тут в детские игры, вторая — во внешнюю часть левого бедра, чтобы его всего перекосило, и третья — нет, опять — таки не в лоб (теперь даже и соблазна такого уже не было…) — в правую стопу чтобы он угомонился наконец.

На секунду над паромом повисло гробовое молчание, которое прервал грохот достигшего палубы спецназовского автомата. Коврига знакомым бычьим взглядом рассматривал теперь свою левую кисть и, видимо, удивлялся, что она все еще приделана к запястью, хотя три средних пальца, насколько мне было видно, были раздроблены основательно. Правая культя его не спеша автоматически разжалась, как в замедленном кино, и освободившийся спецназовец рухнул на палубу Коврига открылся теперь всем нашим взорам и прицелам и стоял не шелохнувшись. Так бывает всегда, когда у тебя покалечены все четыре конечности. Известный скабрезник и балагур Ганин, который скромно притулился сейчас у меня за спиной, наверняка вспомнил бы в этом случае еще и о пятой конечности, но кастрационных планов в моем деловом расписании на сегодня не было. Шести «токаревских» пуль для Ковриги было достаточно — на сегодня, по крайней мере, а убивать его, как я уже сказал, мне не хотелось. Я искренне считаю, что такие люди не должны умирать. Вообще смертная казнь для этих кусков плотного мяса с гранитными костями — слишком мягкое наказание. Хлоп — хлоп — и готово, отмучился за две секунды, ну или за две минуты (это когда вешают). Разве это справедливо? Пускай там гуманные судьи и лицемерные адвокаты взывают к гуманности и великодушию — я же имею на этот счет свои собственные принципы. Коврига должен жить — вот таким вот, каким я сегодня его выстругал: одноруким и хромоногим, жить — и мучиться…

Теперь они все на него накинулись! Нет чтобы сразу его вшестером снизу тащить! Теперь-то они сильные и смелые…

Окровавленного безмолвного Ковригу сбили с ног сразу человек десять спецназовцев — его, бедолагу теперь и видно уже не было под грудой черных пуленепробиваемых жилетов и сверхпрочных шлемов. Я молча протянул «вероятно капитану» честно отработавший сегодня российский пистолет, тот нехотя взял его, опять засунул на пояс и буркнул:

— Зря вы так…

— Вы думаете? — Я всегда считаю, что проигрывать нужно красиво. Нельзя терпеть поражение и при этом буйно агонизировать, истерически кривляться и истошно вопить — надо сохранять в себе или же просто изображать, если сохранять нечего, величие и благородство, надо напускать на себя тонкую грусть и примешивать к ней горькую иронию, чтобы победившему тебя не пришло вдруг в голову, что ты слаб и беспомощен, хотя, может, по правде говоря, ты действительно таковым являешься. Нет, мои далекие предки из славных самурайских времен не были гигантами, как этот громоздкий инвалид, не отличались особой физической силой — они просто умели красиво проигрывать, показывая сопернику, насколько незначительно и несерьезно для них самих это поражение. И та ироническая улыбка на тонких губах, с которой все Минамото смотрели на одолевавших их время от времени недругов, заставляла победителей сомневаться в значимости их победы. Ведь они приложили столько усилий, чтобы раздавить тебя, и вдруг ты, по идее полностью раздавленный и наголову разбитый, горько улыбаешься им в лицо! Так может улыбаться только тот, кто уверен в завтрашнем дне и в том, что именно завтра на его улице начнется настоящий праздник.

Спецназовский командир проигрывать явно не умел. из-за шлема видны были только его глаза и скулы — и ни те, ни другие не источали ничего похожего на отстраненность и иронию. Все у него было серьезно и категорично, как у тех, кто побеждает исключительно по инструкции, с сознанием того, что инструкций для поражений не существует. Я хотел перед ним извиниться за то, что сегодня не его день, но затем передумал: пускай учится — если не стрелять, то хоть проигрывать…

Я почувствовал на левом плече теплую ладонь Ганина:

— Ну ты даешь, Такуя…

— Давал…

— Чего?

— Он брал, Ганин, — кивнул я в сторону отключившегося Ковриги, которого спецназовцы продолжали пеленать ремнями и наручниками, — а я давал.

— Ну теперь-то он долго ничего брать не будет, — глубокомысленно заключил Ганин.

— Да и нечем ему теперь брать, Ганин.

После того как я на деле доказал нашу лояльность режиму, спецназовцы от нас отстали, и мы одиноко поплелись с Ганиным к сходням, лавируя между кучками солдат и полицейских, колдовавших на палубе. Мимо нас с капитанского мостика прошмыгнул юркий Сома с толстой пластиковой папкой под мышкой. Спешил он явно к Ивахаре, который стоял у схода с трапа, одной рукой прижимал к уху мобильник, а другой энергично махал-то ли Соме, то ли нам. Мне пришлось махнуть ему в ответ, чтобы он успокоился — хватит на сегодня отделенных от тела рук!

— Пива хочешь? — спросил я у Ганина, едва мы ступили на сходни.

— Пива хочу — кивнул он в ответ.

— Здесь попьем или в Саппоро поедем?

— А тебе не надо разве протоколы там всякие писать?

— Надо, конечно, но пива хочется.

Когда мы начали сходить с парома, на площадку перед ним ворвались три огненные пожарные машины, и высыпавшиеся из них пожарники принялись разматывать удавоподобные шланги, выдвигать к иллюминаторам лестницы и карабкаться по ним так, как будто в обезьяньем питомнике объявили бесплатную раздачу бананов. Ивахара с обогнавшим нас Сомой встретил нас у последней ступеньки. Он весьма сосредоточенно копался в бумагах, принесенных Сомой, но, завидев нас, оторвался от них.

— Минамото-сан… — начал он, но я оборвал его из-за полного отсутствия желания выслушивать пресные комплименты. Как это обычно бывает спустя десять минут после окончания подобных передряг, тело мое начинало подавать первые признаки болевых ощущений, и напрягать свой слуховой аппарат мне не хотелось.

— Там бензин разлит, — махнул я рукой в сторону «Сахалина».

— Да — да, мы в курсе, — задумчиво произнес Ивахара, продолжая читать бумаги. — Пожарные как раз за этим и приехали…

— В управление поедем? — поинтересовался я у Ивахары, попутно перехватывая тускнеющий взор Ганина, видимо действительно рассчитывавшего немедленно пропустить со мной пару кружек ледяного «Кирина».

— Обязательно, и не одни. — Он что-то бросил Соме, и тот помчался к двум таможенным микроавтобусам, в которых было велено прятаться Маэно и его недоделанной команде.

Мы же втроем пошли к полицейскому вэну и Ивахара с настырностью профессионального филолога на ходу продолжал изучать какие-то документы. У самого микроавтобуса к нам присоединились Сома, Маэно и Камеда. Ивахара пристально взглянул на Маэно и жестом пригласил его в машину:

— Маэно-сан, вам надо с нами проехать. В управление.

Формальности до конца уладить и кое — что нам разъяснить. Я же в это время подтолкнул Ганина в спину чтобы он первым залезал в микроавтобус, так как штатским гостям у нас полагается сидеть как можно дальше от водителя и лобового стекла. Ивахара, в свою очередь, кивнул мне, чтобы я залезал следом за Ганиным, а сам явно намеревался пропустить перед собой Маэно.

— Что разъяснить, Ивахара-сан? — дрогнувшим голосом поинтересовался начальник великой отарской таможни.

— Что?.. — Ивахара остановился. — Да хотя бы вот эти декларации.

В этот момент я пожалел, что уже забрался в вэн, потому что мне пришлось приложить немало усилий, чтобы заставить свое измученное тело развернуться в тесном салоне и попытаться разобраться, что там за декларации принес Ивахаре Сома.

— Что с этими декларациями? — Маэно заметно занервничал, а начавший было залезать в вэн сквозь меня Камеда замер и обернулся на своего и чужого начальников.

— Эти декларации мы изъяли сейчас из сейфа капитана парома. — Ивахара качнул головой куда-то вбок и вверх, где, по его мнению, должен был находиться капитанский сейф. — Подписи и личная печать ваши?

Маэно наклонился к бумагам:

— Мои, конечно, я эти декларации лично подписал.

— Вы ничего странного здесь не находите? — Ивахара, видно, долго тренировался в плане интригующего недоговаривания.

— Что вы имеете в виду? — покраснел пухлый Маэно. — Это обычные декларации «пятьдесят три — сорок», в двух экземплярах, как полагается. Что вам в них не нравится?

— В них мне все нравится. — Ивахара продолжил интриговать и нагнетать. — Мне не нравится кое — что в других декларациях.

— В каких других?

— Эти вот декларации в порядке. Все данные в обеих копиях автомобилей совпадают, все чисто.

— Так про какие декларации вы говорите?

— Про те, что час назад были по электронной почте отправлены в вашу рабочую компьютерную сеть. Те, что сейчас находятся в электронной отчетности вашего управления.

— Да это те же самые декларации! Мы же их оформляли, вы же знаете! — Маэно явно не понимал, что коварный Ивахара имеет в виду.

— Знаю. Только из вашего вэна, вон того вэна, — Ивахара повернулся в сторону таможенных машин, — час назад с бортового компьютера ушел совсем другой файл.

— Какой другой?! Что вы городите?!

— А такой другой! Мои ребята, во — первых, перехватили посылку: вся же территория порта, сами понимаете, перекрыта, включая эфир. А во — вторых, мы не поленились со своего бортового компьютера, — Ивахара указал в глубь салона нашего микроавтобуса, куда-то за мою и камедовскую спины, — влезть в вашу сеть.

— И что?

— По тому файлу Маэно-сан, что вы послали в управление, получается, что на «Сахалине—12» сейчас вывозятся только подержанные «седаны» и «универсалы» девяностого — девяносто третьего годов выпуска средней стоимостью сто пятьдесят тысяч иен каждая. По этому посланному вами файлу получается, что «Сахалин» вывозит в Находку мусор с наших автомобильных свалок, а не шикарные, практические новые внедорожники. Получается так, как получалось раньше, когда по вашим, Маэно-сан, документам из Отару никогда никаких партий «лэнд — крузеров» и «паджеро» в Россию не вывозилось! — Ивахара был явно в ударе. Этой пламенной речью он, конечно, пытался показать мне, что, пока мы с Ганиным валили с помощью «токарева», «кенгурятника» и какой-то матери Накамуру и Ковригу, он со своими башковитыми ребятами и бортовыми компьютерами тоже времени зря не терял.

— Да что вы несете?! Вы в своем уме?! — Маэно затопал по асфальту ногами так сильно, что я на миг даже перестал слышать сопение мне в ухо любопытного Ганина, которому из-за нас с Камедой не было видно изменника Маэно и обличителя Ивахару.

— Маэно-сан, только руководитель вашего ранга мог два года заниматься такими подлогами. — Ивахара был строг и неколебим.

— Да какие подлоги?! Какой вообще бортовой компьютер?! Я не знаю, с какой стороны к нему подойти! Я никаких электронных почт в жизни не посылал! Это в мои обязанности не входит! У меня для всех этих дел заместитель есть! — Маэно ткнул пальцем в Камеду — Камеда-сан все эти декларации закладывает в компьютер и…

Что еще Камеда-сан делает с этими декларациями, ни я, ни Сома с Ивахарой так в данный момент и не узнали: затмевавший мне последний свет Камеда вдруг из настороженной собачонки превратился в лютого тигра. Сначала его оказавшийся железным локоть врезался мне в левую скулу отчего у меня в который уже раз за сегодняшний день из глаз брызнули искры, смешанные со слезами. Затем он рыбкой прыгнул из вэна вперед, прямо на не ждавшего от скромного маэновского зама такой, в буквальном смысле, прыти Ивахару. А одновременно с этим в мое ухо очередью влетели и продажная женщина, и самка собаки, и козел — самец, и в глазах моих погас свет. Я даже сначала подумал, что вновь потерял сознание, но как только я сообразил, что если я смог подумать об этом, то, значит, нахожусь еще в добром рассудке, успокоился. Следом за грязной матерщиной Ганина окрестности огласил завизжавший, как обреченный на вечный покой в желудках гурманов молоденький поросенок, Камеда. Я попытался его разглядеть внутри салона, но увидел только зажатый дверью левый ботинок, а также правый ботинок Ганина: этот разгулявшийся сегодня не на шутку терминатор, оказывается, одним движением ноги прервал благородный полет Камеды — просто пнул изо всей силы ногой скользящую дверь микроавтобуса и заставил новоявленного Иуду шмякнуться со всего размаху на асфальт. На мгновение мне почудилось, что зажатая дверью стопа Камеды в ботинке сейчас оторвется и упадет на пол салона.

Но на этот раз хирургического отторжения конечности произойти не могло: ведь бил по Камеде не я и не из пистолета.

— Отпустите дверь! — раздалось снаружи.

— Отпускать, Такуя? — испросил у меня разрешения дисциплинированный и свято чтущий субординацию и иерархию Ганин.

— Отпускай. — Мне из дверного окна была видна только куча — мала из синих мундиров, которая, как оказалось после того, как Ганин убрал свою карающую ногу и отпустил дверь, возвышалась на все еще орущем Камеде. Ивахарские ребята, набежавшие неизвестно откуда, быстро поставили его на ноги — точнее, на ногу; потому что другую он поджимал под себя, что демонстрировало неплохую физическую подготовку моего друга Ганина. К перепачканному пылью и кровью Камеде подскочил все еще не верящий в реальность происходящего Маэно:

— Ты, кусок дерьма, да как ты?!.. Как ты?!..

— Это мы скоро узнаем. — Ивахара положил руку на маэновское плечо. — Все узнаем про всю вашу… Извините, Маэно-сан, его четверную бухгалтерию. Все узнаем…

— Какую четверную? — удивился Маэно.

— В управление его! — приказал Ивахара своим молодцам, державшим поникшего ромашкой — лютиком Камеду — А четверную, Маэно-сан, потому что благодаря Ганину-сану мы получили копии тех деклараций — тоже «пятьдесят три — сорок», которые ковригинские люди предъявляли на машины в Находке и Владивостоке.

— И что эти копии? — Маэно смотрел вслед уносимому ветром и сержантами Камеде.

— Эти копии показывают, что на каждую партию таких вот джипов вами… простите, вашим замом… оформлялось четыре декларации. Две идентичные были на судне: одна — чтобы вам сдать, другая — чтобы вам показать, что она аналогична сданной. После этого Камеда заменял файл с реальными декларациями на подготовленный заранее «фантастический роман», по которому выходило — и ваш компьютер нам все это показывал, — что в Россию ушло барахло и дерьмо. Ну а четвертая декларация на судне подменяла официальную вторую, по которой машины вывозились из Отару в Россию.

— Зачем заменялась? Там, в Находке, что, они слепые — не видят, что на бумаге «сивик», а на судне «лэнд — крузер»?

— Нет, не слепые. Видят, конечно. В этой четвертой декларации исказить марку машины было нельзя. Марки, модели — все указывалось верно. Искажалась только цена.

— Какая цена?

— По которой якобы эти джипы покупались у нас. Например, за почти новый «паджеро» по этой четвертой декларации получалось, что здесь ее купили всего за сто тысяч иен.

— И что, их таможенники в эту туфту верят? — В Маэно взыграла профессиональная солидарность.

— А как не верить, если бланки этой злополучной «пятьдесят три — сорок» — настоящие, неподдельные. Они же их нам даже на экспертизу присылали.

— На какую экспертизу?

— Ну я вам об этом попозже расскажу А пока все — таки поедем в управление. Я думаю, вам надо поприсутствовать на первом допросе вашего заместителя. — Ивахара опять жестом указал Маэно на открытую дверцу микроавтобуса.

Маэно тоскливо посмотрел на дверь, перевел взгляд на ноги рдевшегося от упоминания Ивахарой его скромной лепты в общее дело Ганина, глубокомысленно, но не слишком глубоко вздохнул и полез в вэн. Ивахара прошел за ним и уже изнутри обратился к нам:

— А вы-то поедете с нами?

— Ивахара-сан, мы следом, хорошо? — Мне почему-то вдруг расхотелось помещать себя в одно пространство с Маэно, — Ладно, Ганин, попозже поедем?

— О'кей, — пожал плечами мой все — таки не всегда меня понимающий друг.

Сома закрыл снаружи дверь за Ивахарой, сел на водительское место и мягко тронулся с места. Мы же с Ганиным синхронно развернулись к «Сахалину». Он все еще кишел, как муравейник, разноцветными людьми: мелькали белые халаты медиков, грозными мушками перелетали с места на место расторопные когда не надо спецназовцы, бурые медвежата — пожарные заканчивали внешнюю обработку судна. За то время, которое у нас ушло на выяснение, кто есть кто в отарской таможне и кому там надо ногу отдавить, а кому — мозги прочистить, портовики успели открыть грузовые палубы, спустить на берег широкие мостки, по которым синие мундиры и черные униформы начали не спеша, вдумчиво и аккуратно, выкатывать обезвоженные Ковригой джипы. Вслед за одним из «патролов» на бетонную площадку выкатился и многострадальный ганинский «талант».

— Что, Ганин, не хочешь пойти ребятам помочь машины толкать? — поинтересовался я у задумавшегося о смысле всего сущего соратника.

— Нет, Такуя, спасибо! Я за сегодня так натолкался, что если у меня зимой тачка во дворе у дома в снегу застрянет, то я буду до весны на автобусе ездить.

— Ну да, рассказывай! На автобусе!

— Серьезно говорю. — Ганин насупился.

— Серьезно… — У меня болели все части тела, особенно подбитая гадом Камедой скула, поэтому мне срочно требовался объект злословия и подначивания. Лучше Ганина никто с этой ролью не справляется, да он, как я знаю, от нее и не отказывается. — Ты лучше, чтоб зимой в снегу не вязнуть, купи себе внедорожник.

— Вот этот «паджеро», что ли? — По мосткам скатывался спасительный «челленджер» с болтающимся за лобовым стеклом голубеньким болванчиком.

— Сколько тебе, Ганин, говорить: это не «паджеро», а «паджеро — челленджер»! И на него ты рот не разевай и карман широко не держи! У тебя вон свой «талант» имеется!

— В вещдоки пойдет, что ли?

— Сначала — в вещдоки, а потом его, родимого, возвратят гражданину Катагири, который аж два с половиной года копил на него свои кровные денежки.

— Я рад за него, Такуя… — грустно промямлил Ганин.

— Не грусти, Ганин, тут машин много. Может, и тебе чего подберем. Твои же соотечественники больше всего «ланд — крузеры» ценят. Вот его тебе и продадим по цене, указанной в четвертой декларации, как учит наш дорогой господин Ивахара.

— Издеваешься?

— В смысле?

— Да поездил я уже сегодня на этом «крузере — шмузере». Дурацкая машина!

— Да?

— Конечно! Как киоск на колесах! Да и высокая больно! Сашка в мини — юбке в него не заберется!

— Заберется, заберется! Просто народу много будет собираться смотреть на это.

— На что?

— На то, как твоя Саша в мини — юбке будет в «лэнд — крузер» залезать!

— Я вот тебе залезу! — Ганин показал пальцем на свою правую ногу. — Костыль твой в дверь этого «крузера» вставлю и своим костылем по дверце съезжу!

— Ой, напугал, Ганин! — Я обнял изрядно погрустневшего Ганина за плечи, не самые широкие, но достаточно крепкие для сдвигания с места и небольшого разгона солидного внедорожника. — Давай по-быстрому сгоняем к Ивахаре, все бумаги у него напишем — подпишем — и дернем в Саппоро пиво пить.

— Пиво — вещь хорошая… — Ганин продолжал внимательно разглядывать катящиеся мимо нас джипы, — а внедорожник — вещь плохая.

— Да будет тебе! Нормальная тачка!

— …и в Японии абсолютно бесполезная.

— Почему это бесполезная? — Я слегка обиделся и за родную Японию, и за класс отечественных автомобилестроителей.

— Зачем вам внедорожники, если у вас тут прекрасных асфальтированных — бетонированных дорог полно?

— Было полно…

— Что, теперь не будет, что ли?

— Не будет.

— А чего?

— А того! Тануки нашего любимого посадили! Кто теперь будет нам на Хоккайдо дороги строить?

— Новый Тануки народится. В Японии без Тануки нельзя. А не народится, из России выпишете. Там у нас куда ни плюнь — одни Тануки. Выменяете одного нашего Тануки на партию джипов — и он вам тут таких дорог понастроит: вам машины вообще не нужны будут!

Смеркалось. Безмолвные джипы продолжали выкатываться из левиафановского чрева опального парома под напором молчаливых ребят. Через ослабевшие ряды заграждения на площадку перед паромом стали просачиваться настырные папарацци. Санитары заканчивали упаковку длинных черных пластиковых пакетов с трупами в черные микроавтобусы. На бестолковый, как и все японские города, Отару начала опускаться вечерняя лень и весенняя истома. Воздух быстро насыщался густыми ароматами все еще по-зимнему холодного серого моря, ветер прекратился, и рокот волн признал свое поражение в бесплодном поединке со стрекочущими языком и другими частями тела роящимися шелкоперами. Я подтолкнул заторможенного после всего пережитого за последние сутки Ганина в сторону его израненного «таланта», и он молча протянул мне ключ на брелке:

— Я на сегодня нарулился, Такуя. Теперь твоя очередь.

Я поспешил исполнить прихоть своего друга, уселся на коронное ганинское место, воткнул ключ в замок зажигания и повернул его. По первым же звукам, изданным обессилевшим стартером, я понял, что на этой карете прошлого мы теперь далеко не уедем.

— Аккумулятор? — грустно спросил Ганин.

— А я знаю?! И Ковриги теперь нет — спросить некого…

Это были мои последние слова, которые я смог расслышать. Я перевел взгляд с бесполезного ключа в окно и обнаружил, что «талант» облеплен журналистами, которые орали, стучали во все стекла, тыкали в них микрофонами и фотоаппаратами. Я собрался с силами и еще раз повернул ключ. Испугавшийся журналистского заклания «галант» вдруг взбрыкнул, рявкнул и задрожал. Я начал отпускать педаль сцепления, Ганин протянул руку к клаксону, надавил на него изо всей силы, и с радиатора как цунами смыло троих пираний пера. Машина тронулась, журналисты еще пытались добиться от нас хоть капли внимания, но наши с Ганиным тела и мысли были уже в абсолютно другом месте.